Анатолий Азольский. Степан Сергеич --------------------------------------------------------------- Роман По тексту первой публикации в журнале "Новый мир", _____ г., NoNo 6-8. OCR и вычитка: Феликс Шадерман --------------------------------------------------------------- Предисловие редакции журнала "Новый Мир" Анатолий Алексеевич Азольский родился в 1930 году в городе Вязьме. Окончил Высшее военно-морское училище имени М.В.Фрунзе в Ленинграде, служил до 1955 года на Черноморском флоте, а затем, после увольнения в запас, работал на различных предприятиях Москвы и других городов. В настоящее время работает на одном из московских заводов. Роман "Степан Сергеич", написанный А.Азольским в 1969 году, тогда же был прочитан, одобрен и принят к публикации А.Т.Твардовским и редколлегией журнала "Новый мир", но дальнейшая его судьба сложилась так, что ему пришлось пролежать в портфеле редакции до наших дней. Печатая роман сегодня, нынешняя редакция "Нового мира" считает, что оно выполняет этим не только долг литературной и общественной справедливости н отношении произведения, "человековедческое" содержание которого еще восемнадцать лет назад было столь тесно сопряжено автором с кругом тех самых проблем, что встали теперь в центре нашей перестройки. Мы надеемся, что нынешний хотя и поздний, но глубоко закономерный дебют писателя, имя которого до сих пор мало кому было знакомо и который впервые выступает в печати с крупным произведением, послужит началом новой, интересной и содержательной литературной судьбы. 1 Капитан Шелагин, дальневосточный офицер, приехал в артиллерийское училище на Волге командиром батареи. Долог путь от Амура до Волги -- капитан сошел с поезда, чуть пошатываясь от многодневной тряски. Он сдал чемоданы в камеру хранения, отвел жену с сыном в комнату матери и ребенка, приказал парикмахерше постричь и побрить себя, сапоги начистил у мальчишки в туалете и, поблескивая пуговицами, отправился к новому месту службы. У начальника училища, полковника Набокова, в это время как раз собрались офицеры на совещание. Когда капитан представился, полковник с особым ударением произнес: -- Значит, с Дальнего Востока... Известно, что Амур -- это не Волга и дальневосточные офицеры охотно покидают суровый край ради службы в центре страны -- в России, как говорят они. Поэтому Набоков уверенно сказал: -- Вам, конечно, повезло... Но в ответ капитан брякнул -- иного слова не подберешь: -- Никак нет, товарищ полковник! Мне бы там служить и служить... Хорошо там... Не люблю я этот грохот! -- Он сделал движение в сторону окон, за которыми расстилался большой город. Офицеры снисходительно улыбнулись. -- Вам и здесь будет хорошо, -- заверил полковник, тоже улыбаясь... В этот момент кадровик принес личное дело Шелагина, и Набоков начал изучать его -- листик за листиком. Он установил, что Шелагина зовут Степаном Сергеевичем, что родился он под Брянском в 1923 году, что ему, следовательно, двадцать шесть лет, что все родные Шелагина погибли в войну, что у него есть жена Катя, москвичка, двухлетний сын Коля, что сам он окончил в 1943 году Хабаровское артучилище, воевал на западе и востоке. -- Прошу внимания. -- Полковник оживился, отрываясь от личного дела. -- Среди многих наград, которыми отмечен товарищ Шелагин, есть орден Красной Звезды, врученный ему за то, что седьмого мая сорок пятого года он взял в плен командира немецкого корпуса, генерала... Любопытно, как это произошло. Я думаю, это интересует не только меня, -- обратился он к офицерам. -- Да никак не произошло! -- тут же оборвал его капитан и продолжал недовольным голосом: -- Никого я в плен не брал. Я об этом уже докладывал по инстанции. Было все так. Разбудил меня однажды ординарец: генерал, говорит, пришел сдаваться... Тут капитан опять смутился, завертел шеей, сдавленной воротом новехонького кителя, и замолчал, удушенный смущением. -- Продолжайте, товарищ Шелагин, -- быстро сказал полковник. -- Это очень интересно. -- Он глянул на офицеров, и те разом упрятали улыбочки. -- Ну, значит, вышел я к генералу, а тот не один, с адъютантом своим, а адъютант говорит мне, что, мол, неприлично генералу сдаваться в плен человеку, если он босой... Со сна я был, сапоги не надел, портянки куда-то запропастились... Ну, разозлился я и приказал запереть генерала в скотный сарай, поближе к навозу, чтоб гонор с него сбить, а утром сдал в штаб. Вот и все. Вот и дали мне орден. -- Да?.. -- удивился Набоков, а начальник политотдела подумал, что, пожалуй, нельзя использовать подвиг капитана в воспитательной работе, потому что этот Шелагин может нагородить чего не надо о портянках и навозе. Начальник училища долистал личное дело до последней, дальневосточной страницы, где содержалась не совсем обычная характеристика. Командир полка написал о капитане простодушно: "Авторитетом среди подчиненных пользуется, а за трезвенность, серьезность и дотошность офицеры зовут его уважительно Степаном Сергеичем". -- И все же, -- Набоков закрыл папку, -- я уверен, что орден вы заслужили... Итак, Степан Сергеич, начинайте службу. Квартира вас ждет. поезжайте за семьей, управляйтесь побыстрее. Капитан Шелагин Степан Сергеич сделал образцовый поворот кругом и вышел из кабинета хорошим строевым шагом. Думали, что побежит он хлопотать о машине, заспешит на вокзал, привезет семью в отведенную квартиру. Но капитан ровным походным шагом достиг расположения своей батареи, приказал открыть классные комнаты, тронул пальцем пыльный стол и осуждающе посмотрел на дневального. Обошел спальные помещения, уборные, проверил каптерку, заглянул и в комнату боевой славы училища. Заметил в курилке пожарчик в урне, сам схватил ведро и залил водою дымящиеся окурки. Старательно вымыл руки и попросил полотенце. Сопровождавшие нового комбата сержанты и курсанты решили, что капитан сейчас разорется, понавтыкает выговоров за пожар, за грязь. Но Шелагин вытирал руки и думал о том, как лучше и быстрее привить будущим офицерам честность и храбрость. Пусть для начала берут они пример с него самого -- так решил капитан. По всем гарнизонам разнесут нынешние курсанты весть о нем, будут, служа, следовать его советам. 2 И действительно, молодые офицеры следующего выпуска привезли в отдаленные гарнизоны вымышленные, полувымышленные и правдивые истории о комбате Шелагине. Курсанты охраняли артпарк, склады, ДОС -- дома офицерского состава -- и, разумеется, училище. Начальник его, полковник Набоков, назначил Шелагина ответственным за караулы, и капитан ежедневно являлся на развод, придирчиво осматривал оружие, форму одежды, придумывал, опрашивая, невероятные случаи, которые могли произойти в карауле. Курсанты бодро отвечали, понуро брели в караулку. В кромешные дожди, в снежные морозные ночи не было им покоя, в любой момент ожидали они нападения Шелагина. В глубоком снегу, завернувшись в белый маскхалат, он подбирался к постам и как из-под земли появлялся перед изумленными курсантами. Все, кажется, тихо, и гроза караулов Шелагин, по донесениям дневальных, "отошел ко сну", можно, пожалуй, беспрепятственно вздремнуть. Но не тут-то было. Часовой у входа не успеет еще крикнуть "стой!" и лязгнуть затвором, а дверь в караулку уже открыта, и Шелагин опытным взором видит все -- и дремлющего караульного начальника, и лежащую на нарах бодрствующую смену, и винтовки, поставленные в угол. Немедленно начинался безжалостный экзамен по уставу караульной службы, обнаруживалось, что его-то курсанты и не знают. Шелагин возмущался: синенькую книжечку он знал слово в слово, запятая в запятую. Ни один комментатор Шекспира не проникал так глубоко в дебри слов и поэтических оборотов, как делал это комбат, толкуя неясные места караульного катехизиса. От этих набегов курсанты свирепели, вздрагивали на постах от каждого шороха. Время было трудное. Училищные офицеры имели огороды и выращивали картофель. Стало традицией, что курсанты помогали своим командирам копать и окучивать. Этой традиции капитан Шелагин следовать не пожелал. По весне он сам вскопал свои семь соток, курсанты сунулись было помочь -- и ушли посрамленными и обиженными. Такие причуды даром не обходятся. Катю некоторые жены стали избегать, Шелагина упрекали в том, что он в служебном рвении своем переходит границы допустимого. Кончился летний отпуск, взвод горластых и крепких парней нацепил звездочки на погоны и отправился по гарнизонам разносить истории о своем комбате. Пришло пополнение, приняло присягу, Степану Сергеичу достались тихие, вежливые ребята. Потекла жизнь, которую называют повседневной. Катя работала в госпитале, сын Коля подрос, бегал по утрам в детский сад. Батарея Шелагина держала первое место по успеваемости и дисциплине. Степан Сергеич глянет, бывало, на ровный строй курсантов, полюбуется порядком на утреннем осмотре, и душа возрадуется. Ну, годик еще, ну, два -- и сменит он капитанские погоны на другие, с двумя просветами, наступит новая полоса в его жизни. Так оно и случилось бы... Но вот однажды приказали Шелагину быть у Набокова. Степан Сергеич покрутился у зеркала и рысцой побежал к начальнику училища. Кабинет Набокова был просторен и светел, пол навощен и матово поблескивал. Комбат доложил о прибытии, выкатив грудь, ожидал благодарности или разноса. Набоков рассеянно кивнул, продолжая задумчиво смотреть в угол. Степан Сергеич осторожненько глянул туда же. У крайнего окна непринужденно стоял высокий, очень красивый капитан, ничуть не беспокоясь тем, что в его сторону смотрит сам полковник. Рядом с капитаном в типично нестроевой позе старался держаться по-военному худощавый парнишка в синем габардиновом макинтоше. Шляпа глубоко надвинута на лоб, из-под шляпы смотрят ко всему равнодушные глаза. -- Видите? -- спросил Набоков тихо. -- Виталий Игумнов. Сын генерала Игумнова... Сегодня же примите у него присягу и как можно быстрее сделайте из него военного человека. Отец пишет, что сын попал в скверную компанию, выпивает... ну, и женщины. Эту дурь из него надо сурово и безжалостно выбить, пишет отец. -- Так точно, товарищ полковник, -- заскрипел голос Шелагина. -- Да будь он, этот хлюст, хоть кем, я ни на каплю не уменьшил бы требовательности. Высокий и красивый капитан у окна с изумлением посмотрел на Шелагина, а парнишка вздрогнул и, покраснев, снял шляпу. -- Совершенно верно, -- улыбнулся Набоков. -- Трудно, товарищ полковник, трудно будет, наверное, перевоспитать этого типа, -- продолжал Шелагин бесстрастным голосом. -- Если человек в восемнадцать лет бегает за бабами и пьет водку -- это, считай, конченый человек. -- Совершенно верно, -- снова улыбнулся Набоков. -- Не будем, однако, терять надежду. Комбат приказал развращенному генеральскому сынку следовать за ним. В коридоре красавец капитан догнал Шелагина, потянул комбата за рукав и примирительно сказал: -- Брось, служивый, выпендриваться... Будь к парню почеловечней, не плюй в колодец... У комбата дух захватило от такой наглости. Он разорался на все училище, и красавец адъютант поспешил скрыться. -- Как вы смеете? -- кричал ему вслед Степан Сергеич. В парикмахерской с генеральского сына сняли ненужную и вредную на первом курсе роскошь -- черные пышные волосы. Оболваненная машинкой голова казалась уродливо вытянутой, шея тонкой, уши назойливо длинными. Жалкий и страшный, ходил Виталий Игумнов по складам и мастерским. К концу дня он был в кирзовых сапогах, брюках и гимнастерке, получил заляпанную арсенальной смазкой винтовку. Дрожащим голосом прочел в Ленинской комнате присягу и от жалости к себе опустил голову. Лучший способ выколотить в кратчайшее время дурь и вольный гражданский дух -- это требовать и требовать. -- Старшина! -- гаркнул комбат. -- Чтоб этот курсант был у меня образцовым! Мефодий Сорока, старшина батареи, провел пальцем по стриженой голове новобранца, прищурился и сказал, что сделает из него настоящего человека. Училищные офицеры -- из молодых и языкастых -- говорили при встречах, что теперь им пришла хана. Знаменитый папа глаз не спустит со своего отпрыска. Вот в одном училище был такой сынок, так -- хотите верьте, хотите нет -- командир роты дважды стрелялся, спасибо врачам, а то укокошил бы себя до смерти. Слыша такие разговоры, капитан Шелагин хмурился и ворчливо замечал, что они недостойны советского офицера. 