тихо произнес Петров. Все молчали. Больше всех удивился сам Дундаш. В зеркале перед ним стоял двадцативосьмилетний мужчина с недобрыми и плотно сжатыми губами. На бледном лице не выделялись брови и ресницы, взгляд приковывала решительная складка у переносья, сообщавшая Фомину выстраданную суровость. Бабья припухлость скул и надскулий пропала, лицо при широкоплечем пиджаке сузилось, вздернутый нос придал облику высокомерность. -- Мужчина такого ранга не сдохнет под забором, не заснет в подворотне. Интеллигентные люди подберут тебя и посадят в такси, -- заключил свою речь Петров. Обмывали костюмы в "Софии". Дундаш часто поднимался, уходил в туалет, позволял швейцару обмахивать себя щеточкой и смотрел в зеркало. Совал деньги и великодушно удалялся, к столику шел зигзагами, жадно шарил глазами по публике. На работе утром не просил опохмелиться, надел старый костюм. Петров присвистнул. -- А я-то хотел в театр повести тебя... -- Надо будет -- схожу. Не к спеху. Петров не выспался, позевывал. Три дня назад он встретил Сарычеву, столкнулся с нею в метро, и толпа сразу же разбросала их по сторонам, и сколько потом ни бегал Петров по вестибюлю "Белорусской", сколько ни ездил по эскалаторам, нигде не мог найти ее. Может, и кстати эта встреча, давно пора уже подвести итоги, всмотреться в себя. Что-то мешало думать, какое-то постороннее влияние... Петров, закрытый осциллографом, не видел никого в регулировке, а ведь кто-то пришел, он ощущал присутствие чужого человека. -- Прислали вот, а что делать, не знаю, -- произнес кто-то уныло и робко. Девичий голос чист, больше приспособлен к восторженным возгласам, робость и уныние -- это от смущения. Так и есть, Дундаш посоветовал узнать у Петрова, что делать. -- А где он? -- Неприкрытое любопытство в звенящем вопросе, девушке уже наговорили о нем. -- Я Петров. -- Он поднялся. Девушка смотрела приветливо (видно, только недавно побывала в парикмахерской, обрезали ей косу) -- несмышленыш с новеньким паяльником в руке. Шейка тоненькая, глаза детские, еще не ждут обиды, а на душе, наверное, как на лице, -- ни морщинки, ни заботы. Халатик накрахмаленный, отутюженный, на карманчике вышиты буквы "К" и "Е". -- Как зовут? -- Котомина Лена. -- Отнеси паяльник. Он тебе не понадобится. Есть у меня работенка для тебя. Сам позову. Она благодарно улыбнулась, ушла. Петрову уже не сиделось. Посвистывая, ходил он по регулировке, косился на Стрельникова. Сел за спиной Сорина. -- Можешь меня поздравить, Валентин... -- Губы его закорчились. -- Можешь поздравить. Через мою жизнь прошла девушка, распространяя запах детской присыпки. Заветный вензель "К" да "Е", перефразируя Лермонтова. -- Пушкин. "Евгений Онегин". -- Да? -- изумился Петров. Он был ошарашен. -- Неужели Пушкин?.. Проклятое воспитание! Надо учесть... -- Насколько я понимаю, -- сказал Стрельников, -- вы, Петров, хотите заставить девочку вымыть полы или почистить ваши брюки. -- Угадал. -- Я запрещаю. Она пришла сама после обеда. -- Чернов сказал мне... -- Иди в цех. -- Почему? -- Здесь будут ругаться. -- Я привыкла, я уже шесть дней работаю, я уже научилась паять... -- Плохо. Плохо, что привыкла. -- Так что мне делать? -- У меня все сделано. Спроси у других бригадиров. Она упорно не уходила, хотела работать. Чутьем поняла, что развязный и некрасивый мальчишка Крамарев существо робкое и ласковое. Подошла к нему. -- Что с тобой, дитя мое? -- спросил Юра. Так, по его мнению, отреагировал бы Сорин. -- Вот не знаю, что делать... -- Садись рядом, расскажи, какую тему писала на экзаменах. -- Образы крестьян в поэме Некрасова "Кому на Руси жить хорошо". -- "Полковнику милиции, -- сказали братья Губины, Иван да Митродор..." Лена рассмеялась, посмотрела в сторону закрытого Петрова. -- А дальше? Он не ответил. Девчонка с вензелем -- голос ее, лицо -- настраивала на воспоминания: откуда-то издалека уже доносились звуки, низкий голос матери (да, да, у матери был низкий голос!). Пришел Чернов. -- Саша, пойми, я не могу ее никуда пока пристроить, она плохо, но умеет паять. Место здесь есть, пусть переделывает планки... -- Не нужна она здесь, Ефим. Вредно ей здесь. Один Дундаш своим нытьем погрузит в тоску. Сам знаешь, о чем у нас говорят... -- Она же взрослый человек, Саша... -- Сам вижу. Но у меня дурной язык, я не хочу, чтоб она слышала мои космические откровения... Понял? Заскрипел протезом, вставая, Стрельников, он внес ясность: -- Она ему просто нравится, Чернов... Злится, потому что не может разобраться в блокинге... Котоминой здесь, конечно, не место... Сорин вдруг разволновался: -- Боря, помоги, какая-то муть в дискриминаторе. Или я идиот, или разработчики, или ты. Выбирай из трех. Стрельников подсел к Сорину. -- Идиотов не принимает на работу Баянников, требует медицинскую справочку... Ну-с, что у тебя, покажи... Регулировка набита смонтированными радиометрами, но -- начало месяца, никто по привычке не торопится. Да и не работалось Петрову. -- Че-ло-век, -- сказал вдруг Петров. -- Вы о чем это? -- сразу же отозвался Стрельников. Он был уверен, что Петров разговорится. -- Да так. Подумал о том, что хорошо жить просто человеком. Зарабатывать на кусок хлеба несложным трудом... ну, как в деревне, поближе к земле. Дундаш, подадимся в деревню? После долгого молчания Дундаш ответил, что в деревню ему не хочется. И вообще идеал Петрова ему не годится. Он уже был простым человеком и поковырялся в земле достаточно. Пора быть чем-то выше. -- Пролезай в министры, -- нацелил его Петров. -- Секретарши, персональная машина, денег навалом, поездки за. границу, портреты, уважение. Заболел -- бюллетеня не надо, поверят на слово. -- А как стать министром? -- Запросто. Идти классическим путем тебе нельзя, потому что о честном служении обществу ты не помышляешь. Существуют, к несчастью, некоторые апробированные мировой практикой способы. Первое: ты должен организоваться в общественном смысле. -- Понял. -- Дундаш внимательно слушал. Загнул для памяти мизинец. -- Понял. Его понятливость удивила Петрова. -- Второе, -- не сразу сказал он. -- Выступи с какой-нибудь нехитрой инициативой, прославься, стань заметным. Дундаш загнул второй палец. -- Продолжаю. Учись, бешено учись. Это третье. Четвертое: принюхивайся к запахам. Человек еще не погорел, дыма еще нет, но ты должен уловить запах тления и ударить по человеку за день до того, как по нему ударят официально... Пятое... Девятый палец не хотел загибаться. Девятым пунктом было: -- И когда ты доберешься, не дай бог, до верхушки, тут и обнаружится твоя интеллектуальная и моральная нищета. Через месяц, через год, через десятилетие, но все равно ты полетишь, тебя выметут -- в неизвестность. Бесславная гибель личности, которой, впрочем, и не было. Но ты, Дундаш, не доберешься и до такого конца -- тебя остановят раньше. Дундаш задумался. Медленно отгибал пальцы, дошел до скрюченного мизинца, смотрел на него как на чудо. -- Скажите, Петров, -- спросил вдруг Стрельников, -- почему бы вам самому не воспользоваться рецептом? -- Рецептом? -- переспросил Петров. Ответил: -- Я не честолюбив. Я не хочу быть калифом на час, хотя истории известны случаи, когда дундаши царствовали десятилетиями. Самая твердая должность -- это быть человеком. Никто тебя не сгонит с нее. Лопаются авторитеты, развеиваются иллюзии -- тебя это не касается. Потому что ты был человеком и остался человеком, ты черное называешь черным, белое -- белым. -- В таком случае, Петров, -- сказал Боря Стрельников, -- задаю вам провокационный вопрос: откуда взялся этот боготворимый вами человек? Почему он точно знает, что черное -- это черное? -- Потому что он -- человек. -- Путано и глупо. О большинстве событий простой человек вынужден судить по тому, что дает ему общество. Поэтому быть человеком -- это прежде всего служить справедливому обществу. Впрочем, я тоже с небольшими поправками за теорию о величии простого человека. Но ведь вы глумитесь над ним. -- Я? Глумлюсь? -- Да, вы. Простой человек никогда не вопит о своем величии, за него это делают молодые поэты. Простой человек скромен и ненавязчив. Простой человек не будет, поднажравшись, кричать о своем величии, о своей власти над временем. И уж тем более -- над женщинами. В регулировке замолкли, ждали, что скажет Петров. Он обдумал ответ, вдоволь насвистевшись. -- Ты прав, Боря. -- Он поднялся. -- Произношу с полной ответственностью: пить буду только за проходной. После аванса он появился на работе абсолютно трезвым, в новеньком костюме, при галстуке и белой рубашке. Никто еще не видел его таким -- все привыкли к выгоревшим ковбойкам и постоянной небритости. Удивляло и дружелюбие. Петров приветствовал старых врагов своих, поболтал с Риткой Станкевич. За ним повалили в регулировку монтажники -- и те, с которыми он пил обычно, и те, кого он обкладывал матом. Технолог Витенька решил, что настал его час. Ломающимся голосом доложил: -- Регулировщик Петров пришел на работу пьяным, прощу принять меры. -- Надо посмотреть, -- удивился Игумнов. Он постоял в регулировке, пригляделся к блещущему остроумием бригадиру и сам не поверил дичайшему факту: сегодня, двадцать второго сентября тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, впервые за шестнадцать месяцев Петров пришел на работу трезвым. Монтажники разбежались, Игумнов ушел. Тогда-то и вылез из своего угла Дундаш. Он сильно выпил накануне, еле доплелся до цеха, в таком состоянии он не любил мозолить глаза начальству, старался не отсвечивать. -- Собрал тут всех! -- напустился он на Петрова. -- Так и погореть недолго. Тебе хорошо, ты трезвый, а нам-то! -- Трезвый, ребята, трезвый... Кончилась глобальная скорбь, опрощаюсь, надоело полиглотничать... Сорин тоже страдал после вчерашних возлияний. -- Сашка, предупреждаем... Чтоб мы тебя трезвым не видели. Все погорим из-за тебя. Петров долго смеялся. 39 И до конца года, прихватив еще два месяца следующего, цех тянул на себе "Кипарисы". Как обычно, завком разрешил сверхурочные работы, и регулировщики уже не бездельничали в первые недели. Ни для кого не было тайной, что "Кипарис" не удался. В октябре пришли первые рекламации, затем их повалило столько, что Кухтин создал бюро внешних рекламаций, а Баянников нанял техников. Стрельников изменил все же схему, с конца декабря через заводские ворота начали вывозить вполне работоспособные "Кипарисы". Техники разъехались по стране с новой схемой, переделывали радиометры. Степан Сергеич, намаявшись за день, садился за стол свой в комплектовке и замирал... Брак выпускают, явный брак -- и никого не арестовывают! Никого не судят! Мало того, премии дают, и сам он премию получил! За что? Кого хватать за преступную руку? Чернова? Саблина? Игумнова? Вопрос этот измучил Степана Сергеича. В каждом человеке, причастном к "Кипарису", видел он преступника, но при здравом рассуждении всегда выяснялось, что преступник-то ничего самостоятельно не делал, а исполнял чью-либо волю. Сильнее чем кого-либо подозревал он Саблина, а Саблин взял да и сам пришел, устроил сцену в проходной, требовал, чтобы пропустили его к Труфанову, кричал, что не позволит своим именем прикрывать институтскую бездарь. Пропуска ему, конечно, не дали. В проходную набежали сочувствующие и друзья Саблина, успокаивали его, уговаривали, а Саблин шляпою утирал влажный лоб, и рыжие волосы его стали от пота темными. "Мужики! -- мотал головою Саблин. -- Не себя жалко -- геологов жалко!.. В стране живем, мужики, в такой стране!.. Нужен радиометр!.." С начальником цеха Степан Сергеич говорил только о производстве. Войдет в кабинет, буркнет что-то вместо приветствия, протянет списочек: "Это не дает отдел снабжения!" -- и показывает гневную спину и спиной же чувствует издевательскую усмешку. На мастеров тоже смотрел с презрением: жулики! -- Что с ним? -- спросил однажды Чернов. -- Переломный возраст, -- засмеялся Виталий. -- Или так: не одолев букваря, хочет осилить книгу для взрослых... Ничего, обломается. Не сам обломается, так мы его обломаем. -- При его энергии да еще голову на плечи -- незаменимый человек вышел бы. -- Точно, Ефим... Они стали друзьями. Вместе уходили с работы, встречались по выходным. Жил Ефим на Басманной у матери, был мягок с нею, терпелив, без устали носился по аптекам, доставая лекарства, и Виталий думал, что Ася, наверное, так же преданно ухаживала за своей матерью. Ах, как нехорошо получилось тогда! 