Пауль Клее: "Идолы" (обложка).

     -- Москва: Интрада, 1996.

     Научный редактор А. Е. Махов.
     Художник Л. Е. Каирский.

     В оформлении книги использованы рисунки Пауля Клее:

     "Идолы" (обложка).
     "Убегающие полицейские" (с. 9).
     "Немец в толпе дерущихся" (с. 95).
     "Беседа прорицателей" (с. 198).


















     ИЛЬИН Илья Петрович.
     Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм.

     Книга  издана   при  финансовой  поддержке   РОССИЙСКОГО  ГУМАНИТАРНОГО
НАУЧНОГО ФОНДА (распоряжение РГНФ Ж 96-4-6д/24).

     Настоящая  монография  является  первым  в отечественной  науке  опытом
обобщения   комплекса   постмодернистских  идей  как   законченной   системы
художественного мировоззрения.

     На        материале        теоретико-эстетических,         философских,
литературно-критических трудов  ученых  США, Франции,  Великобритании дается
обобщающая картина становления (в 1960-х гг.) и развития (в 1970-1990-х гг.)
постструктурализма как эстетической  концепции, деконструктивизма как метода
анализа     художественного    произведения,    сложившегося    на    основе
постструктурализма, и постмодернизма -- особого умонастроения, возникшего из
постструктуралистских   и    деконструктивистских   эстетических    практик.
Анализируются  эстетические концепции  и понятийный  аппарат  Ж. Деррида, М.
Фуко, Ж. Делеза, Ю. Кристевой, Р. Барта, ученых Йельской школы.

     ISBN 5-87б04-035-5

     © И. П. Ильин, текст, 1996 г.
     © "Интрада", редактура, макет, художественное оформление, 1996 г.


     КНИЖНОЕ ОГЛАВЛЕНИЕ

     Введение
1 ГЛАВА 1. ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ: ОСНОВНЫЕ КОНЦЕПЦИИ, ПОНЯТИЙНЫЙ АППАРАТ 9
Жак Деррида -- постструктуралист Sans pareil 10
Деррида и философская традиция 12 Аргументативная логомахия и игровое отношение к слову 13 "Наличие" 16 Деррида и Хайдеггер 17 Критика центра и структурности структуры 19 Человек и мир как текст 21 Поэтическое мышление 22 Критика традиционной концепции знака 24 "Различение" 25 "След" 27 "Дополнение" 29 Программа деконструкции и "грамматология" 32 Речь письменная и устная 34 "Письмо" 36 Отсутствие "первоначала" 37 Игровая аргументация 39 Сверхзадача аргументации Дерриды 43 Проблема периодизации творчества Дерриды 44 Переоценка ценностей 45 Свобода субъекта 46
Мишель Фуко -- историк безумия, сексуальности и власти 51
Критика Дерриды 52 Историзм Фуко 54 Периодизация творчества Фуко 55 "Дискретность истории" 58 "Эпистема" 60 Трансформация дискурсивных практик 63 "Архив" 64 Деконструкция истории 65 Структурализм и постструктурализм Фуко 67 "Власть" 68 "Смерть" субъекта и его "воскрешение" 75 Человек безумный и проблема инаковости 77 Дисциплинарная власть и всеподнадзорность 80 Сексуализация мышления, или Сращивание тела с духом 84 "Децентрация" субъекта и "смерть человека" 57 Частичное оправдание субъекта 90 Возможность свободы 91 Пределы господства культурного бессознательного над субъектом 91
ГЛАВА II. ДЕКОНСТРМСТИВИЗМ КАК ЛИТЕРАТУРНО-КРИТИЧЕСКАЯ ПРАКТИКА ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМА 95
Жиль Делез и проблематика бессшруктурности "желания" 96
Критика бинаризма 97 "Ризома" 99 Критика традиционной структуры знака 100 "Шизофренический язык"; "шизоанализ" 102 Критика Эдипова комплекса 107 "Желающая машина" 108 "Сингулярности" 110 Позитивность шизофрении и негативность паранойи 111 "Шиз" -- свободный индивид 111 Динамика бессознательного 112 Творец как состоявшийся шизофреник 114 "Желание" 116 Биологизация желания и либидозность "социального тела" 118
Юлия Кристева -- теоретик "революционного лингвопсихоанализа" 120
"Тель Кель" и история постструктурализма 120 "Тель Кель" и маоизм 124 Смена политических ориентиров 125 "Разрыв" 127 "Хора", "означивание" 129 "Негативность", "отказ" 132 "Гено-текст", "фено-текст", "диспозитив"" 134 Литература как "позитивное насилие" 136 Негативность в поэтическом языке Лотреамона и Малларме 138 Проблема субъекта 141 "Абъекция", "истинно- реальное" 145 Кристева и Деррида 146 Неизбежность субъекта 148 Место Кристевой в постструктуралистской перспективе 152
Ролаи Барт: от "текстового анализа" к "наслаждению от текста" 154
Барт и дух высокого эссеизма 157 "Эстетическое правдоподобие, "докса"" 159 "Смерть автора" 160 "Текстовой анализ" 161 "С/З" -- французский вариант деконструкции 162 Классификаторское безумие бартовских кодов 164 Два принципа текстового анализа 166 "Структура\текст" 168 Эротика текста 171 "Текст-удовольствие / текст- наслаждение" 172 Французская теория и американская практика 174
Америкаиский вариаит деконструктивизма: практика деконструкции и Йельская школа 176
"Деконструкция" 177 Специфика американской адаптации 180 Американская практика деконструкции 184 Поль де Ман: риторичность литературного языка и "слепота критики" 188 Джон Хиллис Миллер: читатель как источник смысла 187 Авторитет письма и относительность "истины" 188 Левый деконструктивизма Ф. Лентриккии 191 Самокритика деконструкции 194 Разновидности деконструтивизма: левый, герменевтический, феминистский 195
ГЛАВА III. ПОСТМОДЕРНИЗМ КАК КОНЦЕПЦИЯ ДУХА ВРЕМЕНИ" КОНЦА ХХ ВЕКА 196
Споры о сущности постмодернзима 200 Дата возникновения постмодернизма 203 "Постмодернистская чувствительность" 204 "Поэтическое мышление" и Хайдеггер 208 Эпистема постмодерна 211 Концепция метарассказа Лиотара 212 Метарассказ в трактовке Ф. Джеймсона 217 Постмодернизм как художественный код; принцип нонселекции 218 Проблема смысла 219 "Украденный обьект" 220 Постмодернистский коллаж 221 Постмодернистская ирония: "Пастиш" 222 "Интертекстуальность" 224 "Эхокамера" и др. 226 Классификация типов взаимодействия текстов по Ж. Женеву 227 Цитатное мышление 228 К. Брук-Роуз: "растворение характера в романе" 229 "Мертвая рука" 230 Крах мимесиса 231 Постмодернизм как очередой fin du siecle 234 Библиография 236 Указатель имен 251 Посвящается моей матери Введение В этой книге речи идет о постструктурализме -- одном из наиболее влиятельных критических направлений второй половины и конца ХХ века. Постструктурализм -- в самом общем смысле этого слова -- широкое и необыкновенно интенсивно воздействующее, интердисциплинарное по своему характеру, идейное течение в современной культурной жизни Запада. Он проявился в самых различных сферах гуманитарного знания: литературоведении, философии, социологии, лингвистике, истории, искусствоведении, теологии и тому подобных, породив своеобразное единство и климата идей, и самого современного образа мышления, в свою очередь обусловленное определенным единством философских, общетеоретических предпосылок и методологии анализа. Он вовлек в силовое поле своего воздействия даже сферу естественных наук. Меня как литературоведа, естественно, заинтересовал прежде всего литературоведческий постструктурализм, более известный по специфической практике анализа художественного текста -- так называемой "деконструкции". Ее смысл как специфической методологии исследования литературного текста включается в выявлении внутренней противоречивости текста, в обнаружении в нем скрытых и незамечаемых не только неискушенным, "наивным" читателем, но ускользающих и от самого автора ("спящих", по выражению Жака Дерриды) "остаточных смыслов", доставшихся в наследие от речевых, иначе -- дискурсивных, практик прошлого, закрепленных в языке в форме неосознаваемых мыслительных стереотипов, которые в свою очередь столь же бессознательно и независимо от автора текста трансформируются под воздействием языковых клише его эпохи. Все это и приводит к возникновению в тексте так называемых "неразрешимостей", т. е. внутренних логических тупиков, как бы изначально присущих природе языкового текста, когда его автор думает, что отстаивает одно, а на деле получается нечто совсем другое. Выявить эти "неразрешимости", сделать их предметом тщательного исследования и является задачей деконструктивистского критика. Разумеется, здесь эта задача сформулирована в самом общем и контурном виде, но в принципе она к этому и сводится. В частности, последователи Ж. Дерриды -- общепризнанного отца постструктуралистской доктрины, деконструктивисты Йельской школы (названной так по Йельскому университету в Нью-Хейвене, США), наиболее отчетливо зафиксировали релятивистскую установку критика в подобном подходе к литературному тексту. Они отрицают возможность единственно правильной интерпретации литературного текста и отстаивают тезис о неизбежной ошибочности любого прочтения. При этом, наделяя язык критического исследования теми же свойствами, что и язык литературы, т. е. риторичностью и метафоричностью, как якобы присущими самой природе человеческого языка вообще, они утверждают постулат об общности задач литературы и критики, видя эти задачи в разоблачении претензий языка на истинность, в выявлении иллюзорного характера любого высказывания. Из этого возникает еще одна проблема. Поскольку утверждается, что язык, вне зависимости от сферы своего применения, неизбежно художественен, т. е. всегда функционирует по законам риторики и метафоры, то из этого следует, что и само мышление человека как такового -- в принципе художественно, и любое научное знание существует не в виде строго логического изложения-исследования своего предмета, а в виде полу- или целиком художественного произведения, художественность которого просто раньше не ощущалась и не осознавалась, но которая только одна и придает законченность знанию. Здесь следует упомянуть о теории так называемого "нарратива", "повествования". Ее самыми влиятельными теоретиками являются французский философ Жан-Франсуа Лиотар и американский литературовед Фредрик Джеймсон. Согласно этой теории, мир может быть познан только в форме "литературного" дискурса; даже представители естественных наук, например, физики, "рассказывают истории" о ядерных частицах. При этом все, что репрезентирует себя как существующее за пределами какой-либо истории (структуры, формы, категории), может быть освоено сознанием только посредством повествовательной фикции, вымысла. Итак, мир открывается человеку лишь в виде историй, рассказов о нем. Теория нарратива стала концептуальным оформлением принципа "поэтического мышления", восходящего еще к Хайдеггеру и легшего в основу так называемой "постмодернистской чувствительности" как специфической формы мироощущения и соответствующего ей способа теоретической рефлексии. Именно в форме постмодернистской чувствительности, утверждающей значимость литературного мышления и его жанровых форм для любого типа знания, постструктуралистские идеи и оказались наиболее привлекательны для специалистов и теоретиков самого разного профиля. В качестве примера можно привести утверждение одного из влиятельных американских историков, весьма популярного в среде постструктуралистов, Хейдена Уайта (379), что история как форма словесного дискурса обычно имеет тенденцию оформляться в виде специфического сюжетного модуса. Другими словами, историки, рассказывая о прошлом, скорее заняты нахождением сюжета, который смог бы упорядочить описываемые ими события в осмысленно связной последовательности. Такими модусами для Уайта являются "романс" 1, "трагедия", "комедия" и "сатира", т. е. историография для него способна существовать лишь в жанровых формах, парадигма которых была разработана канадским литературоведом Нортропом Фраем. Если мы обратимся к социальной психологии, то увидим аналогичную картину. Так, Кеннет Мэррей высказывает мысль, опять же ссылаясь на Фрая, Уайта, П. Рикера, Джеймсона, что человек строит свою личность (идентичность) по канонам художественного повествования типа "романса" или "комедии". Примеры такого рода проясняют, почему в этой книге я особо важную роль уделяю литературоведческому постструктурализму. Свойственное постструктурализму представление о всяком современном мышлении как о преимущественно "поэтическом", онтологизация понятия "текста" ("повествования"), ставшего эпистемологической моделью реальности как таковой, неизбежно выдвинули на первый план науку о тексте и прежде всего о художественном тексте. Всякая наука, даже и не гуманитарная, отныне, согласно постструктуралистским представлениям, отчасти является "наукой о тексте" или формой деятельности, порождающей художественные" тексты. В то же время, ___________________ 1 Здесь под "романсом" понимается, конечно, не музыкальный жанр, а тип произведения, тональность которого по отношению к произведению чисто бытописательному, реалистическому сдвинута в сторону поэтического вымысла и которое приблизительно соответствует гоголевскому понятию "поэма" применительно к "Мертвым душам". поскольку всякая наука теперь ведает прежде всего "текстами" ("историями", "повествованиями"), литературоведение перерастает собственные границы и рассматривается как модель науки вообще, как универсальное проблемное поле, на котором вырабатывается методика анализа текстов как общего для всех наук предмета. Несмотря на явно универсальный характер собственно постструктуралистских идей "повествования-текста" и "поэтического мышления", постструктуралисты рассматривают концепцию "универсализма", т. е. любую объяснительную схему или обобщающую теорию, претендующую на логическое обоснование закономерностей реальности, как "маску догматизма" и называют деятельность такого рода проявлением "метафизики" (под которой они понимают принципы причинности, идентичности, истины и т. п.), являющейся главным предметом их инвектив. Столь же отрицательно они относятся к идее "роста", или "прогресса", в области научных знаний, а также к проблеме социально-исторического развития. Сам принцип рациональности постструктуралисты считают проявлением "империализма рассудка", якобы ограничивающим спонтанность работы мысли и воображения, и черпают свое вдохновение в бессознательном. Отсюда проистекает и то явление, которое исследователи называют "болезненно патологической завороженностью" иррационализмом, неприятием целостности и пристрастием ко всему нестабильному, противоречивому, фрагментарному и случайному. Постструктурализм утверждает принцип "методологического сомнения" по отношению ко всем позитивным истинам, установкам и убеждениям, существовавшим и существующим в западном обществе и применяющимся якобы для его "легитимации", т. е. самооправдания и узаконивания. В самом общем плане теория постструктурализма2 -- это выражение философского релятивизма и скептицизма, "эпистемологического сомнения", являющегося по своей сути теоретической реакцией на позитивистские представления о природе человеческого знания. Эта книга посвящена, собственно говоря, мифологичности научного мышления в сфере гуманитарных знаний, бытию и эволюции различных концепций и представлений, которые по мере своего употребления приобретают фантомный характер мифем и мифологем научного сознания. Мне бы особо хотелось ______________________________ 2 Скорее можно говорить о комплексе представлений, поскольку постструктуралисты отличаются крайним теоретическим нигилизмом и отрицают саму возможность какой-либо общей теории. подчеркнуть, что мне приходится изучать актуальную практику бытования идей, а отнюдь не их археологию. В принципе здесь очень редко можно говорить о каком-либо терминологическом консенсусе: многообразие подходов, эволюция взглядов в зависимости от конъюнктуры постоянно меняющегося фона различных теоретических парадигм, -- приводит к качественному трансформированию объема и смысла любого термина. Чем более влиятелен, популярен -- а иногда и просто моден -- тот или иной термин, тем более разноречива его интерпретация. То же самое относится как к отдельным теоретикам, так и к целым доктринам. Поэтому говорить о строгой систематичности постструктуралистской доктрины не приходится. Сама природа постструктурализма с его тяготением к "метафорической эссеистике" представляет собой типичный пример отказа от строгой научности, столь характерной для структурализма с его стремлением придать гуманитарным наукам статус наук точных (достаточно вспомнить его тяготение к четко выверенному и формализованному понятийному аппарату, основанному на лингвистической терминологии, пристрастие к логике и математическим формулам, объяснительным схемам и таблицам, -- ко всему тому, что впоследствии получило название "начертательного литературоведения"). Нет ничего более чуждого постструктурализму с его критикой "западной логоцентрической традиции", под которой понимается стремление во всем найти порядок и смысл, во всем отыскать первопричину, с его установкой на научно обоснованный "игровой принцип", на "свободную игру активной интерпретации", с его подозрительным отношением к самой идее "структуры". Так что во всех отношениях постструктурализм выступает как теория, которая действительно наступила после структурализма, подвергнув все основные положения последнего решительной критике. И тем не менее главной задачей моей работы было дать систематизированное представление о постструктуралистской доктрине, выявить ее эволюцию и различные варианты, дать характеристику и критическую интерпретацию основных терминов этого влиятельного критического направления. Данными целями определялась и структура исследования: с одной стороны, в нем развернута панорама возникновения и современного состояния постструктуралистско-деконструктивистско-постмодернистского комплекса, -- прошу извинить за столь неуклюжий неологизм, но без него в данном случае не обойтись, -- а с другой стороны, -- анализ научной методики, используемой в работах представителей этого комплекса. В соответствии с этим материал книги разбит на три главы. В первой характеризуется общая теория постструктурализма на основе анализа концепций двух его самых авторитетных представителей: философа, литературоведа, семиотика, лингвиста -- одним словом, "интердисциплинариста" Жака Дерриды и философа, культуролога, -- да, очевидно, и литературоведа тоже -- Мишеля Фуко. Во второй главе анализируется деконструктивизм, понимаемый как литературоведческая практика постструктуралистских теорий, и выделяется два основных варианта деконструктивизма: французский н американский. Первый представлен концепциями Жиля Делеза, Юлии Кристевой, Ролана Барта, второй -- преимущественно Йельской школой, хотя, разумеется, в общих чертах освещаются и другие направления англоязычного деконструктивизма. В третьей главе описывается становление теории постмодернизма (главным образом, литературоведческого) и рассматривается представление о постмодернизме как выражении "духа времени" конца ХХ столетия.
ГЛАВА 1 ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ: основные концепции, понятийный аппарат
ЖАК ДЕРРИДА - ПОСТСТРУКТУРАЛИСТ SANS PAREIL
Ключевой фигурой постструктурализма и деконструктивизма является Жак Деррида. Многие современные специалисты по теории и истории критики отмечают как общепризнанный факт то значительное влияние, которого оказывают в последние десятилетия на критику Западной Европы к США идеи этого французского семиотика, философа и в определенной мере литературоведа, или, по крайней мере, человека, создавшего теоретические предпосылки деконструктивистской теории литературного анализа. Его книги "Голос и феномен: Введение в проблему знака в феноменологии Гуссерля" (1967), "О грамматологии" (1967), "Письмо и различие" (1967), "Диссеминация" (1972), "Границы философии" (1972), "Позиции" (1972) (161, 148, 145, 144, 155, 151) привели, как пишет американский исследователь Дж. Эткинс, к "изменению облика литературной критики" (70, с. 134), вызвав в США появление деконструктивизма. Его работы "Глас (1974) и "Почтовая открытка: От Сократа к Фрейду и дальше" (1980),"Окрестности" (1986), "О духе: Проблема Хайдеггера" (1987),"Психея: Открытие другого" (1987), относимые некоторыми исследователями его творчества ко "второму периоду" (впрочем, вопрос о его периодизации довольно сложен, подробнее об этом см. ниже), закрепили за Дерридой авторитет одного из самых влиятельных современных философов, эстетиков и культурологов (147, 143, 153, 146, 156). Интердисциплинарная природа постструктуралистской мысли как рефлексии на современное состояние гуманитарных наук, рефлексии, берущей в качестве точки отсчета тезис о художественно-литературном по самой своей сути характере человеческого мышления, нашла наиболее яркое выражение именно в текстах Дерриды, на авторитет которого, вне зависимости от степени приятия или неприятия его идей, ссылаются все, кто занимается данной проблемой. При этом никогда и никем не оспариваемая его популярность находится, откровенно скажем, в вопиющем противоречии со сложностью его манеры изложения своих идей. Говоря об особой роли Дерриды как в формировании основных постструктуралистских концепций и доктрин, так и в самой деконструктивистской практике анализа художественного произведения, мне хотелось бы привести высказывание английского исследователя Кристофера Батлера, -- пожалуй, он лучше других сказал о трудностях, с которыми сталкивается любой исследователь, приступая к изучению творчества французского ученого: "Практически все проблемы, которые ставит деконструктивизм перед критикой, можно увидеть в общих чертах в творчестве Жака Дерриды. Однако необходимо сказать с самого начала, что те относительно философские традиции, которые я и другие обычно приписывают ему в своем изложении, на самом деле чужды его собственному методу, по сути своей весьма неуловимому и находящемуся в постоянном движении самоуточнения" (115, с. 60). Последнее слово -- "самоуточнение" -- можно было бы перевести и как "самокорректировка", "самооговорка", Батлер здесь очень точно подметил постоянное стремление Дерриды уточнять свою мысль всевозможными корректировками, дополнениями прямого (денотативного) и косвенного,, (контекстуального, коннотативного) значения слов, бесчисленными цитатами и тут же следующими разъяснениями, обращением к авторитету словаря до такой степени, что многие страницы его произведений напоминают словарные статьи. Само по себе творчество Дерриды в известной степени можно было бы назвать обширным, нескончаемым комментарием к чужим мыслям и к самому себе, в результате чего его собственная мысль все время "ускользает" от четких дефиниций и однозначных определений. Это не означает, естественно, что Дерриде совсем чужды ясность и определенность позиций или, скажем, последовательность в отстаивании позиций и убедительность доказательств. На свой лад он весьма последователен, а что касается логического аппарата аргументации, то им он владеет в совершенстве и нередко не без изящества. Конечно, можно, и не без веских оснований, предположить, что подобный стиль отражает глубинные мировоззренческие колебания самого ученого, аморфность и непоследовательность его философской позиции и тому подобное. Однако это будет всего лишь часть истины и далеко не самая основная. Деррида 12 ГЛАВА 1 /Деррида и философская традиция / не совсем укладывается в традиционные представления о философии и философах, но в этом он далеко не одинок и является продолжателем довольно почтенной традиции, хотя, быть может, и выделяется своей подчеркнутой экстравагантностью. Кстати сказать, четче всего эту традицию сформулировал еще Хайдеггер, охарактеризовав ее как "поэтическое мышление". Деррида и философская традиция В самой манере доказательств Деррида много позаимствовал у англо-американской лингвистической философии, "семантического анализа", одним словом, у тех течений философской мысли, которые ведут свое происхождение, условно говоря, от Бертрана Рассела и Людвига Витгенштейна, лингвистических теорий речевых актов, опосредованных критической рецепцией феноменологии Гуссерля и Хайдеггера. Не заходя слишком далеко в философскую проблематику, отметим в предыстории данного вопроса лишь то, что даст возможность несколько прояснить истоки общей позиции Дерриды и ее специфичность. Американский философ Джон Капуто подверг детальному анализу глубинную взаимосвязь тех направлений современной теоретической мысли Запада, которые предоставляют Гуссерль, Хайдеггер и Деррида, в книге "Радикальная герменевтика: Повтор, деконструкция и герменевтический проект" (1987) (118). При этом Капуто ссылается на авторитет работ Родольфа Гаше "Зеркальная амальгама" (1985) (211) и Джона Ллевелина "Деррида на пороге смысла" (1986) (298), довольно отчетливо обрисовывающих преемственность феноменологической традиции, проявляющейся в концепциях Дерриды. Для Капуто не подлежит сомнению, и он попытался это доказать, что несмотря на все критические замечания Дерриды в адрес Гуссерля и Хайдеггера, французский ученый по сути дела является продолжателем их "герменевтического проекта". Как подчеркивает Капуто, Деррида "отрицает не интенциональность, референцию или самосознание, но только метафизическое представление, что существует какого-либо рода непосредственный контакт Я с самим собой или с другим Я, или с его объектами взаимодействия вне царства знаков" (11З, с. 306). Генетическая связь Дерриды с феноменологией несомненна, однако также несомненно и то, что его собственная позиция определялась прежде всего радикальной критикой всех основ ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ /Аргументативная логомахия и игровое отношение к слову/ 13 феноменологии, критикой, рассматриваемой им как составная часть общей "критики метафизики", являющейся главной целью, смысловым ядром его негативной доктрины. Говоря об истоках своей позиции, Деррида всегда определенно ссылается на традицию, ведущую свое происхождение от Ницше, Фрейда и Хайдеггера, хотя и критикует их концепции как явно недостаточные для окончательной деконструкции метафизики: "я, возможно, привел бы в качестве примера ницшеанскую критику метафизики, критику понятий бытия и знака (знака без наличествующей истины); фрейдовскую критику самоналичия, т.е. критику самосознания, субъекта, самотождественности и самообладания; хайдеггеровскую деструкцию метафизики, онто-теологии, определения бытия как наличия" (154, с.326). Аргументативная логомахия и игровое отношение к слову Несомненно, что Хайдеггер сыграл существенную роль в развитии у Дерриды неутолимого пристрастия к "узкой логомахии" -- игре слов, если повторить упрек, который Чаадаев предъявил Гегелю. (Разумеется, то, что делал Гегель в этой области, не идет ни в какое сравнение с абсолютным беспределом Хайдеггера.) Деррида более точен и корректен в своих манипуляциях со словом и более осторожен в наделении и придании нового смысла традиционным терминам по сравнению со своим учителем в этой области -- Хайдеггером, хотя, быть может, столь же, если не более, отчаян в игре со смыслами. Насколько к этим процедурам применимы понятня "научной точности", если вообще о таковой в данном случае может идти речь, -- вопрос, мягко говоря, деликатный: здравый смысл и "позитивистская логицистичность" отнюдь не были в чести философов, исходивших из принципа вольной", "поэтической интерпретации", не отягощенной ложной моралью неприемлемого для них духа "бескрылой" позитивистской научности. Поэтому все упреки ученых "старой формации", с негодующим возмущением потрясающих этимологическими словарями, не производят особого впечатления на теоретиков, прочно стоящих на позициях интутивно-поэтического мышления. И их вряд ли могут убедить тщетные, с их точки зрения, попытки рациональной верификации иррациональных по самой своей сути "актов интуивного усмотрения", как назвал их С.Аверинцев (60, с. 408). О плачевных результатах полемики Л. Шпитцера против этимологических штудий Хайдеггера будет сказано в разделе о постмодернизме; здесь же мне хотелось бы привести комментарии С. Аверинцева к "Строению слова" П. Флоренского, показательные в том плане, что их автор, отчетливо осознавая "опасность" подобного рода философствования, в то же время стремится обосновать правомочность такого подхода именно для философии: "Автор (Флоренский -- И. И.) разнимает слово на его составные части, допытываясь от него его подноготной, восстанавливая его стершийся, изначальный смысл (примерно так, как это в более позднюю эпоху делает со словами своего языка М. Хайдеггер). Конечно, "изначальный смысл" рекомендуется понимать не чересчур буквально -- и для русского, и для немецкого мыслителя искомыми является отнюдь не временная, не историческая, не генетическая, но смысловая "изначальность" слова: такое начало, которого, если угодно, никогда не было, но которое всегда есть, есть как "первоначально", как рrincipium ("принцип"). Этот же тип отношения к слову можно встретить у некоторых поэтов ХХ в.: и для них "изначальность" есть никоим образом не прошлое, но скорее будущее (исток как цель). Все это необходимо помнить при подходе Флоренского к этимологизированию" (60, с.406-407). Об этом подходе к этимологизированию "приходится помнить" и всякому, кто занимается Дерридой, да и вообще постструктурализмом в целом. Но, пожалуй, самое интересное можно найти в следующем примечания Аверинцева, где он рассуждает о необходимости подобной этимологической процедуры для "духовной культуры", Отмечая, что и сам Флоренский характеризовал некоторые свои "этимологические раздумья" как "маловероятные" (что его, впрочем, отнюдь не останавливало), Аверинцев приводит крайне интересное, с моей точки зрения -- в смысле своей поучительности -- оправдание подобной практики "символической эксегесы": "Так: этимология "маловероятна", и все же можно сказать", для этого достаточно, чтобы имеющее быть сказанным провоцировало акт интуитивного усмотрения. Настоящее содержание мысли Флоренского, по его собственному слову, показуется, но не доказуется"... Этимология здесь -- только "символ", почти метафора, почти декорация при акте "показания" усмотренного. Разумеется, это художническое, игровое отношение к "аргументам" (которые, согласно вышесказанному, как раз не суть аргументы) ставит эту глубокомысленную и плодотворную философию языка в весьма косвенные отношения к языкознанию. Но подчеркнем: "косвенные отношения" отнюдь не значит "никакие отношения". От "духовности" нашей "духовной культуры" очень мало осталось бы, если бы из нее была изъята вся система косвенных, необязательных и постольку свободных отношений между размежеванными "доменами". Свобода эта таит в себе опасность не-должного переступания границ, что само по себе не может быть против нее аргументом (как пресловутые недоразумения с шеллинговской натурфилософией и гегелевской философией истории отлично объясняют, но отнюдь не оправдывают принципиальную нетерпимость к такому типу работы ума, который попросту требует не слишком буквального понимания и при таком условии служит бесценным стимулятором и для "собственно науки")" (там же, с. 408). Не углубляясь особо в природу подобного рода оценки, которая по направленности своей аргументации вполне применима, как мы уже видели, и для Хайдеггера и, естественно, для Дерриды, отметим лишь, что такая защита в глазах рациональности хуже всякого обвинения, и, напротив, в глазах интуитивиста и иррационалиста (или мистика) -- совершенно законное обоснование выдвигаемых постулатов, вне зависимости от того, понимаем ли мы мистицизм в вульгарном смысле нелепых предрассудков и диких варварских обычаев, или в высоком смысле утонченной философской рефлексии, примерами которой наполнена вся история человечества. Собственно, все зависит от той позиции, которая выбирается, и от того, насколько этот выбор сознателен. В данном случае меня интересует даже не столько позиция самого Аверинцева с ее ощутимым ироническим обертоном от- носительно "собственно науки, сколько выявленное им худож- ническое, игровое отношение к "аргументам", легшее в основу того широкого мировоззренческого и эстетически- художественного течения жизни Запада, которое получало на- звание постструктуралистско-постмодернистского комплекса (о русском постмодернизме, набирающем сейчас силу, в рамках данного исследования мы просто не имеем возможности здесь говорить, хотя, разумеется, общеевропейскую -- в том смысле, в каком Россию можно безоговорочно относить к Европе, историческую укорененность и распространенность этого явле- ния всегда следует иметь в виду, по крайней мере, не забывать о ней, чтобы не создавать ложного впечатления об особой диковинности" и абсолютной иноземной чуждости "постмодер- нистской чувствительности"). Основную роль в выработке подобной установки на игро- вое отношение к слову и мысли сыграл прежде всего Ницше, -- 16 /Наличие/ как собственно для Дерриды, так и для всего постструктурализ- ма в целом, который как философско-эстетическое течение во многом является наследником ницшеанской традиции. Деррида неоднократно высказывал свое отношение в Ницше, которого особенно ценит "за систематическое недоверие ко всей метафи- зике в целом, к формальному подходу к философскому дискур- су, за концепцию философа-художника, риторическое и фило- логическое вопрошание истории философии, за подозрительное отношение к ценностям истины ("ловко применяемая услов- ность, истина есть средство, и оно не одно"), к смыслу и бытию, к "смыслу бытия", за внимание к экономическим фено- менам силы и различию сил и т. д." (151, с. 363); Роль Ницше Деррида также видит в том, что он, "радикально пересмотрев понятия "интерпретация", "оценка", "пер- спектива" и "различие", во многом способствовал освобождению означающего от его зависимости или происхождения от логоса к связанного с ним понятия истины, или первичного означаемо- го" (148, с. 19). Наличие Это приводит нас к одному из ключевых, краеугольных терминов понятийного аппарата Дерриды -- к многозначному слову " presence". Везде, за редким исключением, в данной работе оно переводится как "наличие", и, соответственно, произ- водные от него определения -- как "наличный", хотя, разумеет- ся, всегда следует иметь в виду смысловое соприсутствие в данном термине и его производных значений "присутствия" и "настоящего времени". Несомненно, что критика Дерридой этого понятия связана с его гносеологическим нигилизмом, с отрица- нием любых критериев истины, в том числе и такого феномено- логического критерия, как "очевидность": Деррида критикует учение о "смысле бытия вообще как наличия со всеми подопре- делениями, которые зависят от этой общей формы и которые организуют в ней свою систему и свою историческую связь (наличие вещи взгляду на нее как eidos, наличие как субстан- ция/сущность/существование (ousia), временное наличие как точка (stigme) данного мгновения или момента (non), наличие соgitо самому себе, своему сознанию, своей субъективности, соналичие другого и себя, интерсубъективность как интенцио- нальный феномен эго)" (148, с. 23). Утверждение Дерриды о "ложности" этого учения может быть представлено как продол- жение и углубление критики Хайдеггером основных постулатов Гуссерля, и в то же время, повторим, осмысление собственной 17 /Деррида и Хайдеггер/ позиции Дерриды было бы вряд ли возможным без и вне про- блематики, разработанной Гуссерлем. Еще для раннего Гуссерля была характерна критика "натуралистического объективизма" - (хотя в то же время он выступал и против скептического релятивизма), которому он противопоставлял призыв вернуться "к самим предметам", как якобы обладающим "открытым", "самообнаруживающимся быти- ем". При этом он ориентировался на традицию картезианства с его тезисом об очевидности самопознания и, что более важно, самосознания. В этой связи и лозунг "к самим предметам" предполагал "возврат" сознания к "изначальному опыту" (что абсолютно немыслимо и неприемлемо для Дерриды), получае- мому в результате операции "феноменологической редукции", или "эпохе", которая должна исключать все нерефлексивные суждения о бытии, т.е. отвергать "эмпирическое созерцание", расчищая, тем самым, путь к "созерцанию эйдетическому, спо- собному постичь идеальные сущности предметного мира вещей, мира явлений, или феноменов. Впоследствии Гуссерль попытался переформулировать принцип "самоочевидности сознания" как смыслополагание ин- тенциональной жизни сознания, передав способность наполнять смыслом эмпирический и психологический опыт людей "трансцендентальному субъекту как якобы обладающему обоб- щенным, интерсубъективным знанием общезначимых истин, т.е. фактически обладающему "трансцендентальным сознанием". Именно этот момент гуссерлианской философии и стал главным предметом критики Дерриды, отвергающего как посту- лат об "имманентной данности" (в терминах французского уче- ного -- "презентности-наличности") бытия сознанию, так и принцип однозначного конституирования и преобразования "жизненного мира" (т.е. "универсального поля различных форм практик", по Гуссерлю) в мир "истинный", как бы туманно и неопределенно ни формули- ровал его немецкий философ. Деррида и Хайдеггер Если Гуссерль для Дерриды до известной степени воплощает то современное состояние традиционной европейской философии, которое очертило круг вопросов, ставших для Дер- риды предметом критического анализа, то отношения Дерриды с Хайдеггером гораздо сложнее. Хайдеггер в значительной мере создал методологические предпосылки дерридеанского анализа. И это связано прежде всего с его критикой "метафизического способа мышления", который он пытался переосмыслить. Отри- цательное отношение Дерриды к "презентности-наличности" как основе метафизического мировосприятия генетически соотносится с критикой Хайдеггером традиционного европейского понимания мышления как "видения", а бытия -- как постоянно присутст- вующего перед мысленным взором", т.е. в трактовке Дерриды как "наличного". Хайдеггер последовательно выступал против абсолютизации в понимании бытия временного момента его "настоящего быто- вания", его "вечного присутствия", что несомненно предопреде- лило и позицию Дерриды в этом вопросе. Однако, если попыт- ка Хайдеггера осуществить деструкцию европейской философ- ской традиции как "метафизической" (см. об этом у П. П. Гай- денко, 15) встретила у Дерриды полное сочувствие и понима- ние, то другая сторона деятельности немецкого философа -- его стремление найти путь к "истине бытия" -- совершенно не совпала с глобальной мировоззренческой установкой Дерриды на релятивистский скептицим. И именно в этом плане и наме- тилось их основное расхождение, обусловившее упреки в непо- следовательности и незавершенности "деструкции метафизики", предъявленные Дерридой Хайдеггеру. За этим стремлением немецкого ученого во всем увидеть "истину" теоретик постструк- турализма как раз и усматривает рецидив" метафизического подхода. К этому можно добавить, что интенциональность, столь важная для Гуссерля и Хайдеггера, была переосмыслена Дерридой в типично поструктуралистском духе как "желание", ины- ми словами, как подчеркнуто бессознательная, стихийная и в конечном счете иррациональная сила, поскольку, хотя она может и принимать форму мысли и действий, направленных на дости- жение конкретных целей, т. е. быть рационально-осознанно оформленной, но тем не менее и по своим истокам, и по своим конечным результатам, резко расходящимся, если не прямо противоположным, с собственным исходным замыслом, она носит явно иррациональный характер. Однако следует иметь в виду, что зта иррациональность общемировоззренческой позиции французского ученого выступа- ет у него в ослабленной форме по сравнению с Делезом, Кри- стевой и даже в какой-то мере с Фуко, поскольку не принимает видимость открыто декларируемой методологической установки. Поэтому она выводима лишь как результат анализа тех аргу- ментативных операций, которые осуществляет Деррида, занятый выявлением "постоянно возникающих" логических "неразре- шимостей" на каждом шагу человеческой мысли. 19 /Критика центра и стуктурности структуры/ Однако, какова бы ни была философская традиция, в лоне которой формировались взгляды Дерриды, ею одной невозмож- но объяснить его значение как одного из безусловных основате- лей постструктуралистской доктрины. Оригинальная тео- ретическая установка фран- узского ученого проявилась прежде всего в том, что он подверг решительной критике сам принцип "структурности структуры" и традиционные семиотические представления, выявив "неизбежную", с его точки зрения "ненадежность" любого способа языкового обозначения. Критика центра и структурности структуры В своей ранней работе "Структура, знак, и игра в дискурсе о гуманитарных науках" (159), впервые представленной в виде выступления на конференции "Наука о человеке" в 1966 г. в Университете Джонса Хопкинса, Деррида сформулировал прак- тически все основные положения своей системы взглядов, соста- вившие впоследствии "обязательный канон" теории постструкту- рализма: идея децентрации структуры, идея "следа", критика многозначного понятия "наличие" и концепции "целостного чело- века", а также утверждение ницшианского принципа "свободной игры мысли" и отрицание самой возможности существования какого-либо первоначала, "первопричины", или, как его называ- ет ученый, "происхождения" любого феномена, его origine. Поскольку именно идея бесструктурности отразилась в са- мом названии рассматриваемого нами течения, стоит более под- робно остановиться на аргументации Дерриды. С его точки зрения, понятие "центра структуры" определяет сам принцип "структурности структуры": "Функцией этого центра было не только ориентировать, сбалансировать и организовывать струк- туру -- естественно, трудно себе представить неорганизованную структуру -- но прежде всего гарантировать, чтобы организую- щий принцип структуры ограничивал то, что мы можем назы- вать свободной игрой структуры. Поскольку несомненно, что центр структуры, ориентируя и организуя связность системы, допускает свободную игру элементов внутри целостной формы" (59, с.324). В то же время, в самом "центре пермутация, или трансформация элементов (которые, разумеется, могут быть в свою очередь структурами, включенными в состав общей струк- туры) запрещена... Таким образом, всегда считалось, что центр, который уникален уже по определению, представляет собой в структуре именно то, что управляет этой структурой, в то же время само избегает структурности. Вот почему классическая мысль, занимающаяся проблемой структуры, могла бы сказать, что центр парадоксальным образом находится внутри структу- ры и вне ее. Центр находится в центре целостности и однако ей не принадлежит, эта целостность имеет свой центр где-то в другом месте . Центр не является центром" (там же, с. 325). И далее: "Вся история концепции структуры ... может быть пред- ставлена как ряд субституций одного центра другим, как взаи- мосвязанная цепь определений этого центра. Последовательно и регулируемым образом центр получал различные формы и на- звания. История метафизики, как и история Запада, является историей этих метафор и метонимий. Ее матрица ... служит определением бытия как наличия во всех смыслах этого слова. Вполне возможно показать, что все эти названия связаны с фундаментальными понятиями, с первоначалами или с центром, который всегда обозначал константу наличия -- эйдос, архе, телос, энергия, усия (сущность, субстанция, субъект), але- тейя, трансцедентальность, сознание или совесть, Бог, человек и так далее" (там же, с. 325). Таким образом, в основе представления о структуре лежит понятие "центра структуры" как некоего организующего ее на- чала, того, что управляет структурой, организует ее, в то время как оно само избегает структурности. Для Дерриды этот "центр" -- не объективное свойство структуры, а фикция, по- стулированная наблюдателем, результат его "силы желания" или ницшеанской "воли к власти", а в конкретном случае толкования текста (и прежде всего литературного) следствие навязывания ему читателем своего собственного смысла, "вкладывания этого смысла в текст, который сам по себе может быть совершенно другим. В некоторых своих работах, в частности в "Голосе и феномене" Деррида рассматривает этот "центр" как "сознание", "соgitо" или "феноменологический голос". С другой стороны само интерпретирующее "я" понимается им как своеобразный текст, "составленный" из культурных систем и норм своего вре- мени, и, следовательно, произвольность интерпретации со сторо- ны зтого "я" заранее ограничена исторической обусловленностью его норм и систем. Однако, несмотря на общую негативную позицию Дерриды по отношению к "универсальной зпистеме" западноевропейского мышления, характеризуемой им как "логоцентрическая метафи- зика", служащая для рационалистического оправдания, для ут- верждения собственных правил и законов мышления и своей традиционалистской преемственности, стремление французского теоретика вступить в диалог с этой традицией логоцентризма, взятой в целом, без достаточного учета неизбежной историче- 21 /Человек и мир как текст/ ской ограниченности своей собственной критики, т.