нашел баню No 3, заглянул в пивнушку рядом. Был в штатском, никто и глазом не повел, когда он, взяв кружку пива, отхлебнул и сморщился: омерзительное пойло! Грязь, мат, запах такой, что матросский гальюн покажется парфюмерной лавкой, и пьяные морды, рвань подзаборная, уголовная шантрапа... Так и не мог допить кружку, взял водку, разговорился. Морды постепенно превращались в рожи, а рожи - в лица. Ему много рассказали о Петре Григорьевиче Цымбалюке. Выпустили беднягу, амнистировали в марте, вернули должность, кабинет, разрешили ремонты в любое время года. Он, Цымбалюк, сильно изменился. Человек, всегда бытовыми словами выражавший конкретные дела, стал философом, с языка его не сходили всеобщие категории. "Как везде", - отвечал он на вопрос о том, как живется в тюрьме. "Все сидят", -изрекал он, когда интересовались тем, кто сидит. Кажется, он начал приворовывать, допоздна засиживался в закусочной у вокзала. Люди жалели его - и Болдырев жалел Цымбалюка. "Привет передай!" - попросил Болдырев какого-то забулдыгу, знавшего Цымбалюка, и сунул забулдыге сотню: пейте, ребята, веселитесь!.. В Севастополь возвращался на такси, приспустил стекла, проветривая себя, и вновь ударами колокола донеслась та бакинская ночь: "Воин! Мужчина! Офицер!" Все более одиноким становился Болдырев. Вот и Валерьянов ушел, с которым хорошо служилось эти годы. Вежливый, умный, ироничный человек, а оказался лишним. Корабль и службу знал отменно, отличался точностью в исполнении приказаний - и все-таки ему не доверяли, и Болдырев догадывался, почему: Валерьянов обладал богатым выбором, держал в голове несколько вариантов решения, и это настораживало, вселяло сомнения. Никто не ведал, как поведет себя этот офицер в необычной ситуации, и на всякий случай полагали, что поведение его будет отличаться от нормы, хотя никто не мог представить, каковой будет эта норма и эта необычная ситуация. Болдырев затащил к себе Манцева в каюту. На переборке висела картина: парусные корабли, окутанные дымом, палили друг в друга. - Испанцы и англичане, - оказал Болдырев, указывая на картину. - Восемнадцатый век. Два авторитетных флотоводца руководят сражением, корабли в однокильватерной колонне, колонна против колонны, стреляют и те и другие. И каждый флотоводец думает, что победит. Ошибаются они. Открытое море, ветер постоянный, волна и ветер одинаково действуют на обе эскадры, испанский адмирал проложил курс, исходя из направления, которым шли англичане. Английский адмирал идет галфиндом, потому что иным курсом он идти не может, курс английской эскадры задан испанцами... Взаимозависимость полнейшая, все решено заранее, на сто ядер испанцев приходится сто ядер англичан. Взаимное уничтожение. Если не вмешается случайность. И тем не менее победа возможна. В том случае, если один из адмиралов решится на нечто, уставами отвергаемое, профессиональными канонами не допускаемое. Личность нужна на ходовом мостике, порыв мысли, творец, а не исполнитель... Я иногда думаю о будущей войне. Как победить? Как разгромить? Мы же с любым противником в одной упряжке, нам не оторваться друг от друга, и все же победить можно, если профессионалов вооружить непрофессиональным стилем мышления. Но как лейтенантскую дурь донести до адмиральских погон? Как сохранить себя?.. Нет, не отвечай, потому что ты не знаешь, ты зато умеешь. Ты несгибаемый. Ты и на флагманском мостике останешься нынешним Манцевым. - Зачем ты это сделал? Манцев спрашивал о том случае на командирской игре. О тридцати кабельтовых, от которых не хотел отступать, как от честного слова, самолюбивый Болдырев. - Скажи: ты страх перед командиром чувствуешь? - Еще какой! - Нет, не чувствуешь, - возразил Болдырев. - Задница твоя курсантская дрожит, нутро лейтенантское обмирает, но в душе твоей страха нет. И перед командующим тоже нет. Таким уж ты уродился. У меня же был страх. Теперь его нет... Не пойму, зачем надо было мне преодолевать его, зачем? Олег Манцев еще раз глянул на картину. Подумал, что испанцам надо бы, тремя кораблями пожертвовав, резко изменить курс и напасть на концевые фрегаты англичан, а затем, круче взяв к ветру, обрушиться на противника во время его перестроения. Но ничего не сказал. Он удивлен был тем, что ощущает себя старше и опытнее капитан-лейтенанта Болдырева. Вспомнил, что давно уже не поджидает командира 3-го дивизиона при отбоях тревог, не торчит на формарсе потому что Болдырев сам стучится в броняшку его КДП. Об "Уроках" - ни слова. Линкоровская традиция - не напоминать сослуживцам о наказаниях: пусть учатся сами, молча. - Олег, прошу тебя: будь осторожен. Не болтай. Не говори ни о чем. Корабль в базе, рабочий китель в кают-компании терпим только за вечерним чаем. В салоне перед обедом все в белых кителях; ровно в полдень показался Милютин: "Прошу к столу!" Разошлись, расселись. Болдырев привычно потянулся к салфетке, привычно глянул на офицеров, отметил, что командир 10-й батареи расстегнул воротник сразу на оба крючка. Винегрет безвкусен, хлеб кислый, окрошка теплая - это тоже брезгливо отметил Болдырев. О службе говорить не принято. Вспомнили белую медведицу Лушку, прирученную матросами. По сигналу "Команде обедать!" Лушка со своим бачком шла на камбуз, и если варево ей не нравилось, содержимое бачка выливалось на голову кока. Две обезьянки одно время кормились в кают-компании, пока вестовые не застукали их на краже чайных ложечек, их, ложечки, нашли потом на прожекторном мостике, штук сто. А вот года три назад командиром 11-й батареи пришел из Бакинки интересный тип, лейтенант Рунин, кажется. Так этот Рунин однажды не явился в кают-компанию ни на обед, ни на ужин. Я, говорит, сегодня ничего полезного не дал кораблю и флоту, столоваться поэтому не имею морального права... Не верите? Спросите у командира дивизиона, тот помнит. Болдырев кивнул, подтверждая. Усмехнулся: наверное, и у Рунина была святая бакинская ночь. Хорошее развитие экзотической темы: медведица, обезьянки, лейтенант Рунин, старший лейтенант Манцев, капитан-лейтенант Болдырев, которому в рот не лезет пища, какое-то отвращение к ней, и - бессонница, вызванная болезнью, имеющей артиллерийское название. "Я взорвусь когда-нибудь", - спокойно подумал о себе Всеволод Болдырев. Долгушин и Барбаш встречались теперь каждый день, испытывая друг к другу всевозрастающую симпатию. О деле не говорили. Да и что говорить, и так все ясно. Тишь и успокоение пришли на эскадру. Те, кого Долгушин называл здравомыслящими, поджали хвосты. О 30% никто не вспоминал, стало дурным тоном, глупостью даже, говорить о Манцеве - и флагарт эскадры, пытавшийся на одном совещании приплести фамилию линкоровца к новой методике тренировок, встретил вежливое непонимание старших артиллеристов крейсеров, и флагарт опомнился: в повторном выступлении опасную фамилию опустил, и тогда командиры БЧ-2 с удовольствием занесли в тетради новую методику, уж теперь-то ее не отменят. Еще одна хорошая весть пришла с крейсера "Молотов". Там лейтенант, отстраненный от командования группой и грозившийся на суде чести отстаивать заблуждения, вдруг повинился, прочитав статью, полностью признал свои ошибки, с покаянным словом выступил в кают-компании - и был великодушно прощен. Пожинался хороший урожай, статья - это все признавали - оказала очистительное действие. Само собою разрешались неразрешимые прежде ситуации. Полтора года, к примеру, политуправление не могло убрать из вечернего университета марксизма-ленинизма двух лекторов, уличенных в элементарном невежестве, - и вдруг лекторы отказались от преподавания, вообще подались вон из Севастополя, ибо поняли, что корреспондент А. Званцев одним махом пера может отсечь им головы. Правда, начальник штаба эскадры понял статью по-своему, налетел на бригаду лодок, хотел упечь под суд ни в чем не повинного минера, но Иван Данилович принял меры, ворвался к адмиралу в каюту, угрожающе зашипел: "Рак не рыба, дурак Кандыба..." И увял сразу начальник штаба, к бригаде траления больше не приближался. Правда, так и не удалось выяснить, а как смотрят на статью тысячи матросов эскадры, которым, наверное, хотелось увольняться так, как увольнялась 5-я батарея, рассадница поповских бредней. Ходоки с кораблей все реже стали похаживать в береговой кабинет Ивана Даниловича, а политдонесения с некоторых пор стали одуряюще скучными. Замполиты явно связывали Долгушина со Званцевым и не хотели, чтоб их корабли прославлялись в "Славе Севастополя". Зато прохиндеи пожаловали. Один из них, уверовавший во всемогущество Долгушина, нагло завалился к нему и потребовал разрешения тяжбы, длящейся с 1950 года. В 1948 году прохиндею вляпали взыскание с формулировкой "сексуальный гангстеризм", хотя всего-то и дела было: полапал официантку. Когда началась борьба с низкопоклонством и космополитизмом, он потребовал порочащую формулировку заменить на другую, с типично русскими терминами. И сейчас добивался того же. Иван Данилович хотел было его выгнать, этого наглеца майора, но взяло верх благоразумие: эдак он всех отпугнет от кабинета. "А почему бы вам не возбудить ходатайства о снятии взыскания?" - спросил он. Такой вариант майора не устраивал. "Видите ли, - виновато признался он, - мужчина я невзрачный, не герой, а сексуальный гангстеризм - это, знаете ли, реклама..." Долгушин взревел: "Я тебя кастрирую!.." Выгнал. Но долго ходил по кабинету, шепча славянские эвфемизмы. На бумагу они никак не ложились, и Долгушин пошел к Барбашу. Тот расхохотался, выдал словосочетание, близкое по смыслу, но и оно - ни в какие ворота. Илья Теодорович, потирая сократовский лоб, сказал, что есть человек, который все может и все знает. Позвонил этому человеку, Званцеву - догадался Иван Данилович, и выдающийся публицист немедленно ответил: "Любострастие на миру". Малопонятно, но вполне терпимо. Барбаш положил трубку, с торжеством посмотрел на Долгушина. А тот поинтересовался, достаточно ли в денежном смысле вознагражден А. Званцев. Барбаш ответил, что в этом смысле Званцев неудобств не испытывает, ему, кстати, заказана серия статей к столетию обороны Севастополя. Кроме того, он вытащен из камеры гауптвахты, куда попал по злой воле интригана Милютина. В салоне на "Кутузове" был брошен упрек: "А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились..." Ну, а теперь подготовлен вопрос? - Нет, - сказал Барбаш.- Статья это не то... Командующий эскадрой статью читал, к статье отнесся отрицательно. "Мягко отрицательно", - поправился Барбаш. - Подождем, - успокоительно заявил Илья Теодорович.- Мальчишка на чем-нибудь сорвется. Статья по нему ударила. После таких ударов, поверь мне, люди не встают. - Да, да,- согласился Иван Данилович, представив себе, что испытал бы он, прочтя о капитане 1 ранга Долгушине нечто подобное. Сообщил Барбаш и о том, что на Манцева нацеливали другого газетчика, но Званцев настоял, убедил, что он, только он способен с принципиальной остротой осветить деятельность командира 5-й батареи. Да, да...- принял сообщение Иван Данилович и насторожился: что-то в голосе Барбаша показывало, что соратник начинает прикидываться тупым и темным, елейная дурашливость стала вползать в речь Ильи Теодоровича. - Я вот к чему, Иван Данилович... Не подготовить ли нам приказ о том, чтоб на эскадре не очень-то шибко... - Что шибко? - быстро спросил Долгушин. Метнул взгляд на Барбаша. А у того губы кривляются, корчатся, глаза - студень расплывающийся. - ...чтоб не очень шибко служили. Акт у меня есть, последней комиссии, по Манцеву, комиссия взяла Корабельный устав, статью 152-ю, обязанности командира батареи... Четырнадцать пунктов, от "а" до "о"... Так все пункты выполняет! - Ну и что?..