, чтоб доктора наук Сургеева двинули в членкоры. С дружеской откровенностью признались, что их диссертации (будто Андрей Николаевич не знал этого!) давно уже написаны, год назад могли они защититься, но природная щепетильность не позволяет им уравнивать себя с ним. Поэтому Андрюше надо вступить в партию -- продемонстрировать полную лояльность, и книг вроде "Святых лженаук" больше не писать. Мало того, что она закрыла Сургееву границу. Из-за книги они, Мустыгины, не могут на людях встречаться с лучшим другом юности, с единственным другом, с тем, который... Братья едва не пустили слезу, и растроганный Андрей Николаевич проговорился, рассказал об аннулировании договора и о возврате аванса. Мустыгины ошеломленно переглядывались, не веря ушам своим. -- Мерзавцы! -- взревели они. -- Ни копейки им! На испуг берут! Аванса -- ни в коем случае не возвращать! Пусть сами в суд подают!.. -- И уверили: -- Им огласка не нужна, они сами суда боятся. Обо всем остальном они сами догадались. Потянулись за деньгами к пиджакам, брошенным на тахту, но Андрей Николаевич отказался, ибо так и не узнал точно, на какой ступеньке задержалась, летя вниз, Маруся. Отказ привел братьев в замешательство, возбудив подозрения, что Андрей Николаевич более их осведомлен о теперешней должности бывшего идеолога. Напрямую спросили, не нужна ли помощь в подыскании работы. Услышали согласие и продиктовали три телефона, после чего Андрей Николаевич был отпущен на свободу. Ни по одному из подаренных ему номеров он звонить не собирался: возьмут на работу -- и окажешься в полной кабале у Мустыгиных. Каково же было его изумление, когда тем же вечером позвонивший Васькянин сообщил ему эти самые три телефона, сказав еще, что звонка Сургеева ждут с нетерпением и местечко для него найдется. Никуда поэтому он не звонил, сидел дома, питался скудно, много писал, а неделю спустя Васькянин мягко попросил его приехать, и Андрей Николаевич дал согласие. Рядом с офисом Тимофея -- магазинчик "Сувениры", здесь надобно купить секретарше подарок, и Андрей Николаевич выбрал глазастую куклу. Секретарша, как кукла пахнущая, сунула презент за стекло, в шкаф. По всей видимости, подарок перекочует вечером во все тот же магазинчик "Сувениры", чтобы утром следующего дня погрузиться в портфель или дипломат очередного визитера; в движении товара по замкнутому кругу прозревалась человеческая решимость построить все-таки вечный двигатель, ибо сколько человек ни обособлялся, вырваться из Природы он не мог, и разве Природа сама по себе не есть вечный двигатель? (Андрей Николаевич бросал мысли на любой пустяк, лишь бы не чувствовать страха, предстояло пройти через очистительную брань Тимофея, нужда заставляла опаляться жаром костров, чрез которые лежал путь к стопам золотоордынца; "Мы, россияне..." -- кичился Тимофей в малом подпитии, а сам хуже поганого татарина изгалялся.) Глаза Андрей Николаевич не поднимал, дышал в сторону, вел себя по протоколу ХIV века и, кажется, заслужил прощение после того, как взволнованная секретарша узнала, со слов своего начальника, что втершийся в приемную мерзопакостный проситель -- злейший враг человечества и трудового крестьянства, клятвопреступник и душегуб. Он не называет его имени, продолжал греметь Срутник, по той лишь причине, что ненавистная фамилия, будь она произнесена, разнесет в клочья все здание, превратит в развалины окрестные дома, ибо даже электроны слетят с орбит своих, вздрогнув от возмущения, когда услышат, кто приперся сюда с этой идиотской куклой... -- Почему без работы? -- вопросил наконец Васькянин, и Андрей Николаевич завершил путаное вранье храбро: должок, что за мной, будет возвращен до конца года, пишу книгу "Агностицизм как форма познания". Он пристыженно умолк. Задрожали шторы на окнах -- видимо, от сильного ветра, над Москвой разразилась гроза. От дождя, бушевавшего за стеклами окон, отделились проворные капли, упали на Андрея Николаевича, каким-то путем прорвавшись, и вошло вдруг ощущение того разнесчастного вечера, когда он рыдал в громыхающем вагоне, оторванный от Таисии, отправляемый в Москву на ненавистную учебу, и потом Андрей Николаевич понял, что он и впрямь рыдает. Да, он плакал, он исходил слезами, и это были счастливые слезы понимания собственной беды, падения и восхождения. Он плакал, а Васькянин стоял рядом, руки положив на плечи его, и от рук пахло теплом и свободой. Он отплакался. И стыда не было. Глубоко вздохнул. Голова была чистой и ясной, Андрею Николаевичу показалось, что сам он весь -- прозрачный. -- Я пойду, -- сказал он виновато. Было совсем темно, когда Андрей Николаевич подобрался к дому, привычно открыл почтовый ящик и нашел в нем письмо с грозным предложением быть завтра в редакции журнала "Наука и жизнь" -- в том самом, куда он, кажется, ничего путного не посылал. Все последние недели на него камнями с неба падали несчастья, но уж какой-либо беды от журнальчика этого не ожидалось. Тем большей неожиданностью стал жесточайший разнос, учиненный ему в кабинете заместителя главного редактора -- ему, признанному специалисту по теории машин и механизмов. "Советский народ никогда не простит...", "Партия не позволит...", "Это -- преступное легкомыслие...", "Посягательство на самое святое..." и еще какая-то белиберда, никакого научного значения не имеющая. Три навытяжку стоявших сотрудника тяжелым молчанием подтверждали истинность угроз. Гнусное, отвратительное зрелище... И непонятное, ибо что именно инкриминируется доктору технических наук А. Н. Сургееву -- оставалось загадкой. Когда лавина обвинений схлынула, Андрей Николаевич смиренно вопросил, чем это прогневил он редколлегию, и в ответ ему были предъявлены пять страничек юморески, которая, по мысли обвинителей, стала злостным пасквилем на весь социалистический лагерь -- ни больше ни меньше. Андрей Николаевич упорно молчал. Он не мог вспомнить, когда посылал невинную статеечку и отправлял ли он ее вообще. Неприступно и гордо хранил он угрюмое молчание, и в нем начинало что-то позвенькивать, к нему подступала радость. Он чувствовал: сегодня, сейчас им будет принято решение, которое изменит весь мир и, возможно, скажется на всей Вселенной. "Верните!" -- рявкнул он, и пальцы его приняли пять листочков так, будто ему вручал верительные грамоты Полномочный и Чрезвычайный Посол Мирового Зла. И удалился, ступая шагами командора. Улица Кирова ударила по нему светом, гамом, шарканьем тысяч ног. Андрей Николаевич зорко осмотрелся. Он искал нечто величественное и культовое, некий выражающий вечность предмет, к которому можно припасть, чтоб поведать ему -- как на исповеди или при явке с повинной -- признание эпохального масштаба. Магазин, где продавался чай, он отверг, хотя в экстерьере его присутствовала некоторая помпезность. Гастроном -- тоже. Чуть далее располагался магазин "Инструменты", и на нем остановил свой выбор Андрей Николаевич. Прекрасно понимая, что коленопреклоненный мужчина будет освистан и осмеян зеваками, он пустился на маленькую хитрость. Дошел до середины улицы, остановился прямо против "Инструментов", будто случайно рассыпал денежную мелочь и, якобы бережливый, надломил коленки и коснулся ими раскаленного асфальта, чему чрезвычайно обрадовался, коленки будто на тлеющих угольях жарились, и в клятве, обращенной к обыкновеннейшему магазину Мосхозторга, но возносимой к Небу, были и мученическая страсть грешника, и искупление вины. Собирая медяки, обжигая ладошки, Андрей Николаевич сообщил Небу, что расшифрует письмена того первобытного общества, в котором живет, что узнает доподлинно, почему властители не хотят кормить своих соплеменников, и что он, слабый и ничтожный, даст своему племени огонь, воду и картошку. Даст -- как Прометей огонь, и Мировой Дух, двуличный в своем единстве, трансформируется в Мировой Разум, а тот натолкнет доктора наук Сургеева А. Н. на верное решение. Чтоб не создавать помех уличному движению, Андрей Николаевич молитвенную позу принял на самой середине проезжей части, а святые и безыскусные слова произносил громким шепотом. Будучи человеком научного склада ума и материалистом, Андрей Николаевич понимал, что связь, какую он пролагает между Собою и Небом, только тогда будет функционирующей, когда станет обоюдной. И обусловил исполнение обещанного -- как бы мимоходом заметил, что ждет сигнала, какого-нибудь предмета или явления, благословляющего на подвиг.   7 Несколько дней выжидал он -- сигнала, знамения, трансцендента, беспарашютного падения вниз, росчерка молнии, подсказки заболтавшихся каморников. На телефонные вопросы отвечал надменно и сухо: "Болен". Проголодался, однако, и поэтому не воспротивился, как ранее, желанию Галины Леонидовны навестить его. Холодильник пуст, голова тоже, Андрей Николаевич подумывал, не обнять ли в прихожей землячку, весьма кстати вспомнившую гороховейца, но от мысли этой отказался: еще неизвестно, принесла ли она добротную пищу. Галина Леонидовна вошла на кухню так, будто час назад покинула ее с пустой сумкой, торопясь к открытию магазина. Выложила на стол свертки и пакеты с едой, прибавила к ним бутылки -- с маслом, приправами и алкоголем. В дамской сумочке -- пакет с крупными, прелестно пахнущими зернами кофе. Обрадованный Андрей Николаевич быстренько приготовил любимый напиток, отпил глоточек, восхитился. Лишнего не говорил, зная, что к каждому слову прислушивается каморка. На всех четырех огнях плиты -- кастрюли и сковороды, еда варится, тушится, жарится, печется. Вдруг прямо на колени ему упала папка. -- Просьба. Почитай. Научный труд. Мой. Предисловие. Андрей Николаевич глянул на титульный лист и невольно сжался. Сугубо медицинские термины связывались предлогами, сплошная абракадабра, подходящего словаря нет, и вообще единственное, что на листе понятно, -- это уведомление в правом верхнем углу: "На правах рукописи". -- Не ломай мозги, -- сжалилась над ним Галина Леонидовна. -- Переводится это так: "Поведенческие стереотипы мужчин до, во время и после полового акта. По материалам автора". -- О господи... -- слабо охнул Андрей Николаевич. Вооружился самыми зрячими очками и глянул на самую холодную женщину мира, ту, чувственность которой была ниже точки замерзания. Сексуальный урод, ничегошеньки не воспринимающий от общения с мужчинами, ничего, кроме головной боли, не испытывающий: для рандеву с ними Галина Леонидовна держала в косметичке не противозачаточные таблетки, а обыкновеннейший пирамидон и еще что-то, снимающее ненависть к женщинам, которые от того же акта впадали в радостное беспамятство. Рукопись он, для ознакомления, раскрыл на середине, попав на главу "во время". Терминология, конечно, хромает, бытовой жаргон соседствует с узкоспециальными наименованиями. И классификация мужчин по длительности контакта с однооргазматическими партнершами проведена без должной стилевой точности, наряду с "кунктаторами" в тексте попадаются и "торопыги", хотя существует, конечно, латинский аналог. Некоторые наблюдения, проведенные в ходе экспериментов, свидетельствуют: партнершей была сама Галина Леонидовна. Например: "Больной К. Постоянно фиксирует себя во времени и пространстве, поскольку сдерживается; озабочен необходимостью вызвать оргазм у партнерши, для чего каждые сорок секунд спрашивает о степени удовлетворенности; выбор слов чрезвычайно ограничен (см. приложение 2), отсутствующий взгляд обращен на предмет, лежащий в радиусе 2 -- 4 метров, на периферии обзора..." -- А почему -- "больной"? -- возмутился Андрей Николаевич. -- Так уж принято у медиков... И вообще -- что нормального, когда у мужика глаза воспалены, руки трясутся, а ласкательные словечки -- ужас до чего примитивно! Ты почитай-ка приложение 7а к первой части, которая про "до", почитай... Действительно -- больные, вынужден был согласиться с нею Андрей Николаевич, начав чтение первых глав. Картина, что и говорить, мерзкая, в кое-каких деталях он узнавал себя, не испытывая, впрочем, чувства вины, поскольку в описании мерзостей преобладали слова, употребляемые во всех сочинениях на научные темы. Галина Леонидовна же, пока он