ались и жестикулировали представители рабочего класса и научно-технической интеллигенции. Андрей Николаевич блаженствовал. Включив напольный светильник, он нащупал в серванте горлышко пузатой коньячной бутылки; он ощутил слабый толчок пола и парение, полет, истому невесомости, по телу разливалось удовольствие. Квартира как бы отделялась от дома, выбралась из опутавших ее тепло-, радио-, газо-, водо-, теле- и электрических коммуникаций, взмыла в небо и зависла над Юго-Западом, утвердясь на стационарной орбите. Андрей Николаевич поставил на столик рюмку, поднес к ней бутылку. Совершалось священнодействие, жидкость втекала в сосуд, как река времени в котлован истории. Рюмка приблизилась к губам, сладостно опустошилась. Наступал -- после рюмки -- момент порхающих мыслей. Двигаясь как бы на ощупь, Андрей Николаевич вошел в большую комнату, вдоль и поперек уставленную стеллажами, полками, шкафами и секретерами; здесь тяжелодумно и многотомно спали книги, законсервированные в переплеты-скафандры, непроницаемые для дня текущего: они герметизировали страницы, ограждая их от посягательств эпохи. Книги, когда-то прочитанные или просмотренные Сургеевым, пробуждались от спячки нежнейшим прикосновением руки, рождая эффекты -- звуки, запахи, картины, ознобы и жары, остервенение и умиротворение, взлет тела над окопом, чтобы вперед! вперед! -- и тоску бессилия; в двадцатидевятиметровой комнате могли дуть ветры аравийских пустынь, греметь громы из туч, падавших с Пиреней и растекавшихся по долинам Андалузии, порою снежные заносы не позволяли Андрею Николаевичу дойти до нужной ему книги, но и на расстоянии научился он извлекать из книжных переплетов абзацы и главы, излучающие мысль. И запахи. Коньяк открывал центры восприятия их, нос превращался в инструмент одороскопии, запахи разрывали многовековую броню, ароматы минувших эпох были звучнее слов, точнее энциклопедий. Однажды в святилище своем Андрей Николаевич услышал топот крестьянских батальонов Томаса Мюнцера и поразился тяжелому духу их, крестьяне пахли кисло-войлочно. Спустя несколько месяцев случай свел его с немцем-историком, ученый муж потрясенно согласился с Сургеевым: да, именно так и было... По ушам ударили вопли, стенания, ликующий шум толпы брезжил, нарастал, наваливался, утопляя в себе проклятия и всклики, уже начиная разбиваться на ручейки, дробиться на смытые ранее хохоты. Губы Андрея Николаевича шевелились, он кричал вместе со всеми и определял, откуда разноплеменный гомон разноязычных толп. Уши настраивались, глаза прозревали. Туман еще застилал их, потом в тумане стали вырисовываться и высказываться люди -- Москва, ХIV век, но еще до Куликова поля, хотя, возможно, разноголосица намекала уже на молчание поваленных ратников, на стон, из самого чрева земли исторгавшийся. Девы русские прошли, по обычаю, неговорливые, ясноликие, лебедицами плывшие; что-то чернявое мелькнуло, сухое, злобноватое, -- это уже византийская примесь, густо-красная застоявшаяся кровь умирающей культуры -- и светлый, еще не бродивший сок русичей; полумесяцем загнутые носки зеленосафьяновых сапог, тканый халат и розовая чалма -- татарин, ордынский купец; а это -- из княжеских сынков молодец, в удобной белой справе, красный обручок на голове, идет с важнецой, высматривает что-то поверх голов, высмотрел, повел голубыми глазами и засмущался: полоненная литовка смотрела с достоинством, странным для рубища, открывавшего ноги ее, ладные и выносливые, ноги смогли бы довести полонянку до родной ее Литвы, Москва охотно отпускала попавших к ней в неволю, но стоит ли отпускать сейчас, когда Ольгердовичи псами вцепились друг в друга?.. Совсем пропал шум, приближались запахи. Сморщился нос от аромата конского навоза, как-то узнавающе принял соленый и чистый, без сырных примесей пот московского плебса, притопавшего к Донскому монастырю; противный могильный дух церковных пряностей и вонь наскоро продубленных кож; из булькающего котла понесло разваренной говядиной, да, да, ею, -- вепрятина пахла по-другому: псиной, смрадом дыма, что в курной избе пропихивается сквозь черную солому крыши, но и в овсяном хлебе было что-то соломодымное... Андрей Николаевич блаженствовал... Не временные перегородки рухнули, казалось, а башни и стены цитадели, в которой узником сидел Сургеев; шумы, запахи и зримые фигуры делали его свободным, живым и живущим; обретался смысл тех сутей, что составляли его самого, и хотя земляным духом проваренной картошки так и не дохнуло ни из княжеской трапезной, ни из людской, картошка все же давала о себе знать во вместилище благородных раздражителей -- и проблемой как таковой, и ощущением глобального неблагополучия. Сладостно-обреченно Андрей Николаевич подумал, что из пепла восставший Ланкин -- это знак, сигнал, что Мировой Дух, стыдливо замкнувший уста, ждет сейчас его решения, подсматривает за ним. Он вернулся в свой век, с подозрительным вниманием рассматривал откуда-то попавший в квартиру аквариум, выпуклый и подсвеченный, пучеглазого карася в нем. Понял наконец, что это -- телевизор, а в нем не карась, а теледиктор в массивных очках. Свет зажегся, экран стал темным. Приземленно, без этикета Андрей Николаевич налил коньяк и выпил его. Сопоставил все явления прошедших дней. Пора начинать! Надо было затихнуть, чтоб сохранить в тайне принятое решение, многовариантное, рассчитанное вперед на десятки ходов. Надо было обмануть тех, кто несомненно наблюдал за ним из шестнадцатиэтажного корпуса. Несколько дней безмолвствовал Андрей Николаевич. Копался в ящиках письменного стола на виду наблюдателей, разбирал мелкие хозяйственно-технические вещички, к употреблению не годные, но ремонту доступные. Рейсфедер и циркули скомплектовал в готовальне, хотя чертить не собирался и кульман давно подарил одному подающему надежды студенту. Отрегулировал электронные часы, к единственному достоинству которых относил бесшумность. Долго ломал голову над назначением предмета, не один год уже прозябавшего в ящике, пока не вспомнил: да это ж подброшенный Галиной Леонидовной буддийский символ, выкраденный якобы из какого-то тибетского храма! А точнее, радиомаяк, по лучу которого землячка может найти его квартиру! Культовый предмет решено было выкинуть на помойку, и, не доверяя мусоропроводу, Андрей Николаевич самолично опустился на лифте, держа в пятерне буддийскую драгоценность. Проходя мимо мусорного бака, швырнул в него предмет, который несомненно обогатит городскую свалку. По прошествии минуты оказалось, что враждебные антикартофельные силы подстроили ему ловушку, положили к ногам обрывок газеты, и Андрей Николаевич поднял его. Человек и собака могут одинаково заинтересованно исследовать лежащую под ногами-лапами газету. Разница лишь в том, какую информацию хотят они получить. Если в газете было завернуто мясо, то собаке этого достаточно. Машинально подняв газетный клок, Андрей Николаевич распрямил его. Глаза его выхватили несколько фраз -- и рука тут же сунула клок в карман. В кабине лифта, оставшись один и вне наблюдения, он стремительно прочитал газетную статью без начала и конца. Он понял, что статья набрана и отпечатана специально для него, с целью устрашить и предостеречь -- на примере семнадцатилетней борьбы жатки ПЖК-3,5, созданной в провинциальной глуши, с ЖРБ-4,2, детищем Минсельхозмаша. Описывались сравнительные испытания, и они мало чем отличались от фарса, разыгранного в совхозе "Борец". К тому же статья, вырванная из газеты, так умело была скомкана, что полного названия ее не прочесть. Видимые глазу буквы составляли слово "Ж...опа", что само по себе было симптоматично. Над ним глумились. От него ожидали слов и поступков, которые с головой выдадут его. Радуясь тому, что маневр противника разгадан, Андрей Николаевич решил ввести его в полное заблуждение, сделал вид, что ничего у мусорного бака не поднимал. В ванной он изучил обрывок. Фальшивка была сделана профессионально, с соблюдением всех советских атрибутов. Шрифт, кажется, правдинский. Хитро придумано. Еще сутки выжидал он. Никаких сигналов более не поступало, но и подброшенного было достаточно. Мастерски уйдя от возможной погони, он покинул "Волгу" на стоянке у офиса Васькянина, а сам городским транспортом добрался до Политехнического музея, не раз его выручавшего. На обратной стороне фальшивки располагались в урезанном виде разные корреспонденции, и -- к удивлению Сургеева -- по ним он выявил: да, газета "Правда", но не в единственном экземпляре, а из массового тиража двухнедельной давности, и "Жопа" оказалась смятым и облитым томатным соусом названием фельетона "Жатка в опале". Мираж, кажется, начинал развеиваться, но когда Андрей Николаевич по старой памяти заглянул в курилку, где всегда буйствовало народное творчество, то узрел на стене четверостишие -- не шедевр, но и небесталанное произведение:

О ты, любитель Мельпомены,
Говнюк, неведомый досель!
Зачем мараешь мелом стены,
Марал бы ж...ю постель!

