огда на утреннем построении капитан-лейтенант Болдырев шел вдоль строя дивизиона, у матросов замирало дыхание, а офицеры опускали глаза. Жалость к лейтенанту уже не удивляла его. Болдырев понял, что не лейтенанта жалеет он, а самого себя, потому что он, Болдырев, такой же растерянный, напуганный и безвольный человек, что сейчас он осознает то, что ощутил не так уж давно, месяца два или три назад. Все пошло от обычного дежурства по кораблю в январе. Заступил на дежурство подавленным, дела в дивизионе были так плохи, что дальше некуда. В батареях и группе управления - склоки, ссоры, мичмана и главстаршины бегают в каюту комдива с жалобами друг на друга, офицеры надорвали глотки, наводя порядки в кубриках и на боевых постах, и тут уж не до правильной установки скорости цели на зенитных автоматах. И стрелять стали плохо. В пикирующую мишень попали, "колбасу" поразили, но опытному глазу видно: случайность! В Черным море до сих пор нередки встречи с плавающими минами, стрельба по ним всегда на линкоре была приятным развлечением, но вот в декабре по такой мине пять минут лупили автоматы на крыше 4-й башни - и не взорвали, притопили всего лишь... Нет, так дальше служить нельзя! Надо что-то делать] Той ночью все открылось. В рубке дежурного офицера листал он книги, журналы, перечитывал старые рапорты, отчеты, сводки, ведомости, и в руки попалась "Разносная книга приказов". Как только в ней появлялся новый приказ, вестовой старпома обегал с книгою каюты офицеров, под приказами расписывались, и Болдырев увидел свою подпись под текстом, который тогда еще, более года назад, возбудил в нем недоверие. Выдержка из приказа командующего эскадрой: на берег увольнять только дисциплинированных матросов и старшин срочной службы, увольнение их считать как поощрение за примерное исполнение обязанностей. Он задумался. Впрочем, он и раньше думал о странном приказе этом. А сейчас убедился, что не один он думал. На полях текста кто-то даже осмелился слабым нажатием карандаша вывести какие-то буквы и цифры. Лупа, найденная в столе, позволила разглядеть и расшифровать, безвестный комментатор текста приводил статьи уставов, нарушенные приказом, отсылал к разъяснению Главного военного прокурора, опубликованному в "Красной Звезде". Болдырев - та ночь все еще длилась - просмотрел в своей каюте все дивизионные книги увольнений. И выяснил, что не самые лучшие увольнялись на берег, барказы высаживали на Угольной и Минной отнюдь не тех, кто быстрее всех прибегал по тревоге на посты или точнее всех наводил на цель стволы автоматов и орудий. Увольнение стало редкостью, лакомством, а деликатесы всегда достаются не всем, а только избранным, само собой образовалось привилегированное меньшинство: писари, старослужащие командиры боевых расчетов, вестовые, комсорги и просто ловкачи, прикрепившие себя к каким-то нематросским делам в береговых конторах, делающие какие-то стенды в Доме офицеров, какие-то плакаты на Матросском бульваре. И уж совсем гадко: на берег постоянно ходят нештатные корреспонденты "Флага Родины", относят в редакцию заметки, статеечки. ("На нашем корабле с успехом прошло выступление ансамбля песни и танца, военные моряки аплодисментами провожали полюбившихся им артистов".) За берег эта кучка держалась крепко, старалась угодить "корешам", которых на берег не пускали, относила в починку часы, отправляла телеграммы. Гнусность какая-то. Гнойник. И вскрыть его проще простого: сделать увольнение нормой, грубой ежедневной пищей, а не лакомством, отпускать на берег не двадцать человек, а восемьдесят. И сразу исчезнет, растворится в общей матросской массе эта кучка избранных. Их-то, избранных, и били однажды в кубрике. Ночь прошла. Но три месяца еще Болдырев размышлял: увольнять или не увольнять? Он думал, зная, что многие сейчас думают - и на линкорах, и на крейсерах. Сам адмирал Немченко приказал: "Думать!" А над Северной бухтой, над кораблями эскадры висело: "Увольнение - мера поощрения!" Матросов .можно не наказывать, их просто лишали берега - и многие командиры башен, батарей и групп рапортовали о высокой дисциплине, поощряясь за успехи в воспитании. И многим матросам система эта, как ни странно, пришлась но нраву. Она оправдывала их нерадивость, она делала их невосприимчивыми к наказаниям. - Плохо стреляем, плохо! - возмутился в феврале Болдырев, созвав своих офицеров. Пожалуй, он стал бы увольнять на берег не двадцать, а восемьдесят матросов - в конце февраля или в марте. Если б не срочный выезд в Симферополь за матросами, попавшими там на гауптвахту. Надо бы отправить за ними командира 9-й батареи, это его подчиненные напились, едва начав отпуск, и не ехать самому. Надо бы! Но кто мог предугадать, кто?.. Зашел в военкомат, а там ему папку вручили: ваш, севастопольский офицер, оставил, передайте ему, очень просим... Он взял, обещал передать, надеялся, что сама папка подскажет фамилию и должность владельца. Каюты на линкоре ключом изнутри не закрываются, ни одна, таков корабельный порядок, таковы линкоровские традиции. Болдырев, начав читать бумаги в папке, встал, порылся по ящикам, нашел ключ и двумя поворотами его изолировал себя от корабля, эскадры, флота и всей страны. Папка вобрала в себя документы о жизни заведующего баней No 3 Цымбалюка Петра Григорьевича, и документы связывала не хронология, а мысль того, кто в определенном порядке приложил справку к справке, квитанцию к письму, статью к странице, вырванной из книги, а страницу - к машинописному тексту комментариев, и мысль составителя необычного сборника притягивала и отпугивала, забавляла и отвращала. Петр (в некоторых документах - Петро) Цымбалюк, мужчина 38 лет, родившийся в селе Новогеоргиевском, Кировоградской области, был "брошен" на баню после очередной смены лиц в руководстве городским хозяйством. Карусель сделала полный круг, сидевшие на буланых коняшках товарищи перебрались на караковых жеребчиков, и карусель завертелась на прежних оборотах. Кто-то вынужден был перебазироваться на другие игрища, на менее впечатляющие аттракционы, не столь доходные. Чья-то неразумная воля определила Цымбалюка на баню, карусель поскрипывала, неся на себе разгоряченных всадников. Цымбалюк ничем не отличался в ту пору от них. Первым у себя в бане подписывался на заем в размере двухмесячного оклада, рапортовал о трудовых достижениях, голосовал за письма-обязательства товарищу Сталину, говорил что положено на собраниях. Баня - учреждение, предназначенное для массового обмыва граждан обоего пола, существуют также индивидуальные места - ванны, кабинки с душем. Хозрасчет в бане Цымбалюк понимал просто: отдай то, что взял ты у государства, да прибавь немного. Был он человеком наблюдательным, сметливым. Жил невдалеке от рынка, видел, что продают-покупают, самолично сдавал инкассатору дневную выручку. И вдруг вознамерился пополнить городскую казну внеплановыми поступлениями. Баня No 3, как и все бани, ремонтировалась в летние месяцы, Цымбалюк же обнаружил, что летом в его бане моются чаще, чем зимой: рядом вокзал, а в километре восточнее расположены комбинаты с сезонным характером работы, фрукты и овощи зимой туда на переработку не поступали. Кроме того, баня при Цымбалюке стала пользоваться известностью, Петр Григорьевич каким-то путем договорился с проводниками минских и киевских поездов, получал от них березовые веники, остродефицитные в Крыму, и веники ввел в банный обиход, что немало способствовало популярности заведения. Итак, Цымбалюк отправил в горкомхоз письмо, копию того, что было им отослано банно-прачечному тресту, письмо датировалось: май, число 25-е, год 1951-й. Ни словечка о вениках, упомянуты общежития фабрик и комбинатов, основных поставщиков обмываемых тел, сказано о вокзале, где грязь непролазная, подсчитан экономический эффект от переноса сроков ремонта - 32 тысячи рублей без малого, точнее - 31 979 руб. 57 коп. На оба письма была наложена одна и та же резолюция: "Отказать ввиду нарушения". Что именно Цымбалюк нарушил, никому ведомо не было. Какого-либо решения, оформленного приказом, о сроках текущих ремонтов банных учреждений не существовало. Правда, юрисконсульт Аранович утверждал, что некое постановление имело место, появилось оно вскоре после крымского землетрясения. Однако текстуально оно в папке не фигурировало. Зато существовала очевидность, подкрепленная неоспоримым фактом: во всех банях, кроме цымбалюковой, ремонты были выгодны летом. Цымбалюк написал еще раз, докладная записка пошла в горсовет. Резолюция гласила: товарищам таким-то и таким-то - разобраться! Эта резолюция открывала новые главы в жизнеописании, жанрово иные, они стали походить на оперсводки, процессуальные акты и бытовые анекдоты. "Разобраться" коммунальники поняли в единственно правильном смысле. Горсовет получил акт ревизии, проведенной в бане No 3. Из акта следовало, что заведующий баней Цымбалюк П. Г. нарушает финансовую дисциплину, в быту нескромен, является взяточником и расхитителем. Приведенные комиссией факты выглядели убедительно, некоторые из них казались устрашающими. Так, установлено было, что некоторая категория лиц баней пользуется бесплатно, причем лица эти сидят в парилке много больше положенного времени. В нравственном падении своем Цымбалюк П. Г. докатился до того, что держал в вверенной ему бане персональную шайку. Наконец, он заставлял продавщицу ларька при бане продавать мыло "Кармен" по завышенной цене, чтобы присвоить себе часть выручки. Цымбалюка познакомили с актом ревизии. Видимо, он ахнул. Засел за ответ. Стал собирать нужные справки. Акту ревизии ход не давали. Бездействием своим руководство давало Цымбалюку понять, что не отрицание вины, а, наоборот, признание ее спасет заведующего. Месяц спустя Цымбалюк дал объяснения. Да, кое-кто мылся в бане бесплатно. Те самые железнодорожники, которые снабжали баню вениками, теми вениками, что увеличивали прибыль. Да, сидели, засиживались и залеживались они в парилке. Но время пребывания гражданина в парилке существующими правилами и инструкциями не нормировано. Есть некий срок, устанавливает его сама природа, зависит этот срок от пола, возраста, привычек моющихся, степени загрязненности кожи и так далее. Что касается персональной шайки, то здесь объяснения Цымбалюка становились сбивчивыми, наводили на тягостные подозрения. Признаваясь в том, что личная шайка его действительно хранится в кабинете, заведующий ссылался на эпизод многолетней давности, утверждал, что в октябре 1943 года его, партизана, послали в город на связь с подпольной организацией. Схваченный полевой жандармерией, жестоко допрошенный в гестапо, он был брошен в камеру, куда стекали экскременты. С тех пор, писал Цымбалюк, у него развилось обостренное чувство брезгливости, он, как это известно в городе многим, носовым платком протирает в столовой вилки и ложки, по 10 - 15 раз на дню моет руки и т. п. Поэтому он и купил лично для себя шайку, на рынке купил, в хозяйственном магазине такую посуду не продают, и куплена шайка на собственные деньги. История с мылом "Кармен" выглядела по Цымбалюку так. Ларек относится к системе симферопольского торга, с финансами бани никак не соприкасается. Он, Цымбалюк, обратил внимание продавщицы на то, что магазинная цена мыла выше той, что обозначена ею на ценнике. Та показала бумагу из торга, в которой предписывалось уменьшение цены из-за порчи мыла на складе, о чем имелся акт. Никакого умысла на присвоение выручки у него, Цымбалюка, не было. Отцы города откровенно ухмыльнулись, получив объяснения строптивца. Четыре странички машинописного текста были испещрены вопросительными и восклицательными знаками, карандаши в руках читавших ставили их через строчку, безмолвно предлагая инструктору горкома Нечитайло Г. С. проявить бдительность. Цымбалюку невдомек еще было, что любая ложь в официальном документе, направленном против гражданина, обладает мощью бесспорного доказательства, является объективной истиной, а все правдивые показания гражданина, выступающего против учреждения, по той же причине будут клеветой, подрывом авторитета власти. Если же гражданин попытается обосновать свою позицию справками, то есть официальными документами, то он сталкивается с вязким сопротивлением. Справки обычно даются по запросу другого учреждения, но даже если они и