е. без учета ее обусловленности социальными и временными параметрами, дает основания американскому исследователв Ф. Лентриккии обвинить Дерриду в антниисторизме и формализме. В то же время представление о культуре любого историче- ского периода как о сумме дискурсов или текстов, т.е. устных или письменных модусов мышления, представление, обозначае- мое термином "текстуальность" и позволяет, по мнению Лен- трикии, избежать опасности ничем не ограниченного произвола интерпретации. Поскольку, как не устает повторять Деррида, "ничего не создается вне текста" (148, с.158), то и любой индивид в таком случае неизбежно находится "внутри текста", т.е. в рамках определенного исторического сознания, что якобы и определяет границы "интерпретативного своеволия" любого индивидуального сознания, в том числе и сознания литератур- ного критика. Человек и мир как текст Рассматривая человека только через призму его соз- нания, т.е. исключительно как геологический феномен культуры и, даже более узко, как феномен письменной культуры, как порождение Гутенбергеровой цивилизации, пост- структуралисты готовы уподобить самосознание личности неко- торой сумме текстов в той массе текстов различного характера, которая, по их мнению, и составляет мир культуры. Весь мир в конечном счете воспринимается Дерридой как бесконечный, безграничный текст (сравните характеристику мира как космической библиотеки" В. Лейча, или "энциклопедии" и "словаря" У. Эко). В этом постструктуралисты едины со структуралистами, также отстаивавшими тезис о панъязыковом характере сознания, однако осмысление этого общего постулата у наиболее видных теоретиков постструктурализма и структурализма отличается некоторыми весьма существенными нюансами. Например, Дер- рида, споря с Бенвенистом, слишком "прямолинейно", с точки зрения Дерриды, связывающего логические и философские ка- тегории, сформулированные еще Аристотелем в соответствии с грамматическими категориями древнегреческого языка, -- а через него и всех индоевропейских языков, -- тем самым кри- тикует "неоспоримый тезис" структурной догмы, жестко соотно- сившей специфику естественного языка со своеобразием нацио- нального мышления . Хрестоматийный пример: эскимосы "видят", т..е. воспринимают мир и осмысливают его иначе, чем 22 /Поэтическое мышления/ носители английского языка. С точки зрения Дерриды проблема гораздо сложнее, чем это кажется Бенвенисту. Ибо для того, чтобы категории языка стали "категориями мысли", они должны быть "сначала" осмыслены, отрефлексированы как категории языка: "Знание того, что является категорией -- что является языком, теорией языка как системы, наукой о языке в целом и так далее -- было бы невозможно без возникновения четкого понятия категории вообще, понятия, главной задачей которого как раз и было проблематизировать эту простую оппозицию двух предполагаемых сущностей, таких как язык и мысль" (160, с. 92). К тому же количество категорий древнегреческого языка значительно превосходит те десять, которые выдвигались Ари- стотелем в качестве логико-философских. Таким образом, за- ключает Деррида, исходя только из "грамматического строя" древнегреческого языка нельзя решить вопрос, почему были выбраны именно эти категории, а не другие. В результате чего нарушается структуралистский тезис о полном соответствии законов грамматики, мышления и мира. Меня здесь интересует не вечная страсть Дерриды со все- ми спорить, а те выводы о метафизичности логико-философских категорий, включая само понятие "категории", которое он сде- лал: "Категории являются и фигурами (skhemata), посредством которых бытие, собственно говоря, выражается настолько, на- сколько оно вообще может быть выражено через многочислен- ные искажения, во множестве тропов. Система категорий -- это система способов конструирования бытия. Она соотносит про- блематику аналогии бытия -- во всей одновременности своей неоднозначности и однозначности -- с проблематикой метафоры в целом. Аристотель открыто связывает их вместе, утверждая, что лучшая метафора устанавливается по аналогии с пропорцио- нальностью. Одного этого уже было бы достаточно для доказательства того, что вопрос о метафоре является для метафизики не более маргинальным, чем проблемы метафорического стиля и фи- гуративного словоупотребления являются аксессуарными укра- шениями или второстепенным вспомогательным средством для философского дискурса" (там же, с. 91). Поэтическое мышления Впоследствии это стало краеугольным положением "постмодернистской чувствительности" ее тезисом о неизбеж- ности художественности, поэтичности всякого мышления, в том числе и теоретического (философского, литературоведческого, искусствоведческого и даже научно-естественного), но в рамках собственно литературоведческого постструктурализма -- со ссылкой на авторитет Ницше, Хайдеггера и Дерриды -- этот "постулат" послужил теоретическим обоснованием нового вида критики, в которой философские и литературоведческие пробле- мы рассматриваются как неразрывно спаянные, скрепленные друг с другом метафорической природой языка. И роль Дерри- ды в этом была особенно значительной, поскольку его методика анализа философского текста (а также и художественного, чему можно найти немало примеров в его работах), оказалась вполне применимой и для анализа чисто литературного текста; эта ме- тодика, крайне близкая "тщательному ", "пристальному прочте- нию" американской новой критики, обеспечила ему триум- фально быстрое распространение на американском континенте. Разумеется, с точки зрения Дерриды, речь не идет о пре- восходстве литературы над философией, как это может пока- заться с первого взгляда и как зто часто понимают и истолко- вывают сторонники деконструктивизма. Для него самым важ- ным было "опрокинуть, перевернуть" традиционную иерархию противопоставления литературы "серьезной" (философии, исто- рии, науки и т.д.) и литературы заведомо "несерьезной", осно- ванной на "фиктивности", на "методике вымысла", т. е. литера- туры художественной. Говоря по-другому, для него ложен принцип разделения между языком "серьезным" и "несерьезным", поскольку те традиционные истины, на раскры- тие которых претендует литература "серьезного языка", - здесь он следует за Ницше, -- являются для него "фикциями", "фикциональность" которых просто была давно забыта, так как стерлась из памяти метафоричность их изначального словоупот- ребления. В подтверждение своего тезиса о "глубинном родстве" фи- лософии и поэзии Деррида приводит аргументацию Валери: если бы мы смогли освободиться от наших привычных представлений, то мы бы поняли, что "философия определяемая всем своим корпусом, который представляет собой корпус письма, объек- тивно является особым литературным жанром, ... который мы должны поместить неподалеку от поэзии (151, с. 348). Если философия -- всего лишь род письма, продолжает Деррида, то тогда "задача уже определена: исследовать философский текст в его формальной структуре, его риторическую организацию, спе- цифику и разнообразие его текстуальных типов, его модели экспозиции и порождения -- за пределами того, что некогда называлось жанрами, -- и, далее, пространство его мизансцен и его синтаксис, который не просто представляет собой артикуля- 24 /Критика традиционной концепции знака/ цию его означаемых и их соотнесенность с бытием или истиной, но также диспозицию его процедур и всего с ними связанного. Короче, зто значит рассматривать философию как "особый ли- тературный жанр ", который черпает свои резервы в лингвисти- ческой системе, организуя, напрягая или изменяя ряд тропологи- ческих возможностей, более древних, чем философия" (там же, с. 348-359). В связи с этим можно вспомнить риторический вопрос Филиппа Лаку-Лабарта: "Здесь бы хотелось задать философии вопрос о ее "форме", или, точнее, бросить на нее тень подозрения: не является ли она в конце концов просто литературой?" (281, с. 51). Критика традиционной концепции знака Нельзя понять общий смысл деятельности Дерриды, не учитывая также специфичности его подхода к проблеме знака центральной для современной семиотики, лингвистики и литературоведения. Если мы обратимся к истории вопроса, то увидим, что идеи Дерриды логическое развитие тен- денции, имманентно прису- щей структурной лингвистике со дня ее зарождения, восхо- дящей еще к концепции про- извольности знака, постули- рованного Соссюром: "озна- чающее НЕМОТИВИРОВАНО, т.е. произвольно по отноше- нию к данному означаемому, с которым у него нет в действи- тельности никакой естественной связи" (55, с. 101). А. Ж. Греймас н Ж. Курте в своем "Объяснительном сло- варе семиотики", отмечая попытку англо-американских лингвис- тов "ввести в определение знака понятие референта", т. е. озна- чаемой реальности, объясняют эту попытку тем, что англо- американская лингвистика "мало интересовалась проблемами знака" и находилась под влиянием бихевиоризма и позитивизма (излюбленных жупелов структуралистской критики), и заклю- чают не без снисходительности: "Как известно, лингвисты, сле- дующие за Соссюром, считают исключение референта необходи- мым условием развития лингвистики" (54, с. 494). Деррида приходит к выводу, что слово и обозначаемое им понятие, т.е. слово и мысль, слово и смысл, никогда не могут быть одним и тем же, поскольку то, что обозначается, никогда не присутствует, не "наличествует" в знаке. Более того, он ут- верждает, что сама возможность понятия "знака" как указания на реальный предмет предполагает его, предмета, замещение знаком (в той системе различий, которую представляет собой язык) и зависит от отсрочки, от откладывания в будущее непо- 25 /РАЗЛИЧЕНИЕ/ средственного "схватывания" сознанием этого предмета или представления о нем. Что если, пишет Деррида в своей обычной предположи- тельной манере, "смысл смысла (в самом общем понимании термина "смысл", а не в качестве его признака) является беско- нечным подразумеванием? беспрестанной отсылкой от одного означающего к другому? Если его сила объясняется лишь одной бесконечной сомнительностью, которая не дает означаемому ни передышки, ни покоя, а лишь только все время ... побуждает его к постоянному означиванию и разграниче- нию/отсрочиванию? (155, с.42) Характерная для постструктурализма игра на взаимодейст- вии между смыслом, обусловленным контекстом анализируемого произведения, и безграничным контекстом "мировой литерату- ры" (последний преимущественно ограничивается контекстом западноевропейской культуры, или, еще точнее, западноевропей- ской историей философии, понимаемый как способ мышления -- как "западный логоцентризм") открывает возможность для провозглашения принципиальной неопределенности любого смысла. Что прямо нас подводит к проблеме литературного модернизма и постмодернизма, у теоретиков которых данный постулат давно стал общим местом. В подтверждение этого тезиса можно сослаться на Ницше с его последовательным релятивизмом понятия "истины" и на Адорно, или, -- если взять современного влиятельного критика, выступающего с других методологических и философских пози- ций, -- на Вольфганга Изера -- крупнейшего представителя рецептивной эстетики с его концепцией неопреленности смыс- ла литератуного произведения как основы его художественно- сти. "Различение" Для теоретического обоснования этой позиции Деррида вместо понятия "различие", "отличие" (difference), принятого к семиотике и лингвистике, вводит понятие, условно здесь переводимое как "различение" (differance), вносящее смысловой оттенок процессуальности, временного разрозненья, разделенности во времени, отсрочки в будущее -- в соответствии с двойным значением французского глагола differer -- различать и отсрочивать. Эту пару понятий следует употреблять в строго термино- логическом смысле, так как "различение" отличается от "различия" прежде всего процессуальным характером; недаром Деррида не устает повторять, что "различение" -- это "систематическое порождение различий", "производство системы различий" (155, с.40)В другой своей работе, "Диссеминация", он уточняет: "Не позволяя себе подпасть под общую категорию логического противоречия, различение (процесс дифференциа- ции) позволяет учитывать дифференцированный характер раз- ных модусов конфликтности, или, если хотите, противоречий (144, с. 403). "Различение, -- поясняет Деррида в "Позициях", - должно означать... точку разрыва с системой Аufhebung (имеется виду гегелевское "снятие" -- И. И.) и спекулятивной диалектикой" (155, с. 60). Иными словами, "различение" для него -- не просто уничтожение или примирение противополож- ностей, но их одновременное сосуществование в подвижных рамках процесса дифференциации. При этом временной интер- вал, разделяющий знак и обозначаемое им явление, с течением времени (в ходе применения знака в системе других знаков, т. е. в языке) превращает знак в "след" этого явления. В резуль- тате слово теряет свою непосредственную связь с обозначаемым, с референтом, или, как выражается Деррида, со своим "происхождением", т. е. с причиной, вызвавшей его порождение. Тем самым "знак" обозначает якобы не столько предмет, сколько его отсутствие ("отсутствие наличия") а в конечном счете свое "принципиальное отличие" от самого себя. Это явление Деррида и определяет как "различение" . Характерно, что в своих многочисленных растолкованиях французский семиотик неоднократно ссылается на графический признак придуманного им термина, на "скрытое а " "(или, как он еще предпочитает выражаться, "немое а "-- a muet). Несмотря на графическое различие, слово "differance" произносится так же, как и слово "difference". Деррида считает, что все эти свой- ства изобретенного им термина позволяет ему быть ни "понятием", ни просто "словом", а чем-то доселе небывалым. Редакция парижского журнала "Промесс", в котором пер- воначально публиковались эти объяснения Дерриды, снабдила их примечанием, где констатировала, что характеризуемое по- добным образом "различение" по своей принципиальной "неопределенности" структурно близко фрейдовскому бессозна- тельному (155, с. 60). В соответствии со своими семиотическими взглядами фран- цузский ученый стремится дезавуировать традиционную бинарную оппозицию означающее/означаемое, прибегая к своему излюбленному приему рассматривать любое явление "под знаком" его вычеркивания" (sous rature). Он пишет слово, зачеркивает его и помещает рядом оба его графических варианта, утверждая, 27 /След/ что хотя каждое из них и неточно обозначает предмет, но тем не менее они оба необходимы. Эта процедура отвечает главному принципу Дерриды - подходить к каждому явлению с двойной позиции его одновременного уничтожения и сохранения - принципу "конструктивного деконструктивизма". "След" Как пишет Н. Автономова, "пространственно-временная закрепленность различения реализуется в понятии "след". След есть то, что всегда и уже включает и закрепляет эту соотнесенность и различенность, а значит, и артикули- рованность поля сущего и поля метафизики; именно след дает в конечном счете возможность языка и письма. След не есть знак, отсылающий к какой-либо предшествующей "природе" или "сущности" -- в этом смысле след немотивирован, т.е. не опре- делен ничем внешним по отношению к нему, но определен лишь своим собственным становлением... След есть то, что уже ап- риори "записано". Так взаимосвязь "следа" и "различия" подво- дит к понятию "письма"... Письмо есть двусмысленное присут- ствие-отсуствие следа, это различение как овременение и опро- странствливание это исходная возможность всех тех альтерна- тивных различий, которые прежняя "онто-тео-телео- логоцентрическая" эпоха считала изначальными и "самоподразу- мевающимися" (3, с. 163). Вся система языка характеризуется как платоновская "тень тени", как система "следов", т.е. вторичных знаков, в свою очередь опосредованных конвенциональными схемами конъюнк- турных кодов читателя. Свою позицию Деррида обосновывает тем, что сама природа "семиотического освоения" действительно- сти (т.е. освоение ее сознанием-языком, которые он фактически не разграничивает) настолько опосредована, что это делает невозможным непосредственный контакт с ней (как, впрочем, и со всеми явлениями духовной деятельности, которые на уровне семиотического обозначения предстают лишь в виде следов своего бывшего присутствия). Для Дерриды не существует в отдельности ни истины, ни фикции, и, что более важно для понимания его философской позиции, ни сознания, ни реально- сти. Правда, для позиции ученого характерно не столько отри- цание этих, как он их называет, "полярностей", сколько утвер- ждение невозможности их существования друг без друга. Как писала об этом" Автономова : "Речь идет не о том, чтобы озна- чаемому предпочесть означающее, превратить его в трансцен- дентальную сущность. Деррида утверждает здесь лишь самости- 28 рающуюся первичность означающего, что должно предполагать перечеркивание самого принципа первичности: оно уже не есть нечто налично присутствующее, первопричинное, трансцендент- ное (эту оговорку Деррида относит к понятию различения, но она в полной мере приложима и к понятию означающего)" (3, с. 165-166). С тех же позиций Деррида кстати подходит и к проблеме субъекта. С его точки зрения, "субьект-в-себе" (т.е. автономное сознание, субъект как все вокруг себя организующий "центр", "первопричина" и одновременно "конечная цель" своей собст- венной деятельности) так же невозможен, как и "объект-в-себе" ("вещь-в-себе", т.е. фактически обьективная реальность, незави- симая от человеческого сознания). Иными словами, Деррида всегда теоретически находится в пределах "дискурсивной прак- тики" и исключает предметно-чувственную практику из своего рассмотрения. Возвращаясь к проблеме Дерридеанской трактовки принци- па бинаризма, приведем резюмирующее высказывание Г. Коси- кова: "Для Дерриды, таким образом, задача состоит не в том, чтобы перевернуть отношения, оставаясь в рамках "центриру- ющего" мышления (сделав привилегированным, скажем, озна- чающее вместо означаемого или "форму" вместо "содержания"), а в том, чтобы уничтожить саму идею первичности, стереть черту, разделяющую оппозитивные члены непроходимой стеной: идея оппозитивного различия (difference) должна уступить место идее различения (differance), инаковости, сосуществованию мно- жества не тождественных друг другу, но вполне равноправных смысловых инстанции. Оставляя друг на друге "следы", друг друга порождая и друг в друге отражаясь, эти инстанции унич- тожают само понятие о "центре", об абсолютном смысле" (43, с. 37). Г. Косиков иллюстрирует это положение цитатой из Дер- риды: "Различение -- это то, благодаря чему движение означи- вания оказывается возможным лишь тогда, когда каждый эле- мент, именуемый "наличным" и являющийся на сцене настоя- щего, соотносится с чем-то иным, нежели он сам, хранит в себе отголосок, порожденный звучанием прошлого элемента и в то же время разрушается вибрацией собственного отношения к элементу будущего; этот след в равной мере относится и к так называемому будущему и к так называемому прошлому; он образует так называемое настоящее в силу самого отношения к тому, чем он сам не является..." (Деррида, 155, с.13; цит. по Косикову, там же). Эта характеристика Косикова представляется мне наиболее четко схватывающей саму суть мышления, вернее сказать, 29 "Дополнение" "интенциональность" мышления Дерриды, того, к чему он стре- мился как к "идеальной цели", поскольку при всем своем реля- тивизме и изменчивой непоследовательности, с которой он спо- собен приспосабливать свое учение к казалось бы совершенно несовместимым идеологическим контекстам, определенная сте- пень ценностной иерархичности одного ряда членов оппозиции по отношению к другому у него сохраняется всегда. Во всяком случае, сопоставительный анализ более или менее значительного корпуса его работ сразу дает возможность четко ее проследить. Если мы возьмем самую типичную для Дерриды серию, или, как он ее называет, "культурную матрицу аксиологических оппозиций": голос/письмо, звук/молчание, бытие/небытие, сознание/бессознательное, внутри/вне, реальность/образ, вещь/знак, наличие/отсутствие, означаемое/означающее, ис- тинное/ложное, сущность/кажимость и т.д., то несмотря на утверждение ученого, что главным для него в их отношениях является не их взаимное отрицанне, а принцип взаимодействия, понимаемый как принцип "бесконечной игры", уже в подобной постановке вопроса заметна неизбежная переоценка ценностей. И фактически все теоретики и историки современной критики, занимавшиеся "проблемой Дерриды" (В. Лейч, Х. Харари, Дж. Каллер, К. Батлер, Ж.-И. Тадве, Дж. Эткинс и многие дру- гие) единогласны в этом вопросе -- Деррида, по их мнению, осуществил полную перемену мест логоцентрических полярно- стей" (Лейч, 2, с., отдав явное предпочтение второму ряду членов оппозиции как иерархически для него более значи- мому. Он посвятил немало страниц этой проблеме, иллюстрируя взаимодополнительность обеих сторон бинарной оппозиции, но никогда не ставил под сомнение приоритет письменной речи над устной и знака над обозначаемой им вещью или явлением со всеми вытекающими из этого последствиями. "Дополнение" Эту тему Деррида неод- нократно развивал, выдвигая еще целый ряд понятий, из которых наиболее часто им применяемым является "дополнение". В Дерридеанской концеп- ции "дополнения" ощутимо несомненное влияние "принципа дополнительности" Н. Бора; при этом Деррида прямо называет "дополнение" другим наименованием "различения" (148, с. 215) в пишет: "Концепция дополнения... совмещает в себе два значе- ния, чье совместное сожительство столь же странно, как и необ- ходимо. Дополнение как таковое прибавляет себя к чему-то, т. е. является излишком, полиотой, обогащающей другую полно- ту, высшей степенью наличия... Но при этом дополнение еще и замещает. Оно прибавляет- ся только для того, чтобы произвести замену. Оно внедряется или проникает в-чье-то-место; если оно что-то и напорет, то это происходит как бы в пустоте. Если оно что-то и репрезен- тирует, порождая его образ, то только в результате предшест- вующего ему изъяна в наличии. Являясь компенсирующим и замещающим элементом, дополнение представляет собой заме- нитель, подчиненную инстанцию, которая занимает место. В качестве субститута оно не просто добавляется к позитивности наличия, оно не дает никакого облегчения, его место обозначено в структуре признаком пустоты. Это второе значение дополнения не может быть отделено от первого... Каждое из двух значений самостирается или стано- вится весьма неясным в пространстве другого. Но их общая функция в этом и проявляется: добавляется ли оно или замеща- ет, но добавление является внешним, находится вне той пози- тивности, на которую оно накладывается, оказывается чуждым тому, что -- для того, чтобы быть замещенным дополнением, должно быть чем-то иным по сравнению с дополнением" (144, с. 144-145). Иными словами, дополнение необходимо для того, чтобы покрыть какой-либо недостаток, но тем самым оно и обнаружи- вает существование того "вечного недостатка", который предпо- ложительно всегда существует в любом явлении, предмете, по- скольку никогда не исключает возможность их чем-то допол- нить. Из этого делается вывод, что сама структура дополнения такова, что предполагает возможность в свою очередь быть дополненной, т. е. неизбежно порождает перспективу бесконеч- ного появления все новых дополнений к уже имеющемуся. С точки зрения Дерриды, все здание западной метафизики осно- вано на этой возможности компенсации "изначальной нонпре- зентности", и введение понятия "дополнения" (или "допол- нительности") как раз и направлено на "демистифи- кацию", на "разоблачение" самого представления о "полном", "исчерпывающем наличии". В качестве одного из многочисленных примеров, приводи- мых Дерридой, сошлемся на один. Французский ученый анали- зирует рассуждения Руссо об изначальной неиспорченности природы по сравнению с культурой и о "естественном" превос- ходстве первой над второй. Каллер в связи с этим отмечает: "Руссо, например, рассматривает образование как дополнение к природе. Природа в принципе совершенна, обладает естествен- ной полнотой, для которой образование представляет собой внешнее дополнение. Но описание этого дополнения обнаружи- вает в природе врожденный недостаток; природа должна быть завершена -- дополнена -- образованием, чтобы в действи- тельности стать собой: правильное образование необходимо для человеческой природы, если она должна проявиться в своей истинности. Логика дополнительности, таким образом, хотя и рассматривает природу как первичное условие, как полноту, которая существует с самого начала, в то же время обнаружива- ет внутри нее врожденный недостаток или некое отсутствие, в результате чего образование, добавочный излишек, также стано- вится существенным условием того, что оно дополняет" (124, с. 104). Исходя из этой перспективы таким образом понятого "дополнения", можно сказать, что поскольку невозможно себе представить вне культуры то, что является ее первоочередным и главным порождением, -- человека, то тогда и невозможно представить человека в одной своей природной изначальности без его "дополнения" культурой. В качестве доказательства реального действия этого "механизма дополнительности" Деррида приводит высказывание Руссо в "Исповеди", где, жалуясь на свои "неловкости" в об- ществе, он утверждает, что, находясь в нем, он оказывается не только в просто невыгодном для себя положении, но и даже совершенно иным, другим человеком, чем он есть на самом деле. Поэтому он сознательно сторонится, избегает общества и прибегает к помощи "письма", т.е. письменной, а не устной формы самовыражения. Ему приходится это делать, чтобы объ- яснить обществу, другим людям, свои мысли, а в конечном счете и самого себя: "ибо если бы я там находился, то люди никогда бы не узнали, чего я стою" (148, с. 208). Но Деррида идет дальше рассуждений подобного рода, ко- торые вполне могли бы уложиться в рамки аргументации "здравого смысла", и обращается к анализу "Исповеди" Руссо, чтобы на ее примере доказать неизбежность логики дополни- тельности, посредством которой реальные события и исторически реальные люди превращаются в фиктивные персонажи ("фигуры") письма, а сложные, экзальтированные отношения Руссо-протагониста собственного произведения с мадам Варанс, его возлюбленной "Маман", рассматриваются ученым как харак- терный образец дополнения-замещения (здесь и "Маман" как субститут матери Руссо, и сексуальные фетиши, "замещающие" для Руссо мадам де Варанс в ее отсутствии): Через этот ряд последовательных дополнений проявляется закон: закон беско- нечно взаимосвязанных рядов, неизбежно умножающий количе- 32 Программа деконструкции и "грамматология" ство дополняющих опосредований, которые и порождают это ощущение той самой вещи, чье появление они все время задер- живают: впечатление от самой этой вещи, ее непосредственность оказывается результатом вторичного восприятия. Все начинается с посредника" (148, с. 226). Перед нами попытка, и, надо сказать, проводимая доволь- но последовательно, ревизии традиционной диалектики гегелев- ского образца, заключающаяся прежде всего в опровержении гегелевского метода "снятия" противоречий и трактовки самой противоречивости как условия, даже принципа всякого развития. Если Гегель был склонен к "позитивному" разрешению проти- воречий и сводил основную философскую проблематику к телео- логическому саморазвитию духа, то Дерриде, для которого идея целенаправленности прогресса, как "наивно позитивистская" по своему характеру, чужда, гораздо ближе установка на кантов- скую неразрешимость апорий. И именно подобная, казалось бы, чисто философская, по- становка вопроса имела огромное и самое непосредственное воздействие на развитие литературной критики. Вслед за Дер- ридой уже несколько поколений критиков ищут в исследуемых ими литературных текстах "логические неразрешимости", сделав эти поиски предметом своего анализа. Программа деконструкции и "грамматология" Возвращаясь к дерриде- анской концепции знака, еще раз повторим, что борьба французского ученого с тра- диционными семантическими концепциями составляет толь- ко часть, и далеко не самую существенную, его "де- конструктивистской программы", поскольку основным предме- том его критики являются не столько способы обозначения, сколько то, что обозначается -- мир вещей и законы, ими управляющие. С точки зрения Дерриды, все эти законы, якобы отражающие лишь желание человека во всем увидеть некую "Истину", на самом деле не что иное, как "Трансцендентальное Означаемое" -- порождение "западной логоцентрической тра- диции", стремящейся во всем найти порядок и смысл, во всем отыскать первопричину, или, как уже было сказано выше, навя- зать смысл и упорядоченность всему, на что направлена мысль человека. Для Дерриды, как и для Ницше, на которого он часто ссы- лается, это стремление обнаруживает якобы присущую "западному сознанию" "силу желання" и "волю к власти". В 33 частности, вся восходящая к гуманистам традиция работы с текстами выглядит в глазах Дерриды как порочная практика насильственного "овладения" текстом, рассмотрения его как некоей замкнутой в себе ценности, вызванного ностальгией по утерянным первоисточникам и жаждой обретения истинного смысла. Поэтому он и утверждает, что понять текст для гума- дистов означало "овладеть" им, "присвоить его, подчинив его смысловым стереотипам, господствовавшим в их сознании. В этой перспективе становится очевидным, что в основе деятельности Дерриды лежит тот же импульс, который опреде- лил разоблачительный пафос всей западной постструктуралист- ской мысли: доказать внутреннюю иррациональность буржуаз- ного (возводимого в ранг общечеловеческого) образа мышления, традиционно и, с точки зрения постструктуралистов, более чем незаслуженно и даже незаконно претендующего на логичность, рациональность, разумность и упорядоченность, что в целом и обеспечивало его "научность". Именно этой традиционной форме научности и должна бы- ла противостоять "грамматология" -- специфическая форма "научного" исследования, оспаривающая основные принципы общепринятой "научности". Деррида об этом прямо говорит в ответ на вопрос Ю. Кристевой, является ли его учение о "грамматологии" наукой: "Грамматология должна деконструиро- вать все то, что связывает понятие и нормы научности с онто- теологией, с логоцентризмом, с фонологизмом. Это -- огромная и бесконечная работа, которая постоянно должна избегать опас- ности классического проекта науки с ее тенденцией впадать в донаучный эмпиризм. Она предполагает существование своего рода двойного регистра практики грамматологии: необходимости одновременного выхода за пределы позитивизма или метафизи- ческого сциентизма и выявления всего того, что в фактической деятельности науки способствует высвобождению из метафизи- ческих вериг, обременяющих ее самоопределение и развитие уже с самого ее зарождения. Необходимо консолидировать и про- должить все то, что в практике науки уже начало выходить за пределы логоцентрической замкнутости. Вот почему нет ответа на простой вопрос, является ли грамматология "наукой". Я бы сказал, что она ВПИСАНА в науку и ДЕ-ЛИМИТИРУЕТ ее; она должна обеспечить сво- бодное и строгое функционирование норм науки в своем собст- венном письме; и еще раз! она намечает и в то же время раз- мыкает те пределы, которые ограничивают сферу существования классической научности" (155, с. 48-49). 34 Речь письменная и устная Это высказывание довольно четко определяет границы той "революционности", которую Деррида пытается осуществить своей "наукой о грамматологии"; ведь "нормы собственного письма" науки -- это опять, если следовать логике француз- ского "семиотического философа", все те же конвенции, услов- ности наукообразного мышления (письменно зафиксированные отсюда в данном случае и "письмо"), определяемые каждый раз конкретным уровнем развития общества в данный историче- ский момент. И этот уровень неизбежно включает в себя фило- софские, т. е. "метафизические", по терминологии Дерриды, предпосылки, на которые опирается, из которых исходит любой ученый в анализе эмпирических или теоретических данных, и зависимость его выводов от философского осмысления его работы несомненна. Речь письменная и устная Апелляция к "нормам собственного письма" восхо- дит еще к одному постулату, важному во всей системе до- казательств Дерриды, -- к тезису о примате графического оформления языка над устной, живой речью. С этим связано и стремление французского уче- ного доказать принципиальное преимущество грамматологии над фонологией, или, как он выражается, над принципом фоноло- гизма, в чем заключается еще один аспект его критики соссю- ровской теории знака, основанной на убеждении, что "предметом лингвистики является не слово звучащее и слово графическое в их совокупности, а исключительно звучащее сло- во", что ошибочно "изображению звучащего знака" приписывать "столько же или даже больше значения, нежели самому этому знаку" (Соссюр, 55, с. 63). Отрицательное отношение Дерриды к подобной позиции объясняется тем, что "устная форма речи " представляет собой живой язык, гораздо более непосредственно связанный с дейст- вительностью, чем его графическая система записи -- письмо в собственном смысле слова, -- условный характер которой (любое слово любого языка можно записать посредством раз- личных систем нотации: кириллицей, латиницей, деванагари, иероглифами, различными способами фонетической транскрип- ции и т.д.) способен значительно усиливаться в зависимости от специфики самой системы, ее исторического состояния, традици- онности, консервативности и т.д. Условность графики и позво- ляет Дерриде провести свое "различение", фактически означаю- щее попытку если не разбить, то во всяком случае значительно ослабить связь между означающим и означаемым. В этом за- ключается главными смысл противопоставления phone (звука, голоса, живой речи) gramme (черте, знаку, букве, письму). В сборнике своих интервью "Позиции" Деррида подчерки- вает: "Phone на самом деле является означающей субстанцией, догорая дается сознанию как наиболее интимно связанная с представлением об обозначаемом понятии. Голос с этой точки зрення репрезентирует само сознание" (155, с. 33). Когда чело- век говорит, то, по мнению французского семиотика, у него создается "ложное" представление о естественной связи озна- чающего (акустического образа слова) с означаемым (понятием о предмете или даже с самим предметом, что для Дерриды абсолютно неприемлемо): "Создается впечатление, что озна- чающее и означаемое не только соединяются воедино, но в зтой путанице кажется, что означающее самоустраняется или стано- вится прозрачным, чтобы позволить понятию предстать в своей собственной самодостаточности, как оно есть, не обоснованное ни чем иным, кроме как своим собственным наличием" (там же). Другая причина неприятия "звуковой речи" кроется в фило- софской позиции французского ученого, критикующего ту кон- цепцию самосознания человека, которая получила свое классиче- ское выражение в знаменитом изречении Декарта: "Я мыслю, следовательно я существую" (Cogito ergo sum). "Говорящий субъект", по мнению Дерриды, во время говорения якобы пре- дается иллюзии о независимости, автономности и суверенности своего сознания, самоценности своего "я". Именно это "сogito" (или его принцип) и расшифровывается ученым как "трансцендентальное означаемое", как тот "классический центр", который, пользуясь привилегией управления структурой или навязывания ее, например, тексту в виде его формы (сама оформленность любого текста ставится ученным под вопрос), сам в то же время остается вне постулированного им структурного поля, не подчиняясь никаким законам. Эту концепцию "говорящего сознания", замкнутого на себе, служащего только себе и занятого исключительно логическими спекуляциями самоосмысления, Деррида называет "феномено- логическим голосом" - "голосом, взятым в феноменологическом смысле, речью в ее трансцендентальной плоти, дыханием интен- циональной одушевленности, трансформирующей тело слова... в духовную телесность. Феноменологический голос и будет этой духовной плотью, которая продолжает говорить и наличество- вать себе самой -- ПРИСЛУШИВАТЬСЯ К СЕБЕ -- в отсутствие мира" (158, с. 16). 36 "Письмо" В сущности, этот "феноменологический голос" представляет собой одну из сильно редуцированных ипостасей гегелевского мирового духа, в трактовке Дерриды -- типичного явления западноевропейской культуры и потому логоцентрического по своему характеру, осложненного гуссерлианской интенциональ- ностью и агресснвностью ницшеанской "воли к власти". Как отмечает Лентриккия, "феноменологический голос" выступает у Дерриды как "наиболее показательный, кульминационный при- мер логоцентризма, который господствовал над западной мета- физикой и который утверждает, что письмо является произведе- нием акустических образов речи, а последние, в свою очередь, пытаются воспроизвести молчаливый, неопосредованный, самому себе наличный смысл, покоя- щийся в сознании" (295, с. 73). "Письмо" Подобной постановкой вопроса объясняется и воз- никновение дерридеанской концепции "письма". В принципе она построена скорее на нега- тивном пафосе отталкивания от противного, чем на утверждении какого-либо позитивного положения, и связана с пониманием письма как сознательного института, функционирование которого насквозь пронизано принципом дополнительности; эта концеп- ция, что крайне характерно вообще для постструктуралистского мышления, выводится из деконструктивистского анализа текстов Платона, Руссо, Кондильяка, Гуссерля, Соссюра. Деррида рас- сматривает их тексты как репрезентативные образцы "логоцентрической традиции" и в каждом из них пытается вы- явить источник внутреннего противоречия, якобы опровергаю- щего открыто отстаиваемый ею постулат первичности речи (причем, речи устной) по отношению к письму. Причем, по аргументации Дерриды, суть проблемы не меняется от того, что существуют бесписьменные языки, поскольку любой язык спо- собен функционировать лишь при условии возможности своего существования в "идеальном" отрыве от своих конкретных носи- телей. Язык в первую очередь обусловлен не "речевыми собы- тиями" (или "речевыми актами") в их экзистенциальной непо- вторимости и своеобразии, в их зависимости от исторической конкретности данного "здесь к сейчас" смыслового контекста, а возможностью быть неоднократно повторенным в различных смысловых ситуациях. Иными словами, язык рассматривается Дерридой как соци- альный институт, как средство межиндивидуального общения, как "идеальное представление" (хотя бы о правилах грамматики Отсутствие "первоначала" 37 и произносительных нормах), под которые "подстраиваются" его отдельные конкретные носители при всех индивидуальных от- клонениях от нормы -- в противном случае они могут быть просто не поняты своими собеседниками. И эта ориентация на нормативность (при всей неизбежности индивидуальной вариа- тивности) и служит в качестве подразумеваемой "допол- нительности, выступая в виде "архиписьма", или прото- письма", являющегося условием как речи, так и письма в узком смысле слова. При этом внимание Дерриды сосредоточено не на проблеме нарушения грамматических правил и отклонений от произноси- тельных норм, характерных для устной, речевой практики, а на способах обозначения, -- тем самым подчеркивается произволь- ность в выборе означающего, закрепляемого за тем или иным означаемым. Таким образом, понятие "письма" у Дерриды вы- ходит за пределы его проблематики как "материальной фикса- ции" лингвистических знаков в виде письменного текста: "Если "письмо" означает запись и особенно долговременный процесс институированных знаков (а это и является единственным нере- дуцируемым ядром концепции письма), то тогда письмо в целом охватывает всю сферу применения лингвистических знаков. Сама идея институирования, отсюда и произвольность знака, немыслимы вне и до горизонта письма" (148, с. 66). В данной перспективе можно сказать, что и вся первона- чальная устная культура древних индоарийцев состояла из ог- ромного количества постоянно пересказываемых и цитируемых священных (т.