Андрей Николаевич понял, что находится на верном пути к истине, и за догадку был вознагражден. Кто-то из дымивших сообщил другому куряке, что по некоторым слухам в каком-то районе какой-то области некий механизатор создал нечто фантастическое, гибрид амфибии с картофелеуборочным комбайном. Из осторожности Андрей Николаевич в расспросы не пустился, а неделю отвел на все областные газеты, никаких упоминаний о новом комбайне не нашел, но тем не менее утвердился в мысли, что комбайн этот -- существует, он не может не существовать, потому что тот рязанский КУК-2, усовершенствованный до КУК-4, полностью доказал свою непригодность, но несмотря на брань продолжал производиться и, по дополнительно наведенным справкам (в той же курилке), замены ему не было. С утра до вечера, уже не таясь, сидел Андрей Николаевич в читальных залах Москвы и все чаще задумывался над тем, почему в четверостишии упоминалась Мельпомена. Васькянину, конечно, он и словечком не обмолвился о где-то существующем комбайне, Срутник, короче, не помощник в грандиозном деле.   10 Теперь надо было срочно, немедленно отыскать братьев Мустыгиных, вытащить их из-за границы, если они там. Все планы перевернула эта "Жатка в опале", сузив разнообразие целей и средств до единственного желания: найти, увидеть, оценить и открыть, показать всему миру комбайн безвестного пока механизатора. И не повторять прошлых ошибок. Мосгорсправка выдала Сургееву два адреса: братья, разумеется, жили в разных концах столицы, исходя из соображений оптимальной безопасности. Но ни в одной из указанных квартир ни того, ни другого не оказалось. Все известные Сургееву мустыгинские телефоны отвечали брюзжанием или рявканьем: таких нет! Братья себя не рекламировали, это уж точно. Кое-какие надежды подавала Ленинка: пополняя свой информационный банк, братья не могли не пользоваться библиографическим отделом публичной библиотеки. Старая знакомая, помнившая Сургеева еще по студенческим временам, помогла отыскать мустыгинские формуляры. Последний раз они сидели в Ленинке год назад и, судя по затребованной литературе, подбирались уже к вице-президенту США. Как раз шла перерегистрация читательских билетов, и Мустыгины указали один и тот же адрес, по которому не проживали, естественно; почтовую корреспонденцию, однако, следовало отправлять только туда. Оставив машину в проходном дворе на Преображенке, Андрей Николаевич на такси доехал до Каланчевки, последним втиснулся в троллейбус, вновь схватил такси и, никем не замеченный, подкрался к заветной квартире. Никто, естественно, не хотел открывать ее, соседка же сказала, что хозяин в заграничной командировке, а хозяйка -- в Сочи; квартира, кстати, под охраной милиции... Андрей Николаевич поспешил к себе. Коньяк не только не приободрил, а, наоборот, вверг в еще более томительное состояние неопределенности. Вдруг в прихожей раздался резкий и нетерпеливый звонок. Андрей Николаевич, от макушки до пят вспугнутый, глянул в давно установленное телескопическое приспособление. В поле зрения первоклассной оптики попала вся лестничная площадка и на ней -- Мустыгины. Поля шляп скорбно надломлены, поникшие плечи говорят: все пропало! У ног братьев -- какие-то фирменные коробки. Не произнося ни слова, они внесли их в комнату. Глянули в окно, задвинули шторы. Видимо, у них тоже были серьезные основания не доверять шестнадцатиэтажным зданиям. Сбросили плащи, сняли шляпы. Андрей Николаевич пригляделся к коробкам: стереосистема "Грюндиг", телевизор "Сони" и прочие меломанские приспособления. На стол полетели ключи от "ягуара" и доверенность на него. Маруся, без всякого сомнения, совершила прыжок и встала чуть ли не рядом с троном. На всякий случай Андрей Николаевич спросил прямо, чем она занимается, и братья ответили коротким смешком: -- Да все семечки лузгает... Что могло быть полной правдой. Андрею Николаевичу всегда казалось: род занятий Маруси адекватен, эквивалентен, конформен и конгруэнтен лузганью. Кроме электронной техники и "ягуара" братья преподнесли еще один подарок. Звание Героя Социалистического Труда, сообщили они, Андрей Николаевич получит в установленный срок, тут уж заминок не будет, но сейчас они, Мустыгины, обрабатывают Нобелевский комитет и точно к указанному Андреем Николаевичем времени премия ему обеспечена, сто тысяч долларов без вычета налогов... Братья определенно чего-то недоговаривали, излишне суетились, вспомнили вдруг еще об одном подарке, с поклоном вручили "Розу дома Орсини" Кристофера Шайнера, в полутьме (шторы-то -- сдвинуты!) не разберешь -- подлинник ли 1630 года или факсимильное издание. Неужто сперли из Национальной библиотеки в Амстердаме? Нет, не может быть, люди они в высшей степени честные. Тем не менее вляпались в какую-то историю и стесняются рассказывать. Выложили все-таки, и Андрей Николаевич пригорюнился в печали и сочувствии. Братья крупно погорели. На двоих они снимали квартиру, для разных надобностей, в том числе и такой: отдавали ее иностранным коллегам на недельку-другую, чтоб те взаимно давали им кров и пищу при странствиях по Европе или Америке, и такого рода гостеприимство -- не из-за денег, а для свободы, черт возьми. Вот из этой квартиры и пропали при таинственных обстоятельствах заграничные паспорта братьев. Прощай теперь симпозиум в Ла-Валетте, не видать Мустыгиным тамошних пляжей, не встретят их на Мальте коллеги из США, Франции, Австралии, более всего будет горевать профессор Таунли (Канада, университет в Торонто), помимо официального приглашения приславший и частное. Путь на Запад вообще закрыт, месяцев на шесть. Горюя, Мустыгины, уже воспитанные Западом, не молили в открытую о помощи, тем не менее Андрей Николаевич приступил к допросу потерпевших. Не может того быть, чтоб кража не была связана с неизвестным изобретателем картофелеуборочного комбайна. Мировой Дух отыщет закономерности, подскажет, надо лишь следовать высшему смыслу, а им в нынешнюю эпоху обладает только он, Андрей Николаевич Сургеев. -- В милицию обращались? Братья не сочли нужным отвечать. Конечно нет! -- Подозрения есть? Этот вопрос ожидался с нетерпением. -- Да. Накануне того дня, когда обнаружилась пропажа, у Мустыгиных были гости, две дамы, одна -- из МХАТа, кажется ("Мельпомена!" -- едва не вскрикнул Сургеев), вторая -- племянница академика. Крутили фильм -- порнографический, разумеется. Нет, не видео, в том-то и беда. Настоящий, на восьмимиллиметровой пленке. Киноаппарат и коробки с лентами привезли они, дамы, и расположение комнат таково, что только на письменном столе можно установить аппарат, направленный на экран в смежной комнате. И вышло, что дамы в роли киномехаников получили доступ к столу, где в ящике, под надежным замком, и лежали паспорта. -- Все это, однако, -- рыцарски предположили братья, -- одни лишь гипотезы. Да, подозрения падают на дам, но на то и подозрения, чтоб опровергаться и рассеиваться. -- А вы что, -- поинтересовался Андрей Николаевич, -- без порнофильмов уже не можете? Братья с негодованием отвергли оскорбительное замечание. Они-то могут. Это дамы заупрямились, подавай им сексуальный наркотик. -- Что-нибудь еще пропало? Нет, все на месте, японская аппаратура не тронута, хотя артистка пришла с сумкой, в которую войдет двухкассетный магнитофон. Партбилеты же -- на работе, в сейфе, причем ключ от сейфа -- в другом сейфе, открыть который практически невозможно. -- Партнерш искать не пытались? Пытались, конечно. Но МХАТ отвалил на гастроли в Австрию, а племянница академика не появилась, как обещала, в Доме кино. -- А что, собственно, предстоит в этой Ла-Валетте?.. Что там интересного? Вы ж там, по-моему, не раз уже были? Братья переглянулись. Врать старому другу они так и не научились. На Мальте, сказали они смущенно, ничего в смысле науки не предстоит. Обычный, как и везде, треп. Настоящий ученый никогда не станет участником такого рода симпозиумов, настоящий ученый сидит в лаборатории и по крупицам собирает материал для двух-трех статеек в пятилетку. Мероприятия типа лавалеттского давно уже стали узаконенной формой отдыха и коммерции за счет либо государства, либо корпораций. Последние имеют кое-какие выгоды, снисходительно взирая на шалости людей науки. -- И часто вы бываете на таких... секспозиумах? Ответ прозвучал не сразу. Братья потеряли счет зарубежным командировкам. Так примелькались везде, наплели такую паутину знакомств, что заграница уже не мыслила совещаний без братьев. И все честно, открыто, ни в какие переговоры за спиной комитетов и министерств Мустыгины не вступали, частные письма на Запад даже не заклеивали -- берите, вынимайте из конвертов, читайте!.. Иногда их вызывали в известные кабинеты, просили осветить тот или иной эпизод зарубежной поездки -- пожалуйста, осветим!.. Нельзя было не восхищаться прохиндейством братьев! Далеко шагнули ребята, так обогатились уже, что "ягуарами" разбрасываются. А как насчет соперников? Не они ли отрядили в их квартиру двух проституток с грабительскими наклонностями?.. Соперники есть, отвечали братья, но куда им тягаться с ними, да они любого... Андрей Николаевич глянул на Мустыгиных и поверил. Рослые, поджарые, белокурые, атлетического покроя мужики, знакомые с тензорным исчислением. Перед защитой докторской диссертации прошли у беглого тайванца ускоренный курс восточных единоборств. Выяснилось: