имчался гонец от главного инженера, потребовал немедленно выезда в совхоз "Борец" для выполнения гражданского долга. Угрозам Андрей не внял. Сиднем сидел дома, ни к пище, ни к телефону не притрагивался. Его питал заколоченный ящик под кроватью -- бессмертные труды и великие мысли, принадлежащие людям, которые шли на костер, но не отступали от истины. Он заряжался решимостью и энергией от саккумулированных трагедий и триумфов, сидя на кровати, в полуметре от источника энергии, в мощном поле излучения тех, кто считал бином Ньютона нравственным потому, что тот правильный и выверен практикой. Из налета на библиотеки и рейда по знающим людям вернулись братья Мустыгины, с богатой добычей. Они хорошо поработали ножницами, искромсав не одну газетную подшивку. Угрозами и посулами разговорили они некоторых ответственных молчунов, уворовав заодно печатные издания, не подлежащие выносу из служебных помещений. Всю ночь горел свет в комнате Андрея, который начинал постигать величие ниспосланной на него миссии, то есть командировки. Он всем докажет, что КУК-2 -- средневековье, а комбайн Ланкина -- заря новой эпохи. Утром братья положили к ногам Андрея документ государственной важности, выкраденный ими из редакции журнала "Изобретатель и рационализатор", протокол совещания у главного инженера Рязанского завода. Разговор там шел без дураков, напрямую, оглашены были убийственные факты, вес комбайна КУК-2 завышен на 300 килограммов, а на прутковый транспортер подается в одну секунду такое количество земляной и картофельной массы (сто восемьдесят килограммов), что конструкция его не в состоянии эту нагрузку выдержать, и частые поломки комбайна -- неизбежны. В отчаянии Андрей схватился за голову, потом кулаком погрозил в ту сторону, где предположительно находился руководимый врагами народа Рязанский завод сельхозмашиностроения. Сколько металла загублено, сколько картошки превращено в месиво, годное лишь для корма скоту!.. 4 Братья Мустыгины проводили Андрея Сургеева. Они обняли его на перроне и долго смотрели на уменьшавшийся хвостовой вагон электрички. Угнетенное состояние духа погнало их в укромный уголок вокзального ресторана. Они многозначительно приподняли рюмки и выпили за упокой души раба Божьего Андрея. Им не верилось, что когда-либо они увидят его, потому что все в картофельной командировке казалось им странным, загадочным, наводящим на мысли о скорой расправе властей с ни в чем не повинным Лопушком. Почему, спрашивали они себя, в комиссию определен человек, ни к партии, ни к комсомолу, ни к сельхозтехнике никакого отношения не имеющий? Совершенно ясно, что готовится какая-то гадость, Андрюшу вовлекают в дьявольский заговор, чтоб потом партийные и комсомольские органы ОКБ могли уйти от ответа, все свалив на беспартийного. Братья нашли информаторшу в "Комсомолке", и та поведала им о невероятном: газета, поднявшая шум вокруг непризнанного изобретателя Ланкина и в шуме этом создавшая общественную комиссию, своего представителя в совхоз "Борец" так и не послала -- тот внезапно заболел. Наконец братья изучили областную газету, откуда узнали, что картофель в Подольском районе уже весь выкопан. А раз так, то на чем испытывать комбайны? Ни одной газетной цифре Мустыгины не верили, истину показывали стрелки измерительных приборов на стенде, сработанном золотыми руками их любимого Андрюши-Лопушка, и только. Но даже если сводки с полей картофельных сражений и несколько привирали, то все равно следовало сомневаться в реальности не только испытаний, но и самого совхоза "Борец". Выцедив бутылку армянского коньяка, богатого полезными для организма дубильными веществами (братья проявляли искреннюю заботу о своем здоровье), выкурив по сигарете ("Филип Моррис", черный угольный фильтр, длинный мундштук), Мустыгины вплотную приблизились к версии об атомных испытаниях, куда подопытным кроликом отправлен беспартийный, никому, кроме них, в столице не нужный и многим в ОКБ надоевший инженер Сургеев... (Братья Мустыгины не так уж далеки были от истины, потому что последствия того, что произошло в совхозе "Борец", были пострашнее атомного взрыва. Мустыгины, располагай они некоторым запасом времени, разворошили бы старые подшивки областных газет, по душам покалякали бы с пьющими аспирантами Тимирязевки, пораскинули бы верткими мозгами и на всякий случай завели бы тайно хранимое досье на министров, власть свою употреблявших на создание в стране голода. От него державу всегда спасала картошка, но как раз картошку и не хотели иметь в достатке руководители всех сельскохозяйственных ведомств, хотя со всех трибун клялись -- абсолютно искренно -- решить наконец-то продовольственную проблему, давнюю причем. Война внезапно обнаружила не только ценность картофеля, но и невозможность выкопки его: мужчины -- на фронте, бабы, вооруженные мотыгой, лопатой и плугом, явно не справлялись. Тогда-то и спохватились инженеры Урала, здесь фабрично-заводской люд превосходил по численности колхозно-совхозный, но отвлекать на картошку тысячные массы квалифицированных рабочих казалось нелепостью, и картофелеуборочные комбайны быстренько спроектировались и не менее быстро выкатились на поля. В картофельной Белоруссии и после войны мужчин не прибавилось, и здесь тоже умельцы и рационализаторы начали делать устройства для механической посадки и уборки. Не дремало и государство, в Рязани пыхтели конструкторы над картофелеуборочным комбайном КУК-1, одновременно уничтожались все конкуренты его, потому что частным образом делать что-либо запрещалось, восставала конституция и понятное любому гражданину право собственности государства на металл, время и людей. Уничтожен был комбайн одного умельца в Минске, та же участь постигла другие конструкции, машина Ланкина уцелела потому, что собрана была в опытном цехе авиационного КБ. Уже подготовлен был проект постановления правительства, запрещавший разработку непрофильной техники, то есть любого приспособления, не одобренного Министерством сельхозмашиностроения. Покопайся братья в своей картотеке, они выудили бы оттуда слабонервных свидетелей; прищучь их -- и стала бы очевидной причина, по которой в подмосковную глушь направили внешторговца Васькянина. ГДР выступила с порочащей ее инициативой -- создать высокопроизводительный картофелеуборочный комбайн, ни в чем не уступавший тому, который исправно выкапывал картошку на капиталистических полях ФРГ. Только Рязань, только КУК-2 -- упорствовала Москва, и Васькянина обязывали подтвердить приоритеты отечественного сельхозмашиностроения. Тем более, что над внешторговцем висел топор: Васькянин отказался участвовать в переговорах по закупке зерна в Америке. Но и не зная ничего о комбайнах и картошке, братья, будь они слепым случаем занесены в совхоз, мигом догадались бы, в какую беду ввергнуты с членами этой с бору по сосенке собранной общественной комиссии. Два седеньких представителя Поволжской МИС, машиноиспытательной станции, грамотно пили с утра до вечера, всегда готовые подмахнуть подписи под любым актом или протоколом. Три дамы, представлявшие культуру, здравоохранение и торговлю Подмосковья, приучены были делать то, что велит начальство, и к тому же еще попались недавно на растратах. А в представителе ВОИРа Аркашке Кальцатом было нечто, от чего братья ударились бы в бега, прикинувшись заразными больными... Ошеломил братьев и документ, читанный одним из их клиентов, и если этому документу верить, то получалось: сравнительные испытания уже проведены, непригодность ланкинского комбайна удостоверена и подтверждена подписями всех членов комиссии, включая и А. Н. Сургеева, благодаря чему рязанский комбайн КУК-2 признан хорошим и производство его будет продолжено. В наличие такого документа братья Мустыгины верили и не верили, хотя по опыту знали, что такая подтасовка возможна. И если, к примеру, в 30-х годах где-то в Москве заранее определяли, сколько врагов народа в Подольском районе, то органы именно такое количество вредителей и находили. Но более всего удручали братьев арифметические подсчеты. Энергия и время, потраченные ими на добычу нужной Андрею информации, останутся -- после безвременной гибели друга -- невозмещенными...) Андрей Сургеев как на орловском рысаке мчался в совхоз, размахивая мечом и грозя снести головы всем противникам прогресса, растоптать сомневающихся и прорвать все редуты, стоящие на пути комбайна Ланкина. С гиканьем влетел он в совхоз "Борец" и с изумлением обнаружил, что враги давно разбежались, что все в общественной комиссии нехорошими словами (и женщины тоже!) говорят о рязанском комбайне. Материнской заботой окружили Андрюшу эти женщины, принесли свежее постельное белье, повели в красный уголок совхозной гостиницы, усадили за стол, накормили остатками ужина, вкусного, мясного, пахучего. Отцовское участие проявили два инженера Поволжской МИС, затащив к себе и налив полстакана водки. Не проявлял злобности Васькянин, квартиру которого он осквернил. Срутник тыкнул пальцем в черный экран молчавшего телевизора, и Андрей вскрыл аппарат, из нутра которого полезли вскоре кадры последних известий. Спать пошел -- и в комнате своей попал в объятья бравого представителя ВОИРа, Аркадия Кальцатого, парня в кожаном реглане. Припухшие веки воировца, только что прибывшего, сообщали его глазам нагловатость. Из реглана парень извлек бритвенный прибор с помазком и зеркальце в футляре. Это было все, с чем прибыл в десятидневную командировку заместитель председателя общественной комиссии. Андрей, тоже приехавший налегке, сразу почувствовал симпатию к этому бездомному скитальцу, который на одном дыхании предложил ему перекинуться в картишки, сходить к бабам и выпить. Отказом ничуть не обиделся и немедленно приступил к задуманному, полез в окно. "А испытания когда?" -- в отчаянии закричал ему вслед Андрей, надеясь хоть одного врага найти в этой бестолковой общественной комиссии, и воировец радостно проорал: да завтра и начнем, с утречка, пораньше! Андрей сник было, увял, меч задвинул в ножны, но пятки зудели, в ботинки будто раскаленных угольев насыпали, и, ворвавшись в красный уголок, Андрей стал тормошить всех: где, кстати, Ланкин? где? Почему нет его в совхозной гостинице? Как глянуть на знаменитый комбайн его? Ему хором ответили -- там Ланкин, в клубе, отвели ему комнатку за сценой, а комбайн его под надежным замком в боксе на машинном дворе, никого к машине своей изобретатель не подпускает. А время-то -- всего десять вечера. Андрей рысью помчался к Ланкину, в клуб, что в километре от совхоза, но к изобретателю не был допущен, из комнатки выглянул назвавший себя механиком детина и пригрозил любопытному московскому мозгляку набить морду, чем обратил его в бегство. Слово свое Аркадий Кальцатый сдержал, вернулся до рассвета -- энергичным, свежим, веселым, перед завтраком побрился, долго рассматривал царапинку на шее, не без гордости заметив: "Это -- украшение мужчины, это -- как звездочка на фюзеляже аса". Куда-то сбегал за телогрейками и сапогами, свалил их в красном уголке: "Девочки, шмотки получайте! Скоро на манеж!" Дамы нарядились в телогрейки и стали простенькими, совсем домашними. Васькянин с собой привез красные резиновые сапоги, на них пялили глаза совхозные ребятишки. Аркадий Кальцатый с регланом не расстался. На ноги, правда, все же натянул болотные сапоги. Андрей подозревал, что щегольские мокасины, сберегаемые Кальцатым, его единственная обувь -- и летняя, и зимняя, и весенне-осенняя. -- За мной! -- скомандовал Кальцатый, по пути к машинному двору раздавая всем "Методику испытаний". Срутник возвышался над всеми, на голове -- шляпа с пером. "Методику" он скомкал и выбросил. Да я скорее, сказал, сводкам ЦСУ поверю. Три рязанских комбайна стояли на машинном дворе под навесом. Лучший из них (так уверяли сами рязанцы) был подцеплен к трактору и вывезен в поле на отведенный участок. Здесь его еще раз проверили и обкатали в режиме малых оборотов. Оставался пустяк -- зачистить лемехи да правильно установить глубину их хода. Трактор пыхнул черным дымком, двухрядный комбайн дернулся, пошел, остановился. Разгребли почву, осмотрели