40 Б начале пятьдесят восьмого года появилось сообщение о первой в стране денежно-вещевой лотерее -- на цех выделили пятьсот билетов. Степан Сергеич загорелся знакомым волнением. Составил список, распределил билеты и пошел собирать подписи. Но если он кому-нибудь предлагал пять билетов, то согласие получал на два. Степан Сергеич упорствовал, злился. Игумнов издали наблюдал за этим, потом позвонил из кабинета Шелагину, попросил зайти. -- Степан Сергеич, я требую прекращения позорящего вас и меня торга! Ясно же написано в газете: добровольно. Хочешь -- покупай, хочешь -- нет. -- Займы тоже распределялись добровольно, а тем не менее... Игумнов взорвался: -- О займах поговорим потом! А сейчас запрещаю вам будоражить цех! -- Я вынужден доложить о ваших словах руководству. Оно сумеет поставить на место зарвавшегося чинушу! -- Скатертью дорога! Под крики лифтерши Степан Сергеич влетел в кабину грузового лифта и, спускаясь, топал ногами от нетерпения. Он докажет этому хлюсту Игумнову, что забывать о государственных интересах -- преступно! Докажет! В провале "Кипарисов" есть некоторая доля и его, Шелагина, вины, но лотерею он не проморгает, нет! К сожалению, Баянников не поддержал Степана Сергеича, более того -- посмеялся над ним. Шелагин осторожно поднялся по лестнице, держась ближе к стенке, юркнул в комплектовку, отворачивался, когда сюда заходил Игумнов. На следующий день газеты опубликовали разъяснение: какие бы то ни было принуждения незаконны. Степан Сергеич ходил побитым все утро. Перед обедом пришел к Игумнову -- каяться. -- Не подумал. Дурь заиграла, -- сознался он. -- Вот так-то, -- с глубоким удовлетворением сказал Виталий. -- Думайте, Шелагин, думайте. -- И покровительственно похлопал его по плечу. 41 Труфанов зорко следил за движением чуда радиометрической техники и радовался тому, что радиометры пока оседают в Москве, не исчезают из поля зрения. Подавленные великолепием расписанных на хорошей бумаге достоинств, операторы оберегали святыню от перегрузок, работали осторожно. Беседуя по телефону с директорами НИИ, Труфанов между прочим высказывал опасения, подготавливал к возможным неприятностям с "Кипарисом" и советовал, если что случится, не поднимать панику, не шуметь, как на пожаре, а незамедлительно позвонить ему, Труфанову, -- вот телефон мой, пожалуйста! Зачем рекламации, зачем эти официальные напоминания. Сами знаете, какое отношение к рекламациям. (Труфанов понижал голос и подмигивал невидимому собеседнику, подмигивание каким-то образом передавалось абоненту, абонент понятливо хмыкал.) Действительно, зачем рекламации? И себе и опытному заводу портим нервы. По телефону доложил о неисправности -- и порядок. А на рекламацию всегда готова отписка: "На ваш номер такой-то завод в ближайшее время примет меры... Просим дополнительно сообщить, при каких обстоятельствах вышел из строя радиометр, отразить в ответе то-то и то-то..." Завод будет принимать такие-то меры, требуя еще кучу сведений, а потом разразится негодующим посланием: гарантийный срок вышел, и катитесь к такой-то бабушке -- вот что мы можем ответить на ваш номер такой-то. Постепенно операторы освоились с чудом и крутили ручки радиометра напропалую. Понемногу выявлялись мелкие дефекты -- неизбежное следствие неразберихи конца месяца. Труфанов снабдил Петрова всеми необходимыми документами, Игумнов -- деталями, и по московским НИИ промчался вихрь, оставивший следы разрушений. Петров безбожно драл за ремонт. Он заводил стремительные знакомства, давал советы на все случаи жизни и разбирался в каверзнейших ситуациях. Все чувствовали: человек бывалый -- и шли к нему. Величина гонорара за юридические консультации колебалась от сигареты до пяти литров благородной жидкости. В одном химическом учреждении ведущая лаборатория хором попросила Петрова не дать разбиться семейной жизни талантливого инженера: начальство загоняло его по командировкам. -- Язва желудка устроит? -- прищурился Петров. Через два дня талантливый инженер выложил институтскому врачу симптомы заболевания. Инженера повезли в поликлинику, взяли на анализ желудочный сок, хмуро приказали явиться завтра на рентген. Лаборатория с укором посмотрела на Петрова. Инженер пошел просвечиваться и вернулся с рентгенограммой, где черным пятном в овале желудка нагло показывала себя язва. От командировок инженера освободили. (Через два года инженер уволился и рассказал на прощание, как стал он язвенником. Петров два дня кормил его мякишем недопеченного хлеба, вызвав кислотную реакцию желудочного сока, а темное пятно объяснялось еще проще: инженер проглотил двухкопеечную монету, привязанную ниточкой к зубу.) О мздоимстве бригадира знали Труфанов и Баянников, но раз нет официальной бумаги, стоит ли тревожиться. Бумага -- это документ, на него надо реагировать, отвечать на сигнал, а на хахоньки по телефону можно ответствовать и хихоньками. Зачем вообще нервировать человека, который так блистательно расправился со всеми дефектными "Кипарисами"? Наконец бумага пришла. Институт имени Карпова со сдержанным негодованием просил наказать представителя опытного завода регулировщика Петрова, надругавшегося над младшим научным сотрудником. Баянников, разумеется, все знал в тонкостях и доложил Труфанову. Директор возымел желание лично побеседовать с правонарушителем в официальной обстановке. Петров, бормотнув что-то при входе, сел, скосил глаза на раскрытую коробку "Герцеговины". -- Кури, Александр... Что у тебя произошло в карповском? -- Мелочь. Щелкнул по носу одного зазнайку. Труфанов с удовольствием слушал уже известную ему историю... "Кипарисом" в карповском заведовал аспирант Ковалев, розовощекий мальчик в академической шапочке -- такая шапочка украшала голову академика Ферсмана на портрете, что этажом ниже, в вестибюле. Петров заливисто расхохотался, увидев ее на юнце. Блок анодного питания весил три пуда, поднять его и поставить на стол Петрову нетрудно, но мешала теснота в лаборатории -- локтей не раздвинешь, во что-нибудь да упрутся. Он попросил аспиранта помочь. Ковалев важно кивнул: сейчас -- и налег на телефон, вызывал рабочих, не унизил будущее научное звание неквалифицированным трудом. Петров разозлился и поднял блок сам, до крови ободрав руку. Аспирант, очень довольный, улыбнулся. Петров нашел электролитический конденсатор на четыреста пятьдесят вольт, емкостью в двадцать микрофарад, зарядил его от розетки постоянного тока и подсунул Ковалеву. Будущий академик нерасчетливо протянул руку, коснулся, хлопнулся в обморок, а очнувшись, жалко расплакался и понес вздор. -- Будь поосторожнее, -- внушительно посоветовал Труфанов. У него были свои счеты с физико-химическим институтом имени Карпова. Здесь трудом, потом и унижением зарабатывал он себе кандидатскую степень. -- Остерегайся. Эти молодые выскочки обидчивы. Напишут диссертацию об условиях обитания комнатной мухи в жилых и нежилых помещениях и думают, что подошли к уровню Эйнштейна... Как, в общем, "Кипарисы"? -- Нормально... Петров поколебался и рассказал о странном "Кипарисе", поставившем его в тупик. Радиометр хорошо работал до обеда, отдыхал с операторами ровно час, а после обеда утренняя порция урана давала удвоенное количество импульсов распада. Петров два дня ковырялся в загадочном комплекте No 009. Так ничего и не придумал. К счастью, операторы вспомнили, что им положен укороченный рабочий день, обед отменили, радиометр нормально просчитывал до двух дня и выключался. Когда Петров доложил Стрельникову о загадочном поведении "Кипариса", тот остро глянул на него: не пьян ли? -- Чудес не бывает, -- засомневался и директор. -- И тем не менее... Это что-то трансцендентальное, Анатолий Васильевич. -- Хиромантов у меня нет. Обходимся радиоинженерами. Этот девятый номер засеки. Уверен, что подобные ему появятся вскоре. На бумаге, излучавшей сдержанное негодование, Труфанов пометил: "Вик. Ант.! Сообщи, что приняты меры, проведена беседа, разъяснено". 42 Игумнов и мастера изворачивались по-всякому, спасаясь от Шелагина. На правах партгрупорга Степан Сергеич лез теперь во все бумажки, в цехе появлялся неожиданно, врывался в него, как некогда в караульное помещение, и шарил глазами по столам и людям: где брак, где преступники? Месячные отчеты Игумнов составлял дома с мастерами. Чернов умнел с каждым днем. В июне цех делал "Эфиры". Представлял собою "Эфир" обыкновенный пылесос, от магазинного его отличала раза в три большая себестоимость. Внутри "Эфира" завывал пылесосный моторчик, осаждая на особую вату частицы и комочки окружающего пространства. К пылесосу государственного значения придавался секундомер (конструкторы одели его в изящнейший футляр, ценою он превосходил добрый хронометр), по секундомеру включали и выключали "Эфир". Загрязненную вату вытаскивали (уже не по секундомеру) и производили химический анализ примесей в другом, более сложном приборе. Заказчики попросили скромно: сто штук. Труфанов переупрямил их и получил заказ-наряд на четыреста. За три дня до конца месяца все четыреста штук выстроились на сборочном участке цеха. Контролеры ОТК проверили монтаж, закрасили пайки розовым цапонлаком. Регулировщики, занятые бета-гамма-радиометрами, хвалили директора: впервые цех выпускал приборы, не требующие настройки. До конца месяца три дня, вполне достаточно, чтоб поставить по моторчику в каждый "Эфир" и сделать по две пайки. В бухгалтерии подсчитали: четыреста "Эфиров" прикроют все прорехи, полугодовой план будет перевыполнен. Двадцать восьмого июня к директору прибежал встревоженный начальник отдела снабжения, бухнул новость: завод, обязанный поставить четыреста моторчиков, неожиданно аннулировал заказ. Он перестраивал производство, сделал заблаговременно запасы моторчиков, но, к сожалению, предприятия по выпуску электробытовых приборов получили срочное задание выбросить на прилавки необходимые населению предметы и опустошили склады, то же самое происходит и с вентиляторами. Моторчиков нет, заявил начальник снабжения, и не будет. -- Не верю. Не знаю, -- словно не расслышал Труфанов. -- Завтра к обеду моторчики должны быть в цехе. Начальник отдела снабжения в панике бросился в министерство, оттуда -- в другое министерство. Ему твердо, абсолютно уверенно обещали пятого июля дать двести моторчиков, еще двести -- к пятнадцатому. До позднего вечера разъезжал он по знакомым снабженцам, и все они говорили ему, что ничем помочь не могут: самим не хватает. К тому же конец месяца. В это пиковое время щедрых не найдешь. Утром он, осунувшийся, небритый, появился у Труфанова. Швырнул на стол ему свой потертый портфельчик, упал в кресло и произнес: -- Ни-че-го. -- Будем думать. -- Директор подтянул к себе портфельчик. Перебрал бумаги в нем, делая пометки на листах календаря. Вызвал главбуха, главного диспетчера. Отпустил их. Позвонил Григорию Ивановичу, потом Андрею Петровичу, затем Алексею Федоровичу, поговорил с Иваном Афанасьевичем, с Аванесом Александровичем, с Петром Олеговичем. Мягко положил трубку. Задумался. -- Будем делать так, -- сказал он. Начальник отдела снабжения выслушал, облизнул пересохшие губы и хрипло вымолвил: -- Сам не решусь. Дайте письменное указание. Труфанов с презрением отвернулся от трусишки. -- Напиши заявление на отгул. До первого. Нет, до второго. И найди мне Стригункова. У Мишеля был нюх на срочные вызовы. Он уже околачивался около приемной, сдержанно-энергичный, как спортсмен перед стартом. -- Моторчики нужны, Михаил. -- Нужны, Анатолий Васильевич. Я ж вам вчера выдал одну идейку... -- Исполнителя нет. Возьмешься? Идейку самостоятельно разработал бы и сам Труфанов. Одно то, что под рукой находился Стригунков, настраивало на изыскание варианта смелого и верного до неправдоподобия. Другое дело -- претворить идею в жизнь. -- Даю полномочия. Денег -- только на представительство. Выворачивайся как умеешь. Об остальном не беспокойся, беру