ни одно государственное учреждение не заинтересовано в срыве симпозиума по высокомолекулярным соединениям и никто из частных лиц не против поездки Мустыгиных в Ла-Валетту. С другой стороны, уголовный мир тоже непричастен к беспрецедентному воровству. -- Племянница академика, -- произнес Андрей Николаевич, -- это не степень родства, а профессия... Именно в этот момент, произнеся эти слова, он почувствовал в себе обостренную расчетливость, умение сосредоточиваться на никому не ведомых событиях, на тех, которые вроде бы были, но тем не менее -- не были. И тогда начинали прозреваться -- будто сквозь толщу вод -- очертания погребенных на дне явлений. -- А почему вы решили, что одна из воровок -- племянница академика?.. И какого академика? Сколько лет ей? Подруге ее? Ну, артистке? Братья призадумались. Вопрос ошарашил их. Наконец, поохав и поахав, они выдавили: нет, она не представлялась им племянницей, они решили, что женщина, которую зовут Эпсилонкой, получила воспитание в семье с определенными культурно-научными традициями. -- Это такая худая и высокая? Раболепие было во взглядах, которыми наградили Сургеева братья Мустыгины. В который раз убедились они в торжестве человеческого разума. Как умны они были много лет назад, когда приголубили безвредного очкарика Лопушка! Их многотомная картотека давно была переведена на машинный язык и в нескольких коробках хранилась на даче. Аркадий Игоревич Кальцатый не мог не покоиться там, и братья немедленно собрались ехать за город. Андрей Николаевич посадил их в машину, благословил, сам же на "ягуаре" объехал микрорайон. Позвонил из автомата Васькянину, усыпил его, сказав, что денно и нощно работает над статьей о свойствах германия. "Ягуар" его пересек Ленинский проспект, а затем и проспект Вернадского. Со смотровой площадки у МГУ он глянул на Москву с наполеоновским высокомерием, хотя и признавал самокритично, что поиски механизатора недопустимо затянулись. Уже вторая декада сентября, до конца уборки картофеля не так уж много времени осталось, надо спешить. Бдительности Мустыгиных могли позавидовать прожженные революционеры. Андрея Николаевича они пустили в самостоятельное плавание на "ягуаре", сами же на своих "рено" раскатились в разные стороны. Более часа все трое изощрялись в запутывании следов и встретились наконец на пересечении Островитянова и Волгина, в квартале от дома, где жил Кальцатый. Вышли из машин. В руках братьев -- длинные плоские "дипломаты". Что в них -- "узи" или "калашниковы" -- Андрей Николаевич не спрашивал. Сказал братьям, где надлежит им быть, а сам смело вошел в подъезд. Оглянулся и прислушался: никого. Достал из кармана купленный по дороге одеколон "Красный мак", отвинтил пробку и стал поливать острой, пахучей жидкостью свои следы. Открыл и закрыл лифт, плеснув туда одеколон. Медленно, пешком поднимаясь по ступеням, он продолжал орошать их. На нужном этаже остановился, чтобы обдумать весьма здравое предположение. Собаки-ищейки, которые будут пущены тайной полицией по следам, именно одеколон унюхав, и найдут его. Как ни правилен был этот силлогизм, им следовало пренебречь, ибо ложность его очевидна, ибо он не учитывает наивысшего смысла, а люди, силлогизму поклоняющиеся, напоминают тех пастухов, что в древние эпохи нарекали Большой Медведицей семь звезд на небе, расположенных ковшиком, исчерпывая названием существо процессов, движущих мирозданием. Мусоропровод привлек внимание Андрея Николаевича, он и его решил использовать в достижении целей, предначертанных свыше, трансценденцией такого порядка, перед которой никнут все формально-логические построения. Остатки одеколона он влил в короб мусоропровода, замкнув тем самым кольцо, по которому будут носиться ищейки. И флакон полетел вниз, вещественно закрепляя ложный, выматывающий собак и агентов круг. На цыпочках подошел к двери. Нажал на пупочку звонка. Раздалось дребезжание, но дверь не открывалась. Он навалился на нее -- она подалась. В нос ударил аммиачно-фенольный запах многолетней нищеты; культ пустых бутылок царствовал на кухне, где спал Кальцатый, сидя на полу, на кончик носа надвинув шляпу. На столе -- увядший огурец и солонка. Опорожненная винно-водочная посуда была выстроена в каре, и Кальцатый, видимо, произносил речи перед безмолвным строем послушных солдатиков накануне их отправки в магазин. -- Я знал, что они тебе понадобятся, -- сказал Кальцатый, не снимая шляпы, по голосу узнав Сургеева, -- Лопушок ты, Лопушок... Один ты никогда не называл меня Бычком, один ты... А взрывать что-нибудь будешь? -- Буду, -- без колебаний признался Андрей Николаевич, и Кальцатый одобрил идею. -- Теперь -- самое время. Шишлин-то -- умирает, рак, -- он ткнул себя в пуп. -- А я -- сам видишь... Бычок, Чинарик, Окурок. Пора уже и в пепельницу. -- Он рассмеялся и закашлял так, что шляпа едва не свалилась. Поправил ее. -- Пиджак в шкафу, записная книжка в кармане... Кроме двух шкафов, платяного и книжного, в комнате ничего не было, ни стола, ни стульев, ни какого-нибудь прикрытия от солнца на окнах. По неистребимой привычке вслушиваться в книги, Андрей Николаевич обвел взором красные и синие томики партийных классиков, закрыл глаза. Он услышал хруст ледяных крошек и топот железных батальонов пролетариата, идущих на штурм айсберга, который, конечно, будет ими завоеван и благоустроен, и до самого Карибского моря, теплого и коварного, доплывут сине-красные батальоны, с гордо реющим красным знаменем... Преодолевая смущение, Андрей Николаевич приблизился к книжному шкафу, чтоб найти в нем, помимо классиков, какую-нибудь книжицу про Арктику, неспроста ведь почудилось ему бескрайнее ледяное поле. Но не нашел. И догадался, что Арктика навеяна ему ледяным безмолвием самой комнаты. В ней не жили и не обитали. В ней всего-навсего хранили в шкафу последний в жизни Аркадия Кальцатого пиджак. От денег Кальцатый отказался. "Я не Бычок!" -- напомнил он. Бутылку же взял так, словно ему протянул руку лучший друг бескорыстной юности. К многоэтажному дому на проспекте Мира подъехали уже не таясь. Свободными от дипломатов руками братья помахали Андрею Николаевичу, уверяя его в полном успехе визита, и скрылись в подъезде. Ему самому хотелось глянуть на воровок и вымогательниц. Но Мустыгины решительно воспротивились. В квартире пробыли недолго. Издали улыбнулись ему и похлопали себя по карманам: здесь паспорта, здесь!.. Андрей Николаевич ожидал большего, хотя бы истошного визга дам, летящих с девятого этажа вниз, но, похоже, братья заключили с ними полюбовную сделку, дамы с балкона помахали платочками по русскому обычаю. Вот где сказался наконец европеизм двух просвещенных докторов наук. Что теперь надо расплачиваться сполна -- это братья понимали и привезли старого друга к себе. Андрей Николаевич походил по квартире, напоминающей срединные отсеки подводного атомохода, обилие приборов разнообразного применения совмещалось с бытовым комфортом высокого класса. Постоял и у немых книжных шкафов. Духовные наставники братьев предпочитали на ушко сообщать им о своих выводах. Скромно выпили за успех дела -- и только что завершенного, и предстоящего, о котором братья еще не знали, но, предчувствуя значимость и размах, заранее к нему готовились. Пищей желудок не отягощали, в движениях были экономны. Андрей Николаевич изложил суть дела: картофелеуборочный комбайн, изобретенный неизвестным механизатором. Нашлась карта шестой части земной суши. Ее расстелили на полу. На просторах земли российской предстояло найти гениального самородка. Сам простор -- 229 миллионов гектаров пашни (справочник, ежегодник ЦСУ, принес Андрей Николаевич). Сибирь и Дальний Восток отпадают -- по той причине, что снаряд дважды не влетает в одну и ту же воронку: все зауральские края знали и поддерживали Ланкина. Южные республики можно не принимать в расчет, там хлопок и цитрусовые заняли все поля. Чисто зерновые области -- забыть. Районы вблизи крупных городов -- тоже, здесь шефская помощь селу губит все. -- Никаких репортерских расспросов. Никто не должен знать о механизаторе. Никакой огласки. Одно слово -- и налетит команда Шишлина. Только аналитическая работа ума. Проблема будет решаться комплексно. К Васькянину -- он есть в вашей картотеке -- ни в коем случае. О сроках братья не спрашивали: до самолета в Рим -- неделя. Теоретически невозможно за эти дни обработать такой массив информации, найти в стоге иголку. Но надо, надо! Дня не прошло, а братья достигли крупного успеха. Человек был найден! Не механизатор, конечно, а чиновник из Кремля, ставший свидетелем необычного разговора. Два секретаря обкомов заключали предварительное соглашение -- комбайн с приданным ему механизатором менялся на кирпичный заводик, и у владельца комбайна были все основания держать в тайне и само соглашение, и товар, который он припрятывал до поры до времени, отлично зная, к чему приводит огласка. Человек из аппарата, не так давно залетевший в картотеку, был скрытен, подозрителен, презирал не только обоих коммерсантов высокого ранга, но и -- чохом -- всех наместников. К нему еще надо войти в доверие, для начала же -- познакомиться с ним. Держится он вдали от развлечений своего круга, известно, однако, что посещает бассейн на Кропоткинской. Сдержанно поблагодарив, Андрей Николаевич подумал о тяжком испытании, выпавшем на его