- прошептал в испуге Иван Данилович, чувствуя уже, что сейчас последует. - А то, что если все начнут строго по уставу служить... их тоже с эскадры гнать? - Опомнись, Илья! - вскочил Долгушин. - Что плетешь? Барбаш опомнился. Глаза стали острыми, пронзительными, рот замкнулся. Поцыкал и произнес свое обычное: "Что красный, что синий, что режь, что не режь - хана!" Этот припадок Барбаша встряхнул Ивана Даниловича. Побушевав, поорав на неверного единомышленника, он утих. Он молчал несколько дней. Потом присмотрелся, прислушался и понял, что урожай, конечно, снят богатый, статья А. Званцева весьма полезна, но и вреда принесла и принесет еще немало. Еще летом было полно друзей, а сейчас отходить стали, "Здравия желаю!" - и весь разговор. "Погодка-то какая!" - восхитился он как-то на мостике "Беспощадного", на что командир бригады, старый боевой друг, скосил на Долгушина глаза, пожевал губами и промолвил кисло: "Шквалистый ветер ожидается..." Ивану Даниловичу небо показалось черным после такого ответа. "Слава Севастополя" со статьей Званцева дошла до самых удаленных баз и гарнизонов, и можно было не запрашивать, как там статью прочитали, о чем подумали. Представители баз и гарнизонов собрались в Доме офицеров - не по поводу статьи, разумеется. Был опубликован приказ министра о демобилизации, объявлен и призыв на службу граждан 1934 года рождения. Одних надо было с почестями проводить, других достойно принять - об этом и говорилось на совещании, а не о религиозной секте, свившей себе гнездо в кубриках и казематах не названного Званцевым корабля. И тем не менее в перерывах совещания Долгушина спрашивали: что это - ответ флота на встречу патриарха всея Руси с западными парламентариями, о чем недавно поведала "Правда"? Смущенно задавали еще более глупые вопросы. Иван Данилович скучающе посиживал в президиуме, а в перерывах спешил к курильщикам, отвечал, спрашивал, вникал, переваривал, поглощал и опять думал. "Мера поощрения" всем пришлась по нраву, все ее понимали одинаково: не пущать матросов на берег, так оно и спокойнее и удобнее, А что касается воспитания, к чему призывал штаб, так помилуйте, товарищ капитан 1 ранга, когда воспитывать и кого воспитывать? Матрос пять лет служит, а офицер на данной должности - год или два, сверхсрочники же на подходе к пенсии, им тоже не до матроса. Совещание еще не кончилось, а Долгушина вызвали к начальнику политуправления. - Читай, - сказал тот, не поднимая головы, продолжая что-то писать. То, что надо было читать, лежало на краю стола. Замполит стрелкового батальона докладывал о ЧП в клубе. Инструктор политотдела Семенихин проводил беседу о бдительности, а затем разговорился с офицерами в курилке, после беседы. Командир взвода лейтенант Осипенко, положительно характеризуемый, спросил у Семенихина, кто такой Манцев, и Семенихин сказал - вроде бы шутя, а вроде бы и нет, - что не Манцев служит на эскадре, а Манцель, отъявленный сионист, обманом втершийся в доверие к некоторым политработникам и с явного попустительства их разлагающий эскадру. В политдонесении, что лежало на краю стола, замполит батальона спрашивал: является ли ответ Семенихина его личным домыслом или есть неофициальное мнение политуправления ЧФ, подтверждаемое авторитетными источниками? - Вы рекомендуете мне ответить замполиту? Перо, коньком скользившее по бумаге, напоролось на рытвину. - На такие вопросы ответов не бывает! Потому что таких вопросов быть не должно! Иван Данилович, умудренный и обозленный, решил вновь прочитать статью "Уроки одного подразделения", и не в мозаичном наборе обрывков. С трудом удалось достать целехонький экземпляр "Славы Севастополя", статья становилась уже библиографической редкостью, газета, оказывается, вышла в двух вариантах, и в большей части тиража вместо "Уроков" поместили рассказ о тяжкой судьбе аборигенов Новой Зеландии. С красным карандашом в руках читал он и вдумывался. В сущности, безграмотность статьи показная, все эти "живительные струнки" взяты из не раз публиковавшихся реляций во "Флаге Родины". Вообще статья составлена из мусора, со страниц того же "Флага", так и не выметенного. Одно слово, правда, новое, и слову этому обеспечено славное будущее. "Недостает некоторым нашим воспитателям боевитости..." Не агрессивности, не партийности, не страстности, не принципиальности, а - "боевитости". Пустотой заткнули пустоту. И умно вкраплено "нашим воспитателям". "Нашим политработникам" - нельзя, тут Лукьянов прямиком двинулся бы к члену Военного Совета. Нет ни намека на возможность "Манцеля". И "сладкоежкою" не Манцева стеганули, а его, Долгушина: Иван Данилович стал частенько захаживать в кафе-кондитерскую, не ухаживал, упаси боже, просто смотрел на Аллу Дмитриевну. "Манцеля" нет, зато свежий человек, статью прочитав, заорет: "Ату его!". Олега Манцева то есть. Статья заранее отпускает грехи тем, кто Манцева оплюет, кто на Манцева устроит охоту, кто затравит его. Но не только. Явный перебор допустил А. Званцев. Емкость помойной лохани наталкивает на мысль: да быть такого не может, напраслина возводится, клеветой попахивает! А там уж сама собой приходит догадка: что-то у этого Манцева есть хорошее, полезное, раз на него окрысились какие-то безграмотные писаки. Иван Данилович вспомнил: с прошлой недели во "Флаге" стали появляться ссылки на "передовой опыт линкора". Позвонил, поинтересовался, узнал среди прочего, что в "одном подразделении" политинформацию о кознях американского империализма читают не в обеденный перерыв, как это принято везде, а в часы несения боевых готовностей и на голодный желудок. М-да, ничего не скажешь - хитро, умно, научно! Одна надежда: неудержимый ход времени. Линкор уже выгружает боезапас, завтра или послезавтра - в док, ненавистная кривая труба надолго исчезнет, о Манцеве забудется потихоньку, а там уж и ноябрь, Манцева закупорят по новому месту службы. Пока там построят эсминец, пока на воду спустят, пока швартовые и якорные испытания, пока... За это время Манцев либо одумается, либо его образумят. Барбаш как-то признался, что этот Манцев - пятый на его счету. "Хорошие были ребята!" - жизнерадостно рассмеялся Илья Теодорович, вспоминая тех Манцевых. И озабоченно добавил: без хозяина живем, добрым словом помянем еще Иосифа Виссарионовича, при нем бы пискнуть не дали командиру линкоровской батареи. Нанес удар и долдон, удар подлый, по самому больному месту. Все лето долдон пролежал с Люсей на пляже, осенью встречи стали редкими, по воскресным дням, когда Люся приезжала из Симферополя. Иван Данилович знал - отцы обязаны знать такое! - что долдон в ближайшее время жениться на Люсе не может, у него какое-то мутное бракоразводное дело, но, зная, Люсе о деле не говорил, надеясь на морскую прямоту долдона. Тот же вел себя скромно, что подтверждалось докладами шофера и якобы случайно оброненными замечаниями знакомых о том, где и когда они видели долдона с дочерью. В дом на проспекте Нахимова долдон не ходил, осторожен был. В очередной воскресный приезд Люся собралась на день рождения подруги. Сказала, что вернется рано. Вернулась она поздно, около полуночи. День у Долгушина пролетел незаметно, не помнил он, чем занимался, но устал, уже засыпал, когда зазвякала ключами Люся, дверь открылась и закрылась медленно, тихо, по-воровски, худой вестью понесло на Ивана Даниловича, он приподнял голову. Люся, едва войдя, освободилась от ботиков, с еле уловимым шорохом сняла плащик, без тапочек пошла на кухню, остановилась, спросила не своим, низким ласковым голосом: "Папа, спишь?" (Долгушин кулаки сжал, услышав хрип в голосе.) Постояла, добралась до кухни - и там уже всхлипнула, простонала, сдержалась, и все же через три стены прошел стон, его и на кухне не услышал бы никто, но отец распознал, приподнялся. В кухне - ни движения, ни шевеления, и отцом не надо быть, чтоб догадаться: долдон повел себя грубо, подло, бесчестно, и за тремя стенами корчилась дочь, топча себя и первую любовь свою, страдала дочь, самое живое для Долгушина существо. Что происходило за стенами, как переосмысливалась коротенькая жизнь - не спросишь, стороной не узнаешь, лежи и притворяйся спящим, в эту минуту одно не так сказанное слово вернется к тебе через много лет искаженным и неузнанным. Шевельнулась дочь, попила воды из крана и пошла к себе, уже не таясь, заснула, а утром ее увез шофер. Иван Данилович заглянул в ее комнату, на кухне- все прибрано, все чистенько, все тарелки вымыты, завтрак ему готов. Мучилась эти месяцы девочка, не знала, как делить себя между отцом и долдоном, если выйдет за того замуж, и поделила теперь. Через неделю приехала - из дому не выходила, все отцовские рубашки пересмотрела, половину забраковала, купила новые. Ни о чем не спрашивал дочь Иван Данилович. Все думал: как мог долдон отважиться на подлость? Почему? Почему не месяц назад, а сейчас, после статьи Званцева? Боялся откровенного мужского разговора? Да, боялся. Ныне не боится. Знает, что сейчас-то и можно прогнусавить, тронув бровь отогнутым безымянным пальцем: "Па-ардон!.. А сами вы кто..." Прощелыга, конечно, такое не скажет, но взглядом нечто подобное изобразит. Званцев во всем виноват, Званцев! Проклятая статья! Недавно патруль вытаскивал из кинотеатра "Победа" пьяного матроса, и матрос на весь зал раскудахтался: "В церковь ходят на линкоре, а здесь в кино не пущают!.." Странно, почему прожженный негодяй этот Званцев, дегтем вымазывая Манцева, постеснялся лишний раз провести по нему своей кистью, не обвинил его в пьянстве. Уж не намекал ли? А что, может быть. И блудливое предположение не мелькнуло и растаяло, а зацепилось и задержалось. Действительно, почему бы Манцеву не напиться со скандальчиком? Это был бы наилучший выход - и для него и для флота. "Ну, Олег Манцев,- мысленно подгонял Иван Данилович учини, пожалуйста, махонький дебошик! Учини, дорогой! Не беспокойся о последствиях, все простим, пожурим ласково, ай-яй-яй, как нехорошо, огласим приказ о недостойном поведении, на всех кораблях прочтем, но простим, простим, посидишь на губе - и с богом, на эсминцы, простим и покажем: вот вам, товарищи матросы и офицеры, ваш Манцев, пьяница и дебошир, а вы из него икону сделали... Все простим, Олег Павлович, все - но умоляем: напейся в ресторане, на людях, потискай бабенок во славу флота!" Линейный корабль втягивался в узкое лоно дока незаметными глазу сантиметрами. Впервые в своей офицерской жизни Олег Манцев находился на корабле в тот загадочный момент, когда сам корабль становится сушей. Ворота дока уже отделили его от моря, насосы уже откачивали воду. Теперь корабль следовало расположить строго по осевой линии кильблоков, на которые он опустится. Буксиры сделали самую грубую, черновую работу, втолкнув линкор в огороженный бетоном прямоугольник. Только подтягиваясь на тросах, можно было правильно выставить корабль, и как это делается, Олег знал приблизительно, теоретически, и поэтому смотрел и слушал. При постановке в док 5-я батарея расписана была на баке; шпиль наматывал на себя трос, подавая линкор вперед, батарея же оттаскивала на шкафут выползающий из-под шпиля витой стальной канат, скользкий, масляный, в заусенцах. Выстроенная батарея стояла лицом к борту, Олег - на правом фланге. Трос уже перебросили доковой команде, она накинула его на кнехт. Милютин уже спустился на бак, здесь было его место по расписанию. Котлы погасили еще в бухте, тишина на корабле полная. Старпом подошел к Манцеву, спросил быстрым злым шепотом: "Так какой же сигнал был поднят на тральщике?" -.и тут же, пока Манцев не опомнился от изумления, скомандовал батарее. Тридцать три человека, повинуясь команде, взяли на руки трос, еще не наброшенный на шпиль, и замерли в нерешительности, ожидая более точной команды многоопытного Пилипчука или умного командира батареи. Ноги матросов уперлись в палубу, напряглись, туловища откинулись, - тридцать три человека приняли стойку, как при перетягивании каната... "Командуйте, Манцев!" - приказал старпом, и Олег, совершенно сбитый с толку, шпиля не видя, затянул; "Па-а.-.шотали!.. Па-а'...шо-тали... Это была укороченная традицией команда "Пошел тали!", применяемая при подъеме шлюпок талями, и тридцать три человека обливались потом, выжимали из себя все человеческие силы, чтобы сдвинуть с места громадину водоизмещением в 30 тысяч тонн. Рукавицы их скользили по промасленному тросу, создавая видимость перемещения корабля, матросы шаг за шагом отступали назад, сбивались в кучу, потом слышали команду: "Шишка забегай!" и бегом устремлялись вперед, хватали трос в том месте, где и раньше, и в ритме "па...