е. культурных) текстов, образовывавших то "архиписьмо", ту культурную "текстуальность мышления", через которую и в рамках которой самоопределялось, самосознавалось и самовоспроизводилось сознание людей той эпохи. Если встать на эту позицию, то можно понять и точку зрения Дерриды, рассматривающего исключительно "человека культурного" и отрицающего существование беспредпосылочного "культурного сознания", мыслящего спонтанно и в полном отрыве от хроно- логически предшествующей ему традиции, которая в свою оче- редь способна существовать лишь в форме текстов, составляю- щих в своей совокупности "письмо". Отсутствие "первоначала" Другой стороной этой позиции является признание факта невозможности оты- скать "предшествующую" лю- бому "письму" первоначаль- ную традицию, поскольку любой текст, даже самый древний, обязательно ссылается на еще более ветхое предание, и так до бесконечности. В результате чего и само понятие конечности оказывается сомнительным, очередной "метафизической иллюзи- ей, где культурное "дополнение" присутствует "изна- чально", или, по любимому выражению Дерриды, "всегда уже": "... никогда ничего не существовало кроме письма, никогда ничего не было, кроме дополнений и замещающих обозначений, способных возникнуть лишь только в цепи дифференцированных референций. "Реальное" вторгается и дополняется, приобретая смысл только от следа или апелляции к дополнению. И так далее до бесконечности, поскольку то, что мы прочли в тексте: абсолютное наличие. Природа, то, что именуется такими слова- ми, как "настоящая мать" и т. д., -- уже навсегда ушло, нико- гда не существовало; то, что порождает смысл и язык, является письмом, понимаемым как исчезновение наличия" (148, с. 228). Исследователи Западной Европы и США в общем едино- душны в определении основной тенденции работ французского ученого. Лентриккия характеризует ее как "попытку разрушить картезианское "я" (295, с. 384), Х. Шнейдау -- как "банкрот- ство секулярно-гуманистической традиции" (351, с. 180). Пере- водчица на английский язык книги "О грамматологии" и автор авторитетного предисловия к ней Г. Спивак несколько по-иному сформулировала "сверхзадачу" Дерриды, определив ее как по- пытку "изменить некоторые привычки мышления" (149, с. ХVIII). Наиболее заметные последствии этих изменений сказа- лись в новом способе критического прочтения литературных текстов. Дж. Эткинс, в частности, отмечает, что для Дерриды любое "письмо" (т. е. любой культурный текст) никогда не является простым средством выражения истины. Это означает, помимо всего, что даже тексты теоретического характера (литературоведческие и философские) должны прочитываться критически, иными словами, подвергаться точно такой же ин- терпритации, как и художественные произведения. С этой точки зрения, язык никогда не может быть "нейтральным вместили- щем смысла" и требует к себе обостренного внимания (70, с. 140). Деррида и его последователи, замечает Эткинс, не только отстаивают этот тезис теоретически, но и часто демонстрируют его формой изложения своих мыслей; недаром постструктурали- сты и деконструктивисты постоянно обвиняются своими оппо- нентами в преднамеренной затемненности смысла своих работ. В связи с этим следует обратить внимание еще на одну особенность аргументации Дерриды. Если в обычном "фило- софски-бытовом" сознании "снятие" имеет довольно отчетливый смысловой оттенок "разрешения" противоречий на конкретном Игровая аргументация 39 этапе их существования, упрощенно говоря, характер временного разряжения напряжения, то в толковании франдузского уче- ного, как мы уже видели хотя бы на примере "дополнения", оно понимается исключительно как возведение на новую, более высокую ступень противоречивости с сохранением практически в полном объеме прежней противоречивости низшего порядка. В результате чего создается впечатление отсутствия качественного перехода в иное состояние -- вместо него происходит лишь количественное нагнетание сложностей. Отсюда и то ощущение постоянного вращения исследовательской мысли вокруг ограни- ченного ряда положений, при всей бесчисленности затрагивае- мых тем и несомненной виртуозности их анализа. При этом сама мысль не получает явного, логически упорядоченного раз- вития, она движется скачкообразно, ассоциативно (над всем господствует "постструктуалистская оптика" стоп-кадра ), все время перебиваясь отступлениями, львиную долю которых со- ставляет анализ различных значений слова или понятия, обу- словленных его контекстуальным употреблением. Иногда изло- жение материала приобретает характер параллельного повество- вания: страница разбивается на две части (если не больше) вертикальной или горизонтальной чертой и на каждой из этих половин помещается свой текст, со своей логикой и со своей темой. Например, в "Тимпане" (разделе книги "Границы филосо- фии", -- кстати, это название можно перевести и как "На по- лях философии") параллельно на одной страничке рассматрива- ются рассуждения поэта Мишеля Лейриса об ассоциациях, свя- занных с именем "Персефона", рядом с размышлениями Дерри- ды о пределах философии и философствования. Такой же прием использован в "Гласе", где страница разделена на две колонки: в левой автор анализирует концепцию семьи у Гегеля (включая связанные с этой проблемой вопросы отцовского, "патер- нального" авторитета, Абсолютного Знания, Святого Семейства, семейных отношений самого Гегеля и даже непорочного зача- тия); в правой колонке исследуется творчество и менталитет писателя, вора и гомосексуалиста Жана Жене - давнего и уже почти традиционного предмета внимания французских интеллект- туалов. Игровая аргументация С подобной позицией Дерриды связано еще одно немаловажное обстоятельство. При несколько отстраненном взгляде на его творчество, очевидно, можно сказать, что самое главное в нем не столько система его концепций, образующих "идейное ядро" его учения, сколько сама манера изложения, способ его аргументации, пред- ставляющей собой чисто интеллектуальную игру в буквальном смысле этого слова. Игру самодовлеющую, направленную на себя и получающую наслаждение от наблюдения за самим про- цессом своего "саморазвертывания" и претендующую на своеоб- разный интеллектуальный эстетизм мысли. Можно, конечно, вспомнить Бубера с его стремлением к интимному переживанию интеллектуального наслаждения, осложненному, правда, здесь чисто французской "театральностью мысли" с ее блеском остро- умия, эпатирующей парадоксальностью и к тому же нередко - с эротической окраской. Но это уже неизбежное тавро времени зпохи "сексуальной революции" и судорожных поисков "первопринципа" в пульсирующей эманации "Эроса всемогуще- го". Основной признак, общий и для манеры письма Дерриды, и для стиля подавляющего большинства французских постструк- туралистов, -- несомненная "поэтичность мышления". Это до- вольно давняя и прочная традиция французской культуры слова, получившая новые импульсы с выходом на сцену постструктура- лизма и переосмысленная затем как основополагающая черта постмодерннстского теоретизирования. Во всяком случае она четко укладывается в русло той "французской неоницшеанской (хайдеггеровской) маллармеанской стилистической традиции Бланшо, Батая, Фуко, Дерриды, Делеза и др.", о которой упо- минает Джеймс Уиндерс (382, с. 80). И если раньше было общим местом говорить о "германском сумрачном гении", то теперь, учитывая пристрастие французских постструктуралистов к неистовой метафоричности "языкового иконоборчества", с таким же успехом можно охарактеризовать их работы, перефра- зируя Лукреция, как francogallorum obscura reperta. Как заметил в свое время Ричард Рорти, "самое шокирую- щее в работах Дерриды -- это его примененне мультилингви- стических каламбуров, шутливых этимологий, аллюзий на что угодно, фонических н типографических трюков" (345, "'с. 146- 147). И действительно, Деррида густо уснащает свой текст немецкими, греческими, латинскими, иногда древнееврейскими словами, выражениями и философскими терминами, терминоло- гической лексикой, специфичной для самых разных областей знания. Недаром его оппоненты обвиняли в том, что он пишет на "патагонском языке". Однако суть проблемы не в этом. Самое "шокирующее" в способах аргументации, в самом образе мысли Дерриды вызывающая, провоцирующая и откровенно эпатирующая, по мнению Каллера, "попытка придать "философский" статус сло- вам, имеющим характер случайного совпадения, сходства или связи. Тот факт, что "фармакон" одновременно означает и отра- ву и лекарство, "гимен" -- мембрану и проницаемость этой мембраны, "диссеминация" -- рассеивание семени, семян и "сем" (семантических признаков), а s'entendre parler -- одно- временно "себя слышать" и "понимать" -- таковы факты слу- чайности в языках, значимые для поэзии, но не имеющие значе- ния для универсального языка философии. Не так уж было бы трудно на это возразить, что деконст- рукция отрицает различие между поэзией и философией или между случайными лингвистическими чертами и самой мыслью, но это было бы ошибочным, упрощающим ответом на упро- щающее обвинение, ответом, - несущим на себе отпечаток своего бессилия" (124, с. 144). Очевидно, стоит вместе с Каллером рассмотреть в качестве примера одно из таких "случайных" смысловых совпадений, чтобы уяснить принципы той операции, которую проводит Дер- рида с многозначными словами, и попытаться понять, с какой целью он это делает. Таким характерным примером может слу- жить слово: гимен унаследованное французским языком из греческого через латынь и имеющее два основных значения: первое -- собственно анатомический термин -- "гимен, девст- венная плева", и второе -- "брак, брачный союз, узы Гименея". Весьма показательно, что изначальный импульс смысловым спекуляциям вокруг "гимена" дал Дерриде Малларме, рассуж- дения которого по этому поводу приводятся в "Диссеминации": "Сцена иллюстрирует только идею, но не реальное действие, реализованное в гимене (откуда и проистекает Мечта), о пороч- ном, но сокровенном, находящемся между желанием и его ис- полнением, между прегрешением и памятью о нем: то ожидая, то вспоминая, находясь то в будущем, то в прошлом, но всегда под ложным обличьем настоящего" (144, с. 201). При всей фривольности примера (фривольность, впрочем, неотъемлемая духовная константа современного авангардного и уж, конечно, постмодернистского мышления), смысл его впол- не серьезен: он демонстрирует условность традиционного пони- мания противоречия, которое рассматривается в данном случае как оппозиция между "желанием" и "его исполнением" и прак- тически "снимается" гименом как проницаемой и предназначен- ной к разрушению мембраной. Как подчеркивает Деррида, здесь мы сталкиваемся с операцией, которая, "в одно и то же время" и вызывает слияние противоположностей, их путаницу, и стоит между ними" (там же, с. 240), достигая тем самым "двойственного и невозможного" эффекта. Каков же смысл этой "операции" с точки зрения самого Дерриды? "Вопрос не в том, чтобы повторить здесь с "гименом" все то, что Гегель делает с такими словами немецкого языка, как Aufhebung, Urteil, Meinen, Beispiel и т. д., изумляясь счастливой случайности, которая пропитывает естественный язык элементом спекулятивной диалектики. Здесь имеет значение не лексическое богатство, не семантическая открытость слова или понятия, не его глубина или широта, или отложившиеся в нем в виде осадка два противоположных значения (непрерывности и прерывности, внутри и вовне, тождественности и различия и т. д.). Значение здесь имеет лишь формальная и синтаксическая практика, которая его одновременно объединяет и разъединяет. Мы, кажется, вспомнили все, относящееся к слову "гимен". Хотя все, кажется, и превращает его в незаменимое означаю- щее, но фактически в нем есть что-то от западни. Это слово, этот силлепс отнюдь не является незаменимым; филология и этимология интересуют нас лишь во вторую очередь, и "Мимика" (произведение Малларме, цитата из которого приво- дилась выше -- И. И.) не понесла бы уж такого непоправи- мого ущерба с утратой "гимена". Эффект в основном порожда- ется синтаксисом, который помещает "между" таким образом, что смысловая неопределенность вызывается лишь расположени- ем, а не содержанием слов. "Гимен" только еще раз маркирует то, на что уже указывает местоположение этого "между", и на то, что оно указывало бы и в том случае, если бы там не было слова "между". Если заменить "гимен" на "брак" или "преступление", "тождество" или "различение" и т. д., результат был бы тот же самый, за исключением утраты экономии смы- слового сгущения или аккумуляции, которой мы не пренебрегли" (144, с. 249-250). Подобная установка на "смысловую игру" пронизывает все творчество Дерриды. Это относится не только к содержанию, но даже и к названию его работ, таких, как, например, "Глас" (1974) (147). Я сознательно не даю перевода названия, по- скольку это увело бы нас слишком далеко в бездонные трясины этимологической игры: это и "похоронный звон", и ассоциация с орлиным клекотом, и т. д. и т. п.; во всяком случае, одно из основных значений -- "крах системы обозначения" (les glas de la signification ). Разумеется, пристрастие Дерриды к "игровому принципу" -- отголосок весьма распространенной в ХХ в. культурологической позиции; достаточно вспомнить Шпенглера, Ортегу-и-Гассета, Хейзингу, Гессе да и многих других, включая 43 Сверхзадача аргументации Дерриды того же Хайдеггера с его "игрой" в произвольную этимологию. И, хотя бы в плане наиболее возможной преемственности, сле- дует, конечно, назвать Ницше с его "Веселой наукой". Сверхзадача аргументации Дерриды Если вкратце охаракте- ризовать аргументативную по- зицию Дерриды (более под- робно о литературоведчес- ком варианте которой будет рассказано в разделе об американском деконструктивизме), то она состоит в критике всего, что попадает в поле его зрения, сопровождаемой обычно вежливым сожалением о неизбежности подобных заблуждений как следствии метафизичности мышле- ния, "типичной" для западной культуры. При этом анализ Дер- риды -- зто прежде всего анализ самой аргументации, условно говоря, ее "понятийной стилистики"; не столько даже фразовое, сколько пословесное испытание исследуемого текста на "логическую прочность" и последовательность в отстаивании своего постулата, и, разумеется, доказательство несостоятельно- сти изучаемой аргументации как явно "метафизической". Факти- чески -- это позиция "принципиального сомнения" во всем, доведение до своей экстремы декартовского принципа "методологического сомнения" . Неудивительно, что в этих условиях анализ Дерриды тре- бует обширного текстового пространства, оснащенного многочис- ленными цитатами, выписками из словарей и энциклопедий и, как уже упоминалось выше, часто целых словарных статей для демонстрации факта, насколько словоупотребление исследуемого автора отклоняется от общепринятого в его или настоящее вре- мя. В частности, поэтому, когда у Дерриды возникает потреб- ность в опровержении предъявляемых ему замечаний или в защите своих тезисов, что случается довольно часто, то его ответы нередко значительно превышают по объему критические статьи его оппонентов. Так, например, произошло во время полемики Дерриды с лингвистом Джоном Серлем, который в ответ на критические замечания в свой адрес в эссе француз- ского ученого "Подпись, событие, контекст" (157) выступил с десятистраничным опровержением "Повторяя различия: Ответ Дерриде" (354), указав в том числе на "логические ошибки" рассуждений своего оппонента. Чтобы отвести встречные обви- нения, Дерриде понадобилась статья почти в десять раз больше по объему ("Лимитед инкорпорейтед, а, б, ц") (150), где он упрекнул Серля в "непонимании" его позиции, в неточности формулировок своих взглядов и т. д. и т. п. 44 Проблема периодизации творчества Дерриды Вообще проблема "правильного", "верного" понимания смысла учения Дерриды, как и всего постструктурализма и его литературоведческой деконструктивистской практики -- вопрос, который является предметом постоянной заботы его привержен- цев и в результате -- темой многочисленных рассуждений и споров. Проблема, насколько и в какой степени постструктура- лизм способен защитить свои позиции перед лицом здравого смысла и формальной логики -- представляет собой предмет особого анализа, несомненно, обязательного при общей оценке постструктурализма превыше всего в перспективе определения его места среди других течений гуманитарной мысли ХХ в. Но, очевидно, сама проблема не исчерпывается лишь этим, иначе трудно было бы объяснить столь широкую его популярность и столь значительное его воздействие на весь круг гуманитарных наук Запада в последнюю четверть века. Проблема периодизации творчества Дерриды Очень трудно говорить о периодизации творчества Дерри- ды. Как уже отмечалось, в его первой получившей широкую известность статье 1966 г. "Структура, знак и игра в дискурсе о науках о человеке" содержались в краткой форме практически все темы, которые он потом разрабатывал всю свою даль- нейшую жизнь. Хотя, конеч- но, можно с большей или меньшей степенью опреде- ленности выделить три пе- риода. Первый -- с начала 60-х до начала 70-х гг., ко- гда вышли его первые шесть книг, сформулировавших доктрину зрелого постструктурализма. Начиная с"Гласа" (1974) и до "Почтовой открытки" (1980) происходит некоторая переориен- тация политических и соответственно философских, если не по- зиций, то пристрастий французского ученого: с одной стороны, он пытается освоить более широкий тематический материал, с другой, -- отходит от политического индифферентизма, что особенно проявилось в его третий период -- в 80-е гг. Любо- пытное замечание в связи с этим делает Кристофер Батлер, подчеркнувший, что в поздних работах (например, в "Почтовой открытке") у Дерриды появляется значительно более заметная, чем раньше, "озабоченность экзистенциальными темами ответст- венности за чью-либо жизнь" (115, с. 152). Именно в начале этого десятилетия, пожалуй, наиболее отчетливо стала просмат- риваться некоторая левизна его взглядов: он выступил с осуж- дением консерватизма, хотя и весьма осторожным, а также связанного с ним непониманием частью американских деконст- Переоценка ценностей 45 руктивистов (в основном ориентировавшихся на Йельскую шко- лу) "принципиальной неинституированности" своего учения, в более радикальной атмосфере английских постструктуралистов высказался о своих симпатиях к "открытому марксизму" и тому подобное. Переоценка ценностей Впрочем, политические симпатии в наше время -- вещи довольно переменчивая и непостоянная, и не она определяет суть того нового, что происходило во всем постструктурализме и 80-е гг. к в том числе в теоретической позиции Дерриды. Пост- структурализм если брать его как стратегию анализа, явля- ется прежде всего, главным образом и по преимуществу тактикой разрушения всего общепринятого и укоренив- шегося в общественном соз- нании как неоспоримого набора "прописных истин". Собственно этот негативный пафос постструктурализма и является его глав- ным содержательным аспектом. Однако, по мере того, как его критика охватывала все новые области, все явственнее станови- лась ограниченность подобной позиции, "одномерность" ее ду- ховного самоопределения, перерастающая в слишком очевидную тенденциозность. Наиболее чуткие приверженцы постструктурализма не мог- ли не заметить этой опасности, и Деррида был одним из пер- вых, кто почувствовал угрозу истощения негативного потенциала постструктуралистской доктрины и приступил к осторожной корректировке своих изначальных постулатов., Если раньше он акцентировал вторую половину (правый ряд) выстраиваемых им бинарных оппозиций культурных ценностей как традиционно подавляемых оценочными установками западной культуры и "восстанавливал" их в своих правах как "неявную" культуру западной цивилизации, то теперь он стал подчеркивать значи- мость ранее им отвергаемых ценностных установок. Если преж- де его аргументация была направлена на разрушение всех воз- можных структур, то теперь он пытается выявить какие-то принципы связи, выдвигает понятие "стриктуры" -- крайне туманный и не особенно вразумительно характеризуемый им термин, -- призванный как-то оформить этот новый принцип новой ограниченно действующей связи (143, с. 428-429). И, наконец, еще один немаловажный аспект. Постструкту- рализм как учение выступил с концепцией теоретического отри- цания целостного, автономного, суверенного субъекта - но аннигилировав его, как казалось, окончательно, по крайней мере 46 Свобода субъекта в теории, в 80-е гг. вдруг снова обнаружил живой интерес к этой проблеме. Не явился исключением и Деррида, который в своих последних книгах (в этом плане особенно показательна его работа "Психея: Открытие другого" (1987) (156) делает некоторые попытки наметить пути восстановления возможных связей среди обломков разбитой вдребезги "фрагментарной лич- ности" постструктуралистской доктрины. Насколько это ему удается, или удалось, и как далеко он пойдет, или способен пойти в этом направлении -- вопрос более чем спорный и уже явно выходящий за пределы собственно постструктуралистской тематики, к тому же принадлежащий сфере чисто гипотетиче- ских спекуляций и поэтому выходящий за рамки данной работы. Свобода субъекта В самом общем плане, если оставаться в пределах тематики постструктурализма, можно сказать, что проблема свободы субъекта в доктрине этого течения была заявлена, но не разработана (более подробно об этом вопросе см. в разделе о Ю. Кристевой), что вполне понятно, поскольку основной пафос постструктуралистских выступлений был направлен про- тив традиционного понимания субъекта как суверенного сущест- ва, сознательно, независимо и активно предопределяющего свою деятельность и свою жизненную позицию, "вольного в мыслях и делах". Главное в общей программе постструктурализма было доказать зависимость сознания индивида от языковых стереоти- пов своего времени. Собственно свобода как таковая сводилась в рамках постструктуралистских представлений к свободе интер- претации, понимаемой, разумеется, весьма широко, и предпола- гала игровой принцип функционирования сознания. Еще раз повторим: постулируемая неизбежность интерпретации дает возможность индивиду творить новые смыслы (или оттенки смысла), что уже есть путь к "власти", к "господству" над ми- ром, поскольку в том мире постструктурализма, где доминируют представления о практике не как о чувственно-предметной фор- ме жизнедеятельности, а как о дискурсивных практиках, т. е. фактически замкнутых в пределах сознания, "налагание" нового смысла на любой феномен материальной или духовной действи- тельности означает его подчинение этому "новому смыслу". Поэтому, когда Деррида говорил о раскрывающейся перед "читателем" (опять же понимаемым в самом широком смысле: в мире культуры, воспринимаемом как мир текстов, каждый из нас является прежде всего ее "читателем", вне зависимости от рода деятельности, хотя осмысление человека как "читателя" не могло не повлечь за собой "ретроактивного" увеличения роли литературы в "общепостструктуралистском проекте" становления и функционирования сознания индивида) "бездне" возможных смысловых значений, как и самой возможности "свободной игры активной интерпретации", то тем самым была декларирована и свобода интерпретирующего сознания. При этом были намечены и его пределы, определяемые рамками общей интертекстуально- сти, или "всеобщего текста" -- письменной традиции западной культуры. Но весьма важный в своей кардинальности вопрос о стенени этой свободы удовлетворительного решения так и не получил. Впрочем, как уже неоднократно отмечалось, "процесс реви- зии" для Дерриды не был, очевидно, особенно болезненным и трудным: как мы старались показать в нашем анализе, специ- фика позиции ученого как раз и заключалась в том, что она всегда обеспечивала ему надежный путь к отступлению. Впро- чем, из его построений можно было делать выводы и весьма радикального характера, как поступали и поступают многие приверженцы его "методы". Но суть именно дерридеанской деконструкции, как сам Деррида об этом неоднократно заявлял, состоит в том, что его знаменитое "опрокидывание" ценностного ряда иерархически организованных бинарных оппозиций никогда не доходило до кардинальной смены, грубо говоря, "позитива" на "негатив". В разные периоды своей деятельности (и в разных работах) он уделял различный "объем аналитической энергии" доказательству того, какую важную роль играют в формирова- нии западного сознания традиционно им отвергаемые или рас- сматриваемые как второстепенные и подчиненные ценностные ориентации. Но в отличие от Фуко, Барта, Делеза, Кристевой (может быть потому, что все они в той или иной степени про- шли искус маоизма) ему всегда была чужда позиция "революционного" разрушения ценностных установок. Несколько упрощая общую картину, можно сказать, что Деррида стремится выявить сложность, неоднозначность и про- тиворечивость общепринятых истин (и в этом смысле его дея- тельность шла в том же направлении, что и у большинства ве- дущих теоретиков постструктурализма -- Фуко, Делеза, Кри- стевой и т. д.), но он никогда не становился на позицию "обязательного жеста" однозначного, прямолинейного замещения "знака полярности" у членов оппозиции. Возможно, для Дерри- ды самым важным было доказать взаимообусловленность и невозможность существования одного без другого, их взаимную "предпосылочность". Как, например, в понятиях Якоба Беме невозможность существования "светлого начала" Бога без его "темной основы". Несомненно, что особенно в начальный пери- од своего творчества Деррида явно отдавал предпочтение тра- диционно "репрессируемому" ряду членов оппозиции, но это предпочтение никогда не доходило у него до тех крайностей теоретического экстремизма, которые можно наблюдать у Де- леза или даже у Фуко. Сам Деррида всегда пытается сохранить определенный уровень "теоретически отрефлексированного ба- ланса", подчеркивая взаимное значение друг для друга "противоположностей". Другое дело, что "отрицательный потенциал" дерридеанской критики западной культуры, западного образа мышления ока- зался настолько силен, наделен таким мощным зарядом всеохва- тывающего и всеобъемлющего сомнения, что именно эта сторона его творчества, его методологической позиции предопределила не только содержательный аспект (да и результат) всех его науч- ных поисков, но и сам облик постструктурализма, в немалой степени складывающийся под его непосредственным влиянием. Возвращаясь к проблеме периодизации творчества Дерри- ды, необходимо сказать, что она требует большой осторожности и, лично у меня, вызывает довольно скептическое отношение. Эволюция взглядов Дерриды несомненна, но сама природа его творчества такова, что при всех явных или предполагаемых ее изменениях речь может идти лишь о смещении или переносе акцентов, поскольку, как уже отмечалось, даже в самой первой его работе можно найти в зародыше все то, что в дальнейшем получало ту или иную окраску, акцентировку, развитие. Факти- чески в каждой работе Дерриды, при старании, можно вычитать совершенно противоположные вещи, чем собственно к занима- ются его многочисленные интерпретаторы. В связи с этим мож- но говорить о дерридеанстве как о специфической отрасли зна- ния, где немало специалистов нашло свое призвание. Не в по- следнюю очередь это объясняется особой манерой его аргумен- тации. Ему меньше всего присуща категоричность, он выступает как искусный, а может быть и непревзойденный мастер сомне- ния, эксгибиционирующий его перед читателем, как гений алллю- зий, недомолвок и суггестий. Он постоянно предлагает читателю множество возможностей решения поставленных им проблем, не говоря уже о том, что некоторые его пассажи написаны в духе лирический отступлений. Иными словами, Деррида фактически всегда един в трех лицах как философ, лингвист и литературовед. Это философ письменного текста, размышляющий о заблуждениях и аберра- циях человеческого разума. И в данном отношении он, как ни парадоксально это звучит, близок к духу философствования ХVIII в. со всеми вытекающими из этого последствиями. Сле- дует еще раз подчеркнуть: Деррида- не просто философ, а имен- но философ от лингвистики и литературоведения, поскольку именно в этих областях он заимствует методику своего анализа и ту специфически интердисциплинарную позицию, которая и дала смешение данных сфер в лоне французского постструкту- рализма. Неудивительно, что как раз в сфере литературоведения влияние Дерриды было особенно большим к широкомасштаб- ным, явно не сравнимым с тем положением, которое он пример- но до середины 70-х гг. занимал в философии. Более того, именно интерес, питаемый к нему со стороны литературных критиков, и превратил его в "фигуру влияния" одной из первых величин на западном интеллектуальном горизонте. Практически вся деятельность Дерриды представляет собой огромный и непрерывный комментарий, и "вторичность" его духовной позиции заключается в том, что вне сферы чужих мыслей его существование просто немыслимо. Надо отметить к тому же, что "интертекстуальность, в которую погружают себя постструктуралисты, мыслится ими как буквальное существова- ние в других текстах, и поскольку вопрос об оригинальности мысли ими не ставится (следствие все того же редукционист- ского представления о человеке как о сумме запечатленных в его сознании "текстов" и за пределы этих текстов не выходя- щего), то их собственное творчество до такой степени состоит из цитат, прямых и косвенных, аллюзий, сносок и отсылок, что часто голос комментатора трудно отличить от голоса комменти- руемого. Особенно это относится к повествовательной манере Дерриды, который сознательно пользуется этим приемом для демонстрации принципа "бесконечной интертекстуальности". Пафос творчества Дерриды по своему нигилистическому духу откровенно регрессивен: ученый не столько создает "новое зна- ние", сколько сеет сомнения в правомочности "старого знания". Он "аннотатор" и комментатор по своей сути, по самому спосо- бу своего философского существования, что иногда вызывает впечатление паразитирования на анализируемом материале. Если подыскивать аналогии, то это напоминает "лоскутную поэзию" времен заката Римской империи, когда Авсоний и Гета составляли центоны из отдельных стихов поэтов эпохи расцвета латинской музы. Последний даже умудрился скомпоновать из полустиший Вергилия целую драму -- "Медею", и, по призна- нию специалистов в этой области, местами весьма искусно. Нельзя отказать в искусности и Дерриде: при всей своей труд- ности, его работы отмечены мастерством риторической софисти- ки, достигающей временами чисто художественной выразитель- ности стиля, что и позволяет говорить о Дерриде как о "поэте мысли", обладающего тем, что обычно называют "даром слова". Однако все это не может избавить его труды от духа оп- ределенной вторичности и роковой бесперспективности. И в то же время я бы воздерживался от обвинений в зпигонстве: Дер- рида как раз очень современен и типичен, так как отвечает на запросы именно своего времени и своей среды. Иное дело, что в определенные эпохи именно вторичность оказывается наиболее характерной чертой сознания, той роковой печатью, что наложе- на на его лик и неизбежно отмечает все его мысли и дела.
МИШЕЛЬ ФУКО -- ИСТОРИК БЕЗУМИЯ, СЕКСУАЛЬНОСТИ И ВЛАСТИ
Другим основным теоретиком постструктурализма, влияние которого на приверженцев деконструктивистской критики, осо- бенно в 80-х гг., возросло настолько, что стало оспаривать авторитет Дерриды, является Мишель Фуко. Главная цель его исследований -- выявление "исторического бессознательного" различных эпох начиная с Возрождения и по XX век включи- тельно. Помимо этого, он выдвинул сформулировал и осно- вал целый ряд концепций, не только активно вошедших в по- нятийный аппарат самых различных современных гуманитарных наук, но и в значительной степени повлиявших на само пред- ставление о характере и специфике гуманитарного знания. Фуко -- еще одно любопытное явление из мира "знакомых незнакомцев". О нем много писали и пишут в отечественной прессе, была переведена его ранняя книга "Слова и вещи. Ар- хеология гуманитарных наук" (1977) (61), на него часто ссыла- ются, но его реальный вклад в создание того, что можно было бы назвать современной парадигмой мышления, по крайней мере в отечественной литературе, остается еще во многом непрояс- ненным. Не в последнюю очередь это положение объясняется интердисциплинарной по своей коренной сути позицией Фуко. В течение своей относительно не долгой творческой карьеры (он умер в 1984 г. в возрасте 57 лет) он продемонстрировал замет- ный сдвиг своих исследовательских интересов от вопросов более или менее преобладающе философского характера к проблемам широкого культурологического плана, и в конечном счете создал впечатляющую концепцию истории культуры и методики ее анализа, которые оказали сильнейшее воздействие как на совре- менное представление о механизме функционирования цивилиза- 52 ГЛАВА 1 Критика Дерриды ции, так и на современную западную литературную критику постструктуралистской ориентации. Причем в этой области влияние Фуко было настолько значительным, что без него во- обще было бы невозможным говорить и о формировании пост- структурализма, и о его существовании в тех формах, которые мы можем сегодня наблюдать. Фактически Фуко создал свой, и не менее влиятельный, чем Деррида, вариант постструктуралист- ского учения. Как бы ни спорили и ни соглашались друг с дру- гом Деррида и Фуко, их версии постструктурализма во многом дополняют и уточняют друг друга, образуя те два полюса его доктрины, в напряженном пространстве между которыми и находится внутреннее полемическое поле, где в течение уже четверти века развертываются междуусобные сражения сторон- ников этого учения, отстаивающих свои права на самое истинное его толкование. Критика Дерриды Основная специфичность позиции Фуко в рамках пост- структурализма заключается в его резко отрицательном от- ношении к "текстуальному изоляционизму", ведущему, по его мнению, к теоретическому уничтожению всех "внетекстуальных факторов". За это в част- ности он критиковал Дерриду, обвиняя его в том, что он спо- собствовал укоренению в научном сознании все той же " идео- логии", которая порождала формы знания (и, следовательно, стратегии власти), выработанные со времен "классического пе- риода" (1500-1800), -- фактически Фуко упрекал Дерриду в той метафизике, против которой последний боролся всю свою жизнь и продолжает это делать до сих пор. В "Истории безумия" (1972) Фуко пишет: "Сегодня Дер- рида самыи решительный представитель (классической) системы в ее конечном блеске: редукция дискурсивной практики к тек- стуальным следам; элизия событий, которые здесь порождаются, чтобы для чтения не оставалось ничего; кроме их следов; изо- бретение голосов, находящихся за текстами, для того, чтобы не надо было анализировать модусы импликации субъекта в дис- курсе; наделение неким местом "происхождения все сказанное и несказанное в тексте для того, чтобы не восстанавливать дис- курсивные практики в том поле трансформаций, где они собст- венно порождаются. Я не скажу, что это метафизика, метафизика сама по себе или ее ограниченность, скрытая в этой "текстуализации" дискур- сивных практик. Я пойду гораздо дальше: я скажу, что это банальная исторически хорошо детерминированная педагогика, которая здесь проявляется весьма наглядно (184, с.602). Эту мысль он неоднократно повторял в своем курсе лекций "История систем мысли" в Коллеж де Франс, позднее опубликованном в его сборнике эссе "Язык, контрпамять, прак- тика" (1977) (188, с. 199-204). Контраргументы Дерриды по этому поводу привела Гайятри Спивак в своем введении к соб- ственному переводу "О грамматологии" (149, с. XI). Суть проблемы, как уже говорилось выше, заключается в том, что Фуко выступает против "текстуального изоляционизма" Дерриды (вспомним знаменитую фразу последнего "ничего нет вне текста"), который, но мнению Фуко, состоит или в забвении всех внетекстуальных факторов, или в сведении их к "текстуальной функции". Фуко стоит на других позициях. Для него, отмечает Х. Харари, главная задача состоит в том, чтобы "показать, что письмо представляет собой активизацию множе- ства разрозненных сил и что текст и есть то место, где происхо- дит борьба между этими силами" (368, с. 41). Поэтому для Фуко сама концепция о якобы присущих тек- сту "деконструктивной критики" и особой "текстуальной энер- гии", проявляющейся как имманентная "текстуальная продуктив- ность", приписывание языку особой автономности по отношению ко всем историческим и социальным системам ("рамкам рефе- ренции", по его терминологии), является одной из форм "идеологии", которая препятствует развитию познания. Иными словами, речь опять идет о системе референции, и, хотя, как мы видели, Деррида, по крайней мере в общетеорети- ческом плане, не отвергает ни понятие референции (что бы под ним ни подразумевать), ни самой реальности, тем не менее (и в этом и кроется главное различие их позиций) для Фуко этого было мало, поскольку текст всегда для него вторичен по отно- шению к тем силам, которые, по его мнению, порождали и каж- дый конкретный текст, и весь "мир текстов" как проявление всеобщей текстуальности сознания. Для Дерриды же -- основ- ной предмет научного интереса, несмотря на все его заверения и уточнения своей позиции, лежал в выявлений специфики интер- текстуального сознания. Это различие можно сформулировать и по-иному: Фуко выступал против конвенции автономности язы- ка, подчеркивая его прямую н непосредственную зависимость и обусловленность историческими и социальными системами рефе- ренции. Неудивительно, что Фуко всегда привлекал к себе внимание всех социально ориентированных постструктуралистов, недовольных той тенденцией в общем учении постструктурализ- ма, которая вела к ограничению всей его проблематики рамками 54 ГЛАВА I Историзм Фуко автономной, "замкнутой в себе и на себе" пантекстуальности. Историзм Фуко Наиболее последовательно эта версия постструктурализ- ма заявила о себе в англий- ском постструктурализме и американском "левом декон- структивизме". Другой не менее важный императив всего творчества Фуко его глубокий, хотя и весьма спорный историзм. Хотя это, в общем, историзм спецификации человеческого мышления, пони- мание конкретно-исторического характера тех конвенций, услов- ностей и очень часто, а может быть, и прежде всего тех заблу- ждений, которые ложились в фундамент обоснования и оправ- дания -- "легитимации" -- человеком своих поступков. При этом важно подчеркнуть, что историчность человеческого созна- ния понимается Фуко как глубоко внутренняя характеристика каждой эпохи, скрытая от человека и неосознаваемая им (понимание истории как "скрытой причины" -- обусловленности поведения и мышления людей ляжет потом в основу концепции "политического бессознательного" Ф.Джеймсона). И этот специфическим образом прочувствованный историзм оказал огромное влияние на формирование социологически- постструктуралистской мысли. Если попытаться дать количест- венный анализ постструктуралистских работ 80-х гг., то скла- дывается впечатление, что идеи Фуко в тот период в конку- рентной борьбе за влияние оказались сильнее абстрактно- философски сформулированных концепций Дерриды. Еще раз повторю во избежании возможных недоразумений: историзм Фуко весьма специфичен и более чем далек от тради- ционного, о сознательном неприятии которого ученый неодно- кратно заявлял. Это историзм, акцентирующий не эволюцион- ность поступательного прогресса человеческой мысли, не ее преемственность и связь со своими предшествующими этапами развития, а скачкообразный, кумулятивный характер ее измене- ний, когда количественное нарастание новых научно- мировоззренческих представлений и понятий приводит к столь радикальной трансформации всей системы взглядов, что порож- дает стену непонимания и отчуждения между людьми разных конкретно-исторических эпох, образуя "эпистемологический разрыв" в едином потоке исторического времени. Иначе говоря, это постструктуралистский историзм главной задачей которого было доказать своеобразие и уникальность человеческого знания в каждый отдельно взятый исторический период, да к тому же еще в замкнутом контексте западноевропейской цивилизации. ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ 55 Периодизация творчества Фуко Периодизация творчества Фуко Одним из наиболее сложных аспектов общей "проблемы Фуко" является вопрос о периодизации его творчества, связанный прежде всего с трудностью определе- ния того, чем собственно Фуко-структуралист отличается от Фуко-постструктуралиста и что осталось неизменным на протяжении всего его творческого пути. С Фуко произошла та же метаморфоза, что и со многими другими теоретиками, которых первоначально считали структу- ралистами, а затем стали воспринимать как безусловных пост- структуралистов. Однако, если внимательно приглядеться к его исследованиям еще 50-х гг., то уже в них можно сразу обнару- жить не только всю ту тематику, которую он потом будет раз- рабатывать на протяжении всей своей жизни, но и несомненное единство общего подхода к предмету исследования, ту методику анализа, которая впоследствии была признана как постструкту- ралистская по самой своей сути. Специфика позиции раннего Фуко заключается в том, что исследуя в основном проблему безумия, или, вернее социальные, экономические, политические и философские условия современных определений разумности и безумия в так называемой западной цивилизации (Кавальяри Э.М.,119, с. 315), он делал это на основе анализа языкового сознания, т. е. сводил все практически к сфере дискурса. Как пишет Эктор Мария Кавальяри, "начав свои исследо- вания с изучения условий и терминов порождения дискурса, Фуко перешел к тому, что в его философии превратилось в сложный и изменчивый, но в то же время внутренне связанный ряд проникнутых критическим пафосом историко-структурных анализов различных систем порождения смысла, обнаруживае- мых в тщательно разработанной конкретной текстуальности организованного знания" (там же, с. 344). Фактически перед нами все та же программа "текстуа- лизации мира", и хотя Фуко, как уже отмечалось, в отличие от структуралистов никогда не считал, что мир устроен по законам языка (вспомним знаменитое утверждение Тодорова, что зако- ны мира аналогичны законам грамматики), и всегда был про- тивником исключительно лингвистической ориентации в том буквалистском духе, который пропагандировали и демонстриро- вали в своих работах структуралисты, он, тем не менее, никогда не выходил за пределы панъязыкового мышления. В этом за- ключается определенная двойственность позиции Фуко, отме- чаемая многими исследователями его творчества. Возвращаясь к проблеме периодизации, следует сказать, что она является одной из наиболее спорных проблем в современной литературе о Фу- ко; оценивая ее в целом, можно сделать вывод о наметившейся тенденции выделять в общей эволюции ученого своего рода "структуралистскую интерлюдию" 60-х гг. (это прежде всего касается его работ "Слова и вещи" (1966) (192) и "Археология знания" (1969) (180)), поставившие его в один ряд, как тогда казалось, с главными авторитетами структуралистской доктрины: Леви-Строссом, Пиаже, Бартом, Греймасом. Как отмечает М. Саруп, Фуко в "Словах и вещах" и "Археологии знания" в отличие от остальных своих работ, "не затрагивает вопрос о возникновении современных форм админи- страции. Одной из причин этого может быть то, что структура- листы в течение 60-х гг. отказывались от любой формы полити- ческого анализа, и он испытал их влияние, с. 70). Можно соглашаться или нет с этим предположением, но очевидно, что проблема власти всегда волновала Фуко: это заметно и в его ранних работах, и в этих двух книгах, поскольку именно в них он детально разрабатывал концепцию структуры научных дискурсов, без которых немыслима его теория власти в том виде, как она предстала в его позднейших исследованиях. Автономова выделяет три периода в творчестве Фуко: "период изучения "археологии знания ( 60-е гг.), период иссле- дования "генеалогии власти"(70-е гг.), период преимуществен- ного внимания к "эстетикам существования" (80-е гг.)" (4, с. 361). Как следует из ее классификации, Автономова считает для себя возможным не учитывать, условно говоря, "дострукту- ралистский" период творчества Фуко, куда некоторые его ис- следователи относят его книги " Психическая болезнь и лич- ность" (1954), переработанную в 1962 г. в "Психическую бо- лезнь и психологию" (190), и "Безумие и неразумие: История безумия в классический век" ( 1961) (183), вышедшую затем в сильно сокращенной форме в 1964 г. под названием "История безумия" и в своем наиболее полном виде в 1972 г. (184). Очевидно, сам факт столь решительных переделок ранних работ свидетельствует о несомненном пересмотре Фуко своих взглядов на протяжении творческого пути. Хотя, разумеется, говорить о какой-либо кардинальной переоценке ценностей вряд ли было бы уместным, речь скорее может идти лишь о смене акцентов, перефокусировке научных интересов, о сдвиге иссле- довательских приоритетов, поскольку в общем все творчество Фуко производит довольно целостное впечатление. Тем не ме- нее, есть все основания говорить о наличии нескольких этапов в эволюции его идей, первый из которых охватывает середину 50-х -- начало 60-х гг. С другой стороны, некоторые исследо- ватели его творчества, единодушно отмечая переход Фуко от явной структуралистской ориентации к постструктуралистской, не всегда склонны разделять "генеалогический" и "эстетический" периоды, рассматривая их как единое целое -- как естественное развитие его концепций (Лейч, Кавальяри, Истхоуп). Косвенно Автономова, один из наиболее чутких и внима- тельных исследователей Фуко, подтверждает существование первого, в известной степени "доструктуралистского" периода: "В концепции Фуко поиск единой концептуальной основы для историко-научного и историко-культурного исследования осуще- ствляется в различные периоды по-разному. В "Истории безу- мия" он происходит еще во многом на феноменологическом уровне "опыта переживания"; в "Словах и вещах" его место занимают уже не зависящие от сознания устойчивые структуры "эпистемы"; и, пожалуй, лишь в "Археологии знания" в полной мере выкристаллизовывается окончательный ответ Фуко на поставленный вопрос: областью соизмерения различных куль- турных продуктов является сфера "дискурсии", "речи" (3, с.57). Во всяком случае, структуралистская ориентированность "поискового метода" Фуко, при всей известной относительности однозначного определения его как структуралистского, наиболее последовательно проявилась в его "археологической трилогии" "Рожденне клиники: Археология взгляда медика (1963), "Слова и вещи: Археология гуманитарных наук" (1966), "Археология знания" (1969), а также в "Порядке дискур- са"(1971) (196). Причем последняя работа, обычно печатаю- щаяся в качестве приложения к "Археологии энания" и пред- ставляющая собой его вступительную ("инаугуративную") лек- цию в Коллеж де Франс в 1970 г., хотя и исходит из постулата о существовании некой системы, предшествующей всем осталь- ным системам, но уже переосмысляет ее как систему отношений власти, выступая, таким образом, в качестве связующего звена со следующим этапом эволюции взглядов ученого -- "периодом генеалогии власти". Эта структурированная система межчелове- ческих ("интерсубъектных") властных микроотношений проявля- ется как "порядок", налагаемый на эти отношения (т.е. как их организация, упорядочивание и, одновременно, требование по- слушания и повиновения), -- порядок, регулирующий субъекты, объекты и конфигурации дискурсивных практик посредством кодифицированной регламентации порождения дискурса. Более подробно о постструктуралистском характере "генеалогического периода" смотрите ниже, что же касается работ Фуко 80-х гг., то они фактически "специфицируют" (в общих рамках пост- 58 ГЛАВА I "Дискретность истории" структуралистского мышления) уже постмодернистскую пробле- матику, и в этом плане заслуживают особого внимания и осо- бого разговора. Они однако пока еще не получили такого обще- ственного резонанса, как его ранние труды, еще не освоены литературно-критической мыслью и, насколько можно судить даже по самым новейшим публикациям, пока не оказывают существенного воздействия на теорию и практику литературо- ведческого постструктурализма и постмодернизма. В принципе, в 80-е гг. Фуко был занят поисками выхода из постструктуралистской парадигмы представлений; его поздние тексты в каком-то смысле знаменуют собой отказ, лишь только намечаемый, но все же очевидный, от постструктуралистской доктрины, или, скажем более осторожно, от тех ее аспектов, тупиковость которых стала обнаруживаться со все большей наглядностью. Можно сказать, что в этом же направлении движется мысль Ж.