на себя. -- Есть! -- Стригунков вскочил, оправляя рубашку с обезьянами и пальмами. После обеда во двор вкатил грузовик, доверху набитый ящиками. Их стащили в пустующую комнату против макетной мастерской. Константин Христофорович Валиоди недоуменно взирал на странный груз с надписью "Уралец". Зачем институту столько пылесосов? Двадцать уборщиц на институт и завод по штату, каждой по пылесосу -- это двадцать пылесосов, а здесь сотня, не меньше, и ожидается еще в несколько раз больше. Мишель Стригунков повис на телефоне в кабинете Валиоди, грозил, умасливал, рассказывал анекдоты своим таинственным абонентам, в критические минуты срывался со стула, мчался во двор, вскакивал в директорскую "Победу" и вихрем уносился куда-то. Картонные ящики с бытовыми пылесосами типа "Уралец" все прибывали и прибывали. Последнюю партию выгрузили в шесть вечера. Валиоди ушел, как всегда, ровно в пять, сверх законного времени он на производстве людей не держал, себя тоже, в кармане постоянно носил выписку из решения Совета Министров о вреде поздних заседаний. Дома он полез под душ и вылетел оттуда, ошпаренный догадкой: моторчики "Уральцев" будут ставиться в "Эфиры"! Валиоди отхохотался и пошел в гости в соседний подъезд к Степану Сергеичу. С первого июля Шелагин уходил в отпуск. Игумнов приплюсовал отгулы, сказал, что завтра, тридцатого июня, на работу можно не являться. Степан Сергеич блаженствовал. Строил планы на отпуск, радовался, что увезет Колю на юг. Отпускные уже получены, куплен новый письменный стол и масса всяких мелочей. Валиоди с почтением осмотрел покупку: -- На этом столе можно разложить восемнадцать первоисточников! Степан Сергеич мысленно примерил, но ничего не ответил. Смуглый горбоносый Валиоди переглянулся с Катей. А потом рассказал диспетчеру, зачем привезены пылесосы, и, не удержавшись, залился смехом. -- Нет, ты представляешь, как повезло Труфанову! Если б требовались моторы от танков -- где бы он купил танки? Степан Сергеич обалдело смотрел, обалдело слушал. -- А куда ж сами пылесосы? Кому они нужны без моторчиков? -- На свалку! -- не унимался Валиоди. -- Под бульдозер! Станет тебе Труфанов хранить вещественные доказательства! Диспетчер подсчитал: -- Моторчик стоит семьдесят пять рублей, пылесос -- шестьсот семьдесят пять, шестьсот умножить на четыреста -- двести сорок тысяч рублей. И они вылетят на ветер! -- В эфир! -- скисал от смеха Валиоди. -- Не вижу причин для радости! -- прикрикнул на него Степан Сергеич. -- Государство терпит убытки, а вы посмеиваетесь! Где ваша партийная совесть? -- А я беспартийный... (Степан Сергеич многих нравящихся ему людей считал членами партии.) -- Давайте поплачем вместе, -- продолжал Валиоди, -- авось поможет. Катя подавала ему знаки. Валиоди понял, что дальнейший разговор обещает одни неприятности. Он схватился за голову: -- Опаздываю в кино! -- И убежал. Степан Сергеич мрачно проговорил, что никуда он не поедет, завтра он начнет выводить на чистую воду расхитителей государственной собственности. Хватит! Довольно нянчиться с презренными людишками, позорящими звание советского человека и советского офицера. Хватит! Этот Стригунков -- подлец, его быстро раскусил офицерский корпус Краснознаменного Балтийского флота, осудил и выгнал. А по Виталию Игумнову давно плачет тюрьма! Тоже проходимец. Неспроста вспомнил об отгулах, решил удалить из цеха человека, который пресек бы -- и пресечет! -- это безобразие. -- Тебе-то какое дело? -- будто не понимала Катя. -- Директор, я уверена, все согласовал с главком, неофициально, конечно. Это их игры, Степан, тебе лучше не вмешиваться, лишним будешь, уж я-то знаю... -- Откуда ты знаешь? -- поразился Степан Сергеич, и Катя спохватилась, защитилась тем, что "это все знают", и прикусила язык. Она знала точно. Она делала свою женскую карьеру. От голоса Кати, от фигуры ее, от походки исходила некая теплота, размягчавшая мужчин, и первым поплыл начальник лаборатории Петрищев, обнаруживший внезапно, что хорошо ему только в часы, когда рядом позвякивает колбами лаборантка Шелагина. Он привез ее однажды к себе домой, чтоб и там она побренчала посудой, похозяйничала, и ничуть не напуганная Катя внимательнейшим образом осмотрела холостяцкую квартиру начальника, оценила ковровую дорожку, на которую рухнул сломленный любовью Петрищев; начальник на коленях умолял Катю быть к нему милостивой до конца. Дорожка так понравилась Кате, что она решила купить такую же для прихожей, а резиновый коврик, о который вытирал ноги сын, не пропускавший ни одной лужи, вынести за дверь. Кое-какие милости она Петрищеву отпустила -- из тех, что в кино показывают детям до шестнадцати лет, и отпущенное много раз вспоминалось и обдумывалось Катей, ее удивляла узкая направленность мужских желаний: почему Петрищев именно от нее добивается того, что может получить от других женщин отдела и всех лабораторий без хлопот и стояний на коленях? Какая-то обольстительная тайна скрывалась в мужских пристрастиях, Катя с грустью призналась себе, что женщина она необразованная и наука, которой она не обучена, должна постигаться с помощью мужчин, во многом отличных от ее мужа. Таких мужчин она начинала встречать все чаще, скучный техникум еще не выдал ей диплома, а Петрищев сделал Катю инженером-аналитиком и потом, назначенный главным инженером НИИ, посадил ее за секретарский столик, научил варить кофе и правильно втыкать в бутерброды пластмассовые вилочки. Катя уже без стеснения расписывалась в каких-то денежных ведомостях и начинала подходить к выводу, что природа несовершенна, что слепая судьба особой прелестью одаряет тех женщин, у которых есть мужья, этой прелести не замечающие, приоритетом своим в обладании прелестями пользуются они бессовестно нагло, лишая других мужчин права пользования, из-за чего, казалось Кате, обделенные мужчины принимают ошибочные управленческие решения. Ее смышленая головка быстро ухватила все стежки и узелочки ведомства, которому подчинялась контора Петрищева, она знала, кому позвонить по такому-то вопросу, а кого вообще не замечать, даже если кто и норовил попасться на глаза. Петрищев по-прежнему падал на колени, каждый раз вымаливая все большие и большие милости, и якобы с лекций прибегавшая домой Катя всякий раз видела одно и то же: сын, под надзором отца сделавший уроки, спит, ужин на столе ждет ее, а в квартире чистота, наведенная руками владыки -- Степана. Она раздраженно теперь воспринимала власть мужа, потому что она простиралась вширь, она захватывала и квартиру Петрищева, не позволяя Катиной руке дотронуться до последней застежки, и, пошатнись эта власть -- крайняя милость была бы ею отпущена как Петрищеву, так и некоторым из тех, кто предлагал ей свою щедрую душу, свою готовность преподать ей уроки мужчиноведения. Она выскользнула из дома, чтоб позвонить Виталию, предупредить его о завтрашнем приходе Степана Сергеича, попросить его уберечь мужа от гнева директора, -- но не очень-то спешила звонить, обрадовалась даже, что мальчишки обрезали трубку в автомате. Побрела к другому, часто останавливаясь, замирая в нерешительности, обронила монету и все же услышала голос Виталия, сказала, что Степан назвал его проходимцем, завтра придет в цех, ждите грозы, принимайте меры. Виталий поблагодарил, спросил о сыне, пообещал выручить, хотя и признался, что Труфанов настроен решительно, план намерен выполнить. Поговорив с Катей, Игумнов тут же связался с Черновым, и тот сказал, позевывая, что все в полном ажуре, сборщики оставлены на ночь, сейчас начнут снимать моторчики. Рано утром в проходную влетел Степан Сергеич и сразу же бросился налево, в коридор макетной мастерской. Рванул дверь комнаты -- пусто! Слесари-сборщики славно потрудились за ночь, сняли с четырехсот пылесосов четыреста моторчиков, все прочее, стоимостью в двести сорок тысяч рублей, припрятали, куда-то прибрали. -- Это преступление... -- выдохнул Степан Сергеич. Четыреста "Эфиров" тремя рядами стояли в проходе, на границе сборочного и монтажного участков, слесари вделывали в них моторчики, монтажники шли следом, подпаивали. -- Прекратить! -- крикнул Степан Сергеич. -- Прекратить! Он ввалился к Игумнову, заголосил, забуянил, заугрожал тюрьмой. Насмешливо и ясно смотрел на него Виталий. Положил, как Сорин, ноги на стол, жевал яблоко, наслаждался жизнью. Проказник мальчишка залез в безопасное укрытие и глумится над беснующимся папашей. Степан Сергеич что было сил дернул Игумнова за ногу. -- Мне-то какое дело? -- отбрыкнулся Игумнов. -- Кто за пылесосы отвечать будет? Директор. С ним и говорите. -- И поговорю. -- Пошлет он вас к черту и будет прав... Он сам здесь руководит, в комнате Туровцева сейчас. Труфанов приехал на завод в шесть утра. Собрал слесарей, показал на "Эфиры": начинайте, ребята. Каждая минута директора на строжайшем учете. Освящать своим присутствием расправу над сотнями пылесосов -- занятие малопродуктивное. Можно попутно выяснить кое-что еще. Почему, например, именно в самом конце месяца попадают на столы регулировщиков самые "непроходимые" блоки, самые неработоспособные радиометры, самые похабные усилители? Казалось бы, наоборот: ведь в первом же экземпляре обнаруживаются все ошибки монтажной и принципиальной схем, возрастает навык регулировщиков и монтажников, приборы должны делаться все быстрее и правильнее. Регулировщики спали под столами на листах гетинакса. Фомин прерывисто храпел, спрятав лицо в сгибе локтя. Сорин и Крамарев примостились рядочком, посвистывали. Сорин, чтоб не мялись брюки, повесил их на спинку стула, надел спортивные шаровары. Петров лежал трупом. Лицо умное, резкое, нос хищный. Странный парень. Развинченный и собранный, решительный и мямля. Ему-то что надо в жизни? С такой биографией... Труфанов не решился будить регулировщиков, он осторожно вышел, из комнаты Туровцева (тот заполнял паспорта на "Эфиры") позвонил дежурному врачу, попросил приготовить кофе регулировщикам. Потом вернулся и дотронулся до Петрова. Петров открыл глаза, вскочил. Солнце еще пряталось за домами, самодельный гамма-индикатор нечасто и равномерно отсчитывал импульсы, невидимые капли падали на звонкую поверхность. Директор спрашивал тихо, Петров отвечал громко. -- Все просто, Анатолий Васильевич. Не идет радиометр -- в сторону его, разберемся потом. Зачем зря ломать голову? Вы можете пустить слезу, и план урежут. Короче -- спешка. Как говорили римляне: вдвое дает тот, кто дает скоро. На лице Труфанова появилась полуулыбка, скорее воспоминание об улыбке. -- Ты грамотный парень. -- Ага. И как я есть грамотный, то жалаю знать, пошто меня тыкают, а не выкают? -- Извини. Привычка. Я двадцать пять лет назад пришел по путевке в институт и на ты звал профессоров. -- От сохи, значит? -- От нее, верно, фигурально выражаясь... В Вязьме родился, серенький городишко. -- Так ведь приноравливаться надо. Я не обижаюсь -- другой может обидеться. Туровцев уже начал принимать "Эфиры", включил первый. Чуть слышное гудение донеслось сквозь стекла. -- Как радиометры? -- К вечеру добьем. Труфанов отправился на сборочный участок. Все текло нормально, без завихрений. Каждые полторы-две минуты с шелестящим подвывом включался очередной "Эфир". Шелагин удален, щепетильный начальник отдела снабжения ловит на зорьке подлещиков на манную кашу, главный инженер принимает экзамены в МЭИ. Столярный цех превзошел себя: ящики для "Эфиров" сделаны прочно и красиво. После обеда можно доложить о ста пятнадцати процентах. Беда пришла с самой неожиданной стороны: Шелагин. Труфанов сел за непривычно низкий и маленький стол начальника БЦК и позвонил Молочкову, но его, к сожалению, не было. Это уже плохо. Пронюхал, побоялся. Именно сейчас он необходим, этот человек, нашпигованный фразами, применимыми ко всем случаям. Вбежал Чернов. -- Шелагин приказал остановить сборку. -- Продолжать сборку! Степан Сергеич вбежал в комнату красный от гнева, дрожащий от возбуждения. Первый натиск Труфанов отразил умело: вежливо встал, протянул руку, предложил сесть. Степан Сергеич не ждал такого обхождения от государственного преступника, от расхитителя общенародной собственности и несколько