читал, пустилась в воспоминания, всплакнула даже. Некоторые пылкие мужчины в беспамятстве рвали с нее нижнее белье, нанося тем самым имущественный ущерб. Но более всего возмущали ее те погрязшие в браке партнеры, которые до того обленились, что с недоумением смотрели на нее: "Ты почему не раздеваешься?" Или еще хуже: не в силах расшатать стереотип своих поведенческих реакций, требовали от партнерши того, что обычно получали от жен. Уже отплакавшаяся Галина Леонидовна вдруг всхлипнула: -- Это ты, это ты виноват во всем! В моем недуге! Это ты тогда сбросил меня с колен, а я ведь впервые испытала настоящую страсть! -- Дура, -- спокойно отреагировал он. -- Бифштекс подгорает... Его чрезвычайно заинтересовал термин "поглаживание". По невежеству своему Галина Леонидовна понимала под ним скольжение мужской длани по туловищу женщины, от затылка к бедрам, с задержкою на талии. Операция эта была многоцелевой: и утверждение мужского права, и распознавание возможных преград на пути к дальнейшему, и стимулирование в женщине позитивных эмоций. Но, рассуждал Андрей Николаевич, то же "поглаживание" западные социологи рассматривали более широко -- как непременный фактор взаимопонимания, как обмен информацией. Вылизывание сукой новорожденных щенков было продолжением их внутриутробной жизни, когда околоплодная жидкость омывала эмбрионы, а если уж смотреть в истоки эволюции, то икринка в водоеме испытывала ту же радость, что и нормальная женщина, когда ее обнимает, пошлепывая и потискивая, нравящийся ей мужчина, и такие бессознательные женские приемы, как одергивание юбки или касание волосяного покрова головы, намекают мужчинам на желательность поглаживания. А сама женская одежда? А... На кухне шипело, потрескивало и булькало. Андрей Николаевич спросил, что от него требуется. Ответ был диким по содержанию. Научный руководитель работы усомнился в объективности экспериментаторши, поскольку нейтральность наблюдений искажалась в любом случае -- участвовала ли Галина Леонидовна в акте соития или притворялась, как это она умела (проговорилась же она однажды, что может отдаваться как Грета Гарбо, Екатерина Вторая и Александра Коллонтай). -- Формулу какую-нибудь присобачь! -- потребовала Галина Леонидовна. -- Сейчас все математизируется. Благодатная тема, давно ждущая исследователя... Покинув кухню, кое-что второпях сжевав, развернув машинку, Андрей Николаевич стал переносить мысли на бумагу; нашлась и формула, придавшая исследованию современность и убедительность. Дата, подпись. Андрей Николаевич машинку не закрывал, сидел перед нею в глубочайшей задумчивости, дав мыслям волю. Секс и власть, рассуждал он, неразделимы. Вполне возможно, что идея власти родилась в праве мужчины на женщину, обладание ею означало одновременно и властвование. Учитывать надо и то, что жажда власти подкреплялась специфическим удовольствием. И социум возник на стыке секса и власти. Даже в стае бабуинов вожак аргументирует свои права на лидерство демонстрацией полового органа. Кстати, не аргументация ли подобного рода привела к идее дубины в первобытном племени? Интересная получилась бы работа -- под условным названием "Роль фаллоса в технической эволюции человечества"... Чуткие уши его уловили отдаленные раскаты хохота. Видимо, каморка потешалась над ним, и Андрей Николаевич самолюбиво нахмурился, встал и закрыл дверь, но остановить поток мыслей уже не мог и развил идею о фаллосе почти завершенной теорией, где квазисексуальными отношениями подменялись все социально-экономические связи общества. Чем больше Андрей Николаевич размышлял о власти, тем в большее возбуждение приходил, а когда глянул на творение Галины Леонидовны и собственное предисловие к нему, то почувствовал нарастающую ненависть к копошащейся на кухне женщине, которая воплощала в себе всю сущность власти. Лжива, коварна, в связях неразборчива, любит подсматривать в замочную скважину, чтоб находить в человеке уязвимые места, ни во что не ценит мужчин и -- точно так же, как власть, -- глумится над гражданами. И бесплодна -- как власть. Та давно уже умножает так называемую общенародную собственность искусственным партеногенезом, потому что оплодотворять не умеет, и вот откуда десятки тысяч строек, так и остающихся незавершенными, недоделанными. Ненависть к Галине Леонидовне достигла такой острой формы, что Андрей Николаевич возжелал ее, мстительно представив себе ненавистную тварь в, так сказать, непарламентской позе -- бегуньей на старте. Акт унижения власти пришлось отложить до лучших времен, поскольку Галина Леонидовна исчезла, а уж ее-то стоило поблагодарить: в Андрее Николаевиче закопошилась смелая до безумия идея -- как изменить общественный строй в СССР. Утром, на свежую голову, он проверил вычисления и убедился в правильности их. Подверг критике предыдущую попытку -- там, в совхозе. Такого провала, как тогда в котельной, не будет! И пожаров не надо. И взрывов. Свержение власти произойдет тихо и незаметно. И начинать надо завтра же. Благо деньги появились: Галина Костандик позабыла на кухонном столе пачку купюр. Но планы едва не рухнули: приехал отец, и то, с чем он приехал, способно было охладить пыл Шарлотты Корде, превратить Якобинский клуб в общество цветоводов, и если бы речь отца прозвучала многими годами раньше на марксистском сборище в Минске, то социал-демократы не раздухарились бы на создание партии, а веселой гурьбой завалились в шинок, напрочь забыв о классовой борьбе и гегемонистских устремлениях. Отец приехал внезапно, без телеграммы, без телефонного звонка из Гороховея, с неизменными домашними гостинцами, и, глянув на него, Андрей Николаевич стал суматошно вспоминать, не было ли в последних письмах родителей упоминания о болезни. Скверно выглядел отец, очень скверно! Как всегда прямой, жесткий, сильный, но глаза, когда вошел в комнату, сразу нашли стул и диван, чтобы знать, куда лечь или сесть, и голос был тягучим, незнакомым, речь спотыкалась. Два года назад Андрей Николаевич приезжал в Гороховей, и ни сединки в волосах тогда не заметил он у отца, ни этого блуждающего взора. Сейчас он обходил квартиру, где не раз бывал, спрашивал, намерен ли Андрей жениться, чем занята Галина Костандик, но о том, что привело его в Москву, -- ни слова. Андрей отвечал невпопад, он как бы стыдился того, что молод еще и крепок. Сказал, что жениться не собирается, все недосуг, да и на ком жениться-то? Отец соглашался, кивал, продолжая думать о чем-то своем. Пальцы его теребили что-то в воздухе, что-то искали, глаза замирали на какой-нибудь точке и больше уже ничего не видели. Разговорился он вечером, после рюмки, и Андрей Николаевич был поражен. Ничего нового для себя он не услышал, удивительным было то, что отца мучили мысли, от которых страдал когда-то он сам. Более того, и мать, в те же мысли, как в болезнь, впавшая, иссыхала, сознательно морила себя голодом, учительствовать бросила, за пенсией не ходила, и отец за нее расписывался в почтальонских ведомостях. Родителей подкашивала статистика, та самая, что лживее самой грубой лжи, но тем не менее учитывает только документально подтвержденные цифры, то есть в основе своей -- научна. Отец, будучи главой исполнительной власти в городе, получил в свои руки архивы, исследовал их и подвел итоги педагогической деятельности. Тридцать с чем-то лет родители выдавали школярам свидетельства, аттестаты и напутственные шлепки с призывами сеять разумное, доброе, вечное, треть века отец и мать пропускали через себя стадо, меченное пятибалльными отметками, кормленное по рецептам Ушинского и Макаренко, и на склоне лет пришли к выводу о полной несостоятельности всех своих методологий. Сидевшая за партой трусливая овечка становилась почему-то летчиком-испытателем, а пылкие заводилы школьных диспутов, грозившие переделать мир, оказывались запойными бухгалтерами. Кроме того, в каждом школьном выпуске находился будущий преступник, и невозможно было проложить какую-либо связь между разбитым на переменке стеклом и убийством. Непредсказуемость отдельных судеб статистика не отражала, зато она выявила поразительную в своем постоянстве цифру -- отношение, условно говоря, "плохих" выпускников к "хорошим". Шестьдесят лет существовала, по архивным данным, гороховейская средняя школа No 1, единственная в городе, и одна и та же пропорция -- отношение "хорошего" к "плохому" в некоторой педагогической системе измерения -- сохранялась из года в год, повторялась от выпуска к выпуску, а это означало, что если бы директором школы был не отец и если бы русскую литературу преподавала не мать, то ровным счетом ничего не изменилось бы. Жизнь прожита впустую! Они ничего не дали людям от себя, потому что какие-то великие и слепые силы, властвующие над школой и учителями, сводили в никчемность, в бессмыслицу все благие порывы заслуженных педагогов. Впрочем, жизни вообще не было. Школьный архив был частью большого, общегородского и районного скопища документов, и пожелтевшие бумаги показали: соотношение между "хорошим" и "плохим" сохранялось и среди тех, кто не был охвачен обязательным средним образованием. Иными словами, что есть школа, что нет ее -- беды или радости никакой, в самом человеческом обществе заложена необходимость "плохого" и "хорошего" в некоторой более или менее постоянной пропорции, и бессильны все человеческие институты, добро никогда не восторжествует, и лишние они люди -- Николай Александрович Сургеев и Наталья Дмитриевна Сургеева. Неловко было видеть отца таким -- жалким, пришибленным, со слезящимися глазами. Доказать ему, математику, что так было и так будет? Или проще: чем бы ни занимались пассажиры поезда, с какой шустростью ни перебегали бы они из вагона в вагон, на скорости паровоза суета их не отразится. Он проводил отца. Порывисто обнял его, впервые в жизни. "Передай матери: я люблю ее!" И понуро поплелся к машине. Отъехал от вокзала, чтоб свернуть в переулок и остановиться. Мотор не выключал, механическая жизнь билась в метре от коленок, ощущаемая телом. И слезы подступали -- так жалелась мать, старенькая, честная во всех своих заблуждениях и ошибках! Как много в нем от них, отца и матери, и как могло такое случиться: только сейчас понимается, как близки они, словно от одного клубня. Тридцать с чем-то лет рядом -- и горечь оттого, что не замечали друг друга, и все потому, что на государственной службе были родители. Отслужили -- и стали праведниками, сейчас в Гороховее кое-кто, наверное, называет их чокнутыми. И сына их в Москве не совсем нормальным признают некоторые москвичи. Андрей Николаевич выбрался из переулка, но домой попал не скоро, застряв на Садовом кольце, выслушивая брань торопящихся автолюбителей и профессиональных шоферов. Брань эта утвердила его в правильности задуманного. Плотно позавтракав, тщательно одевшись, он отправился в Институт пищевой промышленности. Сессия еще не отшумела, вечерники досдавали экзамены, но ни толкучки в коридорах, ни гомона. Фундаментальная доска на лаборатории No 3 оповещала, что посторонним вход воспрещен и что старший здесь -- ассистент Панов С. В. Андрей Николаевич вошел без стука, словно к себе, важный, сосредоточенный, неприступный. Сел, поставил на стол кожаный портфель стародавнего покроя, надежное вместилище наиважнейших бумаг, снабженное металлическими застежками с гербом славного Гейдельберга. (Злоязычный Васькянин утверждал, что чугунные блямбы -- значки ферейна пивников земли Пфальц.) Появился наконец Панов -- обаятельный, честный, одетый под старшекурсника. На ключ закрыл дверь, выгреб из сейфа журналы, по виду -- расходно-приходные, в одном из них нашелся листочек с цифрами. Андрей Николаевич глянул на него, протер очки, еще раз глянул, ничего не сказав. В чистых голубых глазах Панова была мука, он, краснея и бледнея, стал объяснять, почему Андрей Николаевич получил на семьсот рублей меньше, когда пришли деньги за хоздоговорную тему. Работало над нею шесть человек, в том числе и Андрей Николаевич, но поделить деньги пришлось на одиннадцать равных частей. Почему не на шесть, а на одиннадцать -- преотлично знал Андрей