выданы, то принимать или не принимать их во внимание - воля должностного лица. Просьба о некоторых справках напоминает явку с повинной. Дело еще не дошло до суда, а весь горкомхоз трясло. По звонку прокуратуры милиция схватила двух проводников поезда Минск - Симферополь, конфисковав 28 веников. Проводники держались стойко, отрицая всякую связь с банями. Заведующие их испытывали резкую ненависть к Цымбалюку. Баня его прибыли уже не давала, а прибылью ее обычно покрывалась недостача других заведений треста. Веник стал символом финансового нарушения, и заведующие, спасаясь от возможных неприятностей, вообще запрещали гражданам приходить в бани с вениками. Трест дал указание - нормировать время пребывания в парилке, в банях участились скандалы, кое-где из парилки вытаскивали разомлевших граждан с помощью милиции. Ларьки с мылом и одеколоном ликвидировали. Во всем этом винили прежде всего Цымбалюка. Знающие люди давали ему запоздалые советы. Не предусмотренный планом ремонт можно было запросто провернуть, найдя у рынка двух девиц, купив мяса для шашлыка и пригласив на девиц и шашлык кого-нибудь из горкоммунхозовского начальства. На оголодавших девиц расходы невелики, мясо не так уж дорого, и под шашлык и пташек, залетевших к Цымбалюку на огонек. можно было не то что перенести ремонт бани, а второй этаж к ней пристроить. Такой подход к делу назывался "человеческим", он учитывал присущие каждому человеку слабости, отнюдь не затрагивающие интересы государства, поэтому "человеческий" подход, никакой инструкцией не регламентируемый, пользуется заслуженной славою. В деятельности учреждения есть свои, учрежденческие слабости. Обвиняя в чем-либо гражданина, должностные лица полутонов не признают. Товарищу Нечитайло не понравилось, что Цымбалюка приглашают в школы рассказывать о партизанах. В школы было спущено указание, мотивировалось оно тем, что Цымбалюк якобы "неправильно" вел себя в годы оккупации. Не приплети сам Цымбалюк партизанскую деятельность к шайке, хранимой в шкафу его кабинета, партизанская тема вообще не возникла бы на страницах банной эпопеи. И в дальнейшем любое облагораживающее Цымбалюка обстоятельство превращалось в унижающее и карающее его, поскольку приводилось им самим; вся жизнь его стала преступной, вражеской с того момента, когда он возымел желание отремонтировать баню в самое подходящее для этой бани время, пренебрегая указаниями, одобренными, общими и принятыми. Опять Цымбалюку преподали урок гуманности, вновь ему давалась возможность выйти сухим из лужи, в которой он стоял уже по колено. Ему бы, после намека о "неправильном" поведении, смириться, уйти в незаметность, покаяться на нелюдном сборище. Правда. покаяние могло означать признание вины, влекущее передачу дела в прокуратуру. Но и наступление как способ защиты могло, это он тоже понимал, привести к тому же. Полная безвыходность. Любое слово, любой шаг подводили Цымбалюка к гибели. А время шло. Все бани отремонтировали, кроме цымбалюковой. Ему даже выговора не дали, настолько этот грешок показался руководству незначительным. Да и на пленуме горкома неожиданно для всех в защиту бани No 3 выступил дотоле молчавший весь свой выборный срок депутат Головин, работник почты, член горкома. С почтовым служащим Нечитайло расправился неизвестным способом, папка помалкивала о дальнейшей судьбе бывшего члена горкома. Зато вклеен был фельетон, хлестко названный так: "Сквозь дырявую шайку". Составитель эпопеи был, по всей вероятности, вхож в редакцию городской газеты, ибо приводил и варианты, отклоненные редактором, в них слово "шайка" обыгрывалось в двух значениях. Но и того, что приведено было, хватало лет на восемь тюремного заключения, факты к тому же подтверждались письмами трудящихся. Правда, один из трудящихся решительно отказался от авторства, обвинил фельетониста во лжи, и потом на сессии горсовета редакцию пожурили, газета опубликовала разъяснение, часть обвинений с Цымбалюка сняв. Крохотный успех вскружил голову Петра Григорьевича, на что и рассчитывал, видимо, Нечитайло. Цымбалюк захотел опровергнуть напраслину о "неправильном" поведении, стал собирать письменные свидетельства бывших соратников по партизанскому отряду. Не дремала и противная сторона. Нечитайло обзавелся анонимными письмами на все случаи. Помахивая ими, он мог, когда надо, утверждать, что по отцу Петр Григорьевич - украинский националист, по матери - татарин, а родная тетка его проживает в Канаде. Капкан еще не захлопнулся, а лязг железа, впивающегося в ногу, кое-кто слышал явственно. Соратники не очень-то охотно вспоминали о былых заслугах связного. Командир партизанского отряда еще в 1946 году получил за что-то пять лет, но почему-то из мест заключения не вернулся, чему надо было только радоваться, иначе Цымбалюку приписали бы преступный сговор с предателем. Подвыпив, Петр Григорьевич брякнул необдуманно: "Все сидят... Один Тюммель, начальник гестапо, ходит на свободе, в Западной Германии живет припеваючи, в газетах писали, требовали выдачи... Ему бы письмо написать, пусть засвидетельствует, что ничего они от меня не добились..." Писать Эриху Тюммелю он, конечно, не стал, но намерение было, как и в случае с мылом "Кармен". Спасая хорошего, что ни говори, хозяйственника, горсовет проявил себя с гуманнейшей стороны, не дал намерение претворить в жизнь. Чуткие люди снеслись с прокуратурой, дело было возбуждено, и сущий пустяк был положен в его основу, то самое мыло "Кармен". Но мерой пресечения выбрано задержание. Цымбалюк был арестован 23 декабря 1952 года... Из-за этой папки и ездил в Симферополь Болдырев, хотел там найти следы того, кто возвысил крохотную человеческую судьбу, изучая звездные часы Петра Григорьевича Цымбалюка. Но в симферопольском военкомате со счету сбились, перечисляя офицеров флота, осенью прошлого и весною нынешнего года сидевших за столами призывных и прочих комиссий. Накануне Дня флота капитан 2 ранга Милютин просматривал списки съезжавших на берег офицеров. Болдырева среди них опять не было. Он вызвал его. Болдырев прибыл и доложил. - Второй месяц не сходите с корабля... Больны? - Никак нет, товарищ капитан 2 ранга!.. Разрешите идти? Взгляд, как всегда, прямой и открытый. Лицо замкнутое, надменное, гладковыбритое. Голос уверенный, четкий. - Звонили из редакции, из Дома офицеров: для разных мероприятий нужны матросы вашего дивизиона. - Я не уверен, что матросы эти не нарушат на берегу воинскую дисциплину. И служат они, по докладам командиров и старшин, плохо. Милютин быстро глянул на Болдырева и отвел глаза. - Добро! 24 Севастопольская гарнизонная гауптвахта воздвигнута не по безымянному проекту какого-то авторского коллектива какой-то там архитектурной мастерской. Командование тыла пригласило опытного градостроителя, женщину, вложившую в проект всю ненависть к иному полу. Впоследствии, правда, на листах ватмана появились кое-какие изменения, офицерская часть гауптвахты стала менее похожей на тюрьму, а камера младшего офицерского состава превратилась в просторный номер гостиницы при доме колхозника. Объяснялось это тем, что в поисках верных решений архитекторша пустилась в вояж по всем гауптвахтам Черноморского флота и надолго застряла в Новороссийске, где на губе встретила и с "нечеловеческой силой" полюбила штурмана дивизиона торпедных катеров. Благодаря штурману и были внесены кардинальные изменения в первоначальный проект. Но уж самоуправления камера севастопольской гауптвахты добилась тяжелой, многолетней, изнурительной борьбой с комендантом гарнизона, и старшим в камере становился не тот, на кого указывал караульный начальник (карнач), а офицер, выдвинутый на этот пост открытым голосованием, но без широкого демократического обсуждения кандидатуры. Такую справку получил от бывалых линкоровцев Олег Манцев, когда покидал корабль с запиской об арестовании в кармане рабочего кителя. Это была пятая гауптвахта в его жизни, и он хорошо знал, что заведения, где содержатся под стражей военнослужащие, с течением лет всегда обрастают легендами, слухами, анекдотами. Начальников этой севастопольской гауптвахты можно было обвинять в чем угодно, только не в формализме и бездушии. Манцева они приняли, хотя в справке о снятии его с корабельного довольствия стояла дата двухмесячной давности. Закрыли они глаза и на то, что незаполненной была строчка в записке об арестовании, и все, в том числе Манцев, были в неведении, за что он получил 5 (пять) суток. Подобная неряшливость в оформлении важных документов, сурово заметил принимавший Манцева майор, позорит доброе имя линейного корабля, ставит под сомнение его успехи в боевой и политической подготовке. Камера приветливо встретила Олега Манцева. Пять суток ареста да всего-то от старшего помощника - это слишком банально, интереса не вызвало. Олег бухнулся на нары и хорошо поспал. Дух братства и уважения к падшим царил в камере, вольную беседу офицеры перенесли в коридорчик, чтоб заморенный службой лейтенант плавсостава мог выспаться и вернуться к нормальному человеческому общению. Главенствовал в камере капитан из береговой артиллерии. Он толково разъяснил Олегу правила поведения, проинструктировал, что можно делать, а чего нельзя. Потом Олега любезно пригласил к себе капитан 2 ранга, единственный узник камеры старшего офицерского состава, командир подводной лодки, на пять суток арестованный комендантом за нарушение формы одежды. (Старпомов и командиров обычно отправляли на отсидку в Симферополь, но этот командир только что прибыл из Владивостока, экипажу лодки представлен не был, потому и содержался в Севастополе.) Подводник живо интересовался делами флота, расспрашивал Манцева о командире корабля, старшем помощнике, замполите, и Олег дал блестящую характеристику своим начальникам. От книг не отказался, взял Диккенса, но не читалось, не читалось на гауптвахте: столько интригующего, любопытного вокруг! Окна камеры выходили во дворик гауптвахты, лишенный растительности, будто специально вытоптанный солдатскими сапогами. У полосатой будки маячил часовой, осаживал и одергивал офицерских жен с передачами, карнач позволял офицерам на десять - пятнадцать минут выйти за будку. Передачи Олегу не нужны были, и никого он не ждал. Перед губою забежал к Алке в кондитерскую за редкими в Севастополе папиросами ленинградской фабрики имени Урицкого, но так и не сказал, куда идет. Еще до ужина власть в камере перешла в более достойные руки. Комендантский газик бибикнул часовому, ворота распахнулись, газик подрулил к крылечку, из машины вылез корабельный старший лейтенант. Он улыбался в некотором смущении, как человек, нечаянно причинивший неприятности вежливым и добрым хозяевам. Скромно вошел в камеру, представился: крейсер "Кутузов", командир 2-й башни, 10 суток ареста. Рассказал, как мирно шел по Большой Морской, держа курс на кинотеатр "Победа", как догнал его патруль и сообщил, что он арестован за попытку дискредитировать руководство. Уже в комендатуре, где заполнялась записка об арестовании, ему стало известно, что минут за десять до задержания некий старший лейтенант догнал на такси шествовавшего по проспекту Нахимова начальника штаба эскадры, поравнялся с ним и крикнул "Вольно!" - Значит, - подвела итог камера, - десять суток? - Да. - И начальник штаба эскадры? - Так точно... Раздались аплодисменты... И глава камеры сложил с себя полномочия, передал их командиру 2-й башни "Кутузова", представил ему офицеров. Подводник покинул свою каморку, застегнул пуговицы кителя, доложил о себе с предельной лаконичностью: "Комендант, пять суток, форма одежды". Командир башни недавно прибыл с Севера, рассказал о столкновении крейсера с эсминцем, приводил известные ему детали. После ужина камера устроила разбор чрезвычайного происшествия. Капитан из батальона связи снял с правой ноги сапог, Манцев одолжил ботинок, и на этих макетах разыграли все эволюции крейсера и эсминца. Больше половины камеры - из плавсостава, офицеры вникали во все тонкости маневрирования, в последовательность сигналов; за справками по правилам совместного плавания обращались к Манцеву: воспитанник Милютина как-никак, а командир линкора и старпом его - лучшие на флоте знатоки ПСП, вахтенных своих они поднатаскали. С заключительным словом выступил подводник. - Друзья мои! - с