-Ф. Лиотара, Ж. Бодрийара, В. Вельша (прежде всего это касается их критики философских обоснова- ний постструктурализма), аналогичные тенденции можно обна- ружить и в работах Дерриды второй половины 80-х гг. В задачи нашего обзора концепций Фуко и их анализа не входит, естественно, подробный разбор всего творческого пути французского ученого и, выражаясь современным политическим жаргоном, детальное "отслеживание" различных этапов его эволюции. Главным для нас было выявить те аспекты его уче- ния, которые послужили мощным импульсом формирования именно литературоведческого постструктурализма. Поэтому и в том периоде творчества Фуко, который традиционно характери- зуется как "структуралистский", нас прежде всего интересовали те стороны его мышления и аргументации, которые вступали в противоречие с постулатами структуралистской доктрины и впо- следствии проявили себя (или были им переосмыслены, что не одно и то же) как явно пост- структуралистские. "Дискретность истории" В связи с этим возника- ет необходимость анализа по- нятийного аппарата Фуко, сложившегося еще в первой половине его творческого пу- ти и в значительной степени предопределившего столь бросаю- щееся в глаза своеобразие его "критического метода исследова- ния". В первую очередь Фуко выступает как историк, поста- вивший перед собой задачу кардинального пересмотра традици- онного представления об истории и прежде всего отказа от взглядов на нее как на эволюционный процесс, обусловленный социально-экономическими трансформациями общественного организма. В статье "Ницше, генеалогия, история" Фуко писал: "Традиционные средства конструирования всеобъемлющего взгляда на историю и воссоздания прошлого как спокойного и непрерывного развития должны быть подвергнуты систематиче- скому демонтажу... История становится "эффективной" лишь в той степени, в какой она внедряет идею разрыва в само наше существование..." (194, с. 153 -154). Таким образом, одно из ключевых понятий Фуко в его ин- терпретации истории -- это восприятие ее как "дискон- тинуитета", восприятие постоянно в ней совершаемого и наблю- даемого разрыва непрерывности, который осознается и конста- тируется наблюдателем как отсутствие закономерности. В ре- зультате история выступает у Фуко как сфера действия бессоз- нательного, или, учитывая ее дискурсивный характер, как "бессознательный интертекст". Можно согласиться с Лейчем, когда он приходит к выводу, что Фуко "акцентирует случайности, а не универсальные прави- ла; поверхности, а не глубины; множественности, а не единства; изъяны, а не обоснования; различия, а не тождественности. Тем не менее, понимание этого факта крайне затруднительно из-за сложности аргументации текстов Фуко. Поэтому создается впечатление, что он занят поисками глубин, правил и обоснова- ний. В конечном счете Фуко создает формы порядка как беспо- рядка, а не отдельные случаи беспорядка в общем порядке" (294, с. 143-144). И действительно, это, пожалуй, один из самых поразитель- ных парадоксов мышления Фуко; он предлагает массу всяких классификаций, схем, обосновывает их с помощью самой безу- пречной логики, создавая у читателя образ певца порядка и неутомимого искателя закономерностей, но результатом всего этого оказывается неоспоримое доказательство всеобщего хаоса и "беспредел" бессознательного. Отказ от "традиционных форм истории, или, вернее историографии, приводит к утверждению нового "порядка" -- "порядка хаоса" и в этом понимании усло- вий существования мира и человека в нем с Фуко поразитель- ным образом перекликаются поиски современных ученых, таких, как, например, бельгийского физиохимика Ильи Пригожина, одна из последних книг которого была недавно переведена на русский язык под характерным названием "Порядок из хаоса" (1986) (336) (кстати, позаимствованным из английского пере- вода францзского оригинала). 60 ГЛАВА I "Эпистема" "Эпистема" Исследователи и по- клонники Фуко не всегда дают себе отчет в том, что одним из главных средств интерпретации истории как ряда "прерывностей" и было выдвинутое им в середине 60-х гг. понятие эпистемы. Оно явилось результатом еще структурали- стских представлений ученого, когда он, как н многие француз- ские структуралисты 60-х гг., считал, что существует некий глобальный принцип организации всех проявлений человеческой жизни, некая "структура прежде всех других структур", по за- конам которой образуются, "конституируются" и функционируют все остальные структуры. В духе научных представлений той эпохи этой "доминантной структуре" приписывался языковой характер, и понималась она по аналогии с языком. Характеризуя цели своей работы того времени (т. е. преж- де всего подводя итоги сделанного им в "Словах и вещах"), Фуко говорил в том же 1966 г. после выхода этой книги, одной из самых популярных его книг: "Мы мыслили внутри анонимной и ограничивающей системы мышления, системы присущего ей языка и эпохи. Эта система и этот язык имеют свои собствен- ные законы трансформации. Выявление этого мышления, пред- шествующего всякому мышлению, этой системы прежде всех систем, и является задачей сегодняшней философии" (Цит. по 119, с. 19). Исходя из концепции языкового характера мышления и сводя деятельность людей к "дискурсивным практикам", Фуко постулирует для каждой конкретной исторической эпохи сущест- вование специфической "эпистемы" -- "проблемного поля" дос- тигнутого к данному времени уровня "культурного знания", образующегося из "дискурсов" различных научных дисциплин. При всей разнородности этих дискурсов", обусловленной спе цифическими задачами каждой научной дисциплины как особой формы познания, в своей совокупности они образуют более или менее единую систему знаний -- "эпистему", реализующуюся в речевой практике современников как строго определенный язы- ковой код -- свод предписаний и запретов: "В каждом общест- ве порождение дискурса одновременно контролируется, подвер- гается отбору, организуется и ограничивается определенным набором процедур" (196, с. 216). Эта языковая норма якобы бессознательно предопределяет языковое поведение, а, следова- тельно, и мышление отдельных индивидуумов. Таким образом, характерной особенностью понимания "эпистемы" у Фуко является то, что она у него выступает как исторически конкретное "познавательное поле" научного свойст- ва, как уровень научных представлений своего времени. На- сколько можно судить по всему контексту работ французского ученого, он выделял не менее пяти подобного рода "познавательных полей" античное, средневековое, возрожденче- ское, просветительское и современное. Первые два не получили у него эксплицитного описания и развернутых характеристик, поэтому фактически, и это касается в первую очередь "Слов и вещей", речь у него идет о трех четко друг другу противопос- тавлевных "эпистемах": Возрождение (ХV-ХVI вв.), классиче- ский рационализм (ХVII-ХVIII вв.) и современность (с начала ХIХ в.). Как пишет Автономова, эти три эпистемы кардиналь- ным образом отличаются друг от друга: "В ренессансной эпи- стеме слова и вещи сопринадлежны по сходству; в классическую эпоху они соизмеряются друг с другом посредством мышления путем репрезентации, в пространстве представления; начиная с ХIХ в. слова и вещи связываются друг с другом еще более сложной опосредованной связью -- такими мерками, как труд, жизнь, язык, которые функционируют уже не в пространстве представления, но во времени, в истории" (3, с. 58). Очевидно, стоит привести и самое последнее по времени (1991 г.) определение, даваемое Автономовой этим трем эпи- стемам, специфику каждой из которых она видит прежде всего в различии "означающего механизма, соотношении "слов" и "вещей", и соответственно перипетии языка в культуре: язык как вещь среди вещей (Возрождение), язык как прозрачное средство выражения мысли (классический рационализм), язык как самостоятельная система в современной эпистеме. Послед- нее превращения "языка" вместе с жизнью" и "трудом" угро- жают, как считает Фуко, единству человека: в современную эпоху вопрос о человеке как сущности невозможен. В этом смысл идеи "смерти человека" ("человек умирает -- остаются структуры"), воспринятой сторонниками Фуко как девиз струк- туралистского движения" (4, с. 362). Более подробно о взглядах французского ученого на про- блему человека и его эволюции смотрите ниже, здесь же нам было важно подчеркнуть роль понятия "эпистемы" как одного из "методологических принципов", с помощью которых доказы- вался общий для структурализма и постструктурализма тезис о "смерти человека". С эпистемой связана еще одна проблема общеметодологи- ческого значения. При всех своих функциональных явно струк- туралистских характеристиках она, по сравнению с другими известными к тому времени структурными образованиями, имела несколько странный облик. С самого начала она носила "децентрированный характер ", т.е. была лишена четко опреде- ляемого центра и создавалась по принципу самонастройки к саморегулированию. В ней изначально был заложен момент принципиальной неясности, ибо она исключала вопрос, откуда исходят те предписания и тот диктат культурно-языковых норм, которые предопределяли специфику каждой конкретно- исторической эпистемы. Это объясняется тем, что эпистема образуется из локальных, сугубо ограниченных сфер своего первоначального применения в частно-научных "дискурсивных практиках": "Дискурсивные практики характеризуются ограни- чением поля объектов, определяемых легитимностью перспекти- вы для агента знания и фиксацией норм для выработки концеп- ций и теорий. Следовательно, каждая дискурсивная практика подразумевает взаимодействие предписаний, которые устанавли- вают ее правила исключения и выбора" (Фуко, 188, с. 199). Каждая вновь образующаяся научная дисциплина как бы заново открывает для себя объект своего исследования (фактически, по представлениям Фуко, его "создает") или, как пишет Лейч, "очерчивает поле объектов, определяет легитимные перспективы и фиксирует нормы для порождения своих концеп- туальных элементов" (294, с. 146). Тот же Лейч отмечает: "изображая эпистему не как сумму знаний или унифицирован- ный способ мышления, а как пространство отклонений, дистан- цирования и рассеивания, Фуко помещает свою всеобщую мо- дель культуры среди активной игры различий" (294, с. 153), Причем сама эта "игра различий" редуцирует "отличительную" способность традиционного различия, превращая его на деле в незначительные отклонения, лишая или ослабляя его функцию содержательного маркирования отличительных признаков. Обо- зревая работы Ж. Делеза "Различие и повтор" (1968) (131) и "Логика смысла" (1969) (134), Фуко писал: "Высвобождение различия требует мысли без противоречий, без диалектики, без отрицания; мысли, которая приемлет отклонение; мысли утвер- ждающей, инструментом которой служит дизъюнкция; мысли множества -- номадической рассеянной множественности, не ограниченной и не скованной ограничениями подобия; мысли, которая не приспособляется к какой-либо педагогической модели (например, для фабрикации готовых ответов), атакует неразре- шимые проблемы..." (188, с. 185). Этот дифирамб во славу различия производит странное впечатление, поскольку различие здесь перестает выполнять свою главную задачу -- функцию различения -- и недвусмыс- ленно свидетельствует о постструктуралистском понимании Фу- ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ Трансформация дискурсивных практик 63 ко этой проблемы еще в свой "археологический период". Его "дифференциальный" (различительный) анализ направлен преж- де всего на разрешение понятия любой целостности, поскольку в конечном счете рисует картину безудержной игры различий, при которой исчезает представление о сколь-либо содержательном отличии двух оппозиций, т. е. исчезает сам принцип бинаризма, поскольку это различия без отличия. Традиционную историю Фуко стремится "заменить анализом поля симультанных разли- чий (которые характеризуют в любой данный период возмож- ную диффузию знаний) и последующих различий (которые определяют в целом все трансформации, их иерархию, их зави- симость, их уровень). В то время когда историю обычно расска- зывают как историю традиции и новаторства, старого и нового, мертвого и живого, скрытого и открытого, статического и дина- мического, я отваживаюсь рассказывать историю вечного разли- чия" (186, с. 237). Любопытна судьба понятия "эпистема". Сам Фуко, кроме "Слов и вещей", практически нигде его не употреблял, но "эпистема" получила исключительную популярность среди самых широких кругов литературоведов, философов, социологов, эсте- тиков, культурологов. Вырвавшись из замкнутой системы Фуко, она, естественно, у разных интерпретаторов обрела различные толкования, однако сохранился основной ее смысл, так поло- нивший воображение современников: эпистема соответствует константному характеру некоего специфического языкового мышления, всюду проникающей дискурсивности, которая, -- и это самое важное, -- неосознаваемым для человека образом существенно предопределяет нормы его деятельности, сам факт специфического понимания феноменов окружающего мира, опти- ку его зрения и восприятия действительности. Трансформация дискурсивных практик В "Словах и вещах" Фу- ко наметил общие контуры той специфической научной дисциплины, которая получи- ла у него имя "археологии знания". В этой работе, как уже говорилось, он выделил три ключевые, по его представле- нию, этапы формирования современного "европейского ментали- тета", сформулировал свое понимание истории" попытался дать теоретическое обоснование "смерти субъекта", и, -- самое важ- ное с точки зрения той общей теоретической перспективы, кото- рая связывает единой линией развития и преемственности струк- турализм с постструктурализмом, -- постулировал дискурсив- 64 ГЛАВА I "Архив" ный характер человеческого сознания. Если что и осталось в позиции Фуко непроясненным, то это детальная проработка самого механизма трансформаций, или "мутаций", дискурсивных практик, ведущих к разрушению старой и возникновению новой эпистемы, а также обоснование принципиальной непознаваемо- сти эпистемы ее современниками. В соответствии с этой задачей Фуко уже в статье 1968 г. "Ответ на вопрос" (200) намечает три класса трансформаций дискурсивных практик: 1) Деривации (или внутридискурсивные зависимости), представляющие собой изменения, получаемые путем дедукции или импликации, обобщения, ограничения, пер- мутации элементов, исключения или включения понятий и т. д.; 2) Мутации (междискурсивные зависимости): смещение границ поля исследуемых объектов, изменение роли и позиции говоря- щего субъекта, функции языка, установление новых форм ин- формативной социальной циркуляции и т. д.; 3) Редистрибуции (перераспределение, или внедискурсивные зависимости): опро- кидывание иерархического порядка, смена руководящих ролей, смещении функции дискурса. Как видно, на этом этапе Фуко пытался, совершенно в структуралистском духе, вывести строгие правила порождения "новых дискурсивных объектов", формализовать процесс, веду- щий к смене одной научной формации другой, практически ана- логичный смене научной парадигмы в терминах Куна. В тот период для Фуко "История -- это дескриптивный анализ и теория этих трансформаций" (186, с. 223). Окончательную доработку понятийный аппарат "археологического периода" получил в книге "Археология знания" (1969) (180). Перечисляя основные понятия, применяемые здесь Фуко, Автономова выде- ляет из них три самые существенные: "позитивность" (единство во времени и пространстве материала, образующего предмет познания); "историческое априори" (совокупность условий, по- зволяющих позитивности проявиться в тех или иных высказыва- ниях); "архив" (перечень высказываний, порождаемых в рамках позитивностей по правилам, задаваемым историческим априо- ри)" (1, с. 27-28). Особое внимание заслуживает концепция "архива". "Архив" Как подчеркивает Фуко, "архив" не представляет со- бой униформного и недиффе- ренцированного корпуса дис- курсов, напротив, это сильно дифференцированная "общая система формации и трансформа- ции высказываний" (181, с. 130). При этом для современников ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ Деконструкция истории 65 "открыть", сделать явственным свой собственный "архив" не- возможно, "поскольку мы говорим, находясь внутри этих пра- вил, постольку он придает тому, что мы можем сказать -- как и самому себе, как объекту нашего дискурса, -- свои модусы правдоподобия, свои формы существования и сосуществования, свою систему накопления научных фактов, их историчности и исчезновения" (там же). Если и можно успешно исследовать "архив" другой эпохи, то только потому, что он предстает перед людьми иного времени как "Другой", как носитель признаков "отличия", и в этом акте изучения "другого", по мнению Фуко, мы якобы тем самым косвенно признаем нашу дистанцию и отличие и имплицитно отвергаем идею непрерывного "телеологического" прогресса или просто преемственность "монологической" линии развития. Именно дискурсивные практики каждой эпохи устанавливают те исторически изменяющиеся системы "предписаний", которые и предопределяют свойственный для нее код "запретов и выбо- ров". Фуко постулирует четыре "порога в процессе возникно- вения дискурсивной практики: пороги позитивности, эпистемо- логизации, научности и формализации (там же, с. 186-187). Последний "порог", когда очередная специфическая дискурсив- ная практика превращается в замкнутую, самодовлеющую сис- тему, не допускающую каких-либо "инноваций", означает насту- пление времени "нового эпистемологического разрыва", веду- щего к появлению новой дискурсивной практики, и, соответст- венно, нового "архива". Фактически мы видим, что в "Археологии знания" понятие "архива" пришло на смену эписте- ме; недаром Лейч заявляет, что эпистема -- это своего рода "позитивное бессознательное культуры -- ее архив" (294, с. 149). Однако содержательный аспект нового понятия и цель его введения в качестве аналитического принципа остаются теми же доказать факт разрыва линии исторической преемственности. Иными словами, каждая историческая эпоха обладает ей прису- щим "архивом", утверждающим свою оригинальность и неповто- римость и "аннулирующим" свое происхождение и дальнейшую судьбу: ему на смену придет другой "архив", который так же "забудет" о своем предшест- веннике. Деконструкция истории Если в свой "археоло- гический" период Фуко осу- ществил радикальный демон- таж традиционного представ- ления об истории, то на "генеалогическом" этапе своей эволюции он предпринял уже ее явно постструктуралистскую деконструк- цию. В работе 1971 г., знаменательно озаглавленной "Ницше, генеалогия, история" (194) французский ученый заявляет, что после Ницше можно рекомендовать лишь три способа обраще- ния с историей: "а) Расширяя традиционную монументальную историю, мы практикуем пародийное и фарсовое преувеличение, доводя все "священное" до карнавального предела героического -- вплоть до самых великих, каких только можно вообразить, людей и событий. б) Полностью отказываясь от старой общепринятой тради- ции исторического развития, мы сразу становимся всем. Множе- ственное и прерывистое "Я", неспособное к синтезу и незаинте- ресованное в своих корнях, способно эмпатически вживаться в любые формы существования изменчивого мира людей и куль- тур. в) Отказываясь от исключительной страсти к "истине", мы отвергаем волю-к-"знанию" и жертвование жизнью. Мы чтим практику "глупости" (194, с. 160-161). Несмотря на очевидный эпатаж и иронию (при всей почти- тельности реминисценций из Ницше) этой странной программы, которую Фуко попытался реализовать в работах "Надзор и наказание" (1975) (202) и "Воля к знанию" (1976, первый том "Истории сексуальности") (185), основные ее положения очер- чены достаточно ясно: на место "истории" приходит пародия и фарс, "истине" и "знанию" противопоставляется "глупость", как бы "серьезно-философски" ее ни понимать, в каком-либо техни- ческом смысле ни толковать. Разумеется, не может быть и речи о снисходительном упрощении позиции Фуко: все это приводит- ся лишь в доказательство столь типичной для постструктурализ- ма перспективы анализа как "игрового иррационализма", восхо- дящего к ницшеанской традиции. И в этом плане весь пост- структурализм в целом может рассматриваться как продолжение ницшеанской линии мышления. Иными словами для Фуко самое главное -- подчеркнуть неосознаваемость исторических процессов, недоступность созна- нию современника ни тех законов, по которым он живет, ни истинного характера тех объяснений, которыми он располагает для их обоснования. Разумеется, сам Фуко находит рациональ- ное объяснение исторических трансформаций, которые, как он доказывает, совершенно исказили первоначальные причины и "объяснительные схемы" явлений действительности, но он отка- зывает в подобной рациональности повседневному сознанию. Оно для него является изначально ложным, а вся история вы- ступает как абсолютно нерационализируемый процесс, где гос- ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ Структурализм и постструктурализм Фуко 67 подствуют дискретности, нарушения преемственности, логиче- ской последовательности. Для Фуко гораздо важнее выявить "различие" между современностью и прошлым и показать аб- сурдность бытующих в современном сознании причин, которые обычно приводятся для объяснения возникновения этого "различия". С этой целью он пытается найти в прошлом тот момент, когда данное "различие" возникло, а затем все те трансформации, которые оно претерпевало за все время своего существования. Структурализм и постструктурализм Фуко Несомненно, есть нема- лые основания противопостав- лять "археологический" и "генеалогический периоды Фуко, и, соответственно, общие системы доказательств его "археологии" и "генеало- гии", указывая при этом на структурность построения аргумен- тации в первой и отказ (впрочем, скорее имплицитный, нежели эксплицитный) от структурности во второй (имеющей тем са- мым постструктуралистский характер). Однако следует иметь в виду, что эти противопоставления в общем относительны и мы найдем в обеих "системах" гораздо больше преемственности, чем различия. Речь может идти лишь о сдвиге акцентов, о довольно плавном смещении исследовательских интересов и, конечно, о несомненном переосмыслении "структуралистских наслоений" археологического периода, "наслоений" потому, что они наложи- лись на бесструктурность концептуальных схем Фуко его пер- вых "доархеологических" работ. Но и сам структурализм Фуко, как уже отмечалось, не был классическим, он выступал у Фуко скорее как тенденция, не получившая строго системного выражения с "обязательными", в данном случае жестко иерархизированными отношениями различных уровней общего структурного образования. В частно- сти, как структурирующий принцип эпистема носила явно несис- тематический характер, и суть дела не в том, что она действова- ла как бессознательный фактор -- так функционировали все неявные структуры классического структурализма, -- а в том, что будучи сформулирована как слишком общий принцип, она, несмотря на все усилия Фуко, так и не получила строго логиче- ски обоснованную схему. В ней с самого начала было слишком много стихийного, бессознательного по самому принципу своего функционирования. Можно сказать, что с эпистемой произошло то же, что и с другими "глубинными структурами" теоретиков 68 ГЛАВА I "Власть" структурализма второй половины 60-х гг.: стал выявляться ее стихийный, неподвластный рациональной логике характер. В частности, Лейч недвусмысленно фиксирует противопо- ложность программ структурализма и "Археологии знания": "Тщательно избегая каких-либо форм интенциональности, фор- мализации и интерпретации, археология сознательно сторонится феноменологии, структурализма и герменевтики. Объектом ее анализа является не автор, не лингвистический код, не читатель или индивидуальный текст, а ограниченный набор текстов, обра- зующих регламентированный дискурс отдельной научной дисци- плины. Расширяя свой анализ, она коррелирует различные дис- циплинарные дискурсы таким образом, чтобы выявить общую систему правил, регулирующих дискурсивные практики и эпохи"(294, с. 151). Очевидно, недаром Фуко впоследствии отказался от применения термина "эпистема" в своих работах и переключил свои научные интересы на выявление еще более иррационального импульса, "перводвигателя" истории -- власти как "власти-к-знанию". Естественно, что при таком подходе роль философского наследия Ницше в общей системе мышления Фуко возросла в значнтель- ной степени. "Власть" Как пишут М. Моррис и П. Пэттон в исследовании "Мишель Фуко: Власть, ис- тина, стратегия" (1979) (316), начиная с 1970 г. Фуко стал одновременно исследовать как "малые или локальные формы власти, -- власти, находя- щейся на нижних пределах своего проявления, когда она касает- ся тела индивидов", так и "великие аппараты"3, глобальные формы господства" (316, с. 9), осуществляющие свое господство посредством институализированного дискурса. Пожалуй, самым существенным в общем учении Фуко яви- лось его положение о необходимости критики "логики власти и господства" во всех ее проявлениях. Именно это было и остает- ся самым привлекательным тезисом его доктрины, превратив- шимся в своего рода "негативный императив", затронувший ____________________ 3 Под термином "аппараты" структурализме и постстурурализме закрепилось в основном значение, которое ему придал Алтюссер, постулируя существование "репрессивных государственных аппаратов", добивающихся своей цели при помощи насилия, и "идеологических государственных аппаратов", таких как церковь, система образования, семья, профсоюзы, масмедиа, литература и т. д., достигающих того же путем обеспечения "согласия" масс. сознание очень широких кругов современной западной интелли- генции. Фактически в этом же направлении работает и общая логи- ка рассуждений Дерриды, Кристевой, Делеза и многих других постструктуралистов -- здесь лежит то общее, что их всех объ- единяет, но как раз у Фуко эта мысль получила наиболее при- емлемую и популярную формулировку как своей доступностью, логической обоснованностью, так и умеренно-прогрессивным радикализмом общей постановки вопроса, не без налета некото- рой фатальной обреченности и неизбежности. Очевидно, эта мифологема, воспринятая людьми самых разных взглядов и убеждений, отвечает современным западным представлениям о власти как о феномене, обязательно и принудительно действую- щем на каждую отдельную личность в ее повседневной практи- ке, и в то же время обладающем крайне противоречивым, раз- нонанравленным характером, способным совершенно непредска- зуемым образом обнаруживаться неожиданно в самых разных местах и сферах. Еще раз повторим: дисперсность, дискретность, противоре- чивость, повсеместность и обязательность проявления власти в понимании Фуко придает ей налет мистической ауры, характер не всегда уловимой и осознаваемой, но тем не менее активно действующей надличной. Она порождает эффект той спе- цифической притягательности иррационализма, к которому так чувствителен человек конца ХХ в. и который он пытается ра- ционально объяснить, прибегая к авторитету научно-естест- венного релятивизма новейших физико-математических пред- ставлений. Специфика понимания "власти" у Фуко заключается прежде всего в том, что она проявляется как власть "научных дискурсов" над сознанием человека. Иначе говоря, знание", добываемое наукой, само по себе относительное и пэотому яко- бы сомнительное с точки зрения "всеобщей истины", навязыва- ется сознанию человека в качестве "неоспоримого авторитета", заставляющего и побуждающего его мыслить уже заранее гото- выми понятиями и представлениями. Как пишет Лейч, "проект Фуко с его кропотливым анализом в высшей степени регули- руемого дискурса дает картину культурного Бессознательного, которое выражается не столько в различных либидозных жела- ниях и импульсах, сколько в жажде знания и связанной с ним власти" (294, с. 155). Этот языковой (дискурсивный) характер знания и меха- низм его превращения в орудие власти объясняется довольно просто, если мы вспомним, что само сознание человека как таковое еще в рамках структурализма мыслилось исключительно как языковое. И те выводы, которые сделал из этого фундамен- тального положения структурализма и постструктурализма Фу- ко, шли в традиционном для данной системы рассуждений духе, хотя и получили у него специфическую (и, надо отметить, весь- ма влиятельную) интерпретацию. С точки зрения панъязыкового сознания нельзя себе представить даже возможность любого сознания вне дискурса. С другой стороны, если язык предопре- деляет мышление и те формы, которые оно в нем обретает, -- так называемые "мыслительные формы", -- то и порождающие их научные дисциплины одновременно формируют "поле созна- ния", своей деятельностью постоянно его расширяя и, что явля- ется для Фуко самым важным, тем самым осуществляя функ- цию контроля над сознанием человека. Таким образом, в теории Фуко осуществляется мистифици- рование научно-технического прогресса, подмена его анонимной и полиморфной "волей к знанию" и интерпретация ее как стрем- ления замаскировать "волю к власти" претензией на научную "истину". Как утверждает Фуко в своей обычной эмоциональ- ной манере: " Исторический анализ этой злостной воли к зна- нию обнаруживает, что всякое знание основывается на неспра- ведливости (что нет права, даже в акте познания, на истину или обоснование истины) и что сам инстинкт к знанию зловреден (иногда губителен для счастья человечества). Даже в той широ- ко распространенной форме, которую она принимает сегодня, воля к знанию неспособна постичь универсальную истину: чело- веку не дано уверенно и безмятежно господствовать над приро- дой. Напротив, она непрестанно увеличивает риск, порождает опасности повсюду... ее рост не связан с установлением и упро- чением свободного субъекта; скорее она все больше порабощает его своим инстинктивным насилием" (188, с. 163). Проблема "власти", пожалуй, оказалась наиболее важной среди тех представителей деконструктивизма и постструктура- лизма (это касается прежде всего так называемого "левого де- конструктивизма" и британского постструктурализма с их теори- ей "социального текста"), которые особенно остро ощущали неудовлетворенность несомненной тенденцией к деполитизации, явно проявившейся в работах Дерриды конца 60-х и практиче- ски всех 70-х гг 4. Но в первую очередь это недовольство было ______________________________ 4 Где-то на рубеже 70-х и 80-х гг. его позиция несколько изменилась: как генератор идей, очень чуткий к общему "настроенческому хаосу" бурлящего котла разноречивых мнений, он мгновенно среагировал на перемену пристрастий и ориентаций западных интеллектуалов, и скорректировал в начале 80-х гг. свою позицию. направлено против открыто декларируемой аполитичности Йель-, ской школы. Несомненно воздействие Фуко и на оформление таких ключевых положений постмодернистской теории, как концепции фрагментарности "метарассказов" Лиотара. В частности, в своей книге "Воля к знанию" -- части тогда замысливаемой им об- ширной шеститомной "Истории сексуальности" (1976)5 он выступает и против тирании "тотализирующих дискурсов", легити- мируюших власть (одним из таких видов дискурса он считал марксизм), в борьбе с которыми и должен был выступить его анализ "генеалогии" знания, позволяющий, по мнению ученого, выявить фрагментарный, внутренне подчиненный господствую- щему дискурсу, локальный и специфичный характер этого "знания". После чтения рассуждений Фуко о власти остается стран- ное впечатление: чем подробнее он объясняет механизмы ее действия, рисуя эффективную картину ее всевластия, тем навяз- чивее становится ощущение ее какой-то бесцельности и ирра- циональности, замкнутости на себе. Таким образом, власть, будучи в системе ученого высшим принципом реальности, фак- тические существует сама ради себя; как заметил А. Фурсов, это скорее концепция "кратократии" -- власть власти. Фуко отказывается от поисков истоков власти, от работы с понятием власти на уровне социального намерения ее применить и кон- центрирует свое внимание на механизмах ее внешнего проявле- ния и внутреннего самоконтроля, на формировании субъекта как результата ее воздействия. Власть, как желание, бесструктурна, фактически Фуко и придает ей характер слепой жажды господства, со всех сторон окружающей индивида и сфокусированной на нем как на центре применения своих сил. В этом отношении, очевидно, справедли- ва критика Сарупом фукольдианского понятия "власти", когда он пишет: "Власть не является ни институтом, ни структурой, ни некой силой, которой наделены отдельные люди; это имя, дан- ное комплексу стратегических отношений в данном обществе. Все социальные отношения являются властными отношениями. Но если все социальные отношения являются властными отно- _____________________________ 5 Ее можно перевести и как "Жажда знания", тем более, что автор употребил слово "volonte", имеющее еще и специфическое философское значение "воления", вместо собственно терма "воля" -- vouloir", но перекличка со знаменитой "Волей к власти" Ницше слишком очевидна, да и не скрывается самим Фуко, тем более, что в обосновании концепции знания как средства власти он не избегает и термина "vouloir". шениями, то как мы можем сделать свой выбор между тем или иным обществом? Когда Фуко вынужден отвечать на подобный вопрос, он становится уклончивым. Теоретически он лишил себя возможно- сти пользоваться такими понятиями, как равенство, свобода, справедливость. Для него они просто символические обозначе- ния в процессе игры, взаимодействия сил. Эта точка зрения весьма близка Ницше, писавшего: "когда угнетенные хотят справедливости, это всего лишь оправдание того факта, что они хотят власти для себя". История, согласно этой точки зрения, представляет собой бесконечную борьбу за господство" (350, с. 92-93). Можно еще раз, разумеется, повторить, что Саруп явно не учитывает последние работы Фуко и критикует его с подчерк- нуто социологизированных позиций, приписывая к тому же Фуко излишне жесткую схематичность взглядов, которой он никогда не страдал, но несомненно, что есть рациональное зерно в его критике того "имиджа" Фуко, который создался в пред- ставлении многих постструктуралистов и оказался наиболее влиятельной моделью для дальнейшей разработки "леводе- конструктивистских" теорий. К тому же в этом своем взгляде на Фуко он был не одинок. Когда Лейч утверждает, что "тексты Фуко все в большей степени настойчиво обращают внимание на негативные социально-политические свойства архива" (294, с. 154), то это только одна сторона проблемы, рассматриваемой к тому же исключительно в перспективе структуралистски воспри- нимаемой "археологии сознания" как замкнутой в себе доктри- ны. Ошибка Лейча состоит в том, что он отождествляет силу воздействия на индивидуальное сознание "архива" с понятием "власти". И это заблуждение проистекает из текстуализирован- ного понимания "власти", хотя он и называет ее "культурным Бессознательным". Лейч как деконструктивистски мыслящий теоретик не представляет себе иного способа фиксации этой "власти", кроме как в форме текста, упуская из виду, что она близка по своим характеристикам, если не вообще аналогична, действию либидо в той специфической для общепостструктура- листской проблематики форме, которую в нем получила концеп- ция "желания". Вполне понятно, что в этой перспективе понятие "власти" принципиально не могло в себе нести однозначно отри- цательного смысла; более того, со временем позитивное значение "власти" у Фуко стало возрастать, особенно когда французский ученый попытался с ее помощью обосновать возможность сво- боды субъекта. В принципе в восприятии Фуко, как его отдель- ных концепций, так и всего его "учения" в целом, всегда преоб- ладал политизированный аспект. Подобной тенденцией в вос- приятии идей Фуко объясняется критика его концепции Са- рупом: "Фуко дает позитивную характеристику власти, но если эта концепция должна иметь критически политическую направ- ленность, то должен быть какой-то принцип, сила или сущность, с чем эта "власть" борется или что она подавляет, и освобожде- ние от гнета которого полагается желательным. Однако он не счел необходимым сказать нам, что именно подавляет современ- ная власть, собственно против чего направлена власть в совре- менных условиях. Поскольку Фуко не может определить, про- тив чего действует власть, то его теория власти теряет всю свою объяснительную содержательность" (350, с. 165), Проблема заключается в том, что "власть" как проявление стихийной силы бессознательного "принципиально равнодушна" по отношенню к тем целям, которые преследуют ее носители, и может в равной мере служить как добру, так и злу, выступая и как репрессивная, подавляющая, и как высвобождавшая, эман- сипирующая сила. Наиболее последовательно этот процесс поля- ризации "власти" был разработан Делезом и Гваттари. Но по- добное политическое прочтение Фуко, стремление обязательно обнаружить у него политическое измерение, неизбежно обедняет концептуальный потенциал теоретической мысли французского ученого, искажая смысл его идей. Надо всегда иметь в виду, что понятие власти не носит у Фуко равнозначно негативного смысла, оно скорее имеет харак- тер фатальной неизбежности. Правда, позитивное толкование власти было им сформулировано позднее, во второй, по класси- фикации Автономовой, его период. Как пишет в связи с этим Саруп, "его работы 1960-х гг. фокусировались на проблемах языка и конструирования субъекта в дискурсе. Индивидуальный субъект был пустой сущностью, пересечением дискурсов. В более поздних работах Фуко перешел с позиции лингвистиче- ской детерминированности на ту точку зрения, что индивиды конституируются властными отношениями" (350, с. 81). Насколько взгляды Фуко изменились в этом плане на ру- беже 70-х -- 80-х гг., свидетельствует два его интервью. В интервью 70-х гг. на вопрос: "если существуют отношения сил и борьбы, то неизбежно возникает вопрос, кто борется и против кого?", он не смог назвать конкретных участников постулируе- мой им "борьбы": "Эта проблема занимает меня, но я не уверен, что на это есть ответ". Интервьюер, исходя из сложившейся традиции воспринимать Фуко как "политизированного пост- структуралиста", продолжал настаивать на своем: "Так кто же в конце концов является теми субъектами, что противостоят друг другу?" В то время у Фуко был на это лишь "предположительный" ответ: "Это только гипотеза, но я бы сказал, что зто все против всех. Нет непосредственно данных субъектов борьбы: с одной стороны -- пролетариат, с другой буржуазия. Кто против кого борется? Мы все сражаемся друг с другом. И всегда внутри нас есть нечто, что борется с чем-то другим" (197, с. 207-208). В последней фразе, на мой взгляд, и заключается ответ: фактически понятие "власти" у Фуко несовместимо с понятием "социальной власти"; это действительно "метафизический прин- цип", о котором с недоумением пишет Саруп, и, будучи амбива- лентным по своей природе и, самое главное, стихийно неупоря- доченным и сознательно неуправляемым, он, по мысли Фуко, тем самым "объективно" направлен на подрыв, дезорганизацию всякой "социальной власти". В послесловии к сборнику своих статей 1982 г. Фуко под- вел итоги своей двадцатилетней работы, что в общей перспекти- ве его творчества выглядит скорее как глобальный пересмотр прежних позиций: "Прежде всего я хотел бы сказать о том, что было целью моей работы на протяжении последних двадцати лет. Она заключается не в том, чтобы анализировать феномены власти или чтобы создать основу для подобного анализа. Напротив, моя задача состояла в том, чтобы создать исто- рию различных модусов, посредством которых человеческие существа становились в нашей культуре субъектами. Моя работа касалась трех видов модусов, трансформирующих человеческие существа в субъекты. Первый представляет собой те модусы исследования, кото- рые пытаются придать себе статус наук; например, объективи- зация говорящего субъекта в grammaire generale, филологии и лингвистике. Или еще, в этом же модусе, объективизация про- изводительного субъекта, субъекта, который трудится, при ана- лизе материальных ценностей и экономики. Или, третий пример, объективизации простого факта физи- ческого существования в естественной истории или биологии. Во второй части моей работы я исследовал процесс объек- тивизации субъекта в том, что я называю "разделяющими прак- тиками". Субъект или разделен внутри себя, или отделен от других. Этот процесс объективизирует его. Примерами являются безумные и нормальные, больные и здоровые, преступники и "добропорядочные". Наконец, я пытался исследовать -- это то, чем я занима- юсь сейчас, -- как человек сам превращает себя в субъект. ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ "Смерть" субъекта и его "воскрешение" 75 Например, я выбрал сферу сексуальности -- как люди приходят к признанию себя субъектами "сексуальности". Следовательно не власть, а субъект является главной темой моего изучения" (167, с. 203-209). Это очень любопытное заявление, заслуживающее то- го, чтобы на нем отдельно остановиться. Его можно рассматри- вать в нескольких аспектах, на двух из которых стоит особо задержаться. Во-первых, это эссе относится к позднему периоду деятельности французского ученого, к его завершающему этапу, когда происходила определенная ревизия предшествующего пути развития его идей. Здесь очень важно не впасть в грех телео- логичности, рассматривая его творческий путь с позиции "естественной итоговости" эволюции его идей, сложившейся к тому времени, которую он как бы осознавал и поэтому счел необходимым "навести порядок" в своих делах. Проблема со- всем в другом. Если что и сложилось к началу 80-х гг., то это вполне определенная традиция восприятия и толкования концеп- ций Фуко. Идеи, как известно, имеют тенденцию к саморазви- тию, далеко не всегда совпадающую с первоначальными интен- циями их автора. И в этом заключается вторая и, очевидно, самая важная причина того, почему Фуко счел необходимым выступить с уточнением своей позиции. "Смерть" субъекта и его "воскрешение" И это подводит нас к весьма существенному раз- мышлению о сложной и противоречивой природе "теоретического антигума- низма" постструктурализма с его постулатом (или, вер- нее будет сказать, с посто- янными утверждениями) о "смерти субъекта". Фактически заяв- ление Фуко нельзя рассматривать иначе, как довольно сущест- венное ограничение более или менее буквального истолкования данного понятия. Это еще раз нужно подчеркнуть, поскольку некритическое понимание концепции смерти субъекта значитель- но обедняет, если вообще не исключает, тот "теоретический позитив", то рациональное зерно, что в ней содержится. Не следует забывать, что она была полемически направлена против представления о своевольном, "своевластном" индивиде "буржуазного сознания" -- просветительской, романтической и позитивистской иллюзии, игнорировавшей реальную зависимость человека от социальных -- материальных и духовных -- усло- вий его существования и от той суммы представлений -- т. е. от идеологии, -- в которые эти условия жизни облекались, созда- вая более или менее реальную или совершенно мистифицирован- ную картину. Теория "смерти субъекта" была прежде всего направлена против этих представлений, другое дело, какую конкретную форму она принимала у различных исследователей и насколько рационально (или "иррационально") она ее объясня- ла. Но как бы то ни было, постструктуралистские теории субъ- екта несомненно претендуют на более сложное понимание при- роды человека, на более глубокий анализ его сознания. Их смысл заключается в том, что они пытаются обосновать соци- ально-духовную зависимость субъекта прежде всего на уровне его мышления, причем последнее в первую очередь обуславлива- ется действием "коллективного бессознательного". Это, разуме- ется, лишь общая тенденция: и степень этой зависимости, и природа этого бессознательного различными исследователями определяются по-разному. Но есть, очевидно, и неизбежная закономерность в том, что всякие рассуждения о "смерти субъекта" имеют свой "теоретический предел", за которыми они становятся бессмыс- ленными. Иначе говоря, для Фуко с течением времени стало все более очевидным, что чрезмерный акцент на сверхдетерминиро- ванности человека и его сознания фактически снимает и сам вопрос о человеке. Собственно поиски теоретического простран- ства для "свободной" деятельности субъекта, всегда присутство- вавшие в аргументации постструктуралистов, но оттеснявшиеся на задний план задачами нигилистически деструктивного харак- тера, воспринимавшимися как первоочередные, и стали основ- ным содержанием последнего периода творчества Фуко, реали- зованным в его книгах "Пользование наслаждением" (1984) (204) и "Забота о себе" (1984) (201). В данном случае для Фуко было важно еще раз продемон- стрировать свою "теоретическую дистанцию" по отношению к доктрине сверхдетерминированности субъекта, наиболее яркими выразителями которой были Альтюссер и группа "Тель Кель" и в утверждении которой, как уже говорилось, в свое время сыг- рал немалую роль и сам Фуко. Разумеется, можно и, очевидно, следует говорить и о смене идеологического климата, который был одним в период формирования постструктурализма и стал совершенно другим во второй половине 70-х- начале 80-х гг., но тот факт, что еще в 1982 г. Фуко вынужден был еще ра подчеркнуть свое "идейное размежевание" с данной позицией, свидетельствует о многом. Поэтому Фуко и не соглашается с утверждением, "что существует первичный и фундаментальный принцип власти, которая господствует над обществом вплоть до мельчайшей детали" (167, с. 234). ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ Человек безумный и проблема инаковости 77 Человек безумный и проблема инаковости Однако прежде чем пе- рейти к анализу столь важ- ного для теории постструкту- рализма комплекса представ- лений Фуко о субъекте (и связанной с этим несомненной эволюции его взглядов), не- обходимо остановиться еще на одной теме -- в принципе сквоз- ной для всего его творчества, теме, которой он посвятил одну из первых своих книг -- докторскую диссертацию "Безумие и неразумие: История безумия в классический век" (1961), закон- ченную еще в начале 1960 г. (183). Без преувеличения можно сказать, что проблема безумия является кардинальной для всей системы мышления и доказа- тельств Фуко, поскольку как раз отношением к безумию он проверяет смысл человеческого существования, уровень его ци- вилизованности, способность его к самопознанию и, тем самым, к самосознанию н пониманию своего места в культуре, к гос- подствующим структурам языка и, соответственно, власти. Ина- че говоря, отношение человека к "безумцу" вне и внутри себя служит для Фуко показателем, мерой человеческой гуманности и уровнем его зрелости. И в этом плане вся история человечест- ва выглядит у него как история безумия. Как теоретика Фуко всегда интересовало то, что исключает разум: безумие, случайность, феномен исторической непоследо- вательности -- прерывности, дисконтинуитета -- все то, что, по его определению, выявляет "инаковость", "другость" в человеке и его истории. Как все философы-постструктуралисты, он видел в литературе наиболее яркое и последовательное проявление этой "инаковости", которой по своей природе лишены тексты философского и юридического характера. Разумеется, особое внимание он уделял литературе, "нарушающей" ("подры- вающей") узаконенные формы дискурса своим "маркированным" от них отличием, т.е. ту литературную традицию, которая была представлена для него именами де Сада, Нерваля, Арто и, естественно, Ницше. "Фактически, -- пишет Лейч, -- внима- ние Фуко всегда привлекали слабые и угнетаемые, социальные изгои -- безумец, пациент, преступник, извращенец, -- кото- рые систематически подвергались исключению из общества. Не удивительно, что Фуко испытывал особое пристрастие к Саду, Гельдерлину, Ницше, Арто, Батаю и Русселю" (294, с. 154). В определенном смысле обостренное внимание Фуко к проблеме безумия, чтобы не сказать болезненного пристрастия к этой теме, не является исключительной чертой лишь только его мышления -- это скорее общее место всего современного за- падного "философствования о человеке", хотя и получившего особое распространение в рамках постструктуралистских теоре- тических представлений. Практически для всех постструктурали- стов было важно понятие "Другого" в человеке, или его собст- венной но отношению к себе "инаковости" -- того, не раскры- того в себе "другого", присутствие которого в человеке, в его бессознательном, и делает человека нетождественным самому себе. Часто тайный, бессознательный характер этого "другого" ставит его на грань или, чаще всего, за пределы "нормы" -- психической, социальной, нравственной, и тем самым дает осно- вания рассматривать его как "безумного", как "сумасшедшего". В любом случае, при общей "теоретической подозрительно- сти" но отношению к "норме", официально закрепленной в об- ществе либо государственными законами, либо неофициальными "правилами нравственности", санкционируемые безумием "отклонения" от "нормы" часто воспринимаются как "гарант" свободы человека от его "детерминизации" господствующими структурами властных отношений. Так, Лакан утверждал, что бытие человека невозможно понять без его соотнесения с безу- мием, как и не может быть человека без элемента безумия внутри себя. Еще дальше тему "неизбежности безумия" развили Делез и Гваттари с их дифирамбами в честь "шизофрении" и "шизофреника", "привилегированное" положение которого якобы ему обеспечивает доступ к "фрагментарным истинам" (более подробно об этом см. в разделе "Жиль Делез и проблематика бесструктурности желания"). Точно так же и с точки зрения Фуко "нормальный чело- век" -- такой же продукт развития общества, конечный резуль- тат его "научных представлений" и соответствующих этим пред- ставлениям юридически оформленных законов, что и "человек безумный": "Психопатология ХIХ в. (а вероятно, даже и наша) верила, что она принимает меры и самоопределяется, беря в качестве точки отсчета свое отношение к homo natura, или к нормальному человеку. Фактически же, этот нормальный чело- век является спекулятивным конструктом; если этот человек и должен быть помещен, то не в естественном пространстве, а внутри системы, отождествляющей socius с субъектом закона" (183, с. 162). Иными словами, грань между нормальным и сумасшедшим, утверждает Фуко, исторически подвижна и зависит от стерео- типных представлений. Более того, в безумии он видит проблеск "истины", недоступной разуму, и не устает повторять: мы -- "нормальные люди" -- должны примириться с тем фактором, что "человек и безумный связаны в современном мире, возмож- но, даже прочнее, чем в ярких зооморфных метаморфозах, не- когда иллюстрираванных горящими мельницами Босха: человек и безумный объединены связью неуловимой и взаимной истины; они говорят друг другу эту истину о своей сущности, которая исчезает, когда один говорит о ней другому" (там же, с. 633). Пред лицом рационализма, считает ученый, "реальность неразу- мия" представляет собой "элемент, внутри которого мир восхо- дит к своей собственной истине, сферу, где разум получает для себя ответ" (там же, с. 175). В связи с подобной постановкой вопроса сама проблема бе- зумия как расстройство психики, как "душевная болезнь" пред- ставляется Фуко проблемой развития культурного сознания историческим результатом формирования представлений о "душе" человека, представлений, которые в разное время были неодинаковы и существенно видоизменялись в течение рассмат- риваемого им периода с конца Средневековья до наших дней. Подобная высокая оценка безумия-сумасшествия несомнен- но связана с влиянием неофрейдистских установок, преимущест- венно в той форме экзистенциально окрашенных представлений, которую они приняли во Франции, оказав воздействие практи- чески на весь спектр гуманитарных наук в самом широком смысле этого понятия. Для Фуко проблема безумия связана в первую очередь не с "природными" изъянами функции мозга, не с нарушением генетического кода, а с психическим расстрой- ством, вызванным трудностями приспособления человека к внешним обстоятельствам(т.е. с проблемой социализации лично- сти). Для него -- это патологическая форма действия защитного механизма против экзистенциального "беспокойства". Если для нормального человека конфликтная ситуация создает опыт двусмысленности, то для патологического индивида она пре- вращается в неразрешимое противоречие, порождающее "внутренний опыт невыносимой амбивалентности": "Беспо- койство" - это аффективное изменение внутреннего противоре- чия. Это тотальная дезорганизация аффективной жизни, основ- ное выражение амбивалентности, форма, в которой эта амбива- лентность реализуется" (191, с. 40). Но поскольку психическая болезнь является человеку в ви- де "экзистенциальной необходимости"(там же, с. 42), то и эта "экзистенциальная реальность патологического "болезненного мира" оказывается столь же недоступной "исторически- психологическому исследованию" и отторгает от себя все при- вычные объяснения, институализированные в понятийном аппа- рате традиционной системы доказательств легитимированных 80 ГЛАВА I Дисциплинарная власть и всеподнадзорность научных дисциплин: "Патологический мир не объясняется зако- нами исторической причинности (я имею в виду, естественно, психологическую историю), но сама историческая каузальность возможна только потому, что существует этот мир: именно этот мир изготовляет связующие звенья между причиной и следстви- ем, предшествующим и будущим" (там же, с. 55). Поэтому корни психической патологии, по Фуко, следует искать "не в какой-либо "метапатологии", а в определенных, исторически сложившихся отношениях к человеку безумия и человеку истины (там же, с. 2). Следует учесть, что "человек истины", или "человек разума", по Фуко, -- это тот, для кото- рого безумие может быть легко "узнаваемо", "обозначено (т. е. определено по исторически сложившимся и принятым в каждую конкретную эпоху приметам, и поэтому воспринимаемым как "неоспоримая данность"), но отнюдь не "познано". Последнее, вполне естественно, является прерогативой лишь нашей совре- менности -- времени "фукольдианского анализа". Проблема здесь заключается в том, что для Фуко безумие в принципе неопределимо в терминах дискурсивного языка, языка традици- онной науки; потому, как он сам заявляет, одной из его целей было показать, что "ментальная патология требует методов ана- лиза, совершенно отличных от методов органической патологии, что только благодаря ухищрению языка одно и то же значение было отнесено к "болезни тела" и "болезни ума" (там же, с. 10). Как заметил по этому поводу Саруп: "Согласно Фуко, безумие никогда нельзя постичь, оно не исчерпывается теми понятиями, которыми мы обычно его описываем. В его работе "История безумия" содержится идея, восходящая к Ницше, что в безумии есть нечто, выходящее за пределы научных катего- рий; но связывая свободу с безумием, он, по моему, романтизи- рует безумие. Для Фуко быть свободным значит не быть ра- циональным и сознательным" (350, с. 69). Иными словами, перед нами все та же попытка объяснения мира и человека в нем через иррациональное человеческой психики, еще более долженствующая подчеркнуть недейственность традиционных, "плоско-эволюционистских" теорий, восходящих к позитивист- ским представлениям. Дисциплинарная власть и всеподнадзорность Однако даже не очеред- ная демонстрация идеи ирра- циональности исторического развития, -- идеи, проходя- щей сквозной линией через все творчество Фуко, обеспечила такое высокое значение этой ранней работы ученого во всей системе его взгля- дов. Именно проблематика взаимоотношения общества с "безумцем" ("наше общество не желает узнавать себя в больном индивиде, которого оно отвергает или запирает; по мере того, как оно диагнозирует болезнь, оно исключает из себя пациен- та") (там же, с. 63) позволила ему впоследствии сформулиро- вать концепцию "дисциплинарной власти" как орудия формиро- вания человеческой субъективности. Фуко отмечает что к концу Средневековья в Западной Европе исчезла проказа рассматривавшаяся как наказание че- ловеку за его грехи в образовавшемся вакууме системы мо- ральных суждений ее место заняло безумие. В эпоху Возрожде- ния сумасшедшие вели как правило бродячий образ жизни и не были обременены особыми запретами, хотя их изгоняли из горо- дов, но на сельскую местность эти ограничения не распростра- нялись. По представлениям той эпохи "подобное излечивалось себе подобным", и поскольку безумие, вода и море считались проявленнем одной и той же стихии изменчивости и непостоян- ства, то в качестве средства лечения предлагалось "путешествие по воде". И "корабли дураков" бороздили воды Европы, будо- ража воображение Брейгеля, Босха и Дюрера проблемой "безумного сознания", путающего реальность с воображаемым. Это еще было связано с тем, что начиная с ХVII в., когда стало складываться представление о государстве как защитнике и хранителе всеобщего благосостояния, безумие, как и бедность, трудовая незанятость и нетрудоспособность больных и престаре- лых превратились в социальную проблему, за решение которой государство несло ответственность. Через сто лет картина изменилась самым решительным об- разом - место "корабля безумия занял "дом умалишенных: с 1659 г. начался период, как его назвал Фуко, "великого заклю- чения" -- сумасшедшие были социально сегрегированы и "территориально изолированы" из пространства обитания "нормальных людей", психически ненормальные стали регулярно исключаться из общества и общественной жизни. Фуко связы- вает это с тем, что во второй половине ХVII в. начала прояв- ляться "социальная чувственность", общая для всей европейской культуры: "Восприимчивость к бедности и ощущение долга помочь ей, новые формы реакции на проблемы незанятости и праздности, новая этика труда" (183, с. 46). В результате по всей Европы возникли "дома призрения", или, как их еще называли, "исправительные дома, где без вся- кого разбора помещались нищие, бродяги, больные, безработ- ные, преступники и сумасшедшие. Это "великое заключение", по Фуко, было широкомасштабным "полицейским" мероприятием, задачей которого было искоренить нищенство и праздность как источник социального беспорядка: "Безработный человек уже больше не прогонялся или наказывался; он брался на попечение за счет нации и ценой своей индивидуальной свободы. Между ними и обществом установилась система имплицитных обяза- тельств: он имел право быть накормленным, но должен был принять условия физического и морального ограничения своей свободы тюремным заключением" (183, с. 48). В соответствии с новыми представлениями, когда главным грехом считались не гордость и высокомерие, а лень и безделье, заключенные долж- ны были работать, так как труд стал рассматриваться как ос- новное средство нравственного исправления. К концу ХVIII в. "дома заключения" доказали свою не- эффективность как в отношении сумасшедших, так и безработ- ных; первых не знали, куда помещать -- в тюрьму, больницу или оставлять под призором семьи; что касается вторых, то создание работных домов только увеличивало количество безра- ботных. Таким образом, замечает Фуко, дома заключения, возникнув в качестве меры социальной предосторожности в период зарождения индустриализации, полностью исчезли в начале ХIХ столетия. Очередная смена представлений о природе безумия привела к "рождению клиники", к кардинальной реформе лечебных за- ведении, когда больные и сумасшедшие были разделены и поя- вились собственно психиатрические больницы -- asiles d'alienes. Они так первоначально и назывались: "приют", "убежище" и их возникновение связано с именами Пинеля во Франции и Тьюка в Англии. Хотя традиционно им приписыва- лось "освобождение" психически больных и отмена практики "насильственного принуждения", Фуко стремится доказать, что фактически все обстояло совершенно иначе. Тот же Сэмуэл Тьюк, выступая за частичную отмену физического наказания и принуждения по отношению к умалишенным, вместо них пытал- ся создать строгую систему "самоограничения", тем самым он "заменил свободный террор безумия на мучительные страдания ответственности... Больничное заведение уже больше не нака- зывало безумного за его вину, это правда, но оно делало боль- ше: оно организовало эту вину" . (183, с. 247). Труд в "Убежище" Тьюка рассматривался как моральный долг, как подчинение порядку. Место грубого физического подавления пациента заняли надзор и "авторитарный суд" администрации, больных стали воспитывать тщательно разработанной системой поощрения и наказания, как детей. В результате душевноболь- ные "оказывались в положении несовершеннолетних, и в течение длительного времени разум представал для них в виде Отца" (там же, с. 254). Возникновение психических больниц (в книге "Рождение клиники", 1963) (193), пенитенциарной системы (в работе "Надзор и наказание", 1975) (202 ) рассматриваются Фуко как проявление общего процесса модернизации общества, свя- занной со становлением субъективности как формы современ- ного сознания человека западной цивилизации. При этом уче- ный неразрывно связывает возникновение современной субъек- тивности и становление современного государства, видя в них единый механизм социального формирования и индивидуализа- ции (т. е. понимает индивидуализацию сознания как его социа- лизацию), как постепенный процесс, в ходе которого внешнее насилие было интериоризировано, сменилось состоянием "пси- хического контроля" и самоконтроля общества. Эта идея "дисциплинарной власти" наиболее впечатляюще была сформулирована Фуко в известном труде "Надзор и нака- зание", где он пустил в научный обиход одну из самых попу- лярных своих концепций -- теорию "паноптизма" - "всеподнадзорности". Саму идею Фуко позаимствовал у Дже- реми Бентама, предложившего в конце ХVIII в. архитектурный проект тюрьмы "Паноптикон", где внутри расположенных по кругу камер находится центральная башня, откуда ведется по- стоянное наблюдение. В этих условиях никто из заключенных не мог быть уверен, что за ним не наблюдают, в результате заклю- ченные стали постоянно сами контролировать свое собственное поведение. Впоследствии этот принцип "паноптизма" был рас- пространен на школы, казармы и больницы, были выработаны правила составления персональных досье, системы классифика- ции и аттестации (поведения, прилежания, соблюдения или не- соблюдения порядка, успехов или неуспехов в выполнении предъявляемых требований) -- все, что способствовало установ- лению перманентного надзора, "мониторинга" над учениками, больными и т. д.(В частности, в английских школах старший ученик, наблюдающий за порядком в младшем классе, называ- ется monitor). Саруп отмечает "сходство между Паноптиконом ("Все- видяшим") и бесконечным знанием христианского Бога. Он также близок фрейдистской концепции супер-эго как внутрен- него монитора бессознательных желаний. Другая параллель обнаруживается между Паноптиконом и компьютерным монито- рингом над индивидами в условиях развитого капитализма. Фу- ко намекает, что новая техника власти была необходима для 84 ГЛАВА I Сексуализация мышления, или Сращивание тела с духом того, чтобы справиться с ростом населения и обеспечить надеж- ное средство управления и контроля возникнувших проблем общественного здравоохранения, гигиены, жилищных условий, долголетия, деторождения и секса" (350, с. 75). Таким обра- зом, "Паноптикон", с точки зрения Фуко, это воплощение той специфической для современного общества "дисциплинарной власти", которая так его отличает от монархической власти фео- дального общества. Сексуализация мышления, или Сращивание тела с духом Другой важнейший ас- пект общей позиции Фуко, окрашивающий все его кон- цепции становления совре- менного субъекта в специфи- ческие цвета, -- это, условно говоря, акцентированная сек- суализированность его мыш- ления. Я не счел нужным особенно подробно останавливаться на зтой проблеме, поскольку литературоведчески-политическая ее сторона наиболее радикальным образом была разработана его несомненными последователями в этом отношении -- Делезом и Гваттари, о чем более подробно сказано в соответствующем разделе о Жиле Делезе. Здесь, впрочем, следует отметить лишь тот любопытный факт, что эти исследователи выявили и развили данную тенденцию Фуко на основе его работ раннего и сред- него периода, и лишь впоследствии сам Фуко стал создавать свой грандиозный цикл трудов, объединенных общим названием "История сексуальности". Тут, очевидно, можно поставить вопрос о влиянии Делеза и Гваттари на окончательное оформле- ние восприятия Фуко современной истории как истории сексу- альности ("Анти-Эдип" Делеза и Гваттари вышел в 1972 г., а первый том "Истории сексуальности" Фуко -- "Воля к знанию" в 1976 г.). Что же касается специфики позиции Фуко в этом плане, то она сводится к следующему. Изучая историю прежде всего как историю становления сознания человека, он рассматривал его с точки зрения формирования человеческой субъективности, раз- витие же последней принципиально обуславливал фактором возникновения сексуальности в современном ее понимании. Если классическая философия разрывала дух и плоть кон- струируя в "царстве мысли автономный и суверенный транс- цендентальный субъект как явление сугубо духовное, резко противостоящее всему телесному, то усилия многих влиятельных мыслителей современности, под непосредственным воздействием которых и сложилась доктрина постструктурализма, были на- правлены на теоретическое "скрещивание тела с духом", на доказательство постулата о неразрывности чувственного и ин- теллектуального начал. Эта задача решась путем "внедрения чувственного элемента в сам акт сознания утверждения невоз- можности "чисто созерцательного мышления" вне чувственности, которая объявляется гарантом связи сознания с окружающим миром. В результате было переосмыслено и само предоставление о "внутреннем мире" человека, поскольку с введением понятия "телесности сознания" различие в классической философии меж- ду духом и плотью, "внутренним" и "внешним" оказывалось "снятым", по крайней мере в теории. Перед нами -- довольно распространенная "фантас- циентема" современной философско-литературоведческой реф- лексии, породившая целый "веер" самых различных теоретиче- ских спекуляций. Достаточно вспомнить "феноменологическое тело" М. Мерло-Понти как специфическое "бытие третьего рода", обеспечивающее постоянный диалог человеческого созна- ния с миром и благодаря зтому чувственно-смысловую целост- ность субъективности. Для Мерло-Понти источник любого смысла кроется в человеческом одушевленном теле, одухотво- ряющем мир, образующем вместе с ним "коррелятивное единст- во". В этом же ряду находятся "социальное тело" Делеза, "хора" как выражение телесности "праматери-материи" Кри- стевой и, наконец, "тело как текст" Барта -- это лишь немно- гие, хотя, возможно, и самые влиятельные примеры того литера- туроведческого теоретизирования, на которое обычно ссылаются современные западные критики и под воздействием которых формируется сегодняшняя наука о литературе в ее поструктура- листко-постмодернистском варианте. Далеко не последнюю роль в разработке этой концепции сыграл и Фуко. Введение принципа "телесности" повлекло за собой (или, вернее, усилило и без того давно проявившиеся) три тенденции. Во-первых, "растворение" автономности н суверенности субъек- та в "актах чувственности", т.е. в таких состояниях сознания, которые находятся вне власти волевого сознания. Акцентирова- ние аффективных сторон чувственности обусловило обостренный интерес к патологическому ее аспекту. И, наконец, сексуаль- ность как наглядно-концентрированное проявление чувственно- сти выдвинулась на передний план практически у всех пост- структуралистов и стала заметно доминировать над всеми ос- тальными ее формами. В принципе этим можно объяснить и интерес к литературе "отрицательных аффектов" (де Саду, Лот- реамону, Арто, Кафке и проч.), который демонстрирует совре- менное литературоведение прежде всего в его постструктурали- стском и постмодернистском вариантах. Несомненно также, что сама концепция сексуализированной и эротизированной телес- ности формировалась в русле фрейдистских (или неофрейдист- ских) представлений, по-своему их развивая и дополняя. Именно Фуко уже в своих ранних работах задал те пара- метры сексуализированного характера чувственности, которые стали столь типичными для постструктуралистского теоретизиро- вания. Его вклад в развитие концепции "телесности" заключает- ся прежде всего в том, что он стремился доказать непосредст- венную взаимообусловленность социальных и телесных практик, формирующих, по его мнению, исторически различные типы телесности. Главное, что он попытался обосновать в первом томе "Истории сексуальности", -- это вторичность и историч- ность представлений о сексуальности. Для него она -- не при- родный фактор, не "естественная реальность", а "продукт", следствие воздействия на общественное сознание системы посте- пенно формировавшихся дискурсивных и социальных практик, в свою очередь явившихся результатом развития системы надзора и контроля за индивидом. По Фуко, эмансипация человека от деспотичности форм власти, сам факт складывания его субъек- тивности является своеобразной формой "духовного рабства", поскольку "естественная" сексуальность человека сформирова- лась под воздействием феномена "дисциплинарной власти". Как пишет Автономова, "современный индивид, его тело и душа, изучающие его гуманитарные науки, -- это порождение одно- временно действующих механизмов нормирования и индивидуа- лизации (чем анонимнее власть, тем "индивидуализированнее" ее объект...)" (4, с. 262). Фуко утверждает, что люди обрели сексуальность как факт сознания только с конца ХVII столетия, а секс -- начиная с XIX, до этого у них было всего лишь понятие плоти. При этом формирование сексуальности как комплекса социальных пред- ставлений, интериоризированных в сознании субъекта, ученый связывает с западно-европейской практикой исповеди- признания, которую он понимает очень широко. Для него и психоанализ вырос из "институализации" исповедальных проце- дур, характерных для западной цивилизации. Как пишет Саруп, "под исповедью Фуко подразумевает все те процедуры, посред- ством которых субъекты побуждались к порождению дискурсов истины, способных воздействовать на самих субъектов" (350, с. 74). В частности, в Средние века священники, считает Фуко, во время исповеди интересовались лишь сексуальными поступ- ками, а не мыслями людей, так как в общественном сознании ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ "Децентрация" субъекта и "смерть человека" 87 секс связывался исключительно с телом человека. Начиная с периода Реформации и Контрреформации "дискурс сексуально- сти" приобрел новую форму: священники стали исповедовать своих прихожан не только в делах, но и в помыслах. В резуль- тате чего и сексуальность стала определяться в терминах не только тела, но и ума. Возникший дискурс о "греховных помыс- лах" помог сформировать как и само представление о сексуаль- ности, так и способствовал развитию интроспекции -- способ- ности субъекта к наблюдению за содержанием и актами собст- венного сознания. Формирование аппарата самосознания и са- моконтроля личности способствовало повышению уровня его субъективности, самоактуализации "Я-концепции" индивида. Таским образом, как подчеркивает Фуко, хотя исповедь как средство регулирования поведения человека, вместе с другими мерами контроля на фабриках, в школах и тюрьмах, являющи- мися различными формами дискурсивных практик (особенно эти процессы, по его мнению, были характерны для ХVIII в.), служили целям воспитания послушных, удобоуправляемых, "покорных и производительных" тел и умов, т. е. были орудием власти, они при этом давали побочный эффект "дискурса сексу- альности", порождая субъективность в современном ее понима- нии.В этом, по Фуко, заключается позитивный фактор власти, которая, хотя и способствовала появлению в своих целях новых видов дискурсивных практик, однако тем самым создавала "новую реальность", новые объекты познания и "ритуалы" их постижения, "новые способности". Этот позитивный аспект трактовки Фуко понятия "власти" особенно заметен в его рабо- тах "Надзор и наказание" и "Воля к знанию". Если попытаться выделить основной узел вопросов, кото- рыми Фуко занимался на протяжении всего своего творческого пути: проблему отношения "нормального" человека к "безумию", проблему "дисциплинарной власти" и проблему отношения чело- века к собственной сексуальности, -- то действительно придется признать правоту французского ученого, утверждавшего, что в центре его интересов всегда стояла проблема субъекта. Однако сама ее трактовка менялась с течением времени. "Децентрация" субъекта и "смерть человека" Одним из общих мест -- топосов -- постструктурали- стского мышления является проблема "децентрации" субъекта, и свой вклад в разработку этой теории внес, разумеется, и Фуко. Наиболее эксплицитно этот вопрос был им поставлен в "Археологии знания" (1969), где ее автор с самого начала заявляет, что целью его исследования является продол- жение той общей направленности научных поисков, которые были продемонстрированы современным психоанализом, лин- гвистикой и антропологией. С точки зрения Фуко, общим для всех них были введение "прерывности" в качестве "методологического принципа" в практику своего исследования, т. е. эти дисциплины "децентрировали" субъект по отношению к "законам его желания" в психоанализе), языковым формам (в лингвистике) и правилам поведения и мифов (в антропологии). Для Фуко все они продемонстрировали, что человек не спосо- бен объяснить ни свою сексуальность, ни бессознательное, ни управляющие им системы языка, ни те мыслительные схемы, на которые он бессознательно ориентируется. Иными словами, Фуко отвергает традиционную модель, согласно которой каждое явление имеет причину своего порождения. Точно таким же образом и постулируемая Фуко "археология знания" децентрирует человека по отношению к не признаваемым и несознаваемым закономерностям и "прерывностям" его жизни: она показывает, что человек не способен дать себе отчет в то что формирует и изменяет его дискурс, -- т.е. осознанно воспринять "оперативные правила эпистемы". Как все связанные с ней во временном плане дис- циплины, "археология" преследует ту же цель -- "вытеснить", упразднить представление о самой возможности подобной "критической осознаваемости" как "принципе обоснования и основы всех наук о человеке" (Лейч, 294, с. 153). Общеструктуралистская проблема "децентрации субъекта", решаемая обычно как отрицание автономности его сознания, конкретизировалась у Фуко в виде подхода к человеку (к его сознанию) как к "дискурсивной функции". В своей знаменитой статье 1969 г. (расширенной потом в 1972 г.) "Что такое ав- тор?" (198) Фуко выступил с самой решительной критикой понятия "автора" как сознательного и суверенного творца собст- венного произведения "автор не является бездонным источни- ком смыслов, которые заполняют произведения; автор не пред- шествует своим произведениям, он -- всего лишь опреленный функциональный принцип, посредством которого в нашей куль- туре осуществляется процесс ограничения, исключения и выбора; короче говоря, посредством которого мешают свободной цирку- ляции, свободной манипуляции, свободной композиции, деком- позиции и рекомпозиции художественного вымысла. На самом деле, если мы привыкли представлять автора как гения, как вечный источник новаторства, всегда полного новыми замысла- ми, то это потому, что в действительности мы заставляем его функционировать как раз противоположным образом. Можно сказать, что автор -- это идеологический продукт, поскольку мы представляем его как нечто, совершенно противоположное его исторически реальной функции. (Когда исторически данная функция представлена фигурой, которая превращает ее в свою противоположность, то мы имеем дело с идеологическим порож- дением). Следовательно, автор -- идеологическая фигура, с помощью которой маркируется способ распространения смысла" (368, с. 159). Собственно, эта статья Фуко, как и вышедшая годом раньше статья Р. Барта "Смерть автора" (10), подытожившие определенный этап развития структуралистских представлений, знаменовали собой формирование уже специфически постструк- туралистской концепции теоретической "смерти человека", став- шей одним из основных постулатов "новой доктрины". Если эти две статьи -- в основном сугубо литературоведческий вариант постструктуралистского понимания человека, то философская проработка этой темы была к тому времени уже завершена Фуко в его "Словах и вещах" (1966), заканчивающихся знаме- нательным пассажем: "Взяв сравнительно короткий хронологи- ческий отрезок и узкий географический горизонт -- европей- скую культуру с ХVI в., можно сказать с уверенностью, что человек -- это изобретение недавнее... Среди всех перемен, влиявших на знание вещей, на знание их порядка, тождеств, различий, признаков, равенств, слов, среди всех эпизодов глу- бинной истории Тождественного, лишь один период, который начался полтора века назад и, быть может, уже скоро закончит- ся, явил образ человека. И это не было избавлением от давнего неспокойства, переходом от тысячелетий заботы к ослепительной ясности сознания, подступом к объективности того, что так долго было достоянием веры или философии, -- это просто было следствием изменений основных установок знания... Если эти установки исчезнут так же, как они возникли, если какое- нибудь событие (возможность которого мы можем лишь пред- видеть, не зная пока ни его формы, ни облика) разрушит их, как разрушилась на исходе ХVII в. почва классического мыш- ления, тогда -- в этом можно поручиться -- человек изгладит- ся, как лицо, нарисованное на прибрежном песке" (61, с. 398). (Дано в переводе Н. Автономовой -- И. И.). 90 ГЛАВА I Частичное оправдание субъекта Частичное оправдание субъекта Со временем, приблизи- тельно со второй половины 70-х гг., крайность и катего- ричность этой позиции ста- ли существенно смягчаться. Фактически в свой последний период Фуко кардинально пересмотрел, или, вернее будет ска- зать, переакцентировал проблематику субъекта. Если раньше, в его структуралистско-археологический период, субъект "умирал" в тексте как его автор, и основной акцент делался на несамо- стоятельности автора, рассматриваемого лишь как место "пересечения дискурсивных практик", навязывавших ему свою идеологию вплоть до полного "стирания его личностного нача- ла, то теперь как "носитель воли и власти" субъект и в роли автора текста обретает некоторую, хотя и ограниченную леги- тимность (а заодно и относительную свободу как активный "воспроизводитель дискурсивных и социальных практик" (Истхоуп, 170, с. 217). Не менее существенному переосмыслению подвергалось и понятие "власти". Теперь для Фуко "термин "власть" означа- ет отношения между партнерами" (167, с. 217). Власть как таковая приобретает смысл в терминах субъекта, поскольку лишь с этих позиций можно рассматривать "в качестве отправ- ного пункта формы сопротивления против различных форм вла- сти" (там же, с. 211), при этом "в любой момент отношение власти может стать конфронтацией между противниками" (там же, с. 226). По этой же причине Фуко отвергает мысль, "что существует первичный и фундаментальный принцип власти, который господствует над обществом вплоть до мельчайшей детали" (там же, с. 234). Еще более решительную позицию теоретического "оправдания субъекта" Фуко занял в двух своих последних работах "Пользование наслаждениями" (1984) и "Забота о себе" (1984) (204, 201). Естественно, что это "оправдание субъекта" имеет смысл лишь в общей перспективе как творчест- ва Фуко, так и общей эволюции постструктурализма, и его не следует преувеличивать. Тем не менее вопрос о "сопро- тивляемости", "резистентности" субъекта действию властных структур общества -- это уже проблема полемики 80-х гг., в частности, Саруп как раз и упрекает Фуко в том, что "концепция резистентности у него остается неразработанной" (350, с. 93), хотя справедливости ради следует отметить, что он практически не касается работ Фуко 80-х гг. Возможно, она и в позднем творчестве Фуко не получила достаточно удовлетво- ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ Возможность свободы 91 рительного объяснения, прежде всего для тех, кто находится вне мировозренческой парадигмы постструктурализма, но с позиций постструктуралистской тематики она, очевидно, не могла быть развернута дальше того предела, за которым начинается уже совсем другая система взглядов и аргументации. Для того, чтобы принять ее, надо было выйти за рамки постструктурализма. Очевидно, этим фактом объясняется позиция Сарупа, кото- рый вообще считает, что "в мире Фуко нет свободы, нет у него и теории эмансипации. Чем более впечатляющей представляется картина всевозрастающего всесилия некой тотальной системы или логики, тем бессильнее начинает ощущать себя читатель. Критические возможности анализа Фуко оказываются парали- зованными из-за того, что читателю навязывается мысль о тщетности, безрезультатности и безнадежности процесса соци- альных изменений" (Саруп, 350, с. 105). Возможность свободы Саруп здесь не совсем прав, поскольку его критика с гораздо большим основанием может быть отнесена пре- имущественно к "среднему" периоду эволюции "фукольдианской мысли" (и, разумеется, к тому "образу Фуко", как он сложился в рецепции его многочис- ленных последователей и толкователей), чем к его поздним работам. Гораздо более приемлемой представляется позиция Автономовой, утверждающей, что в "работах 80-х гг. "Пользовании наслаждениями" и "Заботе о себе" (обе -- 1984 г., соответственно второй и третий тома "Истории сексуально- сти") -- Фуко ищет ответ на вопрос о том, как и в каких фор- мах возможно такое "свободное" поведение морального субъек- та, которое позволяет ему "индивидуализироваться". стать "самим собой", преодолевая заданные коды и стратегии поведе- ния" (4, с. 362). Однако, упреки, которые предъявляются Фуко Сарупом, нельзя назвать совершенно безосновательными, поскольку, на мой взгляд, Фуко так и не удалось удовлетворительно, по край- ней мере в теоретическом плане, разрешить проблему свободы независимости индивида, -- как, пожалуй, и всему постструкту- рализму. Постструктурализм как теория в принципе слаб в создании какого-либо концептуального позитива, ибо основным его пафосом является "тотальный теоретический нигилизм" и лишь в сфере критики лежат главные его достижения. И именно в "воспитании" недоверия к всяким системам, "великим истинам и теориям" как и "тотализирующим дискурсам" (позиция, пре- 92 ГЛАВА I Пределы господства культурного бессознательного над субъектом вратившаяся потом у Ж.-Ф. Лиотара в основной принцип по- стмодернизма) заключается главный фактор воздействия идей Фуко. Здесь нельзя не согласиться с тем же Сарупом, когда он говорит, что "в основном под воздействием фукольдианского дискурса многие интеллектуалы ощутили, что уже больше не могут пользоваться общими понятиями: они стали табу. Невоз- можно боротъся с системой в целом, поскольку фактически нет "системы как целого". Нет также и никакой центральной вла- сти, власть повсюду. Единственно приемлемыми формами поли- тической деятельности теперь признаются формы локального диффузного, стратегического характера. Самое большое заблуж- дение -- верить, что подобные локальные проекты можно све- сти в единое целое" (350, с. 106). Пределы господства культурного бессознательного над субъектом Таким образом, соглашаясь с Альтюссером, что субъект является "носителем" определенной идеологической позиции, предписываемой ему обществом, Фуко в последний период своей деятельности считает, что субъект тем не менее не может быть сведен лишь только к этой позиции: "Мы можем сказать, что все виды подчинения являются произ- водными феноменами, что они являются следствиями экономических и социальных процессов: производительных сил, классовой борьбы и идеоло- гических структур, которые определяют форму субъективности. Несомненно, что механизмы субъекта не могут быть изуче- ны вне их отношения к механизмам эксплуатации и господства. Но они не просто являются "конечным пунктом" действия более фундаментальных механизмов. Они находятся в сложных и взаимообратимых отношениях с другими формами" (167, с. 213). Иными словами, как отмечает в связи с этим Истхоуп, хо- тя субъект и детерминирован, обусловлен своей позицией, он не может быть редуцирован лишь до существования исключительно в рамках этой позиции, "поскольку активно репродуцирует дис- курсивные и социальные практики" (170, с. 216); поэтому продолжает критик, "вынося реальность за скобки, Фуко до- пускает существование причинности лишь в той степени, в какой она дает возможность рассматривать локальную и микрострук- турную детерминированность, реализуемую через социальные и дискурсивные практики. Вместо власти, происходящей из како- го-либо реального центра, как например, экономическая власть, Фуко постулирует принцип власти, которая "находится везде не потому, что она все собой охватывает, а потому, что она исходит отовсюду" (Фуко, 187, с. 93) (Истхоуп, 170, с. 217). Можно много спорить о том, насколько убедителен Фуко в своей последний период, когда он попытался обозначить допус- тимые пределы как господства постулируемого им "культурного бессознательного" над сознанием индивида, так и возможного сопротивления этому господству. Во всяком случае Фуко уже в 70-х гг. активно противопоставлял ему деятельность "социально отверженных": безумцев, больных, преступников и, прежде всего, художников и мыслителей типа Сада, Гельдерлина, Ниц- ше, Арто, Батая и Русселя. С ней связана и высказанная им в интервью 1977 г. мечта об "идеальном интеллектуале", который, являясь аутсайдером по отношению к современной ему "эпистеме", осуществляет ее "деконструкцию", указывая на "слабые места", "изъяны" общепринятой аргументации, при- званной укрепить власть господствующих авторитетов: "Я меч- таю об интеллектуале, который ниспровергает свидетельства и универсалии, замечает и выявляет в инерции и требованиях современности слабые места, провалы и натяжки ее аргумента- ции, который постоянно перемещается, не зная точно, ни где он будет завтра, ни что он завтра будет делать" (цит. по: 294, с. 157-158). Предлагаемая нами схема основных положений Фуко, ра- зумеется, не способна передать, может быть самое главное интеллектуальное обаяние его концепций, ту атмосферу голово- кружительного интеллектуального путешествия по безумным высям и пропастям мира идей, затягивающего, как в водоворот Мальстрема, своей блестящей логикой и убедительностью аргу- ментации. Не учитывая этого, нельзя понять, почему он пользо- вался и продолжает пользоваться такой популярностью и влия- нием среди самых блестящих умов современности. Фуко оказал огромное влияние на художественное (и пре- жде всего литературное) сознание современного Запада, он изменил сам модус мышления, способ восприятия многих тради- ционных представлений, "оптику зрения", взгляд на действи- тельность, историю, человека. Оценивая в целом, -- естествен- но, в постструктуралистской перспективе, -- воздействие Фуко, мы можем констатировать, что его мысль развивалась в русле постструктуралистских представлений и во многом способствова- ла становлению "постструктуралистского менталитета". Разуме- ется, концепция Фуко шире программы чисто "постструк- туралистского проекта", но в конечном счете они приводили к тому же результату: отказ от теории бинаризма и основанного на нем принципа различия, децентрация субъекта, иррациональ- ная концепция истории, особое значение литературы, где отчет- ливее всего проявляется возможность для "безумных художни- ков" слова сопротивляться власти языковых структур.