Николаевич. Но прикинулся несведущим. Так ему было удобнее. -- Какие одиннадцать?.. Откуда? -- А оттуда. Одного человека мы сразу включили, я сразу предупредил вас о мертвой душе. Не помните? Как вам известно, сорок процентов договорной суммы идет на оплату разработчиков по теме, остальные проценты -- командировки, оборудование и прочее. Практика, однако, показывает, что оплатить из этой суммы перемотку сгоревшего трансформатора нет возможности, на составление бумаг уйдет столько времени, что... Поэтому всегда берут лишнюю единицу, подставную фигуру, деньги которой и уходят на перемотку и тому подобное. Итак, уже семь человек. Андрей Николаевич согласился, кивнув. И еще не раз наклонял голову. В список восьмым попал Голубев, которого лишили половины часов за то, что им поставлена двойка дочери декана. Шумилов, математик и пьяница, все пропил, не на что жить -- он стал девятым... -- Жалко мне стало его... -- признался Панов. -- И всех остальных... Андрей Николаевич смущенно молчал. Встрепенулся, услышав фамилию парторга. -- Но она же с кафедры философии! И в физике ни черта не... -- Зато -- парторг! -- укоризненно поправил Панов и недоуменно глянул на Сургеева, такого дремуче-невежественного. -- За Анциферовой мы как за каменной стеной. Никто уже не попрекнет нас ни Шумиловым, ни Голубевым... Ни, открою вам секрет, проректором... Которому деньги нужны. Как и Анциферовой, этой дуре, этой суке, этой... Завалив Анциферову бранными словами, Панов не удержался и по инерции обвинил партию во всех смертных грехах, с удовольствием рассказав Андрею Николаевичу, как позавчера в пивной один поднажравшийся субъект дал великолепное определение. "Это не партия! -- настаивал народный философ. -- Это портянка: хочу заворачиваю справа налево, хочу -- слева направо!.." Мне лично, добавил Панов, стыдно быть коммунистом. И вообще: какая только шваль туда не лезет, в эту партию! У Андрея Николаевича едва не сдали нервы... -- Впрочем, я пришел к вам не ревизовать расходы по хозрасчетной теме, -- сказал он, щелкнув замочком портфеля, -- а просителем. Я намерен вступить в партию и прощу вас написать мне так называемую рекомендацию. Ошалело воззрившийся на него Панов молчал. -- Вы с ума сошли... -- прошептал он наконец и замотал головой, отказываясь верить. -- Зачем вам это? -- (Андрей Николаевич многозначительно и торжественно молчал.) -- Ну да, понимаю, вам пора быть членкором... Понимаю, -- с горечью прошептал сокрушенный Панов и поманил необычного просителя к окну. Сказал, что, кажется, вон в том шкафу -- микрофон, поэтому лучше продолжить разговор здесь, да еще и включить вентилятор. Однако и принятые меры предосторожности не избавили Андрея Николаевича от ответа на вопрос: зачем ему надо вступать в партию? -- Надо, -- твердо заявил он. -- Будь вы математиком, я обосновал бы мою просьбу строгим расчетом. Вообще говоря, с теорией катастроф -- знакомы? Не каких-то там авиационных, а вообще катастроф. Есть такая наиновейшая математическая теория. Нет? Я так и подумал. После долгого молчания Панов убито промолвил, что грош цена его рекомендации. Он на волосок от исключения, он уже заблаговременно обвешан выговорами и держится в партии потому, что подкармливает Анциферову. Более того, ему доставляет сладострастное удовольствие включать неподкупного парторга во все незаконные списки. -- Вам не стыдно? -- сурово укорил его Андрей Николаевич, взял в руку портфель, намереваясь уходить, и пошел к двери. Панов догнал его в коридоре и здесь дал волю чувствам: -- Послушайте, это же самоубийство -- делать то, что вы задумали! Ни один честный человек, ни один настоящий ученый... -- Именно честные люди и настоящие ученые должны вступать в партию! -- отрезал Андрей Николаевич, а потом сжалился, приоткрыл тайну: -- Что такое гарем -- вам, мне кажется, объяснять не надо... -- Естественно, -- хмыкнул Панов и пространственно, объемно глянул окрест себя, -- проректору тоже не надо объяснять. -- История свидетельствует, что число жен и наложниц в гаремах достигало нескольких тысяч. Теперь представьте себе такое количество женщин в нем, что султан, или кто там, не в состоянии не только переспать с каждой, но и увидеть... -- Ага, -- смекнул Панов и задумался. Сказал, что лично к нему падишах присылал двух евнухов с обыском. Достал записную книжку. -- Я вам дам телефон Шумилова. Он, во-первых, стойко держится в рядах партии. А во-вторых, математик, он вас поймет... Я тоже начинаю вас понимать. В гареме возможно восстание на сексуально-политической почве. Не исключены и трансформации евнухов в полноценных мужчин... Нет, нет, отсюда звонить нельзя, -- остановил он Андрея Николаевича. -- Из автомата, так лучше. Через полчаса Андрей Николаевич, ободренный надеждой, сидел у Шумилина, решив, однако, о партии помалкивать до поры до времени. Консультация по поводу некоторых приложений теории катастроф -- этого пока достаточно. Выложил свои расчеты -- какова должна быть численность автотранспорта Москвы, чтоб при существующей системе уличного движения жизнь в столице полностью парализовалась. Шумилин понял его с полуслова, сразу загорелся интересом. Карандаш его запрыгал по бумаге, а Сургеев осторожно оглядывался. Однокомнатная квартира, достаточно просторная для холостяка, не обремененного книгами. Здесь же самодельные книжные полки подпирали потолок, сужая и придавливая пространство. Никакого организующего начала -- ни эстетического, ни библиографического -- в расстановке книг не было. Рукописи навалом, томики американской математической энциклопедии -- вразнобой, словари и справочники -- вразброс. Андрей Николаевич не шевелился и не дышал, напрягал слух, чтоб уловить исходящий от книг шумовой фон. Он услышал струение песка, падающего на гладкую поверхность. Да и может ли быть иное: математика, трущиеся абстракции. Шумилин между тем продолжал изучать и проверять. В хмыканье его было больше восклицательных знаков, нежели вопросительных. Наконец он удовлетворенно выпрямился на стуле. Мягко упрекнул Андрея Николаевича в недостаточности информации. Тот с достоинством ответил, что именно поэтому применил регрессивный анализ. -- Я вас поздравляю, коллега... Пользуясь моментом, Андрей Николаевич выдернул из портфеля бутылку водки. Смотрел на Шумилина прямо, жестко, немигающе. Не попросил, а потребовал рекомендацию. -- Об чем речь!.. С превеликим удовольствием! Завсегда к вашим услугам, коллега! Вышла небольшая заминка: чернила! Да, те самые, обыкновенные, какими писали в школе, окуная в них перьевую ручку. Но именно такими пользовались при написании рекомендаций, о чем Шумилин доверительно сообщил Андрею Николаевичу. Обескураженный Сургеев напомнил о химическом карандаше: если стержень его растворить в воде, то... Но и такого карандаша не нашлось, хотя огрызок его валялся, уверял Шумилин, на столе еще позавчера. Исходя из горького опыта своей холостяцкой жизни, Андрей Николаевич предположил, не в мусорном ли ведре огрызок, и, засучив рукава, полчаса копался в ведре, пока Шумилин тут же, на кухне, пил водку из грязной чашки. Договорились: как только Шумилин найдет чернила с особыми химико-идеологическими свойствами, он немедленно позвонит Сургееву. Названивая из разных автоматов, Андрей Николаевич узнал наконец, где сейчас коммунист Игорь Васильевич Дор, и погнал "Волгу" в Институт машиноведения. Вместе они переводили курьезную книгу одного взбалмошного бунтаря и шарлатана, активного борца за мир и профессора Эдинбургского университета, отвергавшего не только классическую механику, но и все традиционные способы изложения, для чего ему уже не хватало греческого алфавита и для чего он ввел знаки из древнееврейской письменности, разбавленные, как казалось Андрею Николаевичу, шумеро-вавилонскими загогулинами. Соавтора по переводу он нашел в конференц-зале, попал на диспут под видом семинара, шло обсуждение головотяпского доклада, на экране мелькали картинки, полученные несомненно электронным микроскопом, из разных концов конференц-зала лентами серпантина швырялись выражения, изобилующие узорами типа "эффект Джозефсона", "киральная симметрия", "сверхтонкая структура", "асимптотическая свобода", и весь этот декорум сразу не понравился Андрею Николаевичу, убежденному давно уже, что настоящий ученый -- не туземец с островов Фиджи и не пристало современному мыслителю таскать на шее бусы, а в носу -- кольцо. Громосверкающие словеса летели между тем в докладчика, похожего на медведя; неуклюжий и кудлатый, он тыкал указкой в картинку на экране, уворачиваясь при этом от летящих в него стрел. Игорь Васильевич восседал не за столом президиума, а по-хозяйски расположился в центре зала, особнячком, никого не подпуская к себе, внутри круга, образованного пустыми креслами. В этом институте он возглавлял отдел, давно уже был доктором, оброс титулованными учениками, за что выпестованные им кадры созидательно трудились над членкорством Игоря Васильевича, славили научные заслуги коллектива, руководимого им, пустили в обращение и долгожданное словосочетание: школа, школа Дора. Смело преодолев минное поле из пустых кресел, Андрей Николаевич примостился рядом, спросил, разобрался ли тот с вавилонской шушерой, не типографская опечатка ли. Дор ответил полушепотом: да, опечатка, значок же, условно именуемый "кутой", в том же начертании приведен в рукописи, он звонил туда, в Эдинбург, так что -- полный порядок, седьмая глава переведена? Он сунул Андрею Николаевичу перевод шестой главы для стыкования и восьмой для ознакомления, попросил девятую дать не позднее следующей недели (Сургеев переводил нечетные главы, Дор -- четные; Андрею Николаевичу нравилось так вот работать, через чужой язык постигая вечно неизвестную науку, консультируясь попутно с ведущим специалистом). Внимательно читая седьмую главу, Игорь Васильевич не терял контакта с залом и после какой-то запальчивой реплики оборонявшегося докладчика предостерегающе поднял указательный палец левой руки. Тут же кто-то из школы набросился на какую-то формулу, лаял умеренно, ему и отвечали без свирепости. Андрей Николаевич всмотрелся в картинку, в формулы на пяти досках, и смутное беспокойство овладело им. Повытягивав шею и поерзав, он неуверенно спросил: -- А ты убежден, что... -- Не убежден, -- без колебаний ответил Игорь Васильевич, оттопыриванием мизинца бросая в бой более крикливого ученика, яростно вцепившегося в шкуру докладчика-медведя. -- Примеси? -- предположил все так же неуверенно Андрей Николаевич. -- Они самые, -- подтвердил Игорь Васильевич, переворачивая страницу. -- Ровно на порядок больше, на грязном германии и не то получиться может. Андрей Николаевич никак не мог прийти в себя, таращил глаза на бессмысленные формулы. Получалось так, будто в загаженной предыдущими опытами колбе смешали два реактива, изучили осадок и по нему пытаются откорректировать теорию химического взаимодействия. -- А почему бы не... -- А зачем? -- парировал Игорь Васильевич, дочитав до конца и согласившись с переводом. -- Пусть шебуршатся, гомонятся и гоношатся. -- Ну, пусть, -- с неохотой согласился Андрей Николаевич. -- Пусть. Но -- с девицами на пикничке, за столом с выпивкой. А здесь наука. -- Да знаю, что наука. -- В бархатном баритоне Игоря Васильевича заскрипела досада. -- Да жаль мне людей. Жалость у меня к ним. Я, Андрюша, людей стал жалеть на старости лет. Понимаешь? -- Вообще -- понимаю. Но применительно к переходным процессам... -- Тогда поясню. Чтоб пояснениям никто не мешал, Игорь Васильевич ввел в сражение свежие силы -- мужика с рогатиной. Потом развернулся к Сургееву: -- Ну, сам посуди, какие из них ученые. Обыкновеннейшие кандидаты наук, то есть прилежные регистраторы явлений. Диссертации -- все сплошь дерьмо собачье, защита их -- потворство проходимцам и усидчивым дурачкам. И ведь, мерзавцы, все прекрасно понимают, хотя и не признаются, вернее, боятся признаться, их ни в коем случае нельзя наедине с собою оставлять, они до такого додумаются, что... Нет уж, лучше не надо, пусть уж на овощной базе вкалывают, а то, не ровен час, мерзость