долю. Приходилось восстанавливать дружбу с Галиной Леонидовной, бассейн она давно облюбовала для ударов по психике женатых мужчин. Она, взрослая, от пятнадцатилетней Гали Костандик отличалась лишь цветом перекрашенных ресниц да более плавными закруглениями плечевых и тазобедренных суставов. По всей видимости, влечение к мужчинам убыстряет ход биологических часов женщины, у Костандик они остановились еще до первого замужества. По цепочке знакомств она получила доступ к абонементам на месячные и недельные плескания в бассейне, дарила их семейным парочкам и внезапно возникала перед ними там, в бассейне, Афродитою из хлорированной воды, -- длинноногая, гибкая, без единой морщинки, без жирка, -- и мужчины, знавшие ее возраст, невольно косились на оплывающие фигуры жен, чего и добивалась Галина Леонидовна; лучшей наградой для нее становились внезапные обрывы знакомств или телефонные звоночки распаленных ею мужчин. С повинной головой он пришел к ней, в ее квартирку на Басманной, попросил помощи, выслушал мягкие упреки, прочитал новый труд Галины Леонидовны, с похвалой отозвался о нем ("Психомоторные реакции женщины и сексуальные аффекты"). Показал фотографию того, с кем ему надо познакомиться. "Заторможенные рефлексы, -- произнесла та, -- Гладков его фамилия..." Выяснилось, что в свои сети она его не заманивала, поскольку жена Гладкова, в прошлом спортсменка, мало чем уступала ей. Андрей Николаевич приперся в бассейн в точно назначенное ему время. Побултыхался в отвратительной воде. Знакомство произошло естественно, приглашение (тут особо постаралась Галина Леонидовна) состоялось: завтра, шесть вечера. Мустыгины безмолвствовали, до отлета на Мальту оставалось двое суток, Андрей Николаевич шел в гости с твердым намерением: узнать, выпытать! Гладков ему очень понравился, держался тот с достоинством маленького человека, не знающего страха высоты и к высотам не стремящегося. Все поначалу шло прекрасно, Галина Леонидовна дала слово никого не провоцировать и, к удивлению Андрея Николаевича, с поразительным тактом поддерживала за столом общий разговор, показывая редкостную осведомленность в науке и политике. Близился миг уединения с Гладковым и разговора начистоту. Провала, кажется, не предвиделось. Все сломала дочь, вернувшаяся с какой-то молодежной сходки. Впорхнула в комнату, села за стол, храбро подняла рюмку за здоровье многоуважаемого Андрея Николаевича, по учебнику которого она будет постигать в институте страшные тайны динамики и статики. По мысли Андрея Николаевича, очень хорошенькая и чуть полноватая школьница стояла на пороге раскрытия других тайн, менее страшных, она пребывала в том одуревающем состоянии духа и тела, когда кажется, что переход от поцелуев к следующей фазе отношений с каким-нибудь Витей или Толей сразу же просветит разум и сделает понятными не только корявые формулировки учебников, но и всю тягомотину с полиномами Чебышева. И Галина Леонидовна уловила душевно-телесные колыхания девчонки, которую природа наделила будущими радостями того, чего лишена была она сама. Уловила она и другое -- страх родителей и родительское неумение предостеречь, притормозить, оградить. Выхватив в разговоре за столом какое-то словечко, она повела речь про аборты, к полному изумлению всех дав краткую историческую справку и перечислив успехи оперативной гинекологии в вопросах повышения надежности этого мероприятия, крайне полезного для женщин; изысканные жесты Галины Леонидовны обладали редкостной красноречивостью, чему способствовал предмет обсуждения, в котором она оказалась докою, поскольку опровергла точку зрения какого-то Скробанского, утверждавшего, что децидуальная оболочка не может быть выскоблена целиком; она, Галина Леонидовна, оповестила также, что орошение полости матки йодной настойкой представляется ей не такой уж безвредной процедурой. Аборт обязана делать каждая женщина один раз в год -- к такой мысли подвела собеседников Галина Леонидовна. Чистка матки оздоровляет женщину и способствует правильному функционированию всего аппарата деторождения, квалифицированные аборты делают эластичными стенки влагалища, наконец. Блестя повлажневшими глазами, дочь с восторгом подхватила запретную тему, ошеломляя родителей уточняющими вопросами, пресекая попытки отца перевести разговор со скользкой тропы на магистральное шоссе со множеством указателей. Мог бы остановить ядовитое словоблудие Андрей Николаевич, но он, раскрыв рот, внимал эрудиции той, которая в чистке никогда не нуждалась: лишь опытный сантехник мог разобраться в системе ее трубопроводов и найти воздушную пробку, мешавшую нормальной циркуляции. Да и прелюбопытнейшие мысли текли в Андрее Николаевиче -- о компенсационных механизмах психики. Спаривание особей всегда было грязным и постыдным процессом, достаточно глянуть на игры низших приматов; нормальные женщины могли примитивный акт возвышать до величия героической трагедии, до драмы со счастливым финалом, умели включать его в водевиль с переодеванием или представлять ленточкой на финише спортивных состязаний. Галине Леонидовне ничего не оставалось, как ненавидеть таких женщин. Внезапно он почувствовал боль, голову будто сплющивали в слесарных тисках, и спасением было: Галину Леонидовну -- убить! Убить, потому что ненависть к ней стала нестерпимой! Он привстал, чтобы рассмотреть предметы на столе, и остановил выбор на толстостенной бутылке. Вес ее, вместе с содержащейся внутри жидкостью, позволял, при хорошем замахе, размозжить голову. Удар стал бы облегчением, освобождением от страданий, и сладчайшей музыкой услышался бы хруст черепной коробки. И кровь захотелось увидеть, брызжущую и текущую, красную и теплую. Привстал -- и сел. Одумался. Бутылка почти выпита, масса ее незначительна, замаху препятствует сервант за спиной. Да и некорректно это -- прийти в гости с дамой и ее, при хозяине дома, убить. "Другого места не мог найти, что ли?" -- так подумают младшие научные сотрудники, его подчиненные, которым он прививал навыки рационального использования мозга. Убийство за столом может к тому же травмировать юную душу студентки, а той надо еще познавать полиномы Чебышева. Да и сама бутылка -- уже у Галины Леонидовны, изображавшей вытягивание пробки из нее. Перегнувшись через стол, Андрей Николаевич наложил руку на гадкий рот Галины Костандик, выдернул ее из-за стола, потащил к двери и выволок на улицу. К счастью, невдалеке стояло такси. "Аминьевское шоссе", -- произнес он, и сразу все прояснилось, все стало прозрачным и понятным. Не к абортам взывала Галина Леонидовна! К удушению всего живого в зародыше, всего непредсказуемого! Сама власть говорила ее устами, и власть надо было уничтожить! Хорошо бы еще сюда и Шишлина, гуманиста новейшей формации. Этот благоволил к эмбрионам, этот наслаждался их первыми криками, предвкушая последние! Ехали долго, на другой конец Москвы. Уже начало темнеть, на Мичуринском проспекте зажглись фонари. "Монтировка есть?" -- подался к шоферу Андрей Николаевич. "Смотря для чего", -- деловито ответил тот. Галина Леонидовна помалкивала, сгорая от любопытства. Пролетавшие мимо огни отражались в ее искрящихся от восторга глазах. Остановились у оврага, знакомого Андрею Николаевичу. Здесь была свалка районного значения, известная всем радиолюбителям столицы, сюда свозились отбросы телевизионных заводов. "Иди!" -- толкнул он Галину Леонидовну, и она, задрав платье, пошла. В кислый и острый дух гниющей помойки вплетался запах подпаленной пластмассы и сгоревшего гетинакса, к сладенькому -- это даже язык ощущал -- разложению вываленного на землю хлама примешивался благородный, зовущий к поискам аромат трансформаторных катушек, поджаренных коротким замыканием. Свалка благоухала, сиреневая, могильная, отдыхающая. Мусоровозы еще спали в гаражах, ожидая утра. Луна светила, полная и ясная. Андрей Николаевич споткнулся, поднял железяку, пригляделся. Кажется, дрель, причем -- бельгийской фирмы, что и установлено было, когда рассмотрелся товарный знак. Двухскоростная, это точно, вопрос лишь в следующем: сгорела обмотка или механическое повреждение? Андрей Николаевич огляделся. В кишечнике всегда копошится микрофлора, и здесь тоже при свете фар, когда подъезжали, вспугнулись и попрятались людишки, фосфоресцирующими тенями бродившие по оврагу. "Сюда, сюда..." -- позвал Андрей Николаевич, найдя площадку, с которой труп покатится вниз. Галина Леонидовна, светящаяся радостью скорого и результативного акта, подошла и вскинула руки, как бы изумляясь нежданной встрече. "Повернись!" -- приказал Андрей Николаевич, и она показала спину, сомкнула над головой руки, как пикассовская девочка на шаре. И превратилась в женщину, попирающую все святыни. Дрель могла еще пригодиться в домашнем хозяйстве -- и Андрей Николаевич ногой нанес сокрушительный удар по развратному крупу бесовки. Бездна разверзлась -- и в нее полетела Галина Леонидовна, увлекая за собой консервные банки. Шмякнулась обо что-то твердое, простонала коротко и затихла. Не покидавший машину шофер глянул на дрель в дрожащих руках Андрея Николаевича. Дал добрый совет: "Ты там не измажь чего..." Выкатился на шоссе. Посочувствовал: "Знать, довела... Сумочку ее не забудь..." У Триумфальной арки остановился, порекомендовал часть пути проехать городским транспортом, спрятав дрель под пиджаком, а