ГЛАВА II. ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ КАК ЛИТЕРАТУРН0 -- КРИТИЧЕСКАЯ ПРАКТИКА ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМА
ЖИЛЬ ДЕЛЕЗ И ПРОБЛЕМАТИКА БЕCCTPУKTУРHOCTИ "ЖЕЛАНИЯ"
В числе зачинателей французского постструктурализма можно назвать немало имен, условно говоря, как первого, так и второго ранга. Если к первым можно безоговорочно отнести прежде всего Дерриду, Фуко, Лакана, Барта, под влиянием которых постструктурализм и приобрел свой современный облик, то ко вторым следует отнести тех, кого хотя и нельзя назвать авторами доктрины постструктурализма как целостного учения, но которые тем не менее внесли существенный вклад в развитие отдельных его сторон или концепций и без которых общая кар- тина течения выглядела бы неполной. К их разряду следует отнести и Жиля Делеза. О нем нель- зя сказать, что он является создателем версии постструктура- лизма, которая оказалась наиболее влиятельной среди других. Прямых последователей у него среди постструктуралистов до- вольно мало, и вряд ли можно говорить о существовании какой- то особой школы Делеза, хотя несомненно, что некоторые его концепции были потом подхвачены и развиты Джеймсоном. Его роль заключается скорее в расчистке "теоретического простран- ства" для постструктуралистских идей, в низвержении прежних идолов и кумиров интеллектуальной элиты и прежде всего ста- рых представлений о структуре личности и общества, сложив- шихся на основе традиционных фрейдистских понятий и пред- ставлений. При этом следует учесть одно немаловажное обстоятельст- во: эта критика фрейдизма шла в русле неофрейдистских тен- денций, которым Делез придал специфическую постструктурали- стскую окраску. В этом плане очень интересно сопоставить его ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ Критика бинаризма 97 с Лаканом. Если последний, тоже будучи неофрейдистом6 и еще во многом разделяя структуралистские представления, за- ложил предпосылки для постструктуралистской интерпретации своих идей, то Делез пошел в этом же направлении дальше Лакана, посягнув на святая святых фрейдизма -- на Эдипов комплекс. Вряд ли стоит особо распространяться о значении этого комплекса для осмысления, вернее для самоосмысления, современной западной культуры. Сколько художников, писате- лей, артистов Запада пытались осмыслить себя и свое творчест- во в понятиях и терминах этого комплекса! Он стал своего рода визитной карточкой западного интеллектуала. Собственно, не учитывая значения Эдипового комплекса как одной из наиболее стойких мифологем современного западного сознания, нельзя понять и смысл его критики Делезом. Фактически деятельность Делеза как представителя на- чального этапа эволюции постструктурализма развивалась в русле критики структуралистских представлений. Это критика традиционной структуры знака, фрейдовской структуры лично- сти, структуралистских представлений о коммуникативности, принципа бинаризма и связанного о ним принципа различия, структуралистской концепции "поэтического языка" и т. д. Де- лез также исключительно отчетливо выразил в своем творчестве еще одну существенную сторону постструктуралистского мышле- ния: озабоченность проблематикой "желания". Практически все постструктуралисты ею занимались в большей или меньшей степени, но именно у Делеза она стала ключевой темой, превра- тившись в своеобразный методологический принцип. Следует также иметь в виду, что свои наиболее известные книги: "Капитализм и шизофрения: Анти-Эдип" (1972), "Ризома" (1976), "Кафка: К проблеме малой литературы" (1975) он создал и содружестве с психоаналитиком Феликсом Гваттари (129,137,133). Критика бинаризма Особое значение Делеза для постструктурализма опре- делятся не в последнюю оче- редь тем, что он стоял в са- мом его начале, был первым "разработчиком" и инициатором многих его идей и концепций. Уже в 1968 г., лишь на год позже шести основных "начальных" книг Дерриды, вышел его широковещательный труд "Различие ____________ 6Неофрейдизм весьма многолик и как термин малосодержателен, посколь- ку подразумевает самые разные и противоречивые по своей направленно- сти тенденции. и повтор" (131). Как известно, традиционный структурализм. опирался на принцип оппозиции, иногда трактуемый как теория бинаризма, согласно которой все отношения между знаками сводимы к бинарным структурам, т.е. к модели, в основе кото- рой лежит наличие или отсутствие признака. Как писал в свое время западногерманский исследователь Р. Холенштейн, "оппозиция с точки зрения структурализма является основным движущим принципом как в методологическом, так и объектив- ном отношении" (Холенштейн, 237, с. 47). В теории структура- лизма бинаризм из частного приема превратился в фундамен- тальную категорию, в сущностный принцип природы и искусст- ва. Смысл постструктуралистской критики структурализма за- ключается в разрушении доктрины бинаризма. Это достигается двумя способами: либо чисто логическим постулированием мно- жества переходных позиций, что начал делать еще Греймас в пределах собственно структуралистской доктрины, либо, -- и этот путь выбрало большинство постструктуралистов -- дока- зывая наличие такого количества многочисленных различий, которыеe в своем взаимоотношении друг с другом ведут себя настолько хаотично, что исключают всякую возможность четко организованных оппозиций. Хаосу может противостоять только порядок (или какая-либо упорядоченность). Когда же постули- руется существование только неупорядоченного хаоса, то в нем, естественно, не остается места для четкого противопоставления одного другому. В результате и сами различия перестают вос- приниматься как таковые. Нечто подобное доказывает Делез в своей книге ("Различие и повтор" (1968) (131). Он пытался, как и его коллеги- постструктуралисты, переосмыслить понятие "различия" (или "отличия"), "освободив" его от классических категорий тождест- ва, подобия, аналогии и противоположности; при этом исходным постулатом является убеждение, что различия - даже метафи- зически - несводимы к чему-то идентичному, а только всего лишь соотносимы друг с другом. Иными словами, нет никакого критерия, меры, стандарта, который позволил бы объективно определить "величину" "различия" или "отличия" одного явления от другого. Все они, в отличие от постулированной структура- лизмом строго иерархизированной системы, образуют по отно- шению друг к другу децентрированную, подвижную сетку, ха- paктepизyющyюcя "номадической дистрибуцией").Поэтому не может быть и речи о каком-либо универсальном коде, которому, по мысли структуралистов, были подвластны все семиотические ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ "Ризома" и, следовательно, жизненные системы, а лишь только о "бесформенном хаосе" (Делез, 131, с. 356). "Ризома" Ту же самую проблему различий Делез впоследствии развил в совместной с Гват- тари работе "Ризома" (1976) (137), где, используя метафору ризомы -- корневища, подзем- ного стебля, попытался дать представление о взаимоотношении различий как о запутанной корневой системе, в которой нераз- личимы отростки и побеги, и волоски которой, регулярно отми- рая и заново отрастая, находятся в состоянии постоянного обме- на с окружающей средой, что якобы "парадигматически" соот- ветствует современному положению действительности. Ризома вторгается в чужие эволюционные цепочки и образует поперечные связи между дивергентными" линиями развития. Она порождает несистемные и неожиданные различия, она разделяет и прерывает эти цепочки, бросает их и связывает, одновременно все дифференцирует и систематизирует (т. е. стирает различия). Тем самым, "различие" теряет свое онтологическое значе- ние, которое оно имело в доктрине структурализма; "инако- вость" оказывается "одинаковостью" авторы исследования по- стулируют тождество "плюрализм-монизм", объявляя его "магической формулой" (Делез, Гваттари, 137с.34), поскольку различие поглощается недифференцированной целостностью и теряет свой четкий маркированный характер. Примечательно, что ризома вообще стала рассматриваться многими как эмблематическая фигура постмодерна. В частности, итальянский теоретик литературы (Умберто Эко, создавший, пожалуй, самый популярный на сегодняшний день "пост- модернистский" роман "Имя розы" (1980) и написавший не менее известное к нему послесловие "Заметки к роману "Имя розы" (1983) (63), охарактеризовал ризому как своеобразный прообраз лабиринта и заметил, что руководствовался этим обра- зом, когда создавал свое произведение. У Делеза с Гваттари вся сила аргументации ушла на дока- зательство якобы неизбежного превращения различий в свою противоположность, в результате чего все они уровнялись между собой в неком "моменте единства", независимо от того, как его понимать. Таким образом, это постулируемое ими единство приобрело характер недифференцированной структуры, некоего хаотичного, аморфного псевдообразования. Критика традиционной структуры знака Традиционная структура знака основывается на теории репрезентации, т.е. на посту- лате, что знак репрезентирует какое-либо явление или пред- мет, образуя таким образом тернарную структуру: озна- чающее, означаемое и референт, или: собственно знак -- в естественном языке слово, письменное или устное, концепт -- его смысловое содержание (в разных языках одно и то же со- держание может быть выражено по-разному), и реальный предмет или явление, имеющее место во внеязыковой действи- тельности. Делез же опирается на "квартернарную", т. е. 4-х элемент- ную структуру знака: выражение, десигнация, сигнификация и смысл. Харари, поясняя значение данной концепции знака, четко формулирует те результаты, к которым она должна при- вести: "Знак уже больше не является чистой и простой связью (условной или закрепленной индивидуально или коллективно) между тем, что означает, и тем, что обозначается, а функциони- рует в соответствии с логическими параметрами, понятиями времени и грамматики "глагола", причем все они центрированы по-разному. Таким образом, высказывание "Джон болен" вы- ражает высказанное мной мнение, десигнирует функциональ- ное состояние Джона, сигнифицирует или утверждает способ существования, а также помимо этого имеет некое неопределен- ное значение: быть больным. Именно эту модель стоиков при- меняет Делез при анализе произведений Кэрролла, пытаясь объяснить организацию его языка. Но, что более важно, делая это, Делез использует концепцию стоиков мысли-события, чтобы оспорить существующие философские концепции сигни- фикации и обойти ограничения, накладываемые репрезентатив- ной теорией знака" (Харари, 368, с. 54). Если общая тенденция этих положений вряд ли нуждается в дополнительных разъяснениях, то этого нельзя оказать о тер- минологии. Трудности здесь двоякого рода. Во-первых, недос- таточная разработанность собственно терминологии стоицизма; во-вторых, специфика ее интерпретации Делезом. Не углубляясь в достаточно сложный вопрос об истинном смысле и описатель- но-семантическом характере логики Стои, обратимся к аргумен- тации Делеза: "Стоики различали два состояния существования: реальные сущности, т.е. тела с их дыханием, их физическими свойствами, их взаимодействиями, их действиями и страстя- ми; 2) эффекты, которые происходят на поверхности существ. Эффекты не являются состояниями вещей, а представляют собой нетелесные события; это не физические качества, а логические атрибуты" (Делез, 368, с. 281). Харари в дополнение к этому объяснению Делеза дает краткие характеристики "ключевых" концепций стоицизма: Действия и страсть: во взаимодействиях между телами действия являются активными принципами, по которым дейст- вуют тела, а страсти -- пассивными принципами, в соответствии с которыми тела испытывают воздействия. Это устанавливает дуальность: тело-агент -- тело-пациент. Предложение -- это то, что дает возможность реализовать выражение событий (или эффектов) в языке. Ассигнация и выражение -- два измерения предложения. Первое, десигнация (состоящая из имен существительных и прилагательных) -- это то, что связывает предложение с физи- ческими предметами (телами или потребляемыми объектами), являющимися по отношению к нему, внешними явлениями. Вто- рое, выражение (состоящее из глаголов); связывает предложе- ние с нетелесными событиями и логическими атрибутами; оно выражает их и таким образом репрезентирует концептуальную связь между предложением и смыслом (Харари, 368, с. 281). Как писал исследователь стоицизма Эмиль Брейе, "атрибут не обозначает реальное свойство, .... необорот, оно всегда выражено глаголом и тем самым означает не бытие, а манеру бытия" (Брейе, 108, с. 11). В принципе, те операции, которые производит Делез со знаком, выглядит довольно дилетантскими по сравнению с рабо- тами профессиональных семиотиков, логиков и лингвистов -- достаточно вспомнить хотя бы концепции знака Ельмслева, Пирса, Черча, Морриса и других. Известны теории не только 4-элементной структуры знака, но и 10-элементной, тем не менее не вносящие ничего существенно нового в общее пред- ставление о знаке, поскольку лишь уточняются и конкретизиру- ются отдельные его стороны и функции. Сама же попытка опе- реться не столько на современные теории знака, сколько на весьма еще смутные о нем представления двухтысячелетней давности, -- по сути своей всего лишь гипотезы, не выверенные аналитическим инструментарием логики новейшего времени, -- свидетельствует скорее как раз об отказе от "рационального знания". Следует отметить, что Делез был не одинок в своем обра- щении к лингвистической теории стоицизма: в период, когда рационалистический пафос структурализма терпел крах, возник своего рода бум на учение стоиков. В первую очередь особый интерес вызывала концепция "лектона" -- предметов высказы- вания, которые, как и пустое пространство, место и время, объ- являлись некоторыми стоиками "нетелесными" явлениями. У стоиков "диалектика" делилась на учение об "обозначающем" (поэтика, теория музыки и грамматика) и "обозначаемом", или "предмете высказывания". При этом неполное высказывание определялось как "логос" (слово), а полное - как "предложение". Стоики четко разделяли текучесть чувственных восприятий и объективность существования идеальных понятий и возводили стройную логическую цепь их образования посред- ством многоступенчатого процесса восхождения от чувственных восприятий через чувственные представления, воспоминания до формирования общих понятий и функционирования их в качест- ве так называемых "предвосхищений", которые в свою очередь при восприятии чувственной деятельности становятся "постижением". При этом слово-логос определялось четырьмя логическими категориями: "нечто (бытие и небытие), сущност- ные свойства (общие и частные), случайные свойства и относи- тельно случайные свойства (т. е. находящиеся в соотношении с другими случайными свойствами" (Лосев, 46, с. 137). "ШИЗОФРЕНИЧЕСКИЙ ЯЗЫК" ; "ШИЗОАНАЛИЗ" Делез обратился к семиотическим теориям Стои, что6ы создать с их помощью концепцию "шизофренического языка", принципиально им противопоставляемую "традиционно структу- ралистским" представлениям о поэтическом языке и де- тально им разработанную на примере творчества Льюиса Кэрролла, Арто, Клоссов- ского, Платона и др. в книге "Логика смысла" (1969) (134). Разделяя (в соответст- вии со своей ориентацией на стоическую терминологию) "шизофренические слова" на "слова-страсти" и "слова-действия", Делез подчеркивает, что он стремится выявить подспудный смысл, возникающий где-то глубоко внутри, "далеко от поверх- ности. Это результат действии (под -смысла, Untersinn, который должен отличаться от бессмысленности на поверхности. В обоих своих аспектах язык, цитируя Гельдерлина, является "знаком, лишенным смысла . Это по-прежнему знак, но знак, который сливается с действием или страстью тела. Вот почему недоста- точно сказать, что шизофренический язык определяется неус- танным и безумным соскальзыванием ряда означающего с ряда означаемого. Фактически вообще не остается никакого ряда, они оба исчезли" (Делез, 368, с. 291). Этот свой тезис Делез повторяет неоднократно в различ- ных вариантах, но общий смысл всегда остается одним и тем же: сломать, разрушить традиционную структуру знака, под- вергнуть сомнению его способность репрезентировать обозна- чаемое им явление или предмет, доказать принципиальную не- достоверность, ненадежность этой функции знака. В этом плане сам факт обращения Делеза к "бессмыс- ленным" стихам Льюиса Кэрролла и абсурдистским эксперимен- там Антонена Арто весьма поучителен. Он истолковывает стихи Кэрролла в духе теории абсурда Арто. придавая им "шизо- френическое изложение" и видя в них выражение самой сути литературы. Для него важно доказать "шизофренический харак- тер" литературного языка, что, естественно, легче всего сделать как раз на подобном материале. Исследователь стремится нало- жить логику стоиков на творчество Кэрролла, чтобы подтвер- дить высказывание писателя, что "характер речи определяется чистой поверхностью" (Делез, 368, с. 283). Во всех произве- дениях Кэрролла, -- утверждает Делез, -- читатель встретит: выходы из туннеля, предназначенные для того, чтобы обна- ружить поверхности и нетелесные события, которые распростра- няются на этих поверхностях; 2) сущностное родство этих собы- тий языку; 3) постоянную организацию двух поверхностных серий в дуальности "есть/говорить", "потреблять/предлагать" и "обозначать/выражать"; а также 4) способ, посредством кото- рого эти серии организуются вокруг парадоксального момента. иногда при помощи полого слова, иногда эзотерического или составного, чьи функции заключается в слиянии и дальнейшем разветвлении этих гетерогенных серий. Например, "снарк" ("эзотерическое", по определению Де- леза, слово, образованное контаминацией двух слов: "shark" -- акула и "snake" -- змея -- И. И.) представляет собой разветв- ление двух серий: алиментарной ("снарк" -- животного проис- хождения и, следовательно, принадлежит к классу потребляемых объектов) и лингвистической ("снарк" -- это нетелесный смысл ...)" (Там же, с. 283-284). Если "снарк" представляет собой конъюнкцию и сосущест- вование двух серий разнородный утверждений, и на этом осно- вании определяется как "эзотерическое" слово, то "составным" для французского исследователя является у Кэрролла такое слово, которое основано на отчетливо выявляемом "дизъюнк- тивном синтезе", что еще более усиливает его внутреннюю смы- словую противоречивость. Например, frumious образовано из fuming + furious, при этом первое слово, помимо своего основ- ного значения "дымящийся", "дающий пары, испарения", имеет еще добавочное значение "рассерженный", "разозленный"; а второе -- "разъяренный", "взбешенный", "яростный", "неистовый ". Уже эти примеры дают достаточное основание для сомне- ний, действительно ли Кэрролл придавал своим "змеякуле" и "дымящемуся от злости" или "яродымящему" столь глобальное значение образцов, характерных для поэтического языка как такового. Скорее всего, мы здесь имеем дело с типичным при- мером превращения чисто игрового принципа "детского языка" Кэрролла в теоретический принцип организации поэтического языка, как он мыслится Делезом. Если внимательно проанализировать общий ход рассужде- ний французского исследователя, то в нем сразу обнаруживается два не всегда удачно друг о другом логически состыкуемых основных постулата. Первый касается утверждения о "поверхностном" по отно- шению к предметам, или, как предпочитает выражаться Делез, к, "телам", характере организации языка: "организация языка неотделима от поэтического открытия поверхности" (там же, с. 285). Второй -- того, что "содержательным" планом языка является физиологический уровень человеческого бытия, воспри- нимаемый преимущественно во фрейдистских понятиях. Отсюда выводится и необходимость, по крайней мере, на уровне анализа (т. е. когда ставится задача прояснить "наивному читателю" скрытые от него механизмы функционировании языка), "дуаль- ности", разграничения "телесного" и "нетелесного" уровней по- нимания проблемы: "Описанная организация языка должна быть названа поэтической, поскольку она отражает то. что де- лает язык возможным. Не следует удивляться открытию, что события делают возможным язык, хотя событие и не существует вне предложения, которое его выражает, поскольку в качестве "выраженного" оно не смешивается с его выражением. Оно не существует до него и само по себе, но обладает специфической для себя "настоятельностью". "Сделать язык возможным" имеет весьма специфический смысл. Это означает необходимость "выделить" язык, предотвратить смешение звуков со звуковыми свойствами вещей, со звуковым фоном тел, с их действиями и страстями и с их так называемой "орально-анальной" детерми- нированностью. Язык делает возможным то, что отделяет звуки от тел, организует их в предложения и таким образом позволяет им приобрести функцию выражения. Без этой поверхности, которая отграничивает себя от глубинности тел, без этой линии, что отделяет тела от предложений, звуки были бы неотличимы от тел, превратились бы в простые физические свойства, ассо- циирующиеся с ними, и предложения стали бы невозможными" (Делез, 368, с. 284-285). И далее: "величие языка состоит в том, что он говорит на поверхности, и, следовательно, схватыва- ет чистое событие и комбинации событий, которые происходят на поверхности". Задачей же анализа становится вопрос об обнаружении "восхождения к поверхности, об открытии поверх- ностных сущностей и их игр со смыслом и бессмыслицей, с выражении этих игр в составных словах и о сопротивлении головокружению при виде глубинности тел и их алиментарного, ядовитого смешения" (там же, с. 285). В противоположность "обычному" языку, основанному на этой "нетелесной пограничной линии" между физическими тела- ми и звуковыми словами, на природной дуальности языка (благодаря чему. собственно, по Делезу и возможно появления смысла), "шизоидный язык" функционирует по совершенно противоположному принципу: "в первичном порядке шизофре- нии не существует дуальности, кроме как дуальности действии и страстей тела; язык полностью, погружен в зияющие глубины тела. Больше уже нет ничего, что могло бы предотвратить пред- ложения от их коллапса в тела и смешивания их звуковых эле- ментов с обонятельными, вкусовыми, пищеварительными и экс- крементальными эффектами тел. Больше нет не только какого- либо смысла, но нет и грамматики или синтаксиса, даже каким- либо образом артикулированных слоговых, буквенных или фоне- тических элементов" (там же, с. 292). Самый наглядный пример полной реализации принципа ши- зоидного языка Делез видит в творчестве Антонена Арто, и отсюда столь высокая оценка этого писателя: "Мы не отдали бы и страницу Антонена Арто за всего Кэрролла; Арто является единственным человеком, который испытал абсолютную глубину в литературе, который открыл "витальное" тело и его порази- тельный язык... Он исследовал инфрасмысл, который сегодня все еще неизвестен. С другой стороны, Кэрролл остается масте- ром или обозревателем поверхностей, о которых мы думали, что знаем их так хорошо, что их не нужно исследовать. А ведь на этих поверхностях держится вся логика обыденного смысла" (там же, с. 294-295). Собственно, все это уже есть описание "техники шизоана- лиза", с которым Делез вошел в историю постструктурализма, но которому, чтобы стать действительно влиятельной теорией в то "смутное время" конца 60-х -- начала 70-х гг., не хватало "политического измерения". И он его получил в приобретшей скандальную популярность книге Делеза и Гваттари "Капита- лизм и шизофрения: Анти-Эдип" (1972) (129), более известной по своему подзаголовку как "Анти-Эдип", поскольку в ней впервые в столь решительной манере было подвергнуто критике основополагающее понятие фрейдизма -- Эдипов комплекс. Основной предмет исследования авторов "Анти-Эдипа" -- современная культура капитализма, которая, хотя и изменяет и разрушает старые формы и модусы культуры, но тем не менее в экстремальных случаях прибегает к варварским и даже прими- тивным идеям и обычаям. И "Анти-Эдип" нельзя понять, не учитывая его антикапиталистического, антибуржуазного пафоса. Созданный на волне студенческого движения конца 60-х -- начала 70-х гг., он очень живо и непосредственно передает тот накал страстей того времени. Трудно осознать ту роль, которую сыграл Делез в оформ- лении постструктуралистской мысли, если не принимать во вни- мание воздействие его леворадикальной риторики, его эпатаж- ной "революционной", а по сути глубоко анархистской, фразы: "Разрушай, разрушай! Шизоанализ идет путем разрушения, его задача -- полное очищение бессознательного, абсолютное вы- скабливание" (Делез, Гваттари, 129, с. 311). Характерные для данного исследования ощущение тупико- вости современного мышления, экзальтированность изложения делают его весьма близкой по духу работам Кристевой того же периода и, прежде всего, ее "Революции поэтического языка" (1974) (273). Много общего и в их понимании литературного процесса как иррационального, типологически однородна и их антифрейдовская установка. В этом плане "Анти-Эдип" примы- кает к тем работам, в которых пытаются подвести научное обоснование под широко распространенный на Западе тезис об изначально безумной природе искусства и о ее творце -- от- верженном изгое капиталистического общества, который только постольку способен постичь сущность своего мира, поскольку способен взглянуть на него со стороны, будучи по отношению к нему "социальным извращенцем". Одной из самых болезненных трудностей панъязыкового мышления, приверженность которому составляет наиболее стой- кое и непоколебимое научное убеждение современности, по всем своим характеристикам близкое религиозному, является проблема "неартикулируемости" психических движении сознания и чувст- венных ощущений на досознательном уровне. Фактически, для разрешения этой проблемы и приходится прибегать к постулированию существования двух языков: языка естественного и языка либидо. Однако традиционная фрейдист - ская схема плохо укладывалась в сложившуюся к 70-м гг. пара- дигму представлений о социальной природе языка, опосредую- критика Эдипова комплекса ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ 107 щую индивидуальное "психополе" личности общественными по своему характеру конвенция- ми. Критика Эдипова комплекса В частности, одна но ос- новных претензий Делеза и Гваттари к "традиционному" фрейдизму -- ограниченность последнего семейными отно- шениями, вместо которых необходимо поставить отношения социальные. С этим, собственно, связана и резкая критика Эдипова комплекса ("Несравненный инструмент стадности, Эдип является последней покорной и частной территорией евро- пейского человека"; 18, с. 33), ставшего для авторов "Анти- Эдипа" олицетворением репрессивного духа буржуазных семей- ных отношений и символизирующего столь же репрессивную идеологию капитализма. Здесь происходит типичная для всех теоретиков подобного рода подмена одного понятия другим: жизнь общества мыслится по аналогии с жизнью индивида и ему приписывают все свойства биологического существования отдельной человеческой особи. Жизнь рода представляется ана- логом развития колонии кораллов, и все свойства биологического существования отдельного организма переносятся на обществен- ный коллектив, на социум. Вот почему те непосредственно не- осознаваемые элементы душевной жизни человека, как и те биологические процессы функционирования его организма, кото- рые получили название "бессознательного", у большинства тео- ретиков постструктуралистской ориентации приобретали черты некоего "коллективного бессознательного" -- мифической пер- вопричины всех изменений в обществе. При этом стихийность проявлении этого бессознательного, характеризуемых как "неритмичные пульсации", трансформировались в не менее ми- фическую силу -- в мистифицированное, фантомное понятие "желания", которое действует как стихийный элемент в общем "устройстве" общества. Необходимо учитывать еще один момент в том климате идей, который господствовал в 60-70-е гг., -- существенное влияние неомарксизма, в основном в трактовке франкфуртской школы. Под его воздействием завоевала популярность, в част- ности, идея "духовного производства", доведенная с типичным для той эпохи экстремизмом до своей крайности. Если ее "paциональный" вариант дает концепция Машере-Иглтона, то Делез с Гваттари (как и Кристева) предлагают иррациоональ- ный, "сексуализированный" вариант той же идеи. Они подчер- кивают "машиноподобие" либидо, действующего по принципу неравномерной, неритмичной пульсации: оно функционирует как машина и одновременно как производство, связывая бессозна- тельное с "социальным полем" Порожденные в бессознатель- ном, разрушительные продукты желания постоянно подвергают- ся кодированию и перекодированию. Таким образом, общество выступает как регулятор потока импульсов желания, как система правил и аксиом. Само же желание как "дизъюнктивный поток" пронизывает "социальное тело" сексуальностью и любовью. В результате функционирование общества понимается как действие механизма или механизмов, которые являются "машинами в точном смысле термина, потому что они действуют в режиме пауз и импульсов" (Делез, Гваттари, 129, с. 287), как "ассоциативные потоки и парциальные объекты", объединя- ясь и разъединяясь, перекрещиваясь и снова отдаляясь друг от друга. Все эти процессы и понимаются авторами как "производство", так как для них желание само по себе является одновременно и производством, и продуктом этого производст- ва. "Желающая машина" Исследователи вводят понятие "желающая машина", под которым подразумевается самый широкий круг объектов -- от человека, действующего в рамках (т. е. кодах, прави- лах и ограничениях) соответствующей культуры и, следователь- но, ей подчиняющегося, вплоть до общественно-социальных формаций. Главное во всем этом -- акцент на бессознательном характере действий как социальных механизмов (включая, есте- ственно, и механизмы власти), так и субъекта, суверенность которого оспаривается с позиций всесильности бессознательного. Либидо пронизывает все "социальное поле", его экономиче- ские, политические, исторические и культурные параметры и определения: "Нет желающих машин, которые существовали бы вне социальных машин, которые они образуют на макроуровне; точно так же как нет и социальных машин без желающих ма- шин, которые населяют их на микроуровне" (Делез, Гваттари, 129, с. 340). По мере того, как бессознательное проникает в "социальное поле", т. е. проявляется в жизни общества (Делез и Гваттари, как правило, предпочитают более образную форму выражения и говорит о "насыщении", ("инвестировании социального тела"'), оно порождает игру "'сверхинвестиций, "контринвестиций" и "'дизинвестиций" подрывных сил желания, которые колеблются, "осциллируют" между двумя полюсами. Один из них представ- ляет собой господство больших агрегатов, или молярных струк- тур, подчиняющих себе молекулы (или совокупностей: агрегат в теории систем -- одна из форм структуры); второй включает в себя микромножества, или частичные, парциальные объекты, которые " подрывают" стабильность структур. Делез и Гваттари определяют эти два полюса следующим образом: "один характеризуется порабощением производства и желающих машин стадными совокупностями, которые они обра- зуют в больших масштабах в условиях данной формы власти или избирательной суверенности; другой -- обратной формой и ниспровержением власти. Первый -- теми молярно структури- рованными совокупностями, которые подавляют сингулярности, производят среди них отбор и регулируют те, которые они со- храняют в кодах и аксиоматиках: второй -- молекулярными множествами сингулярностей, которые наоборот используют эти большие агрегаты как весьма полезный материал для своей деятельности. Первый идет по пути интеграции и территориали- зации, останавливая потоки, удушая их, обращая их вспять и расчленяя их в соответствии с внутренними ограничениями сис- темы таким образом, чтобы создать образы, которые начинают заполнять поле имманентности, присущее данной системе или данному агрегату; второй -- по пути бегства (от системы), которым следуют декодированные и детерриториализированные потоки, изобретают свои собственные нефигуративные прорывы, или шизы, порождающие новые потоки, всегда находящие брешь в закодированной стене или территориализированном пределе, который отделяет их от производства желания. Итак. если суммировать все предыдущие определения: первый опреде- ляется порабощенными группами, второй -- группами субъек- тов" (Делез, Гваттари, 129, с. 366-367). Разумеется, перевод этого пассажа несколько условен и приблизителен, поскольку авторы пользуются придуманным ими самими понятийным аппаратом, крайне сложным и одновремен- но неточным, ориентированным не столько на корректное упот- ребление терминов, принятых в разных дисциплинах (теории систем, лингвистике, структурализме, психоанализе, марксизме, социологии и проч.), сколько на их образное, метафорическое восприятие, не на логичность доказательств, а на порождение ассоциативных связей общекультурного характера, к тому же эмоционально окрашенных. Делез и Гваттари здесь продемонстрировали тот же самый переход к "поэтическому мышлению", которым был отмечен и путь Барта, Кристевой и который с самого начала был характе- рен для манеры Дерриды. Как уже отмечалось, этот стиль со- ставляет одну из самых типичных черт складывавшегося тогда постструктурализма. Тем не менее, некоторые понятия, употребляемые Делезом и Гваттари, могут быть проанализированы. От структурализма Делез сохранил привычку мыслить оппозициями, хотя главное для него -- не столько конкретное значение терминов, сколько их эмоциональная окраска. По его представлениям, либидозные инвестиции бессознательного имеют тенденцию направляться к одному из двух полюсов: параноическому или шизофреническо- му. В связи с этим выстраивается цепь оппозиций, определяю- щих характер этих полюсов: агрегаты / сингулярности, структу- ры / элементы, территориализации / детерриториализации, пределы / потоки, порабощение / бегство, власть / переворот, кодирование / раскодирование, молярный / молекулярный. "Если учитывать, что члены одного полюса характеризуются явно отрицательно, а другие -- явно положительно, то общая карти- на сразу проясняется и в конечном счете оказывается довольно простой. "СИНГУЛЯРНОСТИ" Пожалуй, особого объ- яснения требует понятие "сингулярности", которое может переводиться как "единичность", "оригиналь- ность", "исключительность", "своеобразие неповторимости, наиболее четкое описание сингулярности" дал М. К. Рыклин, подчеркнувший, что Делез критикует "метафизику и трансцен- дентальную философию" за их понимание "произвольных еди- ничностей (сингулярностей) лишь как персонифицированных в высшем Я. Будучи доиндивидуальными, неличностными, акон- цептуальными, сингулярности, по Делезу, коренятся в иной стихии. Эта стихия называется по-разному -- нетральное, проблематичное, чрезмерное, невозмутимое, но за ней сохраня- ется одно общее свойство: индифферентность в отношении част- ного и общего, личного и безличного, индивидуального и кол- лективного и других аналогичных противопоставлений (бинарных оппозиций). Произвольная единичность, или сингу- лярность, неопределима с точки зрения логических предикатов количества и качества, отношения и модальности. Сингулярность бесцельна, ненамеренна, нелокализуема" (51, с. 89). Иными словами, в какой бы форме не выступала "сингулярность", -- в форме явления, события, реально- наличного или лишь только умопостигаемого феномена, -- глав- ный смысл введения этого понятия заключается в замене кон- цепции субъекта "безличным и доиндивидуальным полем" (там же, с. 88). Здесь мы опять сталкиваемся с проблемой теоретической смерти субъекта" как независимого, "суверенного" индивидуального сознания, с "теоретическим ан- тигуманизмом постструктурализма. Сингулярности, образуя не подчиняющиеся жестким струк- турам "роевые" сообщества -- "множества", противостоят об- ширным совокупностям-агрегатам, управляемым по иерархиче- ским, авторитарным законам. Обширные агрегаты, или моляр- ные структуры, подчиняют себе "молекулы" общества, в то время как организация общества на молекулярном уровне вклю- чает в себя микро-множественности, или парциальные объекты, которые разрушают, подры- вают структуры. Позитивность шизофрении и негативность паранойи Иными словами, бессоз- нательное может выступать в двух ипостасях: параноиче- ском или шизофреническом. В первом случае оно порождает тотальности и "репрезента- ции", создает видимость жиз- ни; во-втором -- утверждает фрагментированные, раздроблен- ные множественности -- "мегафабрику". При этом постоянно подчеркивается процессуальный характер действия бессозна- тельного, описываемого как шизофрения и понимаемого прежде всего как процесс порождении желания и "желающих машин". Именно шизофрения, утверждают авторы "Анти-Эдипа" и "конституирует" становление реальности. Кроме того, сама ши- зофрения может принимать двойную форму: либо процесса бо- лезни, когда "чистый поток экзистенции" подвергается воздей- ствию структур, кодов, систем и аксиом, приостанавливающих его свободное излияние, налагающих на него "арест", поскольку все они представляют собой "репрессивные формации"; либо процесса становления, обозначающего "микропорождение" же- лания, порождение "парциальных объектов". "Шиз"-- свободный индивид Поскольку и человек характеризуется как "желающая ма- шина", то подлинно свободный индивид -- "шизо", деконструированный субъект", "порождает себя как свободного человека, лишенного ответственности, одинокого и радостного, способного, наконец, сказать и сделать нечто простое oт своего имени, не спрашивая на то разрешения: это жела- ние, не испытывающее ни в чем нужды, поток, преодоле- вающий барьеры и коды, имя, не обозначающее больше какое- либо "это". Он просто перестал бояться сойти с ума" (Делез, Гваттари, 129, с. 131). Если спроецировать эти рассуждения на ту конкретно-историческую ситуацию, когда они писались -- рубеж 60-х-- 70-х гг., -- то их вряд ли можно понимать иначе, как теоретическое оправдание анархического характера студен- ческих волнений данного времени. Мне хотелось бы здесь привести определение, данное этой стороне деятельности Делеза И. Стаф и характеризующее ее наиболее адекватно: "Шизофрения отдельного человека рас- сматривается как естественный аналог "разорванности" общест- ва; для Делеза не существует границы между нормальным и безумным человеком, поскольку всякая нормальность понима- ется им как социальный компромисс и тем самым отвергается. "Шизоанализ" противопоставляют шизофрению не душевному здоровью, но паранойе: если шизофреник осознает свое безумие, то параноик -- нет. Шизофрения как высшая форма безумия предстает главным освободительным началом для личности и главной революционной силой общества. С этим убеждением связаны и идеи Делеза о природе художественного творчества: чтобы творить, достаточно быть безумным; в основе искусства лежит страдание художника в разорванном обществе, поэтому художник -- это "больной" цивилизации. Одновременно искус- ство, отделившееся от религии, но выполняющее одну с ней функцию - сублимировать страх смерти -- и потому относя - щееся к области сакрального, делает художника "врачом обще- ства. Шизофрения, без которой, по Делезу, невозможен ника- кой творческий акт, придает художнику черты "социаль- ного извращенца" (Стаф, 57, с. 180). Динамика бесссознательного В соответствии с подоб- ной установкой Делез выде- ляет два уровня, на которых действует бессознательное и его порождения -- "желающие машины" и "машинное произ- водство": молярный и молекулярный. Минимальные составные единицы бессознательного, -- то, что Делез называет молеку- лами цепочек желания, находящихся в постоянном движении, или, как он их иначе называет, "парциальные объекты", -- образуют эфемерные отношения, комбинации и связи; при этом, подчеркивает Делез, это не приводит к "тотальности или единству": "Мы живем в век парциальных объектов, кирпичей, которые были разбиты вдребезги, и их остатков. Мы уже боль- ше не верим в миф о существовании фрагментов, которые, по- добно обломкам античных статуй, ждут последнего, кто подвер- нется, чтобы их заново склеить и воссоздать ту же самую цель- ность и целостность образа оригинала. Мы больше не верим в первичную целостность или конечную тотальность, ожидающую нас в будущем" (Делез, Гваттари, 129, с. 42). Только на этом уровне Делез допускает существование ав- тономных парциальных объектов, минимальных по размеру и похожих на "следы" (любопытное совпадение с теорией следа Дерриды) элементов бессознательного, которых он наделяет корпускулярно-волновой природой (по аналогии с современной физической квантовой теорией света), которая якобы и органи- зует неравномерно пульсирующий либидозный поток. Этот по- ток порождает свободную игру частиц, где их множественность и фрагментарность образуют "гетерогенные конъюнкции" и "инклюзивные дизъюнкции". Здесь возможны только "алеаторные", т. е. случайные комбинации и полное отсутствие всякой стабильности. В том же случае, считает Делез, когда бессознательное пронизывает, или, по его терминологии, "инвестирует" "социаль- ное поле", оно мобилизует "свободную игру"" сверхзарядов" либидозной энергии, ее "противозарядов", или "разряжений". Таким образом, бессознательное как бы постоянно испытывает колебания, осциллирует между двумя полюсами своего положе- ния на молярном или молекулярном уровне. Как уже говорилось выше, на первом возникают агрегаты, или молярные структуры, которые подчиняют себе молекулы; на втором же уровне моле- кулы включают в себя микромножественности (парциальные объекты), которые своей стихийностью подрывают единство