потечет из них. Забывшись, Игорь Васильевич почесал висок -- и председательствующий ляпнул ни с того ни с сего: "Перерыв!.." Амфитеатром выпученные ряды вмиг опустели. -- С другой стороны, -- рассуждал Игорь Васильевич, -- их ли вина? Им с детства подбрасывали авансы, сулили, давали обещания и заверения. Всем в наш стремительный век хочется стремительно жить. Сегодня ты в Дубне, завтра в Брюсселе на симпозиуме, дел всего-то -- чуть больше копулятивного органа комара, а движений, перемещений, рева, шума... Но не могу я всех обеспечить симпозиумами. А надо бы. Потому что вместо мерзости из них другое может выдавиться -- талант неподконтрольный, дерзость, ум непредвиденный, душа всечеловеческая. А это уже опасно. Наука, как и власть, живет пожиранием строптивцев. Все наши научные споры -- не поиски истины, а попытки доказать, что такая-то теория противоречит чему-то или кому-то... Никогда еще Игорь Васильевич не был таким откровенным. И злость к недоумкам сквозила в его исповедальной речи, и жалость к ним, и смирение перед странными коллизиями бытия. То ли в семье у него творилось что-то неладное, то ли грязный германий подействовал. Сама судьба посылала Андрею Николаевичу понятливого слушателя и рекомендателя. Он четко изложил свою просьбу -- рекомендация в партию! -- Что-что? -- не понял Игорь Васильевич. -- Считая, что только нахождение в рядах партии честных ученых может предотвратить гибель советской науки, я решил стать членом партии и прошу вас дать мне рекомендацию! Игорь Васильевич не вздрогнул и не повернулся к Сургееву. Он продолжал сидеть как ни в чем не бывало, на него не глядя, показывая свой профиль, который вдруг стал хищным: нос выгнулся клювом орла, а подбородок вытянулся. -- Не дам! -- отрезал Дор, не меняя позы. -- Но почему? Не поворачивая головы, Дор левым глазом глянул на Андрея Николаевича -- остро, насмешливо, вызывающе и дерзко, и при последующем разговоре, когда Дор смотрел на какую-то точку прямо перед собою, Андрей Николаевич продолжал ощущать на себе этот полный издевки и понимания взгляд; выражение левого глаза как бы приклеилось к столу, к трибуне, к потолку, и Андрей Николаевич зябко поводил плечами. Совершенно сбитый с толку, он спросил, можно ли курить. -- Можно. Кури. Разрешаю. Если приспичит по малой нужде, то милости прошу к трибуне, там помочишься. Но рекомендации -- не дам! Свернув для пепла козью ножку из разового пропуска в институт, Андрей Николаевич огорошенно подбирал в уме слова, которые могли бы убедить соавтора по переводу в его искренности. -- Не знаю, как тебе объяснить... -- Объяснять ничего не надо. Принеси из КГБ справку, что ты не агент ЦРУ. Тогда и напишу. -- А что такое ЦРУ? -- Хорошо законспирировался, собака, -- ответил Дор тоном, который соответствовал театральной ремарке "в сторону". -- Может, ты еще скажешь, что не слышал ничего об Ю-эс-эй? Поняв, что слова бессильны и решения своего Дор не отменит, Андрей Николаевич церемонно простился, и когда шел к выходу, левый глаз Дора преследовал его и отстал только на институтском дворике. Андрей Николаевич вздохнул с облегчением. Девятую главу решил отослать по почте: он не намерен участвовать в дурацких розыгрышах! Неожиданное препятствие: пропуск! Скрученный в конус, он валялся в урне, и бдительный вахтер вызвал Дора. Игорь Васильевич избавил Сургеева от очередной неприятности, проводил до машины и здесь, на улице, прояснил свою позицию: -- От тебя за версту, Андрей, пахнет неприятием социалистических ценностей, меня ты не обманешь, поэтому скажи как на духу -- зачем тебе вступать в партию? Тяготясь разговором, не теряя бдительности, напуганный непонятным ему словечком "цэрэу", Андрей Николаевич соврал: -- Я хочу, чтобы в стране появилось много хорошей колбасы и чтобы за нею не стояли в очереди. Чтоб люди досыта ели. Кадык Дора задвигался, пропихивая несъедобную информацию. -- Ты террорист! -- убежденно заключил Дор. -- Ты посягаешь на святая святых -- на голодный желудок. Социалистический идеал родился в мозгах полуголодных, и культивировать его можно только в миллионах недоедающих, поддерживать же -- несправедливым распределением продуктов. Ты не любишь людей, Андрей, ты хочешь лишить их цели жизни, смысла существования, и кончишь ты плохо, костлявая рука голода тянется уже к твоему горлу. Твою террористическую деятельность разоблачат, ты понесешь справедливое наказание, но меня-то -- зачем подставляешь? Теперь Андрей Николаевич был полностью убежден в том, что Дор находится в плену фантасмагорий. Как, впрочем, и все участники диспута. В зале он слушал споры о природе округлых пятен среди черных диагональных полос на экране и, слушая, ушам своим не верил. Обычный дефект оптики, описанный еще в конце прошлого века, а взрослые люди морочат друг другу головы! Еще несколько дней носился по Москве Андрей Николаевич, но никто, похоже, не понимал его. Задавали вопросы, ставящие его в тупик. В какую парторганизацию будет он подавать заявление? По месту жительства? Может быть, лучше сперва устроиться на работу? Занял ли он очередь в райкоме? Ведь преимущественным правом пользуются работники физического труда, только им открыты двери в партию. Тьма проблем вставала перед ним. По вечерам он пришибленно сидел на кухне. В каморке -- гробовое молчание. Мировой Дух размышлял, ища аналоги. Андрей Николаевич же листал старые записные книжки, искал отзывчивого партийца с математическим уклоном. И в полном отчаянии решился на безумный шаг: прибыл к Шишлину на домашний праздник в кругу родных, близких, сотоварищей и земляков, отмечалась новая должность: заместитель министра. Иван Васильевич обнял его, сказал, что внимательнейше следит за успехами ученого земляка и друга. Прослезился даже. Рекомендацию в партию? Да пожалуйста! Сейчас не время, а завтра приходи, в министерство, все будет готово к приходу. А теперь -- прошу к столу, собрались все свои, и наша общая любимица Галина Леонидовна тоже здесь, пришла с мужем, почтила всех своим присутствием. Пили, ели, веселились. Подсела Галина Леонидовна, шепнула, что написанное им предисловие имеет громадный успех в Институте высшей нервной деятельности, где она, кстати, работает. "Да, да..." -- рассеянно отвечал Андрей Николаевич, стыдясь того, что живет на деньги замужней женщины. Гороховейцы же вспоминали родной городишко, говорили о времени, коварном и неотвратимом: такой-то умер, такая-то уже бабушкой стала. Пошла речь и о долгожителях, и недавно побывавший в Индии гороховеец заявил авторитетно, что факиры и йоги живут по сто и более лет потому, что при созерцании пупа отключают себя от текущего астрономического времени. Вот так-то. Все просто, дорогие товарищи. Разомлевший от славословий и подарков Шишлин возразил не менее авторитетно: -- Да чепуха это... И в Индии я был. И не раз. Меня в Бомбее водили в их НИИ по йогологии. Ничего особенного. И мрут они оптимально. Как все мы. И не в пуп они смотрят, а в себя как бы. -- А у тебя есть пуп? -- живо спросила Галина Леонидовна, бросив на всех смотревших и слушавших призывающий взгляд, вовлекая всех в интригующую игру. -- Что за вопрос?.. Конечно... Он поднялся со стула и пальцем ткнул в середину живота. Все смотрели и молчали, словно сомневались в том, есть ли пуп у Ивана Васильевича Шишлина. -- Покажи!.. -- приказала Галина Леонидовна и жестом обозначила приспущенные брюки и выдернутую из-под пояса рубашку. Глаза Шишлина забегали. В надежде обратить все в шутку он улыбнулся. Никто, однако, не поддержал его, и был он не в стенах своего кабинета, который всегда утяжелял его и возвышал. Тогда Шишлин как-то воровато усмехнулся, расстегнул пиджак, рубашку, поднял майку, обнажил живот. Галина Леонидовна приблизилась, руки ее воспроизвели движение брассиста, рассекающего воду, руки как бы оголили околопупную область тела, что дало ей возможность быстро и пристально глянуть туда, где находился по общепринятому мнению пуп. Она резко выпрямилась и обвела всех взглядом опытного диагноста, обнаружившего симптом невероятной, редкой болезни, немыслимой для данных средних широт, порчу едва ли не тропического происхождения. Некоторую толику торжества во взгляде можно было объяснить как верой во всесилие медицины, вооруженной средствами науки, так и тщеславием врача, нашедшего то, мимо чего прошли тысячи коллег. Она протянула руку -- и в руку вложили лупу. Вновь наклонилась, с помощью оптики исследуя живот. После томительных минут изучения Галина Леонидовна дала знак Шишлину, чтоб тот прикрыл наготу и застегнулся, и скорбно отошла к столу. Налила, выпила, поболтала ищуще вилкою, но так и не воткнула ее ни во что. Глянула на всех и пожала плечами, демонстрируя теперь полную обреченность человека перед злобными силами природы. -- Ну? -- с испугом спросил Шишлин. Он так и стоял, выставив белый живот, руками придерживая сползавшую майку. -- Что -- ну?.. А ничего, -- игриво и загадочно ответила Галина Леонидовна, и улыбка всеведения тронула ее узкие, тонкие, некрашеные губы. -- А все же?.. -- А то же... Пупа-то -- нет. -- Как -- нет? -- Шишлин опустил голову, посмотрел на живот, пальцем потрогал коричневую впадинку. -- Есть пуп! -- Пупа -- нет, -- убежденно опровергла его Галина Леонидовна. -- То, на что ты показываешь, вовсе не пуп. Это бородавка, ушедшая в складки жира и мяса. -- Да не может этого быть! -- чуть ли не плачуще воскликнул Шишлин. -- Раз я родился, то, значит, существует место соединения пуповины с телом! -- Нет пупа! -- обозлилась Галина Леонидовна. -- Его и не могло быть! Потому что никто тебя на Земле не рожал. Там тебя родили, -- к потолку подняла она вилку. -- На небе. В другой цивилизации. -- И как же я сюда попал? Наконец-то она выбрала достойное ее блюдо, прицелилась вилкой в ломтик балыка, коснулась его, но тут же разжала пальцы, словно в балыке был электрический заряд, ударивший ее. -- В запломбированной ракете! Иван Васильевич Шишлин, обвиненный в инопланетянстве, продолжал оторопело стоять в позе новобранца, срамные части которого рассматриваются призывной комиссией. И долго бы еще стоял, оглушенный и пораженный, если б не нарушил тревожное молчание сильно поддатый субъект, спросивший Галину Леонидовну, где она может продемонстрировать наличие пупа у себя, на что та ответила коротко: "Завтра. Бассейн на Кропоткинской. Приходи с телескопом!" Сказала -- и одарила Андрея Николаевича долгим взглядом, таким, чтоб всем -- и мужу ее тоже -- стало понятно: об отсутствии пупа у Шишлина они, то есть она, Галина Леонидовна, и он, Андрей Николаевич, беседовали не раз, причем в обстановке, когда их пупы соприкасались. К этому трюку прибегала она не раз, из-за чего молва приписывала Сургееву развал всех браков непорочно-чистой Г. Л. Костандик. Андрей Николаевич улучил момент и покинул праздник в сильном недоумении. Только в такси перевел дух. Твердо решил: за рекомендацией к Шишлину -- не ходить! С этим пупом что-то не то. Иван родился в Починках от русской женщины и русского мужчины -- тут уж сомнений нет. С другой стороны -- живет он и думает по логике, которая царствует в мирах от Земли далеких, и в очередной провокации Галины Леонидовны есть смысл. Но какой? Может быть, сам он, Андрей Николаевич Сургеев, из какой-то другой цивилизации? Несколько дней еще носился он по Москве, скрывая подавленность. Заготовленные Галиной Леонидовной борщи, бульоны и котлеты давно уже переварились его желудком, деньгами ее он стал брезговать, холодильник опустел, не радовал глаз палками копченой колбасы, и Андрей Николаевич калории принимал в кафе неподалеку от дома. Однажды сел за свой столик, глянул -- а напротив сидит Аркадий Кальцатый, уплетает суп по-деревенски. Андрей Николаевич радостно поразился -- надо ж, такое совпадение! Да и Кальцатый был приятно удивлен. -- Лопушок... -- произнес он мечтательно и утер салфеткой пухлые красные губы. Барственно поманил официантку и заказал бутылочку "покрепче". Выпил рюмку и пригорюнился. Сказал, что завидует старому другу: это ведь очень милое прозвище -- Лопушок. У него ж с детства такое -- Бычок. Хорошо