сумочку надо раскурочить и выбросить в урну. Андрей Николаевич покопался в личном имуществе убитой. Косметичка, пропуск в Институт высшей нервной деятельности, крохотная записная книжка и таблетки от головной боли. Нашлись и деньги, но шофер отказался от них наотрез, даже по счетчику брать не хотел: "Статью пришить могут..." Пришлось доходчиво объяснить ему: в соучастии обвинят обязательно, в сговоре, если к месту убийства привез пассажира за просто так. Тепло простился с ним. От дрели попахивало сожженной обмоткой, перемотать ее -- сущий пустяк. Радуясь приобретению, Андрей Николаевич не сунул бельгийский инструмент под пиджак. Опытный милицейский глаз сразу заподозрит в нем налетчика, очень уж дрель походила на короткоствольный автомат. Этим и следовало воспользоваться, никому из тайной полиции не придет в голову, что так вот, с оружием в руках, может гражданин появиться в троллейбусе, -- и Андрей Николаевич благополучно добрался до своего микрорайона, подкрался к дому, затаился под аркой, чтоб отсюда коротким броском достичь подъезда, и был внезапно обезоружен, схвачен, приподнят и внесен в салон автомобиля, пахнущего заграничным комфортом. Это были ликующие братья Мустыгины. Они привезли его к себе (швырнув по пути дрель в Москву-реку), посадили в кресло под торшером и преподнесли подарок -- газетенку под названием "За ленинский путь". Андрей Николаевич бросил взгляд на дату и обомлел: сентябрь прошлого года! Какие-то бессмысленные аббревиатуры, но район указан точно, Архиповский, -- да это же в ста километрах от Гороховея! В пятидесяти от Починок! "Удачи тебе, Аленушкин!" -- это под фотоснимком, изображавшим нечто невообразимое, какой-то марсианской постройки корабль, что ли. Под кораблем, однако, следующее: "Картофелеуборочный комбайн системы Аленушкина С. Г.". Чушь снабжалась пояснением: "Успешно трудится на полях совхоза имени ХХIII съезда картофелеуборочный комбайн, созданный руками механизатора Аленушкина С. Г. Ничем не уступая существующим, он выгодно отличается от них надежностью в работе. Выражаем надежду, что наши конструкторы заинтересуются изобретательской новинкой Аленушкина". Братья потирали в восторге руки, хихикали: "Ай да мы!.." Их, конечно, можно понять. Тираж газетенки -- сто экземпляров, два или три дойдут до областного центра, один из них отправится в Ленинку -- и концы в воду, никто и не вспомнит о механизаторе Аленушкине. Они первые добрались до него, обогнав тайную полицию. А уж как старается та выявлять разных инакодумающих! -- На сто восемьдесят градусов надо развернуть снимочек-то! Наборщики дали маху! И фамилия механизатора -- Апенушкин, а не Аленушкин... Андрей Николаевич возрадовался. Вспомнился давний курьез, тяжба изобретателя Боркина с Комитетом по делам изобретений. В выдаче авторского свидетельства ему отказали на том основании, что описание и фотоснимок резца новой конструкции -- уже опубликованы. Боркин, опровергая заключение, доказывал: хотя то и другое действительно попало на страницы журнала, речь там шла о резце конструкции Коркина -- это раз, а во-вторых, в описании ни слова нет о новизне. -- Откуда... это? -- спросил он, глядя на районную газетку, как на манускрипт Х века. В эйфории от удачи, братья пустились в откровения. Они изучили начальные досье своего хозяйства и вспомнили о воировце Крохине, по моральным соображениям тот отказался ехать в совхоз. Совесть грызла его все эти годы, он и нашел Аленушкина, то есть Апенушкина, он своими глазами видел в работе комбайн и наивысшего мнения о нем. -- Кто-нибудь еще знает? Никто не знал более. И Крохин умер час назад, Мустыгины нашли его в больнице, на смертном одре, умирающий хотел сжевать перед кончиною эту газетку. Они прибыли в самый раз. Тем не менее Андрей Николаевич решил ни на шаг не отходить от Мустыгиных: за двое суток, что оставалось до самолета, они могли, по доброте душевной, разболтать новость, феерическую по масштабам. Дважды звонил он на работу Галины Леонидовны, там не менее его были обеспокоены отсутствием научного сотрудника Костандик: надо срочно ставить эксперимент с негром. Сумку, косметичку, кошелек и записную книжку он протер, уничтожая отпечатки своих пальцев. Все спрятал под ванной, у братьев. А те размахнулись во всю ширь евроазиатского характера, в Государственном комитете по новой технике добыли Сургееву документ (бланк, печать и подпись -- подлинные), обязывающий всех областных и районных начальников ломать шапки перед Андреем Николаевичем, а командира танковой дивизии приютить в ангаре комбайн Апенушкина С. Г. Растроганный Андрей Николаевич поехал провожать Мустыгиных в аэропорт, со смотровой площадки помахал самолету и простился с теми, кто так много значил в его жизни. Братья улетали навсегда, они покидали этот мир. В Риме они пересядут на ДС-9 компании "Алиталия", и самолет бесследно исчезнет на полпути к Ла-Валетте, в морскую пучину уйдут братья, и милиции, нашедшей в их квартире вещи Галины Леонидовны, не придется допрашивать подозреваемых. Их нет уже, братьев Мустыгиных, они исчерпали себя тем, что рассчитались вчистую с Андреем Сургеевым, и жить им уже поэтому не суждено. Накрапывал мелкий дождик. Морис-торезовская преподавательница ждала его в скверике у метро "Кутузовский проспект". Она раскрыла зонтик и провожала глазами черные "Волги", пролетавшие мимо, и не замечала красный "ягуар" неподалеку. Андрей Николаевич смотрел на нее с тягучей болью в сердце. Несколько минут назад, по его подсчетам, ДС-9 развалился в воздухе, и раскоряченные тела братьев Мустыгиных летели в воду опавшими листьями, унося с собой московские тайны, перепроданные "Яузы", Марусю, загранпаспорта и память о Лопушке. Ему было жалко их, себя жалко, и слезы жгли глаза его. Никогда он не думал, что слезы могут быть такими жгучими. Он выскочил из машины, позвал женщину под зонтиком и пошел ей навстречу, заговорил вдруг сухо, дидактично, как на лекции, потому что боялся расплакаться, потому что со стыдом и ужасом вглядывался в глаза женщины, имя которой неожиданно забыл. Он сказал ей, что давно любит ее, что между ними была преграда, которую он разрушил собственными руками (говорить о правой ноге, сверзившей Галину Леонидовну в овраг, было кощунственно), что отныне никто и ничто не разделяет их, что сегодня (солгал) он отправляется на подвиг, он совершит его, он исполнит предначертанное, вернется, и они заживут вместе, втроем, он будет хорошим отцом дочери ее... Поначалу несколько разочарованная (в сумке лежал ключ от квартиры подруги), преподавательница слушала со все возрастающим вниманием, а затем стала пугаться, отжиматься от него, сложила зонтик, чтоб он не давал Андрею Николаевичу повода стоять рядом с нею грудь в грудь, но потом подняла к нему необычайно похорошевшее лицо, влажное и милое, и губы ее прошелестели: "Возвращайся..." Он носом ткнулся в мочку ее правого ушка и, повернувшись, зашагал к "ягуару", прекрасно зная, что не позвонит Ларисе (имя вспомнилось) и не увидит ее никогда, и не ложь это во спасение, а нечто большее: так надо, так велит судьба, и обман этот оправданный, без этого обмана, без этих слез, вновь наполнивших глазницы, ему не совершить главного дела жизни.   11 Выехал затемно. Дорога была знакомой, как и посты ГАИ, -- и, приближаясь к ним, Андрей Николаевич притормаживал, да и узкое шоссе забито машинами, город высасывал из деревни капусту и зерно, картофель и свеклу. "Ягуар", построенный для европейских магистралей, легко одолевал российскую полосу препятствий, и дождь пошел вовремя, смыл грязь. В Евсюках (это уже триста километров от Москвы) пообедал, походил вокруг церкви, куда свозили картошку студенты, послушал их разговоры. Ребята возмущались малым наличием мешков: в них бы отправлять картошку в город, в них, а не громоздить ее кучами для погрузки навалом, чтобы гибла в пути. Славные ребята, так и не понявшие сути происходящего. В Гороховее был еще до полудня. Дожди стороной обошли город, на улицах -- привычная пыль и та свойственная городу неторопливость, от которой сладко колыхнулось сердце. Если уж встретились две бабы, то не меньше часа простоят у чужого дома, посудачат обо всем, а там из окна выглянет третья, и ведь ни одного лишнего слова, максимальная емкость информации. Над погостом шелестят пожелтевшие листья берез, две могилки, обнесенные оградой, ухожены, и не руками воспитанников меняются гвоздики и астры перед плитами с высеченными именами, старухи присматривают за обителью тех, с кем они встретятся вскоре. "И мне туда же..." -- пришла вдруг догадка, дохнув на Андрея Николаевича хладом и страхом. Он, подбирая возражения, успокоил себя: всего лишь пятый десяток, еще жить да жить, и уж тебе ли не знать, что приходит в голову, когда ты у могилы нечужих людей. Внял голосу разума: далеко еще, далеко! Но приложил руку к плите, чтобы передать родителям свое тепло, и отнял руку; камень, накаленный солнцем, стал переливать себя в более холодное тело, жар коснулся пальцев, сердце отозвалось толчком. "Спасибо", -- неслышно сказал Андрей Николаевич, благодаря родителей за то, что они исказили его жизнь, родив его с вечным разладом души; сами этот разлад несли в себе, скрывая ото всех, от сына тоже, и только под конец жизни взбунтовалась в них совесть, и не бытовая, личная, а общая для всего рода человеческого. Откуда