шотали" рвали его на себя... И так - пятнадцать, двадцать минут, на виду всего корабля, под глазами командира на мостике тридцать три человека перемещались - по команде Манцева - вдоль троса, падали, перебегали, снова и снова вцеплялись в трос - тридцать три комара, пытавшихся выдернуть из земли могучий дуб. От "пашотали" Манцев охрип, измучился, пот катил с него, как и с матросов, как и с Пилипчука, наравне со всеми падавшего и встававшего. И в тот момент, когда вконец обессиленная батарея повисла на тросе, Милютин совершенно искренно проявил заботу: "Боцман! А почему трос не занесен на барабан?" Трос наконец-то занесли на барабан шпиля, боцман нажал на кнопку, трос натянулся, вздрогнул, вытянулся в сверкающую линию и стал медленно наматываться на барабан... Вот так наказан был Манцев за упрямство, так рассчитался с ним Милютин - по-флотски, в белых перчатках. Это тебе не "пехота", это - флот, высокая культура, образованнейший слой военной интеллигенции! Вся эскадра узнала вскоре о подвиге тридцати трех богатырей, о том, как осрамился Манцев. "Пираты", знавшие о нелюбви Жилкина к Манцеву, поспешили рассказать командиру "Бойкого" об очередном перле Юрия Ивановича Милютина, но Жилкин не возрадовался. По молодости и неосведомленности "пираты" не ведали, что когда-то Юрий Иванович был прямым начальником Жилкина и все полгода совместной службы не замечал подчиненного. . "А где Жилкин?" - спрашивал Милютин, когда офицеры собирались в кают-компании. Рядом сидевший Жилкин привставал, докладывал о себе, и тогда Милютин извинялся любезнейшим тоном: "Простите, запамятовал..." 48 Пар, воду, электричество - все подавали с берега, и холодно было в кубриках и каютах. От 5-й батареи не осталось никого, кроме командира ее, тоже доживающего на линкоре последние недели. Кого демобилизовали, кого перевели в совсем поредевшие подразделения, Пилипчука сослали на берег, верный оруженосец Василь Дрыглюк пропал: сегодня был, пришил подворотничок, а завтра - нет его уже. Ушел - старпомом! - на "Кутузов" всего месяц прослуживший на линкоре новый командир 2-го артдивизиона. Он помог Манцеву рассчитаться с линкором, сам управлял огнем 6-й батареи и поразил всех отточенным хладнокровием. Удивительный был комдив! Глаза на лоб полезли, когда Милютин представил его: "У нас послужит командиром 2-го артиллерийского дивизиона младший лейтенант..." Староват, правда, для младшего лейтенанта, лет эдак тридцать. И фамилия никому ничего не сказала. Через три дня - уже лейтенант, еще через четыре дня - старший лейтенант, через неделю - капитан 3 ранга сразу!.. Где-то в паузе между очередными приказами Главкома Ваня Вербицкий назвал нового комдива "адмиралом" и преданно щелкнул каблуками. Да, на флот возвращались люди, служившие в неведомых базах, на незнаемых кораблях. По вечерам офицеры, не занятые дежурством и вахтой, разбегались куда кто хочет, Юрий Иванович ослабил бдительность, да и сухой док - странная категория существования, докмейстер на линкоре обладал большими правами, чем командир его. Олег Манцев добирался до Минной стенки, заходил в "Ржавый якорь" (так называли это кафе офицеры обеих бригад), служебным ходом покидал его, незаметно проникал в Дом офицеров и выскакивал из него в момент, когда к остановке подкатывал троллейбус. Выходил то у кинотеатра, то чуть раньше, то чуть позже. По тропке взбирался на Матросский бульвар, петлял по переулкам, пересекал Большую Морскую и только ему известными проходами добирался до буфетика с приветливой армянкой. Что-то ел, что-то пил, сидел, читал, думал, и было о чем думать. Восстанавливая пережитое им на баке унижение, он винил только себя: нельзя было верить старпому, нельзя, удар возможен с любого направления, от кого угодно. Но, виня только себя, радовался: получен ценный ведь урок, все приказания, ему отдаваемые, будут теперь просеиваться на нужные и ненужные, и есть, есть пределы послушания, человек обязан распоряжаться своею судьбой. Под самый конец октября в .убежище Манцева вторгся незнакомец. С бильярдным перестуком раздвинулся бамбуковый полог двери, и в комнату вошел плотный крепенький лейтенант, освободился от промокшей шинели, повесил ее на рогульку, могучим ударом по плечу Олега приветствовал его. - Здорово, Манцев!.. Третий день ищу тебя по всем шалманам и забегаловкам Севастополя, умное слово услышать жажду... Так скажи мне: бобик - сдох или не сдох? Он был пьян по-флотски, то есть мог нормально двигаться, членораздельно говорить и свято беречь казенное имущество. Как и все корабельные офицеры, он и до первой, и после последней рюмки помнил, что окрест его - и матросы, и женщины, и офицеры, и патрули. - Перед тобой - представитель касты младших офицеров, преданной твоими моленьями, имя и фамилию не называю... Так что же будем пить, властитель наших дум? - Двумя пальцами он приподнял бутылку, глянул, презрительно фыркнул, поставил преувеличенно точными и выверенными движениями. Сел за стол против Олега, и по тому, как ставил он локти, как садился, как оглядывал стол, ища кольцо с салфеткой, видно было, что когда-то, его из-под палки обучили застольным приемам. - Матка боска ченстоховска...-трагически прошептал он, когда на зов его приплыла, покачиваясь и переваливаясь, армянка.-Вот это дева!.. Вот это задница!.. С такой бабой не грех закрутить любовь, социалистическую по содержанию и национальную по форме. Или наоборот. Как зовут тебя, дитя Арарата?.. Как? Не понял?.. Будешь Муськой. Убери свой некролог,- вернул он меню хозяйке.- Нам по-пролетарски: коньяк без звездочек, с буквами, сыр, лимоны, зелень, седло молодого барашка... Ищи где хошь... Ступай, Муська. Нет, вернись... Теперь можешь идти. Глаз не могу оторвать от твоего седалища, от божественного афедрона, от долины, разделяющей два кряжа... "Балабон", - с тоскою подумал Манцев. Такие балабоны сами собой рождались в каждом классе, в каждой роте, на каждом курсе училища, и на всех кораблях были свои балабоны, в их неписаные обязанности входило: заполнять паузы развеселым трепом. Они надоедали, но они были необходимы, потому что многих паузы страшили, многие привыкли к постоянному шумовому давлению коллектива. По выцветшим погонам нетрудно догадаться, что в лейтенантах этот балабон ходит второй, если не третий, год, морда мятая, подглазье пухлое, китель тонкосуконный, таких в училище не выдавали ни год, ни два назад. Тихоокеанское имени Макарова? Каспийское имени Кирова? А может, имени Попова? Нет, на связиста не похож. Не пролив ни капли, балабон наплескал коньяка в фужеры. Угрюмая синь была в его глазах, губы подергивались. - Так я вновь спрашиваю тебя: бобик - сдох или не сдох?.. Или для тебя, эрудита, вопрос чересчур примитивный? Не отрицаю. Бобик, кстати, не сокращение от "большой охотник", а самый натуральный Бобик, корабельный пес, услада и забава друга твоего Антошки... За него, Антошку, и выпьем, за него, мученика и страдальца, гуманиста и просветителя... Ну, царапнем. Коньяк он выпил мелкими глотками, как минеральную воду. Повалял в сахарной пудре лимонный ломтик, пожевал и пососал его. Отщипнул кусочек сыра. Издал набитым ртом мычание, требуя барашка. Армянка, польщенная его вниманием, ответила томно: скоро уж, подожди... Манцев не прикасался ни к еде, ни к питью. Он вспоминал и гадал, Антошка - это, конечно, Саня Антонов, одноклассник, за месяц до выпуска женившийся на отъявленной паскуде, начавшей немедленно изменять ему. Что поделаешь, вздыхал друг Антошка, ей очень нравятся чужие мужчины. Назначение получил на крейсер "Керчь", стоявший на приколе, с женой развелся. Несколько месяцев назад Олег столкнулся с ним, спросил о житье-бытье, и Антошка признался в смущении, что сошелся с бывшей супругой, поскольку он для нее - чужой мужчина, а ей всегда чужие нравились. - Понимаю, почему ты не пьешь: не та компания. Разрешаю тебе, - лейтенант сановно повел рукою, - быть трезвым, и в трезвую и дурную башку твою хочу я всадить вот что: сука ты подколодная, Олег Манцев, продал ты всех нас, горе ты для флота, беда ты окаянная, абгалдырем тебя по шее, в проруби на Северном полюсе утопить мало. После статьи про тебя начальство с цепи сорвалось, слово не дает сказать без конспекта, попки сидят на каждом собрании, хотят, чтоб я и тысячи других каждое слово руководства доводили до масс, не меняя в слове ни буквы. Меня вот недавно подрядили речь выдавать о возросшем благосостоянии и так Далее, о советской семье и тому подобное, в рекомендованной литературе, среди прочего мусора, брошюрка одной бабищи из МГУ, профессорши, фамилию не скажу, инициалы забыл, а зря, и пишет профессорша эта, что Великая Отечественная война способствовала укреплению советской семьи. Не веришь? Почитай. Сколько-то там миллионов отцов погибло - а семья, видите ли, крепче стала. Сколько-то там матерей сгинуло - а семья, изволите ли, укрепилась. А? Я такую туфту никогда матросам в уши не закладывал, а если уж и приходилось, то всегда либо скороговорочкой, либо таким казенным тоном, чтоб ясно было: говорю одно, а думаю другое, то есть то, что и матросы. Иначе нам, младшим офицерам, нельзя. Пока мы вместе с матросами - флот не погибнет. Из разных корыт хлебаем, это точно, зато уверен будь: заболеет матрос - я ему в лазарет лучшее из кают-компании отдам. Нельзя иначе, повторяю, весь опыт говорит, не мой, а войны опыт, что одним ручьем лилась кровь матросов и офицеров, политруков и замполитов, в ручье этом и захлебнулись враги, и нет у меня уверенности, что будущая война чем-либо будет отличаться от минувшей, что ошибки не повторятся. Дураки, что ли, сидели в генштабах Германии и России накануне первой мировой войны? Отнюдь не глупые люди. Все рассчитали, все цифирьки разложили, а ошибку совершили колоссальную, те и другие, ума у них хватило всего на неделю боевых действий. Перед этой войной - дураки, что ли, грели кресла в обоих генштабах? Которые на западе, думали за восемь недель сокрушить Россию. Которые на востоке - за месяц, причем малой кровью. А получилось?.. И вновь ошибутся. И опять кровушка польется. Вот почему и не отделяю я себя от матроса, не чирикаю, как ты, на Минной стенке, не оспариваю адмиральских приказов, ибо... Ибо: тяжесть их исполнения не только на матросах, но и на мне, на нас, на тех, кто в училище подался не за адмиральскими погонами, которые ты примерял недавно, а по шевелению души на заре туманной юности, кто лямку тянет натруженным плечом. А ты, Олег Манцев, подушечку себе под лямку подложил, оно, может быть, и удобнее, но подушек на. всех-то не хватит... Да что это я?.. Отклоняюсь от Бобика. Твой друг Антошка, возвращаюсь, в шхиперской кладовой нашел украденную где-то матросами бочку со спиртом, на бочке - череп и кости, "Яд", и еще что-то устрашающее и запрещающее. Антошка с корешем, ты его не знаешь, закатил бочку в каюту и стал соображать, что делать с ней. Вылить отраву нельзя, бочку уже втихаря заприходовали, чтоб шито-крыто. Снять с бочки пробу? Череп и кости наводят уныние. А душа болит, вдруг какой матрос по неразумию отсосет из бочки стакан-другой. Свистнули Бобика, примчался Бобик. Вымочили сухарь в спирте, дали Бобику, Бобик проглотил и хвостиком помахал... Армянка внесла жаркое: зелень была продымлена мясом, мясо увлажнено приправой. Олег Манцев закурил. Он был очень внимателен. Лейтенант промыл пальцы коньяком, уцепился ими за кости, растащил жаркое на половинки. Жевал, глотал, рассматривал армянку. Она успела переодеться в более открытое и легкое платье. Усердие было замечено, оценено. По просьбе лейтенанта армянка прошла до окна и обратно, что дало повод к тосту "за светлые полушария адмиральских мозгов". - Чем они хороши, так это способностью быстренько освобождаться от дурости. Изучал небось историю военно-морского искусства? Так помнишь - 26 июня 1941 года, все всем ясно, до Берлина пахать и пахать, флот должен защищать коммуникации да поддерживать фланги приморских армий. Нет, 'наши черноморские витязи удаль русскую показать захотели, на обстрел Констанцы послали отряд легких сил - и залетели на минное поле, сильно пощипанными вернулись в Севастополь. И умными... Кстати, на последнем походе был?.. Да куда тебе. Твой фрегат просушивается в доке, обделавшись от киля до клотика. Вышла в море эскадра под флагом главного воеводы, хозяина земли русской. Так чем, по-твоему, занималась