еще, что не Чинарик, не Окурок. Маманя уборщицей в райкоммунхозе работала, там и родила его после скандала с управляющим и чуть дуба не врезала при родах, и лежал он, младенец, носом уткнувшись в пепельницу. Так и пошло: Бычок! И сколько потом ни переезжал, сколько его ни перекидывали с места на место, всюду само собой возникало прозвище это. Обидно! А природа не обидела статью, внешне уж никак не похож на изжеванного и недоупотребленного... Глянув повнимательнее на старого друга, Андрей Николаевич пожалел бездомного странника. Как ни добротно одет был Аркадий Кальцатый, а в карманах его, наверное, помазок да бритвенный прибор, вся его, так сказать, домашняя утварь, весь жизненный багаж. -- А вообще, какие проблемы? -- поинтересовался наконец Кальцатый, и Андрей Николаевич пожал в ответ плечами: какие еще проблемы, нет проблем. Жаловаться он не любил, да и кому жаловаться-то. Пожаловался Кальцатый. Вот у меня, сказал он, проблема! В партию надо вступить. А рекомендацию никто не дает. Как Лопушок на это смотрит -- даст рекомендацию? Отказ погрузил Кальцатого в философские, прямо сказать, рассуждения. Все хотят быть в первых рядах, так, во всяком случае, пишут, но на партию и народ атака идет сзади, с тылу! И никто не хочет признаться и сказать честно: хочу быть в задних рядах! Не в авангарде, а в арьергарде. Мысли этой нельзя было отказать в новизне, и Андрей Николаевич внес коррективы в свою теорию. Затем он услышал приглашение Кальцатого -- навестить двух математиков женского пола, одну зовут Эпсилонкой, длинная такая, худая, но ужас как страстная, другая -- Лямбда, полная, статная, сущая очаровашка. Дамы эти дадут любые рекомендации. И в партию, и куда угодно. Так не завалиться ли к ним, а? Здраво помыслив, Андрей Николаевич отклонил приглашение. Странными показались ему имена математичек. Нет, это скорее физички. -- Жаль, -- слегка обиделся Кальцатый. -- А то бы составил компанию. Рекомендация в наше время многое значит. Если тебе вдруг понадобится, звони мне. -- А где ты сейчас работаешь? -- Все там же, -- улыбнулся Аркадий Кальцатый. -- В ВОИРе. Он расплатился, встал, сильные пальцы его вцепились в плечо Андрея Николаевича. -- Хороший ты человек, Лопушок. Андрей Николаевич Сургеев был изловлен Срутником у входа в здание Московского городского комитета КПСС, запихнут в машину и увезен на дачу. Промедли Тимофей Гаврилович, опоздай на минуту-другую -- и охрана зацапала бы растрепанного гражданина, пристававшего к прохожим с вопросом о том, сколько коммунистов насчитывает парторганизация Ямало-Ненецкого национального округа. Васькянин не один день целенаправленно искал друга, он уже изъял из редакции "Комсомолки" пылкую статью доктора технических наук А. Н. Сургеева под названием "Все в ряды партии!". Домоуправление охотно вернуло Васькянину наглое прошение того же Сургеева, ополоумевший доктор доказывал, что должен быть принят в ряды КПСС, минуя кандидатский стаж. Это-то прошение и дал Тимофей Гаврилович супруге почитать, после чего участь Андрея Николаевича была решена. Он принял душ и подставил задницу, куда Елена Васькянина воткнула шприц. Беспокойный сон перешел в отдохновение, длившееся двое суток. Андрей Николаевич набросился на еду, виновато отводя взор от Елены, испытывая чувства цыпленка, попавшего в негу мягкого подбрюшья курицы. Елена Васькянина оставалась для него все при той же худобе, с тем же запахом платья, что и много лет назад в доме на Котельнической. От нее по-прежнему исходило ощущение мира и вечности, и где бы она ни была, слышался таинственный рокот прибоя и плеск волны. Уже не один год вели они безобидные игры: раз в месяц обменивались книгами, которые ими не читались, но о которых они при встречах долго говорили. Наверное, Андрей Николаевич все дни, что бегал по столице в поисках рекомендаций, держал в памяти Елену Васькянину, потому что в кармане пиджака носил Гамсуна, которого читать не собирался, но поговорить о нем хотел. На даче было покойно. Москва, когда вспоминал о ней, раздражала кричащими со всех домов лозунгами, призывами и клятвами. И везде "Слава...". Галина Леонидовна тоже засоряла его квартиру назойливыми шпильками и расческами. И Кальцатого надо забыть. Тимофей правильно заметил: такие люди -- как микрофлора кишечника, то есть вроде бы грязь, бациллы, но без них государственное пищеварение не обработает продукты питания. Минула неделя, и Васькянины приперли старого друга к стенке, напрямую спросили, какого черта тот захотел податься в партию. Ему ведь в ней -- что мужику в дамском сортире. Андрей Николаевич повздыхал обреченно. -- Теория катастроф, -- вяло объяснил он, -- новая математическая дисциплина. Суть ее сводится, грубо говоря, к определению того количества и момента, когда два, три или четыре камня превращаются в "кучу". Любой процесс в своем развитии подходит к некой критической точке, после которой начинается возвратное движение, переход в противоположное качество, в крах и развал. Если приложить теорию катастроф ко все возрастающей численности правящей партии, единственной причем, то окажется: при достижении некоторой величины партия начнет разваливаться... Пронизанная и прогретая солнцем веранда, буйство трав, щебет пташек, воскресное утро... -- В руководстве партии математиков нет, однако оно интуитивно чувствует надвигающуюся катастрофу, но как с ней бороться, пока не знает и под надуманными предлогами ограничивает дальнейший рост. Как бык чует нож в руке мясника, так и партия начинает трястись от количества людей, стремящихся в нее попасть. Почему-то заставляют писать рекомендации обязательно фиолетовыми химическими чернилами. -- (Васькянины переглянулись.) -- Много лет назад было проще, террором уполовинили разбухшую организацию, разные там чистки... По моим расчетам, с Москвы начнется разложение, для этого достаточно увеличить областную и столичную организацию на сто пятнадцать тысяч человек. Андрей Николаевич отправил в рот кружочек краковской колбасы, настоящей, а не ярославского производства. -- За точность расчетов ручаться не могу, истинные цифры засекречены, партия, мне кажется, все еще чувствует себя в подполье... -- Ну, так в каком же году партия развалится? -- с болезненной улыбкой спросил Тимофей Гаврилович. И после ответа пригорюнился: -- Дожить-то доживем, но, чую... Супруги Васькянины уехали в Москву, подыскивать работу своему подопечному. Андрей Николаевич копался в огороде, часами лежал под березами и смотрел в небо. Поднимался, заходил в комнату Елены и сидел перед пишущей машинкой, не притрагиваясь к ней. Слушал что-то генделевское, исходящее от книг, принадлежащих когда-то отцу Елены, известному травнику. Зато людской мат и ор стоял в кабинете Срутника. Нет, не Мировой Дух нашел здесь пристанище, и не на привал расположился он. Какая-то хулиганствующая толпа, посвистывая и улюлюкая, перла мимо Андрея Николаевича, двигаясь по кругу -- от этажерки у письменного стола к шкафу, от шкафа к полкам вдоль стены, падала потом у двери и дружно забиралась на другую стену, чтоб сигануть с нее на этажерку и возобновить круговой ход с хоругвями, плакатами и знаменами. Кое-кого в толпе он узнавал -- из тех, кто дома у него безмолвствовал в комнате с ходовыми книгами, -- и приходилось думать об "эффекте толпы". Он разочаровался в Срутнике, дурное влияние этих книг отразилось даже на честном и умном Тимофее. И о себе он думал. О том, что жизнь его не привязана к текущему времени. Она болтается на разрыве эпох. Наконец вернулись Васькянины, принесли радостную весть: работа найдена! И куплено все то, что надо мужчине, вступающему в новую жизнь. "Волга" его подогнана к даче и заправлена бензином. Андрей Николаевич прошел через контрольные вопросы о картошке и комбайне, отвечал честно и четко: не знаю, не помню... Умывшись, переодевшись во все новое, Андрей Николаевич сел за руль и смело покатил в столицу.   8 Родители умерли, один за другим; отца еще не похоронили, еще только съезжались ко гробу выученные им гороховейские мужчины и женщины, как мать, хлопотавшая больше всех, схватилась внезапно за сердце и отошла. Так и понесли два гроба. Поминки были шумными. Галина Леонидовна, вся в черном, обнаружила большое знание всех погребальных и поминальных обрядов, командовала рассудительно, ей подчинялся даже ее одноклассник, ныне артиллерийский генерал. Шишлин прибыть не смог, но отозвался на трагическое событие обширной телеграммой, принес ее начальник гороховейской почты. Васькянин приехал, с Еленой, на них смотрели с подозрением, как на самозванцев, пока не всхлипнула Галина Леонидовна: "Николай Александрович так любил их, так любил..." О том, что родители вскоре умрут, возможно и в одночасье, Андрей Николаевич знал за месяц до похорон. Отец приехал к нему внезапно, без картошки и сала, ноги погнали старика к сыну, Андрею Николаевичу показалось даже, что отец пешком притопал в столицу из гороховейского далека: таким усталым выглядел, изнуренным после дороги, озябшим на семи ветрах странствий. С жадным и мечтательным всхлипом влил в себя водку. Как все ходоки в Москву, пришел он за справедливостью, и пришел к сыну, и Андрей Николаевич не мог ему дать ничего, кроме крова и пищи. Статистика продолжала добивать педагогов и, кажется, повергла их наземь, потому что обнаружилась трагическая ошибка в вычислениях. Шишлин, всегда "хороший", при тщательном рассмотрении оказался в разряде "плохих", и жизнь педагогов из просто никчемной превратилась во вредоносную. В архиве Николай Александрович докопался до картошки, а потом уж и до всей пашни района. И с ужасом убедился, что такого злодея, как Ваня Шишлин, земля еще не видывала, а ведь золотую-то медаль выклянчил ему сам директор школы. Починковский колхоз душой был бы рад поклониться в ноги сыну председательши за все благодеяния его, да получалось так, что лучше бы благодеяний этих не было. Колхоз, чего нельзя отнять у Вани, на ноги встал, но встал для того, чтоб оглянуться, осмотреться, найти местечко посуше да завалиться у бочки с самогоном. И весь район страдал от шишлинского хозяйствования. Комбайны, трактора, косилки да сажалки, подборщики и культиваторы, самоходные и прицепные машины и орудия, Ванею в колхозы отправляемые, откровенной недоделанностью звали механизаторов поскорее угробить их и заказать новые, урожаи неуклонно падали, и если какой-нибудь председатель восставал, то его тычками и окриками либо дурнем выставляли, виновником всех бед, либо проворно через бюро проворачивали изгнание из славных рядов, заменяя строптивца покладистым умником. С другой стороны, не заморский же дядя, а своя кровь, радел и старался, сам в Починках комбайн отремонтировал, всю страну поднял, но какую-то цапфу достал, аж самолетом, из Куйбышева, подтащили ее. Жалобы и стенания не умолкали, отец не плакал, но так страдал, что Андрею Николаевичу стало самому плохо. Пока отец спал, сбегал утром в магазин, купил ему костюм, матери туфли, и отец ушел, отправился туда, поближе к гороховейскому кладбищу. Вскрыли завещание: дом и все имущество -- сыну. Кому достанется земля, то есть несколько соток огорода, неизвестно, скорее всего -- будущему владельцу дома, через полгода, но Андрей Николаевич представил себе хождение по гороховейским присутственным местам и услышал то, что принимали уши его всегда в редкие посещения им учреждений под красным флагом: визг тормозов. И написал дарственную: все -- детдому. Картошку уже окучили соседи, он подровнял кое-где, постоял с лопатой в огороде, вновь с удивлением обнаружив в себе любовь к тому, что принято называть землей. Уже перед отъездом из Гороховея насмерть перепуганный почтмейстер преподнес сюрприз: две телеграммы, одна из Балтимора, другая из Сан-Франциско. Братья Мустыгины начали, наверное, обирать Америку -- с Атлантического и Тихоокеанского побережий, двигаясь навстречу и чем-то напоминая автобусных контролеров; обе телеграммы выражали глубокое соболезнование, причем абсолютно одинаковыми словами. В Москве он хотел было высадить Галину Леонидовну у метро, но та бурно запротестовала: "Тебя