она у них? Кто из дедов и бабок вдруг возвысился над суетой прокормления? (Подумалось: "Зову живых...") К двум часам дня он въезжал уже в деревню Цацулино, место обитания механизатора Апенушкина. Теперь не надо спешить. Машину он загнал в тупичок, образованный сходящимися плетнями приусадебных участков, и пошел по единственной и главной улице деревни. Двести домов, не меньше, но уже кое-где забитые ставни. Село когда-то было богатым, разбойничьим, торговым, самые неуемные бежали отсюда на юг, пополняя стихийные банды, лишь в самом начале 30-х годов прекратились шатания, взнузданный люд пошел в колхоз; мать утверждала, что в Гражданскую войну Цацулино почему-то облюбовали и белые и красные, сделали местом публичных казней, виселица, воздвигнутая на скорую руку, скрипела, гнулась, покряхтывала, но исправно выдерживала тяжесть подвешенных беляков и краснопузых. Кто ныне вспомнит, да и кто вообще знает? Карамельки, сахар и мыло отпускали в магазине, пахло же -- керосином. Андрей Николаевич прибедненным голосом стал расспрашивать самую глазастую бабу в очереди: машина у него застряла неподалеку, кое-какой ремонт надо сделать, так где ему найти Апенушкина?.. Спросил -- и понял, что попал в точку, что только Апенушкин и может в этой глуши возиться с металлом, такая уж у него слава была, и как ей не быть: Андрей Николаевич в этой деревне так и не увидел мужчин среднего возраста, старики да дети попадались на глаза, протарахтевший на "Беларуси" тракторист еще в школу бегал, наверное. "Апеней" звали здесь Апенушкина, и ласково это звучало, и чуть пренебрежительно, но не деревенским дурачком он был, иначе не стали бы бабы с такой готовностью помогать приезжему человеку. Кто-то из них утром видел Апеню на складе, потом его заприметили у силосной башни, и наконец выяснилось: Апеня -- у себя, на Выселках, то есть в километре отсюда, во-он там, за березовой рощей, там его хозяйство. У изголодавшихся по новостям баб глаза горели желанием порасспросить городского человека о житье-бытье в далеких краях, но местный этикет запрещал прямое и грубое получение информации, только на добровольной основе. Андрей Николаевич поблагодарил. Мимо магазина проехал малым ходом, чтоб никаких сомнений не оставалось: неладно что-то с автомобилем, ой неладно!.. Дорога была прямой, накатанной, следы на ней -- тракторные и автомобильные, справа и слева -- уже вскопанные поля, но картошка убрана не везде, что не могло не радовать: будет где разгуляться комбайну. Сотня ворон тяжело покинула еще не оголенные ветви, встревоженная красным "ягуаром", карканье напомнило детство, в памяти всплыл никогда не вспоминавшийся эпизод: стрельба по воронам из катапульты, за один бросок выпрямляющаяся березонька метала в крикливую стаю полсотни камней. Остановился "ягуар" -- уселись на ветки и вороны. Три вместительных сарая, а под навесом -- остатки того, что было когда-то сеялками, жатками, косилками, копалками и сажалками, -- вот и все Выселки. В самом маленьком и ближнем сарае кто-то затачивал железо на наждаке, не на ручном, не с приводом от ноги, и Андрей Николаевич ищуще обвел глазами крыши сараев, но так и не увидел ни одного провода. Источник питания был здесь, где-то рядом, и когда шарканье наждака сменилось тишиной, он вслушался в нее и уловил почти бесшумную работу генератора. Завернул за сарай и увидел вход в пристройку, открыл дверь с предупреждающими и устрашающими надписями, глянул и понял, что делал генератор и аккумуляторные батареи не просто грамотный человек, а искусный мастер. Прикрыв дверь и определив примерно мощность источников постоянного и переменного тока, он тем не менее удивился, когда в том конце сарая, где работал наждак, увидел токарный станок и еще несколько электромоторов с приводами. За выгородкой располагалась кузня, она бездействовала, однако система поддува не могла не вызвать нижайшего почтения к хозяину этой мастерской. Все было очень рационально, добротно, умно. И выдавало в мастере стиль, манеру как-то по-своему делать веками отработанные операции. Сам он стоял спиной к Сургееву, у станка. Выключил его, всмотрелся в сделанное, удовлетворился и только тогда, вытерев руки чистой фланелькой, приглашающе указал гостю на скамейку. На нем была обыкновеннейшая спецовка с пятью или шестью накладными карманами, на ногах -- кирзовые сапоги. Рослый, как и Ланкин. Лицо бледное, незагорелое, вытянутое, что-то скифское отозвалось в нем, диковатое, что ли... Заговорили -- о том о сем, о наждаке, о скоростях вращения абразивного камня, о заточке резцов, еще о чем-то. Говорил Апенушкин чистым, грамотным русским языком, без примеси местных словечек, и проскальзывала в гласных некоторая затянутость, чуть тверже произносились кое-какие согласные. Родился он, это точно, в русской семье, но кто-то был рядом, с иной фонетикой, человек в семье уважаемый, не с решающим голосом, но и не с совещательным, авторитетный был человек, из чужих краев, прибалт или чухонец. Инородной речью окрашена была звуковая атмосфера, которой дышал ребенок, и акцент, уже неотделимый от речи, создал обособление, отчуждение от остальной ребятни, да и семья, возможно, кое-какими причудами отличалась; степная дикость прошлых эпох не могла не проявиться в разных мелочах: как-то иначе сидел парнишка за партой, либо тихо, либо громко, но -- иначе, и непохожесть заставляла -- как рыжего, как урода -- подтягиваться под среднюю норму поведения, но опять же по-скифски, не так, как принято в Гороховее и везде, а нагнетанием в себе страсти, желания делать что-то так, чтоб никто не мог повторить или превзойти. Так воспитывалась индивидуальность, личность. Поддерживая удачный разговор, Андрей Николаевич рассказал о милиции, куда попал с немецким пулеметом МГ-34, о первом в жизни мотоцикле, и Апенушкин, понимая его, улыбался... Наверное, таких приключений в его жизни было немало, а было ему столько, сколько Андрюше-Лопушку в год, когда послали его в совхоз "Борец". Жизнь только начиналась, в армии уже отслужил, здесь ему не нарадуются, семья крепкая, двое детей, жена по дому бегает, детей некому оставить, мать-отец уже сами требуют присмотра, да и в семнадцати километрах отсюда живут, а мать Капы, жены то есть, не очень-то помогает дочери, поросят держит... О теще, за поросят державшейся, он как-то обходно сказал, мельком, не желая посвящать гостя в секреты семьи -- не потому, что не был уверен в доброжелательности его, а оттого, что не хотел мысли и чувства его обременять ненужной информацией, -- очень тактичным, от природы воспитанным был Савелий Георгиевич Апенушкин, не по возрасту умудренным. Абсолютно дикая версия подкралась к Андрею Николаевичу: уже не одних ли они кровей? А вдруг -- сын Таисии, подброшенный ею бездетным супругам Апенушкиным? Ни братьев, ни сестер у Савелия-то нет! А? Бред, конечно. Быть того не может. И Апенушкину уже под тридцать. Институт мог бы уже кончить, но куда там! Выгнали бы оттуда, как поперли из, смешно сказать, школы младших авиационных специалистов, неподходящ оказался, стал дерзить, преподавателя оспаривать, так до конца службы и подметал бетонку в батальоне аэродромного обслуживания. Но (это угадывалось, этого не могло не быть!) самолюбиво прислушивался к беседам инженеров и техников, кто-то из них, ненавязчиво, интуитивно уловив жажду знаний у нескладного длиннорукого парнишки, подсказывал ему, объяснял, растолковывал, а то и совал в голову непрожеванное и сырое, надеясь на ум, сквозивший во взгляде. Тут и сама Капа пришла с обедом, одета под гороховейскую модницу двадцатилетней давности. На локте -- корзиночка, в ней -- кринка молока, сало да хлеб. Древний обычай всегда считал путников голодными, и Апенушкины пригласили к столу Андрея Николаевича, столом был верстак, на котором Капа расстелила газету, сдув металлические стружки. В ящичке под замком -- стаканы, кружки, ложки. Отец семейства обсуждал с матерью детей проблемы воспитания подрастающего поколения (дочерям соответственно 2 и 4 года) да вопросы благоустройства жилища, и Капа, во всем повинуясь мужу, вставляла замечания, которые свидетельствовали: и она кое-что соображает и в кое-каких делах мастер отменный, и мужу она не возражает открыто по той причине, что подойдет время -- и Савелий сам поймет невысказанную правоту ее. Молоко было парным и отменного вкуса, хлеб духовитый и мягкий, сало пронизано красными беконными прожилками. Все вкусно, все прекрасно, и сельский механизатор показывал чуть ли не образцы истинно британского воспитания: он всегда, говоря с женой, так разворачивал тему, что находился повод спросить у гостя -- а как он к этому вот относится? Андрей Николаевич весь расплывался от счастья, которое наступит вот-вот. Он был абсолютно убежден, что через полчаса увидит лучший в мире картофелеуборочный комбайн, а еще через три часа танковая дивизия возьмет на недлительное хранение чудо отечественной мысли. Обед подошел к концу. Капа не смела крошки на пол мастерской, чтоб не плодить мышей, а сложила газету и сунула ее в корзинку. Затянув углы платочка потуже, она тихо и как бы необязательно спросила, когда вернется Савелий домой, и тот с ответом помедлил, дав этим понять, что вопрос несколько бестактен: к нему приехал товарищ, по делу, и всякое напоминание о доме служит вроде бы намеком на желательность