чувством произнес он. - Получая в Москве назначение, я ознакомился с обширными материалами по данному ЧП и вынужден сейчас признать: эти макеты, этот планшет, - капитан 2 ранга ткнул пальцем в сапог и ботинок на некрашеном полу, - дали более объективную, более достоверную и более квалифицированную трактовку происшествия. Благодарю вас. Весьма рад, что превратности службы свели меня с истинными специалистами. На нарах уже, после отбоя, целый час отвели под знаменитую военно-морскую травлю, фантастическую смесь небывальщины, оголтелой лжи и абсолютной правды. Спали крепко и беззаботно. Утром кутузовец организовал приборку и проветривание, придирчиво осмотрел подчиненных, кое-кому посоветовал не забывать о бритье. Построил офицеров, когда пришел карнач со списком благополучно отбывших наказание. Камера поредела, чтоб пополниться. Бразды правления твердо держал в руках командир 2-й башни, никто из пришедших не мог похвастаться тем, что отмечен благодатью лица более высокого, нежели начальник штаба эскадры... Манцев дочитал Диккенса, раскрыл Тургенева. Когда выходил в коридорчик покурить, бросал осторожные взгляды на новичка, старшего лейтенанта с "Бойкого", командира зенитной батареи. Тот сидел на корточках, курил беспрестанно, ничего не говоря, ничего не видя и ничего не желая видеть, - весь подавленный какими-то свалившимися на него бедами. Капитан 2 ранга, дотошно вникавший во флотские дела, навел обстоятельные справки и шепотом, в своей камере, прикрыв дверь, поведал Манцеву о событиях, приведших командира зенитной батареи "Бойкого" на гарнизонную гауптвахту, и в событиях этих Манцев ничего оправдывающего не находил. Вчера во время учебной минной постановки от болей в животе скорчился наводчик спаренной 37-миллиметровой установки - приступ аппендицита, как выяснилось позднее, и командир зенитной батареи разрешил матросу спуститься вниз, в лазарет, за что командиром эсминца Жилкиным был арестован на 5 суток. Розовый шрам вспомнился Манцеву, хамские какие-то выкрики, накаленные ненавистью глаза, обещание сбросить в воду, за борт... Больших трудов стоило ему сказать и себе, и капитану 2 ранга, что Жилкин прав. При минных постановках - повышенная готовность всей артиллерии, зенитной - особенно, на палубе ведь мины со взрывателями. Да, боевая тревога, все люки и горловины задраены, и все же матроса можно было подменить наводчиком из другой боевой смены и только тогда разрешить ему уход с боевого поста. - Но аппендицит! Капитан 2 ранга втягивал Манцева в обсуждение того, что, наверное, давно решено было обоими, что до них еще доказано было практикою, войною. - Бой, - сказал Манцев. - Грохот выстрелов, огонь. Уверяю вас, боли от аппендицита мгновенно исчезнут. Опасность мобилизует, загоняет все болезни вовнутрь, глушит их... - У вас были подобные случайна корабле? Подобных случаев на батарее не было, но в КДП не почитаешь Диккенса и Тургенева, за стереотрубой мысленно проигрываются все варианты. Он и жалел зенитчика, и не жалел... Зенитная батарея - самое многочисленное подразделение эсминца, самое загруженное корабельными делами, и в 1-й бригаде повелось: помощниками командиров кораблей назначать командиров зенитных батарей, не менее трех лет прослуживших на должности, самой уязвимой, самой неблагодарной. Невероятно, и все же надо верить: ему, Манцеву, отчаянно повезло, в конце декабря его назначат помощником командира эсминца. Проныра Дрыглюк нашел земляка в секретной канцелярии линкора, узнал то, чего не знает пока никто: Милютин и Валерьянов пишут характеристику, командира 5-й батареи решено вознести высоко. "Достоин повышения. Целесообразно использовать на должности помощника командира эскадренного миноносца нового проекта - для более полного выявления командных качеств". Голова закружится от таких слов, и тем не менее командир линкора характеристику не утвердил, потребовал такого набора слов, чтоб в отделе кадров доподлинно знали, кого именно надо отправлять туда, где строятся новые эсминцы. Не бывать, наверное, жилкинскому зенитчику помощником командира, и его ли одного винить. Из окон камеры не утрамбованный сапожищами дворик виделся, а вся эскадра, весь флот с его разнообразным хозяйством. Кого только не вмещала гауптвахта - и проворовавшихся интендантов, и промасленных механиков, и летчиков, и связистов; притопал бравый начфин полка, махнул рукой - и по камере веером разлетелись карты, сложились в воздухе и целенькой колодой упали на столик. "Метнем, ребятишки?" Перед ужином зенитчику разрешили свидание, к нему пришел замполит. Камера прильнула к окнам, давала вольные пояснения к жестам и позам. Кажется, у зенитчика появились надежды на то, что промашка его забудется к осени. Но вообще-то, - камера была единодушна, - не приведи господь получить назначение к Жилкину: любого умотает! Спать легли рано и были разбужены таким грохотом, что, казалось, в коридоре взорвалась мина. Не сразу сообразили, что сработала сигнализация, на бетонный пол рухнула связка металлических предметов, предупреждая камеру о том, что кто-то ломится в дверь офицерской гауптвахты. Начфин метнулся к бачку с водой - перепрятывать карты. Все вскочили. В коридоре творилось что-то невообразимое. Кого-то, руками и ногами упирающегося, тащили по полу, кто-то отборной руганью поливал коменданта. Залязгали запоры "холодной" - камеры, предназначенной для буйных и пьяных... Наконец человека вложили в "холодную". Еще раз отзвякала связка, на ночь пристроенная к ручке двери и полетевшая вниз, когда дверь эту начали открывать снаружи, - теперь ее отшвырнули в угол. Дверь с грохотом приложилась к косяку. Шаги удалились. Камера настороженно молчала. Сатанинский смех раздался из "холодной". Узник хохотал так, что мертвый заулыбался бы. Старший камеры спрыгнул с нар. - Не псих ли?.. Надо врача вызвать! Хохот увял. До камеры донеслось: - Эй, братья по крови и духу! Темницу отворите! Отворили. Ввернули лампочку поярче и при свете ее увидели капитана, морского летчика, трезвого и уже злого, отсмеявшегося. То, что рассказал он, швырнуло камеру на нары, офицеры хохотали, повизгивая. "О, небо!" - восторженно простонал кто-то, вскакивая на ноги и потрясая кулаками. Морской летчик возвращался из театра, спешил на Графскую, откуда ходили катера, и на площади перед штабом флота едва не наткнулся на странную процессию. Во главе человек в штатском, по обе руки его - командующий флотом и начальник штаба флота, далее член Военного совета, начальник Политуправления, командующий эскадрой, два генерала, звезд на погонах, короче, было много больше, чем можно себе представить, на небо глядя. Первой мыслью капитана было: ретироваться, дав задний ход. Но взыграло самолюбие, к тому же трезв, одет строго по уставу, не придерешься. Отступил в сторону, развернулся, руку к головному убору, глаза на человека в штатском. Тот его заметил, поманил к себе, поговорил с ним о службе, о Севастополе, увлекся вдруг и выразил желание продолжить беседу завтра, в десять утра, на штабной яхте. Летчик возразил: к десяти утра он никак не может быть, служит отсюда далековато. Человек, к каждому слову которого прислушивались адмиралы, проявил высочайшую государственную мудрость: "А надо ли вам возвращаться в часть?.. Уж мы с командованием ее как-нибудь договоримся. В городе оставайтесь... Вы уж, - обратился он к командующему флотом, - вы уж пристройте его в городе на ночь, чтоб он утром ко мне поспел..." Командующий флотом выразил полное согласие и - командующему эскадрой: "Пристройте его на ночь..." Командующий эскадрой - начальнику штаба эскадры, теми же словами, тот - помощнику своему, помощник - следующему. Капитана передавали из рук в руки, пока он не оказался в распоряжении какого-то плюгавенького лейтенанта. Из-под земли выросли богатыри, схватили капитана, бросили его в подкативший грузовик и - сюда, на губу. Приступ веселья кончился. Стали гадать, кто такой человек в штатском. К единому мнению не пришли, но ориентировочно предположили, что он выше Министра. А раз так, то смена власти в камере произойти должна немедленно. Морской летчик порядки на гауптвахте знал, к повышению отнесся серьезно, арестованных принял по счету. Капитан 2 ранга испросил у него разрешение ночевать в камере младшего офицерского состава - за компанию, так сказать, - и получил "добро". Расшалившийся начфин хотел было расписать пульку, но попытку эту капитан пресек решительно. Спать, приказал он, спать. На ручку двери вновь навесили громыхающую гирлянду. Капитан 2 ранга пристроился с самого края, чтоб при первом же сигнале опасности переметнуться в свою камеру. Приоткрыли форточку, свет выключили. Ворочались, вздыхали, поругивались. Не спалось. До кого-то вдруг в полном объеме дошел комизм ситуации - и он рассмеялся, визгливо, запоздало, сдавленно. Камера вновь развеселилась. Потекли разговоры. Кромешная тьма позволяла говорить как бы не от себя, а от имени некоей группы единомышленников. Капитан из стройбата заявил, что цемент надо подвозить вовремя. Офицер с кораблей на приколе предупредил парторганизацию судоремонта, что так дальше жить нельзя. Посланец артотдела обратил внимание общественности на то, что флагарт эскадры - это голова. Вдруг кто-то пожаловался: с увольнением на эскадре - бардак, не знаешь, что и говорить матросам; недавно на одном совещании вместо "увольнение на берег" какой-то лохматый кретин употребил "временная отлучка с корабля", боятся слова даже, вот до чего дошло. С другого конца нар поступило авторитетное возражение: не бардак, а полный порядок! Дано матросу служить пять лет - пусть и служит, не отходя от казенной части орудийной установки. И точка, ша! В завязавшемся обмене мыслями неожиданно возникло: кто-то на эскадре увольняет все 30%. Одно время считали, что безумец - с линкора, но у линкоровцев спрашивали, и те отрицают. Недавно отрядили делегацию на линкор, перенять опыт захотели, так дальше юта не пустили. - А я знаю, зачем тот тип увольняет по уставу, - произнес кто-то мечтательно. - Он в запас хочет. Но без дерьма. Обычно как - надо себя облить помоями, в запас не уволят без формулировки: "Ценности для флота не представляет". И в характеристике такое, что на гражданке в дворники не пустят. Нары усомнились: смысл в чем, смысл? - А в том, что джентльменское соглашение между типом и командующим. Я начинаю увольнять по-старому, а ты уж, будь добр, выпусти меня на гражданку чистеньким. Соответствует действительности - к такому выводу пришли на нарах, но тут подал голос - впервые причем - командир зенитной батареи "Бойкого". - А чего гадать-то?.. У него и спросите, у Манцева. Он увольняет. Нары затаились. Ждали ответа. Прозвучал он не скоро. - Увольняю и буду увольнять, - сказал Олег Манцев. - И не потому, что бегу с флота. А наоборот: хочу служить. По присяге. Вы бы вспомнили день и час, когда перед строем обязывались... И проваливайте. Сами знаете, куда и к кому.. Он повернулся на другой бок и заснул. Потягиваясь и позевывая, встретила камера новый день жизни и службы. Шмыгая по полу ботинками, поплелась в умывальник. Карнач явился ясным солнышком, развеселым молодцом. Постарался не заметить, что "холодная" пуста. Выразил удивление: в камере нет порядка, а ну-ка постройтесь, кто старший. - Старший камеры, жду рапорта!.. Все молчали. Шнуровавший ботинки Олег недоуменно поднял голову. Все выжидательно смотрели на него. Он быстро затянул шнурки, завязал их, выпрямился, ожидая команды старшего. Пальцами прошелся по пуговицам кителя. Все смотрели на него. И Олег оглядел камеру. Неужели ночью увезли морского летчика, отпустили не только артиллериста с "Кутузова", но и зенитчика с "Бойкого", арестованного Жилкиным? Хотя вопрос о том, кто выше - Милютин или Жилкин, - надо бы обсудить всем коллективом. Но нет, все на месте, и капитан морской авиации смущенно развел руками, показывая тем самым, что не вправе занимать в камере должность, которая предназначена отныне только одному человеку в Военно-Морских Силах СССР, то есть Манцеву. Олег побледнел. Оправил китель. - Товарищи офицеры!.. Становись!.. Спустя час его досрочно освободили, что было отнюдь не редкостью на гауптвахте: корабли, уходя в море, подчистую выгребали из камер старшин и матросов, заодно прихватывая и офицеров. Спеша на родной корабль, Олег