нельзя оставлять одного!" -- и вперлась вслед за ним в квартиру. Андрей Николаевич со страхом ожидал возмущения Мирового Духа, но, кажется, корифеи сделали перерыв в работе постоянно действующего семинара и вежливым молчанием встретили появление старой знакомой. Всю неделю, что жила под их боком женщина, они прислушивались, несомненно, к тому, что происходит за тремя стенами, дружескими подначками встречали по утрам Андрея Николаевича и хихикали, когда на кухню влетала взъерошенная, полуодетая и неопрятная Галина Леонидовна. Притворство ее по ночам забавляло Андрея Николаевича. Он подумал как-то, что она, пожалуй, смогла бы озвучить не один сексуальный фильм. Выпроводив наконец из квартиры имитаторшу, он сменил замки на дверях, поскольку ключи побывали в руках Галины Леонидовны, затем с лупой и самодельным индикатором обследовал квартиру, находя намеренно забытые женские причиндалы в самых неожиданных местах. Звери, маркируя принадлежащую им территорию, на границах ее оставляют пахучие или видимые следы своего недавнего присутствия. Точно так же Галина Леонидовна в укромных уголках квартиры понатыкала каких-то булавок, подложила пуговки, ссохшиеся и свернутые в трубочку тюбики из-под мазей и красителей, заколки, обломанные расчески, то есть явно относящиеся к женщине предметы, которые спровоцировали бы на скандал другую женщину, появись та у Андрея Николаевича. Книги наступали на него, стеллажи и полки закрыли стены в прихожей, сузив ее. Временами он сожалел о том, что расстался с гороховейским домом: там бы уместилось книг в три раза больше, да и сожителей своих, запертых в полулегальной комнате, пора бы переместить в просторное помещение. Великомученики намекали хозяину квартиры, что отдельная камера -- не их удел, они и при жизни тяготились замкнутостью тех структур, в которых обитали. А поскольку Андрей Николаевич не отвечал, узники ссорились между собою, перепалка достигла такого звучания, что докатилась до Галины Леонидовны, -- только этим мог Андрей Николаевич объяснить появление у себя посланца могущественной организации. Артиллерийский генерал, нагрянувший на похороны и поминки, был, наверное, атакован ею, пленен -- из-за четких ассоциаций, связавших генерала с длинным и раскаленным докрасна орудийным стволом. Генерал, впрочем, ни словом не обмолвился о роли, возложенной на него сексуальными притязаниями землячки. Деловито, сухо, понижая голос так, будто к звукам его прислушивались за стенами, он заявил, что доктора технических наук Сургеева хочет видеть сам Дмитрий Федорович. Андрей Николаевич согласился прибыть к упомянутому Дмитрию Федоровичу, времени на консультацию с Васькяниным генерал не отвел, тут же повез, по пути рассуждая о поэзии, ввел его в кабинет, где все люди, хозяин кабинета тоже, были в военной униформе, и от всего разговора с Дмитрием Федоровичем осталось в памяти поскрипывание ремней и шарканье сапог. Все ждавшие Андрея Николаевича носили ведомственно-отраслевые знаки отличия, на погонах главного собеседника был астральный знак, звезда, размер которой явно превышал те же символы вечности и устремленности, кои красовались на свидетелях беседы. Андрей Николаевич представил себе хохот в келье мыслителей, гомерические раскаты его сводились к уничтожающему и едкому -- пожинай плоды, недотепа, всю жизнь звал себя к звездам и достиг их! Не сводя глаз с пентаграммы на погонах, он покорно слушал Дмитрия Федоровича, поражаясь примитивизму того, что хотели поручить ему. Какая-то резервная инерциальная система -- господи, да неужто у них ее нет!.. Оказалось -- есть, но вдруг в мире -- после обмена атомно-водородными взрывами -- случится такое, что все ныне известные законы физики отменятся? Так не возглавит ли многоуважаемый Андрей Николаевич группу исследователей, срок -- полгода, вознаграждение -- по максимуму. "Видите ли..." -- задумчиво промолвил Андрей Николаевич, изучив список группы. И вновь был неправильно понят. Что-то скрипнуло, шаркнуло, блеснуло -- и отделившийся от стены человек в униформе предостерег: в группе, которую возглавит Сургеев, три членкора и два действительных члена академии наук, сам же приглашаемый на роль руководителя группы... Дмитрий Федорович, похоже, уже осведомлен был о нарушении субординации. Поднял телефонную трубку, узнал, когда состоится общее собрание в академии и выдвинута ли кандидатура Андрея Николаевича. Затем приказал кому-то "поприсутствовать и обеспечить", после чего Андрей Николаевич был выпровожен и только через пять месяцев удостоен следующей встречи, когда резервная система была создана. Деньги уже он получил и пришел сюда потому, что узнал о предстоящем награждении его орденом, высшим знаком отличия за особые заслуги, причем прерогатива награждения принадлежала главе государства. Заготовлены уже бумаги, близится подписание, но Андрей Николаевич не желал отвлекать главу государства от более важных дел. Он попросил Дмитрия Федоровича о сущем пустяке: нельзя ли орден заменить сорока метрами жилой площади. Носящий астральные знаки мужчина уставился на него так, будто тот попросил на субботу атомную субмарину, порыбачить на ней, ту самую, ради безопасности которой и создавалась резервная система. Вновь скрипнуло-шаркнуло, звякнуло-блеснуло. Рука потянулась к телефону, приказано было "предоставить и проконтролировать". Мебель из квартиры он вывез средь бела дня. А ночью Мировой Дух был заколочен в саркофаг с рюмками и зонтиками по бокам его. Сгибаясь под тяжестью прозорливцев, Андрей Николаевич на себе вынес драгоценную и хрупкую посуду и вложил его в багажник машины, крышка едва закрылась. По карманам он разложил денежные купюры, к обычной мзде в пятнадцать рублей прибавив такую же сумму во благо ГАИ. Сокровище повез продуманным маршрутом, по кольцевой дороге, с меньшей вероятностью аварий. Машину вел осторожно. И тем не менее был изловлен и едва не застрелен. Гаишник, остановивший его и приказавший съехать на обочину, был обыкновенным крохобором, претендующим на десять рублей, не более. Андрей Николаевич, набивший глаз на таких служителей, послушно исполнил приказ и быстренько перетасовал купюры, красный червонец переместился в верхний карман и отлеживал в нем последние минуты. Помахивая жезлом, гаишник неторопливо приближался. В знак полного смирения Андрей Николаевич приоткрыл дверцу. И вдруг заметил в зеркальце, как гаишник напружинился весь и, замерев на месте, потянулся к оружию. "Господи, пронеси!" -- в панике подумал Андрей Николаевич, переводя взгляд с одного зеркальца на другое, потому что милиционер возобновил движение, направляясь, впрочем, не к нему, а к багажнику; многоопытный служака учуял нечто смертоносное, взрывоопасное, с большим радиусом поражающего действия; пробирки с бациллами чумы, компактная атомная бомба, террариум передвижного зверинца -- да что угодно могло быть в багажнике этой сверхподозрительной машины! Обходя "Волгу" как-то боком, чтоб не виден был извлеченный и готовый к бою пистолет, гаишник рявкнул вдруг: "Открой багажник!" Застигнутый врасплох, чрезвычайно напуганный, Андрей Николаевич протянул ему ключ, отказываясь выходить, и тогда гаишник, отскочив на два шага назад, с еще большей ненавистью заорал: "А ну отсюда -- гони!" Лишь в переулке перед домом Андрей Николаевич опомнился, пощупал пульс. Пот заливал глаза, сердце бешено колотилось. Мировой Дух, доставленный к месту назначения, испытывал, наверное, то же самое. Андрей Николаевич вскрыл ящик, расставил путешественников по полкам, невдалеке от ходовых книг. Ропот недоумения сменился вздохом облегчения, а затем наступило многомесячное молчание. Мировой Дух обживался, прислушивался к тому, что происходит на соседних полках, разбирался, кто там, какие пласты минувшего покоятся в переплетах и что случилось после того, как последний из оракулов сомкнул уста. Невероятная удача выпала Андрею Николаевичу: поселили его в засекреченном доме, и Мосгорсправка отвечала незнанием, когда рядовые граждане интересовались, где проживает член-корреспондент Академии наук Сургеев А. Н., такого-то года рождения, уроженец таких-то мест, работающий предположительно там-то и там-то. И телефона его тоже никому не давали. Тишина честно заработанной квартиры отнюдь не угнетала Андрея Николаевича, телевизор, естественно, работал у него приглушенно. Из предосторожности нужные разговоры вел он из уличных кабин. Раз в месяц регулярно, как находящийся под наблюдением больной, являлся к Елене Васькяниной и засыпал в кресле, перед письменным столом Срутника, который, приходя с работы, будил его и задавал обычные вопросы -- о роли партии в жизни общества, о картошке, о многом другом, и Андрей Николаевич воспитанно отвечал, что роль -- авангардная, картофелем полны совхозные закрома, то есть областные овощехранилища, что Галина Леонидовна -- адское исчадие, к которому следует относиться с христианским терпением, что от проходимцев, называющих себя братьями Мустыгиными, следует держаться подальше, что наука требует не анархически свободного и беспорядочного полета мысли, а строгого следования тому, что предписано. Обе книжные комнаты шумели и безмолвствовали по-своему, Мировой Дух был несколько ошарашен гомоном простолюдинов и мужицким покроем их мыслей. Поддался общему настроению и Андрей Николаевич. Во вздорном порядке выкладывал он слова и буквы на чистый лист бумаги, и неправильные, выпадающие из привычного словозвукоряда сочетания признавал годными. Были написаны статьи, прочитанные во многих городах мира, однажды он оказией получил приглашение на конгресс в Лион и вознамерился поехать туда. В этом городе, во-первых, был канидром, собачий ипподром, так сказать, и ему хотелось воочию убедиться в той модели научных притязаний, которая, как он высчитал, господствовала повсюду; гонка сытых псов, роняющих слюну, за электрическим зайцем сама просилась в образ дня текущего. А во-вторых, визиты в редакции московских журналов убедили его в склонности их уважать того, кто вызывающе подчеркивал свою связь с заграницей. Сигареты "Филип Моррис" значительно убыстряли движение рукописи по кругам издательского ада; "вольво", поставленная под окнами редакторского кабинета, сокращала переговоры. По догадкам Андрея Николаевича, входящий в моду кожаный пиджак открыл бы перед ним двери издательства "Наука", и в Лионе, узнал он, таковой (аргентинского производства) стоит всего 400 франков. Васькянины помогли ему составить заявление о выезде на конгресс, но на него он так и не попал. Отказ пришел уже после того, как ученые, его пригласившие, разъехались, покинув Лион. Андрей Николаевич потребовал объяснений -- и получил их. Долго потом недоумевал: атомный подводный флот ему доверили, а собачьи бега -- нет.   9 Однажды -- весною -- возвращался он от Елены Васькяниной и на семнадцатом километре шоссе далеко впереди себя увидел черную "Волгу" на обочине и шофера ее с приподнятой рукой. Машину свою Андрей Николаевич так и оставил перекрашенной в лаково-антрацитовый цвет. Видимо, именно этим объяснялся выбор шофера: ни красные "Жигули", ни зеленые "Москвичи" не удостоились просьбы о помощи. Неспешно подойдя к машине, шофер сказал, что полетел, кажется, кардан, пассажиры его спешат, не подвезет ли он их до Москвы. Андрей Николаевич согласился. В просьбе ничего странного не было. Правда, часто просят помочь, изредка -- консультируются. Но бывают и люди, не подпускающие к своей машине посторонних. Так, наверное, музыканты высокого класса никому не позволяют играть на своем инструменте. Пассажиры, мужчины лет сорока, одетые уныло одинаково, покинули поломанную "Волгу" и устроились на заднем сиденье, не проронив ни слова. Либо устали они, либо не хотели посвящать чужого шофера в свои дела. Так бы и промолчали всю дорогу, да на мосту у Лианозова случилась какая-то авария, движение замерло. Мужчины поерзали, покрутили головами. Успокоились. Потом Андрей Николаевич услышал: -- Что делать-то будем... с ним? Ответ был получен не скоро: -- Приказано убрать. -- Может... что другое? -- Нет. Дурак, язык распустил, бабу завел -- сам