3 За какой-то месяц Мефодий Сорока выбил дурь и вольный дух из Виталия Игумнова. Но именитый курсант сохранил невырванным язык и обширные воспоминания. В классах по вечерам -- самостоятельные занятия. Уляжется шум, и курсант Игумнов начинает выкладывать всякие побасенки. Особым успехом пользовалась история о том, как один генерал навещал свою возлюбленную. -- Я в третьем подъезде жил, а она в четвертом... Так себе дамочка, ноги хорошие... Так генерал, представьте, являл пример воинской дисциплины, ровно в семнадцать сорок одну подъезжал к дому, два раза в неделю, минута в минуту, уезжал тоже, как штык, в девятнадцать ноль шесть. Однажды опоздал на два часа, мы все гадали, что случилось. А однажды вообще не приехал. Так в доме паника началась, противогазы из сундуков доставали... Полковник Набоков дал команду -- и курсант Игумнов предстал перед ним. Полковник долго его рассматривал. Потом сказал: -- Вы гнусный человек, Виталий Игумнов. Курсант побледнел и слабо повел плечами. -- Вы ждете уточнений? Пожалуйста... Мне стало известно, что вы художественно расписываете посещения одним генералом женщины, живущей, к несчастью, в вашем доме... Этот генерал мне знаком, более того -- я считаю его своим другом. Я хорошо знаю этого человека, я воевал с ним. Он храбр, настойчив, маниакально суров к себе, он душу свою выматывал, сохраняя солдатские жизни. Он полюбил на склоне лет одинокую женщину, но не может оставить свою нелюбимую жену. Кто этот генерал, спрашиваю я? Воин, не щадящий жизни своей ради солдатских жизней, или слюнявый старик с извращенными вкусами? Кто? Игумнов опустил голову. -- Вы гнусный человек, товарищ курсант... Идите, подумайте, придете через два дня. Скажете мне, кто вы такой... Игумнов подумал и пришел. Заявил, что поступил скверно, но он не гнусный, потому что поступки эти тоже не определяют его полностью. -- Я в это поверю позже, -- сказал, отпуская его, Набоков. Анекдотов Игумнов больше не рассказывал. По инерции, правда, он еще хорохорился, издевался над бодрыми изречениями типа: живешь по уставу -- заслужишь честь и славу. И изводил комбата. Как-то на еженедельной беседе, почитав курсантам "Блокнот агитатора", вспомнил вдруг Степан Сергеич потрясающую деталь. В Америке, по сообщениям газет, безработные живут в домах из консервных банок. Из стриженых рядов вывинтился Игумнов и спросил: сколько же тогда стоит в Америке банка консервов? В другой раз Шелагин, лично встречавшийся с американцами, рассказал курсантам о варварском отношении бывших союзников к вверенной им технике. Стволы орудий ржавые, из накатников брызжет масло, заглох мотор у тягача -- бросают тягач на дороге. Курсанты загалдели: почему? Степан Сергеич объяснил: американским бизнесменам выгодно, чтоб техника чаще ломалась, чтоб больше заказов текло в фирмы. Курсанты зашумели сильнее: а куда штабы смотрят? Опять поднялся Игумнов и серьезнейше заявил, что все -- истинная правда, потому что в американских штабах сидят одни коммунисты, их туда нарочно засадили монополисты. Курсанты захохотали. Степан Сергеич опростоволосился, понял это, но объяснить очевидный факт (сам же видел ржавые стволы!) не мог. До начальства все это доходило -- и об американцах, и о жестяных городах в Америке. В десятый раз открывалось личное дело капитана. С какой стороны ни глянь -- образцовый офицер. С происхождением спокойно -- ни отца, ни матери, сестра и брат погибли в партизанском отряде, о чем в личном деле есть соответствующий документ. На оккупированной территории Степан Сергеич не проживал, в плен не попадал, никто из родственников ни в чем замешан не был и т. д. и т. п. Кроме того, Шелагин "проявил себя с положительной стороны" в боях, и за этими невыразительными строчками скрывался героизм высочайшей пробы, потому что Степан Сергеич героем себя не считал и вроде бы стыдился рассказывать о своих подвигах. И вообще Шелагин -- существо исключительное по моральной стойкости. Водку ненавидел, а к женщинам был равнодушен, вернее, не представлял себе, как это можно отважиться на что-либо, если женщина не связана с ним узами брака. Роста Степан Сергеич среднего (сто семьдесят сантиметров), лицо правильное, как-то незаметно красивое, глаза твердые, возникающие в них временами суетливость и растерянность объясняются, конечно, недостаточной образованностью. Воинская одежда сидит на Шелагине ладно, а в особые достоинства можно записать феноменальную память на цифры, что в артиллерии немаловажно. Повадился ходить в гости к Шелагину сосед его, интендант Евсюков. Для затравки поругает Евсюков генеральского сынка и ждет, что ответит ему Степан Сергеич. А тот удивляется: -- Почему ж тогда много у нас несознательных? Игумнов этот... и другие. Как, Вася, по-твоему, а? Евсюков слушал с особым выражением лица, с особым блеском в глазах. Только у пьяных замечал Степан Сергеич такое восторженное внимание к словам собеседника. Сидит пьяный, слушает пьяного же друга, и лицо его проясняется восторгом понимания, душа упивается чужими словами, глаза горят торжеством проникновения в чужие мысли, а душа волнуется, трепещет, ждет паузы, чтобы излиться навстречу. Евсюков клонил голову к плечу, всезнающе улыбался. -- Вот ведь какое дело, Степан... -- Густые брови лезли на лоб, Евсюков понижал голос: -- Ди-а-лек-ти-ка. Понял? Что говорит вождь? Чем ближе мы к победе нового строя, тем острее классовая борьба, тем, естественно, и больше классовых врагов. Ди-а-лек-тика. -- Получается, -- выкладывал как на духу свои сомнения Шелагин, -- получается, что при коммунизме врагов будет полным-полно? -- Не понимаешь ты, Степан, диалектики, -- вздыхал Евсюков. -- Не понимаешь. Не по-ни-ма-ешь. -- Кто ж, по-твоему, курсант Игумнов? Евсюков озадаченно думал и находил ответ: -- Он -- враг. -- Загнул ты, Вася... Сын генерала -- и враг? -- Не понимаешь ты, Степан. Завербовали твоего Игумнова на Западе, жил он с батей в Берлине и в Варшаве... Там и завербовали. Обиделся Степан Сергеич. -- За дурака ты меня принимаешь, Вася?.. Какой же он враг? Враг, он тихарем сидеть будет, словечка лишнего не скажет, а ты -- враг... В особый отдел ходил? -- Ходил, -- признался Евсюков. -- Не поняли меня там. -- Правильно сделали. Выкинь из головы насчет врагов. Евсюков поразмышлял и самокритично сказал, что дал маху. Курсант Игумнов -- просто развращенный буржуазным влиянием человек. Его надо перевоспитать, нещадно дисциплинируя. -- Это отец-то его -- буржуй?.. Ну, Вася... Но в остальном Шелагин был согласен с соседом. Суровая воинская закалка пойдет только на пользу Игумнову. 4 Курсант Игумнов пошумел и затих, самому надоело фанфаронить, пускать мыльные пузыри. Было ему в училище скучно на лекциях. В часы, отведенные для самостоятельных занятий, утыкал он в ладони лицо и думал, вспоминал, улыбался, морщился. Весь мир заслонили придирки Сороки, наставления помкомвзвода, наряды, тревоги и марши -- двадцать километров с полной выкладкой, с полпудом песка в ранце. Покинутый же мир был так великолепен! Пятнадцатилетие застало его в Варшаве, отец подарил ему часы, адъютант отца раздобыл американский "виллис". Бойкий сын вскочил в машину, помчался на Маршалковскую, где в бесчисленных кабачках толкался любопытнейший сброд. Все же он кончил восемь классов школы для русских, и родители отправили его в Москву, опытные писаря же сделали ему справку: девять классов. В Москве его поселили в удивительном доме. Жили в нем семьи высших офицеров и дипломатов, дети их чувствовали себя вольготно. Каждый вечер -- легкие попойки, через день -- танцы в салоне на седьмом этаже. Дети радовались. Отцы у них служили в Германии, не представляя себе, чем занимаются их дети после занятий и лекций. Смышленые адъютанты высылали сыновьям ящики с коньяком, блоки сигарет, плитки твердого, как жесть, немецкого шоколада. О дочках заботились матери, снабжая их тушенкой. Так появились надписи-объявления на квартирах: "Помни, что ты пришел сюда пить, а не жрать!" Квартиры-тушенки шли в гости к квартирам-бутылкам. Расходились под утро и после короткого сна разъезжались по школам и институтам. Скоропалительно влюблялись и расставались. Писали родителям чинные письма. С папиросой в зубах расхаживали по карнизу восьмого этажа. Дети как равного встретили Витальку Игумнова. По их совету он смело сунулся в десятый класс и кончил его с медалью. Остальное было, как говорится, делом техники. Выбор пал на энергетический институт. Расплата наступила через два года. Отца перевели в Москву, он ужаснулся порокам единственного сына, отвел его в военкомат и Виталий в сопровождении адъютанта уехал перевоспитываться. Генерал же получил квартиру у стадиона "Динамо" и остался на время в Москве. Теперь, затихая в жужжащем классе, он с запоздалым облегчением думал, что отец прав. Нельзя было жить так безобразно и весело. Вот жизнь: тридцать человек во взводе, тридцать парней из глуши, из послевоенной деревни. Один -- сирота, у другого -- сестер и братьев куча голодная... Сколько времени потеряно, вспоминать о нем стыдно. Как жить, с кем быть? Остаться самим собой? А кто он? Что такое его "я"? Какое оно имеет значение для всех? И важно ли быть самим собой?.. Выбор облегчен. Будь таким, как все, и тебе станет хорошо, тебя не будут загонять в наряды. Люди живут по законам -- что здесь, в армии, что там, в Москве. За три месяца Игумнова научили подчинению, он привык к нему, оно стало условием бытия. Не мог лишь привыкнуть к терзавшему его голоду. Кормили не то что плохо, а неприятной, грубой пищей. В Москве он как-то не задумывался над смыслом и значением еды. Хочется есть -- звонил Вальке из квартиры-тушенки. Нет Вальки -- еще лучше, можно пойти в ресторан. Жесткая гимнастерка на исхудавшем теле да суп-концентрат в столовой -- вот оно, новое житье-бытье. Да раздумья о правде и праве. Как случилось, что Мефодий Сорока может повелевать им? Почему нельзя сказать то, что рвется наружу? Ответы приходили не сразу, выстраданные ночами дежурств и караулов, километрами безжалостных маршей. Да, это так, это армия, когда-нибудь ее распустят, но сейчас она необходима -- для того чтобы везде исчезли армии. Поэтому ее надо укреплять -- армию страны, в которой ты родился, к которой принадлежит твой отец Хороша была бы армия, допускающая невыполнение приказа, эта армия не просуществовала бы и недели. Все, что вредит ей, подавлено необходимостью. Но где же предел этой необходимости? Сорока спрятал щетки и веники, заставил его крохотной тряпкой вылизывать ротную уборную. Старшину наказали, но не выгнали же из армии. Но и со старшиной Сорокой Игумнов примирился. Очень хорошо учился, правильно вздергивал подбородок по команде "смирно". Лишь голод мучил его. Мать тайком от отца отправляла ему посылки -- каждую неделю. Посылки торжественно открывались во взводе. На долю Игумнова доставались крошки от печенья на дне ящика. Он боялся взять себе что-либо, боялся быть обвиненным в жмотничестве: никогда не был мелочным и жадным, всегда всего было вдоволь. На шестом месяце службы организм приспособился и к этому, тело окрепло, мускулы затвердели, обрели гибкость и силу. Игумнов записался в гимнастическую секцию. Но это -- уже позднее. Зимой же, в разгар недоедания, случился занятный эпизод. 