эскадра? Отражала атаки "синих"? Вела стрельбы по пикирующим мишеням? Как бы не так. Затаив дыхание, бинокли не сводила с флагманского корабля, высматривала, как одеты матросы на верхних боевых постах. В робе или в форме No 3. В бушлатах или без бушлатов. Потому что о боевой подготовке эскадры судили по однообразию одежды на всех кораблях, равняясь на флагманский. Тоже одной кровушкой повязывались... Да, все забываю про Бобика. Дали ему еще чего-то со спиртом - Бобик не сдох. Вот тогда-то Антошка прибег к последнему доводу разума, на себе решил испытать, врезал с другом своим два по сто пятьдесят. Потом еще по двести, все того же спирта, все ради матросиков. Осмелели. А потом видят: Бобику-то - плохо. Бобик брякнулся на палубу, язык высунул и затих. У Антошки сразу рези в животе начались, у друга того хуже, рвать стало. Рысью оба помчались в госпиталь, благо рядом, откачали их там... Лейтенант поглодал кости. Повел глазами в сторону армянки. Обнаружил знание "Техминимума буфетчика", процитировав: "Советский мужчина не только активный пособник женщины в приготовлении салата, но и соучастник ее гастрономических утех". - С Антошки надо брать пример, христопродавец Манцев. А еще гуманистом слывешь. Иди-ка ты к своей кондитерше, с горя закажи кофе с мороженым и вешайся. Каким узлом завязывать петлю - сам знаешь, ты у нас грамотный, энциклопедист, Брокгауз и Эфрон, Тигр и Евфрат, всему флоту закинул петлю на шею, пострадай теперь сам, Антошка тоже страдал с клизмой, врачи страдали, звонили на крейсер, все спрашивали: Бобин сдох или не сдох? Потому что не знали, чем Антошка отравился. По всей бухте звон стоял, со всех кораблей семафорили: Бобик сдох или не сдох?.. - Бобик - сдох, - сказал наконец Манцев. Лейтенант дохлестал коньяк, кликнул армянку, пошел к ней. Олег одевался и прощался с убежищем. Где-то рядом простирался незнакомый и чужой город, опасность чудилась отовсюду. Сквозь смешки армянки прорвался голос лейтенанта, догнал Олега. - Эй ты, линкоровский ублюдок. Ясность внесу. Когда Антошку выпустили из госпиталя, на корабле у трапа его встречал проспавшийся Бобик. 48 Иван Данилович летел по Минной, устремляясь к заветной точке, к Барбашу, чтоб обвинить того в преступно-халатном отношении к службе, по крайней мере. Каких-то пять минут назад Долгушин увидел на улице Манцева и в самое сердце поражен был внешним видом врага No 1 эскадры. Шинель - из тончайшего драпа, дай бог такой драп командующему носить, козырек фуражки - как у царского адмирала, и не брюки, а клеш, как у кронштадтского контрика! Куда смотрит комендатура, почему бездействует Барбаш? Ну, Илья, держись! Влетел к Барбашу - и по одному взгляду Ильи Теодоровича понял, что не ко времени он здесь. Барбаш сидел над какими-то бумагами, пояснение к ним давал капитан-лейтенант. Тем не менее Иван Данилович начал выкладывать обвинения срывающимся голосом. Прервал их, потому что капитан-лейтенант обрадованно вскочил, представился: Николашин, старший офицер артотдела. Заговорил с воодушевлением, но четко, рассудительно. Был весь лучезарный какой-то, волосики мягкие, шелковенькие, глаза голубенькие, и умен, чрезвычайно умен, это как-то бросалось, это впечатляло, и думалось сразу: "Ну, котелок у него варит!.." - Наконец-то !-вырвалось у Ивана Даниловича. - Наконец-то! Капитан-лейтенант Николашин принес неопровержимые материалы, свидетельствующие о том, что 31 марта сего года командир 5-й батареи Олег Манцев при выполнении АС No 13 прибег к подлогу, исходные данные для стрельбы намеренно рассчитал с ошибкой, что и позволило ему выполнить эту стрельбу. Свершилось! Свершилось чудо! Не удалось Манцеву покинуть линкор чистеньким! Пусть радуется теперь оскверненная им эскадра, пусть читает приказ, который будет сейчас составлен здесь, у Барбаша, а завтра подан на подпись командующему. "А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились..." Подготовились уже! Полный вперед! Аппараты товсь! Аппараты... Пли! И торпеда пошла, оставляя за собой пузыристый след... Николашин толково разъяснил смысл принесенных им документов. "Таким образом... На основании вышеизложенного... Подтверждение чему находим в кальке маневрирования..." Как ни радовался Иван Данилович, а видел: Барбаш слушает Николашина с кислой, недоверчивой улыбкой. - Милок, - спросил Барбаш, -кто дал тебе эти бумажки? - Они поступили в артотдел внутренней почтой, в одном пакете с текущими документами эскадры. Барбаш поцыкал. Сунул в зубы спичку, покусывал ее. - А кто отправитель? - Неизвестно. Кто-то с линкора. Только там могли снять копию с кальки. Только там могла находиться таблица дальномерных дистанций до щита. Предположительно... Как я полагаю...-Николашин виновато потупил глаза. - Предположительно - командир группы управления 2-го дивизиона. Предположительно! - Доброжелательный аноним, значит. - Барбаш выплюнул спичку. - И ты хочешь, чтоб на основании никем не подписанных подметных листков с цифрами была опорочена стрельба, заслужившая благодарность командующего флотом? Чтоб утвердившие отчет о стрельбе адмиралы и капитаны 1 ранга были обвинены в невежестве? Исходившая от Николашина лучезарность отнюдь не померкла. Сияя радостью, он доказывал свое, обращаясь к Долгушину, в котором почуял союзника. Полез в портфель, извлек журнал "Морской сборник", свежий, развернул на закладке, торжествующе ткнул пальцем. - Ну, что, что? - не понял Долгушин. - Статья, -преданно улыбался Николашин. - Авторы - Валерьянов и Манцев, новый взгляд на организацию тренировок. Собственно, написал-то Манцев, Валерьянов, как я догадываюсь, посредник... - Руки бы поотрубать этому Валерьянову! -выкрикнул Иван Данилович и забегал от окна к столу в сильном гневе. -Каков мальчишка, а? В центральную печать прорвался, на всю страну прокукарекал! А Николашин не отлипал. Убеждал, предостерегал, настаивал: с Манцевым он встречался в кабинетах учебного центра, Манцев - способный математик, о чем в личном деле его есть пометочка (Долгушин кивнул: да, читал, знаю), Валерьянов оповестил о Манцеве научно-исследовательский институт, отправил туда несколько совместно написанных работ, в одной из них и можно найти теоретическое, так сказать, обоснование всех стрельб Манцева, а там и следы подлога обнаружатся... - Ты что, голуба, предлагаешь? -оборвал его Барбаш. Он сидел, сунув руки в карманы. Покачивался. - Отправить меня в НИИ. Я изучу там материалы... Вы ведь спешите, -напомнил Николашин, обнаруживая знание того, что поручено Барбашу и Долгушину. Глаза его сияли преданностью - не Долгушину и Барбашу, а святой артиллерийской правде. - Хорошо. Я подумаю. Решу. Позвоню. И убери это, -Барбаш показал Николашину на его бумаги. - Что с тобой? -глянул он на обескураженного Долгушина, когда они остались одни. Без жара, вяло как-то Иван Данилович рассказал о Манцеве: шинель на нем такая-то, фуражка, брюки опять же чересчур широкие, куда смотрит комендатура... Барбаш расхохотался. - Ну, Иван, не ожидал!.. Да что ты мне говоришь, сам видел, и шинель, и фуражку. Ничего не поделаешь, носить такую шинель - не запрещено, хотя и не разрешено. И фуражку тоже. А где разрыв между разрешением и запрещением, там практика, обычай, в Севастополе за такую шинель не наказывают. Кстати, ты все лето носил на фуражке белый шерстяной чехол, а такие чехлы положены только адмиралам. И комендатура тебя не задерживала. Брюки же у Манцева нормальные, уставные, шириною 31 сантиметр, не придерешься. А насчет комендатуры - ты прав, кто-то ей дал прямое и четкое указание насчет Манцева. Но у того-нюх! Незаменимый на войне человек-Олег Манцев! Вся Минная стенка обложена предупрежденными патрулями, а он - просачивается. Вот с кем ходить по немецким тылам... Иван Данилович молчал - обреченно как-то, дав мыслям широко разливаться, всем мыслям, и подавленно вспомнил Манцева: изможденный какой-то, озябший, не кормят их, что ли, на линкоре, или сам себя голодом морит, простить себе не может греха, взятого на той стрельбе, а грех был, наверное, и мучился парнишка, и, может быть, увольнять начал матросов так, чтоб за увольнения эти наказанным быть, чтоб наказанием грех с себя снять, - все, все может быть, сложный человек Олег Манцев, сам не знает, до чего сложный, уж они-то с Барбашем его лучше знают... - Линкор в доке. Как организовано питание личного состава?.. Чуть удивленный Барбаш перестал раскачиваться на стуле, вынул из карманов руки, застегнул крючки кителя. - По уставу. Оба камбуза работают нормально, жалоб на пищу нет, бригады судоремонтного завода питаются из общего котла, наравне с матросами. Упрятал мысли Иван Данилович, запер их на амбарный замок, вернулся к тому, с чего начал, к шинели Манцева. Да только за одну эту шинель Манцева можно с флота гнать! Миндальничаем. Раньше не то было. Иван Данилович протянул Барбашу листок бумаги: на, мол, почитай. Тот взял недоверчиво, развернул, прочитал, недоуменно глянул на Долгушина. - Откуда у тебя это? Перед праздниками Долгушин занялся уборкой в каюте, перетряхивал бумажки, выбрасывал ненужные, отслужившие и пришедшие в негодность, занимался тем, чем и первобытные люди, периодически выметавшие из пещер добела обглоданные кости съеденных животных. В мусоре и попался странный документ, поначалу показавшийся подделкой, стилизацией, пародией. Но в штабе флота сверили, запросили, установили: документ подлинный, копия приказа РВСМСЧМ-Революционного Военного Совета Морских Сил Черного Моря. Рейд Севастопольский 24 января 1924 г. No 57 Старший моторист Военно-морской Школы Авиации имени Л. Д. Троцкого в-м Шкуро, будучи в нетрезвом виде 3 декабря 1923 года, нанес комиссару школы в-м Громову оскорбление на словах и угрозу застрелить, Названный комиссар Громов позволил себе допустить превышение пределов необходимой обороны, выразившееся в том, что не подчинившегося его распоряжению и позволившего себе угрожать пьяного в-м Шкуро- схватил за шиворот и увел во двор. Военный Трибунал после рассмотрения этого дела направил его в РВС для разрешения в дисциплинарном порядке. На основании вышеизложенного РВСМСЧМ приказывает: в-м Шкуро арестовать на 30 суток гауптвахты, а комиссару Громову Якову Афанасьевичу объявить строгий выговор. - Посмотри, Илья, как все ясно, честно, просто, открыто... Ушли мы от тех времен. Не можем всенародно спустить штаны с поганца в чине старшего лейтенанта. Так и сяк вертел ископаемую кость Илья Теодорович. Глубоко задумался. Помассировал сократовский лоб. - М-да...-произнес он огорошенно. - Зря я этого фанатика выгнал. Лучше уж бабахнуть по Манцеву затянутой пристрелкой, чем... Еще раз вчитался он в приказ почти тридцатилетней давности. Поцыкал "Тц-тц-тц..." Потянулся было к телефонной трубке, но передумал. Иван Данилович боялся дышать, зубы сжал, чтоб не спросить невзначай, не поинтересоваться... И думал о том, что только сейчас, в Севастополе, в мирном 1953 году, начинает он понимать, что такое война, что такое служба и что такое жизнь. Уже уходя, спросил, а кто там на линкоре командир группы управления во 2-м артдивизионе, ну, тот самый, который предположительно... - Старший лейтенант Петухов Евгений Иванович,- ответил Барбаш, ни в какую папку не заглядывая. - Член ВЛКСМ, уроженец Москвы, 1930 года рождения, пять лет уже рядом с Манцевым, училищный друг, вместе щи четыре года хлебали, сейчас тоже за одним столом, не один пуд соли съели... - Ну и ну...-Иван Данилович пришибленно как-то глянул на Барбаша. - Как хочешь, Илья, но... Подлость ведь это - доносить офицеру на офицера.., А на того, с кем рядом провел юность... Я думаю, и мысли у Петухова не возникло бы никогда - доносить. Никогда. Если б не прорезался Манцев. Сколько людей уже из-за этого Манцева погибло, сколько судеб... Эх, Манцев, Манцев. 