на такси подлетел к Минной стенке и опоздал: линкор еще ночью ушел в море. Никто не знал, когда он вернется в базу, даже капитан 2 ранга Барбаш, поймавший Олега на стенке и употреблявший в разговоре с ним такие вежливые обороты, что Олег сгоряча решил было, что Барбаша не раз заточали в камеру гауптвахты, порядки на ней он знает и Манцева поэтому признает старшим и на Минной стенке. "Живите, лейтенант!" - заключил беседу Барбаш, возвращая Манцеву тщательно изученную им записку об арестовании. Рядом со штабом флота - кафе, всей эскадре известное, эскадра же и дала ему название - "Военная мысль". Здесь кое-что прояснилось, официантки сообщили, что линкор определенно вернется в базу сегодня, до полуночи, он рядом, в районе боевой подготовки. Поневоле пойдешь к всеведущей Алле. Он сидел за ширмочкой, видел в прорези ее красивые и ловкие руки. Алла сортировала по вазочкам конфеты, длинным черпачком выскабливала мороженое из обложенного льдом корыта, позвякивала фужерами и воспитывала Олега. Пора становиться взрослым, наставляла она, не отходя от буфетной стойки. Думать о будущем, выгодно жениться, в городе появилось много девушек, отцы которых вызволят легкомысленного зятя из проруби, в которой он пускает пузыри; Люся Долгушина, к примеру, студентка первого курса, единственная дочь, любимое чадо, папаша ее - мужчина высокого полета, не далее как позавчера любезности здесь расточал, не набивался, нет, но сразу видно - не оплошает... Олег ерзал, почти не слушал, терпел, знал, что Алке надо выговориться. Ему сейчас не до будущего, ему бы поскорее на линкор попасть. Ноги гудели от желания куда-то бежать сломя голову, без оглядки, - с того момента, когда безмолвным голосованием его признали старшим в камере. Бежать и прятаться, укрываться - немедля, пока не поздно. А ширмочка - не защита от неведомой опасности. На линкор, только туда, главный броневой пояс 225 миллиметров толщиною, боевая рубка еще толще. На линкор! Где какой офицер служит - об этом можно узнать в "Старом Крыме" у Светки, кто когда приходит в бухту - это только она знает, Алла, которая сейчас расписывает жизнь Олега на двадцать лет вперед. К новому году - женитьба на Люсе Долгушиной, потом - перевод на "Безукоризненный" или "Безупречный", помощником командира эсминца, "королевская" бригада должна пополниться новым принцем крови. Олег, ворковала Алла, не будет забывать ту, которая любит его и прощает ему все, даже эту дохлую глисту Дюймовочку. Кстати, ключ от квартиры она теперь прячет в щели под почтовым ящиком, а сегодня думает закрыть кафе пораньше... - Когда придет линкор? - спросил Олег таким голосом, что Алла поняла - отвечать надо. - В шестнадцать ноль-ноль. Олег глянул на часы и побежал к троллейбусной остановке. Никто на линкоре не спросил Манцева, где он пропадал двое суток. "Здравия желаем, товарищ лейтенант!" - весело отбарабанили матросы, когда он проходил каземат, торопясь к трапу, в каюту No 61, в спасительное убежище. 25 Каюта Долгушина на "Ворошилове" тиха и скромна, портьеры и шторки - под зелень сосновых игл, с матовым отливом. Нерадостно сидеть в каюте и нерадостен документ, изучаемый Иваном Даниловичем. Рассыльному приказано: "Никого!" Отчет о дисциплине за первое полугодие. Цифры благополучнейшие. Тишь и благодать. Превосходные цифры, годные как для внутреннего употребления, для оглашения с трибун, так и для доклада в Москве. Там сейчас, впрочем, не до цифр. Военно-морское Министерство ликвидировано, влилось в Вооруженные Силы, Министр стал Главнокомандующим, передача имущества пойдет скоро полным ходом, каждую порванную тельняшку возьмут на учет интенданты в зеленых кителях. Превосходные, благополучные цифры. И лживые от начала до конца, от каждой запятой несет обманом. Сотни, тысячи мелких нарушений воинской дисциплины в отчет не попали и попасть не могли. Они свалены в кучу, никакой графой не отраженную. А начнешь разгребать эту кучу - таким духом шибанет, что... У коменданта одни цифры, в штабе флота - иные, в извечной тяжбе флота с берегом верх берет то одна сторона, то другая. Комендант во всем винит "торгашей", заливших город вином, флот кивает на коменданта и его комендантский взвод, якобы хватающий всех подряд, и никому нет дела до живого матроса, который не готов еще к берегу, не воспитан, а Манцев именно таких матросов провоцирует. Кончиками пальцев притронулся Иван Данилович к этому проклятому увольнению - и руки захотелось отдернуть, спрятать. "Не по Сеньке шапка", - подумалось как-то, и тут же он вознегодовал на себя. По нему, по нему! Это он первым ворвался в Печенгу, это он пустил ко дну лично восемь транспортов и две десантные баржи, а еще тринадцать транспортов - в составе дивизиона. И опять - Манцев. Кое-где на крейсерах пытались повторить самовольно введенную Манцевым норму увольнения, и кому-то дали по рукам, кому-то по шапке, кого-то временно отстранили от должности, пригрозили судом чести. Меры приняты. Правда, половинчатые. И не ко всем. Командир корабля сам решает, что докладывать, а что не докладывать. Он - командир, ограничение его прав и привилегий может нанести эскадре такой ущерб, что значительно выгоднее не требовать от него скрупулезности в докладах. Но что-то надо делать с этим Манцевым. Вчера член Военного Совета заметил как-то вскользь: "У тебя, Долгушин, на эскадре что-то происходит, разберись-ка..." Ни слова о "мере поощрения", никто не хочет касаться болезненной темы. К командующему эскадрой не подступишься, командующий так поставил себя, что определять темы разговоров и обсуждений вправе только он, никто более. Перепуганное лицо рассыльного, энергичное "Кругом!" - и каюту заполняет своим присутствием мощное, хрустящее, скрипящее тело капитана 2 ранга Барбаша. Руку пожал так, что у Долгушина пальцы слиплись. Сел Барбаш - и переборка покосилась. Показал в широкой и полной дружелюбия улыбке зубы, - такими зубами якорную цепь перегрызешь. Глаза дышат умом, отвагой. Никогда еще не видел Иван Данилович Барбаша таким вот компанейским, своим в доску. И вовсе, оказывается, не мрачно-подозрительный и забубенный строевик Илья Теодорович Барбаш. А Барбаш, таинственно подмигнув, достал из портфельчика, что держал на коленях, книжицу, протянул Ивану Даниловичу. Тот недоумевающе прочитал название - "Техминимум буфетчика", раскрыл, закатился в смехе. "Держа нож под углом 90 градусов к плоскости стола, совершаешь им резательные движения на себя и от себя до тех пор, пока расстояние по перпендикуляру между нижней кромкой ножа и столом не станет равным нулю..." - Слушай, это вещь!.. Дай на вечерок1 - Только на вечерок. Пока. Очередь. С величайшим трудом достал через Симферополь. Тираж - видишь? - немного экземпляров, почти для служебного пользования, курортторговское издание. По штабу флота ходит. На эскадру попадет не раньше сентября. Порадовать тебя захотел. На дружеское "ты" перешли сразу, плавно это получилось, незаметно. - В предисловие глянь... Иван Данилович расхохотался еще пуще. "Помыслы всего прогрессивного человечества направлены на наш празднично накрытый и со вкусом сервированный стол..." Действительно, для служебного пользования. Бред сивой кобылы, напоенной самогоном. Книжицу он сунул в ящик стола, замкнул: не дай бог, вестовой полюбопытствует. Многостраничный отчет мозолил глаза, портил настроение, жизнь, все портил. Барбаш понимающе вздохнул. Пальцы его выбивали негромкую дробь на толстой коже портфельчика. - Иван Данилович, я к тебе вот по какому вопросу... Нам с тобой поручили... "Обтяпать одно дельце" - такое должно было прозвучать, судя по интонации, улыбке, взгляду Барбаша. Но он запнулся и подыскал другие слова. - То есть поручили-то мне, а тебе, так сказать, обеспечить, помочь, направить меня в нужном направлении и так далее. Речь идет о том, как избавить эскадру от известного тебе Манцева. А если не известного, то... Он щелкнул замочком портфеля, извлек из него портфельчик поменьше, парусиновый, для секретной документации, покопался в нем и положил перед Иваном Даниловичем синюю папку: "Военно-морское Министерство СССР. Секретно. Личное дело. Лейтенант Манцев Олег Павлович". Иван Данилович колебался долгую минуту. Чего проще - открыть, и прочитать. Но в том-то и дело, что открыть-то откроешь, а закрыть - невозможно. Она в памяти - чужая жизнь, чужая служба, и хочешь того или не хочешь, но ты уже вмешался в нее. Ногтем мизинца он поддел обложку, открыл дело. Так, фотография. Немного напуганная физиономия мальчишки, снимали в училище, курсантом, незадолго до выпуска, тужурка общая, на весь класс, если не на роту. Погоны мятые, лейтенантские погоны, хлопчатобумажной ниткою пришиты, легкосрываемые, без ощутимого вреда для юноши. Адмиральские пришиваются не нитками - кровеносными сосудами, и отрываются вместе с плечами, с живым мясом. - Один из трех экземпляров, - подталкивал Барбаш. - Самый полный. Кое-какие текущие документы наверх не отправляются. Долгушин вздохнул, начал... Еще глубже вздохнул он через полчаса. Немыслимо! Невероятно! Чуть ли не с пеленок - не сам по себе этот Олег Манцев, а в коллективе, а коллективно жить и мыслить не научился. Первичное воспитание ослаблено, конечно. Отец, рабочий хлебозавода, добровольцем ушел на фронт и погиб в 42-м году, мать умерла в 46-м. Детский сад, школа, интернат под Уфой - всюду внушали: веди себя примерно, будь таким, как все. В училище вообще опутан был так, чти шевельнуться не мог без команды, которой подчинялся не только он, но и весь класс, вся рота, все училище. Начальник на начальнике сидел и начальником погонял, в самом низу - помкомвзвода, на самом верху - начальник высших военно-морских учебных заведений, - да тут пискнуть не дадут! Гвоздями вбили в череп: у тебя ничего нет, все твое - в коллективе, и ты только потому человек, что признаешь коллектив, и он, коллектив, спасет тебя, если по оплошности ты совершишь малюсенькую ошибку, но он и покарает тебя жестоко за отступничество!.. Человеком без ошибок был Олег Манцев в училище, там-то и проморгали его, пустили паршивую овцу в стадо, направили на эскадру. Против всех пошел! Да советский ли он человек, этот Олег Павлович Манцев?! Неужто забыл, что служит на море? Морская вода никогда не принимала в себя человека по-родному, люди поэтому объединяются здесь в крепкую семью, а в семье уважают отцов и старших братьев. Есть среди них и мелочные, и глупые, с подлинкой в душе есть, но нельзя на них пальцем показывать, нельзя, это - семья с общим столом и общими праздниками. Иван Данилович гневно засопел... Говорить не хотелось. Не до слов. Была, когда глянул на фотографию, слабенькая надежда: воззвать к совести офицера и комсомольца, припугнуть, посулить, обласкать или надавить - криком, обещаниями отдать под суд чести, выгнать с флота. Нет уже такой надежды. И Лукьянов вовсе не рисовался, когда называл Манцева лучшим офицером эскадры: по формальным данным так оно и есть. И как самому себе объяснить: откуда этот Манцев? Иван Данилович покосился на Илью Теодоровича Барбаша. Все же спросил: - Он - русский? - Да. Всех изучить до седьмого колена не можем, но у этого просмотрены деды и бабки. Вполне благополучные родственники... - Из того же парусинового портфеля Барбаш вытащил листочек, подал. - Уважаемые люди, спору нет. Тетка его воспитывала, так тетка - доктор наук, депутат райсовета, член партбюро факультета... Гиблое дело, Иван Данилович. Я консультировался кое-где. Все безупречно. Долгушин вскочил на ноги, забегал по каюте. Пнул что-то, под ногу попавшееся. - В запас его! - закричал. - В запас уволить!.. Провокатор!.. Баран на американской бойне, который от ножа увиливает, всех под нож пуская. Под суд чести пошел командир батареи на "Фрунзе", по-манцевски стал увольнять матросов, те такое учинили на берегу, что... А у лейтенанта жена родила недавно, как он на гражданке вертеться будет с женой и ребенком? А этому Манцеву - все нипочем, его выгонишь - с музыкой в Москве родственники встретят, пригреют сироту, определят в институт... Гнать! По такой статье, чтоб... - Гнать, - согласился Барбаш, не поднимая глаз. - Кто же против... Но оснований нет. А они должны быть. Иван Данилович остыл. Сел. Положил руку на личное дело Манцева. - Сюда бы рапорт командира... О нарушении Манцевым приказа командующего... - Не будет такого рапорта, - тихо сказал Барбаш и побарабанил по портфелю. - Ты же сам знаешь, он приказа не нарушал... И честно скажу: намека даже нет в приказе на снижение норм увольнения. И ты это знаешь. Черным по белому: увольнение военнослужащего на берег рассматривать как поощрение его за безупречную службу... Такое вот дело, Иван Данилович. Наступило молчание. Барбаш снял руки с портфеля, сжал их в кулаки. В каюте - абсолютная тишина, корабельные шумы настолько привычны, чти их можно не слушать, они и не слышатся. - Попался бы хоть один манцевский матрос патрулю, тогда б... Но чего нет, того нет... Так что делать' будем, Иван Данилович? Решение пришло. - С повышением перевести. На другой флот. Или за пределы базы. В Новороссийск, Одессу, Поти. С глаз долой. С повышением, подчеркиваю. - Уже сделано, командиром дивизиона, крейсер "Красный Крым", учебный корабль, Одесса. В семафорно-телеграфных депешах командир Гвардейского крейсера "Красный Крым" сокращенно именовался так: кр.