5 В середине января капитан Шелагин заступил на дежурство по училищу -- был выходной день. С обычным старанием осматривал он увольняющихся, обходил ротные помещения, выслушивал рапорты дневальных и дежурных в батареях и дивизионах, сгонял с коек приспнувших курсантов, брал пробы в столовой и записывал, что завтрак (обед) приготовлен плохо. Походив по училищу, Шелагин понял твердо и непреложно: где-то что-то делается, не разрешенное им и другими офицерами. Быстро и осторожно начал он высматривать все вокруг. Оставшиеся в училище курсанты вели себя как-то странно. Казалось, имели какую-то тайну, перешептывались, довольно посмеивались и с еле уловимой насмешкой встречали дежурного. Сурово сжав губы, комбат возвратился в комнату дежурного офицера. Ускорил шаг и взбежал на вышку, откуда просматривалась территория части. Так вот оно что! Шелагин увидел с вышки, что в снегу протоптана дорожка к заброшенной, назначенной к слому старой бане и по дорожке туда и обратно снуют курсанты. Выходящие из баньки (над ней струился легкий дымок) шли медленно, довольно, успокоенно. Направлявшиеся в баньку, наоборот, торопливо пересекали снежную целину и скрывались в предбаннике, что-то неся под гимнастеркой. Было все непонятно, таинственно, странно... Дикие картины замелькали в голове Степана Сергеича. Пьянка в расположении воинской части! Вертеп -- там же! Стремглав бросившись вниз, Шелагин ворвался в дежурку и немедленно позвонил Набокову. -- Товарищ полковник! -- приглушенно закричал он в трубку. -- Странные вещи происходят в училище! Требуется ваше присутствие! Набоков уточнил, что называет дежурный странным, и приказал собрать всех офицеров. Дома офицерского состава -- на территории училища, поэтому минут через пятнадцать собрались все. Шелагин с фронтовой краткостью доложил обстановку, разработал вчерне операцию: надо перейти в учебный корпус и оттуда рывком достичь глухой, без окон, стены бани. Набоков добавил: идти для скрытности не всем, а некоторым. Желающих набралось четыре человека, остальные отказались. Шелагин и Набоков -- по долгу службы, лейтенант Суровцев, любопытный, как галчонок, и майор Шкасло, холостяк со стажем, большой любитель патрулировать в городском парке. Штурмовая группа распылилась и сошлась в учебном корпусе. Шелагин переложил пистолет в карман и первым бросился к бане. У двери ее группа остановилась, офицеры собрались с духом и вкатились внутрь. Около полувзвода курсантов, раздевшись в жаре до пояса, сидели на лавках и курили. У низкой печки стоял Виталий Игумнов и держал над огнем котелок на палке. Как только офицеры ворвались в баньку, сидевшие вскочили и вытянулись. Лишь один Игумнов, не решаясь бросить котелок в огонь, продолжал держать его на палке обеими руками и на появление начальства реагировал тем, что повернул в сторону офицеров голову и посмотрел весьма враждебно -- как человек, которого оторвали от очень полезного дела. -- Что здесь в конце концов происходит? -- взорвался после недолгого оцепенения Набоков. -- Как что? -- удивился Игумнов. -- Картошку варим. Это была правда. Раздобыв картошки, курсанты носили ее в баньку и здесь варили. Поняв наконец, чем занимаются его воспитанники, полковник Набоков круто повернулся и вышел красный от возмущения и стыда, направился к своему домику. Оставшиеся в баньке офицеры не знали, что делать им дальше и что хотел выразить Набоков своим уходом -- суровое осуждение или, наоборот, нежелание заниматься пустяками. Первым опомнился Шелагин. Он вытащил блокнот и переписал всех курсантов, не преминув заметить, что они нарушают форму одежды. Затем приказал загасить печку и вообще прекратить безобразия. На следующий день Набоков собрал в училищном зале весь первый курс. Неслужебным, мягким голосом заговорил о том, что страна не оправилась еще от военной разрухи, что он, начальник училища, понимает, как непривычно после гражданки попасть на паек, что он сам лично не раз проверял раскладку продуктов в столовой, выгнал двух интендантов, отдал под суд повара, что сейчас курсанты получают грамм в грамм свою норму. Пройдет несколько месяцев -- и они привыкнут к рациону. Ведь не жалуются же старшие курсы, хотя питаются тем же! А пока не следует ли пойти на такой вариант: изменить часы приема пищи (обеда и ужина) так, чтобы они падали на самое "голодное" время дня? Полковник оглядел притихшие ряды курсантов -- они сидели, как на лекции. -- Вот я вас спрашиваю, друзья, в какое время дня вы больше всего хотите есть? Никто не успел еще поразмыслить над вопросом, как Игумнов громко выпалил: -- После обеда, товарищ полковник! Только Шелагин не рассмеялся, наполненный подозрениями и догадками. -- Сорока, плохо воспитываем, -- подытожил он. -- Крути гайку. Старшина, получив указание, гайку крутил до срыва резьбы. Курсанту Игумнову запретили после зимней сессии ехать в Москву -- чтоб не отъедался и не пропитывался пережитками. В первое же увольнение Виталий напился, пришел в училище и заорал: -- Где Шелагин? Где эта брянская дубина? Подать его сюда! Пьяных слушают только в милиции, в армии с пьяными не говорят, их укладывают на койку, а утром уже разбираются: с кем пил, сколько, где, когда и на какие деньги. Шелагин брезгливо оглядел Виталия и приказал окатить его холодной водой. Появился приказ: "Курсант Игумнов, сознательно приведя себя в бессознательное состояние путем распития 0,5 л водки..." Короче -- десять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Стращая первокурсника, Мефодий Сорока напутствовал: -- Ты у меня побалуешься на гауптической вахте! 6 Гимнастерка обрезана почти до ремня, воротник свободолюбиво расстегнут, сапоги (офицерские) начищены до неправдоподобного блеска -- таков курсант на танцах. Виталий не отличал мазурку от гавота, офицерских сапог не имел, но лихо отплясывал фокстрот и танго. Очень скоро он познакомился с сестрами Малиниными, ходил к ним по воскресеньям, слушал, как старшая, консерваторка, выстукивает на рояле что-то из Глазунова. Младшая обучалась в пединституте и красиво рассуждала о воспитании. Мамаша, дама из профсоюзного актива, помогала дочкам, оттеняя их интеллигентность не очень искренней простотой домашнего обихода. В этой семейке Виталий встретил майские праздники, даже целовался с кем-то. Потом все разлетелось вдребезги. В начале мая объявили о подписке на новый заем. Виталия назначили агитатором и послали на ткацкую фабрику. С заполненными ведомостями зашел он в партком и увидел сестер. Тоже агитаторы, они упрашивали какую-то женщину подписаться на две зарплаты. Женщина скучно и рассудительно доказывала, что никак не может подписаться, потому что ее сынишка идет в первый класс и много ему надо -- и портфель, и форма, и учебники, и обувь, и пальтишко. Сестры, увидев Игумнова, улыбнулись ему и ужимками дали понять, что вот оформим эту женщину и будем свободны. Виталий сидел, ждал, слушал... Сестры не понимали женщину, не верили ей и настойчиво советовали меньше тратить на еду, на развлечения, тогда и останутся деньги на пальто и книжки. -- Сыну, что ли, меньше кушать? -- Ну да. И вам. Надо же помогать родине. Двадцатилетняя Аня, более сообразительная, воскликнула вдруг: -- Что мы все говорим о вашей зарплате? Муж ваш тоже ведь зарабатывает! -- У меня нет мужа. -- Как так нет? Погиб? Пенсию, значит, получаете! -- У меня нет мужа, -- с прежним упрямством повторила женщина, но рука, защищаясь, поднялась к горлу. -- И не было. Нина, младшая, обидчиво округлила рот: -- Сами тогда виноваты... Женщина встала, не то крякнула, не то прохрипела что-то и ушла, не отрывая рук от горла... У Виталия противно дрожали колени, чем-то закупорились уши, сестры разевали рот, что-то спрашивали, он не слышал их. -- Какие вы дряни... Они не поняли, не поверили. Уходя, он сказал еще раз: -- Вы, вы -- дряни. 7 Газеты известили о появлении "плесени". Причисленные к "плесени" молодые люди круглыми сутками сидели в ресторанах, пропивали родительские денежки, а если и покидали ресторан, то для того лишь, чтоб, сев за руль подаренного папашей автомобиля, задавить прохожего с умеренной зарплатой. Отсюда -- от родительских денежек -- и преступность в стране, и все беды. Генерал Игумнов бывал в Москве редко: служба протекала в заграничных командировках. Начитавшись газетных фельетонов, генерал прислал капитану Шелагину письмо. Генерал писал, что приветствует стремление капитана привить сыну истинно офицерские навыки и впредь будет поддерживать Шелагина во всем. К письму прилагался документ, дающий комбату право получать курсантскую стипендию Виталия Игумнова. Деньги ему выдавать на руки только на самое необходимое. Комбат оповестил офицеров о предоставленной ему свободе и с жаром продолжил воспитание. В летний отпуск Игумнов не попал: отсиживался на гауптвахте. Узнав об очередном ударе, он решил, что не попросит у комбата ни копеечки. Не стал записываться в увольнения. Но Шелагин по собственному курсантскому опыту знал, как губительно долгое сидение в казарме. Он заставил Игумнова одеться, вручил ему увольнительную, дал деньги -- на кино и трамвай. Виталий швырнул их на улице в канаву и до полуночи ходил вокруг училища. Остряки советовали ему утешиться тем, что к выпуску он станет миллионером. Утешение слабое. В пяти километрах от города -- пристань, сюда и приехал в воскресное утро Виталий. Снял погоны с шинели, выдрал звезду из шапки, сошел за демобилизованного солдата, до вечера таскал мешки под тяжелым ноябрьским небом. Спина не гнется, суставы побаливают, зато в кармане сразу две стипендии. Три таких воскресника -- и денежная проблема решена. Теперь можно насладиться мщением, напиться и поскандалить в батарее. На этот раз он не попадает на гауптвахту, его выручает плеврит. Температура подскочила до сорока, Виталий очнулся в госпитале, открыл глаза -- в изножье койки сидела жена врага, Катя, женщина ничем не примечательная, серенькая особа, без претензий. Многие, правда, находили Катю Шелагину симпатичной. А что в ней такого? -- возражали знатоки из курсантов. Курноса, ноги тонкие, как спички, в фигуре ничего женского, худа, длиннорука. Виталий поспешил закрыть глаза... Но Катя не вставала и, странно, действовала как-то успокаивающе: спать хотелось под этот голос и неприятно было не слышать его. Как все медсестры, Катя преклонялась перед искусством врачей и, как все медсестры, полагала, что не хуже их разбирается в медицине. Так это или не так, но Виталий поправлялся быстро. Попросил Катю ускорить выписку, с улыбкой слушал ее милую дребедень по утрам, когда обход закончен и все микстуры выпиты. Подполковник-танкист, редко открывавший рот, произнес однажды с лирическим надрывом: -- Бывают же такие женщины... Ничего не надо, пусть только сидит рядом и говорит о погоде... Век бы слушал. Навещали курсанты, приносили новости. Перед самой выпиской предупредили: комбат ищет повод, чтоб не пустить его, Игумнова, в зимний отпуск, грозится вновь посадить на гауптвахту. -- Я его сам посажу! -- Виталий отбросил одеяло и долго ругался. 8 Все училище следило за этой парой -- Шелагин и Игумнов. Комбат хранил письмо генерала рядом с партийным билетом и размахивал им, когда его начинали урезонивать. Сорока и тот чувствовал что-то неладное. Письмо он тоже прочел и выразился туманно: "С етим делом надо бы помягче". В схватках с Шелагиным затачивался характер Игумнова. Он стал осторожен, стремителен и нападал без предупреждения. В мелких стычках себя не истощал, сохранял силы для крупных операций. Однажды Шелагин обходил строй увольняющихся, дошел до Виталия, подергал пуговицы на его шинели. Все как будто в норме, но нерадивому воспитаннику надо напоминать и напоминать. Вдруг Игумнов прервал его: -- Но и вы тоже одеты не по форме. -- Как? Где? -- Степан Сергеич отступил на шаг и оглядел себя. Не нашел ничего подозрительного и уставился на курсанта. -- У вас на кальсонах, -- процедил Игумнов, -- пуговицы неформенного образца. Строй дрогнул. Дневальный убежал в уборную -- отсмеиваться. Рассерженный комбат тут же отправил Виталия на гауптвахту. Офицеры уже в полный голос говорили о том, что Шелагина надо умерить, а тот упрямо доказывал Набокову, что его, Шелагина, требовательность основана на статьях устава, а уклонение от устава -- гибель для армии. -- Верно, -- кивал Набоков. -- Правильно. Но устав не может охватить все случаи жизни, типовые обстоятельства -- это да. Он дух, а не буква. Устав говорит, что к военнослужащим, не выполняющим приказа, применяются все меры воздействия. Насколько я знаю, вы же не занимаетесь рукоприкладством. -- Это оговорено уставом, -- возражал комбат. И цитировал: -- Своими действиями командир не должен унижать человеческое достоинство. -- Вот-вот... А что такое человеческое достоинство? Не только требование не тыкать подчиненного. Здесь тонкость, здесь индивидуальный подход... -- Мои действия в отношении курсанта Игумнова одобрены его