клубни. Еще чуть-чуть углубили блиставшие на солнце лемехи. Командовал испытаниями Кальцатый. "Валяй!" -- крикнул он, свистнув по-разбойничьи. Повел комиссию к флажку, им отмечалась дистанция, на которой проводился контрольный замер. Дошли, остановились, глянули -- и посмеялись: не два человека обслуживали КУК-2, а шесть, о чем помалкивали рязанские конструкторы, так и не признавшись, что сепаратор комбайна разработан неверно, переборочный стол заваливался комьями земли, и то, что положено было делать машине, исполняли руки людей. До флажка комбайн не добрался: лопнула ось, державшая на себе звездочку цепной передачи, и только металлографическая экспертиза могла точно установить, виноват ли завод, пропустив на сборку бракованную деталь, или трещина в металле -- неизбежность, порок, присущий конструкции, раздираемой перегрузками. Кальцатый, узнав о лопнувшей оси, округлил глаза в веселом ужасе: "Надо же, подвела проклятая..." Составили акт о поломке, отразили в нем и то, что не два, а шесть человек обслуживали комбайн, и оставлял он в земле столько картошки, что вслед за ним приходилось пускать копалку с двумя, а то и с тремя бабами. У злорадно ухмыльнувшегося Срутника подходящего мата не нашлось, он сплюнул и выругался на каком-то иноземном языке. Все, кроме Кальцатого, были несколько подавлены. Никто не предполагал, что испытания кончатся так быстро. "Фокус не удался!" -- промолвил очень довольный Кальцатый. Посовещался с дамами, получил одобрение Васькянина, замахал руками рязанцам, чтоб те, в нарушение всех правил, пустили в поле другой комбайн. Пояснил комиссии: "Не извольте беспокоиться. И этот завязнет". Агроном переставил палку с флажком, первый замер все-таки произвели, цифры, после сортировки и взвешивания, могли обескуражить кого угодно. Четверть всех клубней -- поврежденные, столько же осталось в земле, урожай с учетом того и другого -- девяносто центнеров с гектара, директор же уверял, что должно быть не менее ста восьмидесяти. В бой бросили третий комбайн, он деловито продолжил начатый гон, уже подходил к повороту, как вдруг отчаянно заблажили идущие следом бабы, призывая на помощь. Андрей примчался первым, заглянул в бункер -- и все понял. Обглоданные, расцарапанные и раздавленные клубни -- все правильно, иначе и быть не могло: слетело резиновое покрытие прутков элеватора, клубни бились о металл, и не с одного, не с двух прутков сползла резина, а с половины их, в гипертрофированных размерах проявился технологический брак, он должен был показаться, сама идея сепарации не могла не вызвать конструкторских просчетов. Комиссия подошла и отошла, да и о чем вообще говорить?.. Обедали в поле: подкатил утепленный фургончик с кастрюлями и мисками, запах вкуснейшего варева щекотал ноздри. Котелок щей был уже опустошен, когда подал голос Андрей Сургеев: центр тяжести КУК-2 смещен вперед, комбайн зарывается в землю, и устранить этот дефект уже невозможно. После котлет подсчитали: пахать и то нельзя на этом комбайне, где уж тут копать картошку. Пока обедали -- с туч посыпался мелкий и обильный дождь, почва отведенных Ланкину гектаров стала тяжелой, и эта почва, на которую не рассчитан был рязанский комбайн, легко поддалась ланкинскому ККЛ-3. Самоходный четырехрядный комбайн шел по полю со спокойствием путника, не обремененного ношей, в хорошей обуви, не останавливаясь, и всего два человека -- Ланкин и механик его -- справлялись с картошкой, поднимаемой нижним элеватором. В комбайне было и приспособление для скашивания ботвы, она сбрасывалась кучками на взрыхленную землю, поверх которой горошинами лежали мелкие картофелины. В подставленный кузов автомобиля сыпалась из бункера чистая, гладкая, без порезов и царапин картошка, не обдираемая металлом. Правда, на сортировальном пункте все же обнаружилось, что полтора процента ее -- с дефектами обработки, но -- всего полтора процента, а не двадцать пять, как у рязанского. Андрей восторженно бежал рядом с комбайном великого изобретателя Ланкина, человека, изменившего русскую судьбу, кормильца всех семей. Не будет отныне гнилья в магазинах, с колхозных и совхозных полей развезется по домам горожан и хатам сельчан вкусная, цельная, насыщающая все население страны картошка, урожаи будут такими избыточными, что и на корм скоту хватит, приусадебные участки теперь обезлюдятся, мускульная сила сельскохозяйственных рабочих употребится на другое, -- революцию произвел Владимир Ланкин! Тот, о котором в свое время прокурор сказал: "Преступного прошлого своего не осудил, тяжести преступления не осознал и по-прежнему хочет механизировать уборку картофеля". Великий Преобразователь Земли Русской спрыгнул на землю, на лету поймал брошенное кем-то яблоко, вонзил в него зубы. "Браво, маэстро!" -- сказал Кальцатый. В красных сапогах пересекал поле Васькянин. Из сизого леса прибежала лосиха с лосенком. Земля пахла первозданно, теми веками, когда ее не рыхлили и не вспучивали оструганным деревом и заточенным железом, когда она содержала в себе все будущие всходы, все растения от папоротников до клевера, и, вдыхая аромат раскупоренных тысячелетий, Андрей смотрел на победителя. Из-под кожаного картузика Ланкина выбивался черный чуб, белые зубы кромсали яблоко, мрачновато-синие глаза его смотрели не на людей, а на землю. Она расстилалась вокруг него, коварная и благородная. Ее задобрили весною посаженной картошкой, и она ответила благодарностью, преобразовав за лето семенную мелочь в крупные клубни, но отдавать их тем, кто сажал, не торопилась, и люди брали в руки лопату, мотыгу, вооружили себя копалками и комбайнами, чтоб отобрать у земли взбухший в чреве ее картофель. И она отдала, на радость себе, потому что отдыхала сейчас, как женщина после родов, распаханная, облегченная, освобожденная. -- Древнее благородство Земли... -- сказал Андрей, перетирая в кулаке ту смесь органических, неорганических и органоминералогических веществ, которая называлась почвой и была, в сущности, пуповиной, прикреплением человека к литосфере, а от нее -- и к внутреннему ядру планеты. -- Кто знает... -- В нем шевельнулась досада: а зря не пошел в Тимирязевку, стал бы агрономом, какое же это богатство -- земля, почва, пашня, луг и знакомство с чародеем Ланкиным. Угодливо заглядывая ему в глаза, Андрей Сургеев смиренно попросил, не соблаговолит ли Владимир Константинович принять его в своих апартаментах, то есть в комнатушке клуба, но Ланкин ответил непреклонным отказом. Сводный акт сравнительных испытаний составлен был в красном уголке тем же вечером. Двумя пальцами Кальцатый взялся за краешек не подписанного никем еще акта, приподнял его и предъявил комиссии -- так фокусник демонстрирует недоверчивым зрителям свой носовой платок за минуту до того, как в нем возникнет монета. Вкрадчивый и развязный, как конферансье, он заявил вдруг, что Москва внимательно следит за работой комиссии, в целом одобряет ее деятельность, но напоминает, что цель ее -- не сравнение двух комбайнов, а дача практических рекомендаций Рязанскому заводу сельскохозяйственного машиностроения. Следовательно, подписываться еще рано. Ждем (рука его метнулась к потолку, к небу) прибытия председателя комиссии. Отдыхайте, девочки, отдыхайте! Инженеры Поволжской МИС, перегруженные потешными трудами и водочкой, продолжали дремать, Васькянин же издал знакомые Андрею дифтонги, а затем членораздельно оповестил всех, что позорить себя не намерен, балаган сей покидает; о председателе комиссии выразился еще более резко: прибудет мерзавец высокого ранга, но более низкого пошиба, чем здесь присутствующий плут Аркашка Кальцатый. Сказал, будто всем под ноги плюнул, и выволок в коридор Андрея, приказал стоять насмерть, но КУК-2 к производству ни в коем случае не допускать! И сунул ему в карман некий документ в форме прямоугольника. Вчитавшись в него, покрутив в руках так и сяк, Андрей понял, что это -- визитная карточка. Иван Васильевич Шишлин появился в гостинице незаметно, ранним утром. Засуетившийся Кальцатый обегал после завтрака все комнаты и предупредил: председатель комиссии прибыл, начальник на месте! Андрей не узнал его. Стал Шишлин и ростом выше, и крупнее; галстук, белая рубашка, двубортный пиджак, брюки по моде, без манжет. И было в нем что-то от сейфа с сигнализацией, от массивного стола с бумагами на подпись, от тяжелых темных штор на окнах. "А... это ты", -- проговорил он равнодушно, увидев Андрея. Все-таки учился Шишлин на факультете механизации и электрификации сельского хозяйства, технику он все-таки знал, и не к директору совхоза пошел утром, а к технике; и ланкинский комбайн руками прощупал, дав ему высочайшую оценку, и рязанский тоже. Увязавшийся за ним Андрей ждал: вот сейчас Шишлин, с крестьянской простотой выразив свое мнение о КУКе, сплюнет и выругается матерно. По своим Починкам знал ведь крестьянский сын Шишлин: если б не картошка на трех приусадебных сотках, то повспухали бы односельчане от голода. Обязан Иван Шишлин полюбить уральский комбайн! Обязан! -- Хорошая машина, -- сказал наконец Шишлин. -- Молодцы, умеете работать. Керосином вымыл испачканные маслом руки и пошел к центральной усадьбе. В гостинице кивнул Кальцатому -- и тот созвал комиссию. Шишлин чистыми белыми пальцами стал перебирать четыре дня назад составленные протоколы и акты. И обнаружил в них то, чего там не было. Ланкин делал комбайн исходя из уральских условий. Машина его могла работать на каменистых почвах и под уклоном до пятнадцати градусов, из чего Шишлин сделал дикий, абсолютно идиотский вывод: на обычных почвах применять комбайн Ланкина нельзя! Зато рязанский комбайн, застревавший на ровном поле, на многократно пропаханной земле, признавался годным брать картошку на почвах с фигурным рельефом! Нагловатые глаза Кальцатого выражали преданность умного пса. А попирались-то законы логики, здравого смысла, и нельзя было понять -- шутит кандидат сельскохозяйственных наук Шишлин или говорит всерьез? Сомнения отпали, когда Шишлин сделал заключение. -- Все это, -- он отодвинул от себя документы, -- перепроверить. Нельзя не учитывать того факта, что Ланкин -- уголовный преступник в прошлом. Доверять ему нельзя. Это была не просто логическая ошибка, о недопустимости которой предупреждали еще римляне. Это было еще и издевательство над здравым смыслом. Последнему дураку ясно, что соревнуются комбайны, а не биографии их конструкторов! И все в красном уголке молчат, все будто поражены болезнью, все тронуты безумием, все покорны. Все -- молчат. Говорливость напала на Андрея. Он прилип к одной из дам и стал выспрашивать, все ли у нее дома в порядке, в смысле -- исправно ли работают электробытовые приборы. Я, бахвалился Андрей, что угодно починю, у меня золотые руки. "Розетку мне укрепить бы!" -- бесстыдно ответила дама под смех подруг. Тогда он пристал к случайному человеку, повел разговор о племенном скоте, то есть о том, в чем ни бельмеса не понимал, и говорил, непонятно чему улыбаясь и неизвестно отчего приходя в распрекрасное настроение. От болтовни и смеха уже болела голова, Андрею все казалось, что на нем чужая, тесная, кольцом сжимавшая кепочка, и он часто, в попытках сдернуть ее с себя, руками хватался за голову, вцеплялся в волосы и чесался. Сколько часов или дней прошло в этих спазматических позывах к хохоту -- он не считал, да и потом, спустя много лет, не хотел припоминать, стыдился -- и поток мыслей устремлял к другим, безопасным берегам, но, прибиваясь и к ним, он слышал в ушах надсадный крик свой, в красном уголке: -- Вы все, все -- уголовные преступники! Все! И подписываться под вашими фальшивками я не буду!.. И вдруг он умолк, словно у него язык вырвали, и так выразительно, наверное, стало лицо его, так умны руки, что и говорить не надо было, все и так понимали его, немого. Наступила расплата за безудержную говорливость. Испуганный поначалу, он, устрашенный собственной немотой, тужился, издавал горлом звуки, и они слагались все-таки в слова, но слова звучали лживо, незнакомо, слова были чужими, и мысли, которые вызывались этими словами, бились изнутри о черепную коробку. Он ничего не понимал. Всякой