гв.кр.кр.кр., звучало наименование как кыр-гыв-кыр-кыр-кыр. Был такой еще: кр.гв.кр.кр.кз., это уже командир крейсера "Красный Кавказ". - Так отправляй его кыр-кыр-кыру! - с воодушевлением воскликнул Иван Данилович. - И пусть над ним каркает! Барбаш вновь побарабанил по портфелю. Поцыкал. - Узнавали стороной: командир линкора против. А командир корабля, сам знаешь, своей властью может приостановить любое кадровое перемещение. Да еще такого корабля. - Он-то почему против? - Причин много... Самая очевидная... - Барбаш глянул на Долгушина, как бы спрашивая, можно ли говорить напрямую. Ответ получил. - Командир засиделся в капитанах 1 ранга, в декабре, если ничего выдающегося не случится, получает контр-адмирала и дивизию крейсеров на Севере. На перевод Манцева сейчас он не согласился. Кто выполнять зачетные стрельбы будет - вот в чем вопрос. Командир дивизиона там интеллигент один, Валерьянов, уходит учиться в следующем месяце. Манцев отвалит, а командиру своя шкура дорога. - А Милютин - этот чего интригует? - Да как сказать... Старпом тоже засиделся, ему уж давно пора и адмиралом быть... На "Дзержинский" уходит осенью, крейсер ему во как надо лучшим сделать, прогреметь и - командиром бригады эсминцев. И лучшим стать он может только после отмены "меры поощрения", вот он и двигает сосунка Манцева, гонит его на минное поле, авось не подорвется. А подорвется - еще лучше, подтолкнет командующего на отмену приказа. Хоть и покоробили Ивана Даниловича такие очевидности, но виду не подал. Молчал. О Лукьянове не спрашивал. А так хотелось спросить, язык защипало даже. Заговорил о командире линкора: повлиять на него можно, приказ о переводе Манцева в Одессу надо провернуть через штаб флота, через командующего флотом, через Москву, наконец! - Не можно, - поправил Барбаш. - И провернуть приказ никак нельзя. Да и любой спросит: за какие это заслуги лейтенанта, всего один год прослужившего, назначают на крейсер командиром дивизиона главного калибра? Кроме того, сам по себе командир линкора... В общем, догадываешься. Вспомни 6 марта. - Помню, - сказал Долгушин. . 6 марта из Москвы пришла телефонограмма, указывался состав делегации от Крыма на похороны Сталина: секретарь обкома, рабочий, колхозник и офицер флота, всего четыре человека. Когда о телефонограмме узнала эскадра, то неизбежного, казалось бы, вопроса не последовало: флот мог представлять только командир линкора, только он!.. Барбаш сказал - глухо и тихо: - Надо, Иван Данилович, съездить тебе к командиру. Поговорить с ним. По-человечески. Одноклассник твой... Как всем известно. Это он добавил, чтоб и мысли не было о личном деле капитана 1 ранга Долгушина И. Д., которое могло якобы оказаться в парусиновом портфеле. Иван Данилович усмехнулся. Одноклассники, это верно. Четыре года в одном строю топали на лекции, на камбуз, вместе слушали дребезжащий голос навигатора Сакелари. В курсантские времена командира линкора прозвали "цаплей" - за длинные ноги, за походку болотной птицы, всегда умеющей поставить лапку на твердое место. Съездить, поговорить - да проще не придумаешь, на катер - и к трапу линкора. Да будет ли толк с этой поездки? Он покачал головой, сомневаясь в успехе миссии. И тогда Барбаш подтвердил тихо и властно, обозначая силы, пригнавшие его в каюту. - Надо, - сказал он. И не было уже сомнений, кто направил его сюда. Начальник штаба эскадры! И Долгушин дал согласие, оговорив: не сейчас, не сегодня, но до Дня флота - обязательно. - Прости, еще одна деталь... Политуправление нейтрализовано? Иван Данилович поморщился, вспомнив о последнем разговоре в управлении. Стало известно, что отдел агитации и пропаганды хочет на щит поднять командира 5-й батареи, не за 30%, конечно. Манцев, видите ли, вступил в переписку с семьями подчиненных, мамаши и папаши стали выкладывать лейтенанту свои беды, у кого-то там отрезали приусадебный участок, кому-то неправильно начислили трудодни, и обложившийся законами Манцев всем отвечал, и многие посчитали письма его официальным документом, обратились в военкоматы, те сообщили политуправлению - и пошла писать губерния, флот вынужден теперь заниматься колхозными и заводскими делами. Когда Иван Данилович взмолился: не надо славить Манцева, нарушителя воинской дисциплины, ему с упреком возразили, напомнили о предстоящих крутых переменах в сельском хозяйстве, о том, что офицеры должны жить интересами всей страны, а Манцев-то как раз и подает пример... Уломал Долгушин начальника отдела агитации и пропаганды, решили: о Манцеве - ни слова на страницах "Флага Родины". При прощании Барбаш поберег руку Ивана Даниловича, пожал ее бережно. - Этому байстрюку Манцеву легко жить и служить, у него крепкий тыл, родственники на крупнейших постах, он их, правда, не жалует, переписывается только с теткой... Трудно нам с ним будет. Иосиф Виссарионович помер, четких рекомендаций по всем этим манцевым не оставил, опыту набираемся только, ошибки с нашей стороны возможны, учитывать их надо, чтоб не повторять, такие-то дела, - произнес он, заглядывая в глаза Долгушина. - На самого Манцева надежда. Очень он неразвитый, не понимает, что сам себе могилу роет. Милютин, себя и его страхуя, отправил Манцева гауптвахту примерить, бумаженцию липовую на руки выдал, а наш петушок раскукарекался, стал пропагандировать уставные проценты, пришлось его срочно затребовать обратно. 28 Эскадренный миноносец "Бойкий", - им командовал капитан 2 ранга Жилкин Степан Иванович, - обоснованно и твердо слыл кораблем-середнячком, и на этом, отчетами и молвой обозначенном уровне, "Бойкий" держался несползаемо и неподнимаемо. Ни при каких обстоятельствах штаб бригады не допустил бы этот эсминец к завоеванию приза командующего за стрельбу, атаку или минную постановку, но и никогда не считал его способным на совершение чего-либо неуставного. Словом, это был надежный корабль, руководимый надежным командиром, который всегда и вовремя давал обязательства стать передовым, чему не верил ни штаб эскадры, ни штаб бригады, ни сам Жилкин: штабы считали командира "Бойкого" неповоротливым, безынициативным и неуклюжим офицером, не имея повода официально отразить это мнение в аттестациях и характеристиках, а Жилкину все торжественные обязательства казались, не без основания, элементом штабного пустобрешества. Он насаждал на корабле свои, жилкинские, порядки и ждал, когда внезапно обнаружится, что его "Бойкий", никем не любимый, ни хорошо, ни плохо на всех совещаниях не поминаемый, окажется единственным кораблем, который покажет выучку свою и сноровку в тяжелейший для эскадры и всего флота момент. В молодости он пережил унижение, жестокое унижение. Деревенским пареньком притопал он в Ленинград, неся в котомке миноноску, вырезанную из полена. Все училищные годы мечтал о миноносцах, а после выпуска попал на катерный тральщик, что было обидно вдвойне, потому что командирами сюда назначали обычно старшин. Тральщик, правда, был неумело модернизирован, на носу стояла сорокапятка. Но ход, мерило морской удали и хватки, всего девять узлов без трала! Тральщик сиротливо жался к борту канонерки в Военной гавани Кронштадта, недокрашенный, жалкий после судоверфи, но когда юный и не по годам серьезный Степан Иванович Жилкин поставил ногу на палубу его, он испытал наслаждение, равного которому не было у него во все последующие годы жизни. Это был принадлежащий ему клочок земли, законодательным актом Наркома ВМФ на этом клочке мог Жилкин осуществлять свои права и обязанности. Родом был он из-под Великих Лук, землицу семья имела скудную, в бедности жила страшенной, дед и отец постоянно клонились к запою, к уходу в батрачество, в промысел. Прирезанная революцией земля вывела семейство из беспросветной нужды, но коллективизация вновь ввергла ее в бедствие, хотя с голоду не пухли, достаток был. Радости не было - той, что проникла в Жилкина, когда обе ноги его обосновались на палубе катерного тральщика. Удел - так многозначно можно было назвать командирство Жилкина. Завершилось оно трагически. Степан Иванович был в отпуске, когда в кромешном тумане боцман посадил тральщик на мель, пропоров днище его на камнях у форта Святого Павла. Жилкин в кровь избил его и попал под следствие, сидел в тюрьме. Оправданный, полгода болтался в резерве, потом был безрадостный год: балтийский экипаж, помощник командира роты. Рапорты его возвращались обратно, в штабе их не читали даже. Прожучив и вздрючив дневальных, Жилкин падал на койку командирского общежития, закрывал глаза и видел ручки машинного телеграфа, штурвал и море, по которому несется его стремительный кораблик. В лето 1940 года Балтийский флот начал осваивать Таллинн, Ригу, Вентспилс, Лиепаю - здесь теперь швартовались корабли с сине-белым флагом, сюда направлялись командиры на мелкие суда военного назначения. Жилкин оказался в Лиепае, на мостике сторожевого корабля. Истосковавшийся по труду, бросился он наводить порядки на отмеренной ему территории. К лету 1941 года ухоженный и обученный корабль метко палил из пушки, строчил из пулеметов и пихал с кормы в воду глубинные бомбы. Чутье хлебопашца подсказывало Жилкину, что надвигается что-то для земли страшное. Правдами и неправдами он укомплектовал боезапас полностью. Войну встретил в дозоре, пулеметами и пушечкой сбив насевший на него самолет. Волна отступления несла его в Таллинн, и на подходах к нему сторожевик подорвался на мине, идя неоднократно протраленным фарватером. Жилкин выплыл, был подобран и, мокрой курицей явившись в штаб флота, ждал расправы. Получил же он портовый буксир. Это был третий земельный надел его. С командой еще не познакомился, а уже распечатывал пакет: идти с эскадрою в Кронштадт. Трое суток шел он в концевом охранении, на его глазах немцы методически, до деталей продуманно топили корабли: днем - пикирующими бомбардировщиками, ночью - торпедами и плавающими минами. Гибли корабли, на каждом из которых командиром стать мог он, Жилкин, бессмертная слава которых рисовалась ему только в грохоте и пламени боя, в гордо поднятом флаге, не в пучине моря исчезающем, а реющем после жестокой, но заслуженной победы. А корабли гибли нелепо, подставленные под бомбы и торпеды узостью залива и стесненностью фарватера. Лейтенант Жилкин не мог без бумажки проговорить несколько фраз кряду. В памяти его хранилось ровно столько слов, сколько напечатано их в уставах и наставлениях. Употреблять в разговоре отвлеченные понятия он остерегался, целиком полагаясь на замполитов-комиссаров. И к концу перехода Таллинн - Кронштадт в простодушно-косноязычного трудягу Жилкина примитивнейшим, как акт осязания, чувством вошло решение-клятва: на каком посту он, Жилкин, ни находился бы, до какой ступеньки служебной лестницы ни добрался бы, первым и последним, основным и побочным стремлением его будет - держать себя, вверенный ему корабль всегда готовыми к бою, который грядет через секунду. Став наконец-то командиром эсминца, он ни в чем не изменил клятве, хотя и попал в "королевскую" бригаду, в окружение "королевских пиратов". В среде этих блестящих, властолюбивых, очень молодых, умных. ловких и смышленых людей Жилкин на первых порах чувствовал себя докучливым гостем. На ходовом мостике в роли всезнающе-мудрого командира, в командирской каюте, в салоне комбрига