отцом. Полковник умолкал: спор с самим генералом Игумновым невозможен. Все же он написал обстоятельное письмо генералу Игумнову. Игумнов-старший инспектировал учения, письмо получила Надежда Александровна и на самолете вылетела в город на Волге. Она сняла номер в гостинице военного коменданта, два-три телефонных разговора -- и сын, живой, и здоровый, с отпускным билетом в кармане входил к ней. Встреча была безрадостной. Виталий позволил обнять себя, отстранил мать, сел у окна, на нее не смотрел. -- Набоков предлагает перевести тебя в ЛАУ -- ленинградское училище. -- Все равно... Гостиница находилась в одном здании с комендатурой, окна номера выходили на плац, где арестованные носили кирпичи, мели двор. И он недавно тоже под винтовкой таскал здесь дрова, махал метлою. Скорей бы выпуск, попросить у отца назначение в глушь, на Сахалин или Камчатку, это отцу понравится; это он сделает. Послужить год или больше, обдумать жизнь. Перевестись в Московский округ, поступить в академию. Все, кажется, просто, а вдуматься -- сплошной туман. Как сложится служба, с кем придется служить? Надежда Александровна возобновила старые знакомства, умело обработала окружное начальство. Шутя поговаривали, что жена Андрея Васильевича Игумнова по пробивной силе равноценна артиллерии резерва главного командования. Собрался консилиум. Удивленный оборотом событий, Виталий послушно подставлял грудь и спину, его выслушивали и выстукивали. Много раз простужаясь на пристани, Виталий подпортил себе легкие и ко времени консилиума чуть-чуть прихварывал. Врачебная комиссия присоединила к этому нервное расстройство, и росчерком пера командующего округом курсант Игумнов был уволен из рядов Вооруженных Сил. -- Ты поправишься и поступишь, если захочешь, на третий курс училища... этого или другого, там видно будет. Так, сынуля? Он промямлил что-то в ответ... Защемило грустью, какая-то часть жизни прожита, и, оказывается, напрасно. Уже началась летняя практика, в училище пусто. Виталий побродил по коридорам, постоял у кабинета Шелагина. Ни ненависти, ни радости, ни огорчения -- только равнодушие и еще что-то похожее на признательность. Он догадывался, что Степан Сергеич заложил в него, сам того не понимая, свою страстность, научил его, не подозревая, изворотливости и осторожности. На стене - новинка, свежая русская пословица: "Крепка рука у советского моряка". Виталий нащупал карандаш, хотел написать на плакате что-то озорное, но настроение не то и взвод, с которым он так и не простился, уже в прошлом. К отходу поезда подошла Катя, спотыкаясь под взглядами Надежды Александровны, принесла в кулаке остатки курсантских стипендий Виталия. Отдала незаметно деньги, робко протянула руку. Надежда Александровна понимающе улыбнулась: благодарю вас, девушка. -- Твоя знакомая? -- Да. Поезд набирал скорость, проплывали окраины. Надежда Александровна продолжала улыбаться, посматривая на почему-то хмурого сына. Все людские несчастья, верила она, происходят от козней "мужчин" или "женщин" и поэтому мягко, по-дружески напомнила: -- В Москве много красивых девушек, сынуля. -- Отстань. Мать обиделась, заговорила резко и быстро: -- Эти умники не могли ничего лучшего придумать, как определить у тебя зачатки туберкулеза. С таким же успехом они нашли бы эпилепсию. Слава богу, все позади. Поступишь осенью в институт, и... все пойдет нормально. Я давно говорила отцу, что офицера из тебя не получится. Но он паникер. Отодвинулась дверь соседнего купе, кто-то выглянул и загнусавил с типично московской бесцеремонностью: -- Надеж Санна? Какими судьбами! Какая радость! И голос знакомый и все, впрочем, знакомо. 9 Курсанты вдоволь наупражнялись в летних лагерях, отгуляли отпуска, вернулись к своим командирам. Капитан Шелагин прошел вдоль строя батареи и растерянно посмотрел на Сороку... Чего-то не хватало Степану Сергеичу, будто забыл он, спеша на службу, что-то взять с собою. Фуражка на голове, китель и брюки выглажены, документы в кармане, часы, папиросы, ключи от сейфа -- все при нем. Так что же?.. Игумнов, догадался Степан Сергеич, Игумнова нет. Странное было это чувство, непонятное. Много раз в тот день доставал Степан Сергеич письмо от генерала, вчитывался в обратный адрес: Москва, улица, дом, квартира. Как поживает там его бывший курсант, помнит ли о нем? Через полгода завыли сирены и гудки, в весенних лужах стояло выведенное на плац училище, прощаясь с вождем. Плакал Степан Сергеич, плакали курсанты, плакал полковник Набоков, плакали офицеры... Степан Сергеич проснулся утром и не понял, жив он или нет. Странно: Сталин умер -- а он жив. Дикость какая-то. Степан Сергеич прислушался. Каплет с крыш, дергается ветром форточка. Выглянул в окно -- солнце стоит на месте, не падает. Странно. Люди ходят, училищный грузовик проехал -- работают, следовательно, двигатели внутреннего сгорания. Странно. Как жить-то дальше? -- задумался комбат. Тяжело, непривычно. Некоторое облегчение принесла свежая установка: жить по заветам Ленина, идти по сталинскому пути, руководствуясь указаниями ЦК. О ней, установке, поведал Степану Сергеичу сосед, интендант Евсюков. Вот уж кого смерть вождя взбодрила. Погоревав со всеми, интендант развил кипучую деятельность, продовольственно-фуражные дела свои забросил, в перерывах между занятиями собирал вокруг себя курсантов и вел однообразные, но зажигательные речи, давшие многим повод подумать, что нет, не интендантом рожден Евсюков, не интендантом! Нужны решительные меры, ораторствовал Евсюков, дабы в зародыше пресечь появившиеся шатания и брожения. Мировой империализм не преминет воспользоваться случаем, требуется максимальная бдительность, армия должна продемонстрировать свою готовность отразить любые удары, и показать эту готовность следует в ближайшее же время, иначе -- несдобровать, иначе... И Евсюков разворачивал выдранную из атласа карту, прокуренным рыжим ногтем водил по Восточному полушарию. Затем понижал голос и сообщал, что пришло ему в голову, каким показом своей высокой боеготовности должно ответить училище на происки врага. Степан Сергеич обозлился, когда услышал, каким образом Евсюков хочет пригрозить мировому империализму. "Каша третий день пригорает в котлах, а ты..." -- выругался он и прогнал от себя завиралу интенданта. Мелькнула мысль даже: а не сходить ли в политотдел да предупредить? Уж очень вьется Евсюков среди офицеров и курсантов явно в поисках людей, способных идею интенданта претворить в жизнь. Два года войны с Игумновым рассорили капитана Шелагина с политотделом, с начальником училища и даже с курсантами его батареи, он их, курсантов, как-то разучился понимать, все силы свои бросив на борьбу с одним-единственным шалопаем. Правда, он сделал попытку встретиться с Набоковым, но к тому попасть было практически невозможно, полковника отправили в окружной госпиталь, удалялся осколок, очень не вовремя давший о себе знать накануне первомайского парада. А начальник строевого отдела, исполнявший обязанности Набокова, явно, как догадывался Шелагин, поддерживал Евсюкова, склонялся к тому, что на параде училищу надо, обязательно надо показать всему городу свою несмотря ни на что возросшую боеготовность. Как показать -- это выяснилось уже после парада. По давно заведенному порядку в гарнизоне курсанты училища проезжали мимо трибун, сидя в бронетранспортерах, по сигналу с ведущей машины поворачивали голову направо. Вот и весь парад, подготовка к нему особых усилий не требовала, матчасть, то есть соединенные с транспортерами орудия, не проверялась, казенная часть орудий закрыта чехлами, стволы их подняты на небольшой угол возвышения. Идея же Евсюкова, активно поддержанная начальником строевого отдела, была такова. Под чехлы на места вертикальных наводчиков тайно посадить курсантов. По команде с головной машины они должны завращать штурвалы механизмов вертикального наведения, чтобы стволы плавно задрались кверху. Главное -- добиться синхронности, вздыбить стволы одновременно, поразить трибуны. Ровно в пять утра поднялся Шелагин в первый день мая, не ведая еще, что днем этим обрывается его служба в армии. Небо хмурилось, ветерок посвистывал, но такое бывало и прежде, и ничто уже не могло остановить парад и демонстрацию, и ничто не предвещало позора. Парад начался. Прошел сводный офицерский батальон курсов усовершенствования, протопало пехотное училище, за ним другое, пошли армейские подразделения, на площадь вступила техника. Начальник строевого отдела дал команду -- и скрюченные под брезентом курсанты завращали подъемные механизмы. Эффект получился неожиданным. Бронетранспортеры растянулись на четыреста метров, самая задняя машина еще не появилась на площади, осторожно ползла по улице, и поднятый ствол орудия дульным тормозом зацепил металлический трос, который стягивал два фонарных столба на разных сторонах улицы. Бронетранспортер вздрогнул, налетев на невидимое препятствие, водитель прибавил обороты, столбы выдернулись из земли и поволоклись. Празднично одетые горожане бросились врассыпную, чего не мог видеть курсант под чехлом. Волочащийся слева столб разогнал сводный оркестр, а правый уже подбирался к гостевым трибунам, на них пожаром вспыхнула паника. Все смешалось на площади, из вопящих глоток сыпались приказания и команды, истошно кричали женщины. Сводный оркестр перегруппировался и бодро грянул "Прощание славянки"... На последнем, столько бед наделавшем бронетранспортере находились курсанты Шелагина. В числе первых арестовали и его. Одиночная камера, куда поместили Степана Сергеича, показалась ему обжитой, в ней еще сохранялось человеческое тепло. Восемь шагов от стены к стене -- и так несколько часов подряд. Степан Сергеич готовился к самому худшему, вымеривая шагами истертый участок бетонного пола. На допросах вины своей не отрицал. Да, о том, что задумал Евсюков, знал, дважды хотел доложить Набокову о готовящемся, но его не пустили к нему, а потом было уже поздно, полковника отправили в госпиталь. И за курсантами недоглядел, контакт с ними нарушился, все силы свои истратил на перевоспитание генеральского сынка. В следственном деле косвенным доказательством лежали письма генерала Игумнова, адресованные комбату Шелагину, и письма эти, внимательно изученные следователями, решающе повлияли на судьбу арестованного. Ему вернули брючный ремень и -- по недоразумению, конечно, снятые -- погоны, вывели из камеры и приказали идти домой и там уж дожидаться решения командования. Было это под утро, трамваи еще не ходили, да и ни копеечки денег не оказалось в кармане. Больные, измученные глаза Кати встретили Степана Сергеича дома, и по глазам ее он понял, что дела его плохи, очень плохи, и даже срочно покинувший госпиталь Набоков не спасет его. Под суд офицерской чести -- таково было единодушное мнение комиссии, и полковник Набоков подписал приказ. На суде Шелагину припомнили все прегрешения. Набоков вывозил его как мог, попросил рассказать, как воевал комбат в Венгрии, в Манчжурии. Степан Сергеич потупился и сказал, что и воевать-то он не воевал, всего в пятнадцати боях участвовал, и орден последний неизвестно за что получил. Это произвело неприятное впечатление... Степан Сергеич истуканом выслушивал все речи, промычал что-то вместо оправдания... Растолкали его после возгласа: "Встать! Суд идет!" Шелагин одернул китель, расправил грудь. Выслушал приговор и продолжал стоять, пощипывая пальцами борта кителя. Тяжело вздохнул и поплелся к дому. Катя все уже знала, прижала Колю к себе, защищая сына неизвестно от кого, сидела в темноте. Так всю ночь и просидели без света, без слов. Под утро Катя переложила сына на кровать и сказала обыденно, словно дров попросила наколоть: -- Жить надо, Степан. Жить... А где жить? Куда ехать? Где, как и кем работать? Степана Сергеича охватил страх, небывалая растерянность, никогда еще не испытанное чувство полной беззащитности. В ожидании приказа он не выходил из дому, тыкался, расхаживая, в стены. То впадал в отчаяние, вспоминая, что у него нет никакой специальности, даже какой-нибудь завалящей, единственное, что он может делать -- это выстругивать сыну игрушки. То упрямо твердил