обходили мусорные кучи. Наверное, подумали: почему не прикроют эту шарашку, да?.. Нет, товарищ представитель НИИ союзного значения, нас прикрывать нельзя. Мы будем существовать, пока не прикроют ваш хваленый институт... -- Уточните. -- Ну, если вам нужна откровенность... Ваш институт занимает в Москве первое место по бездарности. У вас образовался особый стиль -- грубый, неумный и дорогой. Ваши инженеры не утруждают себя думанием. Кто-то когда-то набросал схему -- и шпарят по ней одни и те же узлы, одно и то же исполнение. Не потому, что такие уж бездари собрались под крылышком Труфанова, а потому, что стиль выгоден институту -- вашему НИИ выгодно изготовлять дорогостоящую дрянь. Инженеры вставали, разминаясь, улыбаясь. Диспетчер веселил их детским недоверием. Один из них, тощий и желчный, рассказал, как упрощался "флокс". Худые и быстрые пальцы инженера бегали по старой схеме, вычеркивали ненужные лампы, браковали надуманные цепи, ноготь расправлялся с формирующими каскадами, узенькая ладошка разрубала геометрически правильные линии соединений... Ни линий, ни обозначений уже не видел Степан Сергеич... Схема дрожала, расплываясь в неразрешимый лабиринт-головоломку. Как же так? Насмешки над своим заводом он перенес бы легко, сам знал цеховые грешки. Но -- союзный научно-исследовательский институт! -- А "Примула"? Слышали о "Примуле"? -- Труфанов пальцем не шевельнул для "Примулы", она родилась на энтузиазме Стрельникова. Мешанина ломаных линий рассасывалась, появились баллончики ламп, прямоугольники сопротивлений, тонкая вязь дросселей и трансформаторов. Схема восстановилась. Степан Сергеич увидел, что он в лаборатории. -- Кто же виноват? Тощий инженер потерял охоту к ниспровержению схем и догм. Потрогал нос и, слова не сказав, сел за свой стол. -- Никто не виноват. -- Рафаил пожалел диспетчера. -- Нам, то есть серийному заводу, нельзя делать дорогие вещи... В массовом производстве приборы должны быть проще. Я знаю ваших регулировщиков, у нас таких нет, у нас таких и не будет: у нас платят мало, жилья нет. -- Я вас спрашиваю: кто виноват? -- Вы, -- разозлился Рафаил. -- Я? -- Вы, вы виноваты, Труфанов виноват, все вы, как говорится, из одной футбольной команды. Сюсюкают о НИИ, кричат о достижениях НИИ... Не хотят видеть правду. Сидят на шее государства, рвут по бюджету деньги... -- Государство -- это я! Лаборатория непочтительно заржала. -- Вы еще меня узнаете! -- пригрозил им Степан Сергеич. Тощий и желчный инженер поболтал в воздухе пальцами. "Ах, не смешите нас!" -- вот что говорил его жест. Диспетчер ничего уже не видел и не слышал -- он бежал к пикапу. 54 Шелагин ворвался в кабинет Игумнова и с подробностями рассказал обо всем. -- Люминофоры-то привезли? -- Какие еще люминофоры? Люминофоры ему нужны! Люминофоры! Виталий машинально отодвинулся подальше, ему показалось, что Шелагин сейчас в него вцепится. Но он не прерывал Степана Сергеича, находил даже удовольствие, слушая его. Работы в цехе невпроворот, а диспетчер опять ищет справедливость. Упершись коленом в край стола, Игумнов покачивался на задних ножках стула, посматривал, улыбаясь, на буйствующего диспетчера. Тридцать шесть лет человеку, пора бы и остепениться. -- Успокойтесь, Степан Сергеич, успокойтесь... Эти инженерики, эта мелюзга мыслит кое в чем правильно, кое в чем... Предположим, что институту выделили на разработку радиометра два миллиона рублей. Мы уложились в миллион. На следующий радиометр нам дадут меньше. -- Правильно сделают! -- Следующий радиометр, предположим, не пойдет, ему миллиона мало. Что тогда? -- Обоснованно просить. На трех-четырех радиометрах определить норму. -- Кто ее определять будет?.. -- Вы жулик, Игумнов, вам торговать на базаре. -- Как начальник цеха... -- Молчать! -- крикнул Шелагин. Снарядом, рассекающим податливое инертное пространство, летел он к парторгу, пробил дверь кабинета и вонзился в Молочкова. -- Прекратите обывательские разговорчики! -- закричал парторг. -- Я не позволю вам мазать дегтем достижения славного коллектива наших инженеров! Не вышло у парторга -- выйдет у директора. Тем более что Молочков намекнул: без директора вопросы технической политики не обсуждаются. Степан Сергеич так бурно повел себя в приемной Труфанова, что Анатолий Васильевич приоткрыл дверь, посмотрел, кто же там хулиганит. Не удивился, увидев Шелагина (парторг предупредил), пригласил войти. Непроницаемо спокойно выслушал, делая в блокноте какие-то пометки. -- Вы абсолютно правы, Степан Сергеич. До тех пор, пока все коммунисты не проникнутся ответственностью за наше общее дело, до тех пор мы не сможем работать с полной отдачей. Но поймите, нахрапом, навалом, наскоком здесь ничего не решить. Нужен трезвый подход к делу, всесторонний учет обстоятельств. "Слова, -- думал Степан Сергеич, -- слова". -- Как я понял... -- Придет время -- займемся и вашим предложением. -- Займемся... время... обстоятельства... Бормоча невразумительное, Степан Сергеич бегал по коридору второго этажа мимо дверей разных начальников. Безумные мысли озаряли его. Ворваться в райком! В горком! Вдруг он увидел, что стоит перед дверью главного инженера НИИ и завода. Всем телом налег он на нее, дверь даже не скрипнула. В конце коридора показался сам главный инженер -- Владимир Николаевич Тамарин, здоровенный, под потолок, детина. Шел он с белокурой женщиной, начальником лаборатории. -- Нет, Наталья Сергеевна, инженер нынче пошел не тот. Инженер нынче как... Подбирая сравнение, главный нетактично отвернулся от собеседницы и -- остановился. На него бешеными глазами смотрел незнакомец. -- Делом заниматься надо, делом! Главный освободил рот от сигары, это возможно, обостряло его слух. -- Простите, что вы сказали? -- Делом, говорю, надо заниматься! -- Это вы мне? -- Да, да, вам! Неизвестный кричал сдавленным фальцетом. Главный дал собеседнице знак: простите, я буду занят. Вернул сигару на место, одной рукой открыл дверь, другой заграбастал пьяного вдрызг негодяя и мощно втолкнул его в кабинет. Повернул ключ. Принюхался. Нет, это не алкоголь. -- Если вы плохо себя чувствуете... -- В этом здании не я сумасшедший! Вы! Директор! -- Я за критику. Говорите. Снаряд взорвался. Осколки просвистели в воздухе. Главный инженер уцелел чудом. Он нашел себя на диванчике полулежащим. Стряхнул с груди пепел. Встал. -- Как ваша фамилия?.. Так, так... Помню. Возмутитель спокойствия. Вас кто-нибудь знает в КБ, в отделах? -- Мошкарин, Стрельников. Тамарин успокаивался. Фамилии эти принадлежали тем немногим людям, которых он знал хорошо и ценил. Телефон Мошкарина... вот он: 2-45. Услышанное от Мошкарина вполне удовлетворило главного. Когда же тот спросил, что еще там натворил Шелагин, то ответ был такой: -- Беда, Владимир Афанасьевич, низы дерут глотку. Опыт прошлого показывает, что верхам нельзя затыкать себе уши. Приходи, послушаем Савонаролу. Авось что полезное придумаем. Степан Сергеич встретил Мошкарина неловкой улыбкой. Он уже стыдился своей несдержанности. Тамарин, экономя силы, пересказал речь диспетчера. -- Конечно, -- заключил он, -- я за легкий бардачок на работе, в легком бардачке работать приятнее и продуктивнее, мы не гвозди делаем, у нас творческая обстановка, но бардачок, сознаюсь, перерос в средний... -- Вы-то работаете? -- прервал Мошкарин. Главный застыл в долгом молчании... С Труфановым, думал он, когда-нибудь надо сцепиться. Вопрос так стоит: когда? Сейчас или в более выгодной обстановке? Сейчас вообще-то несвоевременно. В энергетическом экзамены, вечерникам не дочитаны сорок с чем-то часов. С другой стороны, что ему, Тамарину, терять при поражении? Уйдет в тот же энергетический. Бояться нечего. Тамарин рыскал по ящикам стола. Где же эта гильотинка?.. Вот она, завалилась. Тамарин нюхнул сигару. Щелкнул гильотинкой, проверяя ее. Швырнул сигару в коробку. Машинка для обрезки, сигара, щелчок -- это все междометия, вводные слова, скрывающие нежелание говорить прямо и честно. Этот, спрашивается, диспетчер Шелагин -- он ведь не прикидывал ничего, он равнодушен к судьбе своей, он шел к директору, не заручась поддержкой начальников отделов. -- Садитесь поближе, могучая кучка. Могу с прямотой римлянина заявить: с нас могут содрать полоски покрытой волосами кожи, их называют скальпами. Чтобы этого не произошло, надо действовать сообща и дружно. Я исхожу из того, что инженеры не сборище лапотников, а мыслящая публика. Есть предложение пригласить Баянникова, тем более он пронюхает обо всем. Степан Сергеич уже освоился в этом кабинете и пылко согласился. Виктор Антонович, сказал он, настоящий коммунист. Тамарин позвонил. Ждали заместителя в полном молчании. Баянников не удивился, застав Шелагина в кабинете Тамарина, он непринужденно сел рядом. Цель совещания понял сразу. -- Я не инженер, не конструктор. Я мыслю общими категориями. Борьба мнений, столкновение интересов необходимы. -- Он направил на Тамарина окуляры. -- Студентов придется бросить. Главный пришел к тому же, проживет и без него юная поросль, хватит! -- Начнем, -- беззаботно произнес Тамарин. -- Послушаем меня. Степан Сергеич знал только производство, он и не подозревал о сложности взаимоотношений всех отделов НИИ. А главный предложил реорганизовать ООСН -- отдел отраслевой стандартизации и нормализации. Чертежи и схемы прежде всего поступали туда. Здесь их проверяли, здесь устанавливали, что хомутик ЖШ такой-то, изобретенный конструктором таким-то, изготавливать нельзя, потому что вся радиотехническая промышленность применяет аналогичную по назначению деталь НЖШ такую-то. Много чего возложено на ООСН. Фактически же семь инженеров и шестьдесят техников занимаются не тем, чем надо. Инженеров по стандартизации вузы не готовят, оклад в отделе маленький, все инженеры в нем бывшие старшие техники. Сами же техники в большинстве своем люди случайные, кому надо остаться в Москве -- тот и лезет в ООСН. Есть уникум: самый настоящий мукомол по специальности... Баянников сказал, что мукомола уволит. Переставили -- на бумаге -- техников, перетасовали инженеров. После долгих споров создали то, что впоследствии получило название "бездефектная сдача продукции". ООСН будет еженедельно представлять карточки брака на каждую группу КБ и каждую лабораторию. Одна ошибка -- десять процентов премии долой. Пропустили ошибку девушки ООСН -- тоже десять процентов, уже с девушек. -- Забегают, -- уверенно предсказал Тамарин. -- О прическах забудут. Подкину я им одного специалиста, лекции им почитает... И пусть не обижаются. Во многих НИИ делают нечто подобное, в соседнем начали с планового отдела! Время требует и время создает систему, когда не рубль вообще учитываться будет, а конкретный рубль, наш, институтский, заводской. Решено?.. Можно переходить к следующему пункту, их у нас много, но, к сожалению, надо ехать к моим оболтусам в энергетический, заодно поругаться с деканом. Труфанов через неделю уезжает в Ленинград, за эти дни мы обсудим все, накидаем черновик приказа, издадим за моей подписью... Завтра соберемся, не здесь... Степану Сергеичу рекомендовали помалкивать. Никто не должен знать о будущем приказе и пунктах его, кроме посвященных, число которых будет увеличиваться, об этом позаботятся Баянников и Тамарин. Пропахший сигарным дымом возвращался Степан Сергеич на завод. Радость омрачалась некоторой незаконностью всего происходящего. Почему, спрашивал он себя, честные коммунисты должны таиться, задумывая хорошее дело? Некрасиво, поймите, интриги плести за спиной Анатолия Васильевича, строить козни. Надо бы сказать ему прямо: так и так, товарищ Труфанов, хочу предупредить вас честно, что мы против... Игумнов спросил диспетчера, чем кончились поиски справедливости. -- Ничем, -- буркнул Степан Сергеич. -- Что и требовалось доказать, -- сказал Виталий. -- Что и требовалось... Иного ожидать нельзя. Нас, фантазеров, двое на заводе, мы нетипичны, мы отсталые. Мелкой рысцой Шелагин побежал в отдел снабжения. На разговоры у Тамарина ушло драгоценное время, а работа не ждет. 55 Уже загудели на заводе станки второй смены, уже оттарахтели под окнами директорского кабинета мотороллеры холостяков, охрана уже