мерзости можно было ожидать от Ванюши Шишлина, но то, что творилось в совхозе, в комиссии, -- было невообразимо. Все три рязанских комбайна, наскоро отремонтированные, были вывезены в поле, пущены на картофель -- и замерли, и вновь тракторы потянули их на машинный двор, а оттуда в поле. Несколько дней комиссия, уродуя комбайны и надругиваясь над землей, подгоняла корявые цифры под благополучные. Уже пошли дожди, и не было времени и терпения оттаскивать комбайны на машинный двор; кувалдами и зубилами врачевались их раны, комбайны ремонтировались -- на час, на два, и лень было мчаться на завод за резиною для прутков транспортера, тогда-то и придумали заводские умельцы то, что не могло не войти потом в практику всех комбайнеров страны: с электродоильных установок, разукомплектованных и втихую выброшенных, были сняты резиновые трубки и насажены на прутки. Подгонка, шлифовка и подчистка цифр шла круглосуточно. Все, что накопали три комбайна, приписано было одному, тому, который будто бы в единственном экземпляре соревновался с ланкинским комбайном. Соответственно в три раза уменьшались вредящие рязанскому комбайну цифры, в полном согласии с логикой наглого, с каким-то присвистом и притопом, обмана. Для сравнений двухрядного рязанского комбайна с четырехрядным ланкинским Шишлин изобрел коэффициент, и сразу оказалось, что даже ломаный рязанский КУК-2 в 1,6 раза производительнее соперника. Все эти дни Андрей Сургеев прожил как бы человеком-невидимкою, он все видел и все слышал, сам оставаясь незаметным, потому что пребывал в отстранении от всех, он был никем и ничем, а над совхозными постройками, домами и клубом, над машинным двором, над совхозной землей, отходящей к зимнему сну, над потерявшими листву деревьями -- не солнце и луна, не облака, набухшие влагой, а чавканье и чмоканье сапожищ Шишлина. Они чавкали и чмокали во всех регистрах, от протяжного всхлипа, когда создается вакуум, до легкого хлопка в момент освобождения сапога из капкана грязи; они хлюпали, протяжно стонали, они взвизгивали, орали; звуки метались, взлетали, сапоги шли по пятам, дышали в затылок Андрею и били по спине его. Три рязанских комбайна подбитыми танками стояли в поле, и никакой ремонт не смог бы сделать их живыми, ходячими и работающими, и безумная возня с цифрами, наглое изготовление фальшивок, ночные бдения в красном уголке были абсолютно никому не нужны и ничего не меняли в судьбе этих комбайнов. Разгони комиссию в первый же день ее приезда в совхоз -- КУК-2 как выпускался заводом, так и продолжал бы выпускаться. Как только Андрей начинал вдумываться в смысл комиссии, походка его сразу менялась, шаг делался осторожным, ищущим, ему все казалось, что и в темноте, и при ясном свете дня перед ним неожиданно расступится земля и он полетит в яму, и тогда занесенная для шага нога застывала, Андрей всматривался в то место, какое сейчас закроется ногой, и временами ему хотелось лететь в яму, в пропасть, в расщелину, в траншею, вырытую когда-то под силос, или споткнуться и рухнуть в овраг. Андрей Сургеев бродил по совхозу; что-то вопрошающее было в том, как он смотрел на людей, как шел, как останавливался, и агроном, подозвавший его к себе, стал почему-то рассказывать ему о внуке своем, говорил совсем непонятно, а потом повел совсем уж дикую речь о комбайне Ланкина. -- Да, -- сказал Андрей и вздрогнул в испуге, услышав собственный голос, и голос будто обозначил его в пространстве. Он отшатнулся от старичка агронома и быстро зашагал по улице, он словно со стороны увидел себя: плащ грязный, волосы всклокочены, взор блуждающий. В гостинице достал из-под койки брошенную туда кепку, надвинул на голову, чтоб скрыть нечто изобличающее его. Пошел в магазин. В продовольственном отделе торговали карамельками, хлебом, портвейном, маргарином; он высмотрел, как разливает продавщица подсолнечное масло, и не раз в магазин заходил потом для того лишь, чтоб полюбоваться: черпак совался в бидон за маслом, поднимался к воронке, воткнутой в бутылку, наклонялся и опорожнял себя, выливая в воронку бесшумно падающую жидкость, вязкую, светло-желтую. Свет, отражаясь и преломляясь, создавал порою эффекты странные, будоражащие, струя масла как бы вспыхивала, и тогда Андрей счастливо дышал, потому что голова освобождалась от боли. "Подсолнечное..." -- прошептал он, и в слове этом был свет, тепло, жар, и тут же вспомнился плод растения, давшего маслу имя, и в голове будто просияло: Маруся Кудеярова! Та, что лузгала семечки! Значит, все предусмотрено и все подготовлено тем миропорядком, который выразил себя всем сущим и в том числе -- биномом Ньютона, правдивым, честным, безвариантным. Что нельзя стоять перед прилавком и глазеть -- это он понимал и покупал то четвертушку хлеба, то банку консервов, то бутылку лимонада. Взял однажды бутылку водки, распил ее с механиком Ланкина, зашедшим в магазин. Новая еда выталкивала из кишечника старую, и в этом тоже было облегчение, и однажды Андрей трезво подумал, что в душе его вызревает что-то опасное, тайное, оно уже шевелится, дает о себе знать внезапными приступами ненависти, уходящей куда-то вглубь его, выражающей себя одеревенелым стоянием у витрин с карамельками, у масла, животного и растительного, жадным, всасывающим вниманием, с каким он смотрит на янтарную струю... Вдруг возникло решение: надо, надо -- идти в клуб! Надо! Нацеленный на огни и музыку, крупным и твердым шагом удалялся он от совхоза, глубоко засунув руки в карманы телогрейки (плащ оставил в комнате), сам на себе видя ухмылку злодея. Две девушки обогнали его, всмотрелись, рассмеялись, предложили: "С нами, милок?" Деревья расступились, и труба котельной, что за клубом, торчала одиноко. Парни у входа покосились на него, но цепляться не стали. Зная, что в кино он не пойдет, Андрей тем не менее внимательнейше прочитал все то, что крупными буквами было на афише. Потом служебным входом, через пристроенный к клубу флигелек, прошел он внутрь и оказался за сценой. Три двери выходили в коридорчик, одна из них распахнута, комната проветривалась от дыма папирос, от запахов дешевой закуски, напомнивших и укоривших: ведь сегодня же день рождения механика и тот -- тогда, в магазине, после поллитры -- приглашал! И не только от своего имени, Великий Изобретатель тоже звал! Андрей на цыпочках вошел в святую комнату. Механик спал в парах дурной местной водки, а Ланкин читал что-то пухлое, толстое, старинное. Предложил поесть и выпить. Андрей помотал головой, отказываясь. Приготовился сказать речь -- о том, что в двадцати минутах ходьбы отсюда, в красном уголке совхозной гостиницы, совершается подлог, сочиняется фальшивка, на долгие годы обрекающая комбайн Ланкина и все картофелеводство на медленное умирание, на бесцельную трату человеческой и машинной энергии. Но так и не сказал. По-прежнему боязно было говорить, да и не в бесцельной трате и умирании была беда, а в том, что и он узрел контраст: величие исторического момента -- и позорная обыденность происходящего. Будущая катастрофа всего сельского хозяйства процессуально оформлялась не под слепящими юпитерами и не под камерами телевидения, не с толпами безмолвствующего народа, а много проще -- в закутке набитой тараканами гостиницы, надушенными пальчиками трех уголовных преступниц да кулаками двух тертых и битых мужиков. Жар прошел по телу, и мысль озарила: "Огонь!" Глаза зажмурились, как от слепящего жаркого пламени, в кружащем голову предчувствии увиделся стремительный росчерк молнии, на который наложился звук взрыва. Выйдя из клуба, он долго смотрел на красный огонек, венчавший трубу котельной. Потом стал оглядываться. Качавшийся на ветру светильник то погружал в темноту пространство между тыльной стеной клуба и котельной, то набрасывал на него ломающиеся тени. Андрей изловчился и с третьей попытки разбил камнем лампу. Традиционный запрет "Посторонним вход воспрещен" не подкреплялся запорами изнутри, дверь подалась свободно, вовсе не бесшумно, однако в реве котельных установок поглощались все крики, шорохи, лязги. Тем не менее он поостерегся показывать себя, нашел еще одну дверь, обойдя котельную, проскользнул внутрь, и хотя знал, что шаги его на кирпичном настиле пола не услышит котельщик, ступал осторожно и медленно. Четыре удлиненных сфероида справа -- это, наверное, фильтры, в центре -- пульт управления с горящими красными лампочками, насосы же, питающие водой котлы, в подвале. Андрей спустился туда и поднялся; почти отвесный трап вел на площадки для осмотра котлов марки ДКВ -- ах, какая досада, надо было бы поступать на теплотехнический факультет, теперь бы знания ой как пригодились; очень кстати болталась на веревочке какая-то инструкция, правила открытия лаза, по кое-каким данным можно определить объем котла, диаметр и количество трубок; котел поменьше -- водогрейный, Андрей нащупал свинцовую заглушку с биркой, последняя проверка в мае аж 1954 года, а должна быть ежегодно, и уверенность возникла, ни на каких бирках не основанная, только на чутье, что свинец может и не расплавиться при перегреве котла. Он лег на железные листы площадки, с высоты третьего этажа глянул вниз, увидел столик, за ним сидел мужчина лет пятидесяти, оператор котельной, читал газету, на стене -- инструкции и графики, глазу Андрея не доступные, но кое-какие приметы подсказывали ему, что заступила ночная смена уже, до утра. Распластанный на площадке, Андрей внимательно следил за оператором; человек этот не один год провел в котельных, ему знакомы были мягкие шлепающие удары контакторов, включавших насосы, слабые щелчки магнитных пускателей, и весь этот разноголосый звукоряд поставлял ему обширнейшую информацию; за пятнадцать минут, что отвел на изучение оператора Андрей, тот всего один раз глянул на водомерное стекло -- старый, опытный, заслуженный работник, внимание которого притупится к полуночи. Андрей отполз, спустился, нога коснулась уже кирпичей пола, когда он поднял голову и высоко над собой увидел клапаны аварийного выпуска пара. Вспомнил, как они устроены. Задумался. Голова приятно шумела. Выбрался из котельной, мазут -- в емкости, разогреваемой паром, чтоб вязкое горючее стекало вниз, к форсункам. Обстукал емкость. Забежал за котельную, принюхался (слух, зрение, обоняние -- все было обострено). Пошел по дороге к теплицам, иногда для верности беря пробы грунта: садился на корточки, подносил к носу комья земли. Да, именно этой дорогой подвозили мазут, и цистерна с ним где-то рядом, скорее всего -- нефтевоз. Голубое сияние исходило от застекленных теплиц, остро пахло навозом и чем-то раздражающим, химическим, едва не заложившим нос, и тут помогли глаза, он увидел склад горюче-смазочных материалов, никем не охраняемый, и у склада -- машину, нефтевоз, кабина закрыта, ключа зажигания, конечно, нет, но это уже мелочи, с этим он справится. Почти бегом вернулся он к рокочущему клубу, где уже начались танцы, подобрался к окну Ланкина, глянул: там ничего не изменилось. Низко наклонив голову, шел он к гостинице; он доказывал себе, что ничего противозаконного нет в осмотре котельной, а страх все более проникал в него. И люди отпугивали. Но никто не попался навстречу, никого не было и у входа в гостиницу. Дверь никак не открывалась ключом, пока он не сообразил, толкнул ее, открытую, и чуть не споткнулся о вытянутые ноги Аркадия Кальцатого. Воировец сидел у стены, сунув руки в карманы реглана, без шпяпы, и неподвижные глаза его смотрели как-то вбок, как у поваленной статуи. Андрей погасил свет, сел у окна за стол, по рукам его шла судорога, сводила пальцы, он прижал обе пятерни к холодным стеклам, потом стиснул их в кулаки, чтобы ударить себя в лоб. Сладострастно хотелось боли, себе причиняемой, уши ловили уже хруст костей, треск разрыва хряща у позвоночника. Ослепительный болевой шок ремнем хлестнет по мыслям, скованным и неподвижным, стронет их. Боль! Требовалась боль! Приоткрыть дверь, вложить пальцы в узкую щель и -- давить, давить, давить, пыточно расплющивая фаланги? Или, еще лучше, довести до боли, до страданий другое существо, насладиться? Что-то разломать, разрушить, исковеркать. Уж не