он казался особенно некрасивым, особенно неуклюжим, чуждым всему тому, что на флоте объединено понятием "кают-компания". "Пираты" лихо и толково командовали эсминцами, цапая призы, малюя почетные звезды на боевые рубки, и посмеивались над Жилкиным. Он отвечал тем, что раз в месяц объявлял, на правах дежурного по бригаде, боевую тревогу тому эсминцу, который недавно сдал на "отлично" артиллерийскую стрельбу или так же блестяще вышел в торпедную атаку. И всегда, без исключений, оказывалось: корабль к бою не готов, - к настоящему бою, а не к отражению атак воображаемых самолетов. "Пираты" прикусывали языки, "пираты" недоумевали. Война задела их краешком, никто из них не был унижен, служебные бумаги они, правда, составляли прекрасно. А Жилкин испытывал к бумагам ненависть: в трехсуточном сражении, идя концевым кораблем эскадры, он вынужден был четко и грамотно фиксировать в вахтенном журнале места гибели миноносцев и транспортов. И размышляя над боевой подготовкой кораблей бригады и флота, не умея чеканно формулировать итоги размышлений, Жилкин все же пришел к не удивившему его выводу. Корабли обучались бою, и обучение шло от простого к сложному, поэтапно, по задачам курса подготовки, по учебным стрельбам, торпедным атакам. И - волей-неволей - корабли расслаблялись в паузах, не могли не расслабляться. От искусственного разделения боевой подготовки на этапы, самым важным из которых был осенний, зачетный, командиры и штабы весной снисходительно смотрели на огрехи электронно-механических устройств, зато тщательно пересчитывали ложки и миски, проверяли порядки в рундуках. Осенью же всем было наплевать на то, сколько бачков приходится на кубрик. Так происходило каждый год, и не по чьей-то злой воле, а потому, что срок службы матроса много меньше неопределенно долгой жизни корабля, рожденного муками судоверфи. И обученный личный состав смешивался с необученным. Изменить этот порядок Жилкин не мог, да и никто не мог. Он приспособился к нему. На корабль брал самых грамотных матросов, сам отбирал их в учебных отрядах, не разбавлял новобранцами боевые посты, а сводил их в одно подразделение, в одну боевую смену, в один боевой расчет, и наваливался на салажат - опытными матросами, еще более опытными старшинами, самыми злющими офицерами, за несколько недель превращая их в зрелых и выносливых воинов. К стрельбам, к выходам в море "пираты" готовились, как к парадам, к экзаменам, и, сдав экзамены, тут же забывали выученное. "Бойкий" никогда к стрельбам и походам не готовился, потому что всегда был к ним готов. Но ни проверяющие, ни специалисты штабов, ни просто наблюдающие никак не могли этого понять, привыкнув к легкому испугу экзаменуемого корабля. По их мнению, "Бойкий" хорошо выполнял и стрельбу, и атаку, но не чувствовалось ответственности, не видно было должного горения, все происходило как-то вяло, неспешно, хотя и укладывалось в нормативы. На разборе торпедной атаки в полную видимость флагмин указывал: залп надо было произвести с более близкого расстояния, противоартиллерийский (или противоторпедный) зигзаг выполнен слишком вычурно, зигзаг затянут по времени (или укорочен), а Жилкин поддакивал, признавался в ошибках, а сам думал, что противник не дурак, раскусит все его зигзаги, приблизиться не даст. У него-то и кино смотрели на борту по-жилкински, рассаживаясь так, чтоб без толкучки разбежаться по тревоге. Объявлялась кораблю двадцатичетырехчасовая готовность к выходу - Жилкин немедленно разрабатывал с механиком план срочного перевода эсминца на часовую готовность. На "Бойком" не было часа и случая, чтоб в планово-предупредительном ремонте находились одновременно оба торпедных аппарата, обе башни главного калибра, зенитные автоматы и третья башня. Что хорошо для "Бойкого", то вовсе не было хорошим для всей бригады. Это Жилкин понимал, поэтому он и таился в середняках. Знал, что разная земля требует и разного ухода. И размышлял об этом и о многом другом. Так, он считал, что готовность флота к войне может поддерживаться только противостоянием Черноморского флота другому флоту, чужому флоту. Поэтому эскадру надо выводить за Проливы, иначе боевая подготовка выродится в шагистику, в парады, в смотры с троекратным "ура". Жилкин ждал момента, который сделает "Бойкий" единственно боевым кораблем флота. Ждал случая, который даст ему звание капитана 1 ранга, а впоследствии и контр-адмирала. Даст пенсию, на которую он будет содержать загодя купленный домик на берегу южного моря. И все - для двух девочек, двух дочерей, родившихся с неизлечимой сердечной болезнью, для синеватых двойняшек, зачатых в блокадном Ленинграде. В редкую для него минуту откровенности он рассказал жене о капитане 1 ранга, о постоянной готовности к бою, о пенсии, о домике, куда долетает шум прибоя. Жена расхохоталась ему в лицо и воскликнула: - Эсеровская программа в действии! В блокаду он служил на "Кирове", командиром башни, и жену нашел на улице, зимой, поднял ее, полумертвой притащил на буксир, который не забывал, который был клочком земли, отданным в аренду другому командиру. Он отогрел незнакомую девушку, откормил ее, вытащил из смерти и братьев ее, которые сейчас прыгали танцовщиками в Мариинке и знать его не хотели. Он и женился на ней, не смея и не желая сближаться с ее родней. Семья была знатная, петербургская, иконостас имен, прославивших русское искусство и юриспруденцию. Когда же миновал блокадный шок, ленинградская студентка увидела себя матерью, осужденной на уход за больными детьми, на сожительство с деревенщиной, бубнящей о призвании спасти флот. "Гуси Рим спасли!" - выкрикнула она в бешенстве. Зубами скрипела, с ног валилась, но университет окончила. А той жизни, о которой грезилось девчонкой, взойти уже не дано было. Сопротивлялась, цеплялась за Ленинград, но врачи постановили: детям - юг. Жилкин выписал из деревни мать, сопящую и гневную старуху. Жена исчезла куда- то на два месяца, сказала, что не может жить рядом с пыхтящей свекровью. Потом она исчезала много раз, и девочки привыкли к исчезновениям матери, к отъездам отца, решив, наверное, что у всех взрослых есть плавучие дома, увозящие их надолго от детей. Куда пропадала жена, с кем встречалась, на что жила - он не спрашивал, боясь точного ответа. От матери он знал, что Евгения изредка появляется в кардиологическом санатории, куда поместили девочек, пылко ласкает их и улетает в неведомые края. Чужая, в сущности, женщина, восстановившая девичью фамилию, одинокая и озябшая, по-своему помогавшая ему выстраивать домик на берегу моря. Во всех анкетах Жилкин писал: "Жена в настоящее время учится в аспирантуре ЛГУ и проживает у брата своего там же, в Ленинграде". Что это было не так - знали и те, кто изучал анкеты, но, видимо, их вполне устраивала такая семейная жизнь. Однажды Евгения возникла в Севастополе, ночью, по-блокадному голодная и худая. И опять Жилкин накормил ее, приодел, пригласил в дом замполита с женой, чтоб утвердить у того мнение о благополучии в семье своей. Жена произвела нужное впечатление на приглашенную в дом образцовую семейную пару, вновь умчалась в неизвестном направлении, не оставив даже записки. Степан Иванович Жилкин утешал себя подсчетами: жене сейчас двадцать восемь, мужики и водка состарят ее, пройдет три-четыре года - и она вернется к девочкам, то есть к нему. А ему исполнилось уже тридцать восемь, ему недавно присвоили капитана 2 ранга, и звание это (так считали многие) было потолком, выше которого не прыгнешь. Путь в штабы преграждало отсутствие академического диплома да резко выраженная неспособность общаться с людьми. Приглашения на семейные праздники сослуживцев он отклонял неизменно, в рот не брал ни капли, курить бросил девять лет назад, в год, когда родились его дочери. Приказ командующего эскадрой о "мере поощрения" Жилкин встретил радостно, ему официально рекомендовали увольнять меньше. На поощрения был он скуп, и приказ эту скупость развил до крохоборства. "Пираты" (им все дозволено!) втихую поговаривали о некоторых вольностях приказа, Жилкин же принял его как призыв к повышению боеготовности: чем меньше матросов на берегу, тем больше их на корабле, и как не понимать это?! Сам он на берег сходил редко, квартира на Большой Морской пустовала, он появлялся в ней тогда, когда узнавал, что жена появилась в санатории. Включал в комнатах свет, сидел, ждал, пилил и вытачивал детальки, предаваясь незаглохшему детскому увлечению, складывал их в самолетики, доставал из шкафа коробку, в которой когда-то лежала кукла, извлекал макет авианосца, на палубе его размещал самолетики. Корабли этого класса охаивались в "Красном флоте", но Жилкин верил: придет время - и Черноморский флот протиснется сквозь Дарданеллы, обоснуется в Средиземном море, вот тогда и понадобятся авианосцы, вот тогда, возможно, и станет контр-адмирал Жилкин командиром первого авианосного соединения. Короткие, раздутые в суставах пальцы его застывали, когда с лестницы доносился шум, когда звонил телефон. Ожидание придавало мыслям разорванность и четкость. Вспоминался март 1943 года, пирушка в гулкой и холодной квартире на Литейном, Евгения Владимировна, утром того дня ставшая Жилкиной, сразу надевшая свадебный подарок, подбитый мехом бушлат. Так было холодно, так продувало, что Жилкину снять шинель, а Евгении бушлат - гибельно было, невозможно, спать поэтому пошли на буксир, а ночного пропуска у Жени не было, пришлось показывать патрулям свидетельство о браке. Свет в каюте горел дежурный, синий, невыключаемый, с тоской и жалостью смотрел Жилкин на Женину худобу, на острые ключицы, на полосы реберных дуг, на грудочки, вдавленные в плоскость и обозначенные коричневыми точками. Ему тогда стало тревожно, ему тогда припомнился третий день перехода в Кронштадт, когда матросы выловили такое же худенькое тело, не прожившее и часа. Зря, быть может, он припоминал тогда, в первую ночь, такое вот - жуткое, оплетенное белыми руками плывущих, гребущих и молящих? Может, от них и девочки зачались подсиненными? (Степан Иванович Жилкин, от матери и штабов прятавший свои беды и несчастья, и от себя самого скрывал невероятное потрясение, испытанное им майским днем 1953 года. Врач санатория сказал ему, что девочки будут здоровыми, они могут выдержать операцию, такие недуги в Москве уже вылечивают. Радость полнейшая охватила Жилкина, и в радости этой он увидел вдруг. пятнышко, набухавшее, наступавшее на радость, оттеснившее ликование. Надрезалась ниточка, связывавшая Жилкина с женщиной, шаги которой могли проскрипеть на песочной аллее санаторного парка, зашелестеть на лестничной площадке севастопольского дома... "Завтра же в Москву!" - заорал Жилкин, а врач пояснил, что лучше уж в следующем году, так надежнее.) Телефонные звонки были редкими и однообразными. Старпом оповещал о самовольных отлучках, самоволках. Матросы наловчились покидать корабль в робе, где-то переодевались и столь же скрытно возвращались на эсминец. В командирской каюте Жилкин принял бы рутинное решение: предупредить, наказать, арестовать. В квартире же все выглядело иначе, в квартире беспутная жена оставалась все той же ленинградской студенткой. Жилкин спрашивал себя: почему матросы бегут в самоволку? И начинал понимать, что корабль - это живой организм, требующий свежей пищи, и важным элементом ее, этой пищи, является берег, земля, матросам интересно поглазеть на иной уклад жизни, протекавшей в сотне метров от стенки, понаблюдать за людьми в штатском, матросы насыщались береговыми впечатлениями, как эсминец - боезапасом и соляром. "Матросам нужен берег!" - решил Жилкин. Вода в Южной бухте - вся в радужных пятнах соляра, купаться в бухте запрещено. Жилкин, ко всеобщему удивлению, стал в 11.30 выстраивать команду на стенке, с офицерами, со старшинами - и вел всех на пляж, через город, если, конечно, позволяла объявленная степень готовности к выходу в море. Самоволки сразу пошли на убыль. Однажды в учебном центре Жилкин, доконав преподавателя настырными вопросами, направился к выходу и остановился. Он услышал разговор, его заинтересовавший. Сам он мог видеть лишь ноги офицеров, сидевших на скамеечке у входа, да обрез, куда только что плюхнулся окурок. Разговор кругами ходил вокруг фразы "Лучше иметь три полностью боеспособных орудия, чем четыре ослабленно