пересчитала сданные ей ключи от лабораторий, а Анатолий Васильевич, отключив телефоны, в густой тишине продолжал вдумываться, вслушиваться в шумы подсознания. Возникло предчувствие беды, повеяло опасностью. То, что другие именовали мистической шелухой или суеверием, получило у доктора технических наук иное название. Отозванный в конце сорок четвертого года после ранения на Урал, Анатолий Васильевич однажды испытывал на военном аэродроме самолетную радиостанцию. Установили ее на верном "Ли-2". Перед очередным полетом командир экипажа забастовал. "Не хочу лететь, -- заявил он руководителю полетов, -- гробану и себя и самолет". Умоляли, приказывали, упрашивали, взывали, грозили -- ничего не помогало. Дело дошло бы до военного трибунала, не испытывайся на том же аэродроме новый бомбардировщик. Представители лучшей моторной фирмы страны заинтересовались этим делом, они прогнали на земле моторы "Ли-2" на всех режимах, обсосали каждый винтик, протрогали каждый болтик и на третий день поставили диагноз: на восемнадцатой минуте полета самолет должен был взорваться. Три дня они копались, и три дня рядом с ними стоял мужчина в унтах и ватной куртке -- инженер Труфанов. Его принимали за технаря, иногда просили подать то-то, сбегать туда-то. Он подавал и бегал, бегал, подавал и размышлял. Когда поставили диагноз и сказали командиру экипажа, что в башке у него что-то божественное, единственным неверующим был Труфанов. Он уже тогда догадался, что командир чувствовал мельчайшие, недоступные приборам отклонения от нормального режима: руки летчика ощущали дрожь штурвала, уши слышали рев моторов, глаза видели изменение цвета выхлопных патрубков. Все попало в мозг, аппарат мозга регистрировал все посылки извне, перерабатывал все импульсы информации, но человек ставил себе задачу упрощенную, ограниченную, человек искусственно -- инструкцией по предполетной подготовке -- сужал идущий на переработку поток и получал нужное ему решение. А мозг самопроизвольно решал задачу шире и, следовательно, вернее. Предчувствие никогда не обманывало Труфанова, оно шепнуло об угрозе тогда, когда Шелагин назначался диспетчером. В то время Труфанов не внял ему. Приоткрыла дверь секретарша, спросила, на какое число заказывать билет в Ленинград. Трижды за день слышал этот вопрос Труфанов и трижды говорил, что подумает. -- На сегодня. На "стрелу", -- резко сказал он. Домой он не хотел заезжать, все необходимое лежит здесь, в чемоданчике, экстренные командировки нередки. Но позвонить надо, в бравурном тоне Анатолий Васильевич сообщил жене, что уезжает не послезавтра, а сегодня, и, чтоб не раздражать себя отставил трубку подальше: голос жены потрескивал издалека. Спрашивать у секретарши адрес главного инженера Труфанов не захотел. Нашел его наконец в старой записной книжке и, подъехав к дому на Таганке, подумал, что Тамарину, пожалуй, не пристало жить в таком грязном и ветхом месте. Но едва он зашел в комнату, как понял, почему главный сопротивляется всем попыткам переселить его в более удобное жилище: комната -- от пола до потолка -- была уставлена старинными книжными шкафами такой высоты, что ни одна современная квартира не смогла бы вместить их. Глубокие кожаные кресла пахли академическим покоем и постоянством. Тамарин только что отужинал и собирался отдохнуть за легкомысленным чтением. Приход Труфанова его удивил, он быстро, тревожно глянул на него и предложил: -- Кофе? -- С удовольствием... Великолепно, -- похвалил кофе Труфанов. -- Прекрасно... Ночью я уезжаю. -- Сегодня? -- Да. -- Атомоход? -- Он. -- Желаю... -- Благодарю. Мужицким пальцам Труфанова сжимать бы пивную кружку, а не полупрозрачную чашечку. Допив, осторожно поставил ее на стол. -- Интересуюсь: чем кончилась твоя беседа с этим... Шелагиным? -- Тоже интересуюсь: кто наябедничал? -- Никто. Просто догадываюсь... Так чем же? Выгадывая время для ответа, Тамарин повозился с сигарой: -- Решили за время твоей командировки встряхнуть институт. -- Похвально. Я не против. -- Ты? -- Да, я. Поэтому -- встряхивай. Поэтому -- и уезжаю заблаговременно, даю дорогу. Встряхивай. Однако подумай и еще раз подумай... О том подумай, что будет, если мы приучим каждого диспетчера бегать в дирекцию с идиотскими прожектами... Хочешь немного откровенности? -- Я слушаю. -- Тамарин положил сигару. -- Так вот... Меня Шелагин пугает чем-то. За ним какая-то сила. Какая -- не могу понять. На любого я накричу, выгоню вон, его же опасаюсь... Почему? -- Не ощущал. -- Почему я должен петлять, почему в глаза не называю его идиотом и заранее соглашаюсь с его идиотскими... -- Идиотскими? -- Да. Не знаю в деталях, но существо угадываю: ты намерен рубликом ударить по неучам, бездарям и лентяям. Ударишь, не отрицаю. Но это капля в море, бережливость на спичках. Что из того, что мы научим своих инженеров беречь копейку? Хозяйство все в целом сотнями бросается! Экономика -- единый механизм. Мы сбережем копейку, а соседи угробят миллион. -- Пусть гробят, пусть бросаются... А я буду беречь копейку! Себя ради! Эх, Анатолий Васильевич, Анатолий Васильевич! Я знаю людей, да и ты их знаешь, гордых тем, что всю жизнь они были пешками, исполнителями. А я не могу быть только пешкой. Я в свою исполнительность хочу внести что-то свое, отличающее меня от других. На цитатах из "Теленка" не проживешь, отдушина узенькая... На соседей, которые миллионы впустую растрачивают, ссылаются такие же промотавшиеся соседи... Замкнутый круг абсолютной безответственности... Горько порою бывает, до слез обидно. Копейку надо беречь, бережливость -- это нечто, заставившее обезьяну стать прямоходящей, и не с Луны, не с Марса прибавочный продукт доставлен, на Земле выработан умением и сноровкой человека, а мы будто задались целью все приобретенное растранжирить и промотать... -- Тамарин не вставая потянулся к книгам и передумал. -- Да что говорить... Сам знаешь, сам видишь... Мне, признаюсь, часто не хочется на работу ехать, в какое-то дискомфортное состояние впадаю. настроение портится, жду беды и никогда не обманываюсь... Твой диспетчер сего дня преподнес подарочек, давно его ждал. (Анатолий Васильевич отметил себе: "твой"!) Очень плохо, что информация о "Флоксах" поступает к нам не официально, а в такой вот корявой форме... Кстати, Анатолий Васильевич, я тебя очень прошу: не поднимай свою директорскую дубину над Шелагиным, у тебя, я чувствую, руки опять зачесались... Анатолий Васильевич непроизвольно глянул на руки свои: они, естественно, не чесались. Массивные и хваткие, лежали они на подлокотниках, неподвижные, усталые, и ни один мускул их не выдавал того, что затрепетало в самом Анатолии Васильевиче. А хотелось директорской дубиной трахнуть по этому академическому столу, чтоб щепки полетели. Будто не знал главный инженер, что вся эта похабель с громоздкими и ленивыми на подсчет "Флоксами" предопределена, запрограммирована, заложена в цифрах, которые радовали бухгалтерию и плановый отдел! Слепым, что ли, был Тамарин, когда отвергли простой, дешевый и компактный вариант "Флокса", для внутренних нужд сделанный в двадцать девятой лаборатории? И знал бы диспетчер Шелагин, как используют его эти великоумные прогрессисты. И Тамарин и этот, как его, Рафаил Мулин, предводитель банды инженеров, огребающий фантастические премии за удешевление и упрощение опытных партий радиометров, вместо того чтоб честно заниматься тем же делом в НИИ. Что из того, что когда-то выгнали: дело-то общее. И министерство держит на примете разных диспетчеров, поддерживает их почины, чтоб задушить их и утвердиться в вере своей министерской, лишний раз продемонстрировать невозможность каких-либо перемен. Под экономикой, под бытом каждого предприятия -- фугас, мина замедленного действия, и никто не знает, на каком делении шкалы щелкнувшая стрелка воспламенит запальное устройство. Надеются, что когда-нибудь все так проржавеет в этом устройстве, что можно будет зычно позвать какой-нибудь фундаментстрой и безбоязненно начать рытье котлована. Надежда надеждой, но временами поджилки трясутся у тех немногих, кто о мине знает, вот они и подпускают к запалу смельчаков и тут же оттаскивают их. Фантасмагория. С которой надо свыкаться, потому что через два года быть ему, директору, начальником главка, а там уж некого будет в заместители министра подавать как его только. -- Так, я надеюсь, диспетчеру ничего не грозит, а?.. Легкое утомление еще позволило бы Труфанову ответить, но на смену ему пришла многомесячная усталость, и наконец сонная одурь совсем сковала Анатолия Васильевича. Он скосил глаза на часы, задержал зевок и с усилием поднял себя из кресла. -- Извини -- заболтался... Надо, понимаешь, взять билет... и вообще... Нет, нет, не провожай меня, метро рядом, дойду. Прошу тебя -- встряхивай своим именем, моего не упоминай, так будет лучше для дела. На вокзал он приехал за два часа до отхода поезда. 56 Приказ, подписанный Тамариным, был размножен не в десятке экземпляров, как обычно, а в сотне. Приказ повесили на всех этажах, выдали под расписку начальникам лабораторий и руководителям групп. У главного состоялось расширенное заседание. -- Малый совнарком в сборе, -- сказал Тамарин, оглядев присутствующих. -- Буду краток. Приказ охватывает не все, руководствуйтесь его смыслом... Он предельно ясен: обезлички быть не должно. Радиометр делают в допроизводственной стадии пять, десять, пятнадцать человек из разных отделов, ошибки размазываются, виновников не найдешь. Приказ определяет меру ответственности каждого, впоследствии будет разработано положение о руководителе заказа... Расширим комиссию по приемке макета... Труфанов приехал ровно через неделю. О приказе узнал еще там, в Ленинграде. Когда же Молочков принес его, то Анатолий Васильевич не стал читать. -- Готовься к собранию, парторг. Несчастное лицо Молочкова молило, как протянутая рука, выпрашивало... Хотя бы одно словечко, один взгляд... Анатолий Васильевич напустил еще большего тумана. -- Главный инженер и иже с ним, -- бормотал он, -- жалкие авантюристы, полагающие, что голым администрированием, без энергии коммунистов можно изменить работу пятидесяти трех лабораторий, девяти групп КБ и пяти цехов завода. Авантюризм. Верхоглядство. Молочков ушел, стараясь ни о чем не думать. Только тогда Анатолий Васильевич склонился над приказом. Умно, правильно... Нет, он не против. Как документ, как руководство к действию приказ достоин уважения и внимания. Но так опрометчиво поступать нельзя. Зачем поднимать лишний шум? Когда вскрываются недостатки, непосвященные и несдержанные массы задают один и тот же глупый вопрос: а как это могло произойти? Козел отпущения необходим, но найдите человека, который добровольно объявит себя козлом. Не найдете. Человек всегда вспоминает об объективных условиях, а если и признает свои ошибки, то почему-то употребляет не местоимение первого лица, а прячется за "мы". Поди разберись. У Тамарина все выдержано в безличных оборотах: "обнаружено", "замечено", "выявлено". Дураку ясно, что виновник -- сам директор, хотя и обеляется он фразой вступления: "Несмотря на неоднократные указания директора НИИ тов. Труфанова..." Но в министерстве будут довольны, там сами рады бы грохнуть таким вот приказом, но на приказ нужна санкция. В министерстве, решил Труфанов, выстелят ему ковер, признательно пожмут руку. На этом можно сыграть, прибедниться, урезать план. Труфанов призвал Игумнова, встретил его очень ласково, прочувствованно говорил о белых ночах, о тишине и гладкости вод каналов, о ленинградской вежливости, о Русском музее. -- Как план? Нормально? Особенно не старайся... Понял меня? Теперь можно подумать о собрании, составить, пока есть время. убедительный доклад, ортодоксальный и неприступный. Несколько фраз -- вначале -- о важности момента. Затем об итогах почти десятилетней работы института. Здесь можно набросать выражений поярче, обвешать цифрами их. Коротко, вскользь -- о недостатках: "Наряду с перечисленными достижениями... имелись недостатки". Можно усилить: "существенные недостатки". Ну, а потом дать широкий простор мыслям: "Отрадно видеть, что решение коренных вопросов институтской