телевизор ли в красном уголке? Знакомый и любимый с детства звук донесся до него -- тарахтел мотоцикл, приближаясь к гостинице. Заглох. Злые и решительные люди сошли с него и появились в коридоре, шаги их были не ищущими, а нацеленными, и вооруженные, одетые в шинели мужчины долбанули ногами по чьей-то двери: "Откройте! Милиция!" Отозвались инженеры, спросили, кого надо, и двое мужчин признались, что поступил сигнал, будто здесь вовсю идет пьянка, чей-то день рождения. Еще раз грохнули по двери и потопали к выходу. Взревел мотоцикл, Андрей, ловивший каждый звук через щель приоткрытой двери, отпрянул от нее, повернул ключ и на цыпочках пошел к окну. Ему было страшно и хотелось тоненько скулить. Ни в клуб, ни в котельную он решил этой ночью не ходить, хотя там, в котельной, его ждали великие дела. Лег на койку не раздеваясь, полный желания спать, и заснул бы, и никуда не пошел бы, не зазвени в коридоре ключи. Иван Васильевич Шишлин бренчал ими. Он, Шишлин, возвращался откуда-то, его шаги послышались, разлепив полусонные веки Андрея. Связка ключей гремела и звенела в руке Шишлина атрибутами неоспоримой власти; он, наверное, в детстве насмотрелся на кладовщика в родном колхозе, тому-то ничего не стоило открыть любую дверь или ворота. И в первый же свой совхозный день Шишлин потребовал себе ключи от красного уголка, гладильной, кубовой и прочих помещений. Этими ключами он и гремел, уже остановившись перед дверью в свою комнату, искал и не находил нужный. Тут-то и подошли к нему инженеры. Они безропотно снесли отмену Шишлиным своей методики испытаний, по полю они вслед за комбайнами не ходили, ничего не пересчитывали, сколько картошки подавлено и порезано, а сколько в мешках -- это их уже не касалось, и заговорили они потому лишь, что были, как всегда, малость пьяненькими, и смысл того, о чем они просили Шишлина, сводился к следующему: сколько собак ни вешай на Ланкина, а комбайн его нужен государству, нужен! Озлится на государство-то Владимир Константинович, перестанет изобретать, отчего пострадает само государство... -- Не озлится, -- возразил Шишлин (Андрей замер у приоткрытой двери, смотрел и слушал). -- Поймет, что к чему. -- Шишлин рассматривал ключ, так и не подошедший к замку. -- Я вот перед совхозом полистал его уголовное дело, и выходит по этому делу, что Ланкин всем обязан государству, всем. Как думаете, почему у него комбайн получился таким хорошим? Почему его легко разбирать и собирать? Почему он легкий, весит в два раза меньше рязанского? Да потому, что Ланкин под страхом работал и жил, потому что комбайн его конфисковывали и уничтожали не раз, потому что Ланкину надо было комбайн сделать легкоразборным, чтоб разболтить за час, пока милиция не прибыла, да попрятать в разных местах... Другой ключ вошел в замок, но, кажется, опять не тот. Шишлин начал раздражаться. -- Да попробуй Ланкин прислать на испытания комбайн хуже рязанского! Да его бы сразу -- в следственный изолятор! За разбазаривание государственного имущества! Сразу! Чтоб неповадно было! Чтоб впредь думал и думал! Вот он и старается. Почему, думаете, у него комбайн самоходный? Да потому, что привлекать к делу тракториста с трактором ему нельзя, это уже преступное сообщество, групповое деяние, за него и наказание выше. Один он, один! Поэтому и все ручные операции у него машинизированы, до любого узла в комбайне легко добраться, сменить что угодно, масло набить в любой подшипник. Не то что у рязанского... Да, все хорошо продумано у Ланкина, и как ему не думать, наилучшие условия были предоставлены -- тюрьма да лагерь, там жизнь на пустяки не разменивают, там и терпению заодно Ланкина научили... Вот сколько полезного получил от государства Ланкин! И самое главное, государство будто специально для него создало рязанский комбайн, чтоб Ланкин ни в коем случае не изобрел такой же, чтоб он сконструировал вдвое, втрое лучше... Замок наконец открылся, дверь распахнулась, и Шишлин заключил: -- Ланкин всем обязан государству, и государство поэтому надо укреплять! То есть продолжать выпуск рязанского комбайна. Понятно? Воировец Аркадий Кальцатый, вдребезги пьяный, лежавший у двери так, что Андрею приходилось переступать через его ноги, вдруг захрипел, перевернулся на другой бок, а затем поднялся и рухнул на койку. Поворочался и затих. Андрей, оглушенный услышанным, стоял посреди комнаты, задрав к потолку голову. Уже несколько дней он чувствовал себя больным, было такое ощущение, словно мозги стали шершавыми. Может, то, что он сейчас услышал, вовсе не прозвучало в коридоре, а было бредом исцарапанного мозга? Сцепив за спиной руки, по-прежнему задрав голову, смотрел он на матовый кругляшок негорящей лампочки и пытался формулой выразить ошибку в чудовищных логических конструкциях Шишлина. Если А больше Б, то -- Б больше А? Так? Не то, не то... Догадался: этот абсурд не может быть сформулирован, потому что находится за пределами разума. И затаился. Остановил дыхание. Вдруг, при закрытом окне, будто нежным ветром повеяло, и он задышал легко и свободно, он понял: надо исполнить свой инженерный долг. В мыслях -- чистота и свежесть, и такое ощущение было, словно он выспался после нудной, тяжелой и многосуточной работы. Зацвикал в комнате сверчок, наполняя ее уютом и безопасностью. Андрей привстал и прислушался, предчувствуя: ЭТО произойдет сейчас, вот-вот случится ОНО. И случилось. Тело его полетело куда-то вниз, во все убыстряющемся темпе заработало сердце, а над головой будто раскрылся парашют, раздался треск шелка, туго натянутого, и падение замедлилось, ноги ощутили плоскость пола. Вновь зацвикал сверчок, внеся в душу покой, свет, блаженство перехода в иное состояние, с ббольшим числом свобод, и в ненависти к Шишлину, непроглядно-черной, засияла светлая точка, разгораясь все ярче и ярче, и Андрей вздохнул, глубоко и обреченно: ну да конечно же, как это он раньше не догадался, не понял! Алевтина! Аля! Он любит ее! Любит! Стремительно пошарив по ящикам стола, он нашел бумагу, чтоб написать письмо и проститься с девушкой Алевтиной, потому что знал: впереди -- гибель и больше ему не с кем прощаться. Но начав выводить на бумаге имя девушки, он с удивлением обнаружил, что забыл, как пишется буква "в", а когда вспомнил, то оказалось: буква эта не хочет писаться слитно с предыдущей, Андрей мог ее писать только в начале слова. Это было непонятно и мучительно, и пришлось пойти на ухищрения, компоновать письмо из слов, не содержащих внутри себя безумной буквы. Пишущая рука утратила динамический стереотип связного писания, и рука была за эту дурь наказана -- ею был нанесен удар по подоконнику, но боли она не почувствовала. Тогда он выскочил в коридор, чтоб разрушить, раздавить или расколоть что-либо, влетел в красный уголок и увидел телевизор. Минута -- и приемник был изуродован. Стало приятнее, и тихая радость охватила Андрея. Войдя в комнату, он с состраданием глянул на спящего Кальцатого, с жалостью младшего брата. В клоунаде воировца было что-то надрывное, и сам Кальцатый казался беспризорным, странствующим фокусником, весь багаж которого -- помазок да бритва. Андрей разделся, до трусов. Зачем -- не знал, но предполагал твердо, что так надо. Стал подбирать разбросанные по полу бумаги, неоконченные и скомканные письма к Алевтине, собрал их в кучу и поджег, а потом -- загасил. Запах паленой бумаги защекотал ноздри. Чихнул. Кальцатый храпел тонко, легким свистом. На чистом листе Андрей стал быстро писать, буква "в" без задержки покидала кончик пера. Он писал о любви к Алевтине, о том, что не придется, знать, быть им вместе, потому что назначенная встреча не состоится, ибо ему надо осуществить акт возмездия разума. Неожиданно для себя, -- выводило перо на бумаге, -- он обнаружил в совхозе "Борец" очаг мозгового заболевания; люди, пораженные этой болезнью, страдают неявно выраженной склонностью опровергать физические реалии; больные надумали себе некую систему измерения, противоположную общепринятой; абсурд всех логических конструкций сводится к подмене причины следствием; это, собственно, даже не абсурд, а нечто привнесенное и чуждое, бытовой канон внегалактической цивилизации; ну а носителем заразы является Иван Васильевич Шишлин, который -- урод, растлитель, изувер; этот Ваня Шишлин -- из наибеднейшего колхоза, того, где люди никогда не видели плодов своего труда, потому что плоды немедленно изымались государством, и Ваня Шишлин никогда поэтому не чувствовал себя хозяином на земле, обязанной давать плоды, и людей таких ни в коем случае нельзя назначать правителями сельскохозяйственных дел, для них, для дел этих, надо искать детей кулаков. Извращенством, писал далее Андрей, заражены и подобные Шишлину люди, и людей таких полно в доме на Кутузовском, потому что все они мыслят государственными, то есть нечеловеческими, категориями... Приходилось массировать лоб, ища понятные Алевтине слова. Наконец, уже простившись, он дал ей последнее напутствие, приказал немедленно бежать без оглядки из дома на Кутузовском, подальше от заразы, сломя голову, прочь, прочь, прочь!.. Затем рука вывела обычную роспись Андрея в денежной ведомости, под авансами и получками, что показалось ему примитивным и даже кощунственным. И тогда, здраво рассудив, он дополнил огрызок фамилии уточнением, прибегнув к печатным буквам: СПАСИТЕЛЬ РАЗУМА во ВСЕЛЕННОЙ. Все. Теперь надо приступать к делу. Тщательно оделся во все свое, совхозную одежку запихал в шкаф, проверил, в кармане ли логарифмическая линейка. Долгую минуту стоял абсолютно неподвижно, вспоминая, все ли взято. Зашевелился Кальцатый, посвистывание оборвалось и возобновилось. Бутылка вина лежала на полу, Андрей приподнял ее и осторожно опустил, -- еще не распечатанная, полная, она приятно утяжеляла руку, показывая наличие объема и массы, что означало: Вселенная еще существует. Сам Кальцатый казался лишенным физических свойств материи и поэтому отпугивал. Показываться в коридоре было опасно, и Андрей перешагнул через подоконник, выбрался на лунный свет. Сделал несколько шагов и вспомнил про письмо на столе: хотел ведь бросить его в почтовый ящик, ничуть не сомневаясь в том, что оно -- без адреса, без конверта -- дойдет до Алевтины. Вспомнил -- и тут же забыл. Над ним было Небо, вместилище множества миров, и миры могли взорваться, потому что во взаимозависимых сгустках и разрежениях вот-вот появится смертоносная для организованной материи бацилла, физические константы претерпят необратимые изменения и Вселенная вскачь понесется к исходной точке, поменяв знаки. Андрей приветствовал Звезды, размахивая руками, уверенный в том, что Звезды помогут, они не могут не помочь ему, ибо спасается Разум. Ни голоса, ни огонька, кроме красного светлячка на трубе котельной. Желтым пятном виделся клуб. Андрей обогнул здание, приблизился к нему с тыла. Нашел окно, за которым -- Ланкин и механик, их надо предупредить: через полчаса будет взорвана котельная и подожжен клуб, взрыв будет такой, что в Подольске увидят подпирающий небо столб огня. Они, конечно, спросят -- зачем взрывать и поджигать. И он ответит им, скажет, как ненавидит всех или почти всех людей. Люди эти унижают его и оскорбляют, пытаясь убедить, что не надо читать ни Лейбница, ни Аристотеля, ни Монтеня, потому что, мол, все давно известно. Они его тем уже оскорбили, что сюда прислали. Реорганизация намечается в отделе, руководитель группы нужен, вот они и подумали, что Андрей Сургеев за двадцатку к окладу все здесь подпишет... Они тонуть будут вместе со страной, они гореть с нею будут, но никому не позволят спасать себя. Он был в их доме. Стакан водки выставят -- и не мешай им гореть и тонуть. Так пусть все взрывается, пусть! Обо всем будет сказано на суде. Не взорвать котельную -- значит оставить народ без картошки! Из-за моря будем привозить ее. В этом совхозе начинается гибель картошки, на этом поле, под этим рязанским комбайном! Все будет рассказано на суде, вся страна, весь мир будут оповещены о творимом злодействе! Они, Ланкин и механик, поймут его. Их, конечно, удивит то лишь, что и клубу отведена участь котельной. Клуб-то -- зачем поджигать? И