50 На Графской пристани, на Минной стенке, на ютах крейсеров засверкала торжественно надраенная медь оркестров, грянули марши, прощальные слова, усиленные корабельными трансляциями, возносились к небу, под громогласные "ура" барказы отваливали от парадных трапов, шли вдоль строя кораблей, поливаемые сотнями шлангов, и всю воду всех бухт, всего моря хотели перекачать через помпы, чтоб обрушить ее на матросов и старшин, демобилизованных приказом министра. Мокрые и счастливые, высаживались они у вокзала. Прощай, флот! Прощайте, корабли-коробки! Да здравствует гражданка! Партиями - по три-четыре вагона к поезду - демобилизованные направлялись к Москве, и каждую партию сопровождал офицер с двумя матросами. В Харькове происходила смена, севастопольские офицеры передавали демобилизованных представителям военно-морской комендатуры столицы. Побродив по шумному незнакомому городу, послушав негромкую музыку в ресторанных залах, почему-то пустовавших, испытав неприязнь к людям, флота не знавшим и не для флота жившим, офицеры отмечали у коменданта командировочное предписание и радостно отбывали на юг, в Севастополь, к эскадре. Близ Инкермана поезд вытягивался из тоннеля, и Северная бухта представала уютной и неузнаваемой. Еще одна отметка в комендатуре - и по кораблям. Да здравствует флот! На тридцатые сутки докования открылись кингстоны ботопорта, впуская воду. Все легкое, всплываемое, забытое крутилось в водоворотиках -чья-то бескозырка, пустая бочка, замасленная роба. По утверждениям корабельных и береговых механиков линкору следовало бы постоять в доке еще недельку-другую. Но тридцать первый день докования означал бы спуск вымпела, то есть вывод корабля из навигации, а это лишило бы команду, офицеров прежде всего, надбавки к окладу, и командир знал, что, промедли он с выводом линкора на чистую воду, вся умом и потом заслуженная им репутация волевого, грамотного, справедливого и требовательного офицера если не развалится, то даст трещину. Буксиры потащили корабль в глубь бухты, начался прием боезапаса, одновременно линкор вкачивал в себя топливо, котельную воду. Осторожно опробовали машины. Как человек, отвыкший на больничной койке от хождения, линкор нуждался в легкой и продуманной разминке. Каждый день выходил он в море, дважды командир прогнал его по мерной линии, скорость линкора увеличилась на два узла. Олег Манцев прощался с линкором, сдавал дела новому командиру батареи. Векшин укатил в отпуск. Однажды ночью Манцев проснулся, ему показалось, что рядом - Борис Гущин, ему послышалось даже постукивание мундштука о колпачок зенитного снаряда, знак того, что Гущин разрешает спрашивать себя. Но Бориса не было, и не могло быть, и не расстояние разделяло их (до "Фрунзе" - пять минут на катере), а то, что понимали оба: не вернутся уже дни и ночи каюты No 61. Валерьянов оставил ему много книг по математике и биологии, прислал "Морской сборник" со статьей, где в авторах был и он, Манцев, приложил к "Сборнику" оттиски еще нескольких статей, их НИИ хотел размножить и разослать бюллетенями. Что делать с оттисками, Манцев не знал, но вовремя на корабле оказался капитан-лейтенант Николашин из артотдела, он и помог. 10 ноября Манцев сдал бинокль, получил последнюю подпись в бумажке, которая уже побывала у всех командиров боевых частей и начальников служб. Он стал пассажиром. Теперь оставалось: отпуск с завтрашнего дня и подъемные. Здесь начались осложнения. Начфин решительно пресек все попытки получить что-либо из корабельной кассы, кроме отпускных. Подъемные, сказал он, по новому месту службы. А отпускные, прибавил, только через адъютанта. Два часа спустя Манцев из рук адъютанта получил отпускные документы. Придя в каюту, он глянул на цифры и обомлел, "...в г. Ленинград... сроком на 36 суток... с 15 ноября по 31 декабря 1953 г." Что в Ленинград - правильно, им самим указано. 36 суток - тоже верно, 30 отпуск, 6 суток дорога туда и обратно. Но тогда возвращение из отпуска и прибытие "в распоряжение ОКОС ЧФ" 21 декабря, но никак не 31. И, главное, отпуск с 11 ноября, а не с 151 Наконец он понял, кто ошибся и почему ошибся. Еще в доке у мичмана Орляинцева начали проявляться признаки надвигающегося запоя. Он перестал ходить в старшинскую кают-компанию, кино на шкафуте смотрел не с отведенного ему почетного места в первых рядах. а из-за 4-й башни, привалившись к вьюшке. Не раз на дню поднимался он на сигнальный мостик и в бинокль рассматривал далекую Корабельную сторону. На линкоре зашептались. Главный боцман отрядил к Орляинцеву делегацию, разъяснительную беседу провел с мичманом и помощник командира, в один голос все говорили о долге, чести и совести. К командиру за помощью не обращались, потому что командир линкора не имеет права отдавать невыполнимые приказания... Орляинцев незаметно исчез и незаметно появился, и на линкоре вздохнули с облегчением: запой кончился! Сомневаясь в успехе, Манцев постучался к Орляинцеву, показал на ошибку. И поскольку не уверен был, что адъютант соображает нормально, то дополнил слова загибанием пальцев. Орляинцев понял, кивнул, улыбнулся, обнажив десны, попросил зайти через час. В назначенное время Манцев постучался - ив щель приоткрытой двери ему сунули все те же цифры и тот же срок. Спорить было бесполезно. Произошла бы эта нелепость полгода назад - Манцев, не задумываясь, с чемоданом полетел бы на берег, чтоб к вечеру следующего дня быть уже в Москве. Мог бы, уважая устав и к совести прислушавшись, до начала официального отпуска пожить у Алки-кондитерши. Но вое последние месяцы он будто шел по канату с шестом и сейчас, когда до спасительной площадки оставалось четыре маленьких шажка, бросить шест не решался. Он остался на корабле. На следующий день его вызвал помощник командира. - Больше посылать некого, Манцев. Получи пистолет - и в комендатуру. Доедешь до Харькова с демобилизованными. И живо, спеши, через час уходим в море. 51 Два вагона, подцепленных к поезду Севастополь - Москва, отправление в 20.38, на перроне - никого из штаба флота, напутственных речей не было, стыдливо дунул в трубы оркестр и пропал куда-то; всего семьдесят девять человек, последняя партия демобилизованных, хлам, выметенный из гауптвахт и следственных камер, выписанный из госпитальных отделений, люди без паспортов, но в воинской форме, которых надо было довезти до Харькова трезвыми, живыми и невредимыми. Получив документы на них, Манцев решительно полез в вагон, в тамбуре сорвав с себя комендантскую повязку. И разумность этого дикого решения оправдала дорога. Манцев довез их до Харькова трезвыми или почти трезвыми, одетыми строго по форме. Он не спал двадцать два часа, он ходил по вагонам - корабельный офицер, которому надо уступать дорогу на трапах и в проходах, приказания которого надо выполнять бегом и немедленно. И корабельные правила установились в вагонах сами собой. В зале ожидания симферопольского вокзала понуро сидели пожилые женщины, не имевшие билетов на переполненный московский поезд. Манцев своей властью посадил их в вагоны, подселил к матросам, и соседство с теми, кто годился им в матери, благотворно подействовало на буйную матросскую братию. После Джанкоя в вагоны стали проникать странные, франтовато одетые личности, о чем-то шептались с матросами, совали бутылки, увидели Манцева - скрылись. Олег пошел искать их и нашел - в мягком вагоне. Потянул дверь купе, долго рассматривал столичную шпану. И поразился шпане: все четверо вскочили вдруг, побросали карты, схватили чемоданы и побежали к дальнему тамбуру. "Не надо, начальник, не надо!.." - с дрожью в рыдающем голосе попросил последний из убегавших. Только перед Харьковом нацепил он на рукав шинели красную комендантскую повязку. На перроне ждал его посланец комендатуры Москвы, решительный майор, для описания внешности которого следовало прибегать к лексикону собачников, охотничьи термины тоже сгодились бы. Вместе с Манцевым он обошел вагоны, пересчитывая матросов, и не смог удержаться от похвалы. - Отлично, старший лейтенант! Много лучше, чем я ожидал!.. Но гражданских лиц в вагонах не потерплю... Эй, старая, попрошу! - прикрикнул' он на старуху, которую старательно прикрывали матросы. На вокзале Манцев окунулся в тишину и долго стоял, наслаждаясь беззвучием после двадцати двух часов громкой и тряской дороги. В ушах застряли песни из того репертуара, что исполняется в кубриках приглушенно, под гитару и с дневальными на стреме. Он отметился в комнате помощника военного коменданта вокзала, выдраил пуговицы на старой шинели, обмятой вахтами и сидениями в КДП, вычистил ботинки. Он довез матросов до места, теперь Манцеву надо было себя довезти до Севастополя. Пистолет и снаряжение к нему он положил в спортивный чемоданчик, зажал его ногами, когда в парикмахерской сел перед зеркалом. Кресло было глубокое, с откидывающейся спинкой, и он мгновенно заснул, телу показалось, что оно - в КДП. Манцев дышал ровно, он видел сны, которые приходят только тому, кто наконец-то дорвался до покоя, и в снах этих была его мать, руки матери, жизнь его, протекшая со дня похорон до момента, когда линкор вошел в док, до минуты, когда старпом унизил его, оскорбил... Двадцать минут длилась эта жизнь, и пробудился Манцев так же быстро, толчком, как и заснул, и, как в КДП, бросил себя вперед, к стереотрубе управляющего огнем, и если б не рука парикмахерши, защитившая его лоб, он ударился бы о зеркало. Он отпрянул от него. Удивился. Он увидел семейную пару не первой молодости: мужчина в кресле, на плече его рука стоящей рядом женщины, и оба смотрят напряженно на что-то перед собою, будто позируют фотографу. Потом рука ушла с плеча, женщина сказала: "Ну, все..." А Манцев сидел, смотрел на себя. Неужели это он? И ему - всего двадцать три года? Мать, во сне показавшаяся,- это уже дурное предзнаменование; когда-то ведь, в июле, он, вахтенный офицер линкора, провожал до трапа начальника политотдела, и в голосе Долгушина послышалось тогда что-то отцовское. Покинув парикмахерскую, Манцев долго высчитывал обратный маршрут, спрятавшись в вокзальной толпе; поезд на Севастополь - под самое утро, в гостинице для транзитных пассажиров несколько коек забронировано военным комендантом: записочку насчет койки он получил, но так и не дошел с записочкой до койки, смешался с куда-то заспешившими пассажирами и впрыгнул в поезд, купил билет у бригадира; в Славянске перескочил на другой и оказался на станции, километрах в тридцати севернее Симферополя; непредсказуемость была в событиях последних недель, и расчленить смыкающуюся цепь неожиданностей надо было только поступками нелепыми; поезд из Евпатории подошел, местный, женщины с детьми, очередь у касс на Москву и Харьков, севастопольская очередь много короче, она дрогнула, когда объявили, что билетов на поезд Ленинград - Севастополь нет; Манцев показал документы военному коменданту станции, тот дал ему посадочный талон. На Крым наползали плотные низкие облака, порхали снежинки, первые, робкие. Что-то объявили по радио, у касс зашевелились. На скамье у стены освободилось место, Манцев сел - и ему показалось, что он провалился в прорубь, таким свирепым холодом подуло от женщины рядом, от взгляда ее. Он привстал, вгляделся. Женщина живая, несомненно, не замерзшая, но в глазах - тоска, голод, вечная мерзлота; Манцев вспомнил, что видел эту женщину у касс на Севастополь, и спросил, есть ли пропуск, она ответила кивком, и тогда он взял ее за руку, холодом обжегшую, и повел к теплу, к буфету. Через полчаса подошел поезд, в купе Манцев укутал женщину в одеяла, чем-то она напоминала ему Дюймовочку, худобой хотя бы. Она оттаивала понемногу, в купе стало теплее; крошился лед, разламывался, исчезал, глаза влажнели, набухали и вдруг пролились слезами. "Ну, ну, не надо", - сказал Манцев, садясь рядом и осушая глаза ее платком. Впервые за пять часов дороги она заговорила, спросила о чем-то севастопольском. Он так и не узнал, кто она и как зовут ее, он простился с нею еще до проверки документов, пошел по вагонам и первым выскочил из поезда на севастопольский перрон. Дежурный помощник военного коменданта вокзала расписался в книге, где регистрировались поездки офицеров, бухнул печать на командировочное предписание, сообщил не очень приятные корабельному офицеру новости: эсминцы в море, три часа назад объявлена боевая готовность, увольнения отменены, во всех бухтах - сигналы штормовых предупреждений, катера и барказы не ходят, линкор же - на своих бочках, добраться до него можно, между Угольной и кораблями снуют портовые буксиры. Что же касается демобилизованных - скучно и нудно продолжал дежурный, - то с ними произошло ЧП перед Белгородом, кажется, на что Манцеву наплевать, он отвечал за матросов до Харькова, а до - полный ажур, подпись московского офицера вот она, так что будь свободен, как москит, старший лейтенант Манцев! В добрый путь! Еще в поезде Манцев решил уйти с линкора тихо, незаметно, никому он стал не нужен на корабле - и самому кораблю тоже; молча встретил он известие о ЧП, вспомнился бравый московский майор и два сопровождающих его капитана: все перепоясаны ремнями, сапоги блестят, пуговицы блестят, идут по перрону, печатая шаг, пугая народ, увешаны оружием, украшены повязками - сила, мощь, красота!.. Он глянул на часы, было восемь вечера с минутами, пошли его последние севастопольские сутки, последние часы этих суток, и надо продержаться, осталось совсем немного. 