жизни поднято нами самими..." Решение -- поднято? Не беда, все речи произносятся не на русском языке, а на каком-то канцелярском воляпюке... Отмежеваться от Молочкова! Но речь еще не закончена. Мысль должна быть хорошо сбалансирована, приправлена легким сарказмом, грубым, якобы в сердцах вылетевшим словом, сдобрена оптимизмом. Анатолий Васильевич трудился упорно, не упускал из виду ни одной мелочи. Прочел написанное... Чего-то не хватает. Чего? Вспомнил: надо вкрапить кое-куда пословицы. Они приближают оратора к массам, свидетельствуют о знании им быта простых людей. Но пословицы уместной не подобралось. Зато вставил в речь знаменательный кусок: "Я скажу вам по секрету... Десять дней назад пришел ко мне известный вам диспетчер второго цеха Степан Сергеич Шелагин и заговорил о том, о чем мы с вами беседуем уже третий час... Я подумал тогда: а готовы ли мы к перестройке? Сможем ли мы провести ее так, чтобы инициатива сверху была поддержана снизу, чтобы энергия масс сомкнулась с решением руководства? Тогда, несколько дней назад, я, сознаюсь, не был уверен в этом. Сейчас -- да! Уверен! Правильно, товарищ Шелагин! Следует в корне изменить порочную практику изготовления заведомого брака!" Так-то, умники и самозванцы. Тоже мне инициаторы. Вот теперь полный порядок. Труфанов попросил к себе Баянникова и Тамарина, шутил непринужденно, рассказывал о белых ночах, о тишине и гладкости вод каналов, о ленинградской вежливости... До Русского музея не дошел, прервал себя, сумрачно предупредил Тамарина: -- Впредь прошу согласовывать со мной приказы... Вы ставите меня в глупое положение -- перед институтом, перед министерством. Тамарин обещал. В главк директор приехал с каким-то пустяковым вопросом. Сделал вид, что удивлен вниманием. -- Приказ? Ах да, вы о нем?.. Есть, как же... Назрела необходимость. Не знаю, что получится. -- Должно получиться, Анатолий Васильевич... Передовой институт, вечные поиски нового... Скоро десятилетие, но юбилейной тиши нет... Правильно... Поможем... Труфанов немедленно уцепился за последнее слово. В главке поупирались и отвалили деньги на реорганизацию. Труфанову намекнули: принимая во внимание... желая помочь... облегчая работу... Вот тут-то Анатолий Васильевич с директорской точки зрения и совершил позорнейшую ошибку. -- Это вы о плане? -- спросил он невинно. -- Июньский план будет выполнен! Бурные аплодисменты, переходящие в овацию... Разозленный Труфанов загнал в мыло шофера, разорался на охрану, разнес за что-то Валиоди, бросил секретарше: "Баянникова!", позвонил Игумнову, пообещал выгнать его по сорок седьмой, пусть только вздумает не выполнить план. -- Пишите! -- бегал он по кабинету. -- За опоздания -- лишать премий. Учредить должность дежурного по отделу, объявлять приказом на каждый день обязанности, фиксировать лодырей. В институте никто на месте не сидит, это проблема у нас -- найти человека, ходят целый день из лаборатории в лабораторию. На всех этажах с двенадцати до трех дня режутся в пинг-понг. За пять минут до конца работы в проходной уже столпотворение. Выдачу аванса и получки перенести на нерабочую часть дня... Баянников послушно скользил авторучкой. Прочел директору написанное, привычно комбинируя фразы в пункты будущего приказа. -- Что у тебя? -- Кухтин. Не в правах директора выгонять Кухтина, не в той номенклатуре должность. Ситуация, к счастью, складывалась так, что министерство не станет задавать лишних вопросов, а раболепие подчиненных терпимо не всегда. Самое время рассчитаться с ничтожеством, избавить себя от презираемой личности, напоминающей о чем-то нехорошем. -- Кухтина вышвырнуть вон... Придумай что-нибудь поосновательнее, войди с просьбой, с требованием, с жалобой -- как сумеешь. -- Кого на место его? -- Туровцева... Нет, погоди... Туровцева нельзя. Слишком самостоятелен, независим, не понимает еще, какое это благо -- деньги. Исполняющим, на время. -- Ну, а как быть с Молочковым? -- В парторги Стрельникова бы... Как думаешь, Виктор?.. Тяжел, неудобен, остер, но... И райком против будет. Баянников молчал так долго, что молчание не могло не быть продуктивным. -- Не против будет, -- сказал он. -- Есть у меня кое-что на Молочкова... И на райком. 57 Речь произнесена. Многие думали, что теперь-то диспетчер, возвеличенный Труфановым, пойдет в гору. Кончил он уже четыре курса института, мог по закону требовать инженерной должности. Думающие так не знали того, что знал о себе Степан Сергеич. Он по-прежнему трезво судил о своих возможностях и честно сознавался в том, что инженер он -- средний, не творческий. Его талант в другом -- в умении заставить, организовать, убедить, выполнить. Ему хорошо работается только в массе людей, он понимает их или хочет понять до конца. Его энергия неистощима. Виталий посмеивался, глядя на своего диспетчера. -- Степан Сергеич, я удивляюсь. Пентоды застряли в отделе снабжения, а вы... Вы все можете! Шелагин хмурился, подавлял счастливую улыбку: лесть, оказывается, приятно гладила его. После многомесячного молчания он выговаривался дома, по-новому -- после собрания -- оценивал возможности человека. Топтался около Кати, произносил речи (сам знал, как нескладны эти речи), спорил с выдуманным собеседником и легко побеждал его. Говорил, говорил, говорил... Катя слушала, поддакивала, изображая понимание и подавляя в себе желание одним словом оборвать мужа, высмеять его. О перестройке в Степановом НИИ она знала и, мысленно примеряя новые порядки к себе, тревожилась. А вдруг Петрищев надумает то же самое? Тогда ведь не так просительно будут звонить телефоны, жизнь тогда полетит мимо стола секретарши, из буфета уже не потащат ей самое лучшее. Совещания, которым несть числа, станут редкими. Ничего не надо будет проворачивать через министерство, а каждый проворот -- это вплетение себя в вязь большой политики, это признание собственной значимости... Когда-то ее мучали кошмары, вспоминалась ночь после суда чести, когда до утра сидели без света, без слов, когда жизнь казалась конченой. Теперь такую ночь она встретила бы с деловым спокойствием, после такой ночи она стала бы хозяйкою своей судьбы. Однажды в коридоре министерства она столкнулась с Баянниковым. Виктор Антонович любезно побеседовал с ней, галантно проводил до "Волги". Катя немножко напугалась. Она скрывала от Степана Сергеича нынешнюю должность свою, как встарь щебетала при нем о ретортах, колбах, микробюретках и рефрактометрах, на всякий случай готовила оправдание -- временно исполняю, настоящая секретарша в декрете. Но, кажется, Виктор Антонович сделал надлежащие выводы, ничего мужу не сказал. И Катя молчала. Зато отличным слушателем стал Коля. Степан Сергеич гулял с ним по вечерам, рассказывал о звездах, о революции, о танках и тачанках, вместе с ним высчитывал, когда полетит человек в космос. В глазах сына, поднятых к отцу, отражалось московское небо. Он переспрашивал, обдумывал, его рука, зажатая отцовской ладонью, вздрагивала, и Степан Сергеич чувствовал: этот маленький человечек понимает его, любит его. Часы общения с ним радовали Степана Сергеича и удручали. Говорливый при одном-единственном слушателе, он становился немым перед многоголовой аудиторией. Пять лет проработал он уже, а так и не выступил ни разу на собрании. Послушивал гладкие речи неизменных ораторов, постигал нелегкую науку, открывал кое-какие закономерности. Так, например, особенно много говорится на общие темы в трудные для НИИ и завода периоды. Надо бы детально обсудить ошибки на примере неудавшегося радиометра, дать -- пофамильно -- наказ не повторять их. Не делают этого, не делают. В армии -- там иначе. Любой приказ оборачивается немедленно разбором ошибок подразделения, коммуниста такого-то. Не раз рука Степана Сергеича тянулась с просьбой дать и ему слово и всегда испуганно падала к колену. Кто он? Диспетчер. Не умеющий к тому же произносить речи. А говорить хотелось страстно -- Степан Сергеич видел себя говорящим во сне. Сон обрывался в момент, когда, уже взойдя на трибуну, следовало после традиционного "товарищи!" начать речь. Это "товарищи!" произносилось во сне на всякие лады: и невнятно ("та-аищи"), и торжественно, по слогам, и по-дружески весело, и зазывно, как в цирке, с ударением на последнем слоге. Сказано слово -- и сон рушится, Степан Сергеич будто с высоты падал, ворочался и открывал глаза. Однажды он решился -- не на выступление с трибуны, а на вопрос с места. На собрании признавал ошибки один из представителей главка. Некто Пикалов был послан в НИИ проследить за разработкой очень важного заказа. Не удовлетворяясь этим, он задергал весь институт своими приказаниями, сбил очередность всех заказов, критиковал, рекомендовал, наставлял и прорабатывал. Труфанов не выдержал, на квартире своей устроил частное совещание с Баянниковым и Молочковым и ударил по Пикалову письмом. В главке всполошились, дали Пикалову какой-то выговор, услали его на Восток замаливать грехи. Выступая на собрании, товарищ из главка отозвался о Пикалове так: "не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов". Поэтому все говорившие в прениях повторяли и повторяли: не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов, не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов... Точно никто не знал, в чем провинился этот Пикалов, а кто и знал, так не хотел углубляться: руководство не желает детализировать -- значит, нельзя детализировать. Степан Сергеич слушал, слушал да и засомневался, поднял руку и спросил: -- Как это расшифровать -- "не совсем разобравшийся в обстановке Пикалов"? Председательствующий авторитетно пояснил: -- Это значит не совсем разобравшийся в обстановке. Все долго смеялись... А Степан Сергеич незаслуженно прослыл остряком. 58 Петров вспомнил вдруг о "Кипарисах", о "послеобеденном эффекте" экземпляра No 009 и улетел в Кызылкумы. Хватило двух дней, чтобы разобраться в причине дефекта. В душные летние месяцы геологи начинали работать в пять часов вечера, когда "Кипарисы" от сорокаградусной жары накалялись до шипения и потрескивания. Бареттеры канального блока и стабилизаторы анодного не выдерживали высокой температуры, полупроводниковые диоды выпрямителя скисали. Пять часов вечера среднеазиатских радиометров соответствовали часу дня того московского "Кипариса", на котором обнаружилось удвоение показаний, "Кипарис" (это вспомнил Петров) стоял рядом со включавшимся утром калорифером. Труфанов получил телеграмму. К блокам питания придали вентиляторы, изменили условия приемки. Каракумские и кызылкумские "Кипарисы" везли в Ташкент на верблюдах и самолетах. Петров снял номер в гостинице. Слонялся по древнему базару, бродил в сизых сумерках по предместьям. Сбросил рубашку, восстановил бронзовый отлив кожи. В чайхане у рынка под старческий клекот аксакалов пил, спасаясь от жары, зеленый чай. Что влекло его сюда, в этот город? Неужели древность? Когда жизнь может пресечься завтра или послезавтра, всегда хочется коснуться вечности, спуститься в подземелье бани, где на зеленые склизкие стены плескал воду Ходжа Насреддин. Почти каждый день писал он Лене и почти ежедневно получал от нее исписанные крупным почерком листки в авиаконверте с одним и тем же рисунком -- медвежатами, приветствующими самолет. Он мало говорил о себе, бродя с Леной по Кутузовскому проспекту; худшая часть жизни его кончилась, он уверен был, в тот день, когда Лена пришла в цех. Зачем вспоминать о старом? Он писал из Ташкента о нравах базара, о детях в халатиках и тюбетейках, о древних, уходящих под землю банях, о мангалах и сочащихся шашлыках, о том, что ему двадцать девять дет, а жизнь потекла вспять. Совсем безобидные письма. А она что-то видела между строк, читала ненаписанное и отвечала: "Тебе плохо в этом городе, Саша, ты чем-то взволнован..." Петров дивился. Написал о вокзальной суете ничего не значащие слова. Получил ответ. Лена просила его не тревожить себя местами, с которыми что-то связано, не наводить себя на плохие мысли. -- Это что-то непонятное, -- сказал Петров. -- Мудрый эмпиризм греков, которые, отбросив каменный топор, создали атомистическую теорию. Изначальная мудрость. Он тоже умел читать письма. В них проскальзывали тревожные сведения. В регулировке происходило что-то непонятное. А Мишель отстукал странную телеграмму: "Якорь поднят, вымпел алый плещет на флагштоке". 