знаешь, это нарушение. -- А Георгий Валентинович?.. Вроде -- его человек. Сжавшийся было Андрей Николаевич облегченно выдохнул. Ему показалось сначала, что речь идет о нем. Уже третий месяц он крутил роман с преподавательницей Института имени Мориса Тореза. -- Был. Уже нет. -- Значит... -- Убрать. Но без шума. -- А если... -- Меры примем. Желая показать двум бандитам, что разговор не подслушан, Андрей Николаевич не сразу отозвался на просьбу довезти до дома такого-то на улице такой-то. Глуховат, мол, не взыщите. Осадил машину у названного притона. Пассажиры вышли не поблагодарив. Андрей Николаевич скосил глаза на заднее сиденье. Нет, денежную купюру тоже не оставили. Как назло, самые дальнобойные очки забыты на кухне. Удалось прочесть на доме: "Районный комитет..." Далее -- неразборчиво. Андрей Николаевич стремительно отъехал. Ощущение было такое, будто мимо виска просвистела пуля. Напрасно он уверял себя, что подслушанный им разговор -- о каком-то прогоревшем партийном функционере, уличенном в пьянстве и аморальных поступках: бедолагу переместят из одного кабинета в другой или, на худой конец, снимут. Напрасно уверял и успокаивал себя -- ибо в душу уже вселилась тревога. Мастерским виражом он оторвался от невидимой погони и задумался. У кого спросить, кто такой Георгий Валентинович? Могла знать преподавательница морис-торезовского заведения, женщина большой эрудиции. Познакомился он с ней в Ленинке, писала она диссертацию о заднеязычных гласных старонемецкого языка, дом свой, то есть двухкомнатную квартирку, содержала в абсолютном порядке, мужа выгнала при первом же скандале, восьмилетняя дочь ее стесняла, она и говорить о ней не хотела. Раз в неделю встречался он с мористорезовкой, для этих надобностей она выпрашивала у подруг ключи от их квартир, потому что Андрей Николаевич прибеднялся, бубнил что-то о сестре, о комнате в коммуналке. Он не мог позволить себе такой роскоши -- привести к себе женщину! Догадывался, что книги ее не примут. Две комнаты, наполненные ими, давно уже слились в единое существо с непредсказуемым поведением, существо это могло окрыситься. А женщина ему нравилась, очень нравилась, он даже подарил ей Канта в цюрихском издании. Звали ее Ларисой, и было временами страшно за нее: а вдруг пронюхает Галина Леонидовна? -- Георгий Валентинович? -- переспросила Лариса, и слышно было, как листается записная книжка. -- Нет, такого у меня не было! -- едко заключила она и не менее едко добавила: -- Но будет! Ей, конечно, уже надоели чужие квартиры, вечная спешка, она, бывало, покрикивала на него, злилась, краснела. Васькянину он позвонил по тайному телефону. Его и секретарша не знала. Говорить надо было внятно и быстро, как при пожаре. -- Георгий Валентинович? -- ничуть не удивился Срутник. -- Знаю. Запомнишь или запишешь? -- Запишу, -- солгал Сургеев. -- Так слушай: Плеханов! И щелчок оборванного разговора вонзился в барабанную перепонку. Андрей Николаевич открывал и закрывал рот, не в силах понять. Кто такой Плеханов? Кажется, есть какой-то министр. Нет, тот -- Плешаков. Плеханов, Плеханов... Тьфу, господи! Так это ж тот Плеханов, который марксист! Но Тимофей определенно сошел с ума, этот Плеханов умер в Петрограде в 1918 году. Или Срутник шутит весьма неумно? Раздражен чем-либо? Возможно. Телефон этот -- в основном для дам. Тогда понятно. Но, с другой стороны, Лариса шантажирует его тоже Плехановым? Совершенно сбитый с толку, Андрей Николаевич крадучись вышел из телефонной будки, прыгнул в машину, долго колесил по Москве, пока темнота не погнала его к дому, под сень Мирового Духа. Втыкая "Волгу" в узкое пространство между бойлерной и газоном, поглядывая назад, он вдруг заметил на сиденье за собою странный, явно не ему принадлежащий предмет. Он заглушил мотор, включил свет и рассмотрел находку. Предмет был той неправильной округлой формы, что не создается ни машиною, ни человеком, а образуется естественно, незрячей игрой природных сил; к предмету еще и кусок грязи прилип. Появиться в салоне он мог только чудодейственно, и Андрей Николаевич глянул вверх, надеясь увидеть рваную дыру, пробитую небесным скитальцем; он даже взял носом пробы воздуха, чтобы уловить запах разверстых недр галактики, но ни дыры в потолке, ни первоозона Вселенной не унюхал. Тогда он свесил руку вниз, трясущиеся пальцы коснулись предмета, и рука, хранящая в себе память о миллионах вещей, сказала Андрею Николаевичу, что это за предмет. Ему стало душно, он выбрался из машины, как из норы, не выпуская из пальцев странную находку, посланную злой судьбой. Сердце его заколотилось в великом недоумении и замерло вдруг в тоске. Он разжал пальцы и всмотрелся. Это конечно же была картошка, картофелина, и как она сюда попала -- тайна, великая тайна. Раннеспелая картошка уже появилась в Москве, была она не всем по карману, но этот клубень явно из урожая прошлого года, хранящегося в земляной засыпке. Уже после бандитов из райкома, часа два назад Андрей Николаевич подвозил старуху, перегруженную сумками и мешками, но старуха, это уж точно, была из тех сквалыжных баб, что добром своим не разбрасываются. Нет, здесь что-то другое, появление картофелины никакими бытовыми причинами объяснить невозможно. -- Мерзость какая-то... -- одними губами произнес Андрей Николаевич, когда определил сорт картофелины, безошибочно опознав "лорх". Да, "лорх", таинственный сорт, давно уже обязанный -- по генетическим прогнозам -- выродиться, уже и вырождающийся, но ни с того ни с сего вдруг начинавший обильно плодоносить. Так в замордованном, затюканном, оплеванном и донельзя униженном человеке внезапно рождается -- на смех и ужас остального люда -- гордость и воля, презрение к боли. Этот "лорх" был самым распространенным сортом, как ни теснили его более урожайные и более стойкие к болезням собратья, потому что поспевал ни рано, ни поздно, а тогда, когда погода благоприятствовала людям собирать урожай. Крахмалистость его равно удовлетворяла и заводскую технологию переработки, и вкусовую потребность. И лежкость клубня такая, что он сохраняется до весны при минимальном уходе, хотя водится за ним слабость -- прорастает в избыточном тепле. Ну, а этот "лорх", что в руке, продолговат не в меру: земля, вскормившая его, обеднeла фосфором и калием. Самолюбие Андрея Николаевича было уязвлено: картофель мог бы напомнить о себе элитным сортом, ибо не в грузовик же залетела эта штуковина, а в личный автомобиль мыслителя Сургеева! Но, может быть, в этом-то и смысл? Многочисленные селекционеры создавали волшебный посадочный материал, но -- над этим стоило подумать! -- российская земля отторгала от себя элитные сорта, тяготея к тем, которые скорее можно назвать кормовыми, чем столовыми; сорта эти словно готовились к зимовке на неубранном поле, к замерзанию в буртах, к скоротечной гибели в хранилищах. Андрей Николаевич понял: картофелина -- это знак, сигнал, который выстроит события в стройный ряд. Из туч вывалилась луна колобком, ясная, полная. Сургеев задрал по-волчьи голову в небо и мысленно взвыл, ропща на судьбу, ибо судьба была там, в Небе, только оттуда все человечки казались такими одинаковыми, что на одного можно взвалить все беды, не разбирая, выдержит ли человечек общечеловеческую ношу. Небо, конечно, безмолвствовало, не желая говорить то, что было и так понятно: от судьбы не отвертеться! Сжимая в руке картофелину, Андрей Николаевич удалился от дома метров на сто, намереваясь мощным броском в кусты избавиться от грозного послания, но любопытство взяло верх. Картофелина разрезалась перочинным ножиком, и в желто-синем свете мироздания он увидел, что клубень поражен кольцевой гнилью. Брезгливо отшвырнув конусовидные половинки, он опрометью бросился к дому. Значит -- опять картофель. Значит -- вновь тайна, сплошная, глухая и немая тайна, неразгаданностью которой обеспокоен Дух и Разум. Ему, Андрею Николаевичу Сургееву, они и поручают раскрыть эту тайну мироздания, ибо картошка -- только единица в массиве предметов и явлений, подверженных воздействию темных и мрачных сил распада, энтропии. Но теперь о картошке -- никому ни слова. Тайно, с максимальной скрытностью, тщательно подготовившись. Три дня он безвылазно сидел дома. Оснастил двери особо умным устройством, теперь никто не пролезет в квартиру. Детальнейше обследовал все предметы бытового обихода и убедился: подслушивающих приспособлений -- нет. Правда, два окна квартиры просматривались, напротив них -- шестнадцатиэтажный корпус, и что стоит презренным соглядатаям обосноваться в какой-нибудь квартире корпуса и оптико-лазерными приборами фиксировать каждое слово его и каждое движение? На всякий случай он соорудил простенький звуковой генератор, выход которого подал на оконные стекла. Теперь они, вибрируя, исказят произносимые здесь слова до полной неузнаваемости. Тогда, в кафе, он так и не спросил Кальцатого, где Ланкин: уж очень дурно пахнул этот источник информации! И опыт показывал, что самое ценное и насыщенное приходит само собой, уши улавливали достоверность в трепе пустопорожних встреч, в шепотах читальных залов, в болтовне той самой курилки, где впервые добыты были сведения о Ланкине. Он знал уже предысторию его, детство и юность, трагедию первого комбайна. Однажды ночью Андрей Николаевич подсел к столу и набросал мемуар, лирическое эссе, и когда поставил точку, было уже утро, но наступавший день с его тревогами не мог вытеснить из души горького сожаления: там, в совхозе, он так и не увидел настоящего Володю Ланкина, труженика и мученика. А потом уж, в Москве, память не хотела держать в себе совхоз, и куда делся Ланкин, жив ли вообще -- желания не было узнавать. Иногда, впрочем, доходили слухи: технолог на Павлодарском заводе, инженер на "Ташсельмаше". Вдруг он увидел его, и так потрясен был! Андрей Николаевич приехал в шишлинское министерство, за деньгами, покинув дом по возможности незаметно. Заместитель министра И. В. Шишлин щедрой рукой одаривал всех земляков, он и прислал Сургееву на экспертизу конкурсный проект, без указания авторского коллектива, и Андрей Николаевич честно написал: хорошо, конечно, но не так уж, чтоб оставить без внимания иные разработки. Его, правда, несколько удивила анонимность проекта, указан был девиз, -- и это-то при том, что все авторские коллективы были на содержании министерства, и кто скрывается под "Фиалкой" или "Бураном", секретом для Шишлина не было. С деньгами, однако, тянули три года, раскошелились наконец. Пришлось, правда, час провести в ожидании, в кассе не оказалось денег, но за ними поехали. Андрей Николаевич пообедал в буфете, ухитрившись кое-что прикупить для дома. Потом выкурил послеобеденную сигарету и пошел искать комфортабельный туалет, руководствуясь запахом дезодоранта. Проведя там некоторое время, страшась по обыкновению многолюдности, он уединился в коридорчике. "Конференц-зал", -- прочитал Андрей Николаевич и сел у двери. За нею -- совещались. Приглушенный рокот голосов, скрип передвигаемых стульев, запах ароматизированных сигарет -- та самая пауза, когда всем становится ясно: пора кончать, пора. И Андрей Николаевич услышал голос Шишлина. Он узнал этот голос сразу, и голос этот взметнул в нем недавно пережитые воспоминания о совхозе, и голос чавкал, хлюпал, как сапоги Шишлина в совхозной грязи, пока не выбрался на нетопкость и зазвучал тяжело, твердо, подминая под собою возражения. Из этих первых, как бы выдирающихся из трясины слов и узнал Андрей Николаевич, что Владимир Ланкин там же, в конференц-зале, что он уже не механизатор, а человек, к техническим решениям которого следует относиться благожелательно, поскольку он, Владимир Константинович Ланкин, признанный изобретатель и безусловно грамотный специалист, кандидат наук. -- ...