52 Оставалось совсем немного, и он не хотел тратить минуты на еду, на ресторан при вокзале, с собой в чемоданчике он нес круг колбасы, купленной в Славянске, надеялся поужинать и позавтракать на линкоре, чтоб не ходить в кают-компанию, где его убежденно не замечал Милютин. Ни одного такси, до Угольной, правда, не так уж далеко, главное - не отвлекаться, держать курс. прямо, не рыскать, и обузою, преградою могла стать ввезенная им в Севастополь женщина, под фонарем стоявшая; вновь припомнилась ему Дюймовочка, такая же птичка, застигнутая в перелете ураганом, нашедшая короткий приют у людского огня. Эта, спутница его, к огню еще летела, озябла, руки глубоко в карманах пальто, беретик до глаз; все понятно: муж - на эсминцах, эсминцы - в море, ключа от квартиры нет, возможно, и квартиры нет, а где муж снял комнату - не знает, будет мерзнуть до утра, если не догадается пойти в комендатуру или к Барбашу на Минную. Оба варианта женщина отвергла зябким движением плеч. Манцев отдал ей свои перчатки, прошел метров двадцать и услышал догоняющие шаги, он приостановился, давая женщине понять, что она может идти следом. Ветер дул с подвыванием, холодом несло от Южной бухты, огни фонарей взбирались на Воронцовую гору, терялись во тьме Корабельной стороны; "Ботики промокли", - подумал Манцев, услышав рядом с собою дыхание женщины и хлюпанье обуви; она догнала, взяла руку его, свободную от чемодана, и сунула ее в тепло своего кармана. Шли долго, миновали госпиталь, Манцев вел ее к Пилипчуку, в дом, где был весною, и не хлебосольство поразило его в этом на крестьянский манер построенном жилище, не обременявшая угодливость хозяйки, едва не зарезавшей кабанчика ради дорогого гостя (в жертву принесли каплуна), не обилие корыт в сенях, а хитроумное устройство калиточного запора, изготовленного старшиной батареи. Душу вложил мичман Пилипчук в запор и калитку, великие знания! Манцев шел вдоль строя одноэтажных домов, присматриваясь к железу на калитках, пока не узнал, открыть же запор никак не мог. Но раздались какие-то звоны, сработала, видимо, сигнализация, мелькнул огонек, от дома к калитке проложился свет, по световой дорожке важной гусыней поплыла хозяйка, и по замедлившимся шагам ее сразу стало ясно: не пустит; хозяйка собою заслоняла свое жилище от вторжения человека, едва ие разрушившего годами сооружаемую крепость: как у всех лживых женщин, лицо ее честно и откровенно выражало мысли, и Манцев понял, что для дома этого он пострашнее американской авиации, опаснее чумы, что во всеобщем бедствии не так чувствительна потеря кабанчика и не так опустошителен мор, косящий кроликов, кур и гусей, но крушением всего мироздания покажется нищета и бездомность посреди цветущего благополучия соседей, таких же мичманов и главстаршин, которым судьба улыбнулась тем уже, что ими командуют законопослушные и уставообязанные офицеры. Он ушел, так ни слова и не сказав, уведя с собою женщину. "Где ты добыл эту хворобу?" - сокрушенно поинтересовалась мадам Пилипчук, добавив что-то о детях, которых заразит хвороба, и Манцев удивился: детей тогда у Пилипчуков он не видел и не слышал даже голоса их, когда, захмелев от самогона, укладывался спать и улавливал сквозь сон, как бранит хозяйка хрюкающего кабанчика, покой отца-командира нарушающего. Не было детей, не было... Ветер стих, дождь то сеялся, то падал крупными тяжелыми каплями, стало тепло и сыро, за поворотом - спуск туда, к Угольной, к линкору, и что-то надо .было решать с этой приблудившейся женщиной, не тащить же ее к Алле, это было бы грандиозным скандалом; поговаривают, что около нее задиристым петушком расхаживает знаменитый катерник. Манцев стоял в нерешительности на распутье, и женщина поняла, что от нее хотят избавиться, беретик ее задрался гордо, худые ножонки в мокрых ботиках пошлепали через лужу, и тогда Манцев догнал ее, остановил, положил руку на плечо, развернул к себе; они стояли близко-близко друг к другу. Кто-то прошел мимо, и Манцев отвернулся от женщины, долго смотрел в спину удаляющегося офицера, шедшего туда, к вокзалу, и гадал, кто это, потому что знакома походка, знакома фигура, как бы плывшая над грязью Корабельной стороны. Да Званцев это, Званцев! - догадался он и понял, куда направляется газетчик, и досадовал на себя: вот куда надо было идти сразу же, вот где пичужка эта пригреется. Он забрался на госпитальную ограду, поднял на нее женщину, прыгнул, поманил, как ребенка, спутницу и принял ее внизу; она не спешила освобождаться от рук и тоном, когда заранее соглашаются на любой маршрут, спросила: "Куда вы меня ведете?.." Манцев поцеловал ее и рассмеялся: нет, не засырел порох у этой женщины, еще чуть-чуть - и воспламенится!.. Он привел ее в шалманчик, куда днем забегали офицеры, в крохотное кафе, выполнявшее те же функции, что и "Ржавый якорь" на Минной стенке. "Прими сестру свою во Христе,- сказал он буфетчице, доброй и нетрезвой.- Обогрей ее и обсуши, негде ночевать ей". И буфетчица повела сестру в клетушку за стойкой. Пар повалил от снятой шинели, Манцев сел перед бутылкою вина, не притрагиваясь к ней; он не знал, о чем будет говорить с газетчиком и надо ли вообще с ним говорить; хотелось посмотреть, как корреспондент ест и пьет: живой,, следовательно, человек, и смеяться может, и страдать, и возмущаться, - человек, о котором он долго будет вспоминать после Севастополя. Он ждал. И распахнулась дверь, вошел Званцев - человеком, на все имеющим преимущественные права, издал какой-то барский звук, призывая буфетчицу, и - увидел Манцева, пошел к нему, улыбаясь, протягивая руку... - К стенке, - сказал Манцев, доставая из чемодана пистолет. - К стенке, - повторил он, поскольку газетчик не понимал, и пистолетом показал, где надлежит стоять Званцеву. А тот - медлил, думал о чем-то, оказалось - о шинели, снял ее все-таки, фуражку тоже, то и другое понес в угол, к печке, положил, одернул китель, пригладил волосы, как перед заходом в высокопоставленный кабинет, и парадно-строевым шагом приблизился к указанному месту, четко, выученно, потом сделал поворот кругом и спиной прильнул к стене; рука плавным дирижерским жестом обвела шалман, палец притронулся к левому карману кителя. - Стреляй, - сказал он. - Сюда, в партбилет. Сдашь потом в музей. За экспонат сойдет. Он стоял точно под двухламповым бра, и желтый свет заливал его восково-бледное лицо. Манцев скосил глаз, увидел, что пистолет не на предохранителе, готов к выстрелу, и подумал, что стрелять, пожалуй, не стоит, даже в потолок: арсенальщик заглянет в ствол и откажется принимать оружие грязным. Пистолет, брошенный в чемоданчик, и вино, налитое в стаканы, приглашали Званцева к столу, но какая-то сила держала его у стены, он словно придавлен был к ней, и немалые усилия пришлось приложить, чтоб оторваться от стены, выйти из-под желтого света. - Шуточки смертника, юмор висельника,- негодуя, произнес он. - "Дайте мне глобус, я хочу оплевать весь мир!.." Так, что ли?.. Волком смотришь... Дуешься небось на меня?.. За что дуешься, Олег Манцев? - искренно удивился он, и не было в голосе его гибкости, многозначности, вывернутости. - Неужто - за "Уроки"?.. Ну и ну. Тугодумы вы какие-то на линкоре, что ты, что Милютин, простейших вещей не постигаете...- Он выпил, закурил, ждал, прислушивался к себе, к шороху ощущений. Вздохнул. - Спиваюсь помаленьку... Бывают дни, когда чувствуешь себя просто человеком, вместилищем внутренних органов, переплетенных нервами... Что - жизнь?.. Проходной двор... А вообще есть какая-то сладость в смерти от пули того, кого ты спас, и, наверное, я так и погибну когда-нибудь... Мне этот перл мой "за что и был убит" легко дался, с ходу лег на бумагу, предчувствие нацеленного на тебя пистолета было, не знал только, что в твоей руке пистолет окажется. "Водный транспорт" за прошлый год полистай, меня найдешь там, такие перлы - в историю журналистики войдут, двух адмиралов спасал, чего они, как и ты сейчас, не понимали, и только сейчас прозревают, не петлю на шею накидывал я им, а веревку спускал, чтоб они по ней из бездонной ямы выбрались... Уже прозрели, кстати, капитан-лейтенанта мне подбросили... Что там она талдычит? - спросил он о буфетчице, которая сказала Манцеву, что уйдет ненадолго, закроет их, вино сами берите...- Пусть уходит... А здесь славно. Тепло. Я здесь часто бываю, госпиталь рядом, туда похаживаю, три раза в месяц, на нервишки жалуюсь, с дальним прицелом жалуюсь. Когда-нибудь они сдадут, нервишки. Когда-нибудь вырвется отчаяние, сотворю что-нибудь непотребное, тогда-то и пригодится запись о том, что нервишки барахлят. Тебе-то как раз нельзя жаловаться, а надо бы поскулить, уронить слезу, да вот беда: тут же найдут у тебя какую-нибудь маниакально-депрессивную фазу: "К службе не годен!" И подпишет диагноз не какой-то злодей в белом халате или в синем кителе, а сама жизнь, вернее, избранный тобою метод служения флоту. Людей ты уже боишься, на корабле тоже усидеть не можешь, прятался же ты на берегу, мне Барбаш показал как-то забегаловку, где ты проводил лучшие дни своей юности, и права защищать себя ты уже лишился, в любой момент оболгать тебя могут очередными "Уроками", а нервишки-то у тебя - обыкновенные, человеческие... Я в Симферополе исследовал судьбу одного непритязательного обывателя, вот у кого нервы крепкими были, вот у кого душа звучала, как струна контрабаса, но и та лопнула, подпиленная, и начался пьяный гитарный перезвон. На тебе, Олег Ман-цев, общество отрабатывает новую методику борьбы с подобными тебе, мартом этого года кончилась целая эпоха, а новая еще не образовалась, и в некотором роде ты - историческая фигура, эскиз будущей политики, объект командно-штабного учения... - Ты сказал, что... - Сказал. Да, я тебя спас, и не надо меня торопить... Спас. Существует такая категория: общественная необходимость. Что это такое, я не знаю, и никто не знает, она - вне людей, над людьми, она осознается людьми с некоторым запозданием. Чтоб тебе было понятнее, скажу просто: есть времена, когда люди выходят из самоконтроля человечество в целом начинает, грубо говоря, дурить. Леса кишмя кишат еще зверьем и птицей, охотою еще можно кормиться пятьдесят или сто лет, но люди вдруг выжигают леса и сеют пшеницу. Можно кормиться тем, что рядом, под ногами, - нет, люди седлают коней и многомиллионными ордами устремляются с востока на запад, все истребляя по пути, закладывая истреблением будущие нашествия с запада на восток. И так далее. Так вот, в сентябре этого года появилась общественная необходимость - вывалять в перьях измазанного дегтем командира 5-й батареи. Не мне поручили эту общественно полезную миссию. Не мне. Но у меня уже интерес был к линкору, и любопытно стало, с какой же общественно необходимой точки зрения глянут на человека, который на обозрение всей эскадры выставил ее нижнее бельишко... Так с чего начнем? Вот с чего: это ты для изучения развесил по казематам силуэты американских и английских эсминцев типа "Флетчер", "Гиринг" и "Дэринг"? - Я, - удивился Манцев. - Вообще-то силуэты больше нужны сигнальщикам, но и моим наводчикам не мешало бы знать. И другие соображения были. - А где ты взял эти плакаты? - На Минной, у флагарта. Их у него полно. Кто берет, кто не берет. - Вот, вот... Дерьмовые кораблики, наши "тридцатки" превосходят их во всем, англичане, к примеру. эсминцы проекта "30-бис" относят к классу легких крейсеров... И слушай, слушай, Манцев: решено было