59 На подходе к своему тридцатилетию Мишель стал одеваться солиднее, лицо его пополнело, лоб при раздумье рассекался умной морщиной, у магазинов его уже не окликали. Пил он умеренно, но слухи о его пьянстве ширились и ширились. Общежитие -- десять трехкомнатных квартир в институтском доме; в каждую квартиру вселяли столько, сколько туда влезало. Мишель хорошо ладил с соседями, но те вскоре переженились, в квартиру нагрянули молодые специалисты, подобрались они один к одному, умно трещали о цивилизации, до хрипоты спорили о физиках и лириках, выбили себе максимальные оклады. Мишеля они презирали, брезговали им, кричали на всех этажах, что не для того кончали они вуз, чтоб терпеть рядом с собою наглеца и хама. В полном составе пошли к Баянникову, чтоб тот выселил отъявленного проходимца, позорящего звание советского инженера. Ну, решили в НИИ, Стригунков пробкою вылетит из общежития, уж очень недолюбливал его заместитель по кадрам и режиму, ненавидел даже -- неизвестно за что. Кое-кто утверждал, что в истоках ненависти -- общие татарские корни обоих, но более осведомленные припоминали событие пятилетней давности: Мишель в те времена был начальником бюро технической информации, обязанности свои понимал слишком широко и на каком-то совещании о Баянникове отозвался так: наш подручный. Виктор Антонович одобрил инициативу молодых специалистов, создал комиссию по проверке морального облика Стригункова и всячески содействовал ей. Но комиссия, ко всеобщему удивлению, полностью оправдала Мишеля, а специалистам пригрозила. И вдруг он уволился -- по собственному желанию. Рано утром положил на стол Баянникова завизированное Немировичем заявление об уходе. Виктор Антонович вонзил в Стригункова свои окуляры. Трудно что-либо прочесть -- глаза опущены, лицо мертвое, неподвижное... Но на долю секунды из-под век сквозь ресницы мелькнул торжествующий огонь радости, мелькнул и сразу погас, Мишель покинул кабинет, а Виктор Антонович все протирал окуляры да двигал недоуменно своими как бы обожженными бровями. Он знал, что когда-нибудь Стригунков уволится, вернее, его уволят. Виктор Антонович умел угадывать судьбы людей, почти точно определял он, будет ли инженер связывать свою жизнь с институтом, доволен ли будет рабочий порядками на заводе. Нет, не так представлял себе Баянников расставание с Мишелем Стригунковым. Впереди еще две недели, что-то будет! Неизвестно, как посмотрит на заявление Труфанов, какой цепью прикует должника. Анатолий Васильевич узнал о заявлении от Немировича. Надел очки, прочел... Произнес гневно: -- Мерзавец!.. Как волка ни корми... Слава богу, я не либерал. Прекраснодушие -- оно у меня есть -- в данном случае применено не будет. Я дам знать охране... Предупрежденные директором вахтеры обнюхивали по утрам Стригункова -- угрюмого, с бутербродами в пакетике. Он курил только в обеденный перерыв, в столовую не ходил, анекдотов не рассказывал, вообще ничего не говорил. Когда двухнедельная пытка кончилась, он получил деньги, трудовую книжку, пересек улицу, стал напротив института и исполнил бешеный танец, грозил всему корпусу кулаком, бесчинствовал, выкрикивал неразумные проклятия... Больше его никто не видел, уехал ли куда он, не уехал -- не знали. Был человек -- и нету его. 60 Где-то в середине июня, в день, ничем не отмеченный, Дундаш появился на работе в костюме, предназначенном для Станфордского университета. Думали, что он поносит его до аванса и снимет. Но и двадцать второго, после аванса, он пришел в нем. Так и ходил теперь на работу, стилем одежды не отличаясь от десятков молодых инженеров. Пока Петров разъезжал по геологам, бригадиром назначили Сорина. У него Дундаш не клянчил по утрам ключ от сейфа. Пить он, видимо, не перестал, но никто не видел его сидящим в "Чайке" или призывно стоящим у входа в магазин на Песчаной. Он учился на третьем курсе заочного, переселился к молодым специалистам -- на пустующую койку Стригункова. Часто наезжал в знакомый пригород, чинил телевизоры и приемники, у него водились деньги, он не скрывал, что держит их в сберкассе. -- Жениться вздумал, -- предположил Петров, когда, вернувшись, услышал об этом от Сорина и пригляделся к преображенному Дундашу. О мелких шкодах регулировщика Фомина стали забывать. К новому обличью не подходило и прозвище, он на него не откликался. Бешено учился: писал контрольные, читал по-английски. На собрании по итогам месяца поразил всех сдержанной страстностью выступления. Когда после собрания переодевались в регулировке, Петров произнес: -- Шестая колонна подняла голову? А ты уверен, что настал подходящий момент? Не ошибись... Дундаш будто не слышал. Повесил халат, пристроил на шею галстук, надел станфордский пиджак. В киоске у метро Фомин покупал газеты, читал их по утрам внимательно, как инструкцию по настройке. Некоторые статьи повергали его в тихое раздумье. "Приму" не курил, перешел на "Казбек". Познакомился с парикмахером, стригся только у него, под Жерара Филипа, прическа занизила высокий лоб, получилось выразительно и скромно: решительный по-современному молодой человек, знающий цену словам и поступкам, такого не проведешь на мякине. Охотно давал деньги в долг, не требуя быстрого возврата, доволен был, когда у него просили их, и доволен был, залезая за ними в карман. Иногда казалось: встанет Дундаш, одернет халат, постучит по генератору отверткой и произнесет нечто выдающееся. Петров как-то присмирел, притаился, боялся чего-то, а чего боялся -- не знал. Потом присмотрелся, прислушался и огорошено присвистнул: Дундаш охмурял Степана Сергеича, вился вокруг него, дублировал все призывы диспетчера, побывал и в гостях у него. "Да мы с ним земляки почти..." -- такое объяснение выдавил из себя Дундаш. Поверить ему мог только мальчишка Крамарев, уже начинавший подражать Дундашу. А Петрову вспоминался давний разговор, совет регулировщику Фомину "организоваться в общественном смысле". 61 О первых "послеприказных" радиометрах потребители не отзывались, и это радовало директора: значит, работают на славу! Вскоре организовали выставку, Труфанов и Тамарин отобрали на нее кое-что из старых приборов и три новеньких радиометра. Выставку посетили представители министерств, безжалостные пояснения давал референт из другого министерства. Труфанов ушам своим не поверил, когда все его приборы отметились наилучше. Референт начал с заупокойной, предательски точно заявив, что представленные радиометры -- будущее НИИ, а не его настоящее, потому что НИИ только недавно вышел из прорыва. Прорыв как-то забылся, когда слушали аннотации на радиометры. Безжалостный референт прочел выдержку из черт знает откуда полученного отчета: "Сравнение показывает абсолютную надежность русской аппаратуры и оригинальность ее конструкторов. С полной очевидностью следует признать, что они все могут делать не хуже нас, а при соответствующей гибкости и быстрее, что необходимо учесть комиссии..." Институтских инженеров (список подработал директор) премировали. Из заводских -- Чернова и Сорина. Шелагина среди премированных не было. Труфанов ждал, когда диспетчер заявит о своих заслугах, пожалуется на несправедливость. Вместо Шелагина пришел Фомин. Сказал, что работает на заводе с первых дней. Не канючил, не требовал нагло-подобострастно, говорил веско и кратко, уважая себя и директора. Анатолий Васильевич коротко глянул на просителя и отвел глаза... В его сейфе лежали три убийственных документа из вытрезвителей столицы, последний датирован ноябрем прошлого года. Их Труфанов никому не показывал, предполагал, что может возникнуть необходимость немедленного увольнения Фомина -- и тогда документики заставят завком не либеральничать. Ну, а поскольку регулировщик Фомин производству нужен, то зачем его травмировать, зачем вызывать. Сейф открылся. Директор поманил к нему Фомина, показал три убийственных документа и закрыл сейф на все три поворота ключа. Фомин сделал шаг назад и скрылся... Глухое раздражение вызывал у Труфанова диспетчер -- походка его, военная привычка одергивать, как китель, халат, посадка его за столом, прямая, как на лекции. Анатолий Васильевич стискивал зубы, напрягал себя -- чтоб не разораться на совещании. Вспоминал разговор с Тамариным: не лучше ли было бы придушить в зародыше нововведения? Убеждал, успокаивал себя, что без Шелагина пришлось бы не один выговор заработать, без него не стал бы он уважаемым директором, прокладывающим новую дорогу. Но тягостно видеть человека, от которого в любой момент жди непредвиденных неприятностей. Как говорится, пошумели -- и хватит. Благоговейная тишина должна быть теперь в НИИ и на заводе. 62 Петров получил отпуск, но никуда не поехал, потому что Лена поступила в институт. Встречались они редко. В четверг и вторник Лена занималась вечером, Петров поджидал ее на "Бауманской", довозил до дома, рассказывал цеховые новости, целовал в подъезде. Она входила в лифт, кабина уплывала вверх, Петров отходил к стене и прослушивал набор звуков, отдалявших его от Лены, -- мягкий скрип лифта, щелчок остановки, лязг закрываемой двери, минуту тишины и привычно раздраженный голос матери: "Ты опять опаздываешь..." Выходил на проспект. В том же квартале на углу -- дежурный гастроном, тепло, свет и обилие еды -- это почему-то радовало, приятно было смотреть на розовое, красное и желтое мясо, на консервные башенки, в винном отделе -- радужное разнообразие бутылок, чуть дальше -- россыпи конфет и пахнет свежемолотым кофе. Пустота в квартире угнетала, Петров дал Сорину второй ключ от нее с решительным условием: девиц не таскать. Ключ Сорин взял, но к Петрову не ездил. День воскресный, Лена с группой за городом, Петров поехал в центр с желанием напиться и поскандалить умеренно. Выбрал ресторан при гостинице, куда ходят иностранцы. Соседи по столику немного выпили, жаловались на тренера, который лупит по икрам тренировочной перчаткой. Русские ребята. Еще русская компания -- молокососы с юными дамами. Мальчишки уже в подпитии, горделиво посматривают вокруг, девчонки неумело курят длинные сигареты и хлещут крюшон бокалами. Боксеры заспорили ("с чего это школьники пить стали?"), заспорили намеренно громко. Петров предположил, что юнцы продали подержанные учебники, прибавили к ним "Детскую энциклопедию" и сэкономленные копейки. Мальчишки, забыв о школьных уроках вежливости, картинно порывались в драку, благоразумные дамы повисли на них, какой-то худосочный мальчик разрешил унять себя и бросил Петрову: "Я тебя схаваю вместе с котлетой!" Тот проявил большое миролюбие. -- Вы, ребята, ищете синяков, я вижу... А в нашей стране кто ищет, тот всегда найдет. Боксеры заулыбались. Юнцы в притворном бешенстве вооружались тупыми -- для чистки фруктов -- ножами. Появились дружинники. Петрова, главного зачинщика, поволокли на расправу к администратору, метрдотелю или как он здесь называется... Радуясь, что денег хватит на самый грабительский штраф, Петров спокойно шел к столу. -- Здравствуй, Саша, -- кисло произнес упитанный человек, восседавший в кабинете. -- Здравствуй, Мишель! -- сообразил Петров. -- Отправь-ка свою челядь подальше... Слабым мановением белой ручки Стригунков очистил кабинет. Первоначальное смущение прошло, взятый Петровым тон придал встрече старых друзей непринужденность. Традиционное рукопожатие, улыбки -- и Стригунков посадил друга за дружеский столик. Открыл ликер-бар, вынул русскую водку с иностранной наклейкой, коньячные рюмки. Щелкнул зажигалкой. -- Живу. Обитаю. Руковожу. -- Чудесная сигарета. -- Наша, отечественная. Иностранное дерьмо не держу. Что, кстати, случилось у тебя? -- Привязались какие-то сосунки по причине мировой скорби... Я в командировке был, когда ты скоропостижно отвалил из НИИ. -- Я давно хотел уйти оттуда... -- Тебе -- и плохо жилось? Наперсник директора, креатура, так сказать... -- ...