сбавил тон. Все же он достаточно пылко изложил свои требования: немедленно вставить моторчики в пылесосы, признать план невыполненным, признаться в этом, не страшась ответственности. -- Вы, бывший офицер, говорите мне такое? -- изумился Труфанов. -- План для нас -- выполнение боевой задачи. План -- это все! План должен быть выполнен любой ценой! . -- Можно и отступить, если наступление чревато неоправданными жертвами. Отступление -- один из видов боевой операции! Директор усмехнулся: -- Старо. Слышали. -- Совсем по-молочковски Труфанов начал: -- Ответственный период... Обескураженный Степан Сергеич вышел на цыпочках из комнаты, постоял у стеклянной стены регулировки, помотал головой, отказываясь от приглашения Петрова зайти, и направился к выходу, стараясь не смотреть на подвывавшие "Эфиры". В дверях кабинета стоял Игумнов. -- Так что же он вам сказал? -- лениво спросил он. Степан Сергеич промычал что-то о плане и дисциплине. -- Чушь. Демагогия. -- Игумнов по-мальчишески выплюнул окурок. -- У него дружков в министерстве куча, мог бы оттянуть сдачу "Эфиров". Дело не в них, а в майском плане. У Труфанова свои расчеты. В конце года он никогда не лезет вперед -- он вырывается во втором квартале. Опять Степан Сергеич бросился к Труфанову настаивать на своем. Директор подготовил новый довод. Моторчики для "Эфиров", сказал он, появятся десятого июня и будут поставлены в пылесосы. -- Не верьте, -- сказал Виталий, когда Шелагин доплелся до него. -- Сами посудите, какой магазин примет обратно "Уральцы"? На рынок повезет их Труфанов, что ли? Степан Сергеич -- опять к директору. Труфанов рассмеялся -- впервые, пожалуй, при Шелагине. -- Вам-то какое дело? Я несу полную ответственность и за "Эфиры" и за пылесосы. -- Не верьте, -- тоже рассмеялся Игумнов, когда Шелагин принес ему это заверение. -- Пылесосы Стригунков покупал по безналичному расчету, по десять -- пятнадцать штук, чтоб не бросалось в глаза. Стоимость их отнесут не к "Эфиру", а... в общем, найдут статью расхода. Спишут на канцелярские скрепки. Труфанов не дурак и не дураков набрал в свою контору. Степан Сергеич пошел узнавать статью расхода... Из комнаты Туровцева -- к Игумнову, от начальника цеха -- к директору завода и НИИ... Степан Сергеич забегался, истерзался. Его поднимали в горние выси государственных соображений и сбрасывали в пропасть житейской правды. Наконец директору надоело изъясняться высокопарным языком. Молочков не приходил, несмотря на вызовы, припрятался, скрылся, а Труфанов сам смеялся над собой, когда произносил молочковские фразы, и больно ему становилось за честного диспетчера Шелагина, который никак не мог понять то, что понимал весь цех. Директор взял Степана Сергеича за руку, как маленького ребенка, вывел его в цех. С коротким шумом доказывали "Эфиры" свою способность впитывать воздух, монтажники заколачивали приборы в ящики. Директор НИИ и завода произнес невеселую и краткую речь: -- Сегодня тридцатое июня пятьдесят восьмого года... Все предприятия страны, их много, их сотни тысяч, озабочены одним: выполнить план. На сотнях тысячах предприятий правдами и неправдами в этот день завершают месячную и полугодовую программу... Правдами и неправдами -- вот причина успеха, вот корень всех зол. Миллионы рублей убытка от неправд, миллионы бракованных изделий... Они неизбежны -- это издержки, они необходимы. Выполнить любой ценой! Напрячь все силы! В общем итоге деятельности -- польза. Мы нанесли громадный вред государству, но если бы нам, директорам, дали право производить по возможности -- что бы тогда получилось? Анархия -- вот что тогда получилось бы... План подстегивает людей, люди планом привязаны к государственным делам, к управлению государством. Да, мы сегодня нанесли государству ущерб. Но он с лихвой будет скомпенсирован выполнением плана другими предприятиями, которые руководствовались тем же железным правилом: все для плана! Все! Разве государство не понимает этого?! Отлично понимает, все знает отлично. Почитайте газеты, поверьте мне: ни один директор не наказан в уголовном порядке за упорство в выполнении плана, за ущерб, нанесенный государству... Так, мелочи -- выговор, постановка на вид... И наоборот, рачительный директор, срывающий план лишь потому, что выполнение его грозит государству убытками, -- этот директор снимается с должности, доверия к этому директору уже нет. Чем бы хорошим он ни руководствовался -- он допускает саму мысль о возможности не выполнять государственный приказ, ему доверять нельзя... Сотни тысяч труб дымили в небо, миллионы людей выполняли план, летели облака бумаг, в комфортабельных вагонах пили командированные толкачи, с заводских конвейеров сходили не работающие телевизоры и не стирающие стиральные машины, в ящики упаковывались станки точной конструкции, баснословно дорогие спальные гарнитуры, в небо взлетали надежнейшие лайнеры, и в неразберихе правд и неправд с коротким подвывом испытывались "Эфиры" -- продукция опытного завода при научно-исследовательском институте союзного значения, и шелухой от зерна улетали неизвестно куда двести сорок тысяч рублей. -- В обстановке, когда плану грозит провал, достоин порицания не тот, кто использовал все возможности выполнить план, а тот, кто не выполнил его. Это закон производства. Степан Сергеич не поблагодарил за науку. Подавленный тяжестью потерь, получаемых производством ради производства, он поплелся прочь -- под любопытными взглядами цеха... -- Чушь. -- Игумнов полулежал на диванчике. -- Управлять экономикой административными мерами можно только в критические моменты. Год, три, от силы -- десять. -- Игумнов поболтал ногами. -- Вообще-то он, конечно, прав, милый друг Труфанов. Но не во всем. Кроме безусловности плана, еще должно быть что-то введено, какой-то пунктик, который оправдывал бы всю горячку, чтобы все от последней посудомойки до министра были заинтересованы лично и в горячке и в выпуске хорошего товара. Этого нет. Так пусть сами расплачиваются за собственную дурость. Пусть мирятся с потерею двухсот сорока тысяч, если уверены, что сдать "Эфиры" с опозданием на неделю -- это подрыв основ экономики. -- Нашими руками государство причинило себе убытки, нашими! -- закричал Степан Сергеич. -- С себя надо спрашивать! -- Спрашивайте, мой дорогой, спрашивайте! -- Игумнов заходил по кабинету, делая нелепейшие движения -- элементы утренней зарядки. Остановился. -- Чтобы прошибить стену лбом, нужен или большой разбег, или много лбов. У вас то и другое есть? У меня нет. Я, кроме того, не желаю, чтобы мой лоб бился о стену первобытным молотком. Хотите -- бейтесь. Я набил себе шишек, с меня достаточно. Умным стал. То, что вы видите сегодня, в меньших размерах происходит каждый месяц, знайте это. -- Быть не может! -- Еще как может... Вы никогда этого не замечали и не заметите, я работаю тонко... Вы научили меня жить так, вы. -- Клевета! -- Вы, дорогой мой комбат... Еще один удар. Но по сравнению с тем, который нанес ему директор, это так себе, шлепок, булавочный укол. Степан Сергеич, глядя под ноги. дошел до регулировки -- он не мог сейчас бросить цех, уйти домой. Когда полыхает огнем крестьянская изба и унять пламя уже невозможно, когда бабы причитают над гибнущим добром и, простоволосые, голосят, прижимая к себе ребятишек, -- тогда хозяин безмолвствует, молчит, бережет силы, столь необходимые для возведения нового сруба на месте испепеленного жилища... Так, безмолвствуя, сидел Степан Сергеич в регулировке, наблюдая сквозь оргстекло за упаковкой "Эфиров". На принятый прибор Туровцев клал подписанный паспорт и формуляр, монтажники приподнимали "Эфир" за никелированные ушки, ставили в ящик, укладывали в ячейку документы и пенал с ЗИПом, приставляли крышку и прибивали ее. Все делалось быстро, ловко, умело. Ученики слесарей, бывшие десятиклассники, весело относили ящики на склад готовой продукции... И тут Степан Сергеич вспомнил: партсобрание в начале мая, вопрос из зала о детских яслях. Молочков внушительно разъяснил: нет денег. В следующем году будет вам и детский сад, будут и ясли. Собрание приняло к сведению заявление парторга. Знали о нехватке денег и отцы семейств, спокойнейшим образом разломавшие сейчас детские ясли -- по крайней мере. Вот оно что! Вот где урон похлестче сотен тысяч! Нарушена связь между тем, что делает рабочий, и его, рабочего, жизнью! Мужик смотрит слезящимися глазами на жарко пылающую избу, безмолвствует да вдруг как сорвется, как заблажит, затрясет кулаками, хуля бога, церковь и кровопийцу-соседа. Так и Степан Сергеич сорвался, выругался беспощадным матом и в директорской манере произнес речь о сотнях и тысячах предприятий громадной страны: предприятия увешаны лозунгами о бережливости, о народной копейке, предприятия приглашают лекторов, лекторы читают доклады о сбережении социалистической собственности, которая принадлежит рабочим, предприятия сурово штрафуют рабочих за сломанные сверла, а рабочие выпускают брак стоимостью в миллионы самых дорогих сверл... Сорин и Крамарев не поняли Степана Сергеича. Сорин давно работал на заводе, план выполнял ежемесячно. Крамарев школьником еще наполучал грамот за сбор металлолома, притаскивая на сборный пункт разрозненные части машин, конструкций и других ценных изделий, почему-то брошенных. Зато Дундаш понял. Выходец из деревни видел беду в том, что нет хозяина. Петров тоже понял. -- Да, вы правы, Степан Сергеич, мой уважаемый оппонент... Метода "гони план" изжила себя, об этом говорит здравый смысл, то есть та практика, которая является критерием истины. Но отменять эту методу не будут, разве уж припрет со страшной силой... При ней можно, хлопнув кулаком по столу, требовать невозможного. Обе речи, и своя и директора, опустошили Степана Сергеича, подъемы и спуски измотали. Он ответил, что партия достаточно сильна, чтобы решить проблему этой самой методы. -- Так рази я против? -- подхватил с блатной интонацией Петров. -- Вопрос в том: когда? Не смотрите на меня косо, товарищ Шелагин. Подвывая, как "Эфир" при сдаче (в душе подвывая), обошел Шелагин стоявшего в проходе директора и не помня себя добрался до дома. Да, директор убедил его, но не заставил признать правильным его действия. Где выход? Где истина? Анатолий Васильевич позвонил наверх: да, план выполнен. Расписался в принесенных документах. Дважды звонил Молочков, напрашивался на беседу. Труфанов не пожелал его видеть. Шелагин -- многозначительный симптом. Такие правдоискатели есть в любом отделе, им зажимали рты, засовывали в глотку мочалки. Теперь не сунешь: мочалка истрепалась. Молочкова провели в бюро после третьего голосования, осенью из него полетят перья. Надо быть идиотом, чтобы афишировать связь с Молочковым. Наоборот: подчеркивать отсутствие взаимопонимания, хотя Молочков, конечно, еще пригодится. В шесть вечера позвонил Игумнов: сейчас начнут сдачу последнего радиометра. Труфанов пошел посмотреть. К комнате Туровцева примыкала другая, площадью раза в три больше, в ней обычно градуировали приборы. "Эфиры" уже сдали на склад, монтажников и сборщиков отпустили. В комнате расстелили длиннейший лист миллиметровки, на одном конце его стоял радиометр, датчик его смотрел в противоположную стену, у стены Фомин и Петров шарили по своим карманам, негромко ругались. Вошел расстроенный Сорин, он только что был в регулировке. -- Что случилось, Валентин? Сорин раздраженно швырнул в угол отвертку. -- Ампулу с кобальтом-шестьдесят потеряли. Решение директора было, как всегда, точным и быстрым. -- Перестройте радиометр на крайнюю чувствительность, обойдите с ним цех, особо осмотрите мусор, выметенный уборщицей! Фомин страдающим голосом отозвался: -- Перестроить, да?.. А потом опять настраивать? -- Это Кухтин, -- заявил Петров. -- Имеет привычку брать со стола всякую мелочь... Кухтин возмутился, призвав в свидетели Игумнова: лично он приходил в регулировку час назад, был в ней всего несколько минут... Однако полез в карман и, к ужасу своему, обнаружил пластмассовый столбик -- ампулу. Он уронил ее, отскочил, как от змеи, лицо его то бледнело, то зеленело. Труфанов напряг все мускулы, чтоб не рассмеяться. Ампулу, догадался он, подменили, Кухтину в карман сунули пластмассовый футлярчик без игл кобальта. Петров незаметно для всех заменил "найденную" ампулу настоящей, сдача пошла церемониальным маршем. Разработчик и конструктор, оба Виктора, Тимофеев и Ионов, повисли локтями на подоконнике и вполголоса беседовали о чем-то постороннем, зевали они при этом так, будто они, а не регулировщики, ночевали вторую ночь на заводе. Прибор наш настолько совершенен, настолько отработан, что проверять его, собственно, незачем. -- Спасибо, ребята, -- сказал им Труфанов. Викторы оторвали локти, заулыбались. Официальная часть кончилась. Регулировщики сматывали миллиметровку, Туровцев пломбировал радиометр. Разработчика и конструктора увел начальник пятьдесят четвертой лаборатории. -- Работали, работали, ночей недосыпали... -- ворчал по традиции Фомин. Регулировщики пальцем не притронулись к "Эфирам". Но план сделан, и нарушать традиции нельзя. Анатолий Васильевич загнул руку, достал из брючного кармана деньги, положил их на краешек стола... 