готовых к бою". Тема избитая и вечно юная, Жилкиным трактуемая просто: в отчетах он указывал "четыре", а в уме держал "три", что штабам и надо было. - Мне эта софистика ни к чему, - раздался знакомый Жилкину голос Манцева, частого гостя на барже, куда забегали офицеры "Бойкого", куда и сам Степан Иванович наведался как-то, инициативно решив "проконтролировать мероприятие", о чем и поведал своему замполиту: "Наших там сегодня нет!". Замполит, - а замполитами к Жилкину назначали самых речистых и умных, - возразил: "Ну, один-то там точно был..." - "Кто?" - вцепился Жидкий в него. "Да ты, командир..." - У меня проще, - продолжал Манцев, и Жилкин навострил уши. - Ну, увольняю тридцать процентов. Так это ж какие проценты? Не по два матроса с каждого орудия, а орудийный расчет целиком. При внезапном нападении на базу батарея будет помалкивать, нападение-то - с воздуха. Другое здесь важно. Когда я увольняю расчет полностью, когда я матросам выгоды такого увольнения объясняю, матрос боеспособность флота начнет через собственную шкуру чувствовать. Его, поймет матрос, увольняют не потому, что подошла очередь, а по нуждам боеготовности. Он себя и на берегу станет вести иначе... Фикция, конечно. Но, уверяю, никто так охотно не поддается фикциям, как служивый человек. Двести пятьдесят лет на российском флоте перетягивают канат, хотя парусов давно нет уже... Правильно говорил лейтенант Манцев - это-то и раздражало Жилкина. Командир "Бойкого" нехотя признавался себе, что начинает понимать: сознательная дисциплина - это матрос, мыслящий по-офицерски. Но Манцев опасен ему лично, "Бойкому" тем более. Вдруг штабы всмотрятся в дела командира "Бойкого" и завопят: "Манцев!" Только на прошлой неделе всем матросам в книжку "боевой номер" вклеили бумажную осьмушку с вопросом-заклинанием: "Помни! Думай! Не снижаешь ли ты боеспособность корабля?" Это было скромно, очень скромно, однако матросы начали думать. Перед швартовкою Жилкин спрашивал: "Кто стоит на маневровом клапане?" Ему фамилия нужна была, имя и отчество, а не заменяющий фамилию боевой номер. Если матрос понимает, что от его действий зависит жизнь корабля, то пусть он в действия эти вкладывает не третий или четвертый год службы, а всю биографию свою, пусть за ним не только старшина команды надзирает, но вся родня, вся деревня, весь цех!.. Жилкин страдал, слушая Манцева и думая о Манцеве. Артиллеристы же наслаждались тенью, покуривали у обреза, чесали языками, разговор перешел на какую-то Машку с ее исторической фразой: "Ко мне офицеры ходят по большому сбору, а командиры кораблей - по особому указанию". Степан Иванович Жилкин, или просто Жилкин без погон и без эсминца, давно пристрастился бы к вину и к облегчающим слезам при пьянках, затиранил бы соседей и человечество, всех обвиняя в свалившихся на него бедах. Командир эскадренного миноносца да еще капитан 2 ранга имел иные возможности самоспасения. На подчиненных офицеров изливался гнев командира. За пустячные провинности снимал он их с вахты, летом и осенью никому не давал отпуска (и сам отдыхал зимою). Мало кто удерживался на "Бойком", рапорты о переводе строчились в каждой каюте, и офицеры, привыкшие к цикличности жилкинских взрывов, по походке своего командира определяли, что вчера сказал Жилкину врач санатория и в каком предположительно кабаке Евгения Владимировна углубляет свои знания романских языков. Женские имена мелькали в бурном потоке офицерского трепа, и Жилкину хотелось прибегнуть к испытанному годами средству: заорать на человека, лишенного возможности отвечать, в категорических выражениях сообщить ему, что он разгильдяй, тупица, не знает устава, одет не по форме, нарушает то-то и то-то. (Жилкин моментально нашел предлог: Манцев был в тапочках, а тапочки разрешались на кораблях, где верхняя палуба скользкая, стальная, не покрытая деревянным настилом, то есть на эсминцах. Да и не на палубе же сейчас курили эти артиллеристы, и среди них - этот, опасный, линкоровский, устроитель концертов, мальчишка, мимо которого не проплывали спасательные круги ста с чем-то кораблей Балтийского флота! Его не стаскивали за борт десятки рук, цеплявшихся за все плывущее! Он не знает, что такое синева детских тел! ) Но тут показался флагарт с толстым портфелем, вел с собой старших артиллеристов кораблей. В обрез кучным залпом шмякнулась дюжина окурков, офицеры встали, на Манцева уже не заорешь. Писание рапортов было всегда смертной мукой для Жилкина. Сочинять рапорт о вредоносности Манцева он не стал. Заступил дежурным по бригаде и всем вахтенным приказал: Манцева - гнать! Сам Жилкин не знал уже точно, что заставляло его держать эсминец в повышенной готовности к сиюминутному бою. Унижение 41-го года? Презрение к "пиратам"? Любовь к дочерям? Жена, которая может нагрянуть со дня на день? Все смешалось и все прижилось друг к другу, все питалось одной кровью и одним сердцем. 27 Еще одна новость, еще удар, и опять Манцев! Подписка на второе полугодие. По некогда заведенному порядку агитброшюры и газеты оплачивались матросами, и порядок этот очень не нравился Долгушину Да и политуправлению тоже, собирались даже написать в ГлавПУР. И вдруг в середине июля выяснилось: командир 5-й батареи из лейтенантского кошелька рассчитался за газеты и журналы, сам распорядился, дешевой популярности захотел. Но именно эта новость и толкнула Ивана Даниловича на решение: поговорить с самим Манцевым! И прибыть на корабль скромно, на барказе, по возможности малозаметно. Что Иван Данилович и сделал. На барказе - офицер одного с ним ранга, флагманский минер, за его спиной можно укрыться, он, минер, и принял рапорт вахтенного, а Долгушин оторопел: на вахте стоял Манцев! Иван Данилович в нерешительности постоял за 4-й башней, соображая, что дальше делать. Еще раз глянул издали на вахтенного. Да, Манцев, и первое впечатление - а оно, по опыту, оправдывалось впоследствии - смел и умен. Впечатление еще не обосновалось в душе, еще усаживалось и устраивалось, когда к Долгушину подкралось воспоминание, Манцевым навеянное. Такой же двадцатидвухлетний мальчик, лейтенант, без юношеского румянца, правда, потому что из блокадного Ленинграда - к ним направлен, в бригаду ТКА. Сережа Иванин - так и представил его Долгушин офицерам своего дивизиона, да никто и не расслышал даже, не до Иванина всем было. Назревал выход в море, отмечали цель - конвой - на картах, уточняли координаты, время, у кого-то пропала ракетница, кто-то доказывал, что торпеды сегодня надо поставить на большее углубление, папиросный дым до потолка, по телефону - матерная перебранка: срывался выгодный обмен, сало на спирт. И к каждому с ладошкой совался Иванин, в ответ получая беглое рукопожатие да невнятное бурчание, пока, обиженный, не дошел до Гришки Калашникова, командира 123-го катера. Гришка и брякнул: "Ну, чего ты ко мне лезешь? Нужно мне знать, как мама тебя нарекла! Живым после боя будешь - тогда и познакомимся!" Негромко брякнул, одному Иванину, но услышали все, замолкли на мгновение, а потом вновь продолжили галдеж. Вот тут Сережа и залился румянцем, и Долгушину тоже стало нехорошо, как перед первым боем. И Гришку винить не за что. Люди хотели жить, в бой уходили, не желая стеснять душу, и пожар на катере справа был для них "огнем от попадания немецкого снаряда", а не гибелью человека, с которым утром забивался "козел". Неприятное было воспоминание, и Долгушин поспешил вниз, по пути спрашивая, где каюта лейтенанта Манцева. Ему показали эту каюту. Он, спустившись по почти вертикальному трапу, толкнул дверь. Никого. Горит настольная лампа. Тесновато. Душно. Умывальник с зеркалом. Телефон. Двухъярусные койки, задернутые портьерами. Книжная полка. И на переборке - серия фотографий, жизненный путь трехлетней девочки. "Наша Вера" - так назвали в каюте этот фотомонтаж, снабдив его пояснениями. "Привязка к местности", "первый бой", "прокладка курса", "стрельба по площади". Фотографии любительские, надписи профессиональные. Тяжелая волосатая мужская длань, развернутая для шлепка по беззащитной попке: "Разбор учения". Книги. Фадеев, Драйзер, мореходные таблицы Ющенко, англо-русский словарь, Ильф и Петров. Краткий курс и - "Техминимум буфетчика". Боже ж ты мой, вся до дыр книжица изучена, наиболее ударные места подчеркнуты, засеяны восклицательными знаками. "Как заметил наш великий классик, истинное воспитание заключается не в том, чтобы не пролить соус на скатерть, а в том, чтобы не нахамить советскому клиенту за повреждение государственного имущества..." Ох, Манцев, Манцев... Вороша книги, Долгушин проморгал момент, когда портьера откинулась. Оглянулся - а на койке сидит худой, как спичка, человек, чем-то похожий на голодного беспризорника. Фамилию манцевского соседа Долгушин забыл, хотя Барбаш ввел его в суть того, чем занята каюта No 61 и кто в ней обитает. "Долгушин", - назвал себя Иван Данилович, но ответа не получил. Вспыхнувшие было глаза человека притушились, ладони спрятались под мышки, человек глухо (в горле что-то булькнуло) спросил: - Чем могу быть полезен?.. Долгушин смешался. Сказал, что ждет лейтенанта Манцева. - Так он же... Сосед сказал это после быстрого взгляда на часы - и осекся, не продолжил, продолжение было в глазах, в брезгливой складочке у рта. Двусмысленных положений Иван Данилович не терпел, выходил из них всегда по-дурацки, честно. - Интересуюсь Манцевым. Хотелось посмотреть, как живет он, с кем. Не очень красиво, понимаю. Но жилище богов всегда распахивало двери простым смертным. - Ошиблись направлением, - спокойно поправил сосед Манцева. - Боги живут в корме и двери не распахивают. Здесь галерники, к которым зачастили надзиратели. Еще раз извинился Долгушин, хотя с языка свисали другие слова. По жилой палубе шел он в корму, кляня себя за торопливость и невнимательность: надо было все узнать от Барбаша, заранее понять этого офицера со взглядом и худобой беспризорника. Не одну ложку ядовитого снадобья влил он в Манцева, это уж точно, Замполит встретил его в полной боевой готовности, надраенным и выглаженным до парадного блеска, в фуражке даже. Иван Данилович начал шутливо, оказав, что не стоило, право, так официально встречать того, кто прибыл незваным гостем. Шутливого тона Лукьянов не поддержал. Сухо заметил, что не видит ничего предосудительного в том, что политработник всегда одет строго по уставу. Ничего предосудительного не видел и Долгушин, но его начинала выводить из себя небрежная, чуть вызывающая манера подчиненного, таящая возможности неожиданных, колких выпадов, и он сказал, что политработнику не грешно бы и поскромничать в одежде: рабочий китель и затрапезные брюки создают - в корабельных условиях - предрасположение к свободному, за душевному разговору с личным составом. - Заместитель командира линейного корабля не массовик-затейник дома отдыха! - угрюмо возразил Лукьянов. - Лично мне претит стремление некоторых политработников панибратски общаться с матросами. Формы, в которые облекаются мои отношения с подчиненными, замечаний со стороны командира не вызывали. И не вызовут! - резко заключил замполит. - Не сомневаюсь... Я здесь - относительно Манцева... Нет, с вами говорить я о нем не стану. - А почему бы и не поговорить? - Лукьянов снял фуражку, сел, жестом хозяина показал на стул. - Прошу. Не слова возмутили Долгушина, а каменная неподвижность лица, так не вязавшаяся с издевательской гибкостью интонации. - Запомните следующее, Лукьянов... Вам, как и многим другим, не нравится система увольнения, введенная на эскадре. Да, я знаю, вы пытались возражать и умолкли, когда вам напомнили, что приказ обсуждению не подлежит. Не мне вам говорить, что любой приказ обсуждению все-таки подлежит, ибо отдан коммунистом и выполняется коммунистами. Есть ЦК, есть Главное Политическое управление, есть политуправление флота, есть политотдел эскадры, туда бы вам и обратиться со своими сомнениями. Лично мне имели право изложить их. Походному штабу командующего флотом, когда тот на борту. Штабу эскадры - в доверительных беседах, кулуарно!.. Вы всем этим пренебрегли, выставили вместо себя неразумного, доверчивого лейтенанта. И том, что произойдет с ним, винить надо вас, только вас Замполит закурил... И пальцы его тоже были издевательскими - тонкие, гибкие, белые. - Линкор не курительная комната парламента, кулуарные коалиции на нем невозможны. А о Манцеве... Что может, спрашиваю я, произойти с человеком, который именно приказ командующего исполняет? - Вы что - притворяетесь?.. Зашипел динамик, замполит потянул руку к нему, чтоб выключить, но передумал. "Дежурное подразделение - наверх! Дежурное подразделение - наверх!" - раздалась команда Манцева, искаженная хрипами динамика. - Дежурное подразделение наряжается на сутки, - сказал Лукьянов. - Оно разгружает баржи с продовольствием, помогает трюмным протягивать шланги к водолеям и нефтеналивным баржам. Сегодня дежурит 3-я башня. Можете подняться на шкафут и убедиться: пройдет еще пять минут, прежде чем башня построится. Найдутся освобожденные от работ, кое у кого окажутся дела поважнее... 