Уйти оттуда! -- зло повторил Стригунков. -- Давно собирался. Не ко двору я там пришелся. Никто меня всерьез не принимал за инженера, хотя я не хуже других добивался выходного импульса такой-то длительности, такой-то полярности, такой-то амплитуды... В отделе снабжения тоже не любили, потому что доставать шайбы Гровера поручали не мне, а им, меня берегли для особых заданий, как глубоко законспирированного шпиона. С тем и другим мириться можно. Когда я в военно-морское поступал... как ты думаешь, поступал я туда ради адмиральских погон? Никто туда, единицы разве честолюбивые, за адмиральской пенсией не идет. Простой расчет показывает, что адмиралов в тридцать раз меньше, чем капитанов первого ранга, не говоря о втором... Поступал с ясно осознанным желанием вести труднейшую жизнь. Была жертвенная цель прожить с толком и умереть достойно, не ждал от жизни ничего теплого... Не получилась служба, попал в струю, тогда, в пятьдесят третьем, гнали с флота за ничтожную провинность -- оздоровляли флот. Не обиделся, когда выгнали, за кормой было у меня уже предостаточно. Потом, уже на гражданке, я скурвился окончательно, а оставался в сознании момент этот славный, жертвенный -- жить для приказа о смерти, для жизни других, -- оставался в чувствах момент этот... Забрал меня Труфанов к себе. Я, думаешь, шел к нему с мечтой аферы крутить во славу НИИ? Работать хотел честно, воли хватило бы наступить на свою пьяную глотку. Но Труфанову не такой Стригунков нужен был. И жалость, конечно, была у него и человеколюбие, но и то и другое -- не главное. Анатолий Васильевич человек умный. Дальновидный даже. Водка его не пугала, нет! Он что понял? Что взял? Что азарт во мне есть, что, кинь мне идейку, заданьице -- побегу, как щенок за палкой. Ну и крутился и радовался, спасал-веселил -- себя, его и вас всех, между прочим. Ну, а на смысл глаза закрыты. Когда не видишь и не хочешь видеть смысла, это для собственной шкуры весьма полезно. Степана Сергеича уважают в НИИ за смысл, который он, зная или не зная этого, вкладывает во все... Дверь приоткрылась, человек в смокинге известил, что скоро придут музыканты, а микрофон испорчен. -- Я вам не радиомастер, -- ответил со злостью Стригунков, -- позвоните куда надо... А тут еще общежитие. Устроил меня Труфанов к молодым специалистам, нормально устроил, ребята правильные. Переженились, разошлись, другие пришли, новенькие, современные, последней модификации, принюхался я к ним -- и тошно мне, Саша, стало. Они меня презирали за опохмеления по утрам, за пьянство, заметь это себе, но не за лакейство перед Труфановым. И я их молча презирал. Помнил моментик жертвенный... Ведь они, эти пятеро специалистов, не о благе народа, институт кончив, думали... Нет. О себе, только о себе! Наиболее способные хотели прославиться и швырять небрежно идеи коллегам из Харуэлла, а идеи разрабатывать в четырехкомнатных квартирах на Ленинском проспекте. Середнячки накрепко усвоили, что талант -- это пот и труд, задницей мечтали высидеть докторов наук и опять же получить квартиру, окладик и современную жену, умеющую накрывать стол, модно танцевать и восторгаться Борисовой в "Иркутской истории"... Тебе, может, неинтересно слушать?.. -- Петров возразил взглядом... -- И у всех пятерых какой-то ненормальный зуд к загранице и заграничному. Видел бы ты, как смотрели они на референта одного академика, часто бывавшего на конференциях во Франции и Испании! Восхищало их не то, что референт умней стал, наглядевшись на новое. В трепет приводил голый факт пребывания за границей -- один голый факт, подкрепленный безделушкой. Ну и сцепились. -- Не понимаю, на что сдались тебе эти подонки. Их жизнь обломает. Я их повидал в регулировке достаточно. Год пройдет, два -- и у большинства нет уже кандидатского зуда... -- Я к тому повел этот отвлеченный разговорчик, что... понял однажды, что я -- во сто крат хуже! Что я вообще ничтожество, что мною помыкают и брезгуют, имея на то полное право. Что употребили меня и выжали с радостного моего на то согласия. Вот что противно! Добровольцем пошел! -- Ну, а вообще? Как ты попал сюда? У тебя же два диплома. -- Анатолий Васильевич позаботился. Никто меня не брал ни инженером, ни снабженцем, ни переводчиком. Могли некоторые директора взять, но что им я? Будут они из-за меня портить отношения с Труфановым. Да и самому не хотелось идти загаженной дорожкой. А сюда -- случайное знакомство с бывшим моряком. Комнатку снял у одного пенсионера. Днем стиляжничаю на пианино, стоит инструмент у пенсионера, фильмики смотрю. К вечеру -- сюда. Дежурный администратор со скользящим графиком работы. Вот какой я есть, нравится вам это или не нравится, но я живу, и не влезайте в мою душу. Бо я человек есмь. -- Стригунков отпил -- самую малость. -- Неудобство раньше испытывал, а сейчас хоть бы хны. Иногда подумываю злорадно: нате вот вам! Довольны?.. Веселясь, оглядывал Петров ультрамодный кабинет, сошедший с рекламных роликов кино. -- Кого же ты укорить хочешь, Мишенька? Труфанова? Никому ты ничего не докажешь, друг мой Мишель. -- Не собираюсь доказывать!.. Насчет Труфанова ты, может, и прав, а если подумать не о Труфанове, а об обществе... нет, Саша, обществу не должно быть безразлично, что думаю я, что думаешь ты. Пойдем провожу тебя, -- быстро сказал он, заметив нетерпеливое движение Петрова. -- Ты-то сам, кстати, как? -- Да ничего... Тоже мне невидаль -- сын врагов народа... Пора забывать. Забываю уже... Никуда не лезу, живу скучно, скоро женюсь и невесту себе выбрал такую же серую и скучную: не дура и не умница, не урод и не красавица. -- Друг мой, не притворяйся. В упрощенчестве -- твоя гибель. Ты -- и какой-то регулировщик... В тебя столько вложено. -- А ты уверен, что в меня вложено то, что надо? По холлу сновал краснощекий кругляшок. Увидев Стригункова, он обрадовано вздернул руки, покатил навстречу; заговорил по-английски, зажаловался: в ресторане нет скоч-виски, что делать? В ответ Стригунков улыбнулся с дипломатической тонкостью, открывавшей в вопросе собеседника нечто большее, чем тягу к шотландскому напитку. Он изменил походку, выражение глаз -- не вживался, а с быстротой электромагнитных процессов трансформировался в новый образ. -- Подозреваю, мистер Моррисон, что тон ваших корреспонденций не изменится... благодаря мне. Скоч-виски действительно нет. Примите совет: мешайте старый армянский коньяк с нарзаном, вот вам и скоч-виски. -- В какой пропорции смешивать, мистер Стригунков? -- Не помню... Начните так: один к одному. Когда доберетесь до нужного соотношения, вам наплевать уже будет на скоч-виски, цензуру и соседа... Мистер Энтони вчера очень обиделся на вас... Еще один приблизился, тот же человек в смокинге, и разъяренно зашептал, что микрофон до сих пор молчит, а директор... При очередной трансформации друга Петров отвернулся стыдливо, потому что никогда еще не видел Мишеля таким испуганным и жалким. Да и смотреть было не на кого: вальяжный администратор давно уже -- прытким щенком -- унесся в зал. Сухо щелкнул заработавший микрофон, слышно стало, как настраиваются скрипки. Мишель виновато стоял перед Петровым: не мог войти ни в одну из прежних ролей. -- У меня есть знакомые, я к ним не обращался, но могу обратиться, -- медленно произнес Петров. -- Этим знакомым рад бы бухнуться в ноги твой властелин Труфанов... Они могут забрать тебя отсюда. Куда ты хочешь, Миша? Скажи. Ну, куда? -- Куда? -- Стригунков задумался. И ответил с полной серьезностью, тихо: -- В кочегарку хочу. Самое теплое место на земле. Штраф Петров уплатил в другом месте -- "за нарушение общественного порядка". 63 Ефим Чернов принес Виталию пачку накладных, поговорил о плане и между прочим сказал: -- Я ведь скоро увольняюсь. Подал и заявление, Виталий подписал его, полагая, что заявление -- легкий шантаж, нередкий на заводе, когда угрозою ухода заставляют Труфанова повысить оклад. На Чернова это похоже -- он, по классификации Шелагина, стихийный диалектик. Начисто лишен сомнений. Живет как бы в двух мирах. На заводе способен на все ради плана, ради насущного месяца. В другом мире, за проходной, -- честнейший человек, ни копейки не возьмет у государства. Однако ровно через две недели Яков Иванович доложил, сильно смущаясь, что дела у Чернова он принял. Виталий всполошился: -- Ефим, опомнись! Что с тобой? -- Да ничего... -- тянул неопределенно Чернов. -- Нашел приличное местечко, не век же сидеть здесь... Выпили по стопке спирта, помолчали. Потом Чернов стремительно поднялся и вышел -- не подав на прощание руки, не проговорив прощальных слов. Он был уже вне завода, вне цеховых делишек, и не добрый друг Виталий сидел за столом, а пронырливый начальник цеха. А проныра есть проныра. Он открыл и закрыл дверь, он ушел в другой мир, и мир этот дохнул вдруг на Виталия. Накатили старые ощущения -- того времени, когда Виталий рыскал по Москве в поисках работы... И так остро было то ощущение, так сладко, что, боясь утратить его, он замер, притаился, он радовался, и когда ощущение прошло, вздохнул и как о давно решенном подумал, что и ему пора расстаться с Труфановым. Давно уже сидела в нем эта мысль. Она шевельнулась и спряталась в день сдачи "Эфиров", она двигалась беспокойно все последние месяцы, норовя приподняться, а теперь вот... "Пора", -- сказал себе Виталий. И припоминал, улыбаясь: в последние месяцы он стал скупым, расчетливым, открывал шкаф и прикидывал, сколько в комиссионном дадут за костюмы. Труфанов, конечно, так просто не отпустит, а муха, отрываясь от клейкой и вкусной бумаги, оставляет на ней ноги и крылышки. И эта вот встреча с Юрочкой Курановым совсем недавно в ресторане. Юрочка преуспевал, от записи музыки втихую перешел к отдаче в аренду электромузыкальных инструментов, обложил данью многие клубы и прочие места увеселения, но и у коммерсанта Куранова дух захватило, когда узнал он, где и кем работает Виталий Игумнов. Начальник выпускного цеха опытного завода с радиотехническим уклоном! Выпускного! Что означало: штурмовщина в конце месяца, ключ от комплектовки у начальника цеха, а в ней радиолампы и телевизионный кабель -- хватай, воруй, обогащайся!.. В среде уважающих себя жуликов не принято называть вещи своими именами, Юрочка восторженно взвизгнул, и только, да и Виталий был не один, приволок в ресторан залетную инженершу, за ценным заводским опытом примчавшуюся из Риги, -- много чего нахваталась рижаночка, Виталий ни на шаг не отходил от нее, не отпускал от себя ни днем, ни ночью, боялся, что полезет инженерша с расспросами к Степану Сергеичу, а тот наответит такого, что Двина потечет вспять, Домский собор повалится!.. До самого вечера Виталий не выходил из кабинета и морщился, как от пощечины, вспоминая о Чернове, о том, как верный друг старший мастер не нашел слов на прощанье... Наутро же на совещании у директора он суетился, ерзал, острил, чересчур услужливо обещал "выполнить и перевыполнить". Ни с того ни с сего зашелся в хохоте, подпрыгивая на стуле. -- Вы мне, Игумнов, сегодня не нравитесь... -- Анатолий Васильевич произнес это с легкой угрозой. -- А вы мне, Труфанов, и вчера не нравились. За столом -- гробовое молчание. Виктор Антонович с любопытством смотрел на безумца. Не в обычаях Труфанова открыто вступать в бой. Он сделал шаг в сторону, пропустил стрелу мимо. -- Завтра, Игумнов, я вам буду не нравиться еще больше... Так на чем мы остановились? Да, заказ ноль шестьдесят семь... Явное неповиновение начальника выпускного цеха встревожило Анатолия Васильевича. Он решился на то, что в военном деле называется разведкой боем. В цехе застряла партия радиометров, не обеспеченная полупроводниками. Директор пришел к Игумнову в час, когда у того был Шелагин, и намекнул: взять со склада уже сделанные радиометры, выпаять из них полупроводники, поставить в застрявшие. Всегда понятливый, Игумнов теперь изображал человека, впервые попавшего на производство: переспрашивал, удивлялся, бубнил о законности. Диспетчер же, никогда не понимавший намеков, неожиданно процитировал что-то о чистоте средств для достижения чистых целей. Виталию припомнилось, как много лет назад его шпынял перед строем Шелагин: "Курсант Игумнов!.. Да, вы. Вы, говорю. Не жестикулируйте головой!" Да, комбат Шелагин сделал колоссальный рывок. Что, скушали, Анатолий