он ответит им, они грамотные, они поймут, что совершаемые одиночками поджоги преследуют одну и ту же цель -- послать сигнал, световой и температурный, направленный Мировому Разуму. Резким изменением энергетического поля привлечь внимание к нарушенности причинно-следственных связей. Комиссия-то впустую работала с самого начала, еще две недели назад составлен фальшивый протокол, еще до приезда комиссии подписан и отправлен, о чем знал фигляр Кальцатый... Андрей Сургеев так и не постучал в окно, так и не разбудил Ланкина. Ухо его уловило знакомый звук, и ухо же определило: мотоцикл "Ява", причем тот же, что и раньше, когда приезжала милиция. Он заметался, то порываясь бежать в котельную, то устремляясь навстречу мотоциклу. Застыл в полной нерешительности, скрытый черной темнотой ночи. Потом увидел, как вспыхнул свет у Ланкина, как милиционеры по одному выводили их, его и механика, и как безропотно шли они. Мотоциклетная фара освещала дверь. Механик был в наручниках, потому что, наверное, сопротивлялся, когда его поднимали с койки. Ланкина посадили в коляску, два милиционера забрались на мотоцикл, механика они длинной веревкой соединили с коляской, и он побежал трусцой вслед за ними, как плененный русич за татарским конем. Нельзя было терять ни минуты. Андрей незаметно проник в котельную, в металлическом хламе нашел клинышки, молоток и полез на котлы, загнал клинышки в аварийные клапаны, теперь даже при максимальном давлении пар не прорвется и ухающий свист клапана не поднимет на ноги весь совхоз. Еще раз прощупал свинцовую заглушку. И только тогда, глянув на дремавшего котельщика, пробрался к водомерному стеклу и выкрутил лампочку... Был третий час ночи, взрыв и пожар Андрей назначил на половину четвертого, до рассвета далеко, все Подмосковье будет смотреть на зарево. Ужом спустился он вниз, к задвижкам, через которые вода струилась на отопление домов и теплиц. Закрыл их, обе. Вылез наружу. В кромешной тьме побежал к цистерне, задрав голову, вынюхивая в воздухе пары мазута, и опять обоняние не подвело его, он едва не врезался в капот машины. Сел за руль, легко открыв кабину. Повозился с зажиганием и завел мотор. Фары не включал. Не ехал, а крался. Остановил машину в пространстве между клубом и котельной, прощупал заглушку сливного отверстия, нашел под сиденьем гаечные ключи, начал было разболчивать, но передумал; надобно было мазут вылить за минуту, за две до взрыва, удар воды и пара вышибет переднюю стенку котла, выдавит дверь котельной, разрушит стену, огонь зайчиком метнется по разлитому мазуту. Вновь полез в котельную, глянул на манометр: стрелка не двигалась, давление в котле не повышалось. Котельщик дремал все в той же позе. Андрей юркнул за котлы, к задвижкам. Они по-прежнему были закрыты, и тем не менее они пропускали воду и пар, трубы оставались горячими; не помог и ломик, когда он попытался им сделать то, на что не способны оказались руки. Бесполезно! Ни на миллиметр не сдвинулись клапаны, перекрывавшие воду и пар, и Андрей понял, что задвижки -- бракованные, не изношенные, не стершиеся, а именно бракованные, не по ГОСТу сделанные, и воду, как и пар, в котлах задержать не удастся, давление не поднимется. Он опустился на кирпичный пол и заплакал от бессилия. Жестокая реальность техники нового времени! Она спасала себя не подогнанностью безошибочно работающих механизмов, а совсем наоборот -- расхлябанностью их. Система жизнесохранения, основанная на заведомом браке. Так он сидел и плакал -- теми слезами, что и в поезде, когда отец увозил его в Москву, от Таисии. И все еще плача, по-щенячьи поскуливая, встал он и пошел за котлы, к фильтрам; кулаком погрозил Небу; губы его что-то вышептывали, его пошатывало. Хотелось пить; в нем самом, как в котле, по трубкам-артериям гонялась кровь, сосуды едва не лопались; вода нашлась в бачке -- и тут еще одна мысль взвилась в нем: а что, если... И Андрей вновь выбрался наружу, свежий незадымленный воздух окатил его как водой из ведра, запах подступающего утра приподнял его над землей, он увидел себя, сморщенного и жалкого, но со знаменем в руках, с призывом; он поднимал бунт, он звал Разум восстать против инстинкта, и толпы, шествующие за ним, словно несли в себе тысячелетний опыт человечества, отрицавшего государственную логику. Жертвы неизбежны, кровь лилась при всех восстаниях, один человек погибнет при штурме этой Бастилии, но в великом историческом балансе нет более дешевого мероприятия, чем взрыв и пожар. Вперед, к звездам! Он набрал полную грудь воздуха и вернулся в котельную; опять захотелось пить, и он открыл краник фильтра, подставил ладони, напился. Лесенка вела в подвал, здесь на бетонном фундаменте стояли насосы, гнавшие в котлы воду из бака с конденсатом. Пусть хлопают контакторы и щелкают пускатели, пусть котельщик обманывается звуками, -- вода в котлы не пойдет. Два шкафа, набитые реле, управляют подачей воды, на дверцах наклеена схема. Если правильно рассчитать, если грамотно изменить режим -- взрыв неминуем. Когда вынимал из нагрудного кармана авторучку и логарифмическую линейку, пальцы нащупали бумажный прямоугольник, и в тусклом свете подвала Андрей увидел визитную карточку Васькянина. Хотел ее выбросить, но предосторожность взяла верх. Сунул обратно. Поднялся, лег на пол и пополз к шкафу. Отдавил дверцу. Схема на месте. Удар по голове затмил сознание, удар бросил его на решетчатый настил и погрузил в беспамятство. Потом что-то забулькало, заплескалось рядом, полилось на грудь, на голову. Андрей открыл глаза и увидел наставленное на него дуло, оказавшееся краником фильтра; руки и ноги его были связаны; упершись во что-то ногами, он приподнялся и не удивился, когда увидел Аркадия Кальцатого, потому что ощущение, что тот где-то рядом, не покидало его всю эту ночь. Впервые видел он воировца таким сноровистым и работящим, даже реглан сбросил Кальцатый, носясь по котельной, проверяя задвижки. Почти не касаясь поручней, взлетел он на верхнюю площадку и, очевидно, выбил клинышки из аварийных клапанов. Оказался внизу, у фильтров, схватил Андрея и поволок его, просунул в окно, сам выбрался, пропал куда-то, вернулся с регланом, оделся; движения его были быстрыми, обдуманными, он явно опасался, что обслуга котельной застукает его. Как котенка приподняв Андрея, он с ненавистью прошипел в лицо ему: "Вышку захотел получить, мальчик?.. Чистеньким хочешь быть, х-х-хороший ты мой?.." Привязал его к фонарному столбу, тому самому, который не светил, и полез в нефтевоз, поехал, осторожно обогнул котельную. Потом вернулся к Андрею, отвязал его от столба и погнал перед собою. В нем бурлила и клокотала ненависть, он вдавил в рот Андрея носовой платок и два раза наотмашь ударил его. Но и без кляпа во рту Андрей не произнес бы и слова, все силы и желания отлетели от него, он был пустым, в нем не было и мыслей, и только однажды ему подумалось -- со скрипом и скрежетом, -- что, пожалуй, этот рассвет не последний. Кальцатый вел его неизвестно куда, мимо спящих домов, мимо гостиницы и магазина. Воздух был прозрачным для звуков, и порыв ветра принес на себе далекое шуршание электрички. Коротко гоготнули чем-то вспугнутые гуси и тут же смолкли. Кальцатый приставил Андрея к плетню и скрылся в темноте. Где-то невдалеке мягко заработал мотор "Волги", и сама машина подкатила, черная, фары не включены, при свете приборного щитка Андрей догадался, что за рулем -- Кальцатый. "Ныряй!" -- сказал воировец. Когда выехали на шоссе, зубодерным движением Кальцатый выдернул изо рта его носовой платок, бросил на колени сигареты и спички. Был он весел, бодр, насвистывал молодежные мелодии. Заявил, что ему очень везет на шатенок с кривоватыми ножками. Перед самой Москвой ободряюще сказал, что Прометею было хуже. Андрей молчал -- и с платком во рту, и без платка. Что населенный пункт, по которому его везут, Москва -- это можно догадаться, но вот что произошло совсем недавно -- вспомнить не мог. Он вглядывался в дома, в людей у автобусных остановок -- и недоумевал: зачем эти сборные пункты? -- Вот моя деревня, вот мой дом родной, -- сказал Кальцатый, осаживая "Волгу", и вышиб из нее Андрея. Сам вылез. Толкнул его к подъезду, помог открыть дверь. Письмецо, сказал он, осклабясь, будет доставлено по адресу, в ближайший час. Не без некоторой грусти простился он с Андреем. Не вытерпел, правда, и напоследок двинул его по шее. Знакомые запахи взбудоражили Андрея. Что-то свое, родное было в этих перилах, в этой лестнице, заскрипевшей под его шагами, в детских каракулях на стене, в рыбе, которую вчера жарили. Он задрал голову, он увидел обитую дверь на втором этаже, оранжевый дерматин, и ноги понесли его наверх, рука полезла в карман за ключами, -- он узнал вход в комнаты, где стоит его кульман, где этажерка, где сейчас тетка дребезжит кастрюлями на кухне. Ключей в кармане не оказалось, Андрей позвонил, и открывшая дверь женщина показалась ему то ли из глубокого прошлого, то ли из непредвиденного будущего. Продолжая удивляться, он спустился вниз, постоял на мостовой, не раз пересекаемой, когда надо было слетать в молочный магазин. Нет, здесь что-то не так. Его раздумья прервал человек в униформе службы общественного порядка и повел по -- сомнений уже не было -- Пятницкой улице. Андрею уготована была участь незавидная, и спасло его то, что никаких документов при нем не было, кроме визитной карточки некоего Васькянина. В дежурной части милиции карточку изучили и предоставили задержанному апартаменты для особо дорогих и уважаемых гостей, специально оборудованные для того, чтоб нападение извне исключалось конструкцией окон; решетка на них охраняла задержанного гостя, максимальная защита запроектирована была и со стороны коридора, в двери -- небольшого диаметра дырочка, в которую никак не могли пролезть злоумышленники, покушавшиеся на жизнь ценного для милиции товарища. Безопасность гарантировалась полная -- и Андрей повалился на жесткое ложе, застеснявшись просить матрац, одеяло, подушку и постельное белье, заснул и пробужден был внимательными слугами порядка, поведшими его в знакомую уже комнату с барьерами и телефонами. Прозрение пришло к Андрею, когда он увидел человека, глянувшего на него с таким пониманием, словно они вместе провели не один год в комнатушке для особо почетных и уважаемых гостей. -- Тимофей Гаврилович! -- бросился к человеку Андрей. -- У вас не найдется описания и чертежей на картофелеуборочный комбайн? Васькянин долго рассматривал его. -- Найдутся, -- кивнул он и повез Андрея к себе, на Котельническую. Вновь Андрей услышал сладостное щебетание заморской птицы, дверь открыла большеглазая и большеротая женщина, которая все поняла без слов. Московский инженер Сургеев был вымыт, накормлен и напоен отварами целебных трав. С немногими перерывами, весьма краткими, он спал трое суток, и в те мгновения, когда глаза его были раскрыты, видел он исцелительницу свою и слышал смачные проклятия спасителя. Время от времени появлялись желавшие видеть его люди в белых халатах, которые наконец признали, что больной инженер -- выздоровел, что его можно теперь выпускать в мир нормальных людей. Желательно, однако, присовокуплялось при этом, чтоб картофельная проблема не тревожила более инженерное воображение пациента. Того, правда, занимали другие мысли. В частности, откуда Кальцатый прознал о Пятницкой улице? Недоумение снято было Васькяниным, который верно высчитал: видимо, ВОИР держит в своей памяти адреса всех талантливых инженеров, но из-за обилия талантов не успевает обновлять эти самые адреса. Решено было до самых дверей холостяцкой квартиры проводить человека, свихнувшегося на картофеле. Супруги Васькянины хотели передать Андрея с рук на руки сожителям его -- под расписку или устное поручительство. Вместе с ним вошли они в лифт и сами, в два пальца, нажали на нужную кнопку. На пятом этаже, у самой двери, их ожидал сюрприз. Поднялась сидевшая на ступеньке лестницы фигурка и подалась к Андрею, всхлипывая и подставляя себя под объятия. И тут же открылась дверь, показались перекошенные физиономии блондинов, братьев Мустыгиных, по рассказам Андрея. О