5-я батарея по команде с вахты выстраивается в полном составе и через минуту, если не раньше. Помощник командира и некоторые вахтенные офицеры поняли это давно и нередко вместо дежурного подразделения вызывают 5-ю батарею, что является грубейшим нарушением устава. Проблему Манцева командование линкора видит в другом. Командование линкора хочет подтянуть все подразделения корабля к уровню 5-й батареи и, скажу прямо, испытывает громадные трудности. Происходит обратное: какая-то сила тянет 5-ю батарею вниз. Почему-то на корабле - и не только на нашем корабле - стремятся к среднему, к худшему, но не к лучшему. И стремление это заложено в "мере поощрения"... Вот в чем проблема. - Не вам ее разрешать, Лукьянов! Не вам! Я прихожу к мысли, что политическое руководство на линкоре осуществляется вами некомпетентно! Оно вам не по силам! - Иного и прямо противоположного мнения придерживаются более знающие руководители. - Замполит встал, одернул китель. - Напомню, что в этой должности я утвержден Центральным Комитетом партии! - А я, по-вашему, кем?.. Женсоветом гарнизона? Долгушин в бешенстве выскочил из каюты. Ноги несли его к трапу: быстрее, на ют, барказом на Минную стенку, бегом в штаб флота, потребовать снятия Лукьянова, Милютина, всех!.. Одумался. Зашел в кают-компанию, постоял под вентилятором, выпил воды, посидел в кресле, покурил. Понял, что все впустую. Здесь, на линкоре, и родилась вседозволенность, и не Манцев страшен, а манцевщина, глумление над приказами, хихиканье над "Техминимумом". Уже два офицера выгнаны с флота, вздумали подражать линкоровскому лейтенанту. Провокатор! Тем большая нужда в командире. Надо идти к нему, Долгушин оглядел себя в зеркале. Все-таки командир. и какой командир! Каждый год приказом командующего флотом определяется старшинство командиров кораблей, старшему отдаются адмиральские почести, в этом году им объявлен командир крейсера "Ворошилов", но все корабли эскадры по-прежнему играют "захождение" командиру линейного корабля. Старожилы Черноморского флота рассказывали Ивану Даниловичу, что восемнадцать лет назад таким неслыханным и невиданным уважением пользовался командир крейсера "Червона Украина" капитан 2 ранга Кузнецов Н. Г., нынешний Главнокомандующий. Долгушин прошел в корму. В треугольнике, где сходились каюты правого и левого бортов, застыли рассыльные в отчетливой неподвижности. И тут же перед Долгушиным возник мичман: погоны приделаны как-то косо, и в лице косина замечалась, какая-то асимметрия во всем чувствовалась. Мичман сказал, что командир ждет, и тоном, каким говорят "убери швабру, салага!", приказал рассыльному: - Помощника вызови. Долгушин постучался и вошел. Друг и одноклассник сидел за столом, спиной к нему. Поднял голову, отложил книгу, встал. - Ты, Иван?.. Прошу. - Здравствуй, Коля. Не помешал? - Помешал. ПСП почитывал. - Правила совместного плавания?.. Шутить изволишь. Ты эти правила с училища наизусть знаешь. - Поэтому и читаю. И убеждаюсь, что ПСП - документ почти политической важности. - В том смысле, что правила можно толковать так и эдак? Командир чуть удивленно глянул на него. - Наоборот. Они допускают только одно, единственно верное решение вопроса о безопасности плавания корабля в составе соединения. Тебя это тоже волнует, иначе бы не навестил... На то и глаза вахтенному офицеру, чтоб первым увидеть опасность. Олег Манцев записал в журнал, а потом и доложил помощнику о прибытии на корабль начальника политотдела эскадры. Видел он его не впервые, последний раз на корабельном празднике, годовщине поднятия флага, и тогда еще поразился числу иностранных орденов на тужурке почетного гостя. Прибывший скрылся в корабельных недрах. Вахта шла отменно, и полной неожиданностью было появление на юте Бориса Гущина, выбритого, чистого, при кортике, взвинченного, обозленного. Странно глянув на Олега, он отбросил брезент с приставного столика и открыл вахтенный журнал. Так мог поступать только человек, пришедший на вахту. Показался и Болдырев, дежурный по кораблю. И помощник командира. Наступила некоторая ясность. - Манцев! К командиру! Срочно! Вахту сдать Гущину! Болдыреву быть на юте! Никто, пожалуй, на линкоре не мог припомнить Случая, когда офицера снимали с вахты ради беседы с командиром. "Я уже обошел палубы" - -сказал Гущин, помогая Олегу снять нарукавную повязку. "Прикуси язык!" - тихо предупредил Болдырев Олега. Допущенный рассыльным к двери (где-то мелькнуло перекошенное лицо Орляинцева), получив после стука разрешение, Олег вошел в каюту и доложил о себе командиру, прервав того на полуслове: командир рассказывал что-то веселое. "Вот он, герой нашего времени..." - услышал Олег. Широко расставленными, как при игре в жмурки, пальцами командир толкнул его в грудь, усаживая на стул слева от себя. Справа же сидел капитан 1 ранга, начальник политотдела. На Олега он не глянул даже, а при словах командира поморщился. Олег сел. О нем будто забыли. И Олег Манцев сжал губы, чтобы не заулыбаться: командир линейного корабля пустился в разухабистую военно-морскую травлю! Командир живописно повествовал о том, как во Владике, то есть Владивостоке, встретил друга Витю, которого звали также "Кранцем". Прислушиваясь к похождениям Вити-Кранца, Олег украдкою рассматривал каюту. Штабы зарезервировали все лучшее на корабле, и командир ютился в клетушке размером чуть больше той, в которой обитал сам Олег. Прямо от двери - стол, вплотную к борту, стулья слева и справа развернуты к двери, темно-голубой бархат закрывал спальную часть каюты, - нет, невозможно было представить себе командира, безмятежно спавшим) Много месяцев назад Манцев представлялся в этой каюте командиру в день прибытия на корабль. И был здесь недавно, когда утверждался отчет о стрельбе No 13. Еще три стрельбы проведены, все на "отлично", отчеты командир подписывал на ходовом мостике. Залихватская травля набирала темп. Вспоминались проказы каких-то дим, юрок и женек, имевших военно-морские и аграрно-технические прозвища. Гость явно тяготился травлею, подавленно смотрел на носки своих ботинок, досадливо улыбался, нетерпеливо ерзал. Все проказники, как догадывался Олег, учились некогда вместе с обоими каперангами. Все они, эти юрки, димки и женьки ("Хомут", "Маркиза" и "Крюйс") умели пить чуть ли не из бочки, с громким успехом волочились за девицами и о своих похождениях оставили краткие воспоминания, выцарапанные на стенах гауптвахт Балтики, Севера и Дальнего Востока. - ...А Хомут свое тянет, приходи да приходи вечерком в "Золотой Рог". Ладно, отвечаю, приду, но с условием: девочки будут?.. (Командир - и "девочки"? Ну, чем не хохма?.. Олег не удержался, хмыкнул.) Будут, отвечает он уверенно. И что ты думаешь? Прихожу и вижу: семьдесят пять девчонок за банкетным столом! Весь кордебалет Большого театра приволок, театр тогда на гастролях во Владике был. Семьдесят пять! Пресновато получалось у командира, подумал Манцев. Нет размаха, нет деталей, оживляющих повествование. Командиру бы походить в каюту No 61, послушать, поучиться травле. Или сейчас разрешить Олегу показать свое искусство. Оба каперанга окарачь выползли бы на палубу, сломленные хохотом. - Пожалуй, столько они в гастроли не берут, - возразил нетерпеливо гость и посучил ногами. - Оставим балетную труппу. Да и не мог Юрка закатывать званые ужины в "Золотом Роге". На него не похоже. - Ну уж, - возразил командир. - А Кнехт? Кто бы мог подумать. После войны решено было перевести его на десантные баржи, что Кнехту весьма не понравилось... Командиру понадобились спички, он нашел их рядом с локтем Олега, и командир глянул на Олега так, что все в нем зазвенело до боли в ушах и, отзвенев, напряглось и напружинилось. Взгляд командира был - как на мостике в самые опасные моменты маневра, и Олегу стало ясно, что военно-морские байки командира - истинные происшествия, что Хомут, Маркиза и Крюйс - офицеры одного с командиром ранга. Все мы, лейтенантами, были шалунами и проказниками - такой смысл вкладывал командир в рассказанные им эпизоды из довоенного прошлого. И страх испытал он, легкий, быстрый и жаркий, вол ной прошедший по всему телу и через пятки ушедший в палубу. Раз уж командир хочет увольнения 5-й батареи представить молодецкой шалостью, то плохо, очень плохо складываются дела,. и гость этот, насупленный капитан 1 ранга, начальник политотдела, за его, Манцева, головой прибыл сюда. - Тогда бравый катерник Кнехт бурно запротестовал, что во внимание принято не было, да и ранение серьезное перенес катерник, медкомиссия рекомендовала десантную баржу. Попытки пробиться к командующему флотом успеха не имели. Тогда катерник решился на отчаянный шаг. Ворвался среди бела дня, то есть поздним вечером, в ресторан "Полярная звезда", бабахнул из пистолета по люстре и - "Всем под стол!". Все, разумеется, полезли под столы... Это мне Аркашка рассказывал, - повернулся к Олегу командир, будто тот знал, кто такой Аркашка, и, зная Аркашку, мог подтвердить истинность излагаемого. - Аркашка из-под стола потянул Кнехта за брючину. Ваня, говорит, даме дурно, подай сюда вина... Катерника - на губу. Дикий случай. А дикие случаи положено разбирать самому командующему. Так и добился Ваня своего, попал на прием, от крутился от десантной баржи. Но загремел в политработники. Эта история с пальбой в "Полярной звезде" известна была всем офицерам Балтики и Севера, и теперь Олег знал, кто сидит справа от командира. Понял, что начальник политотдела эскадры и командир дивизиона ТКА в годы войны - один и тот же человек. Сколько легенд ходило о нем! Сколько басен! Десятки книг написаны о катерниках, но о Долгушине в них почти ничего. Зато есть неопровержимый документ, хроника войны на Северном флоте, где показан каждый день войны, все победы и поражения флота. И везде Долгушин. Дважды представлялся к Герою, и дважды что-то останавливало руку последней подписывающей инстанции, - это уже не из хроники, это курсанты додумывали в курилках, домысливали. Вот он, сидит, повернулся, показал себя: нос картошечкой, брови девичьи, ни сединки в волосах... Неужели этот человек первым ворвался в Печенгу, так ошеломив немцев, что те не сделали ни одного выстрела? - Аркашка - враль, хвастун и негодяй! - негодующе произнес катерник Долгушин. - Может, командир, ты познакомишь меня со своим подчиненным? - Охотно. Командир 5-й батареи лейтенант Манцев - капитан 1 ранга Долгушин, начальник политотдела. Олег привстал было и сел. Долгушин всем телом развернулся к нему и глянул на него так откровенно любопытно, жадно, знающе, что Олег зажмурился от взгляда, как от яркого света. - Вот мы и познакомились... - выговорил Долгушин. - Вот какой ты, Олег Манцев... Командир, что можешь сказать об Олеге Манцеве? - Фанатик, - отрекомендовал командир, смотря прямо перед собою, на барашки иллюминатора. - Артиллерист до мозга костей. На все смотрит через призму визира центральной наводки. От стереотрубы не оторвешь. Старшему помощнику однажды пришлось силой выгонять на берег. Дни и ночи готов проводить у орудий. - Эх, Николай Михайлович, дорогой мой командир! Кого ты мне подсовываешь? - Долгушин произнес это с укоризной и осуждающе покачал головой. - Концы с концами не сходятся. То он шалунишка и оболтус, то фанатик, на колени падающий перед дальномером. Зачем туманить? Дымзавесу ставят против врага. А здесь друзья. Точно, Олег? Олег признал это неопределенным "угу". - Друзья. Договорились? Три человека, три друга сошлись, чтобы вместе обнаружить истину... Пусть, командир, забудутся все твои маневр