Васильевич? -- Вы правы, конечно, Степан Сергеич... вы правы... -- поспешно подтвердил Труфанов. Ему неприятен был человек этот, обложенный диспетчерскими записями. Ему нравился, пожалуй, наглец Игумнов, затеявший подозрительно веселый разговор по телефону. Скованный дисциплиной, Степан Сергеич выжидательно смотрел на директора, не решаясь подняться и уйти по своим делам. -- В конце концов, -- сказал Труфанов, -- у нас хороший задел с прошлого месяца. Итак, все ясно. Шелагина -- вон, Игумнова -- удержать любой ценой. Директор поднялся, грузно прошел в цех, высматривая кого-то. У монтажницы Насти Ковалевой полтора года уже болела дочь, и полтора года измученная мать возила дочь по врачам и санаториям. Завком исчерпал все свои путевки, а окрепшей девочке требовалось сейчас одно -- просто побыть с матерью в каком-либо красивом и удобном месте. Анатолий Васильевич, хорошо проинформированный Баянниковым, достал с большим трудом путевку в отличный санаторий. Он положил ее перед Анастасией Ковалевой. Он увидел недоумевающие глаза рано состарившейся женщины и увидел, как из этих глаз побежали слезы -- на стол, на путевку на столе, он услышал, как шипит под слезами паяльник, и так же грузно прошел к выходу, не желая принимать слов. Ему были приятны эти слезы, и досадливо дергала мысль, что, собственно, теперь крикунам на предстоящих профсоюзных собраниях не дадут разораться монтажники, сборщики и регулировщики второго цеха. 64 С того же дня по НИИ и заводу поползли слухи. Все вдруг узнали о службе Шелагина в армии, о суде офицерской чести, о провокации в проходной. Откуда-то появились люди, ненавидевшие его. Почему-то стали думать, что по вине диспетчера пропадают ценнейшие детали из комплектовки. Совсем уж определенно стало известно, что в цехе расхищено пятьдесят литров спирта. Наконец на каком-то районном слете выступает регулировщик Фомин и осуждает деятельность некоего Шелагина. Регулировщика в перерыве осаждают корреспонденты, он скромен и немногословен, одет вполне современно, в руках "Комсомолка" и американский журнал ("Хочу переделать одну схемку"), он скупо рассказывает о цеховой жизни ("Да, ходим в театры, в концерты, но главное, товарищи, это работа!"). Специфически литературное "в концерты" умиляет пуристов из редакций, они получают задание на очерк. Расплата обрушивается немедленно. Оказывается, Дундаша на слет никто не посылал, и Игумнов объявляет ему выговор, а Туровцев говорит, что отныне он особо будет принимать его радиометры. Занятый беготней по складам и студенческими делами своими, Степан Сергеич ничего не видел и не слышал. Комиссию по спирту разогнал, правда, Стрельников, но какие-то люди уже расспрашивали всех недовольных диспетчером. Сведений, порочащих Степана Сергеича, поднабралось немало. Скомпонованные вместе, они (это признавал Труфанов) -- дикий вымысел и ложь. Но поданы в такой форме, в таком виде, что почти не отличались от правды. В правде вообще, рассуждал директор, присутствует ложь, ложь -- это изотоп правды, и наоборот. Отделить одно от другого так же сложно, как уран-235 от урана-238. Атомная бомба в принципе проста, как охотничий патрон, весь секрет в технологии. В вульгарной воде, которую попивает непросвещенное человечество, содержатся дейтерий и тритий... Вдруг слухи и расследования прекратились. Сложная работа мозга выдала директору поразительный результат: бить отбой, и немедленно. Когда Анатолий Васильевич разобрался в своих предчувствиях, то понял, что и на этот раз они не обманули его. Строго научно рассуждая, умный директор всегда выгонит неугодного ему сотрудника, но в данном случае соотношение сил пока не в его пользу. За Шелагина -- Стрельников, Тамарин и половина парткома, весь завод и многие из НИИ. Итак, бить отбой. Команда еще не дана, а к Труфанову пришел поболтать по пустячкам Виктор Антонович. Разговор блуждал. Директор и зам по кадрам изощрялись в умении не касаться главного. Труфанову наконец надоела словесная эквилибристика. -- Что тебе надо, Виктор? -- Я удивлен, Анатолий, твоей неразумностью... К чему этот шум? К чему инспирированная тобою кампания? Труфанов прикрыл глаза. Слава богу, сейчас все кончится. -- Не понимаю, что ты имеешь в виду? -- Ты отлично знаешь, о чем я говорю... С глубоким вздохом директор достал из ящика стопку "Известий", пересчитал газеты по-кассирски -- как банкноты. -- Двадцать четыре номера. Специально собирал с начала года. В каждом -- директоров склоняют, увещевают и погоняют. Не смей никого увольнять, прислушивайся к критике, люби своих сотрудников, когда они костью стоят у тебя в горле... А знают ли эти щелкоперы, эти писаки, эти любители сенсаций, как жить директору, если ему не нравится сотрудник? Он срывает злость на других, он выходит из себя, он не в состоянии углубляться в дела, у него одна мысль -- выкинуть сотрудника, обрести спокойствие, оно так нужно ему, он без него не директор, он не чувствует себя хозяином, директором, он вынужден плести интриги... -- Я понимаю тебя, Анатолий. Я понимаю тебя. -- Баянников обогнул стол, положил узкую руку на могучее плечо Труфанова. -- Мы не первый год работаем с тобой, будем еще работать. Прошу тебя: будь благоразумным. -- Спасибо, Виктор. Он благодарен был Баянникову -- за полуобъятие, за то, что ему можно, не таясь, выкладывать мысли свои, они так и останутся в кабинете, запертые молчаливым соглашением. -- Но видеть его около себя не могу. Как хочешь. Завтра же заготовь ему документы. Набив чемодан книгами и конспектами, запасшись грозными документами, Степан Сергеич вылетел в многомесячную командировку -- пробивать институтские и заводские заказы. А Игумнова сразу же начали превозносить. Срочно повесили портрет его на Доску почета, объявили за что-то благодарность, на каком-то собрании избрали в президиум, отметили приказом по министерству. Виталий устал уже смеяться, ждал разговора с директором. Виктор Антонович встревоженно посматривал на него, поджимал пухлые губы, предупреждал. Цех готовился к выпуску очень чуткой аппаратуры, настраивать ее можно было только за городом, куда не проникало излучение индустриальной столицы. В субботний день Труфанов и Игумнов поехали на машине по Подмосковью искать удобный участок земли. Виталий, весь напружинившись, сидел сзади, ждал. Но никакого разговора не было. Более того, молчанием своим директор показывал, что слова уже бессильны. Проездили шесть часов, место нашли: речка, ровная сухая площадка, невдалеке сооружение странной формы -- либо недостроенный стадион, либо разрушенный театр. На обратном пути Труфанов сказал: -- Завтра же на участок доставим финский домик. Участок назовем... назовем Колизеем. Когда Виталий вернулся домой, он нашел в почтовом ящике записку: "Буду в шесть вечера. Н.Ф." По почерку, по краткости -- отчим, Николай Федорович Родионов. Виталий помчался в магазин за сырыми бифштексами. Год назад приезжала Надежда Александровна, звонила Виталию, пригласила поужинать в ресторане при гостинице. Время не изменило вечно первую даму полка. Виталий хмуро слушал ее рассказ о сводном брате своем, нелепо погибшем. Надежда Александровна возвращалась из Карловых Вар, задала работенки пражским портнихам, в московском ресторане на нее пялили глаза. Проклятая молодость старух. Родионов появился в точно назначенное время. Тихо рассказал о деде своем, колхозном плотнике. Старику девяносто семь лет, слеп и глух, а строгает, пилит, по грибы ходит, грибы он на расстоянии чует... Отчим написал книгу об августовских боях у Смоленска, по существу -- воспоминания об отце: под Смоленском они встретились впервые, уже прокопченные дымом и горечью отступлений, злые и непримиримые, -- так и началась дружба, так и продолжалась, без частых встреч, без писем... Виталий слушал отчима и думал, что только сейчас понял его. Человек всю жизнь считал себя должником людей, накладывал на себя обязанности и обязанности. Живя в доме с женами военных, от сплетен не скроешься, о Надежде Александровне такие слухи перекатывались по этажам и подъездам, что верил им только один сын ее. В политуправлении словечка осуждающего не сказали бы о разводе. Но не покидает Родионов ее. Или это искусство Надежды Александровны? Она с легкостью заходила в чужие жизни и устраивала их по-своему. Но Родионова обжить она, пожалуй, не смогла, нет, не смогла. -- Ночуйте у меня, -- предложил Виталий. -- Спасибо, не могу. Лечу к себе в ноль один. Мой самолет рядом, на центральном аэродроме. -- Оставайтесь. Летчики могли выпить, как бы чего не случилось... Он поблагодарил тем, что остался еще на полчаса. Короткими шажками ходил от двери к двери безмолвно: у него редко бывало одиночество. "Попросить? Не попросить?" -- метался в Виталии один, по существу, вопрос. В военном ведомстве много институтов и бюро. "Попросить? Не попросить?" И сам знал, что не попросит, не пожалуется, сам чувствовал, что весь он уже -- в неизвестности, что сам он, со своей несостоявшейся честностью, будет честно бороться. -- Мне хотелось бы сделать тебе что-нибудь приятное, -- сказал, преодолевая неловкость, отчим. -- Мне казалось почему-то, что ты женат, и я... ну, у адъютанта есть корзина цветов... Весь этот шальной месяц Виталий озоровал, как в детстве. -- Идея! -- воскликнул он, захлебываясь от восторга. -- Знакомая есть! Ася Арепина! Записывайте адрес: переулок Стопани... Родионов застегнулся, приложил ладонь к фуражке, простился. 65 Дом Лены у самого гастронома. -- Взять шампанское? -- У нас не пьют. Петров посмотрел на нее и, как всегда, удивился. Ничего особенного: обыкновенная девушка с руками и ногами, некрасивая девушка. Он молчал, подобравшись для схватки. Лена сказала, что мать будет против. Что тогда делать? Был час ужина, время, когда семьи собираются после работы. -- Когда я вижу кабачки, в душе возникает кабацкое настроение, -- пустил пробную остроту Петров. Глава семьи, аккуратный, как теледиктор, одетый тщательно и обдуманно, неопределенно посмотрел на него. Мать Лены быстро проговорила: -- У меня в классе опять двойки, я не знаю, что можно еще придумать... Эти дети с каждым годом становятся все распущеннее. -- Сходи к ним домой, -- вяло посоветовал отец Лены. Петров с ресторанной благочинностью потреблял тушеное мясо. Разговор не клеился. Острить в этом семействе запрещалось -- как и громко говорить, неправильно пользоваться ножом и произносить слова, не вошедшие в канонический свод словаря последнего издания. В минуты опасности курица мечет орлиные взоры. Петров готовился к отупело-испытующему взгляду педагога, но мать с ленивым бесстрастием оглядела его еще в прихожей. Дело плохо, наседка не принимает боя, забеспокоился Петров. Папу, по смутным недомолвкам Лены, снедала какая-то мелкая страстишка. Не похоже, что преферанс, -- папа спит преспокойно. Для любовных излишеств он слишком немощен. Наркомания исключается, как и пьянство, -- педагог не потерпела бы. Скорее всего ипподром. Ну да, сегодня же бега, и папа торопится, сглотнув компот, поглядывает на часы, надеется побыстрее кончить неприятный разговор о будущем дочери и успеть ко второму заезду. Мать потому и назначила смотрины на сегодня, что хотела убить двух зайцев. Еще одна дочь, эта постарше Лены года на четыре, красивее ее и, кажется, умнее. Глаза пытливые, грубые, движения резкие. Лена нежнее, неоформленнее, размазаннее, что ли, издали напоминает старшую сестру -- или старшая сестра напоминает ее. -- Лена, там на кухне списочек, сходи в магазин, деньги в серванте. Она долго не уходила, не хотела оставлять его, но взгляд матери (в нем на этот раз промелькнуло орлиное что-то) выгнал ее. Петров отошел к окну, попросил разрешения курить. Спешащий папа сидел в кресле у двери, мать заняла тахту, Антонина, сестра и дочь, устроилась на низеньком стульчике у радиолы. Заседатели, подумал Петров, будут, как всегда, петь под судью. Если и появится особое мнение, то у Антонины. Современная вполне особа. Курит -- это заметно по трепыханию крыльев носа, жадно вдыхавших аромат незнакомого табака. Баба не промах, по мелочам не сшибает. -- Лена говорила нам, что вы намерены жениться на ней. -- Она, кроме того, сказала, что намерена выйти за меня замуж. Мать приготовилась объяснять очередному тупице всю вздорность его поведения. -- Очень жаль, но это невозможно. Лена слишком молода, чтобы самостоятельно решать вопросы брака. Без матери она не решится на столь важный шаг в своей жизни. Семья -- ячейка нашего общества... -- Спокойно, -- сказал Петров. -- Оставим теорию для курсовых работ студентов филфака. Будем говорить приземленно. Есть неопровержимый и счастливый факт: я люблю Лену, Лена любит меня. Прямым следствием любви двух людей, удовлетворяющих требованиям гражданского кодекса, является совместное проживание их с благословения загса. В старину просили согласия родителей, которые в противном случае могли непослушное чадо лишить наследства и прочих льгот. Чем грозите вы мне и Лене, если мы не послушаемся вас и поженимся? -- Сколько вы зарабатываете? -- спросила Антонина. Парень ей нравился. Рост почти баскетбольный, бицепсы превосходные, одеваться умеет, в темных переулках идет не оглядываясь, говорит умно. -- Две двести как минимум. Это произвело впечатление. Но не на маму. С педагогической сдержанностью она подбирала новые аргументы. Незаконный жених чересчур языкаст -- педагогам это не нравится. -- Лена -- неокрепший ребенок, у нее не образовался правильный критерий в оценке людей. Почему бы вам не подождать несколько лет? Она кончит институт... -- ...