себе, что нет, не бросит партия на произвол судьбы преданного ей человека. Полная разруха царила в душе Степана Сергеича, зато в Кате стали пробуждаться мощные силы созидания. Все чаще задерживалась она у коек некоторых исцеляемых ею больных, вознаграждалась верными советами, кое-что выпытала у своего непутевого мужа и однажды обрушила на него предложение: надо ехать в Москву и жить там! Дотла сожженная деревенька Степана давно уже не существует, родичи погибли или вымерли, начало войны застало Степу в Москве, в гостях у тетки, родственницы дальней, но все же -- родственницы, там же в Москве его забрали служить, туда и могут отправить после демобилизации, и сама она родилась в Москве, это тоже учтут... Несколько озадаченный бойкостью жены, Степан Сергеич отправил тетке путаное письмо. Та ответила телеграммой: "Приезжайте". Опять громыхающий вагон, опять поездные волнения. Наконец семья с чемоданами вышла на площадь трех вокзалов. Степан Сергеич оробел. Громадный город подавил его шумом, самоуверенностью людей, криками, звонками, мгновенно образующимися очередями. Ошеломленный, боясь выпустить из рук чемодан, стоял он, и страх обволакивал его. Прошел мимо таксист, спросил шепотом, куда им надо, обещал подвезти, но торговаться не стал, пробурчал что-то о "деревне" и пропал в толпе. Степан Сергеич вспылил, бросился было вдогонку, но Катя удержала его. Придерживая сына, ухватившись за мужа, она, тоже подавленная, жадно смотрела и слушала. Москву она подзабыла: мать увезла Катю на восток много лет назад, но шумы и запахи родного города, ворчание толпы пробуждали в ней воспоминания о себе -- умненькой и бойкой московской девочке. Отдав сына мужу, она смело врезалась в толпу и привела молоденького шофера. Тот помог вколотить чемоданы в багажник, удобно рассадил всех, и такси покатило в глубь грохочущего, как поезд, города. Полуглухая и полуслепая тетка встретила их радушно. Сказала, что переселится в чулан, а уж им отдаст все остальное, то есть пятнадцатиметровую комнату. Дом стоял на улице Юннатов, рядом со стадионом "Динамо". Окна выходили во двор. Пенсионеры рубились в "козла", мальчишки неистово гоняли мяч. -- Проживем, -- уверенно сказал Шелагин. Начинать новую жизнь не казалось ему теперь диким. Есть свой угол, найдется работа. Живут же люди. -- Проживем! -- еще более уверенно произнес он. Катя быстро и ловко разбирала вещи, на ходу кормя Колю, объясняя что-то тетке, советуя Степану. Через десять дней Шелагин уже работал начальником охраны филиала швейной фабрики. Катя устроилась поблизости, в медсанчасти академии Жуковского. Коля под надзором тетки бегал по двору. 10 Отец командовал чем-то крупным вдалеке от Москвы, дома появлялся редко. Надежде Александровне опротивело мыкаться по гарнизонам, она осела в столице, но сыну не мешала. Вновь надо было привыкать к Москве. Виталий открывал глаза в семь утра и не мог заставить себя поспать до завтрака. Днем ходил вялый, не зная, где прислониться, чем заняться. Оценил в полной мере достоинства службы: человек всегда занят, у него нет дурных мыслей и беспричинно скверного настроения. Комбат Шелагин говаривал: "Занятый службою воин никогда не напьется, никогда не решится на дисциплинарный проступок". Прав комбат Шелагин, прав. Он экипировался с помощью матери. Сшил костюмы, накупил туфель, ботинок, рубашек. Одно время ходил в рестораны. Однажды за его столик сели два старших лейтенанта, артиллеристы. Без зависти оглядывались по сторонам, без любопытства и как-то настороженно, с опаской. Негромко переговаривались на извечную тему приезжих: где и что посмотреть. Виталий представился: бывший воспитанник такого-то училища... Дал, похлебывая винцо, верные советы. В "Савое" -- бассейн с фонтаном, в "Арарате" -- чебуреки, воскеваз, панорама Армении, бамбуковый полог. Офицеры слушали вежливо и скучно. А Виталия несло. Посыпались адреса ресторанов, достопримечательности окраинных кабаков... Старшие лейтенанты вдруг криво усмехнулись, переглянулись и продолжали свой разговор, уже тише, чтоб не слышал их никто. Виталий покраснел, смешался, рванулся из-за стола, расплатился, ушел. Стыдно стало. Перед кем выламывался? Люди вырвались в отпуск или в командировку, а ему просвещать их, видите ли, захотелось! Двадцать два года парню, битюг с неудавшимся туберкулезом, пьет и жрет на деньги отца. Мелко, гнусно, противно... С утра до позднего вечера сидел он теперь в тесной библиотеке на Беговой, читал учебники. Потом начались занятия в институте. Группа, в которую он попал, встретила новичка с недоверием. Все притерлись друг к другу, в разговорах мелькали неизвестные Виталию подробности, словечки, принятые только среди своих, незнакомые имена. Весною прилетел на многодневное совещание отец. Он легко смирился с провалом военной карьеры сына, потребовал зачетную книжку, конспекты. Поверил наконец в то, что сын уже взрослый, и когда в доме по вечерам стали собираться знакомые, не гнал его, как прежде. Больше всех из гостей Виталию нравился крепыш с двумя Золотыми Звездами. Крепыш редко открывал рот, предпочитал слушать, лицо его напрягалось вниманием, оно было простецким и добрым. Когда умный разговор иссякал, лицо теряло внимание к болтовне, становилось надменным, и доброта исчезала и простота тоже. Крепыша звали Николаем Федоровичем Родионовым, в 1944 году его назначили начальником штаба к Игумнову, а через полгода он отпочковался, получил армию. -- Коля, как учеба? -- спросил кто-то из гостей. Крепыш ответил немедленно: -- Скоро гром будет: третий день не хожу в академию. Друзья замучили. Все улыбнулись. Надежда Александровна обогнула стол, подсела к Родионову и уже не отходила от него, что-то выговаривала ему, блестя смеющимися глазами. Когда начали расходиться, задержала Родионова. -- Вам учиться надо, обязательно учиться, Николай... В этом доме -- слушайте меня! -- вам желают только хорошего. Родионов, уже в шинели, мял папаху. В густых коротких волосах его -- ни сединки. -- Насколько я знаю, вы холосты и одиноки. Так приходите к нам почаще! Андрей, -- повернулась Надежда Александровна к мужу, -- ты не станешь ревновать? Игумнов вопрос пропустил мимо, настойчиво и серьезно предложил Родионову навещать Надежду Александровну. Завтра, кстати, воскресенье, можно податься на рыбалку в Рублево. -- Не могу. -- Родионов уже надел папаху, искал в карманах перчатки. -- Назавтра конспекты взял, переписать надо. -- Так я откомандирую к вам сына! -- обрадовалась Надежда Александровна. Родионов жил в военной гостинице у площади Коммуны, занимал двухкомнатный номер. Протянул грубую, сильную руку, кивнул на бутылку: хочешь? Сам тоже не прикоснулся. Вдвоем переписывали они творения какого-то генерала, украшавшего свои конспекты виньеточками, многозначительными подчеркиваниями, темы аккуратно разделялись на главки, подглавки и параграфы. Кое-где встречались глубокомысленные литеры NB. К вечеру у Виталия онемели пальцы. Пошли в ресторан. Родионов сумрачно вчитывался в меню. Неожиданно спросил: -- Как мать зовут? -- Прибавил завистливо: -- Красивая... Ресторан -- при гостинице, в ресторане полно офицеров. Кто-то, проходя мимо, приостановился, сказал: -- Здравия желаю. Родионов отвернулся, меню передал Виталию. Крутил рюмку неповоротливыми, короткими пальцами... Когда война окончилась, Родионов понял, что смелость и преданность -- это не все, нужны знания, а их у него никогда не было в избытке. Учебе мешал простецкий характер: он любил сколотить компанию, в меру выпить и приволокнуться. С годами начал сдавать, кочевая холостяцкая жизнь Родионову приелась, мечталось о доме своем, о детях. По вечерам Родионов корпел в библиотеке академии, потом шел в кино, в зал заходил перед последним звонком. В Москве он пристрастился одно время к театру, несколько раз передавал цветы понравившейся певице, однажды прошел в антракте за кулисы, пробежали мимо две голоногие девчонки, фыркнули: "Поклонник!" Николай Федорович отдал букет пожарнику и ушел из театра -- навсегда. Тыча вилкой в маринованные грибы, Родионов рассказывал: -- Леса у нас могучие, мальчонкой схватишь корзину -- да в лес за грибами белыми. Принесешь, а бабка не хвалит, скажет так: и это тоже гриб. Любила, старая, сыроежки... Они, сам попробуй, в маринаде и соленье лучше всех... Приезжают иногда оттуда. На днях земляк был один. Приходится то подбросить им чего, то похлопотать. Один генерал на всю деревню -- защищаю из последних... Звезды, спрашиваешь, за что получил... За опыт. Знаешь, когда в грязь надо шлепнуться, собственную шкуру сохраняя... А когда и под пули пойти. Ответственность. -- Николай Федорович, вам Сталина жалко?.. Мне отец рассказывал, он любил вас, Сталин... -- Ну, любил, ну и что?.. Когда тебя любят, хочешь быть достойным... Тяжелый он человек, неудобный... Был бы другой поблизости с такой же властью, тогда и сравнивать можно... Ну, ладно, хватит, пойдем... Он посадил Виталия в такси, не отходил, стоял, положив руку на приспущенное стекло. -- Вот что... Надо -- заезжай... Привет передай матери и отцу. Скажи: хорошо у них, да ведь дела-то такие... Ну, все... Когда такси заворачивало за угол, Виталий увидел -- Родионов понуро смотрел ему вслед, и что-то жалкое, подавленное было в его фигуре. 11 В институте наконец признали его своим. Виталий научился понимать студенческую тарабарщину, скромные вечеринки не обходились без его участия, в расчет принимался и карман генеральского сынка. Но это вначале, а потом убедились, что он просто хороший парень. Тем не менее о своей жизни Виталий думал так: идиотская. Мать перенесла телефон в свою комнату. Родионов звонит ей каждодневно. Настоящих друзей нет и находить не хочется, подруг -- тоже, а одиночество гнетет. В группе отличные ребята, очень милые девчонки, но с ними скучно; он учится лучше всех, он старше всех. Приближался новый, 1954 год. Он учился уже на четвертом курсе. В тот день ему нездоровилось, от беспрестанного повторения "Голубки" (ее мурлыкала вся Москва) голова трещала, мелодия преследовала везде, на всех этажах громадного Дворца культуры автозавода. Виталий ушел на антресоли, где разрешалось курить. У стены напротив девчонка в дешевеньком платье неумело потягивала сигарету. -- Легкие поберегла бы, красуля, - посоветовал Виталий. Ответила девчонка нелюбезно: катись, мол, подальше. Хорошенькое личико ее не повернулось в сторону советчика; знает она таких благодетелей. -- Лимонад будешь? -- Очередь большая в буфете. -- Достану. Пойдем. У буфета -- свалка. Виталий оттер худосочных, выдрался из толпы с двумя бутылками, пакет с яблоками зажат под мышкой. -- Это ты брось... Вино я не пью. -- Девушка скорчила гримасу, личико пошло морщинами. -- Сам пей. -- Мама запрещает? -- Ты мамашу мою не затрагивай... -- В надтреснутом голоске зазвякал металл. -- Хочешь -- пей, не хочешь -- забирай свою бутылку и уматывай. -- Серьезная ты. -- Семнадцать минуло. Взрослая уже. -- Замужем побывала? -- Угадал. Развелась. Пил, сволочь... -- Врешь все, верно? -- Я не вру, не научилась. А кто врет -- я их сразу вижу. -- Вот я -- вру? -- Фраер ты, больше никто. -- Ты со мной по блатному не разговаривай. Не терплю. -- Скажи-ка пожалуйста... Обиделся. А с чего? Что я -- не вижу, какой ты? Говори честно: зачем пристал ко мне? Подвалиться по дешевому хочешь? -- Угадала, красуля. -- Смотри-ка, не боится... Так слушай: не выйдет. -- А я это знаю. Скучно -- вот и заговорил. -- Ну, раз скучно -- пойдем потанцуем. Вино допивай, с концами уйдет... -- Как зовут? -- Ася. -- Меня -- Витькой. Жила она в переулке Стопани, рядом с улицей Кирова, позволила поцеловать себя -- раз, другой, потом отпихнула сильным и быстрым кулачком: -- Ну ты! Сыму туфли и в лоб врежу! Виталий молчал, не зная, что ему -- обижаться или смеяться. -- Приходи завтра утром, -- смягчилась она. -- Потреплемся. О лекциях в таких случаях забывают. Виталий храбро позвонил три раза, почему-то решив, что фамилия Аси -- Арепина. Выше всех указаний о количестве звонков -- старорежимная табличка "Для писемъ". Ася, в халатике, свеженькая, повела его по коридору. Квартира -- коммунальная, на исписанной цифрами стене криво висел