структур. Бессознательное обладает стихийной способностью произ- водить два полюса противоположностей. С одной стороны, оно порождает цельности", "тотальности" и создает иллюзию упо- рядоченности, параноический театр абсурда; с другой стороны, оно порождает хаотическое царство независимых друг от друга множественностей и импульсов возникающих в результате про- хождения потоков либидо. Редуцируя социально-экономическую жизнь общества и человека до уровня семиотической системы, исследователи превращают все в семиотический процесс, в семиозис. Творец как состоявшийся шизофреник Делез и Гваттари, создав одну из разновидностей де- конструктивистского анализа -- шизоанализ, оказали оп- ределенное влияние на прак- тику деконструктивизма. На- пример, Фредрик Джеймсон в своих работах "Фабулы агрессии" (1979) (243) и "Политическое бессознательное" (1981) (246) использовал некоторые приемы и подходы, сформулированные французскими исследователями. Несомненно, что концепции Делеза-Гваттари отразились на общем понимании проблемы желания, на пред- ставлении о писателях и философах как о своеобразных "шизофрениках" ("состоявшихся шизофрениках", по терминоло- гии Делеза и Гваттари), помогли осознать маргинализм как неотъемлемое качество "постмодернистского удела". Но готовить о шизоанализе как об "актуальном силовом поле", активно воздействующем на сегодняшнюю теоретическую мысль, даже в рамках постструктуралистско-постмодернистского комплекса, довольно трудно, так как сама эта концепция специфична для очень конкретного и узкого периода развития постструктурализ- ма, -- а именно, периода 1968-1972 гг., когда западное обще- ство испытало столь болезненный шок массовых студенческих волнений, когда резко обострилось внимание к социально- политическим аспектам функционирования общества и государ- ства, произошла реактивизация вульгарно-социологизирующих тенденций, особенно заметных в рецепции и переформулировке альтюссеровских положений. Сознание значительных слоев общества (опять же речь идет о том, что мы здесь неоднократно и весьма приблизитель- но называем "творческой интеллигенцией", отчетливо осознавая условность этого термина) было заметно революционизировано, или, скажем, явно возбуждено. И этот отпечаток лихорадочно- сти и несомненной психической перевозбужденности очень заме- тен даже в стиле "Анти-Эдипа". Вообще вся критическая литература постструктуралистской ориентации того времени, была крайне увлечена, даже, можно сказать, заворожена "научным фантазмом" мифологемы "духовного производства", которое все более приобретало черты машинного производства со всеми вытекающими из этого по- следствиями. Типичное для структурализма понятие "порож- дения" стало переосмысливаться как "производство" , как "механическая фабрикация" духовных феноменов, в первую очередь литературных. Иными словами, заложенная в русском выражении "литературное произведение" метафора была бук- вально реализована в теории постструктурализма. Своего апогея эта фантастическая идея машиноподобности духовного произ- водства достигла у Пьера Машере в книге "К теории литера- турного производства" 1966 г. (308) и у Терри Иглтона в его "Критике и идеологии" 1976 г. (167а). "Шизоанализ" как раз и относится к подобному роду "фантасциентем", столь популярных в это время, где действие бессознательного желания мыслилось как акт "производства", реализующего себя через посредство машин желания , оказывающихся, в конечном счете, деиндиви- дуализированными субъектами, безличностными медиумами, через которые в этот мир просачивается бессознательный мир желания. При том, что аналогичное понимание "мира желания" раз- делялось в то время многими постструктуралистскими теорети- ками, свойственный "шизоанализу" дух "глобального разруши- тельства" и "всеобщего разоблачительства", порожденный атмо- сферой социальной нестабильности, ко второй половине 70-х гг. заметно утратил свой воинственный пафос "анархиствующей концептуальности" и приобрел более спокойные формы академи- ческой рефлексии, тем более, что в западном обществе все за- метнее обозначалась консервативная тенденция. В этой атмо- сфере "шизоанализ" стал казаться слишком радикальной кон- цепцией, чтобы пользоваться популярностью в академических кругах, прежде всего в США. Несомненно, "шизоанализ" был в свое время влиятельной концепцией, но в последствии он оказался на периферии интересов теоретиков постструктурализ- ма. Можно сказать, что "Анти-Эдип" Делеза и Гваттари, по- добно "Революции поэтического языка" Кристевой, предлагает пессимистическую картину человеческого бытия с точки зрения взаимоотношения человека с бессознательным и обществом, которое воспринимается исключительно в облике своих репрес- сивных институтов, в первую очередь государства. Человек оказался зажат между молотом и наковальней слепой, одновре- менно созидательной и разрушительной силой бессознательного и репрессивностью государства. (Собственно, даже и репрессив- ность как таковая есть порождение все той же мистической силы либидо.) Возможно, у Кристевой, по сравнению с Делезом, несмотря на явно более усложненный язык, все более четко оговорено и образно наглядно; тем не менее сходство основных предпосылок и общей направленности мысли просто поразительно. Психосек- суальная энергия либидо у обоих ученых предстает как извер- жение лавы, потоки которой, все сокрушая на своем пути, осты- вая, затвердевают и образуют естественную преграду своему дальнейшему излиянию и продвижению. Чтобы освободить себе путь, потоки лавы должны взломать, взорвать застывшую кор- ку. Либидо порождает либо взрывную деструктивную энергию, разрушающую общественные и государственные институты вла- сти, господства и подавления, либо "косные" социальные и се- миотические системы, действующие как цепи -- символы ду- ховного рабства индивида и его сознания. Однако в любом случае провозглашается господство иррационализма: придержи- ваться законов здравого смысла, руководствоваться разумом так же безрассудно, как и быть художником-безумцем и своим творчеством бросать вызов государству или обществу, поскольку в "больном" мире, в "больной цивилизации" и филистер, и бун- тарь в равной мере больны, в равной мере являются "со- циальными извращенцами" и один из них так же неизбежно обречен на паранойю, как второй на шизофрению. "ЖЕЛЕНИЕ" Одной из самых влия- тельных концепций современ- ной западной мысли стало многозначное понятие "жела- ния". Оно проделало долгий и весьма извилистый путь от чисто сексуального влечения (либидо) Фрейда до основного импульса, внутреннего двигателя всего общественного развития. В этом понятийном конструкте, частично являющемся наследни- ком "первичных процессов", т. е. деятельности ид, как это сформулировал в свое время Фрейд, воплощено иррациональное представление о движущих силах современного общества, где желание, лишенное чисто личностного аспекта сексуальных по- требностей отдельного индивида, приобретает характер "сексуальной социальности"-- надличной силы, стихийно, ир- рационально и совершенно непредсказуемо трансформирующей общество. Тот факт, что Барт, Кристева, Делез, Гваттари, Лиотар, а также, хотя и в меньшей степени, Деррида практически одно- временно разрабатывали проблематику "желания", свидетельст- вует о том, что она не определенном этапе развития постструк- туралистской мысли превратилась в ключевой для нее вопрос, от решения которого зависело само существование постструктура- лизма как доктрины. Если отойти от частностей, то самым глав- ным в этих усилиях по теоретическому обоснованию механизма "желания" было стремление разрушить, во-первых, сам принцип структурности как представление о некоем организующем и иерархически упорядоченном начале, которое, по своем образу и подобию, систематизирует социальную жизнь человека, а во- вторых, и одну из самих влиятельных структур современного западного сознания -- фрейдовскую структуру личности, ибо "желание" мыслится как феномен, "категориально" противо- стоящий любой структуре, системе, даже "идее порядка". Как выразился Гваттари на характерном для него языке, "желание -- это все, что существует до оппозиции между субъектом и объектом, до репрезентации и производства"; "желание не явля- ется чем-то получающим или дающим информацию, это не ин- формация или содержание. Желание -- это не то, что деформи- рует, а то, что разъединяет, изменяет, модифицирует, организует другие формы и затем бросает их" (Гваттари, 219, с. 61). Философская традиция осмысления "желания" оказалась весьма почтенной; если раньше ее отсчитывали от Фрейда, то теперь, благодаря усилиям нескольких поколений историков и теоретиков, ее возникновение (по крайней мере, в пределах европейской традиции, чтобы не касаться индуизма с его фалли- ческим культом лингама) прослеживается от древнегреческой философии и прежде всего от концепции Платона о космиче- ском эросе. Литература на эту тему поистине неисчерпаема и нет ни одного уважающего себя литературоведа, социолога или философа, который счел бы для себя возможным пройти мимо этой проблемы. Из постструктуралистских интерпретаторов "желания", по- мимо Делеза и его соавтора Гваттари, следует упомянуть Рола- на Барта с его "Удовольствием от текста" (1973) (84) и Юлию Кристеву, подборка сочинений которой была переведена на английский под характерным названием "Желание в языке: Семиотический подход в литературе и искусстве" (1980) (263), Жан-Франсуа Лиотара и, конечно, самого Дерриду, у которого проблема "желания" (как, впрочем, и все затрагиваемые им вопросы) приобретает крайне опосредованную форму. Как пишет Лейч, "желание, подобно власти у Фуко, для некоторых постструктуралистов возникает как таинственная и разрушающая, всюду проникающая производительная сила ли- бидо" (Лейч, 294, с. 211). Критик подчеркивает, что присущее "желанию" качество принципиальной "неопределимости" роднит его с аналогичным по своим характеристикам понятию "различение" в теории Дерриды. Это очень примечательное замечание, поскольку проливает свет на природу постструктура- лизма и деконструктивизма вообще, на их сверхзадачу. Биологизация желания и либидозность "социального тела" Биологизация желания во всех его проявлениях и -- как ее естественное продол- жение -- эротизация -- неизбежное следствие общего иррационального духа пост- структуралистского мышле- ния, возводящего своеобразный культ тождества общества и тела со всеми сопутствующими натуралистическими подробно- стями. Здесь мы имеем дело с довольно стойкой мифологемой современного западного мышления, ведущей свое происхождение еще от соответствующих аналогий Гоббса, не говоря уже об античных проекциях Платона и стоиков. Например, Мерло- Понти утверждал, что "очагом смысла" и миметических значе- ний, которыми наделяется мир, является человеческое тело. При этом мир у него, как пишет В. Н. Кузнецов, оказывается в зависимости от тела, которое в своем познании конструирует этот мир посредством "форм желания" : "сексуальности и языка" (44, с. 288-289). Барт в своих последних работах "Сад, Фурье, Лойола" (1971), "Удовольствие от текста" (1973), "Ролан Барт о Ролане Барте" (1975) вводит понятие об "эротическом текстуальном теле" (подробнее см. с. 171). Либидозное существование "социального тела" -- т. е. об- щества, как его понимают Делез и Гваттари, со всеми сопутст- вующими биологически-натуралистическими ассоциациями, оче- видно, нельзя рассматривать вне общего духа эпатажа, которым проникнута вся авангардистская теоретическая мысль времен "сексуальной революции". По этому проторенному пути и идут авторы "Анти-Эдипа". Либидо для них, как и для Кристевой, представляет собой динамический элемент бессознательной пси- хической активности, проявляющей себя импульсами-квантами энергии, между которыми возникают моменты паузы, перерыва в излиянии этой энергии. Этим либидозным "потокам" придают- ся черты физиологических процессов -- продуктов жизнедея- тельности живого организма. Соответственно и "маши- нообразность" либидо понимается ими в том смысле, что оно состоит из импульсов истечения, потоков и их временных пре- кращений, т. е. представляет собой своеобразную пульсацию. По аргументации Делеза, как рот человека прерывает потоки вдыхаемого и выдыхаемого воздуха и потребляемого молока, так же действуют и органы выделения. Аналогично рассматривается и роль различных желающих машин по отношению к потокам либидозной энергии. Из всего этого можно сделать вывод, что "основополагающим" типом "желающей машины", несмотря на всю нарочитую терминологическую путаницу, для Делеза и Гваттари является человек, его природные свойства, на которые уже затем наслаиваются разного рода образования -- структу- ры, или, в терминах Делеза-Гваттари, "псевдоструктуры": семья, общество, государство.
ЮЛИЯ КРИСТЕВА - теоретик "революционного лингвопсихоанализа"
В данном разделе творчество Кристевой рассматривается с более чем специфической точки зрения -- как один из этапов становления французской версии "деконструктивистского анали- за" художественного произведения. Поэтому все внимание будет сосредоточено на одном периоде ее деятельности, отмеченном ее участием в группе "Тель Кель" и выходом трех ее основных, по нашему мнению, работ этого времени: "Семиотика" (1969 г.) (274) "Революция поэтического языка" (1974 г.) (273) и "Полилог" (1977 г.) (270). Все остальные ее работы будут привлекаться лишь в качестве дополнительного материала без детального анализа; в первую очередь это относится к ее позд- нейшим трудам 80-х гг., когда эволюция ее политических взгля- дов и научных интересов увела несколько в сторону от того, что можно было бы назвать магистральной линией развития пост- структурализма и деконструктивизма как некоего целостного явления. "Тель Кель" и история постструктурализма Все это, конечно, не из- бавляет нас от необходимости дать краткую характеристику движения "телькелизма" и места в нем Кристевой как ведущего теоретика, а также беглого обзора эволюции ее политических взглядов; ибо в ее трудах с исключительной эмо- циональной экспрессивностью, как ни у кого другого из извест- ных нам теоретиков постструктурализма, отразилась вся траге- дия леворадикального мышления. Определенное место займет неизбежный анализ понятий- ного аппарата Кристевой, оказавший столь сильное воздействие на постструктуралистскую мысль, хотя впоследствии подверг- шийся и весьма значительному переистолкованию. Особое вни- мание будет уделено тому, что собственно и определяет специ- фическое положение Кристевой в общей теории постструктура- лизма: разработка проблематики "субъекта" и связанная с этим "скрытая" конфронтация с Жаком Дерридой. Судьба Юлии Кристевой, болгарки по происхождению, са- мым тесным образом (чего нельзя сказать о Барте) была связа- на с группой "Тель Кель", получившей свое название по париж- скому журналу, где сотрудничали Кристева и Барт. Не углубля- ясь в детали довольно извилистого пути, проделанного тельке- левцами, остановимся лишь на интересующих нас этапах, лучше всего охарактеризованных Г. Косиковым: "Разрыв с "новым романом" (в 1964 г.) ознаменовал переход группы "Тель Кель" от авангардизма к левому радикализму, открыто ориентирующе- муся на достижения современных гуманитарных наук: именно гуманитарные дисциплины (структурная антропология, семиоти- ка и т. п.), показывающие, как "сделана" культура, могут явиться, по мнению участников группы, вернейшим инструмен- том демистификации идеологических основ буржуазного мира. Эта "сциентистская" переориентация "Тель Кель" опять-таки осуществилась не без прямого влияния Барта... Впрочем, как в биографии самого Барта, так и в "биографии" "Тель Кель" сциентистский, структуралистский период оказался недолгим. Неудовлетворенная описательными установками классического структурализма, стремясь понять не только то, как "сделана" идеология, но и то, как она "порождается", группа стала прямо апеллировать к учению К. Маркса, раскрывшего социально-экономические корни всякого "ложного сознания". "Постструктуралистская" программа "Тель Кель" была объявлена весной 1967 г. (No 29)..." (10, с. 581). Разумеется, "Тель Кель" никогда не был группой полных единомышленников, и их переход на позиции постструктурализ- ма отнюдь не был ни единовременным событием, ни тем более коллективным решением. Если мы возьмем основных сотрудни- ков журнала (Ф. Соллерс, Ю. Кристева, Ж. Рикарду, Ж.-П. Фай, Ж. Женетт, М. Плейне, Ж.-Л. Бодри и т. д.), то уви- дим, что их пути сильно разнились. Ж. П. Фай, например, вышел в 1968 г. из "Тель Кель" и основал свое "направление" и свой журнал "Шанж". Первыми и наиболее последователь- ными теоретиками литературоведческого постструктурализма были Ю. Кристева, а также ее муж Ф. Соллерс. С некоторым запозданием Ж. Рикарду попытался в постструктуралистском духе осмыслить различие между "новым романом" и "новым новым романом" (в основном на примере творчества Соллерса), но надолго сохранил приверженность к "начертательному лите- ратуроведению" с надлежащим набором схем и диаграмм, столь типичным для структуралистского мышления. Ж. Женетт фактически остался на позициях структурализ- ма, переориентировался, как и большинство сторонников струк- турализма позднейшего времени, в сферу нарратологии, и лишь в 80-х гг. начал развивать идеи, близкие постструктурализму. Что касается Барта, то он обратился к постструктурализму в начале 70-х гг. Как пишет Г. Косиков, "Барт был внутренне давно готов к вступлению на этот путь: стимулом являлись проблемы самой коннотативной семиологии; толчком же послу- жили работы Ж. Лакана и М. Фуко, влияние итальянского литературоведа и лингвиста Умберто Эко, французского фило- софа Жака Деррида, а также ученицы самого Барта, Ю. Кри- стевой" (43, с. II). - Чисто хронологически появление в 1968 г. сборника статей "Теория ансамбля" (369), где среди прочих приняли участие Ж. Деррида и М. Фуко, ознаменовало собой "осознанное", т. е. теоретически отрефлексированное становление французского варианта литературоведческого постструктурализма; именно это событие часто рассматривается как хронологический рубеж, на котором постструктурализм из "явления в себе" превратился в "явление для себя". В связи с этим небезынтересным будет привести характеристику этого сборника, которую ему дал в 1987 г. французский историк критики Жан-Ив Тадье: "Литература, согласно Рикарду, отнюдь не предлагает "субститут, образ, воспроизведение" мира, но как раз "противопоставляет ему совершенно другую систему элементов и отношений". Литература является "производящей" деятельно- стью и критической функцией. Выделяются три тенденции: ре- презентативный иллюзионизм (Бальзак), авторепрезентация (1а "mise en abyme" Нового романа), антирепрезентация (Соллерс, "Тель Кель"). В последнем случае "означаемое" отнюдь не отрицается,..* но подвергается в каждом слове игре письма, постоянной критике, "мешающей скрыть работу, которая ее формирует". Жан-Луи Бодри, в том же сборнике, приходит к крайним выводам, вытекающим из этой концепции текста ("Письмо, фикция, идеология"). Письмо не является "созданием" отдельного индивида, а специфическим проявлением "всеобщего письма". Нет больше ни автора (и снова мы сталки- ваемся с отказом от личности, человека, субъекта, столь харак- терным для определенного момента современной мысли от Ла- кана до Барта и Фуко), ни истины, ни репрезентации. Письмо не воспроизводит ничего, кроме самого себя, выступая в качест- ве "ниспровержения теологической идеологии", поскольку "речь идет прежде всего о том, чтобы излечить последствия, возни- кающие в результате смерти Бога (смерти субъекта)"; таким образом разрушается, ломается замкнутость, целостность текста, композиции, смысла. Современный текст "нечитабелен": теории Барта доводятся до своей крайности. В этом сборнике и в этой школе, где доминирует рефлексия Юлии Кристевой, усматриваются эскизы того, что потом будет предложено под названием "семанализа", и что представляет собой "новую семиотику", "рефлексию об означающем, воспро- изводящемся в тексте": здесь скрытая производительность зна- чения сближается по своему характеру с психоанализом -- и тем самым отходит от традиционной семиотики, а структуриро- ванный текст "деконструируется" ради своего вечного порожде- ния" (366, с. 224-225). Несомненно заслуживает внимания и тот факт, что англий- ская исследовательница Кристевой Торил Мой, при всех за и против, склонна относить феномен "телькелизма" к постмодер- низму, озаглавив один из разделов своего "Введения" к сборни- ку работ Кристевой "Тель Кель": политический постмодер- низм?" (279, с. 3): "Что же, собственно, было специфической особенностью этой группы в конце 60-х гг.? Если попытаться суммировать их проект вкратце, то я думаю, это была идея "модернистской теории", отличной от теории модернизма. Кон- центрируя свое внимание, подобно структурализму, на языке как на исходной точке мышления о политике и субъекте, группа основывала свою деятельность на новом понимании истории как текста и письма (ecriture) как производства, а не репрезента- ции. Исходя из этих параметров, они пытались выработать новые концепции для описания нового видения социальной или означающей практики (Кристева, сформулировав такие терми- ны, как "интертекстуальность ". "означающая практика" или "означивание , параграмма", "генотекст и "фенотекст", была главным представителем этого специфического направления), чтобы создать плюралистическую историю, отличную по своей природе от письма, обусловленного связью со своим специфиче- ским временем и пространством; и, наконец, они попытались сформулировать политику, которая конструировала бы логиче- ские последствия нерепрезентативного понимания письма" (там же, с. 4). "Тель Кель" и маоизм Все это, по мнению Мой, -- для которой, как для представителя социологи- зированного леворадикаль- ного феминизма постструкту- ралистской ориентации 80-х гг. ("Предисловие" было написано в 1986 г.), вообще характерен повышенный интерес к чисто политическим вопросам, -- приводило к отождествлению груп- пы "Тель Кель" с маоизмом, что вряд ли может быть принято безоговорочно. В этом отношении нижеприводимая формулиров- ка М. Рыклина представляется более сбалансированной. Он выделяет "несколько общих принципов" "телькелизма" : "В их числе -- семиотизация проекта политической семиологии Р. Барта; активное подключение проблематики "большой поли- тики"; признание примата литературной практики над любой рефлексией по поводу литературы. "Телькелизм" стремится, во- первых, к созданию общей теории знаковых систем; во-вторых, к формализации семиотических систем с точки зрения коммуни- кации, точнее, к выделению внутри проблематики коммуникации зоны производства смысла; в-третьих, к прямой политизации письма" (53, с. 297). И далее, выделяя в особую проблему специфику понимания телькелистами истории, исследователь подчеркивает: "Дурной", линейной историей оказывается та, которая вызывает к жизни "теологические категории" смысла, субъекта и истины, а подлинной -- та, которая производит так называемые "тексты-пределы" как совершенные аналогии соци- альной революции. Тем самым признается невозможность язы- ка, который создавал бы дистанцию по отношению к текстуаль- ному письму, историзируя его" (там же, с. 298). Возвращаясь к болезненной для всех нас проблеме маоиз- ма, влияние которого испытали на себе многие представители французской леворадикальной интеллигенции, отметим его осо- бую роль в становлении французского постструктурализма. Торил Мой писала по этому поводу, пытаясь объяснить эту увлеченность маоизмом: "Для Группы "Тель Кель" Китай, казалось, представлял радикальную перспективу, сравнимую с ее собственными теоретическими представлениями и художествен- ными поисками. В конце 60-х гг. в их представлении... культур- ная революция воспринималась как попытка создания материа- листической практики, связанной с проблемой знака. Текстуаль- ная производительность, желание переписать историю как неза- вершенный открытый текст, разрушение монолитных институтов знака или означающей практики: все это, как казалось эйфори- чески настроенным зарубежным сторонникам маоизма, происхо- дило в Китае Мао. Красные бригадиры, разрушающие матери- альные институты традиционной интеллектуальной власти, каза- лось, указывали для Запада путь вперед. Телькелевцы тогда, разумеется, не знали, что за фасадом улыбающихся лиц китай- ских интеллектуалов, с радостью ухаживающих за свиньями или разбрасывающих навоз, чтобы повысить уровень своего понима- ния материализма, скрывалась другая, куда более мрачная ре- альность: замученные пытками, мертвые или умирающие китай- цы, интеллигенты или неинтеллигенты в равной мере, принесен- ные в жертву ради великой славы председателя Мао" (Мой, 279, с. 6). В этом отношении путь Кристевой весьма примечателен. В статье, посвященной Барту "Как говорить о литературе", впер- вые опубликованной в "Тель Кель" в 1971 г. и цитируемой по "Полилогу" 1977 г., когда теоретики "Тель Кель" уже осознали подлинное лицо маоизма, она все же не сняла прежний лестный отзыв о китайском лидере: "Мао Дзе-дун является единствен- ным политическим деятелем, единственным коммунистическим лидером после Ленина, который постоянно настаивает на необ- ходимости работать над языком и письмом, чтобы изменить идеологию" (270, с. 54); отмечая, что хотя его замечания часто носят конкретный характер, обусловленный расхождением меж- ду древним языком литературы (старокитайским литературным языком) и современным разговорным, Кристева, тем не менее, подчеркивает "всеобщую значимость" замечаний Мао Дзе-дуна, которую "нельзя понять вне теоретической переоценки субъекта в означающей практике" (там же). Что это? Снисходительное отношение к заблуждениям мо- лодости? Или резиньяция усталого и разочарованного в полити- ке человека, в тех взглядах, которые она некогда отстаивала о такой страстностью? Или интеллектуальная честность художни- ка, гнушающегося конъюнктурного желания заново переписы- вать историю, стерев следы своего в ней присутствия? Я за- трудняюсь ответить на этот вопрос. Смена политических ориентиров Смене политических ори- ентиров сопутствовала и не- сомненная переориентация научной деятельности, как свидетельствует та же Торил Мой: "В период приблизительно между 1974 и 1977 гг. интел- лектуальные интересы Кристевой испытали заметный сдвиг: от чисто литературной или семиотической работы, кульминацией которой была "Революция поэтического языка", к более психо- аналитическим исследованиям проблем феминизма и материнст- ва, воплощенных либо в западные представления о женщинах и матерях, либо в сфере новых теоретических проблем, возникаю- щих для психоанализа" (279, с. 7). Новый виток в "теоретической траектории" Кристевой, ко- гда она окончательно разочаровалась в "духовной одномерно- сти" левого (или вернее будет сказать, "левацкого" радикализ- ма), ознаменовался такими ее работами 80-х гг., как "Власти ужаса" (1980) (272), "История любви (1983) (266), где она наиболее полно сформулировала свою концепцию "абъекции", которая была продолжена в книгах "В начале была любовь: Психоанализ и вера" (1985) (262), а также "Черное солнце, депрессия и меланхолия" (1987) (275) и "Чуждые самим себе" (1988) (265). В интервью, данном в 1984 г. Розалинде Кау- ард, английской постструктуралистке с явно неомарксистской ориентацией, она как всегда с предельной четкостью зафиксиро- вала свою новую позицию: "Политический дискурс, политиче- ская каузальность, господствующие даже в гуманитарных нау- ках, в университетах и повсюду, слишком узки и слабы в срав- нении со св. Бернаром и св. Фомой. Если мы ограничимся только лишь политическим объяснением человеческих феноме- нов, мы окажемся во власти так называемого мистического кризиса, или духовного кризиса... В каждой буржуазной семье есть сын или дочь, испытывающие мистический кризис -- это вполне понятно, поскольку политика слишком схематично объ- ясняет такие феномены, как любовь или желание. Поэтому моя проблема состоит в следующем: как при помощи психоанализа или чего-нибудь иного, вроде искусства, как посредством по- добных дискурсов мы смогли бы попытаться выработать более сложные представления, дискурсивную сублимацию тех критиче- ских моментов человеческого опыта, которые не могут быть сведены к политической каузальности" (254, с. 25). В ответ на упрек Жаклин Роуз, что она "низводит полити- ческое до уровня маргинальной и неадекватной сферы работы", что "все это напоминает историю человека, разочарованного в политике", Кристева продемонстрировала типичную для нее в начале 80-х гг. перемену ориентаций: "Мне кажется, если ху- дожник или психоаналист и действуют политически (т. е. в политическом смысле, осуществляют политический акт), то лишь путем вмешательства на индивидуальном уровне. И главная политическая забота, может быть, как раз состоит в том, чтобы придать ценность индивиду. Мое неприятие некоторых полити- ческих дискурсов, вызывающих у меня разочарование, заключа- ется в том, что они не рассматривают индивиды как ценность (268, с. 27; цит. по Полу Смиту, 359, с.87, там же и Роуз.) Многими последователями Кристевой подобный отход от ее прежних позиций характеризовался как полная смена взглядов. Скажем, для Пола Смита это означает, что психоаналитические представления Кристевой "после продолжительной, затянувшей- ся переработки обернулись абсолютно идеалистической версией субъективности и нематериалистическим представлением о язы- ке" (там же). Любопытно, что в этой статье, написанной к Конференции по феминизму и психоанализу, прошедшей в Нормале в мае 1986 г., П. Смит критикует как раз то, что через два года сам будет убедительно защищать в книге "Выявляя субъект" (1988) (358), -- "легитимацию" теоретического восстановления в своих правах "человеческого субъекта". Разумеется, нельзя отрицать различие между смитовским пониманием "человеческого субъек- та", формулировка которого осуществляется в традиционно пост- структуралистских терминах, с акцентом на его, субъекта, поли- тической активности, и "индивидуумом" Кристевой, объясняе- мым биопсихологическими предпосылками, -- еще одной вариа- цией "феминизированного лаканства". Тем не менее, при всех разногласиях и несовпадениях, обе эти концепции фактически имеют общую цель -- "теоретическое воскрешение" субъекта, его восстановление после той сокруши- тельной критики, которой он подвергался на первоначальных стадиях формирования постструктуралистской доктрины. Все сказанное выше очерчивает трансформацию политиче- ских и более нас интересующих эстетических взглядов француз- ской исследовательницы, которую она пережила со второй поло- вины 60-х до конца 80-х гг. Однако прежде чем перейти к ключевой для нее, как все же оказалось, проблемы "пост- структуралистской трактовки субъекта", необходимо отметить те общие предпосылки постструктуралистской доктрины, в форми- ровании которых она приняла самое активной участие. "Разрыв" Кристева считается са- мым авторитетным среди постструктуралистов пропа- гандистом идеи "разрыва", "перелома" (rupture), якобы имевшего место на рубеже XIX- XX вв. в преемственности осененных авторитетом истории и традиций эстетических, моральных, социальных и прочих ценно- стей; разрыва, с социально-экономической точки зрения объяс- няемого постструктуралистами (в духе положений Франкфурт- ской школы социальной философии) как результат перехода западного общества от буржуазного состояния к "пост- буржуазному", т. е. к постиндустриальному. Подхватывая идею Бахтина о полифоническом романе, Кристева в своей работе "Текст романа" (1970) (277) вы- страивает генеалогию модернистского искусства XX века: "Роман, который включает карнавальную структуру, называется ПОЛИФОНИЧЕСКИМ романом. Среди примеров, приве- денных Бахтиным, можно назвать Рабле, Свифта, Досто- евского. Мы можем сюда добавить весь "современный" роман XX столетия (Джойс, Пруст, Кафка), уточнив, что современ- ный полифонический роман, имеющий по отношению к моноло- гизму статус, аналогичный статусу диалогического романа пред- шествующих эпох, четко отличается от этого последнего. Разрыв произошел в конце XIX века таким образом, что диалог у Раб- ле, Свифта или Достоевского остается на репрезентативном, фиктивном уровне, тогда как полифонический роман нашего века делается "неудобочитаемым" (Джойс) и реализуется внутри языка (Пруст, Кафка). Именно начиная с этого момента (с этого разрыва, который носит не только литературный характер, но и социальный, политический и философский) встает как та- ковая проблема интертекстуальности. Сама теория Бахтина (так же, как и теория соссюровских "анаграмм") возникла историче- ски из этого разрыва. Бахтин смог открыть текстуальный диа- логизм в письме Маяковского, Хлебникова, Белого... раньше, чем выявить его в истории литературы как принцип всякой подрывной деятельности и всякой контестативной текстуальной продуктивности" (277, с. 92-93). Здесь сразу бросается в глаза весь набор постструктурали- стских представлений в его телькелевском варианте: и понима- ние литературы как "революционной практики", как подрывной деятельности, направленной против идеологических институтов, против идеологического оправдания общественных институтов; и принцип "разрыва" культурной преемственности; и вытекающая отсюда необходимость "текстуального диалогизма" как постоян- ного, снова и снова возникающего, "вечного" спора-контестации художников слова с предшествующей культурной (и, разумеет- ся, идеологической) традицией; и, наконец, теоретическое оправ- дание модернизма как "законного" и наиболее последователь- ного выразителя этой "революционной практики" литературы. Оставшись неудовлетворенной чисто лингвистическим объ- яснением функционирования поэтического языка, Кристева об- ратилась к лакановской теории подсознания. Лакан предложил трактовку фрейдовского подсознания как речи и отождествил структуру подсознания со структурой языка. В результате це- лью психоанализа стало восстановление исторической и социаль- ной реальности субъекта на основе языка подсознания, что и явилось практической задачей Кристевой в "Революции поэти- ческого языка" (273). В этом исследовании "текстуальная продуктивность" опи- сывается как "семиотический механизм текста", основанный на сетке ритмических ограничений, вызванных бессознательными импульсами, и постоянно испытывающий сопротивление со сто- роны однозначной метриче- ской традиции у говорящего субъекта. "ХОРА", "ОЗНАЧИВАНИЕ" Кристева постулирует существование особого "семи- отического ритма" и отож- дествляет его с платоновским понятием "хоры" (из "Тимея"), т. е., по определению Лосева, с "круговым движением вечного бытия в самом себе, движением, на знающим пространственных перемен и не зависящим от пе- ремены" (45,с. 673). Смысл данной операции заключается в том, что на смену "значению" (signification), фиксирующему отношение между означающим и означаемым, приходит "означивание" (signi fiance), выводимое из отношений одних означающих, хотя и понимаемых достаточно содержательно -- не в буквальном смысле традиционной семиотики. Разумеется, это самая общая схема, требующая более раз- вернутого объяснения, и прежде всего это касается понятийного аппарата Кристевой, который в своей наиболее отрефлексиро- ванной форме представлен в ее докторской диссертации "Революция поэтического языка": хора, семиотический диспози- тив, означивание, гено-текст, фено-текст, негативность и раз- личные ее "подвиды" (отрицание как "негация", связанная с символической функцией, и отрицание как "денегация", наблю- даемая в случаях "навязчивых идей") (273, с.149), отказ, гете- рогенность и т. д. Самые большие сложности, пожалуй, Кристева испытывала с определением и обоснованием понятия "хоры", заимствован- ного у Платона, да и у него самого описанного крайне предпо- ложительно и невнятно -- как нечто такое, во что "поверить... почти невозможно", поскольку "мы видим его как бы в гре- зах..." (49, с. 493). Собственно, Кристеву, если судить по той интерпретации, которую она дала этой платоновской концепции, довольно мало интересовала проблема того смысла, который вкладывал в нее греческий философ. Фактически она попыта- лась обозначить "хорой" то, что у Лакана носит название "реального", обусловив ее функционирование действием "семио- тического", в свою очередь порождаемого пульсационным, "дерганным", неупорядоченным ритмом энергии либидо. Тот, условно говоря, "слой", который образуется "над" первично разнородными, т. е. гетерогенными по своей природе импульса- ми (Кристева недаром использует выражение "пульсационный бином" -- 273, с. 94) и уже претендует на какую-то степень "упорядоченности", поскольку в нем живая энергия либидо начинает застывать, тормозиться в "стазах" и представляет со- бой "хору" -- "неэкспрессивную целостность, конструируемую этими импульсами в некую непостоянную мобильность, одно- временно подвижную (более точным переводом, очевидно, был бы "волнующуюся" -- И. И.) и регламентируемую" (273, с. 23). Аналогии (непосредственно восходящие к Фрейду) в по- нимании действия либидо, "застывающего в стазах" и у Делеза и Гваттари, и у Кристевой, сразу бросаются в глаза. Специфи- ческой особенностью Кристевой было то, что она придала "хоре" подчеркнуто семиотический характер. Исследовательница никогда не скрывала специфичность своего толкования "хоры": "Если наше заимствование термина "хора" связано с Платоном, следовавшего в данном случае, очевидно, за досократиками, то смысл, вкладываемый нами в него, касается формы процесса, который для того, чтобы стать субъектом, преодолевает им же порожденный разрыв (имеется в виду лакановская концепция расщепления личности -- И. И.) и на его месте внедряет борь- бу импульсов, одновременно и побуждающих субъекта к дейст- вию и грозящих ему опасностью. Именно Ж. Деррида недавно напомнил об этом и интер- претировал понятие "хоры" как то, посредством чего Платон несомненно хотел предать забвению демокритовский "ритм", "онтологизировав" его (см. его "Интервью с Ж.