приписать тебе восхваление американской техники... - Подожди немного, - попросил Манцев и пошел к буфетной стойке, выбрал мускат получше, яблоко порумяней, понес в клетушку. Женщина полулежала на диванчике, смотрела на бело-розовые спирали электроплитки, у которой сушились ее ботики, подобрала ноги, разрешая садиться рядом, но Манцев отказался: "Потом". Он долго еще стоял за дверью. - Ну, и что дальше? - спросил он, возвратившись. - Мы не одни? - насторожился Званцев. - Считай, одни... Случайная женщина, в поезде познакомился. Негде ночевать, буфетчица обещала ее устроить. - Кто такая? - Никто. О близости берега свидетельствует появление чаек, примерно так пишется в лоциях... Ну? - Ну, и решил спасти. На будущее запомни: спасают всегда себя, вызволение ближнего из беды - всего лишь предлог для ублаготворения собственного "Я"... Представилось мне, что назначают тебя командиром корабля 1-го или 2-го ранга, пойдет твоя кандидатура в ЦК, откроет ответственный товарищ личное дело твое, прочитает о крестике на шее - и с большевистской прямотой обложит матом корреспондента Званцева. А будь в личном деле восхваление врага, то задумался бы товарищ, откуда ему знать, что "Флетчер" много хуже " Безудержного"... - Низкий поклон тебе, ловчила от пера... Милютина, догадываюсь, ты тоже когда-то спас. - Угадал... Все та же неотвратимая общественная необходимость... Здесь это было, в Севастополе, Юрочка Милютин тогда на бригаде эсминцев служил, в бригаде - одна довоенная рухлядь. Вот и случилось; в Севастополь пожаловала английская эскадра с дружеским визитом, такие визиты - хуже вероломного нападения для наших умников. Конечно, англичане и пошпионить пришли: какой дурак откажется посмотреть на порядки в базе чужого флота? Но и другие желания были: Крымская война, могилы предков на Альме, Ялтинская конференция... Милютина делают лоцманом, лоцман и вводит флагманский корабль англичан в Северную бухту, а при лоцмане - я, переводчик, хотя Юрий Иванович не хуже меня знает английский язык, но это уже проказы наших умников, примитивны, как бревно, потому и любят все усложнять, потому и не переодели меня, в курсантской форме остался, стажировался на "Красном Кавказе". Развеселый эпизодик произошел там, к слову сказать, с Трегубом, линкоровским боцманом, его-то ты должен знать, на Минной стенке долго потешались над старым мореманом, вообразившим, что его знает весь английский флот. Трегуба тоже к делу приставили, стоял на баке английского флагмана и кричал, как положено, на мостик: "До бочки сто восемьдесят метров!.. До бочки сто пятьдесят метров!.." Кто из наших на мостике, ему, конечно, не сказали, конспирация полная, а Юрочка Милютин, старый шкодник, не удержался и засадил в мегафон Трегубу: "Врешь, Трегуб! Не сто пятьдесят, а сто тридцать метров!.." Англичане спустили шлюпку, сами заводили швартовый конец на бочку, я на бак сошел, мат Трегуба гребцам переводил, Милютин без меня остался на мостике, один на один с англичанами... Погостила эскадра трое суток и отвалила к туманным берегам, а в Севастополе начались поиски, умникам надо было доказать, что не дремали они, что недреманным оком распознан негодяй, выдавший государственную и военную тайну. Общественная необходимость требовала крови. Столько мероприятий проведено, столько раз внушалось насчет бдительности - и что ж, впустую? Сегодня нет предателей, завтра нет, а что тогда делать с тезисом о том, что кругом - враги? Бдительность ослабнет, собачка перестанет слюну выделять по звонку. И вот что дико, Олег Манцев, вот что: сами офицеры флота хотели крови или запаха крови, сами! Как-то так получалось, что предатель требовался. Предатель-болтун, дурак, пьяница -был общественно необходим, наличие единственного дурака или болтуна как-то возвеличивало остальных, во всех взглядах читалось: КТО? Кто он, презренный?.. И взоры сами собой направлялись на одного косноязычного, на белую ворону, только что прибывшую с Балтики, ворона на эсминцах служила, у Милютина, между прочим, капитан-лейтенант один, фамилия ни к чему... и некому заступиться за бедолагу, и в личном деле какой-то казус, перед войной сидел полгода. Не детей мне его стало жалко, не его самого, нет. Он ведь, чтоб детей спасти, потащил бы за собой многих, я этих многих пожалел, я гуманист, запомни это, я ровно люблю и терплю всех: и друзей, и врагов, потому что не знаю, что появилось раньше - термит или термитник, и тот, кто это узнает, станет величайшим гуманистом, потому что ничего человеческого в нем не останется. Так вот, общественная необходимость выбрала другую жертву, Милютина, и умники обвинили Милютина в том, что выдал он якобы англичанам тайну, в данном случае - глубины Северной бухты, и полетели умники в ими же вырытую яму, это с их ведома в магазине на Большой Морской который месяц уже продавалась карта с теми же глубинами... Спасая свое лицо, умники на какое-то время отстранили Милютина от службы, а потом медленно и верно стали продвигать его, и в том, что через месяц Юрий Иванович Милютин станет командиром современнейшего крейсера, и моя заслуга... Чего он не понимает, чего и ты понять не хочешь... - Правильно, не хочу, - хмыкнул Манцев. Веселость какая-то поигрывала в нем, на анекдоты тянуло. - Ну, хорошо, согласимся: ты - спаситель. Выручил какого-то каплея, потом Милютина, потом двух адмиралов, меня затем. Со мной ты объяснился. Почему бы тебе с Милютиным не поговорить? - А зачем? - живо поинтересовался Званцев. - Зачем? - Как - зачем?.. Чтоб устранить недоразумение. Чтоб не гнал он тебя с линкора. - Ах, вот оно что... Так разве общественная необходимость зависит от Милютина или Званцева?.. И думай, думай, Олег Манцев, думай глубоко и обостренно. И когда ты всмотришься в дела людские, ты поразишься низменности побуждений тех, кого принято называть благородными и самоотверженными людьми. Они совершают человеколюбивые акты, повинуясь не толчку своего изначального чувства, а в расчете на ответную благодарность, на помощь спасенного им человека. Они так трусливы и жалки, что на собственные силы не надеются, им похвальба нужна с трибуны, они не вышли еще из первобытного леса, где око за око, где зуб за зуб. Настоящий человек - это тот, кто умеет противостоять общественной необходимости... или следовать ей, сохраняя себя, естество свое, кого не страшит суд людей, кто сам себе судья. И ты - из таких людей, вот почему я так свободно раскрываюсь. - Так, - подытожил Манцев, доставая колбасу и нарезая ее: аппетит появился всепожирающий. - Некоторая система прослеживается. "Водный транспорт", но никак не "Красный флот". И "Слава Севастополя" - вовсе не "Флаг Родины", официоз. Иначе - удар по незащищенному флангу с последующим бегством в кусты. Что ж ты не сообщаешь, через какой орган печати выдан был Милютин? Уж не через стенгазету ли, почему-то не вывешенную? - Мне грустно, - сказал с болью Званцев, - Известно, на что намекаешь ты: донос... Донос, - произнес он явственно и напряженно вслушался в тишину, которая должна была отозваться тем же словом, отраженным от стен. -До-нос...-тихо повторил он. - Ты вникни в это слово: до-нос. Люди несут и несут что-то, добывая сведения о каком-либо человеке; много чего принесено, но все не то, и вдруг еще один бежит, с очень важным сведением, он не приносит, он дополняет до целого, до нужного, он - доносит, он - до-кладывает, и донесенное им сразу переводит количество в качество, создаст объективную истину... Нет, Манцев, я никогда не был доносчиком и не буду им. Ни одно мое слово не слетало с губ, находящихся около ушей руководства. Ни одно слово из-под моего пера не попадало в конверт, опускаемый в ящик. Я всего лишь подбрасываю идеи, на которые клюют умники. Они ведь, умники, подобны обезьянам, хватают то, что поближе да поярче, и в способности найти и подсунуть макакам тот или иной предмет проявляется свобода творчества в высшем понимании этого термина, и свобода личности только так проявиться может, иного нам не дано... Ты ведь себя проявил так, что... Много чего знали и говорили о командующем эскадрой, да вот некто Манцев скрупулезно выполнил приказ командующего - и всем сразу стало ясно, кто он такой, количество перешло в качество... Он замолчал, прислушиваясь к чему-то... Потом посмотрел на Манцева. Молчал и тот, внимая странным звукам, пока не понял, что в клетушке за стойкой хохочет женщина. Он пытался удержать Званцева, но газетчик вырвался, пошел, чуть приоткрыл дверь клетушки - и тут же прихлопнул ее, тем спасшись от брошенного в него, с глухим стуком упавшего ботика. Еще раз приоткрыл дверь Званцев и медленно закрыл ее. К столу возвращался на цыпочках, боясь малейшим сотрясением нарушить работу памяти... Званцев вспоминал, к выпуклостям лба притрагиваясь подушечками пальцев, вымаливая пальцами имя, блуждающее под черепной коробкой, отбрасывая те, что перли наугад, И сел, отчаявшись. - Что она кричала? - шепотом спросил Манцев. - Люпус ин фабуля - вот что она кричала, - ответил Званцев. - Легок на помине, говоря по-русски. Много веков назад перевод звучал иначе... Я ведь очень много знаю, Олег, я ведь из богатой семьи, мать держала корову, на молоко и масло я выменивал в голодное время книги, от которых люди торопились избавиться. Еще больше дали мне парады, я увидел контрасты. Военно-морской флаг, который нес я, нуждался временами в стирке, я и стирал его. И над знаменем потрудился, поношенное требует ухода... Ладно, в сторону это... Так где же я встречал эту женщину? Налегли на колбасу, и Званцев сказал, что пахнет она паровозным дымом; теперь говорили вполголоса, доверительно, стесняла женщина; позавчера, оказывается, газетчик болтался у вокзала, наблюдал за посадкою демобилизованных, видел и Манцева, спросил, как удалось тому управиться со сборной командой "психов, калек и подследственных". Ведь Манцеву, как он заметил, так и не дали двух матросов в помощь. "Самоустранился", - хмыкнул Званцев, узнав, как без комендантской повязки наводил в вагонах корабельные порядки корабельный офицер, и, вбивая в память свою это случайно найденное им слово, повторил: "Самоустранился". Потом вернулся к женщине: где увидел ее Манцев впервые? Услышав ответ, застыл, думал. - Так ты уверен, что она сошла с евпаторийского поезда?.. Отлично. Теперь стало яснее. Давай помиримся? Привстали, пожали руки. - Один малюсенький вопрос, Олег Манцев... Что ты держал в уме, когда вводил на батарее уставную норму? Что было на заднем плане и что сверхзадачей, когда "меру поощрения" отменял?.. Даю честное слово, ни при каких обстоятельствах сказанное тобою не появится на страницах "Славы Магадана". - Да ничего такого не было... поначалу не было.- Манцев подумал. - Потом возникло. Переписку затеял с семьями моих матросов, вынужден был, я ведь своих матросов только на приборках вижу, во время стрельб я от них далеко, далеко... Расчет КДП только по боевой тревоге подчиняется мне, обычно же он, повседневно, - в группе управления, расчет этот я вижу, знаю. а своих наводчиков и заряжающих - нет, такой вот нюансик в организации службы на линкоре... Разные письма приходили, матросы разными оказались, и фактик один поразил меня, ударил по мне этот фактик... Вестовой у меня - Дрыглюк Василий Мефодьевич, 1932 года рождения, и мальчишкою Дрыглюк Вася бандеровским бандам помогал, сало да самогон таскал им в лес. В том же возрасте другой матрос, из того же расчета 3-го орудия, Ковылин Сергей Дмитриевич, обворовывал немецкие госпиталя, медикаментами снабжал партизанский отряд... Улавливаешь? - Не понимаю. Не улавливаю, - ответил Званцев и продолжал неотрывно смотреть на Манцева, хотел понять. - А я вот уловил. Кем бы ни были они в прошлом, какие ни есть в настоящем, на корабле они - равны, и уравнивает их нечто высшее, защита Отечества делает их братьями, гражданами, а меня - старшим братом их... Вот тогда и появились на заднем плане три слова: Россия, Флот, Эскадра. Ну? - Теперь-уловил... Россия, Лета, Лорелея...