телефон. В комнате -- поразительное убожество и стерильная чистота, поддерживать ее не требовало многих усилий: стол, диван, громадный, как вагон, шкаф, высокая кровать, три стула, швейная машинка -- ни украшений, ни безделушек, на стенах ни портретика, на окнах ни клочка материи. -- Одна живешь? -- Отец погиб, мать в позапрошлом году отвезла на Голицынское кладбище... Вались на диван, мне юбку дошить надо. В моменты, когда обрывалось стрекотание машинки, она успела рассказать о себе. Работает на заводе, учится в вечерней школе, сегодня с утра занятия, но надо доделать юбку, в танцевальном кружке она -- лучше всех. И поет хорошо. Что замуж выходила -- и это верно. Муженек попался хам хамом, пьяница, дурак, сволочь приблатненная. -- Танцую я, -- похвасталась Ася, -- дай бог. Она, торопясь, зубами повыдергала нитки, выскочила из халатика, влетела в шкаф, как в отъезжающий вагон трамвая, выпорхнула оттуда в юбчонке и героически закружилась на месте. Виталий смеялся и хлопал. Ася покружилась, села на подоконник и надломленным голоском с древней тоской спела "Лучинушку". Виталий удивлялся и удивлялся. Простота конструкции чужой жизни умиляла и успокаивала. Он отдыхал. Все, оказывается, просто, нужно только не усложнять ничего. С ним говорили так откровенно, что лгать, утаивать, притворяться становилось физически невозможным. Впервые рассказал он об училище, о Шелагине, о бесстыдной матери. -- Капитан-то этот где? -- Здесь болтается, здесь... Недавно встретил. Встреча оставила неприятнейшие воспоминания. Бывший враг прозябал в столице, терпел нужду и лишения. Из армии его вытурили, уже в Москве выгнали за что-то с работы. Видочек у него аховский, можно подумать -- спился. Ася оторвалась от машинки, глянула на него через плечо: -- Ты-то живешь получше... Не мог помочь ему? -- Дал я ему денег... Да они ли ему нужны? Работа. В полдень она принесла из кухни лапшовый суп. Виталий выложил на стол коробку конфет. Конфеты Асе понравились. Все ж она заметила: -- Принес бы лучше селедку пожирнее. Он проводил ее до метро и поехал в институт сдавать лабораторки. Бывал он у нее часто, раз или два в неделю. Ходили на танцы, в кино. Ася по дешевке купила отрезик и скроила вечернее платье. Вместе обсудили и решили, что оно чудесно сидит. Иногда она звонила ему. Если попадала на Надежду Александровну, старалась говорить благовоспитанно, жеманилась, но голосок, построение фраз выдавали ее. -- У тебя странные знакомства, -- удивилась Надежда Александровна. -- Не мог найти получше? Виталий ответил грубо. Однажды он залежался у нее на диванчике, шел второй час ночи. Ася разобрала постель, окликнула Виталия, тот, задумавшись, не отозвался. В изголовье кровати -- одна подушка, Ася достала из необъятного шкафа вторую, посмотрела на Виталия: нужна или не нужна? Он думал, морщился, сбросил ноги с дивана, снял с вешалки пальто. -- Не надо. Все у нас пойдет не так. -- Это ты верно сказанул, -- одобрила Ася. -- Что ты не кот -- я давно знаю. Ты. мне вообще очень нравишься. -- "Нравиться" у Аси означало многое, любовь она признавала только в песнях. -- Я, -- продолжала она, -- вышла б за тебя замуж, но ты-то не возьмешь меня. Не девушка -- раз, дура -- два. Короче, хромай к метро, там найдешь такси. Привет папе-генералу и маме-генеральше. Она умела копировать людей. Очень похоже изображала самого Виталия, походку его, жест, голос. Когда рассказывала о чем-либо и слов не хватало, пускала в ход руки, могла передать ими то, что интонацией выражается больше, чем самими словами. -- Тебе, Аська, на роду написано артисткой быть. Идет, возвращаясь с танцев, по переулку Стопани, услышит мелодию из форточки и начинает импровизировать, поет во всю глотку, настораживая милиционера. В квартире ее не любили. Жила там разноплеменная публика, занятая своими делами, соседями не интересовались, молча выстаивали у своих плит на кухне, у каждой двери -- свой счетчик. Телефон звонит -- никто не подходит, пока Ася не подбежит, не закричит в даль унылого коридора: "Ян Карлович, вас!" В рестораны она не ходила, ни на что не напрашивалась, гордилась втайне, что Виталий приезжает к ней. Он слышал однажды, как по телефону выговаривала она подружке: - На кого это ты меня приглашаешь? На этого Жоржика? Чихала я на него с седьмого этажа, запомни, дорогая. Знаешь, кто ухаживает за мной?.. То-то. Сказала бы тебе, лопнешь ты от зависти Что? Помолчала бы лучше, тетеря. Ну, пока. 12 А потом произошло то, чего никто не ожидал, не предполагал и предположить не мог: в авиационной катастрофе погиб генерал Игумнов. Виталий очнулся на третий день после похорон. Надежда Александровна в глубоком трауре принимает соболезнования по телефону со всех концов страны, и звонки оживляют ее. Жизнь продолжалась. Надо было жить, то есть ходить на лекции, говорить, есть, спать. Из финансового управления приехал седой джентльмен -- полковник Покровский, раскрыл синюю папку пенсионного дела. Надежде Александровне до конца жизни будет выплачиваться пенсия, Виталию полагалась треть оклада покойного -- до окончания института. Полковник Покровский потрогал платком глаза и попросил Виталия проводить его. В молчании дошли до метро. Покровский расстегнул шинель, достал из-под кителя толстый пакет. Это была личная переписка отца, более сотни писем, написанных им и полученных им, он хранил их не в сейфе, опечатанном, кстати, сразу же после катастрофы, -- у верных друзей, и друзья отца передали их сыну, потому что хорошо знали Надежду Александровну. Виталий прочел все письма в холодной аудитории и понял, что отец его не тот железный человек, каким он видел его и представлял в отдалении. Отец любил жить, делать добро, любил отдавать под суд мерзавцев, любил детей и в гарнизонах каждую неделю заходил в ясли, любил первым поздравить офицеров с повышением и любил ненавидеть тех, кого ненавидел. И такого человека обманывала мать. Отголоски давних ссор звучали в письмах матери. Она оправдывалась, сваливала все на "людскую зависть". Отец, не привыкший дважды повторять написанное и сказанное, умолкал. Почему он терпел? Почему не дал волю гневу? Кто его сдерживал? Чтобы снять с себя давящую тяжесть, Виталий ездил к Асе. Ася все понимала -- по-своему. Не утешала, не ободряла. Говорила, как обычно, ходила, как обычно, пела прежние жалостные песни, и Виталий проникался спокойствием. Родионов появлялся теперь ежедневно. Виталия избегал. Допоздна пил чай, и Надежда Александровна провожала его до стоянки такси. Мать начала курить, далеко отставляла дымящуюся сигарету в длинных красивых пальцах -- получалось эффектно. Она и в девичестве выглядела скорее моложавой, чем свежей, и появление на сорок втором году седой пряди молодило ее. В начале весны Надежда Александровна решительно заявила, что вскоре покидает Москву, жить будет в Ленинграде -- пока. Родионов вот-вот кончал академию. Виталий спросил: -- Николай Федорович получит назначение туда же? -- Ах, не стоит говорить об этом, ты неверно понял бы меня. Как ты? Поедешь со мной? Он сидел в своей комнате за столом, стол приставлен к окну, когда вошла мать, не повернулся, знал, зачем она пришла. -- Я останусь в Москве. Уезжай с Родионовым куда хочешь. Мне наполеоновские маршалы не нужны. Ты предавала отца при жизни, предаешь и после смерти. Проживу без тебя. По всхлипам, по сморканию он узнавал, что происходит за спиной его. -- Я буду помогать тебе... высылать деньги. -- Не надо. Родионову скажи, чтоб не приходил сюда больше, -- Николай Федорович очень хорошо к тебе относится... -- Не надо! Не надо! -- заколотил Виталий кулаками по столу. -- У меня был и есть отец! Не надо... Уходи. Через неделю Надежда Александровна уехала. Солдаты посносили в грузовики многочисленные ковры, чемоданы, ящики, баулы, саквояжи. Виталий походил по квартире, сказал: "А!" -- и звук прокатился по комнатам, растекся по стенам, залег в углах. Тревожно забилось сердце. Все. Из комендатуры пришел сердитый майор, потрогал каждый стул, предупредил, что придется переезжать, четыре комнаты -- это многовато на одного. В том же доме на первом этаже Виталию дали квартиру с двумя небольшими комнатками. Он вывез из нее принадлежащую комендатуре мебель, купил все новое, выпил в одиночестве бутылку шампанского и поехал в институт сдавать зачет по импульсной технике. 13 В те годы в полувоенной форме ходили ответственные и полуответственные товарищи. У Степана Сергеича гражданского костюма не было, сама судьба посылала ему зеленые петлички начальника охраны. Филиал фабрики -- на окраине города, в охране сплошь старички инвалиды на пенсии. Соберутся на скамеечке у проходной и знай себе чешут языки. В каждой смене караула -- свой начальник. Боевой костяк пил зверски, от него не отставали подчиненные. Женщины, стрелки охраны, употребляли умереннее, но могли при случае хлестко облаять. После короткого приступа отчаяния Степан Сергеич бросился наводить порядки. Раз ему поручили охрану государственного объекта, он сделает все возможное, но объект останется невредимым. Опять он в гуще дел, опять он в борьбе -- Степан Сергеич обретал уверенность. Окриками, выговорами и беседами он уменьшил пьянство до вполне приемлемого уровня; от старичков попахивало, но не всегда. Крикливые бабы поприжимали языки. Директор дал доски, дыры в заборе заделали, здания цехов окружались теперь подобием оборонительной полосы. Приоткрыв дверь кабинета, Шелагин часами наблюдал, как проходят мимо вахтера спешащие на работу люди. В узком проходе часто возникали пробки, сипло кричали вахтеры. Надо, решил Степан Сергеич, преобразовать режим пропускания, расчленить ползущую массу на составные элементы и создать условия, позволяющие каждый элемент проверять отдельно. Степан Сергеич долго ломал голову и придумал. Вычертил на бумаге устройство, приложил к нему объяснительную записку, остался доволен. Изобретение показал технологу, парню с институтским значком. Тот минут десять рассматривал чертеж, потом вдруг повалился на стол и расхохотался. -- Так это ж вертушка! Обыкновенная вертушка! Приспособление для равномерного пропускания людей внутрь помещений!.. Вертушка! Чертеж и объяснительную записку технолог Шелагину не отдал, сказал, что изобретение когда-нибудь пригодится. На самом деле оно обошло на правах остросовременного анекдота многие молодежные компании, попало на встречу выпускников. Зайдя однажды к Шелагину, технолог посоветовал: -- Вам бы водой поинтересоваться, изобрести что-нибудь... Знаете, какую воду пьют в цехах? -- А вы почему не интересуетесь? -- спросил угрюмо Степан Сергеич, не простивший технологу хихиканья. -- А потому, дорогой, что пью другую воду... -- улыбнулся технолог. В бытность комбатом зайдет, бывало, Степан Сергеич в спальное помещение курсантов, увидит незаправленную койку -- и рука его тянется разравнивать одеяло, опережая зычный оклик: "Дневальный, ко мне!" Упав до начальника охраны, он старался позабыть старые навыки, пил на фабрике желтоватую, скверно пахнущую воду, грозился навести порядки и умолкал. Фабрика при строительстве своего филиала ухлопала все деньги на доделки и переделки, к городской водопроводной сети не подключилась и воду брала из артезианской скважины. Недавно пробурили вторую скважину, из нее забила странная жидкость -- жажду она утоляла, хотя по цвету и вкусу на воду не походила. Работницы жаловались, ходили к директору, им сказали, что вода эта полезная, содержит много железистых соединений. Степан Сергеич решился. Налил в бутылку воды из крана и поехал на санэпидемстанцию. Вернулся он быстро, смущенно проскользнул в свой кабинетик (стол, стулья, сейф), стал читать и перечитывать анализ. Заглянул начальник смены Дезнекин, спросил, что нашли в воде. Степан Сергеич ответил одним словом. Станция написала больше, но смысл официального документа сводился к единственному слову, сразу облетевшему филиал. Вторая артскважина брала воду из горизонта, куда утекали отбросы большого города. В цехах зароптали. Илья Семенович Дворкин, главный инженер филиала, немедленно примчался в проходную. -- Вы сделали громадную политическую ошибку, товарищ Шелагин. -- Я? Какую? -- Вы обязаны были прежде всего поставить в известность администрацию. А уж мы знаем, что можно говорить рабочим, а что нельзя... -- Администрация пьет другую воду, -- возразил Шелагин. -- Кто вы такой? -- быстро спросил Дворкин. -- Начальник охраны. Вы же знаете. -- Как же, как же... Знаем, какой вы начальник охраны. Знаем! Знаем! Вторую артскважину, однако, временно забили. Дворкин знал всю Москву, обзвонил друзей и договорился. Санитарный контроль сотнями ящиков браковал поступавшую в столицу минеральную воду. Фабрика скупила ее за ничтожную мелочь, и рабочие пили отныне настоящий нарзан и боржоми. 