43 По совету умных товарищей Степан Сергеич экзамены сдал раньше срока, к законному отпуску подсоединил учебный и два месяца отдыхал в деревеньке на берегу моря. Там он много читал, все книги подряд, и все без толку. Не было руководящей идеи, которая управилась бы с грудою фактов, разложила их по полочкам, дала бы отчетливое направление мыслям. Когда же вернулся из отпуска и робко вошел в цех, то ждал ехидных намеков, открытого презрения. Он помнил, как разбушевался когда-то из-за трех метров обкусанного монтажником провода, а теперь вот смолчал, когда уничтожали четыреста пылесосов. Но нет, цех не напоминал ему о них -- цех расспрашивал о море, о Коле, о жене. Степан Сергеич до самого обеда утопал в улыбках и расспросах. Нет, не прав был он, когда в озлоблении думал о неспособности рабочих понимать вредоносность традиции, которая обесценивает труд. Знали рабочие, что собственными руками разрушили ясли, знали и думали, что иначе нельзя. Они все видели -- и мятущегося Шелагина, и деловитого Труфанова, и шалопайствующего в тот день Игумнова. Понимали Труфанова, понимали Игумнова, Степана Сергеича понимали и сочувствовали ему. Степан Сергеич много думал в эти дни о рабочем классе и пришел к интересным выводам. Объективно, по обстоятельствам рабочий человек любит деньги, представляются они ему не деньгами вообще, то есть разноцветными бумажками, на которые можно покупать, а свидетельством конкретности и нужности его труда. Когда рабочие спорят с нормировщицей о неправильно расцененном наряде, они не кричат о том, что недополученные ими сто рублей пошли бы на то-то и то-то. Они суют под нос блок и доказывают, что смонтировать его за тридцать шесть часов невозможно -- за сорок, не меньше, вызывай хронометристку. Они апеллируют к пролитому поту. С другой стороны, он, рабочий, создатель осязаемой ценности, хочет, чтобы радиометр его отсчитывал и показывал столько, сколько надо. Монтажник Макаров прилетел с испытаний и рассказывал: "Смотрю, стоит мой сигнализатор, пятнадцатый номер, я его делал... Работает! -- И закричал через весь цех: -- Валентин, ты настраивал пятнадцатый?.. Ты?.. Работает, сам видел!" Сорин, в щегольски грязном халате, обрадовался, пошел расспрашивать... И еще подметил у рабочих одну черту Степан Сергеич: они были немножко паникерами. Стоило возникнуть какому-нибудь слуху об изменениях тарифа или расценок, как рабочие немедленно подхватывали его, еще ничего не известно, а тарифы и расценки уже снижены, цех лихорадит. Но достаточно Игумнову или Труфанову честно и откровенно сказать и объяснить -- как слух пропадает, впитывается стенами, о нем тут же забывают. Рабочие не любят возни за своей спиной, им надо все подавать открыто. Они не хотят делать плохие радиометры, но допускают, что делать их необходимо, если план горит. С первого же дня на заводе они слышат это магическое слово "план" и убеждены, что стране будет плохо, им тоже будет плохо (не в чем-то конкретном, а вообще), если план выполнен не будет. Совсем запутался Степан Сергеич, никак не мог связать между собой явления, которые -- он чувствовал -- уже чем-то соединены, какой-то связью. 44 Однажды взбешенная Катя подтащила за ухо Колю к сидевшему с газетой Степану Сергеичу и приказала: -- Повтори, повтори это слово... Где ты его услышал? Коля дергался, как на крючке, светлой мальчишеской кровью наливалось ухо. Степан Сергеич поверх газеты смотрел на сына. -- Оставь, Катя... Да, будь честным, Коля, повтори. Сын шепотом повторил. -- Кто тебя научил, кто? -- обратилась к потолку Катя. -- Кто? Я разрешала тебе слушать всякую гадость и запоминать ее? Тетка? Отец? Слово как слово, в деревне Степы Шелагина его свободно пускали в разговоры. -- Кто тебя научил, скажи! Во дворе услышал, да? Кто? Сын виновато молчал. -- Не скажу, -- прошептал он. -- Иди, Катя, иди успокойся, оставь нас... Степан Сергеич посадил сына на колени, обнял его. Коля разомлел от незаслуженной ласки, всплакнул. Потом соскользнул с коленей, побежал к телевизору смотреть мультфильмы про зверюшек. Полутьма, музыка... Сидел Степан Сергеич не шелохнувшись, размышлял... Сын учился небрежно, легко, неответственно. Получит двойку -- и никакой трагедии. С матерью ругался, тетку обижал. Так кто же воспитывает ребенка и кто виноват в том, что из детей вырастают плохие люди? Одни ругают школу: несовременна она, консервативна, пуглива. Другие валят на улицу: она развращает ребенка. Третьи кивают на родителей: не воздействуют они правильно на детей, много воли дают им. Четвертые заявляют, что все дело -- в нравственном самовоспитании личности. А пятые отплевываются от всего и уверяют, что никакой проблемы нет, наша школа -- советская школа, наше общество -- советское общество, поэтому у нас не может быть плохих детей и плохих людей... Кому верить? Кто прав? Итак, предположим, школа. Колину учительницу Степан Сергеич знал хорошо, женщина она умная, спокойная, выдержанная, все отдает ребятишкам, строга и добра. Но школа, обучая, приноравливается к показателям, которыми оценивают нелегкий учительский труд, а оценивают не по количеству умных и честных работников, подготовленных школою, а по каким-то, в сущности, ничтожным признакам: процент успеваемости, посещаемости, охватываемости. Это все равно как если бы работу завода контролировали не по количеству и качеству сделанных радиометров, а по отсутствию царапин на кожухе и красоте упаковочного ящика... Улица? Да, улица подсовывает ребенку гадкие слова, просвещает его в сфере, которую боятся тревожить взрослые. Но та же улица прививает ему начатки коллективизма и стойкости (не выдал же Коля того, кто научил его ругаться!). Двор -- это первое в жизни увлечение спортом, это место, где мальчишка может показать, что он мальчишка, где над ним не дрожат пионервожатые, где не кудахчут воспитательницы... Родители? Так ведь родители не воспитанием занимаются, а живут, то есть не всегда дают образцы для подражания, родители вкладывают в ребенка то, что у них есть, не больше и не меньше. Педагогике учат студентов, а не родителей. Ну, а нравственное самовоспитание? Откуда сын возьмет силы для становления самого себя? Только в воспитании -- до определенного времени, а там уж будь добр отвечать за свои слова и свои поступки... Ну, а как насчет того, что все мы советские и с нас взятки гладки? Советское как раз-то и накладывает обязанность решать все проблемы воспитания, а не сидеть, поплевывая, и умиляться тому, что ты советский. Ребенок мотается из стороны в сторону, его раздергивают на части... Так кто же и что воспитывает ребенка? Степан Сергеич вспотел, соображая... На какую из пяти кнопок нажать? Какое-то затруднение мешало ему выскочить из вертящегося круга слов и мыслей... Совершенно обессилев, он вдруг успокоенно решил: все воспитывают ребенка -- и школа, и улица, и родители, и сам он себя, и то, что он -- советский. И в то же время ребенка развращают и школа, и улица, и родители, и сам он себя. Степан Сергеич заходил в волнении вокруг стола. Он чувствовал; открыто что-то важное, преодолен барьер, называемый безусловной категоричностью суждений. Отпихнув его прочь, покарабкавшись, он взошел на гору, откуда если не все видно, то по крайней мере многое, и невидимое прорезается своими очертаниями. Следовательно, рассуждал Степан Сергеич, сцепив за спиной руки (армия жестикуляции не учит), следовательно, чтобы разобраться в причине того или иного явления, надо исследовать все области, в которых проявляет себя это явление, все смежные районы, края, глубины и высоты. Вот оно что... Почему в американской армии варварски относятся (или относились) к технике? Ответить пока трудно, известно, однако, где искать ответ. Надо узнать о сроках обучения в американской армии, какой контингент набирается в артиллерийские подразделения, как смотрит американский военнослужащий на государственную собственность США, как действуют инспекции, каков общий моральный климат, обязательна ли воинская повинность и еще многое другое. Вот как много надо знать. Но уже определена методология. Степан Сергеич, гордый и взволнованный, смотрел на комнату с телевизором, на квартиру, на мир, который наконец-то начал поддаваться изучению. Вот как все сложно. Сложно и просто. Ох как много надо знать, как много! Теперь понятно, почему стать коммунистом можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всего, что выработало человечество. Чуть ли не с детства читал об этом Степан Сергеич и только сейчас уразумел, что скрывается за этими словами. Ночь уже наступила, спала Катя. Степан Сергеич по сложной кривой ходил от стола к балкону, садился на диванчик, жалостно, по-бабьи подпирал лицо ладонью... Ничтожество, думал он о себе, сколько лет жил ты в потемках! Теперь, чтобы стать зрячим, надо учиться, надо знать... как много надо знать! Степан Сергеич умылся, выпил кружку чернейшего кофе и стал учиться. Случилось это в октябре, через три месяца после "Эфиров"... 45 Он спал три часа в сутки, он теперь ни на минуту не задерживался на работе, вспомнив о своих правах студента-заочника. Он читал и читал, он хотел знать, почему директор, не выполнивший ради государственной пользы план, снимается с должности, а директор, нанесший огромные убытки выполнением плана, поощряется. Он записался в кружок конкретной экономики и донимал вопросами руководителя, бегал за консультациями на кафедры, завел полезные знакомства в институте народного хозяйства. Постепенно прояснялось. Было время, когда страна нуждалась абсолютно во всем, ей все было нужно, и во все возрастающем количестве. Тогда несделанная гайка означала задержку первой плавки, первого автомобиля. Тогда любая гайка пошла бы в ход, тогда, грубо говоря, гаек не было. Жестокое время родило принцип безоговорочного выполнения плана. Время изменилось -- принцип остался без изменений. Сейчас тоже многое нужно, но не всякая гайка нужна и не со всякой резьбой, не везде найдет она применение. На некоторые вопросы Степан Сергеич так и не нашел ответов, никто не знал или не хотел ему отвечать. Но ясно, что в плановом хозяйстве без плана не обойтись: план дисциплинирует производство, без плана экономика расползлась бы. Но в организации самих планов существует какой-то порок. Да, все охвачено планом, все предприятия должны сделать то-то и то-то к такому-то сроку... Но когда надо начинать выполнять план, чего-либо обязательно не хватает. Не оттого ли, что в стремлении выполнить план спешно выпускают бракованные изделия, из-за которых где-то вынуждены тоже делать брак? И может ли план, создаваемый загодя, учесть изменения к тому моменту, когда этот же план надо выполнять? Можно ли одним центральным планирующим органом охватить многообразие местных условий? Отсюда и штурмовщина. Итак, план нужен. И в его необходимости -- причина штурмовщины, брака и еще многого другого. То, что раньше казалось Степану Сергеичу неразрешимым, теперь поддавалось объяснению. Преимущества и недостатки плана заключены в нем самом. Степан Сергеич испугался. Человек становился невластным над собою, он не хозяин судьбы своей, человек вращался легкой щепкой в водовороте причин. Хотел Степан Сергеич представить себе: вот завод, вот цех, а плана нет. Хотел -- и не смог, такая уж неправдоподобщина получалась. Тихим, очень тихим стал Степан Сергеич. Приходил на работу небритым, не притрагивался к книгам -- не нужны они ему теперь. Странное поведение диспетчера не осталось незамеченным. Труфанов решил, что буйство Шелагина кончилось. Он понял, что такое жизнь. Степану Сергеичу повысили оклад, ему выписывали максимально возможные премии. Брак идет, не брак -- все ему безразлично. Чернов, Игумнов и Яков Иванович догадывались, что Степану Сергеичу не до них. Под носом диспетчера откладывались на переделку принятые ОТК радиометры, дефицитные лампы перекочевывали в другие заказы. Игумнов смотрел на Степана Сергеича и не узнавал его. Виталий жалел комбата, выхлопотал ему путевку в двухнедельный санаторий, помогал ему писать контрольные, отвадил Колю от компании дворовых шалунов, научив делать радиоприемники. Степан Сергеич ничего не замечал. 