девчонке в драном пальто супругам Васькяниным ничего известно не было. А это была Алевтина, Аля, сказавшая, что она, как потребовал того сам Андрей, ушла из неродного дома, потому что любит его, Андрея, исстрадалась по нем, но вот -- наконец-то! -- дождалась. Из бессвязных объяснений сожителей Андрей понял только то, что уже третьи сутки девица эта подкарауливает его; братья пытались было запихнуть ее в мусоропровод и спустить вниз, но та оказала бешеное сопротивление, к тому же представилась невестой, что дало им повод заподозрить ее в симуляции беременности; на контрольный вопрос о брюхатости самозванка ответила отрицательно, добавив, правда, что в скором времени надеется понести плод. Это чистосердечное признание лишило ее крова, но спасло от голода, Мустыгины кормили приблудную тварь как собаку, выставляя на лестничную площадку тарелки с мясным, на питание ушло четыре банки болгарских голубцов, купленных -- с наценкой! -- в буфете, да литр молока, его они наливали в блюдечко. Слушая стыдливые объяснения Мустыгиных, Андрей обнимал дрожащее от холода тельце Али. Редкие слезы ее были холодными и нетекучими. -- Это моя невеста! -- провозгласил Андрей. Срутник погрозил кулаком расторопистым братьям, которые мгновенно прикинули все плюсы и минусы. Кормежка Алевтины не покрывала и сотой доли нанесенного Андрею ущерба, который надо было чем-то возмещать. И чем-то расплачиваться за блага от бракосочетания друга. Добродетельная семейная пара под самым боком их бизнеса -- да это же охранная грамота! Да и дорогого стоит благосклонность члена коллегии Министерства внешней торговли! Супруги Васькянины осмотрели холостяцкую берлогу, едва не зажимая носы. Тимофей Гаврилович подергал запертую дверь женатика, потребовал ключ, открыл, увидел то, чего ни в коем случае нельзя было видеть супруге, и услал ее за покупками. Дал команду -- и братья Мустыгины кликнули девиц из общежития, те примчались по первому зову и запричитали по-деревенски: "Ироды!.. Девку загубили!.." Алю отмыли в ванной, комнату, на конюшню смахивавшую, отскребли. Жена Тимофея Гавриловича вернулась вечером с ворохом белья и одежды, невесте решено было устроить последний девичий уголок в ее жизни, загс планировался в ближайшие дни, в нарушение всех сроков: девицы из снесенных бараков уже пролезли во все поры местного управления и обеспечили внеочередность. Свадьбу решено было отгрохать дома, в кулинарии купили сто котлет и три ведра винегрета. Созвали всех, кого можно пригласить, исключая родителей новобрачных. Директор школы и завуч приехать не могли: первая четверть нового учебного года! Аля же и видеть не хотела своих домочадцев. "Я тебя прошу: без них!.." -- вцепилась она в Андрея и не разжала пальцы, пока Андрей не поклялся, что ни дядя, ни тетка в новую жизнь Али не войдут ни под каким предлогом. Он понимал ее: в том доме -- извращение, там в быт внесены элементы неземной логики. Он отослал деньги, почтой пришедшие с Кутузовского. О "линкольне" пришлось забыть. Влез в долги. Самыми страшными из них были сами братья Мустыгины, помогавшие бескорыстно и щедро. И вдруг появилась Галина Леонидовна: глаза подпухшие, плечи согбенные, походка задумчивая, ореол мученицы, пострадавшей за веру в святость семейной жизни. Муж, оказывается, изменил ей чуть ли не в день свадьбы. "К тебе. Раздавлена. Крах", -- такой телеграфный стиль вошел в ее загадочную речь. Андрей насторожился: уж очень подозрительными были эти рубленые фразы. Дохнуло опасностью, вспомнился умильный голосочек школьницы, худой и жадной. Заорать "Пшла вон!"? Все решила Аля, полюбившая с одного взгляда Галину Леонидовну. В назначенный день и час у подъезда заклаксонили нанятые и одолженные "Волги". Погода выдалась превосходной, сухой морозец бодрил и веселил, безоблачное небо казалось не утренним, а вечерним, того и гляди вспыхнут звезды. Колыхалась толпа у подъезда, ожидая выхода брачующихся. В деляческом азарте братья Мустыгины вооружили транспарантами и портретами из красного уголка всех приглашенных и незваных, что у подъезда. Распахнулась дверь, вышла Аля, из глаз ее, видимо, брызгало счастье, потому что все мужчины сняли шляпы и кепки. Андрей замешкался, что-то случилось со шнурками, пока перевязывал-завязывал -- минута прошла, выскочил, увидел Алю со спины, всю белую, и подумал: голубое сияние исходило от невесты его. Их обоих повели к самой разукрашенной машине, до нее -- секунд десять хода, до загса -- пять минут езды, и вот тут-то истерически, в удушье будто, закричала Галина Леонидовна: -- Да набросьте на нее что-нибудь теплое!.. Набросьте! Ей же нельзя простужаться!.. Как в здоровом, никакими порчами не тронутом теле могла она высмотреть смертоносные легочные бациллы -- уму непостижимо. Но высмотрела, вычернила, в толще белейшего снега нашла одну-единственную сажинку, пальцем ткнула в змею, еще не поднявшую голову с жалом, спавшую посреди цветов голубой клумбы. И года не прошло, как стала чахнуть Аля, не помогали ни высокоэффективные антибиотики, ни Теберда. Или -- бациллу эту подбросила сама Галина Леонидовна криком истошным, от которого заплакал ребенок чей-то, на самокате приткнувшийся к увитой лентами "Волге"? Или... Андрей тогда много размышлял над каверзнейшим обстоятельством этим, родственным факту непорочного зачатия. Догадываясь, к каким выводам пришел он, Галина Леонидовна спряталась в очередное замужество, на глаза ему не показывалась, но Алю навещала, не без подсказок той угадывала время, проскальзывала в квартиру, когда в ней мучилась (или наслаждалась) одиночеством тающая Аля, и всякий раз Андрей Николаевич догадывался о визите подколодной землячки -- не по сохранившемуся запаху, а по каким-то пространственным изменениям в квартире, координатные оси так сдвигались, что первой мыслью было: что-то стронуто гибким, скользким и осторожным телом. Последние месяцы от Али он не отходил, приезжавшая со шприцами медсестра задерживалась на полчасика или больше, давая возможность съездить за продуктами. Девочкой вступила Аля во взрослую жизнь -- и мудрой старухою покидала ее. Андрей подумал как-то, что ему было бы легче от капризов умирающей, от приступов гнева ее; мужественное терпение страдающей Али вызывало в нем такую боль, что благим матом орать хотелось. За неделю до смерти она простилась с людьми и совершенно убежденно сказала Андрею, что и там, в могиле, будет помнить только его, потому что нет для нее иных людей, все иные -- это он сам, в нем -- все. И просьбу изложила дикую для уха: похоронить ее так, чтоб никто, кроме него, на погребении не присутствовал. Никто! Он обещал: "Да, да, непременно..." -- так взрослый успокаивает ребенка... А когда в морге глянул на сизую и спокойную Алю -- вспомнил про обещанное и о том, что по каким-то вековым канонам всегда исполняется последняя воля усопшего, еще не погребенных мертвых надо ублажать, продлевать их жизнь, что ли. Поехал смотреть могилу, выкопана ли она, и попал к моменту завершения операции, которую никто не решался механизировать, потому что сознание связывало производительность могилокопателя с процентами смертности. Андрей Николаевич присмотрелся к ребятам, углублявшим могилу, и поразился лопате бригадира. Без сомнения, специфическое орудие труда изготовлено было по особому заказу. Деревянная ручка, отполированная тысячами хватаний, приобрела цвет янтаря, была она раза в полтора длиннее обычной, саму же лопату отштамповали или отковали в форме прямоугольника, выгнув затем, и лезвие лопаты будто прошло через никелирование в гальванической ванне, стольким покойникам обеспечило оно вечный сон и защиту от посягательств извне. Не спрыгивая на дно могилы, используя длину лопаты и форму ее, бригадир между тем приступил к заключительной стадии, углублял и расширял выемку в земле, какую-то нишу, и Андрей Николаевич понял, что делает бригадир. Могила короче гроба сантиметров на сорок -- пятьдесят, опускать в нее покойника будут в наклонном положении, и уместится гроб в могиле потому, что изголовьем войдет в нишу. В этой незапатентованной хитрости была и забота о могильщиках, сберегавшая их труд, и желание максимально обеспечить уют покойника, зафиксировав гроб неподъемно и неперемещаемо. Андрей Николаевич избавился вдруг от ужаса смерти, который разлит в самом воздухе кладбища, и ясно представил себе, что когда-нибудь ляжет рядом с Алею, и не важно уже, есть или нет мир иной, лежать все равно будут вместе. И Аля вдруг стала понятна: существо, созданное природой, чтоб полюбить одного человека и этим исчерпать свое предназначение. И решение возникло: да, похороню один, никого не надо, свято исполню последнюю волю, справлюсь, обязательно справлюсь! Существовали, правда, непреодолимые технические трудности, но на то и человек, чтоб разрешать их. Андрей Николаевич на такси помчался искать одного разочарованного жизнью изобретателя, о нем он не только слышал, но сам видел его и сам наблюдал демонстрацию изобретенного механизма, названного длинно и нескромно: "Универсальное транспортное средство для перевозки грузов до 1,2 тонны по любой местности и по любому грунту, даже лунному", -- примерно так писал в заявке изобретатель, перечисляя затем выдающиеся достоинства транспортного средства, выгодно отличавшие его от ранее изобретенных, и достоинствам этим не верил ни один человек в патентной конторе. Лишь Андрей Николаевич поверил -- и нашел изобретателя. Тот отдал ему надувной матрац и потроха к нему в придачу, то есть "универсальное транспортное средство", так и не выброшенное на свалку. Когда Андрей Николаевич поинтересовался, на каком топливе работает эта тележка без колес, то получил ответ: "Вечный двигатель". Вечность, правда, питалась от аккумулятора в чемоданчике. Подогнав к моргу автобус, Андрей Николаевич забрал гроб с телом и привез его на кладбище, шофер помог переложить гроб на матрац, двигавшийся как судно на воздушной подушке, и в страхе побежал к автобусу. Сургеев шел рядом с матрацем, держа в руках выносной пульт управления. Редкие встречавшиеся крестились, сзади плелся кто-то из кладбищенской администрации, к могиле его Андрей Николаевич не подпустил, могильщики от зелененькой не отказались и благоразумно отошли в сторонку. Гроб то взмывал над углублением в земле, то норовил торпедою уйти вниз, пока Андрей Николаевич не освоил аппарат и вместе с ним не оказался в могиле -- сидящим на гробе, мокром от слез. "Эй, хозяин, пора наверх!" -- позвали с неба могильщики, и Андрей Николаевич взмыл к ним. Когда могилу закрыли землей, к ней подкрались сидевшие в засаде братья Мустыгины. В скорбном молчании, понурив головы, приложили они к холмику венок с траурной красно-черной лентой. Видимо, в своих расчетах с Андреем Николаевичем они так запутались, что от четырех правил арифметики решили перейти к высшей математике, остановившись пока на теории пределов, иначе не писано было бы на ленте о беспредельной скорби. Из осторожности себя на ленте не обозначили, "От младших научных сотрудников" выражалась скорбь, нацеленная на дифференциальное исчисление. Братья, бережно придерживая Андрея Николаевича, выдернули пробку из надувного матраца, скатали в рулон транспортное средство и увезли вдового теперь друга, оставили его одного в квартире. Теперь, когда Али не стало, он признался себе, что всегда смотрел на нее глазами Таисии и женился с одобрения и согласия продолжавшей его любить женщины. 