14 Еще с весны рядом с филиалом в ударном порядке возводился корпус асфальтобетонного завода. Затем Москабель начал копать траншеи., его сменил Мосгаз, потом Мосводопровод, потом еще кто-то, и в результате вся округа напоминала участок фронта накануне наступления противника. Бульдозеры отгребли брошенные строителями металлоконструкции, вмяли их в землю, подход к филиалу стал танкоопасным. Спеша на работу, люди перекидывали мостики через траншею, и Степану Сергеичу не приходилось уже выставлять второго вахтера в проходной, жидкая цепочка людей мирно втекала в филиал. Когда же начались затяжные осенние дожди, подобраться к мостикам стало невозможно, лишь немногие отваживались пересекать вздутое грязью пространство от автобусной остановки до проходной. Для Степана Сергеича это не представляло трудности, он не одну сотню километров измесил на фронте. Рабочие же делали крюк в полкилометра и протискивались через дыру, неизвестно кем сделанную. Степан Сергеич всполошился, принял экстренные меры, самолично заколотил дыру. Но люди спешили на работу, дыра появлялась в другом месте. На другой день Степан Сергеич прибежал утром, всех отогнал от дыры. В этот день на работу опоздала половина смены. Но (удивился Шелагин) директор ему не позвонил. На другой день -- тоже. И на третий. Перед концом работы первой смены Степан Сергеич занял боевую позицию у заделанной дыры, но его обманули, растащили доски в другом месте; когда же он бросился туда, то смена, прибавив шагу, просочилась в пролом. Степан Сергеич рассвирепел, издали заорал на замешкавшегося старичка. Старичок остановился, и Степан Сергеич забормотал извинения. Он узнал парторга, Клавдия Алексеевича Тулупова. Парторг издал непонятные тихие звуки, не то засмеялся, не то по-стариковски закашлял, и огорченно покаялся: -- Бес попутал, не иначе... Хотел ведь идти через проходную, меня любой шофер посадит, перевезет через грязь... Спросить мне у вас хочется... Вас ведь многие ненавидят за дырки, кому охота тащиться по грязи. Ведь неприятно быть ненавидимым, Степан Сергеич? -- Я исполняю свой долг. -- А если долг расходится с интересами людей? Рабочие не виноваты -- виновата администрация, она обязана обеспечить нормальный проход к месту работы. -- Каждый стоит на своем посту. Администрация -- одно, я -- другое. Мое дело -- не допускать на работу посторонних. -- Но ведь плохо, когда тебя не любят многие? А ты считаешь себя правым. Непонимание правоты тоже оскорбляет человека. Ну, как? Степан Сергеич вздохнул. -- Приятного мало. Хочется и долг выполнять и любили чтоб. -- Да, да... -- протянул Тулупов. -- Сложно. Гм, гм... сложно. -- А директор что? -- Что -- директор? Директор привез комиссию, показал грязь, комиссия отпустила деньги на строительство дороги, снизила месячный план. -- Государство пострадало. -- А могло бы не пострадать... С завтрашнего дня официально выставьте вахтера у дырки. Будут неприятности -- пусть будут. Обращайтесь ко мне. У вас тоже свое начальство, оно вас за дырку не похвалит. Степан Сергеич поколебался и создал новый пост, не хватало вахтеров -- сам стоял. Грянули морозы, грязь затвердела, о проломах в заборе никто не вспоминал, жить стало спокойнее, но не Степану Сергеичу: он сам себе находил неприятности. Филиал располагал всего тремя телефонами. По проекту значилось десять городских номеров, когда же протаскивали кабель, к жилам его подключились более важные потребители. Один телефон стоял в кабинете директора, второй у диспетчера, третий, спаренный, был отдан охране -- аппараты стояли в кабинетике Шелагина и в комнате охранников. Когда директор уходил, а секретарша его болтала с подругами, телефон в проходной осаждался. Степан Сергеич ввел железное правило: личных разговоров не вести! Выполнялось оно неукоснительно -- по крайней мере в присутствии начальника охраны. Понятно поэтому возмущение Степана Сергеича, когда он застал в караулке парня в телогрейке с гаечным ключом в руке. Парень, видимо, толкнулся в запертую диспетчерскую, а потом завернул в охрану, договаривался о свидании -- именно на эту тему он и распространялся, похохатывая в трубку. Степан Сергеич, опешив от наглости, повысил голос, приказал немедленно прекратить разговор. Парень отмахнулся от него, как от мухи, и когда Шелагин стал наседать, вытянул руку с гаечным ключом, и как ни прорывался к телефону Степан Сергеич, как ни тянулся к трубке, чтоб вырвать ее, он нарывался на могучий, пахнущий машинным маслом кулак. Договорив, парень невинно положил трубку и несколько удивленно спросил: -- Чего? Шелагин дрожащим от возмущения голосом пытался было объяснить, почему звонить воспрещено; гнев лишил речь обычной краткости и вразумительности. Степан Сергеич совсем некстати заявил, что в комнате хранится оружие, заходить в нее нельзя. Парень сузил разбойные глаза, подмигнул: -- Оружие, значит... Не знал. А теперь буду знать. Авось пригодится. Ошеломив Степана Сергеича преступным замыслом, он небрежно подвинул его, толкнул вроде бы случайно и вразвалочку потопал к вахтеру, махнув пропуском. Шелагин цапнул его, прочел: "Пантюхов Александр Сергеевич". Расспросил охрану и узнал: парень работает давно, бригадир слесарей-наладчиков. Фамилия застряла в памяти, когда-нибудь, возможно, и выветрилась бы прочь, но судьба уготовила ей вскоре известность -- и не тихую. Степана Сергеича известили, что в цехах по мелочам пропадает разное: то отрезик, то готовый крой, то недошитые брюки, то еще что-нибудь. На короткое время Степан Сергеич впал в детское состояние обиды и бессилия, потому что не понимал, по какому праву среди честных людей живут (и живут неплохо) жулики, проходимцы и бандиты. Упадок сил, как всегда, завершился твердо осознанным решением: пресечь, устранить, поймать! Рассудив трезво, он догадался, что никакой шайки нет, воруют одиночки, еще вернее -- один-единственный мерзавец. Кто же он? Степан Сергеич лишился сна. Ходил, волком смотря, по цехам, по кладовым, задерживался у темных углов, осматривал замки и ключи, бродил в воскресные дни по опустевшим помещениям, вслушивался в тишину, останавливался у полок с километрами свернутого драпа, велюра, бостона, ратина. Зарабатывал он мало, еще меньше приносила Катя, Степан Сергеич по-прежнему ходил в шинели, костюма у него не было. Сын вырос из детского пальто, руки его по локоть выглядывали из рукавов. Соседка, интеллигентная старуха в цветастом халате, не раз укоряла Катю: "Уметь надо жить, милочка. Я бы на месте вашего супруга одела бы семью с ног до головы". Катя боялась передавать мужу кощунственные речи: Степан Сергеич взбеленился бы. Ему и мысль не могла прийти -- взять что-нибудь у государства незаконно. Расхаживая по пустующим цехам, глядя на километры дорогих материалов, он думал лишь о том, что народ плохо еще одет и что великое дело поручено ему -- охранять столь нужное народу богатство. Так как же найти вора? Понемногу Степан Сергеич склонялся к тому, что ворует тот самый слесарь Пантюхов. Все приметы налицо. Во-первых, он без должного уважения относится к начальству, следовательно, морально неустойчив, что подтверждается и несерьезным разговором по телефону. Во-вторых, подозрительные ухватки, странные намеки на оружие; возможно, у Пантюхова темное прошлое. В-третьих, Пантюхов -- наладчик, а наладчикам в пропуске поставлен штамп "СП" -- свободный проход, что позволяет им беспрепятственно маневрировать между цехами и улицей. В ход своих мыслей Степан Сергеич посвятил Дезнекина, начальника смены караула, бывшего работника милиции, за какие-то грешки оттуда изгнанного. Дезнекин выслушал, уставился на Шелагина странными глазами: левый зрачок был втрое шире правого, глаза как бы косили, на самом же деле они смотрели прямо, жестко. -- Пантюхов, говоришь? -- Он, только он! -- горячо подтвердил Степан Сергеич. -- Вопрос: как поймать? -- Пантюхов, Пантюхов... -- вспоминал Дезнекин. -- Не знаешь, как поймать его? Ну, так то пустяк. Не такие махинации раскрывали... -- Дезнекин шевелил пальцами, рассматривал их, упрятывая кривящую рот усмешку. Поднял на Шелагина глаза, задрожавшие радостью поиска. Что-то нехорошее почуял Степан Сергеич... Но было уже поздно. Дезнекин сжал его руку, скрепляя соглашение, все пункты которого Шелагин по неведению не прочел. Когда в пять вечера через проходную повалила первая смена, к Степану Сергеичу подошел Дезнекин и шепотом сказал: -- Обыщи Пантюхова. Сам видел: что-то в левый карман пальто прятал он. Обыскивать Степан Сергеич права не имел, сам с негодованием читал в газетах письма рабочих, возмущавшихся произволом охраны. Как только Пантюхов миновал вахтера, Шелагин остановил его и, повысив голос, попросил показать, что тот выносит с работы. Пантюхов шел в окружении своей бригады. Слесари не загалдели, нет. Они взяли в тесный круг Шелагина и Дезнекина, выжидательно наблюдали. Бригадир охотно развернул папку -- в ней он таскал учебники. Распахнул пальто. -- Карманы! -- приказал Степан Сергеич. Пантюхов с ядовитой ухмылкой вынул из кармана в трубочку свернутый крой -- элементы модной кепочки. Бригада в грозном молчании смотрела на Степана Сергеича, еще ничего не понявшего, на Дезнекина, норовившего втиснуться в какую-нибудь щель и впасть по возможности в длительную спячку. Обеспеченный десятками свидетелей, с полным сознанием выполненного долга, Степан Сергеич поднял трубку, позвонил директору, но тот уже появился в проходной вместе с Тулуповым. Все последующее было так неожиданно, неправдоподобно и мерзко, что о нем Шелагин старался не вспоминать долгие годы, вскакивал, пробуждаясь ото сна, когда в ночную тишину врывался крик Пантюхова ("Вешать их, гадов!"), надрывные старческие вопли Тулупова ("Во-он! Вон из партии, провокатор!"). Как оказалось, Дезнекин сработал нечисто. В мужской раздевалке, куда он вошел с кроем в кармане, отлынивал от работы заснувший в обед электромонтер. Увидев Дезнекина, он юркнул в свой шкафчик и усмотрел оттуда, как квалифицированно открыл Дезнекин шкафчик Пантюхова и что-то положил в него. Электромонтер сразу же побежал к бригадиру, а Пантюхов предупредил парторга и директора. Степан Сергеич не оправдывался. Армия приучила его считать себя ответственным за все проделки подчиненных. Из партии его не выгнали: пожалел Тулупов начальника охраны. Степан Сергеич получил трудовую книжку с записью: "Уволен по..." Следовала статья и пункт. Что означали они -- Шелагин не знал. Зато знала Катя. Она расплакалась и сказала, что теперь им будет плохо, очень плохо. 