46 Уже более двух лет монтажно-сборочному цеху присуждали переходящее Красное знамя, все, включая технолога Витеньку, были осыпаны милостями, но директор справедливо считал, что нет, мало еще вознаграждается за отличную работу передовой коллектив. И в самом деле, начальник цеха Игумнов разработал по идее директора прямо-таки гениальную операцию. Если за неделю до конца месяца выяснялось, что радиометр по каким-либо причинам не пойдет, заказчику посылалась телеграмма, составленная в паническом стиле, с просьбой изменить такой-то пункт или параграф ТУ. Соглашался заказчик или не соглашался -- это уже не имело значения. Недоделанный радиометр сдавался на склад готовой продукции, а в начале следующего месяца изымался оттуда на вполне законных основаниях: приходила ответная телеграмма, содержание которой никого не интересовало. "Игумнову -- три оклада!" -- бесповоротно решил Анатолий Васильевич. Он в четвертый раз просматривал ведомости на ГИПСы. Индикаторы в конце концов прижились, счетчики каким-то путем образовались, и ГИПС пошел в сверхмассовую серию. Пять месяцев назад определили сумму премии. Трижды подписанная Труфановым ведомость привозилась в министерство на утверждение и трижды отправлялась обратно, скорректированная в мелочах. Принцип дележки прост: оклад равен единице, единица умножается на коэффициент, зависящий от степени участия в работе над ГИПСом, от должности, от еще многого. У Шелагина, к примеру, коэффициент равен единице, и получить он должен оклад. Анатолий Васильевич покрутил пером и надбавил Петрову. Теперь с кого-то надо снять. Вот с этого. Теперь -- Шелагин... Оставить ему коэффициент, равный единице? Надо, пожалуй, прибавить. Человек изменился в лучшую сторону после "Эфиров"... С ними обошлось не так гладко как хотелось. По институту прокатился темный слушок, менее всего повинен в этом Шелагин, и без него злопыхателей достаточно, им дай лишь повод -- почешут языки. Почесали, почесали -- и надоело. Зато совершенно неожиданный эффект получил пустяк, вздорный вопрос на профсобрании. Уборщица Глафира с пятого этажа, выжившая из ума старуха, спрашивала всегда об одном и том же: когда привезут электрополотер. К старческому слабоумию привыкли, вопрос пропускали мимо ушей, а на этот раз кто-то вместо ответа подбавил еще: может, тебе пылесос нужен? Зал грохнул в смехе. Труфанов сидел в президиуме, прикрыв глаза, сжав пальцы. Неприятно получилось. Труфанов черкнул в календаре: "Уборщицу Г. уволить". "Два с половиной!" -- вывел Шелагину Анатолий Васильевич. Проштрафится диспетчер -- получит в следующий раз меньше. Получит -- и поймет, как надо работать. -- Перепечатать, -- сказал секретарше Труфанов, -- и отослать в комитет. Подпишут, определенно подпишут, куда им деваться. Конец года, деньги могут снять со счета. Подпишут. И впредь не попытаются брать его измором. С ГИПСом покончено... Можно приступить к более приятному занятию. Анатолий Васильевич достал из сейфа отчет межведомственной комиссии, подержал его в руках, раскрыв осторожно, бережно. День сегодня был крикливым, суматошным, отчет с подписями привезли в полдень, сладенькое Труфанов приберег по-детски к концу дня, сейчас наслаждался, читая отзывы и заключения. "Примула", разработчик -- старший инженер Стрельников Б.Г. Такого радиометра нигде нет, из Академии наук приехали, смотрели, лопались от зависти. Никто не верил, академики тем более, что НИИ способен на такую разработку. Да, думал директор, людей надо знать и ценить. Стрельников лично ему не нравится. Старший инженер не боится ни дурачка Молочкова, ни умницы Тамарина, ни его самого, директора, которому приходится и дурачком быть и умницей. Отчет вновь лег на полку сейфа. Но кусочек сладенького еще остался. Анатолий Васильевич нашел в ящике стола академический дозиметр, со стыдом и улыбкой вспомнил о честолюбивом желании своем поразить кого-то... Пофорсить вздумал, покрасоваться... Давно это было. Жулик Игумнов и правдолюбец Шелагин (как они только уживаются вместе?) такой порядочек навели в цехе, что сделать такой дозиметр теперь можно запросто. Дать задание группе Мошкарина -- и все. Не хочется людей от дела отрывать, а то бы... Через пять минут в кабинет была вызвана уборщица, и она соскребла с ковра остатки раздавленного каблуком дозиметра, а директор мягко журил ее за грязь, с каким-то удовольствием выговаривая слова, и кончил неожиданно: обещал уборщице путевку в санаторий. 47 Ко всему безучастный, вялый и погасший садился Степан Сергеич по утрам за свой стол в комплектовке. Зачем бегать по цехам, зачем суетиться, зачем воевать с кем-то? Все уже предопределено. Кто-то пустил слух, что диспетчер запил. Выдумке, конечно, не поверили. В семье что-то неладно, решили тогда в цехе. Но жившие в одном доме с Шелагиным утверждали обратное: в семье тишь и благодать, а если жена и приходит домой поздно, так это потому, что учится. И вообще только дура может обижаться на свою судьбу, имея такого мужа: не пьет, получает много, на других не смотрит. В институте же, на заводе происходили события, которые в другое время возбудили бы живейший интерес Шелагина. Два года назад семнадцатая лаборатория получила тему и все два года кропотливо разрабатывала ее. Инженеров семнадцатой прозвали в институте "кротами". Занимали они полуподвальное помещение, имели отдельный выход во двор. Однажды, когда инженеры вышли из прорыва и решение темы близилось к концу, Труфанов заглянул в лабораторию, посмотрел расчеты, схемы, дал с благодарностью принятые советы и поспешил удалиться. Оставшись наедине с собой в полутемном коридоре, Анатолий Васильевич провел рукою по взмокшему лбу. Случилось дикое, непредвиденное: семнадцатая лаборатория второй год сидела над темой, которую давно уже разработала двадцать восьмая. Труфанов и не пытался разобраться, кто виноват, виноватым будет он -- в любом случае. Вспомнил, как кто-то из семнадцатой робко возражал, что-то доказывал... Труфанов оборвал его: "Вам дана тема -- вы и работайте!" Да, да, именно так и было, Труфанов припомнил фамилию робко возражавшего. И главный инженер с его дурацкой памятью, оттренированной на студентах, тоже как-то промолвил, что не худо бы разобраться, над чем пыхтит семнадцатая. "Что делать? -- думал в коридоре Труфанов. -- Тут же отменить разработку? Немедленно спросят: почему? Дойдет до министерства -- полетят головы. Если бы тему сделал другой институт -- тогда обошлось бы, тогда можно свалить на плохую информацию. Случаи параллельных разработок темы нередки. Но здесь-то правая рука не знала, что делала левая, и вообще не представляла, где эта самая левая..." В мрачном коридоре и мысли мрачные. В расшторенном кабинете Анатолий Васильевич, обдумав все еще раз, принял решение: молчать. Засекретил тему. Напуганные подписками инженеры семнадцатой рта не разевали, таинственно помалкивали, когда друзья спрашивали "кротов", чем же они, черт возьми, заняты. Но скандал назревал -- медленно и упорно. Была, правда, слабая надежда, что выводы разработки хоть чем-нибудь да будут отличаться от результатов двадцать восьмой лаборатории. Чуда, однако, не произошло. Труфанов спрятал отчет в сейф, утверждать его не стал. Это не четыреста "Эфиров", не двести сорок тысяч, тут потянуло самое малое на полмиллиона. Пятнадцать инженеров плюс одиннадцать техников два года получали деньги -- на себя, на тему. Полученную сумму следует умножить на два, нет, на три, учитывая убытки от неразработки более нужной темы. Да еще прибавить неизбежные потери от огласки. Ясно ведь, что инженеры отныне увлекаться работой не станут. В какую сторону ни гляди, выхода нет. Но и молчать нельзя. Надо первому нанести удар -- по товарищу в главке, опекавшему НИИ. Он посовещался с главбухом, семнадцатая лаборатория получила премию за разработку и забыла о старой теме, занявшись новой. Никто пока ничего не знал в институте, в министерстве же началось легкое брожение. В тот день, когда сведения о возникших там подозрениях достигли Труфанова, в кабинет его влетел жизнерадостный Мишель Стригунков. После "Эфиров" его, несмотря на протесты Баянникова, сделали старшим инженером третьего отдела. Занимался же он прежним -- пробивал непробиваемое, снабжал отделы и цеха остродефицитными деталями. -- Как жизнь, Миша? -- Нормально! -- Стригунков заулыбался и взял "Герцеговину". Труфанов без улыбки рассматривал вытащенного им из грязи человека, старшего инженера Стригункова. На каких только мерзавцев не опираешься! Двадцать восемь лет парню, а похож еще на юного энтузиаста, руководителя кружка "Умелые руки". Все прогнозы и вопли врачей опровергал своей нетленной молодостью. Беззаботность -- мать долголетия. Редкостный талант достался человеку. Директор подошел к десятипудовому сейфу, отключил сигнализацию и бросил Стригункову четыре тоненькие папочки. -- Это -- тематические планы института за прошлые годы. Никаких записей не делать, все -- в памяти. Приду через час. Он проверил, вернувшись. Стригунков сыпал цифрами, датами, терминами, названиями. Труфанов дал ему командировочные предписания. Объяснил, что требуется от старшего инженера отдела. За две недели Стригунков облетел и объехал все НИИ министерства. Настала очередь Труфанова запоминать цифры, даты, названия. Когда же опекун в главке раскричался, Анатолий Васильевич скромно заметил, что стиль работы его, Труфанова, не является исключением. Что он хочет этим сказать?! А вот что: над темой номер восемь работают два НИИ, над темой четырнадцатою -- три НИИ, над темой... Опекун смешался, сказал, что разберется. В главке зашевелились, осторожно проверили скромные замечания директора НИИ, быстренько разорвали черновичок намечаемого приказа о "недостатках в работе научно-исследовательского института, руководимого тов. Труфановым А.В.". Разорвали неслышно и невидимо, так, что следов черновичка не осталось, ни клочка бумажки, ни разговоров о бумажке. Существует, однако, удивительное свойство у всех уничтожаемых за вредностью документов: они изъяты, сожжены, пепел развеян ветром времени, а написанное сохраняется вживе каким-то неестественным образом. Опекающего товарища потащили к ответу -- не за мягкость к Труфанову (о нем уже забыли), а за твердость в желании скрыть свои ошибки. Труфанов со стороны посматривал на поднятую им бурю. Своих дел в институте полно. Анатолий Васильевич продиктовал секретарше приказ о назначении Стригункова заместителем Немировича по техническим вопросам. Немедленно прибежал Баянников -- объясняться и возмущаться. -- Ты не психолог, Виктор, странно, что ты не психолог... -- посмеивался Труфанов. Все же и ему стало неловко, когда приказ лег перед ним. Подписывать или нет? Разговорчики начнутся, шепоток поползет. Не беда. Все -- к лучшему. Руководитель (Труфанов усмехнулся), руководитель должен иметь слабинку, какой-то недостаток, обладать простительной слабостью. Он недосягаем, он свиреп, но он -- свой. Неспроста некоторые директора рьяно опекают футбольные команды, вопят на стадионах. За вопли прощается холодная вода в душевых и ругань в переполненной столовой. Новый заместитель начальника отдела не стал лоботрясничать, как предполагали некоторые. Он никого не дергал, на доклады к себе не вызывал, демократически обходил по утрам лаборатории, кого-то продвинул, кого-то снял. У Немировича сразу образовалось так нужное ему время для проталкивания докторской диссертации, и когда однажды директор спросил его о Стригункове, он ответил с воодушевлением: -- Без таких проходимцев наука обойтись не может. -- Ты хочешь сказать -- организаторов... -- Ну, это уже детали. Настоящие организаторы не засиживаются в кабинетах -- Мишель Стригунков зачастил во второй цех. Он обрел финансовую независимость, в долг у Шелагина денег больше не брал. -- Послушайте, майор, -- вопрошал он, когда Шелагин заходил в регулировку. -- Что с вами? Где ваш пыл? Где горение на работе? Я начинаю приходить к мысли, что вы попали в сети иностранной разведки... Ни словечка в ответ... Степан Сергеич отворачивался, уходил. Надо ли давать отпор, нужно ли гнать нахала? 