незаурядный талант, -- продолжал Шишлин, выбравшись на сухую почву, на хоженую дорожку служебного словоговорения. -- Мне тем более приятно повторять всем известное, что Владимир Константинович -- наш давний друг, в трудные времена всегда обращавшийся к нам за помощью и находивший ее. Его новая работа достойна всяческого уважения. К тому же рекомендована к внедрению Постановлением ГКНТ и внесена в план будущей пятилетки. Но и на солнце есть пятна: в представленном варианте комбайна есть кое-какие погрешности, но пятна не застилают ведь солнечный диск... Тяжеловат, да, есть такой недостаток, но -- поправимо, подработает кое-что Владимир Константинович. А?.. Подработаете? -- Подработаю... -- после долгого и напряженного молчания прозвучал голос Владимира Ланкина, и обещанию предшествовал вздох. -- Ну и лады... Значит, приходим к единому мнению. Делать комбайн будем! Свекловоды давно ждут его. Вопрос в том, кому поручить, кто способен быстро в технологическом плане оснастить производство, наладить выпуск. Кроме того... -- Минутку... -- прервал его Ланкин, и голос его был бесцветен, ни тени раздражения в нем. -- Зачем городить лишнее? Любой завод испугается незнакомой и неплановой продукции. И речь-то идет не о головной партии, а всего лишь о двух экземплярах, они... да что там говорить... Не лучше ли прибегнуть к испытанному методу? Экспериментальный цех какого-либо завода в системе тракторсельмаша, с привлечением НИИ. Все планы у нас напряженные, но опыт показывает, что внеплановая штучная продукция тем не менее успешно изготовляется... если к ней привязан конструктор, хотя бы внештатно, если, наконец, дирекция завода хочет того... если... если министерство хочет... -- И голос, чуть повысившись, тут же упал, убоялся, но не подкошенно упал, а осторожно опустившись на колени. Все раздумывали. Шелестели бумагами. Скрипели стульями. -- Ну что ж... -- как бы нехотя согласился Шишлин. Слегка пожурил Ланкина: -- Министерство все-таки хочет, хочет... Так что решим, товарищи? Может, обяжем Будылина? Ему возразили, уверенно дав справку: -- Будылин не возьмет. У него кузнечно-прессовый на реконструкции, у него... Вот если в Гомель... -- Гомель -- завален... -- поправили авторитетно. -- А если... если -- Брянск? -- Напрасный ход... -- Бежецк?.. Не Сусанову, а тому... как его... ну, "Бежецксельстрой"? Плевать нам на амбиции его. -- Не выйдет. Там не амбиции. Там фанаберия. -- А "Дормаш"?.. Когда-то брал без звука... -- То -- раньше... Потом обожглись. -- Слушайте! Доподлинно знаю: Синицын! У него все образуется. Ему только фонды выбить... -- С ума сошел, Иван Яковлевич... С ним нахлебаешься, с твоим Синицыным... Он под комбайн план завалит, а нам... -- Какой там план!.. У него простаивает опытный цех при ОКБ... -- Нет уже цеха!.. Эта чехарда с разрядами... Категорию ему не повысили! -- Как не повысили?.. Я своими глазами видел приказ! Возбужденно переругивались, увязая в спорах и пояснениях. Галдели, обвиняя друг друга в забывчивости. Шутили незлобно... Все -- кроме Шишлина. Заместитель министра не мог отвлекаться на пустяки. О себе он напоминал тем, что постукивал по столу какой-то деревяшкой, призывая спорщиков и советчиков поспешать. И добился. Кто-то ахнул: "Вот голова-то!.. Бабанов! Бабанов возьмет!" И все наперебой, кляня себя за недогадливость, стали превозносить возможности Бабанова: людей невпроворот, связи с поставщиками налажены, живет себе мужик и в ус не дует, хитер, ох как хитер, и все прибедняется, и сейчас, когда скрыл резервы и таит их, совсем разленился, пролезать в передовики не хочет... Бабанов, только он, Бабанов! Ждали решения Шишлина, а тот -- поигрывал на нервах, не давая согласия, что, видимо, входило в служебные игры, в неписаные правила министерского словоблудия, но отнюдь не пустобрешества, ибо целью неимпровизированной болтовни этой было -- поставить Ланкина перед выбором: либо не делать комбайн вообще, либо делать так, что комбайн окажется несделанным. -- Пожалуй, да... Бабанов. Обяжем. Его я беру на себя, -- раздумчиво проговорил Шишлин, и в голосе его все же поигрывало сомнение. -- Но ты учти, Владимир Константинович, мужик он вредоносный, два комбайна не потянет, для него они будут как бы головной партией, а у него крупные неприятности -- с него знак качества снимают... Ну, решено? Один экземпляр к концу следующего года, а второй -- потом, мы уж на него навалимся. Итак... -- Постойте! -- встревоженно прервал его Ланкин, голос -- будто вскинутый, подброшенный. -- Постойте! Оба комбайна надо обязательно делать вместе, параллельно, весь опыт говорит за это. Вместе! Это, во-первых, менее трудоемко. А во-вторых, даже поломка одного комбайна не остановит испытаний. Запчасти, что и говорить... -- Владимир Константинович! -- одернул Шишлин. -- Да подумай ты поглубже! Ведь тебе самому выгоднее предъявлять один экземпляр! Ну, будет в нем поломка, ошибка, ляп какой-нибудь -- всегда на Бабанова спишем. А когда та же поломка не на одном комбайне -- тогда, извини, это уже конструкторская недоработка, более того -- сомнительность или даже порочность идеи. Тут уж мы тебя защитить не сможем. Понимаешь? Нет, нет, нет! Один экземпляр -- и хватит!.. Зашумели, задвигались, заерзали, застучали -- совещание кончилось, спектакль удался на славу, такими представлениями, Андрей Николаевич знал это, была заполнена жизнь министерских работников. Дверь подалась, закрывая Андрея Николаевича; он вжался было в сиденье, весь красный от стыда и страха, но последний из покидавших конференц-зал даже не глянул на перепуганного насмерть Андрея Николаевича, когда закрывал на ключ дверь, даже не смутился, да и кого или чего опасаться было им?.. Восемь добрых молодцев, облапошивших Иванушку-дурачка, шли медленно по коридору, Сургеев смотрел вслед им и -- к удивлению своему -- вдруг поднялся и почтительно выпрямился; в непосредственной близости к нему находилась не мелкая уголовная сволочь, способная всего лишь на мордобой, не нахапавшие сотни тысяч рублей взяточники, не матерые убийцы, даже и не какая-то банда террористов с унылой философией неудачников, а обреченные на неподсудность государственные преступники, из года в год планомерно и целеустремленно подрывавшие сельское хозяйство России, не давшие земледельцам ни одного годного лугу и пашне орудия, и если орудие это появлялось все же, то было оно тем самым исключением из правила, которое это правило подтверждало; и не просто государственные преступники, а особо опасные, потому что себе и всем внушили убеждение в том, что совершаемые ими преступления служат благосостоянию граждан, а те, набитые сладкой отравой цифр, не замечали уже, что прорва изготовляемых тракторов (да еще и в пересчете на пятнадцатисильные!) и комбайнов никакого влияния на урожайность не оказывает и нужна по той причине, что срок жизни предыдущей прорвы укорачивается с каждым годом, сотни тысяч тракторов и комбайнов со складов вторчермета отправляются в домны, на переплавку, чтоб завершить круговой цикл бессмысленной и потому вредной работы миллионов людей, тоже втянутых в бессмыслицу процентов, штук, рублей, тонн и кубических километров. Они шли -- и над ними возвышался Шишлин, к которому лепились меньшие братья его по злодейству, и Ланкин не поспевал за ними, чего они не замечали; он был им уже не нужен, они на три или четыре года избавились от него, если не насовсем. Даже если и сляпают -- с инсультом или инфарктом конструктора -- комбайн, то затерять его или не допустить вообще к испытаниям -- плевое дело уже, тут такие разработаны оргмероприятия, такими разрешающими и одобряющими резолюциями испещрены поданные конструктором документы, что там, на местах, у того же Бабанова поймут: не пущать! Скрылись они, лишь Ланкин тянулся еще; походка грузная, осторожная, боязная, выдававшая сердечные и суставные хвори. Андрей Николаевич смотрел ему вслед, и что-то пощипывало в глазах, что-то покалывало в сердце, и скулы сводило то ли зевотой, то ли желанием разрыдаться. Погиб талант, умер лихой изобретатель! Когда-то создавал легкие умные конструкции, сейчас -- громоздкие, тяжелые, ибо своим стал, послушным, попитался идейками Шишлина, как-то незаметно для себя отравился ими; ценить себя и конструкции свои стал как бы сзаду наперед, комбайн этот свекольный утяжелил, потому что знал: чьи-то мерзопакостные мозги придумали показатель, по которому чем тяжелей машина, тем лучше она, показателем этим спасая от наказания расхитителей и дураков; да и умных такой показатель устраивал, умные каждый год раздевали серийную машину, уменьшая ее вес, достаточно излишний, и получали вожделенные премии; да и вообще -- куда-то надо ведь девать металл, на первое место в мире вышли по выплавке стали. Вот так вот: был человек -- и нет человека, взамен же -- нба тебе, родимый, ученую степень, почетную грамоту и значок "Заслуженный изобретатель". Пропал человек, сгнил, божья искра затоптана сапогами Шишлина, а ведь его-то, Ланкина, хотел Андрей Николаевич из небытия вытащить -- там, в кабинете Дмитрия Федоровича, сказать пентаграммоносителям, что есть на Руси гениальный конструктор, способный создать такой танк, который и в воде не потонет, и в огне не сгорит, и по любому бездорожью пролетит птицею... Хотел сказать -- но что-то остановило. И хорошо, что не сказал. Ноги сами оторвались от пола и понесли Андрея Николаевича по коридору, он забыл, для чего приехал сюда, ему казалось теперь, что здесь он -- по единственному поводу, здесь судьба назначила ему встречу с Володей Ланкиным, и он скользил по гладкости пола, спеша к нему. Ланкин стоял спиной к окну -- стоял и смотрел, ничего не слыша и не видя; к нему будто тошнота подступила или боль в сердце вошла иглой -- вот он и пережидал уже нередкий в его годы конфуз. Он постарел, и это была не физиологическая старость с возрастной одутловатостью, морщинами, а нечто большее. А внешне -- одет хорошо, провинциал приехал в столицу, уверенный в том, что гостиница ему забронирована, пропуска в министерства и комитеты заказаны, да и -- глаз Сургеева все замечал! -- освоился Володя с положением неудачника, оно кормило его, оплачивало командировки, двигало его в той жизни, что текла в месте его постоянного обитания, и Андрей Николаевич стиснул зубы, чтоб в коридоре этом не прозвучал жалкий вопрос -- счастье-то семейное получилось? Дети растут? Обязана же судьба, стремящаяся одаривать всех поровну, вознаградить Володю любимой женщиной! Да провались они, все эти трактора и комбайны, лишь рядом бы -- существо, без которого и воздух не воздух, и вода не вода, только бы вблизи, в досягаемости рук и взгляда, -- женщина, похожая на Таисию! И книги туда же, в огонь, в бездну -- в обмен на человека, которого ты жалеешь и который тебя жалеет! В трех-четырех шагах от Ланкина стоял Андрей Николаевич, не произнося слова, не двигаясь, сам старея с каждой секундой, и потом осторожненько стал отходить... Оглянулся, совсем стал старым, потому что высчитал: Ланкину-то -- уже под пятьдесят! Жизнь-то -- уже прожита! И что в ней? Зачем она? Неужто для того, чтоб Шишлину жилось столь же бессмысленно? Неожиданно для себя он повернулся и быстро пошел к Ланкину. Он понял, что писал заключение не по какому-то анонимному свеклоуборочному комбайну, а именно по ланкинскому, что надо сказать ему об одной грубой ошибке. Но, подойдя вплотную, в порыве сострадания обнял Ланкина. Тот отстранился, всмотрелся, а когда услышал вопрос о семье, поднял руку и выставил ее перед собою, как бы защищая себя. -- Жены нет, -- произнес он сухо. -- Умерла в прошлом году. И глянул на Сургеева так, будто недоумевал: зачем тебе знать обо мне? "Прости..." -- пробормотал Андрей Николаевич, отходя от него. "Что бы все это значило?" -- думалось по дороге к дому. Деньги получены, кое-какие долги возвращены, времени ухлопано много; темень уже сгущалась, когда Андрей Николаевич прикатил к дому. Свет в комнатах не зажигал, ограничившись плафоном ванной. Постоял под хлесткими струями душа, яростно протерся полотенцем, вдел себя в длинный халат, вошел в кухню как раз в тот момент, когда чайник уже вскипал, яйца вот-вот сварятся до нужной степени умягченности, а сковорода раскалилась до нормы и готова принять на себя нарезанные ломти хлеба... Все поглотилось и начинало уже усваиваться, кофе мелкими глотками довершал поздневечернюю трапезу вдовца, на экране заглушенного телевизора двиг