15 Настали безрадостные для семьи недели. С утра Степан Сергеич отправлялся на поиски работы, но отделы кадров, сговорившись дружно, отклоняли все его предложения; Степан Сергеич не пытался утаивать, ровно и сухо рассказывал все начистоту. Многоопытные кадровики выслушивали его и прикидывали, насколько врет этот пропившийся в дым ("Пальто-то на толкучке продал!") демобилизованный офицер. Рекомендовали зайти через шесть месяцев. Такие же ищущие работу неудачники объяснили Шелагину, что полгода -- тот самый срок, за который человек должен полностью осознать свои ошибки. Почему отдел кадров установил полугодовой регламент для внутреннего перерождения личности, никто не знал. Спрашивали, по какой статье уволили его, Шелагина. Степан Сергеич не решался показывать неудачникам трудовую книжку, да он и сам не знал, что скрывается за цифрами и буквами статьи Кодекса законов о труде. Кодекс (КЗОТ) в магазине не купишь, в библиотеке не найдешь. Степан Сергеич экономил на всем. На автобусах не ездил, в телефонные будки не заходил. Деньги, что давала ему Катя на дорожные расходы, откладывал в потайной карманчик. Безотказные ноги носили его из конца в конец Москвы. Голод и усталость пригоняли вечером к дому. Он разрешал себе короткий десятиминутный отдых в скверике у стадиона "Динамо" и, придав лицу бодрость, шел домой. Однажды в скверике, отряхнув шинель от снега, он увидел Виталия Игумнова. Генеральский сынок удивился еще больше, ошалело смотрел на промерзшего гражданина в потертой шинели. Мигом сорвал перчатку с руки и возбужденно заговорил. Недоедание, грипп и усталость сломили гордость Шелагина. Нервы его дрогнули, он произнес гневную речь о судьбе, которая так бессовестно распорядилась жизнью человека, всеми помыслами своими направленного на честное служение обществу. Жалкость речи дополнял вид Степана Сергеича. Игумнов отчаянно замотал головой, пылко заверил, что все будет хорошо, он убежден в этом, и падать духом не надо, и это прекрасно, что он встретил своего комбата, Катя (привет ей и Коле) по ошибке отдала ему слишком много денег, он давно хотел возвратить их, вообще ему не нужны деньги, потому что... Здесь Игумнов поплел совсем уж непонятное Степану Сергеичу, осекся, стремительно выхватил из кармана деньги, комком сунул их Шелагину в руки и убежал, нырнул в метро. Степан Сергеич рассказал Кате о встрече, возмущался бесцеремонностью обожравшегося барчука, его подачкой. Катя всплакнула. К своему стыду, она никак не могла понять, зачем ей завтра идти к Игумнову и отдавать деньги. Станет когда-нибудь Степа на ноги, вернет их. Но не сейчас, когда денег нет! Степан вспылил, раскричался. Катя нехотя согласилась, обещала отнести деньги завтра. Степан Сергеич перестал браниться. Деньги Катя, конечно, припрятала и с большой оглядкой их истратила. В эти дни она много думала о муже, припоминала, сколько раз попадал он в беду. Так не лучше ли не надеяться на него, а самой устраивать жизнь. В волжском городе она кончила вечернюю десятилетку и часто теперь доставала из чемодана аттестат с круглыми четверками. Врачей на заочном не готовят, а сидеть пять лет на стипендии смешно и ненадежно. Одна дорога -- в торговый техникум. Она заикнулась мужу о своем желании. Степан Сергеич яростно воспротивился; торговля связывалась у него с обмерами, обвесами и ревизиями. Так и не договорились. В свободное время Катя готовилась к экзаменам почитывала учебники. Учиться, конечно, не легко, Степан не помощник ей, вся надежда на знакомых из академии Жуковского. Люди они грамотные, тянутся к культуре, не раз приглашали Катю в клуб на новые фильмы, зазывали к себе, повели однажды в ресторан, и там Катя увидела себя в зеркале во всю стену, испугалась н призадумалась, поняв, что ничуть не хуже других женщин. Степан Сергеич поборол наконец гордыню и с повинной головой явился в райком партии. Товарищ, к которому он обратился, сам начал устраивать жизнь демобилизованному капитану, предлагал его всем подвластным организациям. Шел капитан плохо, все, к кому ни обращался товарищ, находили тысячи объективных причин, чтоб отказаться. Однажды Степан Сергеич сидел в райкомовском коридоре и высчитывал, что можно купить Коле на сэкономленные транспортные деньги. Мимо сновали люди -- с портфелями, с папками, без папок, без портфелей, все деловитые, все озабоченные, все поглощенные работой, работой, работой... Вдруг к Шелагину подошел совершенно незнакомый мужчина и отчетливо произнес уверенным баритоном: -- Мне говорили. Я знаю все. Вот анкеты. Заполните и завтра привезите ко мне. Я беру вас на работу. Будете моим помощником. Степан Сергеич вытянул руки по швам -- так он был изумлен. На мгновение удалось поймать скрытый мощными окулярами взгляд -- он был невыразителен до оскорбления. -- Я согласен, -- выдохнул Степан Сергеич и подхватил анкеты. -- Где мне найти вас? -- Метро, автобус -- все написано карандашом на анкете. До завтра. Мужчину звали Виктором Антоновичем Баянниковым. В своем кабинете (на двери выведено: "Замдиректора НИИ по кадрам") он прочел Шелагину краткую и необычайно содержательную лекцию: -- Вы будете инспектором по кадрам. Наш научно-исследовательский институт имеет небольшой опытный завод в соседнем корпусе... НИИ и завод будут расширяться, нам, следовательно, нужны люди, много людей. Принимать, конечно, не всякого надо. Инженеры и старшие техники пойдут через меня, прочими займетесь вы. Пьяниц и прогульщиков не брать. Ангелов тоже. Нам они, ангелы, сразу говорю, не нужны. Работа на заводе нервная, в конце месяца штурмуем. Без предварительного медицинского обследования в нашей поликлинике никого не принимать и ни с кем не разговаривать. Предпочитать людей с заводов, список которых я вам дам. От вас требуется внимание к каждому человеку, вы обязаны знать о нем все... Вы меня понимаете?.. Чудесно... В некотором замешательстве Баянников подергал кончик галстука, понизил голос. -- Представьте, что к вам приходит беременная женщина и просит принять ее на работу. Конечно, закон обязывает нас принять ее. Подумаем: для кого написан закон? Для тех, кто честно трудится. Льготы рассчитаны именно на них, а не на тех, кто смотрит на государство по-иждивенчески. Почему, спрашивается, женщина не работала ранее, почему желание трудиться возникло у нее в тот период, когда она менее всего пригодна для работы? Ответ ясен: чтобы получить оплаченный декретный отпуск. Вам понятно, что надлежит делать в подобном случае? -- Понятно. -- Желаю успехов. С любым вопросом обращайтесь ко мне. Инспектору по кадрам полагался уютный кабинетик. Мебель -- новенькая, все новенькое, на столе -- два телефона. Вот и ропщи на жизнь Вчера еще с трепетом заходил в отделы кадров, а сейчас сам решаешь, кто достоин быть принятым на работу, а кому можно сказать вежливо и сухо: "К сожалению, вы не устраиваете нас". Степан Сергеич нашел за стеклом шкафа вожделенный КЗОТ, хотел раскрыть его, расшифровать таинственные буквы и цифры, но передумал. Зачем? 16 Степан Сергеич редко видел своего шефа Баянникова. Заместитель директора бегал по институту и заводу, все замечал, все узнавал первым. Когда надо -- найти его оказывалось просто. Секретарша обзванивала вахтеров, и Виктор Антонович прибегал, мгновенно разбирался: этого -- во второй отдел, эту -- в проблемную лабораторию. Степана Сергеича Баянников хвалил, подписывал не читая сочиненные инспектором приказы об увольнении и принятии. Степан Сергеич в скучную работу внес железный порядок и систему. Чутко следил за потребностями цехов, составил (для себя) график, всегда знал, кто нужен заводу, а кто нет, не хуже строевого устава выдолбил КЗОТ с его противоречивыми поправками, интересовался, чем занят каждый человек в его империи, читал на досуге технические книги. Подумал, посовещался с Катей, сам себе выписал справку и отнес документы в заочный политехнический. -- Вы на верном пути, -- сказал Виктор Антонович. Зарабатывал он хорошо. Купил наконец-то костюм, теперь только внимательный взгляд распознал бы в нем кадрового офицера -- по особой почтительности в обращении со старшими, по выправке, по пунктуальности. Катя набралась смелости и созналась в том, что не отправила деньги Виталию. Степан Сергеич побрюзжал и написал заявление в кассу взаимопомощи. Деньги отправил переводом. Адрес давно известен: безвременно погибший генерал переписывался когда-то с комбатом. Много раз проходил Шелагин мимо игумновского дома и гадал, чем занимается сейчас его бывший воспитанник. 17 Перевод дошел до Виталия, почтальон принес деньги. Виталий запихал их, не считая, в карман, вылетел из подъезда. Он влюбился. Его любимая смотрела синими, черными, карими, серыми и зелеными глазами; она по-мальчишески стригла волосы, отпускала их до плеч, наворачивала сложные сооружения или крутила примитивную косу; она жила где-то рядом, назавтра переселялась в Марьину Рощу, потом -- на Таганку; она бродила по Москве, каталась на такси, вихрем неслась в тоннелях метро, не подозревая, что ее ищут, ее стерегут, ее ждут и что ее любят. Это было желание любить, жажда слов -- их надо услышать, обилие слов -- их надо высказать. Дипломный проект написан, до конца практики еще полтора месяца. Виталий скитался по Москве. Стояла редкая жара, камни, стены, дома источали жар и запах жара, сухой и пыльный; в городе -- ни одной строго правильной линии, все искажалось потоками струй перегретого воздуха. Под вечер налетал короткий бурный дождик, и тогда по улицам прокатывались волны свежих утренних запахов. Оброненная случайно фраза подхватывалась, перевиралась и возвращалась девушкам. Они оглядывали пристававшего к ним парня, видели его покорные глаза, улыбку -- и начинался разговор на грани правды и вымысла, непринужденности и хамства. У первой попавшейся цветочницы вручался букетик, происходил обмен именами. Через час Виталий убеждался, что это -- она. Многие московские девушки услышали в лето 1955 года о курсантской жизни в городе на Волге и о капитане Шелагиие. Виталий знал, что нельзя полузнакомым людям рассказывать это, и говорил, говорил, говорил... Он одурел от счастья. Девушки выслушивали откровения, почти все они красивого парня называли про себя чокнутым, иным он казался простым, добрым, но с заскоками, с закидоном. Много пощечин и оплеух заработал Виталий, много обещаний продолжать знакомство, но только завтра; не раз девушки звали па помощь братьев, соседей или знакомых; не раз его спускали с лестниц, дважды легонько поколачивали, и не раз просыпался он в чужих комнатах. На Солянке он попал в засаду: ревнивая дворовая шпана била его упорно и долго и поломала бы ему руки и ноги, не завизжи в страхе девчонка, которая привела сюда Виталия. Ни один таксист не брал его, избитого, в машину, метро уже закрылось. Виталий, попетляв, пришел к Асе. -- Здрасте! -- пропела она. -- Надрызгался, стиляга? Увидела кровь и полетела за водой на кухню. Обмыла лицо, натерла чем-то, подергала вывихнутые пальцы его, ругалась почем зря. Утром допросила: -- Где шляешься, где? Куда тебя черти носят? Зла на тебя не хватает! Виталий пустился в долгие объяснения. Хочется, говорил он, любить, вот он и искал Джульетту -- через многих Розалин, все по науке, так сказать... -- Джульетта -- это я! Такая уверенность заставила Виталия приподнять голову (он лежал), глянуть на Асю, а боль помешала сожалеюще пожать плечами. Тоже мне Джульетта! Халатик поприличнее купить не может, такой халатик в химчистку не примут, отправят в санпропускник. -- Я -- Джульетта! -- Ася воинственно взмахнула рукой. -- Но теперь не танцую ее. Перешла на пение. Виталий захотел послушать "Лучинушку". Петь Ася отказалась. Голос уже принадлежал не ей, а народу -- так выразился худрук. Голос принес ей первую премию на смотре. 18 Виталий Игумнов с отличием кончил институт, привинтил к лацкану ромбик и пошел работать в малолюдную лабораторию громадного НИИ. Руководил ею доктор технических наук Борис Аркадьевич Фирсов. Лаборатория теоретически обосновывала необходимость включения того или иного прибора (его разработки) в перспективный план министерства. В конце декабря начальник лаборатории сказал Виталию: -- Скоро вы будете старшим инженером... Мне нравится, как вы работаете. Выражаясь по-газетному, вы трудитесь в счет пятьдесят шестого, а то и пятьдесят седьмого года... Но язык, язык! У вас ужасный язык! Инженерную жизнь Виталий начинал неосторожно, в первый же день разругался с Фирсовым. А сейчас, при упоминании о пятьдесят седьмом годе, ответил: -- Вы, Борис Аркадьевич, где-то на рубеже пятьдесят второго. -- Послушайте, Игумнов, не будем ругаться... -- Нет, будем. -- Хорошо... Я слабохарактерен, я малодушен... В этом-то его нельзя было обвинить, настоять на своем он умел. Инженеры жаловались: не успеешь собрать материалы, углубиться в тему, как Фирсов, озаренный очередным открытием, уже дает новое задание. Начинались поиски нужных журналов, стендов для опытов. Фирсов бегал по институту, выбивал их. Только успокоится -- звонит главный инженер и напоминает, что проблемная тема, висящая на нем, Фирсове, до сих пор не разработана. -- Я занят более важной! -- кричал в трубку начальник лаборатории и на нес