48 Валентин Сорин надумал жениться. Дундаш украл где-то фотографию Лены Котоминой, сестры Валентина одобрили ее внешность, благословили брата. Сорин не щеголял отныне в грязных халатах, не пил даже после получки, мата от него не услышишь, переиначивал его в совсем необидную брань. -- Остепеняешься? -- сквозь зубы спросил Петров. -- Пора. Девка она что надо. -- Ну-ну... -- И Петров засвистел. За полтора года Лена осмелела, танцевала на институтских вечерах, получила четвертый разряд, работала по пятому, умела поругаться с нормировщицей из-за десяти копеек в наряде. Ей не десять копеек нужны были, она отстаивала свою юность, свою независимость, хотела, как все девушки цеха, получать больше и одеваться лучше: купила английские туфли и югославскую кофточку за четыреста рублей, часики "Эра". Она еще слабенькая, и Чернов посадил ее к самому окну, здесь не так душно, здесь светлее. В цехе красавиц много, подружки не ссорятся -- некого делить, -- а Лена вовсе не красавица, просто хорошенькая, в ней "что-то есть". У нее много знакомых -- по школе. Если задерживается в цехе -- идет к комплектовщице, Степан Сергеич всем разрешает звонить. Лена говорит в трубку сухо и кратко: "Сегодня не могу". По вечерам и ей, как другим девушкам, звонят из города, девушки дают знакомым телефон комплектовщицы, в цехе два телефона подключаются к городской сети, не будет же Виталий Андреевич бегать подзывать тебя, а комплектовщица крикнет, Степан Сергеич, тот тоже подойдет, скажет, что просят к телефону. Практичный Валентин не столько готовился к женитьбе, сколько подготавливал невесту к замужеству. В том, что Котомина будет невестой, он не сомневался: все женщины теряли благоразумие от его киноулыбки. Пока же он по совету сестер следил за нравственностью Котоминой, обрывал вредные для нее знакомства. В конце месяца, как всегда, день тяжелый, работы навалили часов до десяти вечера, домой ушли только сборщики. Дважды комплектовщица кричала: "Котомина! К телефону!" Дважды Сорин ругался на всю регулировку. Наконец пригрозил: -- Так дело не пойдет... Охмурят ее разные стиляги. -- Что предлагаешь? -- Пусть только еще раз позвонят. Я с ними поговорю. Он пошел к комплектовщице и предупредил ее, чтобы его позвали к телефону, если позвонят Лене. Вдруг Петров засмеялся, давясь и всхлипывая. Выбежал в коридор, увидел Туровцева, потащил за собой. Быстро договорились. Туровцев тоже смеялся. Петров ковырялся в блоке и вместе с тем прислушивался, часто поднимался, следил за Валентином. Вот к Сорину подошла комплектовщица, что-то шепнула. Тот бросил все, помчался к телефону, не заметив, как Петров выскользнул следом за ним и скрылся в комнате Туровцева. -- Вам кого? -- спросил Валентин Сорин. -- Ленку, -- измененным голосом сказал Петров. Минутою раньше Туровцев набрал местный номер комплектовки, сказал же, прося Котомину, что звонит из города. -- А кто это говорит, кто ее спрашивает? -- Тебе, сука, какое дело? Сорин обалдел от наглости собеседника. Не такими он представлял себе друзей Лены. -- Ты мне не сучи, подонок... Я с тобой по-культурному хочу поговорить. Брось закручивать Лене шарики. Она не для тебя, подонок. -- Уж не для тебя ли, фраер ты распоследний... Валентин кипел. Вспомнил любимые выражения друга Саши и пообещал подонку "обломать рога". -- Когда же? -- последовало уточнение. "Толковище" продолжалось еще пять минут. Сорин изощрялся в каторжном фольклоре, собеседник вполне квалифицированно отвечал тем же. Договорились: метро "Новокузнецкая", десять часов вечера, по три человека с каждой стороны. Комплектовщица слушала все это, зажав уши. -- Все? -- Валентин терзал ворот рубашки. -- Нет. Не забудь захватить с собой клочок газеты. -- Зачем? Петров сразил его известным выражением Бенвенуто Челлини: -- Завернешь в бумагу свои уши. Это единственное, что останется от тебя. Сорин шмякнул трубку о стол, руки тряслись от злости и обиды. -- Хороших же знакомых ты выбираешь себе... Лена слушала его, в детской забывчивости приоткрыв рот... Вдруг она заплакала горько и недоуменно. В ее светлый мир десятиклассницы влезли страшные слова, грязные намеки. Она плакала, спрятав лицо, и паяльник дымился в руке ее, а кругом возмущенно галдели девушки. Ничего не понимавший Сорин не мог перекричать их и ушел. -- Позасорили Москву блатными, куда только милиция смотрит... Кто пойдет со мной? -- спросил он. -- В чем дело? -- осведомился, позевывая, Петров. Он имитировал длительное сидение на жестком стуле: вытягивал руки, ноги, выгибал спину. Сорин сообщил о разговоре по телефону. Петров тоже рассвирепел: -- Я еду. Нужен еще один здоровый кулак. Дундаш, ты как? Фомин сидел тихий, озябший: не видел, не слышал, не понял. -- Ввязываться не хочу. Милиция есть. Туда и обращайтесь. -- Это правильно с точки зрения представителя шестой колонны. Шестая колонна соблюдает законность, пока законность крепка. Как только дала она трещину -- творить беззакония можно. Так? -- Не поеду. Крамарев кричал, что драться так драться. Надо сбегать в первый цех, выточить ножи подлиннее и повострее. Где наша не пропадала, не дадим Валентина в обиду. Нашли третьего -- здоровенного монтажника Колю Чистякова, бывшего моряка, потому у него и прозвище было -- Боцман. Запасным в команду вызвался Туровцев, непонятно чему смеявшийся. -- Нечего зубы скалить! Силами общественности пора покончить с хулиганьем! -- Что -- я? Я ничего... -- Туровцев присмирел. Крамарев определился в провожатые, суетился больше всех. Но Петров неожиданно заартачился, надо, сказал он, идти пораньше, чтоб успеть в магазин. Выпили в отделе соков. И добавили. Тут Петров раскрыл секрет, а Туровцев подтвердил. Сорин -- ни улыбки, ни ругани. Озабоченно полез в карман за деньгами. -- Зря Лену обложил... Бери еще две и пойдем в "Чайку", там по вечерам одно сухое вино. С этого дня Крамарев перестал подражать Сорину и переключился на Петрова, а Лена Котомина звонко на весь цех сказала Сорину, чтоб он к ней не приставал. 49 Из-за рубежа пришла рекламация на "Кипарис". Оказалось, что в комплект запасных частей к радиометру не доложили десять ламп. К рекламации прилагался документ из Внешторга, он требовал, чтобы приняли меры, то есть наказали виновника. А виновник один -- Туровцев, начальник БЦК. Просчитать все лампы он, конечно, не в силах. Жалко наказывать парня за просто так, но надо, не накажешь -- такой шум поднимется, что сам себя захочешь выгнать с работы. Труфанов и Баянников готовили грамотный, аргументированный, глубоко принципиальный приказ (копия его должна была пойти во Внешторг). Степан Сергеич пожалел Туровцева. Не Туровцев виноват, а обстоятельства. И кто такой вообще начальник БЦК? Человек на производстве не лишний, но и не обязательный. Директор определяет ему только часы работы, а о том, хорош радиометр или плох, судит сам Туровцев. Но чтобы он, чего доброго, не стал браковать их направо и налево, так и об этом подумали и постановили: премию ОТК получает вместе с цехом за выполнение плана. По старой привычке Степан Сергеич пошел к Баянникову, пожаловался на несправедливость. Жаловался и возмущался собою: да за кого же это он ходатайствует? Говорит о Туровцеве -- честный, а с позволения честного Туровцева в цехе происходят все нечестности. И тем не менее Туровцев -- честный человек. Все рассказанное мало удовлетворило Виктора Антоновича, и он порасспрашивал о Туровцеве еще и еще поподробнее. Остался доволен -- не столько ответами, сколько тем, что получил ценную информацию, и обнадежил: -- Разберусь. Наказывать надо, тут все ясно -- традиция, не мы накажем -- так нас накажут... Но я разберусь. Разобрался. Ударил по Туровцеву глубоко принципиальный приказ, ударил со страшной силой, вихрем налетел, а когда пыль рассеялась, то увидели Туровцева живым и невредимым. Не начальник БЦК теперь, а контрольный мастер, то есть оклад на сто рублей больше. Степан Сергеич удивился. Ловко устроил Баянников! Вот в чем дело-то! Приспосабливаются люди к обстоятельствам. Вроде бы и наказали человека, но так наказали, что повысили его. Начинал догадываться Степан Сергеич: все эти перемещения, повышения и понижения -- от неумения, нежелания или невозможности изменить обстоятельства. А слово "наказали"... слово само по себе не раскрывает всего того, что в нем содержится, слово конкретно значимо только в окружении других слов, слово привязано ко времени написания или произнесения его, когда еще в силе принятый смысл его. Зато глагол "приспосабливаться" вечен в своей первородности. Институт, завод, цех, рабочие под себя, под нужды свои подгоняют одежду, сшитую для них портными, умеющими кроить по одному общегосударственному фасону. Сам Труфанов тоже упражняется в портновском ремесле, но с оглядкой на цеховые пристрастия и вкусы, и так умело наприспосабливался, что худого слова о себе не услышит. Установилось какое-то подобие джентльменского соглашения между администрацией и рабочими. Всем своим поведением монтажники и регулировщики второго цеха вбивают в сознание Труфанова такую мысль: у нас есть кое-какие грешки, мы, в частности, помаленьку пьем на работе, но зато мы не вопим во всю глотку о сверхурочных, о суточных бдениях в конце месяца, о радиоактивных препаратах, которые, возможно, подорвут здоровье наших детей, -- мы, короче говоря, помалкиваем, и вы, Анатолий Васильевич, будьте добры, закрывайте свои директорские глазенки на наши, не скроем, дурные шалости, можете, никто не возражает, для виду, для комиссии разных громыхнуть приказом о решительном искоренении чего-то там, с алкоголем связанного, но не более, а то, не ровен час, позвоним в ЦК профсоюзов и пригласим кое-кого, пусть они вскроют склад готовой продукции и убедятся, что заприходованные радиометры не у заказчика, а в цехе на переделке, -- ну, лады, Анатолий Васильевич? Степан Сергеич впервые подумал о себе как о человеке, лишенном в значительной мере способности к приспособлению. Подумал и отогнал эту мысль, но она возвращалась, она подпитывалась другими размышлениями и наблюдениями. Многие -- на заводе, в КБ, в лабораториях, -- приспособившись, ныне пугаются последствий своего соглашательства и с надеждой посматривают на Степана Сергеича: а вдруг что получится?.. 