-Званцев колебался: хотел что-то сказать- и не осмеливался, порывался что-то сделать - и не решался. Поднялся, пошел к печке, где лежала шинель его, достал что-то из кармана ее, сел - не против Манцева, а рядом с ним, разжал пальцы его и вложил в ладонь связку ключей, заговорил тишайшим голосом: - Я вспомнил эту женщину, Манцев. Я видел ее много лет назад в Ленинграде, потом - мельком - здесь, и вот сейчас и здесь опять же. И ты увидел ее восемь часов назад. Пренебрегать такими случайностями нельзя, мы живем в надуманном нами мире, мы замечаем только то, что хотим заметить, и где-то во тьме, за чертою придуманных нами закономерностей, действуют не ощущаемые нами силы, и если ты воспользуешься случайностями, о которых я говорю, если вклинишь судьбу свою в работу тех сил, ты сможешь спасти себя... Плохо, очень плохо с тобой хотят поступить, не буду уточнять, кто хочет, я сам еще не знаю, и из Севастополя ты живым вырвешься, но только живым; но стоит тебе сыграть на случайностях-и случайности помогут тебе, я уже - не могу. Долгушин меня раскусил, меня рядом с тобою уже не будет, меня из Севастополя вышвыривают, я уже не смогу употребить ложь во спасение, тебе -крышка, тебе - каюк, хана, как выразился мой друг Илюша, поэтому - спасай себя, вот ключи от моей комнаты и квартиры, дом 58, не доезжая до комендатуры, увидишь, узнаешь, трехэтажный, серый, второй этаж, квартира 7, вот этот ключ - от общей двери, комната моя - по коридору последняя, бери эту женщину, она пойдет за тобой, этой ночью ты замкнешь цепь случайностей, другого выхода у тебя нет и не будет!.. - Нет, - сказал Манцев и отодвинул от себя ключи. - Не пойду я. Женщина эта - жена офицера. И... не верю я тебе, ничего со мной не случится. Другие закономерности в этом мире. Громыхнул засов, заскрипела входная дверь, вернулась буфетчица, принесла свежие новости: штормовое предупреждение отменено, дождь кончился, а женщину она поведет к себе. Манцев быстро надел шинель и вышел, ни с кем не прощаясь и никого не желая видеть, ни завтра, ни послезавтра, ни во все годы. Той же ночью Олег Манцев распахнул в последний раз дверь каюты No 61 и закрыл ее -тоже в последний раз. Он нес чемодан свой по безлюдным палубам спящего линкора и на долгую минуту остановился у каюты старшего помощника командира. Так и напрашивалась фраза из золотого фонда Жени Петухова: "Разрешите, господин кавторанг, поблагодарить за то исключительное радушие, которое встретил я на борту вашего корабля..." Но как ни искал Манцев, как ни копался в душе своей, не мог найти в ней ничего дурного или плохого. на Юрия Ивановича обращенного. Он благодарен был ему. Заспанный и злой, арсенальщик принял у него пистолет. Манцев поднялся на ют и посмотрел туда, где была каюта командира. Он простился с ним, приложив руку к фуражке, он подумал о тяжком и давящем бремени служения и пожелал себе сохранить хотя бы часть того, что смог сохранить командир линкора, и еще неизвестно, что в капитане 1 ранга Манцеве останется от старшего лейтенанта Манцева. - Куда это ты? - удивился вахтенный, вызывая дежурный барказ. - В баню. Еще несколько минут было у Манцева, и он помчался к Болдыреву проститься, но не будить его, а оставить на столе записку. Вошел, включил свет - и замер, пораженный. Болдырев спал сидя, одетым, голову положив на стол, руки его свисали. Так спать мог или очень уставший человек, или больной, и то, что Болдырев болен, Манцев знал, он видел его чаще всех, и всякий раз, когда Болдырев шел на ходовой мостик заступать на вахту, Олег беспокоился: не найдет ли вновь на Болдырева затмение, как в тот раз, на командирской игре. А совсем недавно, на стрельбах, Болдырев надел шлемофон шейным козырьком вперед, закрыв им глаза свои, и никак не мог понять, почему ничего не видит, и Манцев с площадки формарса наблюдавший за ним, взлетел на КП Болдырева, сорвал с него шлемофон, надел правильно. Он попятился, выключил свет... Прощай, Всеволод Болдырев! И прости! Рука оттягивалась чемоданом, куда удалось запихнуть старую шинель. По шатким и скользким ступеням поднялся Манцев на Корабельную сторону и оглянулся на шестнадцать месяцев жизни. Эскадра сверкала огнями надстроек и палуб, на фоке "Кутузова" мерцал, пробивая редкий туман, синий дежурный огонь. Вдруг он остался единственным огоньком на крейсере, корабли, повинуясь сигналу флагмана, стали затемняться, и вся эскадра погрузилась во мрак. 53 Олег Манцев наконец-то отоспался, на это ушло двое суток Он открыл глаза утром 18 ноября. Впереди- полтора месяца сплошного увольнения на берег. Он собрал всех двоюродных сестер и братьев, устроил представительный ужин, "большой газ" по-московски Вся Сретенка колыхалась от новой морской песни "По диким степям Забайкалья подводная лодка плывет " В полночь Олег выскочил на мороз, под небо нашел во дворе сарайчик, в котором прятал портфель когда прогуливал школу, чокнулся с сарайчиком, выпил, разбил бокал. Снежинки крутились, падали, взлетали Олег заплакал, вспомнив мать. Днем он был на кладбище, смял в горсти плотный лежалый снег и долго стоял так, пока рука не застыла. И сейчас вот на могилу матери падают те же снежинки, что и на него, и отец лежит под снегами ровных русских равнин. Есть в мире что-то такое, что объемлет всех людей и делает людей снежинками, оторванными от места и времени. , Пошли растянутые дни и укороченные недели, об эскадре не думалось, и все же беспокойство не оставляло Манцева. Он выбегал на угол дома, смотрел направо, смотрел налево, будто кто-то обещал прийти к нему, но не приходит, забыл, обманул, потерялся... Кто - Борис Гущин? Степа с Риткой, из Архангельска через Москву проезжавшие? И что-то будило по ночам, он прислушивался к шорохам квартиры, к шелестящей дроби снежинок, бьющихся о стекло, к редкому кваканью автомобилей. Вдруг он собрался в короткую дорогу, взял билет на "Стрелу" и утром вышел на площадь у Московского вокзала, и каждый шаг по Невскому приближал его к Неве, к морю. Ветер дул с Балтики, Олег подставил себя ветру и с моста имени лейтенанта Шмидта увидел сумрачный Гогланд, пирсы Болдераи, таллиннский Кадриорг, матросский клуб в Кронштадте. Четыре курсантских года, сжатых до одного глубокого вдоха, вошли в него кружащим голову чувством неотвратимости, и в обширности того, что чудилось в ветре Балтики, в ветрах всего мира и всего века, тоже была неотвратимость. Училище стояло на освященном веками месте, глядя на Неву окнами, фигурою Крузенштерна. "На набережной Шмидта, где вывеска прибита о том, что здесь старейшее стоит..." - так когда-то пелось на мотив Вертинского. В последний ленинградский вечер произошла встреча с одноклассником, спешившим на мурманский поезд. Поговорить с ним не удалось, но то, что тот успел сказать, так поразило Манцева, что до самой Москвы он вспоминал в поезде весь протекший севастопольский год. Однокласснику (и не только ему, конечно!) было известно содержание шутовского приказа по каюте No 61, написанного, оглашенного и сожженного в каюте, - того приказа, что посвящен был дню обмывания шинели. Лишь три человека знали о написанном, оглашенном и сожженном, о самом происшествии осведомлены были: Ритка Векшина и официантки. И то дико, что помои, в которые он попал тогда, в пересказе одноклассника чудодейственно связывались еще и с баржой, где давались концерты. Какая-то смесь правды, вымысла и вранья, но в том-то и дело, что ничтожная часть правды могла войти в эту галиматью только со слов Гущина или Векшина! И в Москве были еще мимолетные встречи. Бодрые восклицания: "Ну, ты даешь!", покровительственные шлепки, наисерьезнейшие рассуждения о том, что служба "не пошла", - не пошла, разумеется, у Манцева. Комок слухов о нем катился по флоту, обрастая налипающими подробностями, и в комке, сквозь грязь несусветных небылиц, высвечивали ядрышки правды, а над комком крупными буквами горело: ПРИКАЗ... Если уж приказы по каюте просочились через непробиваемый броневой пояс линкора, то все теперь возможно. "Будет приказ по флоту, обо мне!" - внезапно решил Манцев, и от него наконец-то отлетело беспокойство, Он глянул на часы, засекая момент, с которого начнется иной ход времени, все убыстряющийся, и стрелки хронометров взбесятся, В Севастополь он решил вернуться не утром 31 декабря московским поездом, а на день или два раньше. Общественная необходимость - так объяснил он свое решение тетке. Новый год есть Новый год, надо определиться, найти подходящую компанию. 54 "А вот к этому вопросу вы, товарищ Барбаш, и вы, Долгушин, не подготовились..." Не подготовились! Как ни старались, а - не подготовились! И с этим надо было мириться. Ковровую дорожку выстилал своему офицеру командир линкора, Иван Данилович собственными глазами прочитал характеристики и аттестации в личном деле Манцева, в руках подержал неподписанный, правда, приказ командующего флотом о назначении старшего лейтенанта Манцева О. П. помощником командира строящегося эсминца. Улетает голубь из Севастополя, ищи-свищи его на строящемся эсминце нового проекта. Главное теперь - не допустить появления нового Манцева, и Долгушин составил план некоторых мероприятий, изложенный в виде памятной записки самому себе. На прослушивание кое-каких мыслей пригласил Барбаша. Мероприятия когда-нибудь придется оформлять приказом, Илья Теодорович мастак в этом деле. - Манцева,- рассуждал Долгушин, прохаживаясь у стола, в кабинете на Минной, - проворонили в училище. Четко ведь написали после 3-го курса: "Обладает научным складом мышления". Не на корабли посылать Манцева, а преподавателем в школу оружия, на курсы, офицером отдела НИИ. - Правильно, - немедленно согласился Барбаш, - умные нам ни к чему. Иван Данилович покосился на соратника: уж не дурит ли Барбаш? Нет, кажется. - Во-вторых, - продолжал Иван Данилович, - уж очень охоча до береговых удовольствий нынешняя молодежь, похохмить любит, пооквернословить, старших не уважает, честолюбива не в меру: чуть задержится на должности - тут же бегом к замполиту, жалуется. Надо, следовательно, на новые эсминцы и крейсера посылать специально отобранных выпускников, дисциплинированных, трудолюбивых, без тяги к берегу. - Импотентов, чего уж там...-одобрил Барбаш, сидевший за столом, и даже какую-то пометочку сделал на календаре - не о запросе ли в училища о нужном количестве импотентов... Иван Данилович вгляделся в Илью Теодоровича, но поди разберись, где кривляние, а где исполнение партийного и офицерского долга. - Жизнь флота, - развивал далее Иван Данилович, - немыслима без нововведений, идущих как бы снизу. Ныне, к примеру, поддержку штаба флота подучил почин "удлинить межремонтные сроки". Так вот, впредь почины такого рода следует организовывать, разрабатывать заранее силами флагманских специалистов, а уж потом подыскивать авторов почина, и уж тут ошибки быть не должно, инициатором почина ни в коем случае не должен быть человек, похожий на Манцева, который, как с преступным запозданием выяснилось, талантлив, дерзок, обладает большим личным обаянием. Инициаторами должны быть... - Кретины?.. - предположил Барбаш и карандашом постукал себя по сократовскому лбу. - Не кретины, - вознегодовал Долгушин,- а офицеры, отчетливо знающие, кто они есть, люди без фантазий, не ослушники, скромные парни, пределом мечтаний которых будут погоны капитана 1 ранга, тихие, вежливые, без дешевого красноречия... - Значит, кретины, -перешел от предположения к уверенности Барбаш. -Сколько до пенсии, Иван? Десять лет. Года через два адмиралом станешь, пенсия приличная... Так урежут ее! Скостят! Потому что деньги потребуются - флот восстанавливать, загубленный твоими недоносками, дурачками малограмотными, по шпаргалке дудящими!.. Зачем с тобой служили мы? По миру наследство пойдет!.. Да не истребить нам их - Манцева и прочих! Вон они - возвращаются из лагерей, на старые должности и выше, и, что уж совсем плохо, со склонностью к бутылочке... И-эх, Иван! Долгушин еще раньше, когда составлял план мероприятий, отбрасывал от себя под руку лезущие вопросы, мешающие стройному течению мыслей, будто подмаргивающие, предостерегающие, нашептывающие... И когда по пунктам излагал план мероприятий, во рту ощущал какую-то гадость, словно тараканище в куске хлеба попался. А от слов Барбаша совсем противно стало. Иван Данилович сплюнул и заорал: "Манцев!" От него, зловредного лейтенанта, вылезла вся эта нечисть- и прохиндей, и дурак Николашин, и Званцев, которого - слава