приобретет новый критерий и убедится в том, что я -- типичное не то? В сорок лет критерий будет еще точнее. -- Мама, он говорит дело... Что толку, что я умнее себя в восемнадцать лет? Ей-богу, я жалею, что не выскочила замуж за Веньку, чудный мальчишка, отрицать это ты не можешь... -- Что за язык, что за слова?! -- Помолчи, Антонина. -- Папа нервничал: в соседней комнате радио отсчитывало шесть вечера. -- Подумайте, это же безумие... Боязнь иметь ребенка: ведь Лена учится... -- Не понимаю, что страшного в том, что Лена родит человека. На это и рассчитывают, вступая в брак. -- У вас все просто!.. Антонина уже выпытала у сестры необходимое. -- У вас есть квартира? -- начала помогать она. -- Кухня -- десять метров, две комнаты: одна -- шестнадцать, другая -- двадцать пять, санузел не совмещенный. -- Видишь, мама, все в порядке... -- Я не допускаю мысли, что Лена будет жить отдельно. Она попадет под ваше влияние, а оно-то мне и не нравится. -- Не нравится влияние? -- Задергались губы. -- Чем же оно вам не нравится? -- Ваша биография... она отразится на Лене и на детях ее. Вы же, согласитесь, психически неполноценны, у меня учились дети репрессированных, я знаю... -- Мама! Он -- реабилитирован!.. -- Ты прекратишь вмешиваться или нет?.. Реабилитирован? Ну и что? Его навыки не отмоешь. Губы дергались, корчились, извивались... "Спокойно, -- вбивал в себя Петров, -- спокойно. Терпи, терпи, усмири язык, проглоти его". Папа воровато высмотрел время, еще раз запустил руку во внутренний карман пиджака, ощупывая недоизученную программу бегов. -- Молодой человек, вы в партии? -- Отец, при чем здесь партия? Брось ты швыряться лозунгами. Человек прилично зарабатывает, имеет московскую прописку, квартиру, дипломированный специалист, специальность ходовая, пробьется... Честное слово. Любит нашу дуреху... -- Нет и нет! Необычайное спокойствие овладело Петровым. Лишь где-то билось, плескалось предчувствие взрыва, и сердце отстукивало секунды до него. Он выкинул в окно папиросу, выпрямился. Холодно и ясно смотрел он на зараженную педагогическими истинами маму, на замордованного ипподромными неудачами папу, на старшую дочь их, истомленную ожиданием брака. -- А советы мои, на кого ставить в дубле и ординаре, примете? У меня ход есть к жокеям, могу помочь. А за это водички святой дадите мне грязь отмыть... Так, что ли?.. Не-на-ви-жу! -- Как вы смеете! -- закричала мать. Раскрытие секрета объединило семью. Папа вскочил, Антонина подобрала вытянутые ноги. Он вырвался из квартиры, оттолкнул кого-то, налетел на Лену. -- К черту! Побежал вниз. Поворот, еще поворот, мелькали добропорядочные двери добропорядочных квартир, столбом незыблемости стояла шахта лифта, пыльная, глубокая, одетая в мелкоячеистую решетку. Еще дверь -- и он во дворе. Он не понимал, где находится, как попал сюда и как выйти на улицу. Опять провалы, опять выпадение из памяти целых кусков, бездонные дыры, над которыми прыгаешь, зажмуриваясь. Начал мотать веревочку с утренних впечатлений. Вспомнил. Лена, кажется, наверху, держит оборону, сейчас спустится. Забрать ее отсюда подальше, увести к себе, слышать по утрам ее голос, этот голос успокаивал, при нем никогда не будет противной дрожи бессилия. Кто-то торопливо спускался по лестнице. Наверно, Лена. Петров ждал ее, ждал, и ясность возвращалась к нему. Направо под арку, там улица, Кутузовский проспект. Папа слегка сконфузился, перебросил плащ на другую руку. -- Мать закрыла ее в комнате, -- сказал он тихо. Посмотрел на небо, покомкал плащ. -- Вы действительно знаете жокеев? Насибова? -- Папа подошел ближе. -- Он, видите ли, весной на рысистых испытаниях на Конкорде установил рекорд, а позавчера в третьем заезде... Дрожь не унималась. Не хватало еще повалиться в пыль, пустить ржавую пену и лаять на мусоров. Одно слово еще, одно прикосновение -- и начнется разрядка. Растолкав очередь, Петров рванул из рук продавщицы бутылку. 66 Года полтора назад произошел случай, во многом определивший поведение Степана Сергеича в командировке. Цеху срочно понадобился ультразвуковой дефектоскоп. Узнали, что есть он в Промэнергомонтаже, валяется там никому не нужный. Игумнов сгоряча и поручил Шелагину выпросить на время дефектоскоп. Степан Сергеич поехал, возмутился в Промэнергомонтаже тем, что тамошние грузчики пьянствуют во дворе, возмутился и пожаловался руководству. Жалобе посочувствовали, на грузчиков накричали, а дефектоскоп не дали; несимпатичный человек этот Шелагин, сует нос не в свое дело... Двинули Стригункова исправлять ошибки, Мишель прибыл во всеоружии, и промэнергомонтажники сами привезли дефектоскоп. Вывод: честному человеку не дали, а проходимцу -- пожалуйста. Степан Сергеич гневно напыжился, задумался. Позорная неудача с дефектоскопом ожесточила его, утвердила в прежней, беззаветно принципиальной манере обхождения с людьми, в голосе опять появились скрипы и скрежеты. Степан Сергеич рассуждал так: государственные функции во всех звеньях государственного аппарата исполняют люди, подверженные болезням, привычкам, слабостям, родственным связям и тому подобному; сознательный человек сам подавляет мешающие делу чувства, несознательных же (а их, несознательных, много пока еще) надо воспитывать, то есть не признавать у них вредных чувств; есть документ, называемый Уставом партии, который обязывает всех коммунистов преследовать прежде всего государственные цели, он. Устав, делает людей единомышленниками, сотоварищами Степана Сергеича в выполнении им того дела, которое поручено ему. Так он думал. Так и действовал в командировке. Не умасливал секретарей ответственных товарищей, не замечал их вообще, твердым шагом входил в кабинеты и -- с порога: "Когда наконец проснется в вас партийная совесть?! Когда прекратится бездумное расходование государственных средств? Как коммунист коммуниста спрашиваю: когда? Четвертый день сижу я здесь и не могу встретить вас!" Или более эффектно: врывался в приемную и бросал секретарше вопрос, та отвечала, что да, он у себя, как доложить. "Коммунист Шелагин, из Москвы", -- говорил Степан Сергеич. Перепуганная секретарша скрывалась за толстокожей дверью... Так называемые объективные причины он признавал лишь после внимательного рассмотрения. Прорывался в цехи, настаивал, объяснял, показывал, верил в себя, потому что когда-то (он помнил это!) убедил Труфанова, Тамарина, всех. Здесь его принимали за какого-то столичного деятеля, посланного вразумлять необразованных провинциалов. Заводские руководители, понаблюдав за москвичом, торопливо утверждали все его заявки, удовлетворяли все просьбы. Слово "коммунист", произносимое им, обретало печатный смысл, оно напоминало, будило, оно изумляло свежестью. Много друзей и недругов появилось у него в эту зиму. Так и кочевал он из города в город, пересаживаясь с поезда на самолет. "Москва, Труфанову. Заявка номер 453/67 предприятием удовлетворена. Прошу организовать приемку, настаиваю на полной проверке партии деталей НБО 453/541. Заявке 073/45 отказано, обращайтесь министерство. Шелагин". Труфанов диву давался. Там, где Стригункову требовались две недели и крупные представительские, Степан Сергеич проталкивал непроталкиваемые детали за три-четыре дня с минимальными расходами. Такого работника поневоле начнешь ценить. Труфанов посылал Шелагину деньги на житье и дорогу, благодарил. Командировочная судьба занесла его однажды в крупный областной центр. На местном заводе он выбивал партию популярных триодов 6Н3П, лампы уже погрузили в контейнер, отправку их задерживал заместитель директора товарищ Савчиков. Был заместитель из тех руководителей, которые быстроту решения чего-либо считают признаком поспешности, неуглубленности в существо вопроса. Уже три дня гонялся за ним Степан Сергеич, настиг однажды у дверей кабинета, Савчиков немедленно закрылся и кабинет покинул каким-то мистическим способом -- через форточку, что ли. Утром Степану Сергеичу повезло: он столкнулся с ним в коридоре. Нельзя было терять ни секунды, Степан Сергеич положил руку на талию Савчикова, затолкал его в угол, строгим шепотом спросил: -- Вы коммунист? Савчиков почему-то испугался, побледнел, задышал загнанно. -- Да, -- прошептал он. -- С какого года? -- С сорок пятого, но... -- Я тоже, -- облегченно вздохнул Степан Сергеич. -- И как коммунист коммуниста прошу вас расписаться на этой накладной, ее вы уже видели. -- Провокатор! -- опомнился Савчиков. -- Провокатор! -- визжал он. -- Товарищи, хватайте его! Это мошенник! Степана Сергеича привезли в милицию, здесь ему задали каверзнейший вопрос: "С какой целью и почему вы назвали Савчикова коммунистом?" Нарушитель попался безобидный, начальник милиции не знал, что делать с ним. Надо бы отпустить, но зачем тогда брали его? Просто так ни отпускать, ни задерживать нельзя. Помог начальнику сам Степан Сергеич, развив теорию о воспитании несознательных коммунистов. Полковник обрадовался и передал нарушителя местному управлению КГБ. Здесь теория Степана Сергеича получила полное признание, в управлении много смеялись, отпустили Степана Сергеича и были настолько любезны, что подвезли на служебной машине к гостинице, принесли извинения и сказали, что с лампами все будет в порядке, утрясут по партийной линии. 