50 Не одного Степана Сергеича возмущала готовящаяся расправа с Туровцевым. В цехе кричали о том, что нашли стрелочника, что наказывать надо кого-то другого. Кого? Никто не знал. Единственный, кто рта не раскрыл, руки не поднял в защиту, был сам Туровцев. С прежней неторопливостью обходил он контролеров, подсаживался к регулировщикам, заполнял в своей комнате формуляры, паспорта, сертификаты на качество. Вежливо улыбался, когда слышал причитания монтажниц, прослышавших о будущем приказе. -- Ну, а ты как смотришь на все это? -- спросил его Петров. -- Говорят, понизят тебя до контролера шестого разряда. Тыщу рубликов, не больше, получать будешь. -- Ну и что? -- Туровцев удивился. Посмотрел на Петрова так, словно сомневался, нужно ли продолжать, способен ли Петров понять его. -- Чепуха все это. -- Что -- чепуха? -- Все. -- Туровцев обвел рукою цех и то, что за цехом. Петров так поразился, что даже не присвистнул по своему обыкновению. -- А что же не чепуха? Тем же сомневающимся, оценивающим взглядом Туровцев посмотрел сверху вниз на него (Петров сидел). -- Надо так: служить людям, обществу. Остальное -- довески, окурки, обрезки, чешуя. -- Служить... -- как эхо повторил Петров. -- Служить... М-м-м... это интересно весьма. -- Кому-то да. Но не тебе. -- Это почему же? -- Потому что ты трепач. Эта его уверенность обидела Петрова. Весь день он наблюдал за Туровцевым, якобы случайно оказывался рядом с ним. Что за человек Туровцев, которого он знает почти три года? Ничего, в сущности, выдающегося... Как-то поставил себя так, что никто его не обманывает. Наряды на градуировку и регулировку закрывает, веря на слово. Вспыльчив, но умеет сдерживать себя... Иногда обидится, покраснеет, желваки заходят по широким скулам... Нет, пересилил себя, уже спокоен... Есть у него -- это точно -- какая-то цель, существуют какие-то принципы, какая-то система взглядов... Сколько ни бился Петров, Туровцев захлопывался, оставался непознанным. За обыденностью, за простоватостью -- дичайшая сложность, не выплеснутые наружу драмы, борьба упорная, тихая и незаметная. Человек живет, самый пройдошистый корреспондент ничего о нем не придумает, до того этот человек кажется примитивным, а он -- личность выдающаяся, частица мира... Противными стали Петрову собственные шуточки навынос, вымогательство. Он выволок из-под кровати все запасы спирта -- три канистры. Зачем они ему? Пусть лежат, запихнул он канистры обратно -- авось пригодятся. Вот так вот. Считаешь себя исключительным, уникумом (как же, всю жизнь в бегах), отказываешь другим в праве на исключительность (тоже мне сосунки из пионеротряда!). Вот так вот. Каждый прожил столько же, сколько ты. Есть в лагерях такая категория -- "один на льдине". Одиночка, оборвавший все связи с другими заключенными. Не говорит ни с кем, неизвестно, где спит, не работает, своей ложки-миски не имеет. Петрову приснилось, что здесь, в Москве, он -- "один на льдине". Прогонял наваждение явью, твердил себе, что он работает вольно, у него есть работа, он передовик даже какой-то, бугром назначен, бригадиром. Утром пришел в цех, увидел Котомину и сразу поверил в то, что сна не было. 51 Дважды Степан Сергеич решительным шагом направлялся к Игумнову и дважды трусливо сворачивал в сторону. Извиняться он не любил, всякий раз вынуждал себя, подстегивал, а повиниться надо. Ведь он понял, что цех выпустил пятьдесят негодных "Кипарисов" не по злой воле одного человека. Потоптавшись у стола Игумнова, Степан Сергеич неуверенно произнес: -- Я ошибался. Вы не жулик. -- Давно бы так, -- равнодушно сказал Виталий, не подняв даже голову, не отрываясь от бумаг. Обломался диспетчер или не обломался -- брать его в сообщники Виталий не желал. В диспетчере хранятся неисчерпаемые запасы особой шелагинской честности. И разговор этот не вовремя. Надоело выкручиваться. Надоело. Только и знаешь что выкручиваться. Ни одного спокойного дня. Вчера на совещании у директора хором прикидывали, как протолкнуть в плане еще десяток радиометров. Теоретически рассуждая, протолкнуть никак нельзя, физически невозможно. Труфанов подвел итог: радиометры будут, поскольку цехом руководит не кто-нибудь другой, а Игумнов. И все заулыбались. Игумнов все может, Игумнов ради плана на все способен... И пришлось выкручиваться. Получили приборы для настройки, отвели в градуировочной угол, посадили бывших десятиклассников. Те довольны, что приобщаются к интеллектуальной профессии, и регулировщики рады. Надоело выкручиваться, а надо. Профессиональная гордость обязывает, самолюбие -- что-то есть возвышающее в приобретенной репутации человека, способного на все. Директор провернул через министерство приказ: начальнику второго, основного, цеха Игумнову В.А. в который раз повысили оклад. -- Я все думаю, думаю, думаю... -- с огорчением заговорил Степан Сергеич, присаживаясь ближе, -- Все думаю... ("Напрасно думаешь", -- мысленно добавил Виталий.) Думаю и прихожу к такому выводу. Все, что делается у нас в конце месяца, это не обман. То есть это обман и в то же время не обман... -- А что же все-таки? -- Виталий напрягся. Если уж Степан Сергеич оправдывает ложь, то дальше ехать некуда. -- Ну, говорите. -- Наша нечестность полезна... Не во всем я разобрался, но кое-что понимаю. Если я слышу, к примеру, что строители сдали дом с недоделками, а комиссия приняла его, причем в комиссии честнейшие люди, я не бросаюсь теперь словами о взятках, о безответственности и о том, что надо кого-то отдавать под суд. Я полагаю теперь, что строители и члены комиссии -- люди неподкупные и честные. Но строителей поджимали сроки, строителям вовремя не доставили какой-нибудь штукатурки, а члены комиссии знали, что если они не примут дом, то не выполнят какие-то там обязательства или -- того хуже -- СМУ не получит кредитов, банк не даст денег на новый дом, а дома нужны людям... -- Красиво, -- одобрил Виталий и поцокал языком. -- Красиво... Красиво! -- заорал он. -- А о людях, которые вынуждены подписывать акт о приемке дырявой крыши, вы не забыли? Людям честным каково? Людям этим Степан Сергеич уже дал определение. Он называл их так: стихийные диалектики. -- Они приносят свою честность в жертву общей честности. -- Что?.. -- Виталий не понял. Потом расхохотался. -- И долго так продолжаться будет? Сто? Двести лет? Пока специальным указом не введут единую честность? Что тогда от честности вообще останется? Вот ведь опять не рассмотрел явление со всех сторон. Ошибся. Степан Сергеич, тяжко вздыхая, поплелся прочь. Полезно все-таки поговорить с умными людьми. Еще есть один умный -- Стрельников. Степан Сергеич как-то затащил его в комплектовку, посвятил в свои размышления. -- Забавно. -- Стрельников подумал, но не согласился. Много раз выходил Виталий из кабинета и много раз видел Шелагина. Диспетчер, сгорбившись, сидел на ящике. И жалко человека, и посмеяться хочется. На то и другое нет времени. 52 С весной пришло неясное беспокойство. Петров просыпался рано, мыл полы, обмахивал тряпкой мебель, раскладывал книги. Появилась страсть к чистоте. На проспекте Мира запахло цветами, их продавали у входа в метро крикливые бабы в платках, гордые кавказцы. Семь утра, автобусы редки, у магазина толпится окрестная пьянь. Петров, свернувший было к проходной, застыл на кромке тротуара. Так и есть -- Котомина. Спросил вежливо, что она делает здесь в семь утра. Ага, дежурная по цеху, а дежурных на обед не отпускают. Петров купил булочку, колбасу, кефир Лене, сигарет себе. Медленно шли к проходной. Ничего особенного, убеждал себя Петров; он видел неприкрытые плечи ее, завитушки волос, подвернутых за ухо. Ординарная физиономия, примитивный покрой лица, худосочная маменькина дочка. -- А вы почему так рано? -- Цветы. -- Кому же они? (О женская суть! В вопросе и удивление, и насмешка над старомодным подарком, и легкое презрение к той, кому будет преподнесен букет, и сожаление даже, что не ей, Лене Котоминой, несут в такую рань цветы.) -- Тебе. -- Серьезно? -- На полном серьезе, как говорят трагики в пивной. Она недоверчиво взяла букет и спрятала в нем свое довольное лицо. -- Нет, в самом деле? -- Честное слово. -- Тогда помоги мне подготовить цех. Я до сих пор не знаю, где какой рубильник. Глупенькая невинность, издевался над собою Петров, вместилище банальных истин... В регулировку вошел Валентин, похрустывая халатом, и как можно безразличнее сказал Петрову: -- Иди угомони бабье. Сожрут они твою Ленку... Петров посмотрел в цех и сразу же в пестроте лиц увидел большие несчастные глаза Лены. Перед нею в узком кувшинчике стояли цветы. Ясно: девчонка призналась, от кого букет, а трепливые подружки уж постарались напеть ей о нем. Эластичным шагом подошел Петров к столу с букетом. Понюхал цветы. Безразлично, размыто, рассеянно обвел взглядом прикусивших языки монтажниц и монтажников, смотревших на него с испугом и ожиданием. Все предвещало мат, мастерский набор слов, пробивавших барабанные перепонки, вонзавшихся во внутренности, заставлявших самого Петрова думать о безграничных возможностях великого и могучего русского языка. Он раскрыл рот и -- передумал. Погладил дрогнувшее плечо Лены и пошел в регулировку. Медленно, не раз останавливаясь, прислушиваясь. Два звонка прозвенели -- на обед, после обеда, потом, в конце работы, третий. Петров не уходил. Подмел комнату. Переделал пылесос в мощный пульверизатор и окатил цех брызгами. Молчал. Помог Лене прибраться. Помог смести в угол обрезки проводов, протереть столы. -- Все, -- сказала она. -- Помой руки. Мыло дать? -- Я еще поработаю. Иди. Ключи от цеха я сдам. Он бесцельно просидел еще полчаса. Закрыл цех. Издали увидел Котомину. Она сидела на скамеечке, ждала его, повернула голову, увидела. Ни рефлекторных движений рук, одергивающих юбку, ни взлета пальцев, чтоб убедиться в исправности прически. Девочка, еще не ставшая женщиной, встречала его так, словно расстались они сегодня утром на кухне, будто впереди у них сегодня магазины, ребенок в детском саду и еще что-то, что было до них и будет после них. 53 Когда-то было решено: диспетчера Шелагина ни в какие комиссии не вводить, ни на какие совещания (кроме производственных) не пускать. Степана Сергеича держали на привязи, временами давали ему порезвиться и возвращали на место, на обжитой шесток. Со временем страхи улеглись, и Степана Сергеича стали использовать шире. Так попал он на завод, где по труфановским чертежам делали серийные усилители и устройства для подсчета импульсов. Управился он быстро, ящик с деталями погрузил в пикап и пошел искать заводскую лабораторию -- поставить еще одну подпись на пропуске. Начальник лаборатории Рафаил Мулин был Степану Сергеичу знаком: Рафаил часто наведывался во второй цех, загодя изучал капризы усилителей, расспрашивал регулировщиков, присматривался к монтажу. С легким презрением поглядывал диспетчер современного предприятия на внутренности заштатного заводика, шел по двору с чуть виноватой улыбкой цивилизатора, попавшего на окраины планеты. Везде кучи мусора, скособоченные барабаны кабелей, какие-то ящики... Носятся взад и вперед электрокары, водители свистят по-разбойничьи. В цехе теснота, пыль, темень... "Грязновато живете, братцы!" Зато в лаборатории совсем по-другому. Пять инженеров, среди них Рафаил, сидели тихо, как в классе, когда на задней парте возвышается директор школы. Рафаил показал на мягкий стульчик поблизости, тихо расспрашивал о цехе, о регулировщиках. Отвечал Степан Сергеич невпопад -- он увидел два рядом стоящих прибора... "Да, конечно, а как же", -- вставлял он в паузах, а сам смотрел и смотрел. Приборы как приборы, обычные приборы, в кожухах, на передних панелях ручки управления -- клювики, так называли их в НИИ. Но шильдики, шильдики одинаковые! На том и другом ПУ-2 (пересчетное устройство, тип второй), в НИИ оно известно под шифром "Флокс". Степан Сергеич неуверенно погладил более крупную пересчетку. -- "Флокс"... -- Он утверждал и спрашивал одновременно. -- А это? -- Рука легла на маленькую пересчетку, изящную и компактную. -- Тоже "Флокс", -- сказал Рафаил. -- Мы, кажется, таких не выпускали. -- Это мы сделали. -- Не пойму... -- Переделали. Улучшили. -- Улучшили? -- засомневался Степан Сергеич. Это уже наглость: заштатный заводик улучшал НИИ. -- Ну и что же у вас получилось? Едчайшей иронией был пропитан вопрос... Инженеры подняли головы. -- Покажи ему, Рафаил, -- сказал кто-то. Степану Сергеичу дали два формуляра -- на большой институтский "Флокс" и на маленький. Взгляд направо, взгляд налево, взгляд поднимается к приборам, обегает лабораторию и, бессмысленный, замирает на Рафаиле. -- Не верю, -- непреклонно сказал Степан Сергеич. Маленький "Флокс" обладал большей разрешающей способностью, он был точнее и быстрее, он был... Степан Сергеич спросил, в чем же дело. Инженеры переглянулись. -- Хотите, объясню? -- очень мягко предложил Рафаил. -- Да, да, объясняйте! -- Только не рычите на меня, хорошо? Забыл, простите, как зовут вас... (Степан Сергеич пролаял свое имя-отчество.) Я из окна вас заметил -- вы так брезгливо