5 Года через три весной он поехал к родителям. Его встретили со слезной радостью, мать и отец горевали, успев полюбить Алю. Родительский дом стал еще прочнее: отец, доверив матери школу, перебрался в исполком, стал городским головою. Та же печь, те же стены, а потолок почему-то приспустился. Вот и старенькое кресло, в котором рождались нелепые вопросы, обращенные к мирозданию. Андрей Николаевич сел в него с некоторой опаской. Прислушался. Тишина. Родители уехали на совещание, вернутся послезавтра. Дверь скрипнула, подалась, как крышка гроба. Шаги зашуршали -- песком по тому же гробу. "Прочь!" -- заорал Андрей Николаевич, наугад бросая что-то в сторону шуршания. Он не ошибся, приближалась Галина Леонидовна: зеленое платье, янтарные бусы на груди, начинавшей принимать тициановские формы; умильное щебетание уже перебивалось учащенным придыханием женщины, собой не владеющей, -- темная невежественная дура становилась обольстительной красавицей. "Ну, ну, успокойся..." -- замурлыкала она где-то рядом. "Прочь!" -- вновь хотел заорать он, но проснулась память, и старое ощущение вошло, обволокло -- того дня, когда школьница Галя Костандик вползла в его жизнь. Неужели новый виток спирали, копирующий некогда завершенный? И тогда повторится Таисия, упоение душных ночей, когда они выбегали в сад, под луну? И воспрянет дух любознательности, бросающий его от одной книги к другой, погружающий его в радостную сумасбродицу мыслей? Галина Леонидовна обошла и осмотрела дом так, будто собиралась его покупать. Ближе к ночи разобрала постель в комнате Андрея Николаевича, разделась и легла, раскрыв журнал с кроссвордом. Несколько оторопев, Андрей Николаевич соображал, к чему все это. Для чего -- ясно. Однако где смысл? Никакой тяги к взрослой Гале Костандик он не испытывал, поскольку мировоззренческих экспериментов давно уже не ставил, со смешком вспоминалась попытка измерить бедра гороховейской паскудницы, сантиметром опровергнув все выводы солипсизма. Да и никакой, кажется, загадки не было в Галине Леонидовне. Обычная баба с чутьем зверька. Долг мужчины вынудил его лечь рядом. Минут двадцать еще отгадывали вместе кроссворд, споткнувшись на слове из семи букв: "Герой национально-освободительного движения Африки против империализма", по вертикали. Так и не заполнили клеточек, потому что Галина Леонидовна со злостью сказала: "А ну его к черту, этот империализм!.." Вернулись родители -- и Андрей Николаевич облегченно вздохнул. Слава богу, с кроссвордами покончено, хорошо бы как-нибудь легко и непринужденно расстаться с самой Галиной Леонидовной, не представлявшей не только философского, но и сексуального интереса. Землячка, умевшая казаться женщиной на близком срыве в необузданную страсть, была холодна и неотзывчива. Чувственность ее покоилась на такой глубине, что зафонтанировать могла только при особо мощном раздражителе. А какой отбойный молоток пробьет базальтовую мантию? Найдется ли геолог, способный пробурить скважину сквозь тысячевековые отложения юрского, кембрийского и прочих периодов? В Москву решили возвращаться вместе. До станции добирались на горисполкомовской машине отца. От пыльной и тряской дороги клонило ко сну, дремавший Андрей Николаевич так и не увидел ползший по полю трактор "Беларусь", агрегатированный с картофелесажалкой. Не увидел, не услышал, но почему-то вспомнился Владимир Ланкин. Пропал ведь человек, сгинул уральский самородок, изобретатель лучшего в мире картофелеуборочного комбайна. Одно лишь было известно: комбайн сгорел. И уничтожил его сам Ланкин. Выпущенный утром из милиции, Ланкин облил бензином творение свое. Вновь его сунули в мотоцикл, но тут проявил великодушие Иван Васильевич Шишлин, уломал милицию, и Ланкина отпустили с миром. Поезд еще не остановился, а у окна вагона угрожающе замелькали братья Мустыгины. Предчувствие беды охватило Андрея Николаевича. "Га-лоч-ка..." -- прошипели Мустыгины, отшвыривая попутчицу. За локотки подхватили Андрея Николаевича и вынесли его из-под крыши Павелецкого вокзала. Посадили в машину, отвезли от вокзала на добрый километр и наконец посвятили в грозящую всем им опасность: на их жизненном горизонте появилась неистовая мстительница, та самая Маруся Кудеярова, едва не ставшая жертвой сексуально-кибернетического интереса Лопушка. Она окончила философский факультет МГУ и не без протекции мужа устроилась на непыльную работенку, замзавом в райкоме, отныне дает пропагандистские установки и ненавидит свое деревенское и раннемосковское прошлое. Удалось выяснить: тот эпизод на кухне ею не переосмыслен и не понят. Она, конечно, знала тогда, что ждет ее, охотно даже согласилась с предложением братьев, имея втайне от них матримониальные цели, присущие всякой деревенщине, попавшей в столицу. Но на беду свою, абсолютно невинное желание Андрея -- познать работу челюстей -- приняла сдуру за попытку изнасилования в особо извращенной форме. Марксизму в стенах МГУ она обучена, следовательно -- нетерпима, злобна и оружием классовой борьбы владеет, как д'Артаньян шпагою. Его, Андрея Николаевича Сургеева, она готова стереть с лица земли. Надо спасаться. До института, где он преподает, Маруся не дотянется. Но живет-то он -- в том районе, над которым властвует ее партийный офис. Выход единственный: немедленное переселение! Бегство! Страхи друзей показались Андрею Николаевичу чрезмерными и надуманными. Нужен он этой Марусе! Да она и забыла обо всем! А если и не забыла, то он готов исправить ошибку, причем в общепринятой форме. И вовсе она не злопамятная. По его наблюдениям, женщины, у которых угол расхождения сосков приближается к 135 градусам, добры и великодушны. От такого легкомыслия светлые волосики Мустыгиных поднялись дыбом. Братья ором кричали на Андрея Николаевича, ибо собрали обширный материал на Марусю. Слопала парторга факультета! На семинаре по Канту обвинила философа в недооценке им работ Ленина. Андрей Николаевич сдался и свирепо спросил, что от него требуется. Тут братья замялись. Нужны деньги, но поскольку они и так ему должны, то все расходы по обмену квартиры берут на себя. С него же причитается следующее: две статьи по общим вопросам естествознания, но со свежинкой, с некоторым ошеломлением. И хвалебное предисловие -- к еще не изданной и даже не написанной книге одного болтуна. Статьи были обещаны, написаны, предисловие состряпано, после чего братья развернули бешеную деятельность; серия проведенных ими махинаций носила сугубо идеологический характер и завершилась вселением Андрея Николаевича в очень уютную двухкомнатную квартиру, в семи километрах от старой, через два района от того, где орудовала Маруся. Мустыгины лично посносили вещи, четыре ящика с наиболее ценными книгами Андрей Николаевич не доверил никому и сам погрузил их, сам внес в новую обитель. С хозяйской дотошностью осматривая каждый метр новой жилплощади, он обнаружил на кухне каморочку, глухую без окон комнатенку, без света, неизвестного предназначения. Сюда он и втащил четыре ящика, забыл о них, и однажды, когда уже всякой вещи нашлось свое место, услышал странные звуки, будто кто-то ворочался, освобождаясь от пут и тяжело дыша. Андрей Николаевич обошел всю квартиру и остановился наконец у каморки. Там определенно кто-то был и негромко стонал от неволи и темноты. Расхрабрившись, он дернул на себя дверь и увидел четыре ящика, так и не расколоченных в эти недели обустройства квартиры. Сильно пристыженный, он наказал себя лишением трех чашек кофе и бросился исправлять вопиющую ошибку. Утром сколотил полки и навесил их, ящики вскрыл и книги расположил вдоль стен в произвольном порядке, наугад, так чтоб Эмпедокл мог подружиться с рядом стоящим Ясперсом, а Ибсен -- с Чебышевым. Кажется, вздох облегчения пронесся по каморке. Люди и мысли, разделенные книжными переплетами и ими же сближенные, начали знакомиться друг с другом так, как делают это первоклашки на большой перемене. Завязывались приятельские отношения, хотя кое-кто явно брезговал соседом и воротил нос. Были патриции, не желавшие замечать плебеев, и были рубахи-парни, лезущие целоваться с отнюдь не компанейскими снобами. Века давно минувшие переговаривались с веками не столь далекими, не замечая разницы во времени и месте, не подозревая, что точно такой же сумбур царит в человеческом мозге, образы которого теснятся в некотором объеме и никакие расстояния и временные интервалы им не помеха. Наслаждаясь гомоном в каморке, Андрей Николаевич часами посиживал на кухне. Он догадался, что рядом с ним обитает Мировой Дух, находящийся пока в младенческом состоянии. Пройдет сколько-то лет -- и мыслители прошлого освоятся в заточении и начнут препираться друг с другом, упрекать, взывать, наставлять и плакаться. В один из таких вечеров ему вспомнился совхозный агроном, уверявший московского инженера Андрюшу Сургеева, что хороший ланкинский комбайн (ККЛ-3) совхозу не нужен! Совхозу он вредный! Как-то так получалось -- по расчетам и по всей практике совхозной жизни, -- что лучше в хозяйстве держать беспрестанно ломающийся рязанский комбайн, чем безотказно действующий Ланкина! Рязанский -- выгоднее! Всегда дадут другой, зная, что предыдущий -- брак, допущенный и разрешенный свыше. Не дадут -- так пригонят студентов на уборку картофеля. Не пригонят -- зачтут условно в план неубранную картошку. Кажется, в тот вечер особо ехидничал зловредный тип, некто Мари Франсуа Аруэ, хилявший, как сказали бы нынешние студенты, за Вольтера, и, прислушиваясь к его смешочкам, Андрей Николаевич без единой помарки за полчаса написал язвительную статью о преимуществах самого передового общества -- социализма. Он, социализм, готовится к гигантскому прыжку, к прорыву в цивилизацию будущего века, для чего заблаговременно кует кадры, неутомимо изготовляя абсолютно ненадежную технику, в ремонт которой из года в год втягивается все население страны. Для любого тракториста или шофера вверенный им механизм не "черный ящик", не "вещь-в-себе", а учебное пособие, игрушка, сварганенная на трудотерапии в Кащенке. Страну ждет блестящее будущее, частые авиакатастрофы инициируют появление махолетов на мускульной силе, негодные паровозы приведут к увеличению поголовья лошадей, коневодство станет важнейшей отраслью хозяйства, истощение природных ресурсов планеты не застанет СССР врасплох, вот почему надо славить бракоделов. Статья, без сомнения, была юмореской, Андрей Николаевич дождался одобрительного хмыканья Мари Франсуа Аруэ и упрятал озорную писанину в стол. Прошел год или два, а может быть, и три. Андрей Николаевич почитывал студентам лекции, сочинял книги, купил -- не без помощи Васькянина -- "Волгу", холил и нежил ее, как кобылу, единственную в крестьянском хозяйстве. Изредка наносила ему визиты Галина Леонидовна, ошарашивая каморку политическими откровениями. Так, свой психотелесный дефект, называемый конституциональной фригидностью, она связывала почему-то с Конституцией РСФСР. Родители процветали, мать стала заслуженной учительницей, отца, прославленного областной газетой, наградили очередным орденом. Маруся не давала о себе знать, но, кажется, готовая пожертвовать семечками, склонялась к тому, от чего когда-то сбежала, потому что кандидатскую диссертацию Андрея Николаевича Сургеева ученый совет не только благосклонно принял, но даже признал ее докторской, чему не воспротивился капризный ВАК. (Узнав о сем, братья Мустыгины бурно возликовали: теперь неугомонно зудящая совесть разрешала им становиться кандидатами наук.) Раз в два месяца Андрея Николаевича привозили к себе Васькянины, на "диспансеризацию", приглашали врача, сами же провокационно заводили речь о картошке и комбайнах, и Андрей Николаевич смущенно признавался, что картошку он не любит, а про комбайны и не вспоминает. Спрашивали его, как относится он к последнему пленуму (съезду, сессии), и в ответ получали тягостное молчание. На самом деле Андрей Николаевич выборочно просматривал газеты и знал, кто первый человек в государстве, кто второй, а кто дослужился и до третьего. В притворстве порою заходил так далеко, что и впрямь путался, сам себя сбивая с толку. И досбивался до того, что сам не заметил, как Высшие Судьи, то есть обитатели каморки, озлобились и сообща решили поставить на нем эксперимент, ввергнуть хозяина квартиры в беды и горести, коими не были обделены когда-то сами. 6 Уже не один месяц сидел Андрей Николаевич без работы, с символической и смехотворно маленькой суммой накоплений в сберкассе, со все возрастающим долгом Васькяниным, и все мыслимые и возможные источники существования иссякали один за другим в пугающей очередности. И некого винить в собственном обнищании. Сам виноват, кругом виноват! Угораздило же его написать эту книгу -- "Святые лженауки". Речь там шла о заблуждениях физической мысли позднего Средневековья, но все почему-то видели, читая