скорейшего окончания визита, то есть вмешательством в чисто мужские дела. -- В магазин зайди, -- проговорил он, что означать могло следующее: приехавшего товарища придется, возможно, оставить у себя на ночевку, так ты там купи чего-нибудь такого, чтоб гость не был обижен. Андрей Николаевич вспомнил, что продают в магазине, и почувствовал умиление. Оба они смотрели в окошко и оба видели, как с корзинкой на локте удаляется Капа, свернула по дороге вправо и скрылась за бело-черными стволами берез. Оба молчали. Между ними уже установилось некое приятельское согласие, Апенушкин молчанием позволял гостю первым начать разговор о деле, и Андрей Николаевич не просительно, а понятливо, будто обо всем договорено было заранее, сказал, что очень хочет посмотреть в работе изобретенный комбайн, и Апенушкин чуть заметно кивнул, соглашаясь удовлетворить просьбу, но потом предупредил: ему вообще-то запретили показывать, приезжали тут из обкома... "Мне -- можно", -- глянул ему прямо и твердо в глаза Андрей Николаевич. Из ящика верстака Апенушкин достал связку ключей. Пошел к двери, Андрей Николаевич -- за ним. Комбайн спрятан был в дальнем сарае, надежностью и крепостью походившем на амбар, и замок был истинно амбарным, пудовым. Апенушкин предостерегающе поднял палец, и ворота сами распахнулись, когда замок оказался в его руках. Андрей Николаевич успел отойти в сторону, заходить в сарай он не посмел. А оттуда на "Беларуси" с прицепной тележкой выехал Апенушкин, выскочил из кабины и жестом предложил гостю занять его место. Сам же вернулся в сарай. Андрей Николаевич, прекрасно понявший жест, тронул трактор и поехал к краю картофельного поля. Оглянулся -- и увидел то, ради чего и прорвался сюда, сквозь годы и запреты, через тpуп Галины Леонидовны. Не комбайн с барабанами, элеваторами, транспортерами и лемехами, присущими этому виду уборочной техники, а всего-навсего -- самоходное шасси с укрепленными на нем конструкциями непонятного назначения. Лемехов не было! Не было! Ни отвальных, ни колеблющихся! Как же будет извлекаться из земли картошка? Андрей Николаевич мысленно прикусил себе язык и приказал мозгу потерять способность разъедающе анализировать, сопоставлять, сравнивать, искать прототипы и размышлять над тем, что составляло, по всей видимости, тайну. А тайна лежала на станине шасси, во всю ширину его, в прямоугольном плоском ящике. Длинный лоток, выпирающий из него, мог служить только одному назначению -- подавать картофель в кузов рядом едущего грузовика. Или, как сейчас, в тележку, прицепленную к "Беларуси". Он вел трактор и видел, как земля вместе с картошкой сама прет в подставленный рукав, опадает -- уже без картошки -- и, смешанная с крошевом ботвы, остается позади, а картошка мягко, по удлинившемуся лотку, втекает в тележку. Он смотрел и не думал. Дважды Апенушкин останавливался, чтоб Андрей Николаевич опорожнил тележку в сарае, где уже лежали горы картофеля и нельзя было найти ни одной поврежденной или поцарапанной слегка картофелины. Еще светило солнце, до конца светового дня -- три или четыре часа, еще на двух гектарах лежала под землей картошка, но Апенушкин, ничего не объясняя, повел комбайн к сараю, и Андрей Николаевич стал размышлять и вспоминать. Это было не просто изобретение, а нечто большее. И даже не пионерское изобретение, открывавшее новую страницу в истории сельскохозяйственной техники. Механизатор Апенушкин удивился бы, скажи ему о механических игрушках одного австралийского экспериментатора. На этих игрушках австралиец (Андрей Николаевич забыл его имя) обнаружил странное явление, опровергавшее законы механики, описал его и опубликовал. Было это в конце прошлого века. Эксперименты пытались повторить, но никто не смог этого сделать, и в историю науки австралиец вошел фантазером, но фальсификатором его обозвать постеснялись, потому что математический анализ явления позволял утверждать, что искомый результат возникнуть может. Нет, не какая-то новая страница или глава. Произошел прорыв в новую цивилизацию, возник непредусмотренный футурологическими расчетами абсолютно новый класс машин. Андрей Николаевич загнал трактор в сарай, обменялся с Апенушкиным словами, какие произносят мужчины после хорошо исполненной работы, вышел, завернул за угол, в багажнике "ягуара" нашел резиновый коврик, расстелил его на земле, глянул на небо, чтоб по солнцу определить, где располагался заточенный в его квартире Дух, но как назло светило померкло, задвинутое тучами. Тем не менее Андрей Николаевич опустился на коленки, решив просьбу свою вознести тому, кто повсюду, кто на севере, востоке, западе и юге, кто в центре Земли и на всех звездах сразу, кто и между светилами тоже. "Господи! Я знаю, что Тебя нет, что Ты всего лишь образ, фантом, призрак, но ведь и все мы -- сон материи, бред Мирового Разума и кошмарные видения Мирового Духа". "Тебя именуют еще и Создателем, и хотя эта версия кажется мне сомнительной, я не отрицаю Твоего права считать себя Первопричиной". "И Тебя, Создателя, я благодарю за то, что в скопище людей я помещен Тобою, и не где-нибудь, а среди погибающих племен государства, о котором Ты знаешь все". "Я благодарю Тебя за то, что во всеядной благодати своей Ты дал племенам этим воздух, землю и воды". "Но Ты и ниспослал на них Шишлина и многих ему подобных, которые доподлинно знают: после них -- потоп, землетрясение, вселенская катастрофа. Да и как иначе: если есть жизнь, то должна быть и смерть, и сытые потому сыты, что голодают голодные". "Помоги же мне продлить агонию голодных". "Защищая установленный Тобою физический порядок, я пытался спасти пахотные земли от нашествия прожорливых, бессмысленных рязанских комбайнов -- и добился обратного: картошки все меньше и меньше, а земля оскудевает". "Я хотел спасти народ от другого нашествия -- и потерпел поражение". "В этом моя беда и в этом моя вина". Андрей Николаевич приглушил свой внутренний голос и прислушался. Всесущная Личность, называемая также Богом, либо погрязла в текучке свалившихся на нее претензий, либо до крайности была возмущена вмешательством в дела свои, и на попытку вступить с нею в контакт -- не реагировала. Подавленный и несколько оскорбленный Андрей Николаевич малость поелозил коленками, сползая с острых камешков, ощущаемых даже сквозь резиновый коврик. Где-то на западе громыхнуло, предвещая грозу. Но, возможно, это было сигналом: продолжай! "Я прошу Тебя: дай мне силу и дай мне желание спасти человека, имя которого Ты знаешь. Потому что хватит оперировать всеобщими категориями добра и зла, во имя их творилось все зло". "Тебе ли не знать, что Апенушкина ждет гибель. Дар прозрения позволяет мне видеть то, что произойдет с Твоего соизволения. К дому механизатора подкатит служебный автотранспорт и увезет отца двух дочерей и мужа Капы в тюрьму, ибо никому не дозволено спасать от неминуемой гибели племена, уже пораженные трупным ядом. Никому". "Никому. Погиб Ланкин, который притворяется живым. Арестуют Панова. Сдохнет Кальцатый. И сошли в могилу те, которые привели меня сюда. Так помоги мне спасти Апенушкина". "Помоги". "Ибо жалость к людям обуревает меня, хотя знаю гибельность и вредоносность осуществляемого сочувствия". "Зло всегда кормилось добром, оно подпитывается им, и лишить зло очередной порции съедобного -- вот чего хочу я..." Колхозник Апенушкин, гениальный изобретатель машины, которая могла бы в технике произвести переворот, сравнимый с созданием колеса, давно уже видел, что приехавший к нему столичный гость занят чем-то малопонятным, сидит на коленцах, что-то высматривая на горизонте. Чтоб не ставить москвича в неловкое положение, Апенушкин отвернулся и нашел себе занятие: стал перевешивать на пожарной доске кирки и лопаты. Открыв ящик, он проверил, есть ли там песок. Заглянул и в бочку с водой. Сюда, к бочке, и подошел Андрей Николаевич. Что-то важное и тревожное выражало его лицо, и Апенушкин, чуть напуганный, невольно глянул назад, на дорогу: уж не катит какой-нибудь начальник? Твердо смотря в его глаза, Андрей Николаевич произнес, не без торжественности, несколько хвалебных слов. Завершились они протяжным "однако...", после которого обычно следуют убийственные возражения. Предчувствуя их, Апенушкин наклонил голову, готовясь принять муку. Услышал же он следующее. Произошло, сурово сказал Андрей Николаевич, невероятное совпадение: один и тот же механизм изобретен разными людьми в разных странах. Такого рода совпадениями полна история науки и техники. Итальянец Маркони и русский Попов одновременно послали в эфир сигналы радио, к примеру. Паровоз, самолет, дирижабль, пароход и многое другое рождалось людьми, не подозревавшими, что где-то за тридевять земель их машины и механизмы, идеи и теории копируют и повторяют. Такая тонкая и сложная вещь, как дифференциальное исчисление, и то имеет двух авторов. И в более крупных масштабах эта закономерность проявляется. Так вот: безлемешный картофелеуборочный комбайн создан далеко за океаном, в Америке, два года назад, ныне же он прошел все испытания и запатентован. То есть, иными словами, никто уже не имеет права без ведома американцев использовать идею и конструкцию машины. Никто! Невероятность совпадения в том, что этот комбайн (Андрей Николаевич показал на сарай) ничем не отличается от американского, точная копия, -- что ж, и такое