67 Звенел, вздрагивая, поставленный на полседьмого будильник. Петров лежал с раскрытыми глазами. Что-то мерзкое и липкое разбудило его пятью минутами раньше. Долгожданный сон пришел только под утро. Уже третью неделю спал он по часу, по полтора в сутки. И всегда вторгались в сон отвратительные, наполненные цветом картины, от них Петров просыпался мокрым. В автобусе он прислонил пылающую голову к стеклу, ладонью закрыл глаза. Конечная остановка, здесь пересадка на загородный маршрут. Водку до десяти утра не продают, но коньяк -- пожалуйста. Он запихнул бутылку в брючный карман, шум и голоса людей успокаивали, в постоянных загородных рейсах пассажиры давно перезнакомились, привыкли к Петрову. Кто-то потряс его: "Вам выходить, молодой человек..." Теперь до Колизея рукой подать. Петров влил коньяк в себя, высосал лимон, бутылка плюхнулась в грязь. Проваливалось прошлое, отлетало будущее, все настоящее простиралось до ворот Колизея, наконец пришли они, минуты невспоминания ночных кошмаров, минуты, которые хочешь продлить опьянением... В октябре бывают такие дни -- теплые, светлые, прощальные, когда из уже подмерзшей земли пробивается обманутая солнцем наивная зелень. Мокрый ключ, вчера брошенный Петровым под крылечко, сегодня лежал сухим и теплым. Он вошел в домик, распахнул окна, спустился в подвал за источником. Две дюралевые штанги на поляне стягивались размеченным на сантиметры шнуром. На нулевую отметку Петров навесил ампулу с кобальтом, по шнуру перемещал портативный рентгенометр, градуируя его. Третью неделю занимался он этим, изредка приезжал Сорин на институтском "газике". Покончив с последним прибором, он вогнал отвертку в землю по самую рукоятку и вошел, шатаясь, в домик. Спать хотелось неудержимо, и, бросив на пол плащ, Петров повалился на него, сладостно вытянул ноги. Бесплотное тело погружалось в сон. "Спать, спать, спать..." -- убаюкивал себя Петров, и музыка полилась откуда-то, не грозная, не пугающая... Он спал. И вдруг открыл глаза. Неопознанная еще опасность напрягла ниточки мышц, обострила слух. Петров осторожно повернул кисть, посмотрел на часы: сорок минут назад он лег на пол. Мгновенным неслышным прыжком поставил он себя на ноги, на цыпочках пошел к двери и сразу же увидел предмет, нарушивший сон. На крылечке сидел Дундаш. -- Тебе что надо? -- Игумнов прислал. Как, спрашивает, дела... Разработчики тоже просили. Краску привез, чтоб законтривать подстроечные потенциометры. Плащ и станфордский пиджачок брошены на перила крыльца. Дундаш нежился на солнышке, ослабив галстук, помахивал у лица газеткой. На глазах -- темные очки. -- Давно здесь? -- Только что. Нестерпимое желание мелкого шкодника -- сообщить гнусность -- подмывало Дундаша. Дергались руки и ноги, рот открывался в нерешительности и замыкался твердо, как дверца сейфа -- почти с таким же лязгом. -- Ну, ну, не томи... -- ласково попросил Петров. -- Ослобони душеньку свою от сенсации... Говори -- ну! -- Игумнов... -- Дундаш зашептал, захихикал, выражая безудержную радость. -- Игумнова... разговор слышал... выгонять будут! -- Так-так, я слушаю. -- Петров погладил плечо Дундаша. -- У меня дело к тебе, Санек, -- словно протрезвевшим голосом произнес тот сурово, без хихиканья. -- Валяй! -- Жить надо, Санек. А как жить -- это ты мне помог, сказал. В общем, два человека у меня есть. Третий нужен. Знакомых у тебя полно, и ты... -- Третьего не будет, -- отказал Петров как можно мягче, потому что Дундаш еще не выложился полностью. -- Для твоей персоны третий вообще не нужен. Только два человека. Двое в штатском у подъезда. Двое понятых при обыске... Дальше. -- Что дальше -- это тебе надо думать, Санек. Я человек свободный. Могу сказать то, чего вроде и нет, но.. -- Дальше! -- заорал Петров. Сейф закрылся -- на два оборота ключа с фигурными бороздками, стальная кубышка хранила в себе до времени придушенный слушок, вползший в цех и в цехе же каблуками раздавленный, какую-то гадость о жене Степана Сергеича. Согнув палец крючком, Петров сдернул с лица Дундаша темные очки и увидел в глазах то, что не решался или не мог выразить язык. Подленькая мыслишка плясала внутри бездонного колодца зрачков, особо погано подмаргивая и подмигивая, пришептывая и подсказывая, два танцора метались, каждый на своем пятачке... -- Я убью тебя сейчас, Дундаш, -- сказал Петров спокойно, потому что знал: уже не остановить наката, безумие зальет сейчас голову. -- Да что ты, что ты, Санек? -- Я убью тебя. Мне нечего терять. Я сломал жизнь Лене. Я убью тебя, потому что ты урод, не созданный мною, но и не умерщвленный мною. Я выпрямил твой проклятый горб, заметный всем, я сказал тебе, как надо держаться прямо, но сказал так, что ты пополз, как змея... Я виновен, я сделал маленького подлеца крупным, прощения мне нет. Вста-ать! Встать, скотина! Он бил его -- бил до тех пор, пока что-то холодное не обдало его и розовый сумрак не сошел с глаз. Шофер с пустым ведром бежал к реке, оглядываясь. Дундаш неподвижно лежал на спине, правая рука согнулась в локте, уперлась в землю, кисть безвольно свисала. Носком ботинка Петров коснулся черных пальцев, из них выпал пучок травы... Шофер тащил ведро с водою, матерясь и грозя. В два прыжка Петров достиг машины, нажал на стартер... Он бросил "газик" у автобусной остановки. Зашел в магазин, вывернул карманы, пересчитал деньги. Их было много. Он стоял, улыбаясь, около овощной палатки, и домашние хозяйки с сумками в руках сторонились, подозрительно оглядывая его. Он видел себя вновь отверженного, вновь брошенного в побег, и услада отрешенности пронизывала его. Опять он один -- опять против него весь мир, один против всех. Что-то не позволило ему сесть в автобус. Ровным и напряженным шагом двигался он с северных окраин Москвы на юг, держа в уме направление, ориентируясь, как в тайге, по солнцу, сам не зная еще, зачем ему юг, и где окончится его путь, и что этот путь пересечет. От Ленинградского шоссе, людного и шумного, он удалился влево и задержался на Инвалидном рынке, купил неворованный плащ. Еще левее взял он, подходя к "Динамо", -- не хотел видеть дом, где живет Игумнов. Так, забирая влево и опять выпрямляя путь, вышел он к Савеловскому вокзалу, завернул в ресторан. Сирены электричек не касались как-то его сознания. Метро (станция "Новослободская") поманило его шумом и толкотней. Он спустился вниз, читал справа и слева: "Белорусская", "Краснопресненская"... Много станций на кольцевом маршруте, но зачем они ему? С шумом и грохотом проносились поезда. Ноги поднесли Петрова к самому краю платформы, он пропускал мимо себя вагоны, смотрел вслед поездам, исчезавшим в кривом стволе туннеля. Очередная цепочка вагонов выезжала на свет, вдруг все поплыло перед глазами, и Петров почувствовал, как тянет его вниз, на матово сверкнувшие рельсы, как гнется спина, вбирается голова в плечи -- за секунду до броска. Он отступил, залился потом, еще шаг, еще -- и колонна рядом. Вырываясь из чьих-то рук, он прыгнул на эскалатор, и ужасом заполыхало сознание. Вниз проплывали фантастически смелой окраски люди, желтые косы старух, жгуче-синие лица мужчин, лица немыслимые... Разноцветные наряды людей были неестественно ярки, размыты яркостью, в ореоле яркости... Со вздохом облегчения Петров определил: крашеные синдромы, не сопряженные с галлюцинациями, нужно выспаться, немедленно выспаться, тогда все кончится, это не опасно... Толпа выкинула его на свет дня -- и мир вновь был в надежных цветах разума, скромные краски мира сдули ореолы, затушевали буйство радужных пятен. Он пришел к Каляевской, купил в киоске газеты и выбросил их. Стоял на углу, за спиной Оружейный переулок, соображал, куда идти. Кто-то споткнулся о выроненный портфель, выпрямился, обнял Петрова несильно и бережно. Петров вглядывался в чужое лицо, понемногу прояснявшееся до знакомости. Игорь Сидорин, вместе бежали из распределителя МВД. Он шел рядом с Игорем, зубами пытался уцепиться за нить разговора и не мог. Сидорин привел его к себе. Подбежала милая ласковая девочка, припала к папиной ноге. -- Это Саша Петров, я говорил тебе о нем, -- сказал Игорь жене, -- приготовь нам что-нибудь. Они выпили, сидели, нить болталась в воздухе, или это казалось Петрову, потому что он говорил что-то, отвечал на какие-то вопросы. Сейчас обмякнуть бы, повалиться на пол, заснуть... -- Я на полупроводниках сижу, хочешь -- приходи, вместе поработаем. Угол Оружейного переулка выскочил из памяти. Петров не понимал, как попал он в тихую обитель с манящей, кушеткой. Но зачем-то пришел он сюда. Зачем? -- Я пойду. Прощай. Лифт падал вниз, и в лифте бился Петров. Спать! Спать! Спать! Клетка распахнулась, Петров вылетел вон. Выспаться -- и тогда наступит ясность. На площадь Маяковского он вышел у кукольного театра, воткнулся в толпу у касс кино; очередной сеанс через полтора часа, не дождешься. Еще вариант -- гостиница "Пекин". Отсюда его корректно вышибли: с московской пропиской -- и в гостиницу? Никто не догадывался, что ему надо спать, Игорь тоже не понял, понять трудно, самому Петрову не приходило в голову, что можно взять такси и в полном уединении выспаться дома. Гнало вперед неосознанное желание свершить что-то. У Тишинского рынка его окликнули. Какой-то приблатненный тип, совершенно незнакомый, назвал его правильно по имени и фамилии, ткнул в руки стакан, заплескал водкой, хохотал, хвастался, припоминал известные Петрову истории, но узнать его Петров так и не смог. Петров увидел себя в зеркале парикмахерской, тот самый тип совал мастеру деньги, приказывал обслужить клиента на славу. В десятках отраженных друг от друга зеркал Петров выискивал незнакомца, терзаясь догадками, но тот уже ушел... Мастер разбудил Петрова, Петров глянул на себя, чистого и трезвого. Взрыхлялась память. Можно ведь отлично выспаться в Филевском парке! Туда -- немедленно. Он шел по Большой Филевской, огибая места, где могла встретиться милиция. Синяя фуражка вдалеке загнала его во двор дома. Руки сразу свело судорогой, но стена рядом, Петров привалился к ней и оторвался от нее, когда из подъезда вышла, разговаривая с малышом, женщина. Что-то знакомое в голосе, какая-то теплота в сухом голосе... Петров припал к стене, хотел вмяться в нее, врасти, раствориться в ней... Малыш умолк, потому что умолкла мать. -- Саша, -- сказала Нина. -- Саша. Это была Сарычева, Нинель Сарычева. -- Это я, -- выговорил Петров, держась за стену. -- Я. Я скоро погибну, Нина, и хочу... не извиниться, нет! Слабое, ничтожное слово... Я виноват. Делай со мной что хочешь. Зови милицию, кричи. Я не сойду с места. Я виновен. Я забыл о том, что ты такая же, как я, как все мы люди. Малыш присмирел, не теребил руку матери. -- Не пугайся, это раньше я тебя кляла... Теперь я спокойна. Разошлась... Вновь вышла замуж. А это мой сын. -- Она подняла его на руки. -- А что с тобой? Куда ты идешь? -- Спать. В парк. Она опустила сына. Достала из сумочки ключи. -- Двадцать первая квартира в этом подъезде. Иди. Спи. Муж придет в семь, я чуть пораньше. Он взвешивал ключи. Подбросил их, поймал, сжал в кулаке. Знал, что это глупо, неразумно -- подозревать Нину, но ничего с собой не мог поделать. Быть запертым в квартире -- это преступно неосторожно, это недопустимо. -- Спасибо. Я не забуду. Будь счастлива. Он заснул за десять метров до куста, под который решил упасть. Подкосились ноги, тело рухнуло на траву и расползлось по ней. Сон, наконец-то... Петров лежал и улыбался... Кто-то дернул за ногу, еще раз... Глаза разлепились, увидели в желтом мареве предмет, очертания его прояснялись, становились менее зыбкими. Еще усилие -- и Петров узнал милиционера. -- Вставайте, гражданин. -- Пошел ты... Глаза сами собой закрылись. И вдруг окончательное пробуждение толчком возвращает реальность, и пляшущий мир останавливается, приобретает строгость и четкость. Мотоцикл с коляской плавно выезжает на улицу, посвистывает ветер, смазанные скоростью лица вытягиваются в пестрое длинное пятно, и в нем (или это показалось?) проступили на долю секунды тревожные глаза Сарычевой... Мотоцикл развернулся у милиции, Петрова поставили перед дежурным. -- Г-гады! -- захрипел Петров. -- Что я вам сделал? Он выхлестывал изощреннейшую брань, исторгнутую одним запахом милиции, выливался запас уже забытых слов... Дежурный, старший лейтенант, понимающе переглядывался с сержантами, бранный набор высшей кондиции мог принадлежать только битому человеку. Взлетела табуретка, схваченная рукой Петрова, сержант выхватил пистолет, но, опережая всех, через барьер перелетел дежурный, и Петров рухнул на пол... Его связали и отволокли в угол. Он драл горло, воя по-собачьи, и колотил бы ногами, но, упакованный "ласточкой", только елозил телом по чисто промытому полу. Затих, замер. Аромат не приспособленных для жилья помещений, запах мест заключения сразу отрезвил его. Петров нашел положение, при котором не так стонали стиснутые ремнем руки, и задремал... Несколько раз (во сне или наяву?) слышал он голос Сарычевой и пробуждался на мгновение, вновь засыпая с болезненно счастливой улыбкой... Руки и ноги вдруг распластались по полу. Петров повернулся на бок, лег на спину, из-под глаз выскользнул кончик развязанного ремня. Хватаясь за стену, медленно вставал Петров. -- Гражданка, -- миролюбиво втолковывал дежурный, -- будьте поспокойнее. Вы не где-нибудь находитесь, а в милиции. -- Не ваше дело! -- огрызнулась Сарычева. -- Не учите меня, что надо делать! Она спиной стояла к Петрову. -- Освободите его немедленно, иначе я буду звонить вашему начальству! Сержант показал Петрову на коридорчик, повел его мимо дверей, открыл камеру. -- Посиди. Узнаем, кто ты, и освоб