книгу, век текущий, проводя некорректные аналогии, а кое-кто посчитал себя смертельно оскорбленным. С работы Андрея Николаевича выгнали без всяких объяснений, то есть сообщили ему устно, что отдел, которым он руководит, ликвидируется. Вот и спрашивай себя: какая, черт возьми, связь между ньютоновским пониманием пространства и сиюминутными взглядами на роль народных масс? Шли дни и недели, картошка из Гороховея позволяла продлевать существование. Но где достать деньги? В Атомиздате лежала третий год рукопись, аванс под нее получен, сроки выхода миновали. Андрей Николаевич осторожно навел справки, ему сказали: редакционный совет примет на днях решение. Решение было принято, выписка из него блуждала по каналам внутригородской связи и наконец опустилась в почтовый ящик. Андрей Николаевич вскрыл конверт и с ужасом прочитал, что книга его выброшена из плана и что издательство требует возврата аванса. Это было наглостью! Грабежом среди бела дня! Такого в жизни Сургеева еще не было! Только судебное решение по иску издательства может лишить автора аванса! Семьсот шестнадцать рублей сорок две копейки -- да откуда они у него? Все давно истрачено. Из-за неумения и нежелания варить супы и подвергать мясо термической обработке он вынужден питаться дорогостоящими продуктами. А прочие потребности? А "Волга"? Вернуть аванс он решил в ближайшие дни, и надо было срочно перехватить на четыре -- шесть месяцев эти семьсот шестнадцать рублей. В глубокой задумчивости сидел он на кухне, и сомнения раздирали его. Деньги лежали рядом, на полках каморки, но неизвестно было, как отнесутся книги к торговой операции, ведь Мировой Дух неделим, от него нельзя отщипывать кусочки. К тому же Андрей Николаевич пребывал в ссоре с аборигенами научного и нравственного олимпа. Эти высокоумные корифеи оказались в быту теми, кем они и были, то есть ничто человеческое было им не чуждо, и стоило Андрею Николаевичу увлечься Николаем Кузанским и ежедневно почитывать его "Компендий", как остальные сцепились в базарной склоке, поливая грязью уроженца деревеньки Куза. Дальнейшие терзания привели Андрея Николаевича к еретическому предположению: если Мировой Дух неделим, то все частно-конкретное утоплено во всеобщем и, следовательно, лишение Духа единичной составляющей не скажется на цельности. Среди раритетов каморки находится Дюрер 1711 года издания, продажа его позволит безбедно прожить несколько месяцев, пока не уляжется скандал со "Святыми лженауками". Теория, однако, обязана соотноситься с практикой. Дюрера решено было изъять ночью. Воровато озираясь в темноте, Андрей Николаевич подкрался к двери хранилища, бесшумно открыл ее. Втащил стремянку внутрь, полез -- и обмяк. Ему послышались рыдания, книги стонали от святотатственного изымания той, которая нашла вместе с ними здесь приют, помыкавшись по сундукам, чердакам и погребам. Взмокнув сразу от обильного пота, Андрей Николаевич обреченно сполз со стремянки, сложил ее и водрузил на прежнее место, в туалет. Покаялся. Решил было наказать себя лишением кофе, но тот кончился еще вечером. Понести же справедливую кару можно тогда лишь, когда он, кофе, ароматно сварен, когда искушение выпить его достигнет максимума. Надо, следовательно, утром купить кофе. Полчаса, не более, ушло на поездку в магазин, но за это время произошло событие столь же значительное, как и полученное накануне письмо. Что-то белело в черных дырочках почтового ящика, кто-то -- в эти полчаса -- не застал его дома и оповестил о визите частным, минуя государственную почту, отправлением. Андрей Николаевич достал конверт без адреса, уже догадываясь, от кого послание. Он малодушно ждал вскипания кофе. Налил его в чашечку, втянул аромат и выплеснул напиток в раковину. Только потом ножницами надрезал конверт и, легкомысленно посвистывая, извлек содержимое. Писали Мустыгины, требовали срочной встречи, и первой мыслью Андрея Николаевича было: Маруся! Кончился, видимо, пологий участок ее карьеры, она либо взлетела, либо скатилась, и братья Мустыгины изменили учетные ставки, по известным только им формулам высчитали, кто кому должен. Регулярно смотреть телевизор, ежедневно читать газеты -- тогда бы не пришлось гадать, тогда бы уж точно знал, что сулит встреча с Мустыгиными. Ехать или не ехать? Временами ему так жалко было Марусю, что он мечтал: выходит это он утром на улицу, а повсюду портреты Маруси -- Маруся слетала в космос. Такой вариант сулил Андрею Николаевичу ни с чем не соизмеримые выгоды. Братья Мустыгины, это уж точно, отлипнут от него, избавят от сочинения пошлейших статей, публикуемых под фамилиями преданных ему аяксов. Выключив телефон, достав книгу расходов, Андрей Николаевич погрузился в расчеты. В Бауманском училище пока никого не узнавали среди тех безымянных кретинов, которые были им высмеяны; бауманцы сохранили за ним четверть ставки, прожиточный минимум был много выше той суммы, что давало преподавание спецкурса, но если поприжать себя и отказаться от некоторых притязаний на комильфо, то... Но деньги все равно нужны! И значительные деньги! Не только вернуть аванс, но и расплатиться наконец с Мустыгиными, предложив им отступные. И Васькяниным он тоже должен, мало, девятьсот двадцать три рубля, долг старый, о нем они забыли, но он-то -- помнит. Подведя кропотливый итог, Андрей Николаевич твердо решил: с Мустыгиными не встречаться, по телефону, ими указанному, не звонить ни завтра в 13.05, ни послезавтра, ни в следующие дни. Зная мертвую хватку их, он избегал появляться там, куда захаживали они, меры предосторожности принял чрезвычайные, на последние деньги перекрасил свою "Волгу" в широко распространенный черный цвет, причем красильщик, готовя пульверизатор и со снисходительной улыбкой поглядывая на него, как на автомобильного вора, сказал, что может дать телефончик одного гаишника, этот мигом оформит смену номеров. Черная "Волга" спасла его от многих неприятностей, но притупила бдительность, и на Варшавском шоссе Андрей Николаевич подвергся нападению двух заезжих американских гангстеров. Они, в "мерседесах" с тонированными стеклами, в тиски, спереди и сзади, зажали "Волгу" и загнали ее в переулок без единого милиционера. Что в таких случаях делать -- Андрей Николаевич знал, дважды в Доме кино был на просмотре американских боевиков, и, резво покинув машину, животом лег на капот, раскинул руки и раздвинул ноги, чтоб нападавшие могли на ощупь и воочию убедиться: ни "смит-вессона", ни "макарова" у него нет. Однако гангстеры заломили ему руки за спину и посадили за руль "Волги", сдернули с себя темные очки и оказались братьями Мустыгиными, злыми и решительными. Смотрели на него как на распоследнего негодяя. Сердце Андрея Николаевича упало, пот прошиб его, и с жалобной интонацией он тишайше спросил: "Маруся?.." Молчание Мустыгиных говорило о том, что идеологический фронт лишился боевитой коммунистки-руководительницы. Андрей Николаевич с замиранием сердца ждал расправы. Мустыгины огляделись и решили казнь перенести в более безопасное место. Они приконвоировали его в тихий уголок Подмосковья, к домику, нанятому для молодецких утех. Женщин, конечно, еще не было, тайна встречи соблюдалась полностью, секретность разговора вынудила братьев повести Андрея Николаевича в беседку, увитую плющом, здесь ни подслушать, ни подсмотреть. "Ну что, что с Марусей?.." -- повторил мольбу Андрей Николаевич, весь в страхе от того, что мог услышать: брошена мужем, выгнана из партии, явила дурь в контактах с зарубежными марксистами. -- А, чепуха, пустяки... -- пренебрежительно отмахнулись братья. -- Пересадили на промышленность... Известие о том, что Маруся еще на плаву, чрезвычайно обрадовало Андрея Николаевича. Вполне возможно, братья намеренно сгущают краски и раньше времени поют заупокойную, набивая себе цену. Как жаль, что нельзя рассказать Васькянину о Марусе, узнать точно, чем занимается она и лузгает ли семечки. Тимофей Гаврилович знал биографии обитателей кремлевского Олимпа лучше греков, у которых миф еще не отделился от реальности. "Что вы мне талдычите, -- мог он порисоваться в так называемом узком кругу, -- что вы мусолите мочалу... Этот ваш прогрессивный реформатор в двадцать девятом году барду для самогона добывал, тем его связь с сельским хозяйством и ограничивалась. А в идеологию он полез тоже благодаря самогонному аппарату: сдал его при поступлении в колхоз, потому что иного имущества у него на крестьянском дворе не было. Неблагодарные односельчане послали его в город, на рабфак, по невежеству своему они рабфак спутали с домзаком..." Андрей Николаевич был посажен в плетеное кресло и сидел в нем, как на электрическом стуле. Братья Мустыгины рассматривали его с презрительным осуждением, как ядовитую гадину. Галстуки приспущены, тела расслаблены и наклонены чуть вперед, глаза шарят по подследственному в поисках наиболее уязвимого места. Андрей Николаевич поджал ноги. Взгляды братьев обжигали его. Весело щебетали птички над головой. На колени его упал журнал, раскрытый на статье, авторство которой принадлежало, судя по фамилиям, Мустыгиным, но, конечно, написанной Андреем Николаевичем. Он впился в нее, потом глаза заскользили по абзацам, задерживаясь на подчеркнутых, и наконец в недоумении поднялись на братьев. "Ну и что?" -- молча спрашивал Андрей Николаевич, не видя никакого криминала, да и что вообще можно сказать нового или неправильного о дифракционной решетке. Правда, несколько изменен угол зрения, под которым рассматривались давно знакомые явления. Братьев наконец прорвало, они с бранью обрушились на Андрея Николаевича, обвиняя его в недомыслии, провокаторстве и предательстве. Не одна минута прошла, прежде чем Андрей Николаевич понял, что сотворил, какую подлянку (так выразились Мустыгины) выкинул. О публикации этой статьи братья договорились заранее, год назад, в каждой редколлегии они содержали и подкармливали нужных людей. Работу, вышедшую из-под пера Андрея Николаевича, одобрили, не обратив внимания на скромненькое предположение, на мысль, просквозившую в пяти строчках. Прошли эти строчки и мимо отечественных глаз, но вызвали на Западе легкий шум, братьев, прибывших в Лион на конференцию, атаковали градом вопросов, раздавались голоса о том, что статьей чуть ли не открыто новое направление в науке, отчего братья и впали в негодование. Они осваивали Европу, уже четвертый год регулярно ездили на разные симпозиумы, конференции и встречи, завели досье на теоретиков из Берна, Парижа и Лондона, то есть приступили к реализации жизненных планов. На них-то и ставил крест Андрей Николаевич, подкладывая мину замедленного действия. Надо, настаивали Мустыгины, дезавуировать эти строчки! Иначе -- полный провал. Не нужны им прорывы и озарения, они должны оставаться на добротном среднем уровне, не выше и не ниже. В Европе тоже не любят слишком прытких, там просто другой средний уровень. -- Но я ведь на него и рассчитывал... -- пытался оправдаться Андрей Николаевич, но глянул еще раз на подчеркнутое опальное место и устыдился. Действительно, выше и того -- "другого" -- уровня. Так опрометчиво поступать нельзя. И оправдания нет. По собственной вине упустил из виду, текучка засосала, перестал просматривать западные журналы, да и очередной запрет на них, кажется, был. Господи, господи, что делать? Программа действий имелась у братьев. Мировой славы им не нужно, Андрюше-Лопушку тоже. Следовательно -- еще одна статья, нечто вроде реплики с намеком на курьез, но сделать это так искусно, чтоб кое-какие сомнения оставались, потому что братья, парируя в кулуарах Лионской конференции вопросы западных коллег, увертливо намекали, что высказанная ими гипотеза кое-чем подтверждается. -- Хорошо, я напишу, -- согласился обрадованный Андрей Николаевич, и братья поймали его на слове, повели в дом, усадили за стол, подали перо, бумагу. Опасаясь, что вот-вот нагрянут с песнями девицы, Андрей Николаевич спешил. Сосредоточился, написал, позвал Мустыгиных. Так и сяк вертели те написанное, но возражений не высказали. Приступили к бытовым вопросам: как питается Андрей Николаевич, как у него с бензином, кого надо брать за жабры