бывало в истории. Но в нынешнюю эпоху эта полная схожесть может привести к большой беде. К очень большой. Чрезвычайно большой! -- К какой? -- после долгого молчания вопросил Апенушкин и опять глянул на дорогу: не едет ли кто? Видимо, все страхи его были связаны с дорогой, по которой к нему ездили из обкома и райкома. -- К такой... -- пригрозил Андрей Николаевич, и взгляд его был осуждающим, изобличающим, безжалостным. -- Американцы решат, что мы украли их изобретение. Будет грандиозный скандал. Международный. Военный конфликт. Мировая война с применением атомного оружия. -- Это -- верно?.. -- прошептал Апенушкин, и Андрей Николаевич, глаз не сводивший с него, достал из кармана документ, которым снабдили его братья Мустыгины. Прочитавший эту бумагу Апенушкин некоторое время находился под впечатлением ее, однако в правоту слов москвича уверовал только тогда, когда бросил взгляд на красный "ягуар", и Андрей Николаевич возблагодарил себя за расчетливость и догадливость. Правильно сделал он, в опасный вояж отправившись в иностранной машине. "Волгам" черного цвета Апенушкин, конечно, не доверял. Пугался их, трепетал перед ними, но втайне презирал их. А владельцу красного "ягуара" -- поверил. Протянул гостю бумагу, озабоченно почесал затылок. -- И атомная война -- начнется? -- Начнется! -- с ужасом подтвердил Андрей Николаевич. -- Что ж делать-то? -- боязливо спросил гений, и в голосе была надежда: выручай, дорогой товарищ из Москвы, подскажи! "Уничтожить!" -- надо было сказать ему, но Андрей Николаевич не мог этого сказать, потому что нельзя было уничтожать величайшее творение эпохи. Твердым шагом вершителя судеб пошел он в сарай, увлекая за собой Апенушкина, и там рассмотрел комбайн. Тот длинный ящик, в котором была тайна, не приварен к станине шасси, а крепится болтами. Работы на полчаса, не больше, но куда спрятать ящик так, чтоб никто не нашел его ни при каких обстоятельствах? Еще раз прокрутив в голове все варианты, он остановился на самом эффективном и спросил Апенушкина, может ли его машина выкопать яму диаметром в три метра. Тот понял сразу и тут же полез в кабину комбайна. Андрей Николаевич тоже вскочил на площадку справа от нее, и комбайн поехал в поле. "Где?" -- спросил взглядом Апенушкин, и Андрей Николаевич высмотрел хорошее место для благородного и скромного захоронения. "Здесь", -- ткнул он пальцем, и неприметная точка на земной поверхности стала раздаваться в стороны и углубляться. Работа была виртуозная, комбайн мог свалиться во все расширяющуюся яму, и когда глубина ее показалась Андрею Николаевичу достаточной, комбайн замер. Спрыгнул Апенушкин и откуда-то из-под шасси достал гаечные ключи. Они отболтили тайну, и длинный, двухметровый ящик понесли, как гроб, и осторожно спустили его на дно воронкообразной могилы. Солнце уже зашло, подул ветер, всего одна лопата была при комбайне, Апенушкин бросал ею землю, Андрей Николаевич уминал ее ногами. Пахло сыростью и глиной, Апенушкин работал остервенело, комья земли падали на Андрея Николаевича, песок скрипел на зубах, дыхание было тяжелым, громким. Он быстро устал. Земля летела на него, а он не мог увернуться, отойти чуть в сторону, потому что ноги были уже по колено в могильном конусе. "Да постой ты!" -- хотелось крикнуть туда, наверх, Апенушкину, но Андрей Николаевич молчал. Он не двигался. Он не утаптывал уже падавшую землю. Он стоял неподвижно, не уклоняясь от комьев, они глухо ударяли по нему и разваливались на куски. Камень угодил ему в голову -- он не вскрикнул, не потер ушибленное место, да и не мог уже поднять руку; по плечи вошел уже в землю Андрей Николаевич и блаженствовал, смотря в небо, затянутое тучами, задрав голову и видя в небе сильные яркие звезды, слыша оргбан, под который он шел к великому таинству небытия; и близился миг перехода, и Андрея Николаевича пронзило: да как же это он не понимал ранее -- эту сладость и святость перехода? Нет, он понимал, он все понимал! Он всегда стремился к краю пропасти, и разве пропастью не была Таисия? Разве в совхозе, готовя к взрыву котельную, не искал он смерти? Разве не его волокло к головокружительной бездне и не тянуло к полету, когда на собраниях, на заседаниях или просто в разговорах он произносил слова, обращавшие коллег в паническое бегство? А та история, когда он бегал по Москве? Он ведь приговорил себя к смерти, выпрашивал разрешение на смерть, хорошо зная, что увильнет от смерти? А могила Али, куда он забрался?.. И вот она, смерть, совсем близко, и какое это наслаждение -- не дышать, не двигаться, войти в землю, раствориться в ней, стать ею, землею! Он открыл глаза и удивился: совсем светло. Апенушкин стоял рядом, стряхивал с него землю, бормоча извинения -- забыл, мол, что человек в яме, закидал его. И вовсе не светло вокруг. Синяя мгла над черной пашней, вдали -- березовая роща, белеют и сараи. В ушах -- звон, во рту -- глина. Андрей Николаевич сплюнул. Апенушкин помог ему забраться на площадку рядом с кабиной, повел комбайн к роще, к сараям. Андрей Николаевич совсем пришел в себя. Предупредил механизатора, чтоб тот -- никому ни слова. Включил в "ягуаре" свет и развернул карту. В Москву надо ехать как можно быстрее, кратчайшей дорогой, -- чтоб там, в Москве, умереть, ибо никак нельзя уничтожаться в этой глуши: кто доставит труп в Москву, чтоб похоронить его рядом с Алею? Уберегая себя от преждевременной кончины, он осторожно вел машину. Когда до столицы оставалось тридцать километров, нашел столовую и очень плотно поел, поскольку до следующего приема пищи неизвестно сколько времени. Дома разделся догола, вымылся, то есть обмыл себя заранее, расстелил кровать, лег, сложил на груди руки, предварительно сунув под подушку Николая Кузанского, и благополучно почил в бозе. В полном соответствии с данными, сообщенными теми, кто побывал в клинической смерти, Андрей Николаевич вступал в небытие, ощущая себя поездом, летящим по тоннелю. Он сам себя увидел как бы и сверху, и сбоку, и свет в конце тоннеля ослепил его. Глаза его открылись, и он увидел потолок. В теле -- некое странное ощущение, желание что-то жевать и проглатывать. Темно. Звонит, кажется, телефон. Встал, подошел, поднял трубку и услышал Галину Леонидовну. Та, плача и смеясь, заговорила о том, как бесчестно поступил он, когда сталкивал ее в овраг. Она долго лежала без сознания, ее не скоро нашли, но тем не менее она, несмотря на поломанные ребра и трещину в черепе, благодарна ему, потому что ее беспамятством воспользовались ничтожные людишки, разные бомжи, обитавшие на свалке, и она наконец-то познала жуткую сладость секса. Сегодня, продолжала Галина Леонидовна, ее выписывают из больницы, и она сразу поедет к нему, привезет что-нибудь вкусненькое. До встречи! Ошеломленный голосом с того света, Андрей Николаевич так и застыл с телефонной трубкой в руке. По всем его представлениям, земные технические средства не в состоянии были подключаться к потустороннему миру и убитая им Галина Леонидовна ни из какого телефона-автомата в загробном царстве звонить ему не могла. Но позвонила же! Говорила с ним! Андрея Николаевича осенило: да он сам -- мертвый ведь! Забыл, что умер. Ну да, все правильно: вернулся из деревни и умер. И теперь он в одном континууме с Галиной Леонидовной, в пространстве, где несколько изменены физические постоянные. Чего, правда, не замечалось, но, видимо, организм еще не свыкся с новыми константами. Обрадованный и взволнованный, он стал осваиваться, сжарил яичницу, выслушал по радио трескучую речь о новой конституции, демократичность которой вдохновляла. Стал строить планы на будущее -- здесь, в этом новом для него мире, где живет значительно больше людей, чем в том, откуда он прибыл. А может быть, столько же? Надо подсчитать. Правая рука более удобна для писания, как это было и раньше. Следовательно, теория о право-левой симметрии опровергнута самой жизнью. То есть смертью, поправился Андрей Николаевич, и подумал, что и здесь нелады с картошкой, комбайны тоже отвратительные, овощи конечно же гниют на складах (радио тут же подтвердило эту догадку), а дать хоть маленькое счастье населению, даже в этом потустороннем мире, его долг, так и не исполненный пока. Но не беда. Скоро придет Аля, его жена, которую он наконец-то полюбил. Наверное, уже пришла и сидит перед дверью, на ступеньках лестницы, ждет, когда ее пустят. Продолжительным звонком объявит о себе Галина Леонидовна, верный друг дома и его семьи. Частым гостем здесь будет воировец Крохин, так никем не оцененный и не воспетый, святая душа и животворящая совесть. Жаль, что нескоро увидит он преподавательницу Ларису (та с белобрысенькой дочерью своей будет приходить на могилу его, оплакивать так и не сбывшегося мужа). Братья Мустыгины, загорелые и свежие, вернутся из воздушно-морского путешествия. Родители приедут и поселятся где-нибудь рядом, незамедлительно, прописки здесь нет, и за длинным столом под зеленой лампой потекут настоящие беседы, не оскверненные педагогикой. С такими людьми приятно жить, хорошо общаться и делать нужные людям дела. И аванс Атомиздату возвращать не надо. К счастью, Иван Васильевич Шишлин не вопрется сюда, хоть и скончается от рака. Он -- условно мертвый, потому что люди, подобные ему, из породы бессмертных. Его там, в том мире, объявят вечно живым и раскошелятся на памятник ему.