-Л. Удебином и Г. Скарпеттой" в книге Деррида Ж. "Позиции", П., 1972, с. 100-101). В нашем понимании этого термина речь идет, как мы наде- емся в дальнейшем показать, о том, чтобы найти ему место -- некую диспозицию, -- придав ему составляющие его голос и ритмические жесты; чтобы отразмежевать его от платоновской онтологии, столь справедливо раскритикованной Ж. Дерридой. Голос, который мы заимствовали, состоит не в том, чтобы локализировать хору в каком-либо теле, чьим бы оно ни было, будь даже оно телом его матери, чем оно как раз и является для детской сексуальной онтологии, вместилищем всего того, что является предметом желания, и в частности патернального пени- са" (Клейн М., "Психология детей", П., 1959, с. 210). Мы увидим, как хора развертывается в и через тело матери- женщины, -- но в процессе означивания" (270, с. 57). В этом отрывке из статьи, написанной в 1973 г., весьма отчетливо проявляется двусмысленная позиция согласия- несогласия" Кристевой с Дерридой; через год в "Революции поэтического языка" (1974) она уже не будет делать эти выну- жденные реверансы и подвергнет сдержанной по тону, но весь- ма решительной по содержанию критике саму идею "грамматологии" Дерриды, упрекнув ее в недостаточной после- довательности. Кристева хотела избежать платоновского идеализма и "материализовать" хору в "эрогенном теле" сначала матери, потом ребенка с целью объяснить тот же самый лакановский процесс становления субъекта как процесс его "социализации", понимаемой как его стадиальная трансформация, мутация из сугубо биологического "реального" к "воображаемому" и, нако- нец, "символическому". Для Кристевой с самого начала ее дея- тельности было характерно повышенное внимание к самым на- чальным фазам этого процесса, что в конце концов привело ее к проблематике "детской сексуальности" и стремлению как можно более тщательно детализировать ступени ее возрастных измене- ний. Что же такое все-таки "хора"? Это, очевидно, самый по- верхностный бессознательный уровень деятельности либидо, то "предпороговое состояние" перехода бессознательного в созна- тельное, которое пыталась уловить и зафиксировать Кристева. Тщетно было бы стараться найти у исследовательницы доста- точно четкую систематику этого перехода: иррациональное все- гда с трудом переводится на язык рациональности. Фактически, как это объясняется в "Революции поэтического языка", "хора" у Кристевой сливается с гено-текстом, да и с "семиотическим диспозитивом". Заманчиво было бы, конечно, выстроить строй- ную иерархию: хора, гено-текст, семиотический диспозитив, фено-текст, -- но мы не найдем четких дефиниций -- все оста- лось (и не могло не остаться) на уровне весьма приблизитель- ной и мало к чему обязывающей описательности, позволяющей делать довольно противоречивые выводы. Но в этом, собственно, и заключается специфика пост- структуралистского способа мышления, которую можно опреде- лить как программную неметодичность манеры аргументации, как апелляцию к ассоциативным семиотическим полям близких или перекрывающих друг друга понятий. Когда в 1985 г. Дер- рида, в который раз, попытался дать определение "декон- струкции", он откровенно об этом сказал: "Слово "декон- струкция", как и всякое другое, черпает свою значимость лишь в своей записи в цепочку его возможных субститутов -- того, что так спокойно называют "контекстом". Для меня, для того, что я пытался и все еще пытаюсь писать, оно представляет интерес лишь в известном контексте, в котором оно замешает или позволяет себя определить стольким другим словам, напри- мер, словам "письмо", "след", "различение", "допол- нение" , "гимен" , "фармакон" , "грань" , "происхождение" , "па- рергон" и т. д. По определению, этот список не может быть закрытым, и я привел лишь слова -- что недостаточно и только экономично" (Цит. по переводу А. В. Гараджи с некоторыми изменениями -- И. И.; 19, с. 56-57). При всем существенном отличии позиции Кристевой сам способ ее аргументации фактически тот же. И хотя она явно стремилась, по крайней мере еще этой в своей работе, как-то сохранить "дух постструктуралистской научности", конечная, итоговая картина (я не уверен, что это было сознательным же- ланием Кристевой) поразительным образом подводит к тем же результатам, о которых открыто заявляет, как о своей созна- тельной цели, Деррида. "НЕГАТИВНОСТЬ", "ОТКАЗ" Многие исследователи при анализе или упоминании "Революции поэтического языка" очень часто вырывают из этого "семантического контекста" отдельные терми- ны и понятия, пытаясь рассматривать их как ключевые для объяснения того, что они понимают под "общим смыслом" кри- стевской теории. В качестве одного из таких нередко упомина- ется "негативность", позаимствованная Кристевой у Гегеля и характеризуемая ей как "четвертый термин гегелевской диалек- тики". На этом строятся различные далеко идущие интерпрета- ции, не учитывающие того факта, что для Кристевой, как и для Дерриды, "негативность" -- всего лишь одно "слово" в ряду других ("разнородность" и "гетерогенное", "отказ" и т. д.), используемых ею для описания главного для нее явления -- импульсного действия либидо. Из всех постструктуралистов Кристева предприняла попыт- ку дальше всех заглянуть "по ту сторону языка" -- выявить тот "довербальный" уровень существования человека, где безраз- дельно господствует царство бессознательного, и вскрыть его механику, понять те процессы, которые в нем происходят. Кри- стева попыталась с помощью "хоры" дать, создать мате- риальную основу" дословесности либидо, при всей разумеющей- ся условности этой "материальности". В этом, собственно, и заключается ее "прорыв" через вербальную структурность языка из предвербальной бесструктурности постструктурализма. Хора выступает как материальная вещность коллективной либидозности, как реификация, овеществление бессознательности желания, во всей многозначности, которая приписывается этому слову в мифологии постструктурализма. Этот новый вид энерге- тической материи, созданный по образу и подобию современных представлений о новых типах материи физической -- своего рода силовое поле, раздираемое импульсами жизни и смерти, Эроса и Танатоса. Кристева тут не одинока: она суммировала в своей работе те положения, которые в массированном порядке разрабатыва- лись психоаналитиками, прежде всего, французскими лингвопси- хоаналитиками или представителями биолингвистики -- Мелани Клейн, на работы которой Кристева постоянно ссылается (258, 259), Сержем Леклэром (290), Рене Шпитцем (363), А. Синклером де-Звартом (163) и др. "Отказ", порожденный (или порождаемый) орально- анальными спазмами (вспомним "Анти-Эдипа" Делеза и Гват- тари, где муссируется та же проблематика) -- проявление дей- ствия соматических импульсов, каждый из которых способен реализовываться и как соединение гетерогенного в нечто связ- ное, приводящее в конечном счете к образованию символиче- ского "сверх я", так и к разрушению, распаду всякой цельности (что и происходит у художников слова -- в первую очередь поэтов -- на уровне "фено-текста" -- в виде нарушения фоне- тической, вербальной и синтаксической, а, соответственно, и смысловой "правильности"). В связи с идеей "отказа" Кристева приводит высказывание Рене Шпитца: "По моему мнению, в нормальном состоянии взаимоналожения двух импульсов агрессивность выполняет роль, сравнимую с несущейся волной. Агрессия позволяет направить оба импульса вовне, на окружающую среду. Но если эти два импульса не могут наложиться друг на друга, то происходит их разъединение, и тогда агрессия обращается против самого чело- века, и в данном случае либидо уже более не может быть на- правлено вовне" (363, с. 221-222). Из этого положения Кристева делает вывод: "Если в ре- зультате взаимоотталкивания импульсов или по какой другой причине происходит усиление отказа -- носителя импульсов, или, точнее, его негативного заряда, то в качестве канала про- хождения он выбирает мускулярный аппарат, который быстро дает выход энергии в виде кратковременных толчков: живопис- ная или танцевальная жестикуляция, жестомоторика неизбежно соотносятся с этим механизмом* Но отказ может передаваться и по вокальному аппарату: единственные среди внутренних орга- нов, не обладающие способностью удерживать энергию в свя- занном состоянии, -- полость рта и голосовая щель дают выход энергетическому разряду через конечную систему фонем, при- сущих каждому языку, увеличивая их частоту, нагромождая их или повторяя, что и определяет выбор морфем, даже конденса- цию многих морфем, "заимствованных" у одной лексемы. Благодаря порождаемой им новой фонематической и ритми- ческой сетке, отказ становится источником "эстетического" на- слаждения. Таким образом, не отклоняясь от смысловой линии, он ее разрывает и реорганизует, оставляя на ней следы прохож- дения импульса через тело: от ануса до рта" (273, с. 141). Та- ким образом, "хора" оказалась тем же "социальным телом", бессознательным, эротизированным, нервно дергающимся под воздействием сексуальных импульсов созидания и разрушения. Параллели с Делезом буквально напрашиваются, тем более, что книга первого "Анти-Эдип" вышла на два года раньше "Революции поэтического языка", но я бы не стал тут занимать- ся поисками "первооткрывателя": здесь мы имеем дело с "трафаретностью" постструктуралистского мышления того вре- мени, и можно было бы назвать десятки имен "психо- аналитически ориентированных" литературоведов (о француз- ских лингвопсихоаналитиках мы уже упоминали), проповеды- вавших тот же комплекс идей. Не следует также забывать, что свою теорию "хоры" Кристева довольно детально "обкатывала" в своих статьях с конца 60-х гг. "ГЕНО-ТЕКСТ","ФЕНО-ТЕКСТ", "ДИСПОЗИТИВ" Литературоведческой над- стройкой над "биопсихо- логической" хорой и явились концепции означивания, гено- текста, семиотического диспо- зитива и фено-текста, причем все эти понятия, кроме, пожалуй, семиотического диспозитива и фено-текста, в процессе доказательств в весьма объемном опусе Кристевой нередко "заползали" друг на друга, затуманивая общую теоретическую перспективу. Чтобы не быть голословным, обратимся к самой Кристевой, заранее принося извинения за длинные цитаты. "То, что мы смогли назвать гено-текстом, охватывает все семиотические процессы (импульсы, их рас- и сосредоточен- ность), те разрывы, которые они образуют в теле и в экологи- ческой и социальной системе, окружающей организм (пред- метную среду, до-эдиповские отношения с родителями), но также и возникновение символического (становления объекта и субъекта, образование ядер смысла, относящееся уже к пробле- ме категориальности: семантическим и категориальным полям). Следовательно, чтобы выявить в тексте его гено-текст, необхо- димо проследить в нем импульсационные переносы энергии, оставляющие следы в фонематическом диспозитиве (скопление и повтор фонем, рифмы и т. д.) и мелодическом (интонация, ритм и т. д.), а также порядок рассредоточения семантических и категориальных полей, как они проявляются в синтаксических и логических особенностях или в экономии мимесиса (фантазм, пробелы в обозначении, рассказ и т. д.)... Таким образом, гено-текст выступает как основа, находя- щаяся на предъязыковом уровне; поверх него расположено то, что мы называем фено -текстом,., Фено-текст -- это структу- ра (способная к порождению в смысле генеративной граммати- ки), подчиняющаяся правилам коммуникации, она предполагает субъекта акта высказывания и адресат. Гено-текст -- это про- цесс, протекающий сквозь зоны относительных и временных ограничений; он состоит в прохождении, не блокированном двумя полюсами однозначной информации между двумя целост- ными субъектами" (273, с. 83-84). Соответственно определялся и механизм, "связывавший" гено- и фено-тексты: "Мы назовем эту новую транслингвистиче- скую организацию, выявляемую в модификациях фено-текста, семиотическим диспозитивом. Как свидетель гено-текста, как признак его настойчивого напоминания о себе в фено- тексте, семиотический диспозитив является единственным до- казательством того пульсационного отказа, который вызывает порождение текста" (273, с. 207). И само "означивание", имея общее значение текстопорож- дения как связи "означающих", рассматривалось то как поверх- ностный уровень организации текста, то как проявление глубин- ных "телесных", психосоматических процессов, порожденных пульсацией либидо, явно сближаясь с понятием "хоры": "То, что мы называем "означиванием" , как раз и есть это безграничное и никогда не замкнутое порождение, это безоста- новочное функционирование импульсов к, в и через язык, к, в, и через обмен коммуникации и его протагонистов: субъекта и его институтов. Этот гетерогенный процесс, не будучи ни анар- хически разорванным фоном, ни шизофренической блокадой, является практикой структурации и деструктурации, подходом к субъективному и социальному пределу, и лишь только при этом условии он является наслаждением и революцией" (273, с. 15). Кристева стремится биологизировать сам процесс "означивания", "укоренить" его истоки и смыслы в самом теле, само существование которого (как и происходящие в нем про- цессы) мыслятся по аналогии с текстом (параллели с поздним Бартом, отождествившим "текст" с "эротическим телом", более чем наглядны). В принципе подобный ход аргументации вполне естествен, если принять на веру его исходные посылки. Еще структурали- сты уравнивали сознание (мышление) с языком, а поскольку конечным продуктом организации любого языкового высказыва- ния является текст, то и сознание (и, соответственно, личность, сам человек) стало мыслиться как текст. Другим исходным постулатом было выработанное еще теоретиками франкфуртской школы положение о всесилии господствующей, доминантной идеологии, заставляющей любого отдельного индивида мыслить угодными, полезными для нее стереотипами. Последнее положе- ние сразу вступало в острейшее противоречие с мироощущением людей, на дух эту идеологию не переносивших и всем своим поведением, мышлением и образом жизни выражавшим дух нонконформизма и конфронтации, который в терминологическом определении Кристевой получал название "отказа", "негативности" и т. п. Литература как "позитивное насилие" Поскольку все формы рационального мышления были от- даны на откуп доминантной (буржуазной) идеологии, то един- ственной сферой противодей- ствия оказывалась область иррационального, истоки ко- торой Делез, Кристева и Барт искали в "эротическом теле", вернее, в господствую- щей в нем стихии либидо. Как писала Кристева, "если и есть "дискурс", который не слу- жит ни просто складом лингвистической кинохроники или архи- вом структур, ни свидетельством замкнутого в себе тела, а, напротив, является как раз элементом самой практики, вклю- чающей в себя ансамбль бессознательных, субъективных, соци- альных отношений, находящихся в состоянии борьбы, присвое- ния, разрушения и созидания, -- короче, в состоянии позитив- ного насилия, то это и есть "литература", или, выражаясь более специфически, текст; сформулированное таким образом, это понятие... уже довольно далеко уводит нас как от традицион- ного "дискурса", так и от "искусства". Это -- практика, кото- рую можно было бы сравнить с практикой политической рево- люции: первая осуществляет для субъекта то, что вторая -- для общества. Если правда, что история и политический опыт XX столетия доказывают невозможность осуществить изменение одного без другого, -- но можно ли в этом сомневаться после переворота Гегеля и фрейдовской революции? -- то вопросы, которые мы себе задаем о литературной практике, обращены к политическому горизонту, неотделимого от них, как бы ни ста- рались его отвергнуть эстетизирующий эзотеризм или социоло- гический или формалистический догматизм" (273, с. 14). Я не знаю, можно ли назвать трагедией Кристевой эту по- стоянную политизацию литературы и языка: в конечном счете, сам обращаемый к ней упрек в недостаточном внимании к чисто литературоведческой проблематике может быть расценен как свидетельство узости именно филологического подхода к тем общечеловеческим темам, которые, собственно говоря, лишь одни волнуют и занимают ее. Хотя как определить грань, отде- ляющую сферу "чистой" науки (если такая вообще существует) от сферы реальной жизни с ее политическими, экономическими, нравственными и бытовыми проблемами (если опять же допус- тить, что наука способна нормально функционировать вне тео- ретического осмысления -- сферы применения "чистой науки", что снова затягивает нас в бесконечный водоворот)? Во всяком случае, одно несомненно -- чистым литературоведением то, чем занималась и занимается Кристева, никак не назовешь. Правда, то же самое можно сказать и о большинстве французских пост- структуралистов. И все-таки даже по сравнению с Делезом Кристеву всегда отличала повышенная политизированность соз- нания, помноженная к тому же на несомненно политический, не говоря ни о чем другом, темперамент. Поэтому и "внелитературность" целей, которые преследует Кристева, при анализе художественной литературы, слишком очевидна, да и не отрицается ей самой. Как всегда с Кристевой, при рассмотре- нии, казалось, самых абстрактных проблем постоянно испытыва- ешь опасность из хрустально-стерильного дистиллята теории рухнуть в мутный поток вод житейских. Негативность в поэтическом языке Лотремона и Малларме Если подытожить чисто литературоведческие итоги теоретической позиции Кри- стевой времен "Революции поэтического языка", то пра- ктически из этого можно сделать лишь один вывод: чем больше "прорыв" семио- тического ритма "негативизирует" нормативную логическую организацию текста, навязывая ему новое означивание, лишен- ное коммуникативных целей (т. е. задачи донесения до послед- него звена коммуникативной цепи -- получателя -- сколь-либо содержательной информации), тем более такой текст, с точки зрения Кристевой, будет поэтическим, и тем более трудно ус- ваиваемым, если вообще не бессмысленным, он будет для чита- теля. Соответственно постулируется и новая практика "про- чтения" художественных текстов, преимущественно модернист- ских: "Читать вместе с Лотреамоном, Малларме, Джойсом и Кафкой -- значит отказаться от лексико-синтаксическо- семантической операции по дешифровке и заново воссоздать траекторию их производства7. Как это сделать? Мы прочиты- ваем означающее, ищем следы, воспроизводим повествования, системы, их производные, но никогда -- то опасное и неукро- тимое горнило, всего лишь свидетелем которого и являются эти тексты" (273, с. 98). Если воссоздать "горнило" в принципе нельзя, следова- тельно, реальна лишь приблизительная его реконструкция как описание процесса "негативности", что, разумеется, дает поисти- не безграничные возможности для произвольной интерпретации. Свидетельством революции поэтического языка в конце XIX в. для Кристевой служит творчество Малларме и Лотреа- мона -- самых популярных и общепризнанных классиков пост- структуралистской истории французской литературы. Исследова- тельница считает, что именно они осуществили кардинальный разрыв с предшествующей поэтической традицией, выявив кри- зис языка, субъекта, символических и социальных структур. "Негативность" у обоих поэтов определяется во фрейдистском __________________ 7Т. е. творчества; после работ Альтюссера и Машере термин "творчество" стал непопулярным в структуралистских кругах, и художник слова превра- тился в "производителя" художественной "продукции", создающего ее, как рабочий сборочного цеха автомобиль, из готовых деталей: форм, ценностей, мифов, символов, идеологии. духе как бунт против отца -- фактического у Малларме и бо- жественного у Лотреамона -- и отцовской власти. В этом кро- ется и различие в проявлении "негативности": "Если Малларме смягчает негативность, анализируя озна- чающий лабиринт, который конструирует навязчивую идею со- зерцательности, то Лотреамон открыто протестует против психо- тического заключения субъекта в метаязык и выявляет в по- следнем конструктивные противоречия, бессмыслицу и смех" (273, с. 419); "Отвергнутый, отец Лотреамона открывает перед сыном путь "сатаны", на котором смешаны жестокость и песня, преступление и искусство. Напротив, Малларме сдерживает негативность, освобожденную действием того музыкального, орализованного, ритмизированного механизма, который пред- ставляет собой фетишизацию женщины" (273, с. 450-451). Недаром при переводе книги на английский язык была ос- тавлена только теоретическая часть: вся конкретика анализа была опущена, и не без оснований. Можно восхищаться вирту- озностью анализа Кристевой как явлением самоценным самим по себе, восторгаться смелым полетом ассоциативности, но вы- явить тут какие-либо закономерности и пытаться их повторить на каком-нибудь другом материале не представляется возмож- ным. Реальность хоры слишком трудно аргументировалась и не могла быть выражена, кроме как через ряд гипотетических по- стулатов, каждый из которых для своего обоснования вынужден был опираться на столь же шаткое основание. В скептической атмосфере французского язвительного рационализма, как и анг- ло-американского практического здравого смысла, столь фанта- зийные конструкции, даже при всех попытках опереться на авторитет Платона, не могли иметь долговременного успеха: теория хоры приказала долго жить. Иная судьба ожидала понятия "означивания", "гено-" и "фено-текста", "интертекстуальности". О последнем как о клю- чевом представлении постмодернизма более подробно будет рассказано в соответствующем разделе. Что касается трех пер- вых, то они вошли в арсенал современной критики в основном постструктуралистской ориентации, но в сильно редуцированном, чтобы не сказать большего, состоянии. Воспринятые через их рецепцию Бартом, они стали жертвой постоянной тенденции упрощенного понимания: в руках "практикующих критиков" они лишились и лишаются того философско-эстетического обоснова- ния, которое делало их у Кристевой сложными комплексами, соединенными в непрочное целое. В результате "означивание" в условиях торжества реляти- вистских представлений о проблематичности связи литературных текстов с внелитературной действительностью стало сводиться к проблематике порождения внутритекстового "смысла" одной лишь "игрой означающих". Еще большей редукции подверглись понятия "гено-" и "фено-текст": первый просто стал обозначать все то, что гипотетически "должно" происходить на довербаль- ном, доязыковом уровне, второй -- все то, что зафиксировано в тексте. Сложные представления Кристевой о "гено-тексте" как об "абстрактном уровне лингвистического функционирования", о специфических путях его "перетекания", "перехода" на уровень "фено-текста", насколько можно судить по имеющимся на сего- дняшний день исследованиям, не получили дальнейшей теорети- ческой разработки, превратившись в ходячие термины, в модный жаргон современного критического "парлерства". Кристева была, пожалуй, одним из последний певцов по- этического языка как некой языковой субстанции, противопос- тавленной языку практическому, в том числе и языку естествен- ных наук. Концепция поэтического языка имеет давнюю исто- рию даже в границах формалистического литературоведения XX в. Достаточно вспомнить русских формалистов, теории Р. Якоб- сона, первоначальный период англоамериканской "новой крити- ки", концентрировавшей свои усилия как раз в области построе- ния теории поэтики; многочисленные работы пионеров француз- ского, русского, чешского, польского структурализма 60-х гг. Все они, разумеется, создавали многочисленные труды и по теории прозы, но основные их усилия были направлены на до- казательство "поэтической природы" художественного, литера- турного языка. Примерно в конце 60-х гг. концепция поэтического языка в прямолинейной своей трактовке сошла на нет, поскольку на первый план выдвинулась проблема коренного переосмысления языка как такового и выявления его исконно сложных отноше- ний с "истиной", "научностью", "логической строгостью", с про- блемой доказательства возможности формализации понятийного аппарата любой дисциплины. Кристева периода написания своего капитального труда "Революция поэтического языка" (1974) была весьма далека от структуралистски-наивных представлений об особой природе поэтического языка и название ее работы несколько обманчиво, поскольку фактически общий ее итог -- отход от концептуаль- ного приоритета поэтического языка. Для французских структу- ралистов, переходящих на позиции постструктурализма, таких как Ф. Амон, А. Мешонник, П. Рикер 8, этот процесс затянул- ся практически до начала 80-х гг., и хотя автор "Революции поэтического языка" эволюционировал значительно быстрее, тем не менее опыт структурализма заметен и в этой книге, при всей ее несомненной постструкту- ралистской направленности. Проблема субъекта Разумеется, можно счи- тать, что перед нами здесь просто другой вариант пост- структурализма, значительно более тесно, "кровно" связанный с изначальными структуралист- скими представлениями. Но раз уж речь зашла о своеобразии кристевского постструктурализма, то следует более подробно сказать и о другом -- о том, что так заметно выделяло Кри- стеву уже на начальном этапе становления литературоведческого постструктурализма: о ее постоянном интересе к проблеме субъ- екта. Мне хотелось бы привести рекламную аннотацию к "Полилогу" (1977), написанную самой Кристевой, поскольку именно здесь, на мой взгляд, она наиболее четко сформулирова- ла то, чего хотела добиться и к чему стремилась: "Полилог" анализирует различные практики символизации: от самых архаичных -- языка, дискурса ребенка или взрослого через живопись эпохи Возрождения (Джотто, Беллини) и прак- тику современной литературы (Арто, Джойс, Селин, Беккет, Батай, Соллерс) и вплоть до их применения современными "гуманитарными науками": лингвистикой (классической и совре- менной), семиотикой, эпистемологией, психоанализом. Проходя таким образом сквозь переломные эпохи истории человечества -- Христианство, Гуманизм, XX век -- и изучая процессы устаревания традиционных кодов как свидетельство становления новой личности, нового знания, эта книга все время ставит вопрос о "говорящем субъекте". Если она выявляет в каждом тексте, как может возникнуть из негативности, доходя- щей до полного исчезновения смысла, новая позитивность, то тем самым она доказывает самим ходом своего рассуждения, что единственная позитивность, приемлемая в современную эпоху, -- увеличение количества языков, логик, различных сил воздей- ствия. Поли-лог: плюрализация рациональности как ответ на ____________________ 8 Я нарочно называю здесь до известной степени "пограничные", "маргинальные" (с точки зрения общепостструктуралистской перспективы) имена теоретиков, не являвшихся "ведущими" представителями постструк- туралистской теоретической мысли. кризис западного Разума. Это тот вызов множеству коренных изменений, каждый раз сугубо специфических, вызов смерти, которая угрожает нашей культуре и нашему обществу, в языках, множественность которых является единственной приметой су- ществования жизни" (270). Постулированный здесь особый интерес к субъекту всегда был характерен для работ Кристевой и выделял ее даже в са- мую начальную пору становления постструктурализма, во второй половине 60-х гг. Здесь сразу необходимо оговориться: то, что Кристева по- нимала под "субъектом", разумеется, отнюдь на есть "целостный субъект" традиционных представлений, отрефлексированный "классической философией" и восходящий своими корнями к наследию европейского возрожденческого гуманизма (в этом, кстати, кроется и одна из причин обвинения постструктурализма в "антигуманизме"). Кристева полностью разделяла общепост- структуралистские представления об "изначальной расколотости" сознания человека, т. е. концепцию "расщепленного субъекта", что, естественно, ставило ее в трудное теоретическое положение. Как отмечает Торил Мой, "кристевский субъект -- это субъект-в-процессе" (sujet en proces), но тем не менее субъект. Мы снова находим ее выполняющий трудный акт балансирова- ния между позицией, которая подразумевает полную деконст- рукцию субъективности и идентичности, и позицией, которая пытается уловить все эти сущности в эссенциалистской или гуманистической форме" (279, с. 13), т. е. сохранить в какой-то степени традиционные представления об этих понятиях. Того же толкования придерживается и Элис Джардин -- одна из феми- нистских последовательниц и интерпретаторов Кристевой. В своем примечании к утверждению Кристевой (в эссе "Время женщин", 276), что "беременность, очевидно, следует воспри- нимать как расщепление субъекта: удвоение тела, разделение и сосуществование "я" и другого, природы и сознания, физиологии и речи" (цит. по Т. Мой, там же, с. 206), Джардин пишет: "Расщепленный субъект (от Spaltung -- одновременно "расщепление" и "расхождение", термин фрейдистского психо- анализа) здесь прямо относится к "субъекту-в-процессе" 9 Кри- стевой, противопоставленного единству трансцендентального эго" (там же, с. 213). Аналогична и характеристика Пола Смита: "Человеческий субъект здесь предстает как серия непо- стоянных идентичностей, контролируемых и связуемых только ___________ 9Джардин дает тройной перевод этого термина: subject in proces / in question / on trial. лишь произвольным наложением патернального закона" (359, с. 87). В результате субъект представляет собой пересечение того, что Кристева называет "семиотическим" и "сим- волическим". Любопытна в этом плане та характеристика, которую дает Кристева Барту в многозначительно озаглавленной статье "Как говорить о литературе" (1971) (270). Основной вопрос, вол- нующий Кристеву в этой работе, -- "как литература реализует позитивный подрыв старого мира?" (270, с. 24). По ее мнению, это происходит благодаря "опыту литературного авангарда", который по самой своей природе предназначен не только для того, чтобы стать "лабораторией нового дискурса (и субъекта)", но и также, -- здесь она ссылается на Барта, -- чтобы осуще- ствить "возможно, столь же важные изменения, которыми был отмечен ... переход от Средневековья к Возрождению" (Барт, 76, с. 28). Именно литературный авангард, -- подчеркивает Кристева, -- стимулировал глубинные идеологические измене- ния" (270, там же). И продолжает: "Исследование современ- ных идеологических потрясений (сдвигов в идеологии) дается через изучение литературной "машины" -- именно в этой пер- спективе находит свое объяснение наше обращение к творчеству Ролана Барта, предпринятое с целью уточнить ключевое место литературы в системе дискурсов" (там же). Кристева смело вычитывает в трудах Барта близкие ей идеи и трансформирует их в свою собственную глубоко индиви- дуальную теорию искусства и "говорящего" в ней субъекта: "Искусство" раскрывает специфическую практику, кристалли- рованную в способе производства открыто дифференцированных и плюрализированных инстанций, которая ткет из языка или из других "означающих материалов"10 сложные взаимоотношения субъекта, схваченного между "природой" и "культурой", идео- логическую и научную традицию, существующую с незапамят- ных времен, как и настоящее (время -- И, И,), желание и закон, логики, язык и "метаязык" (там же, с. 28). Мы здесь в очередной раз сталкиваемся с тем, что можно было бы назвать теоретической тавтологичностью, столь, впро- чем, типичной для постструктуралистского мышления, -- когда язык, в какой бы форме он ни выступал, порождает сам себя. __________________________________________ 10 С точки зрения Кристевой, "материальной субстанцией языка" является его "фонетика" и "графика", точно так же, как и в разных других видах искусства другие семиотические системы выполняют эту функцию "материального означивания": в танце -- движение и жест, в музыке -- звук, в живописи -- цвет и линия и т. д. Можно рассматривать это и как поиски внутренних законов его саморазвития, и как характерную для постструктурализма уста- новку на "языковую замкнутость". Следует отметить тут и не- что иное: во-первых, понимание искусства как носителя особого значения и способа познания, как "специфического способа практического познания, где концентрируется то, что отобра- жают вербальная коммуникация и социальный обмен, в той мере, в какой они подчиняются законам экономически- технической эволюции" (там же, с. 27); и во-вторых, идею особой роли субъекта в искусстве и истории, которую он осуще- ствляет через язык: "открываемое в этой ткани -- это посред- ническая функция субъекта между импульсами и социальной практикой в языке, разгороженном сегодня на множество часто несообщающихся систем: Вавилонской башне, которую литера- тура как раз и сокрушает, перестраивает, вписывает в новый ряд вечных противоречий. Речь идет о том субъекте, который достиг кульминации в христианско-капиталистическую эру, став ее скрытым двигателем, влиятельным, могущественным и неве- домым, одновременно подавляемым и источником нового: имен- но в нем мир концентрирует свое рождение и свои битвы; наука о нем, возможности которой наметил Барт в поисках силовых линий в литературе, и есть письмо" (там же, с. 28). Трудно не согласиться с Торил Мой, когда она утвержда- ет, что подобная позиция "высвечивает убежденность Кри- стевой, что искусство или литература именно как раз потому, что они опираются на понятие "субъекта", являются привилеги- рованным местом трансформации или перемены: абстрактная философия означающего способна только повторять формальные жесты своих литературных моделей" (279, с. 27). Несомненно, что в своей трактовке субъекта Кристева го- раздо ближе Лакану, чем Дерриде; она во многом сохраняет лакановскую, и через него восходящую к Фрейду интерпрета- цию субъекта как внутренне противоречивого явления: находя- щегося в состоянии постоянного напряжения, на грани, часто преступаемой, своего краха, развала, психической деформации, вплоть до безумия, и судорожно пытающегося восстановить свою целостность посредством символической функции вообра- жения, которая сама по себе есть не что иное, как фикция. Может быть, одной их специфических черт Кристевой является ее "теоретический акцент" на неизбежности и "профи- лактической необходимости" этого "царства символического" как обязательного условия существования человека. Другой акцент касается понимания "экзистенциального со- стояния" человека как прежде всего находящегося на грани именно психологического, психического срыва, ведущего неиз- бежно к разного рода психозам: шизофреническому, параной- дальнему, истерическому, галлюцинаторному. Как это часто бывает в работах фрейдистской ориентации с эстетико- философским уклоном, патология настолько сливается с нормой, что провести между ними четкую грань вряд ли возможно. Более того, она сознательно стирается, поскольку именно болез- ненное состояние психики "человека современного", ложность представления о норме и природная, исконная "ненормальность нормы" , легитимизированная "наивным оптимизмом" буржуаз- ного рационализма, служат "морально-теоретическим" оправда- нием критики социальных структур западного общества, его "ментальных институтов". Позиция далеко не столь исключительная или экзотическая, как это может показаться на первый взгляд, скорее вполне закономерная для нравственно-идеологического неприятия любой социальной системы: достаточно вспомнить инвективы, порож- денные российским демократическим менталитетом, против "гомо советикус" , "порчи генетического фонда" , "совковости мышления" -- т. е. позицию отторжения социально- политического феномена через эмоциональную критику его пси- хологического проявления. Как леворадикальная интеллигенция Запада 60-х -- 80-х гг., так и "демократы" России 90-х не приемлют соответственно буржуазность или социалистичность духа, концентрируя свое внимание на образе мышления и, при всей взаимопротивоположности полюсов критики и идеалов, аргументация идет по той же проторенной дороге. "АБЪЕКЦИЯ", "ИСТИННО-РЕАЛЬНОЕ" Еще одной специфиче- ской чертой теоретической позиции Кристевой, довольно заметно выделявшей ее на общем фоне постструктурали- стских работ и "вытал- кивавшей" ее на обочину "магистрального" пути развития этого течения где-то до второй половины 80-х гг., было ее преимуще- ственное внимание к довербальной стадии языкового становле- ния "говорящего субъекта". Этот интерес исследовательницы четко прослеживается с самого начала 70-х гг. и вплоть до самых последних работ, где она продолжила свой труд по кон- струированию гипотетических стадий формирования сознания ребенка. В частности, ее концепция "абъекции" и "истинно- реального" предстают как этапы становления субъекта, хроно- логически предваряющие "стадию зеркала", а первая -- даже 146 стадию лакановского Воображаемого. "Абъекция" (ab-Jection) процесс отпадения, в результате которого возникает "абъект" "отпавший объект". Не являясь ни объектом, ни субъектом, абъект представляет собой первую попытку будущего субъекта осознать факт своего отделения от до-эдиповской матери со всем комплексом шоковых ощущений, связанных с этим событи- ем; при этом состояние абъекции распространяется не только на ребенка, но и на мать. Истинно-реальное (le vreel -- от le vrai "истина" и le reel -- "реальность) является дальнейшей раз- работкой лакановского "реального" и, как и у Лакана, носит двойственный характер: с одной стороны, оно характеризует степень психического становления индивида (в ходе созревания самосознания ребенка), с другой -- особый тип взрослой мен- тальности психотика, не способного за знаком увидеть референт и принимающего означающее за реальность; в результате проис- ходит "конкретизация" означающего, типичная для искусства постмодернизма. Кристева утверждает, что травмы, которые ребенок получает в ходе "неудачного" прохождения этих ступе- ней развития, потом -- во взрослом состоянии -- становятся источниками соответствующих психозов. Кристева и Даррида Обособленным положением Кристевой в рамках "постструктуралистско-деконструктивистского проекта" в нема- лой степени обусловлены и ее довольно ранние столкнове- ния с Дерридой. Если в сборнике его статей и интер- вью 1972 г. "Позиции" (155) Кристева выступала в роли сомневающегося оппонента, стремящегося уточнить основные положения его философской системы, то уже в 1974 г. в "Революции поэтического языка" она подвергла практически все из них довольно решительной критике. Мне хотелось бы в данном случае обратить внимание на один момент -- на фактор расхождения взглядов Дерриды и "телькелевцев" , включая, естественно, Кристеву, по целому ряду весьма существенных вопросов. Забегая вперед, нельзя не отме- тить, что Деррида, очевидно, не зря поехал искать признания за океан -- там его идеи упали на гораздо более благодатную почву и довольно быстро дали дружные всходы, породив фено- мен деконструктивизма. Как уже упоминалось, наиболее отчетливо эти разногласия получили свое выражения в "Революции поэтического языка". Здесь были подвергнуты критике такие основополагающие по- нятия Дерриды, как "различение", сам "грамматологический проект" как тип анализа, и, что самое важное, именно в этой работе наметилось решительное расхождение между Кристевой и Дерридой по проблеме субъекта. Не менее существенными были ее возражения о проблематичности понятия "Истины". Иной подход Кристевой заключался прежде всего в ее специ- фической разработке гегелевского понятия "негативности". С точки зрения французской исследовательницы, "грамматология" Дерриды, если ее характеризовать как стратегию анализа, пред- назначавшегося для критики феноменологии, в конечном счете приводила к "позитивизации" концепции "негативности". Пыта- ясь найти в языке ту разрушительную силу, которая смогла бы быть противопоставлена институтам буржуазного общества11, Кристева пишет: "В ходе этой операции ("грамматологического анализа", деконструкции в дерридеанском духе -- И, И,) нега- тивность позитивируется и лишается своей возможности порож- дать разрывы; она приобретает свойства торможения и выступа- ет как фактор торможения, она все отсрочивает и таким образом становится исключительно позитивной и утверждающей" (273, с. 129). Признавая за грамматологией "несомненные заслуги" ("грамматологическая процедура, в наших глазах, является самой радикальной из всех, которые пытались после Гегеля развить дальше и в другой сфере проблему диалектической негативно- сти" -- там же, с. 128), Кристева все же считает, что она не- способна объяснить, как отмечает Мой, "перемены и трансфор- мации в социальной структуре" как раз из-за ее (грамматологии -- И, И,) фундаментальной неспособности объяснить субъект и расщепление тетического, которые они порождают" (279, с. 16). "Иначе говоря, -- уточняет свою позицию Кристева, -- грам- матология дезавуирует экономию символической функции и открывает пространство, которое не может полностью охватить. Но, желая преградить путь тетическому (от тезиса -- одно- значного полагания смысла. -- И, И.) и поставить на его место предшествовавшие ему (логически или хронологически) энерге- тические трансферы (т. е. переносы значения. -- И, И,), сырая грамматология отказывается от субъекта и в результате вынуж- дена игнорировать его функционирование в качестве социальной практики, также как и его способность к наслаждению или к смерти. Являясь нейтрализацией всех позиций, тезисов, струк- ____________________________________ 11 Напомним еще раз: вся эта борьба мыслилась исключительно в сфере языка, где традиционная логика, упрощенно говоря, была на стороне буржуазного порядка, а "поэтический язык авангарда" расценивался как подрывная сила", против этого порядка направленная. всех позиций, тезисов, структур, грамматология в конечном счете оказывается фактором сдерживания даже в тот момент, когда они ломаются, взрываются или раскалываются: не прояв- ляя интереса ни к какой структуре (символической и/или соци- альной), она сохраняет молчание даже перед своим собственным крушением или обновлением" (273, с. 130). Как отмечает Торил Мой, в этой критике того, что позднее стало известно как деконструкция, "мы видим озабоченность проблемой, как сохранить место для субъекта, хотя бы даже и для субъекта-в-процессе, прежде всего только потому, что он является той инстанцией, которая позволяет нам объяснить раз- личные гетерогенные силы (стимулы, импульсы), подрывающие язык"(279,с. 16). Проблема заключается еще и в том, что Деррида стремится остаться (по крайней мере, в свой первый период) в пределах уровня взаимоотношений означающих и означаемых (идей, по- нятий, логически обосновываемых представлений), в то время как Кристева практически с самого начала концентрировала свое внимание на воздействии импульсов бессознательного и на их психосоматической природе. Очевидно, можно согласиться с Торил Мой, что именно "настойчивое утверждение Кристевой реальности импульсов Воображаемого и вынуждает ее встать в оппозицию к грамма- тологическому проекту Дерриды, не столько потому, что она не соглашается с его анализом, сколько потому, что последний не идет достаточно далеко, оставаясь замкнутым в сфере действия одного означающего" (279, с. 16-17). Как пишет Кристева в характерной для нее манере: "Разряд гетерогенной энергии, сам принцип которого заключается в расщеплении и разделении, вступает в противоречие с тем, что остается в качестве следа, порождая вместо этого лишь только вспышки, разрывы, внезап- ные смещения, собственно и являющиеся условиями для новых символических порождений, в которых экономия различения главным образом и находит свое место. Но ничто не может гарантировать способность отказа поддерживать сцену различе- ния: ослабление его энергии может прекратить ее (т. е. сцены различения -- И. И.) существование, тогда прекратится и вся- кое становление символического, открывая тем самым дорогу "безумию". В то же время, без отказа, различение замкнется в непродуктивной, не способной к обновлению избыточности, в чисто прециозную изменчивость внутри символической замкну- тости: в созерцание, бездумно плывущее по течению" (273, с. 133). Такое прочтение Дерриды имеет, или имело, свои основа- ния в начале 70-х гг., и хотя определенная пристрастность Кри- стевой слишком ощутима, в одном она несомненно права: Дер- рида того периода в своей теории действительно все разрушал, в то же время оставляя все на своих местах. Иными словами, Кристева 70-х гг. упрекала Дерриду в том, что его концепции исключали возможность политической ангажированности, не оставляли никакого "теоретического пространства" для созна- тельного действия субъекта, фактически лишали его свободы выбора. Нельзя сказать, что и в концепции самой Кристевой эта "свобода" получила достаточно аргументированное объяснение: она лишь только декларировалась как возможность критической саморефлексии (тезис, воспринятый не столько из идейного наследия "критической философии" Франкфуртской школы, сколько подкрепляемый ссылками на высказывания Фрейда), но никак не вытекала из логики ее рассуждений и не обладала самоочевидной доказуемостью. В принципе в рамках постструк- туралистской парадигмы это и трудно было бы сделать, тем более, что у Кристевой можно встретить и утверждения прямо противоположного плана. В то же время необходимо отметить: настойчивые попытки Кристевой выявить и обосновать теорети- ческие предпосылки возможности существования "субъекта свободной воли" заметно выделяли ее позицию на фоне общей постструктуралистской тенденции 70-х гг. Поэтому оценивая в целом проблему ее взаимоотношений с Дерридой, можно сказать, что несмотря на все с ним разногла- сия, Кристева испытывала весьма заметное его влияние: вся ее аргументация и понятийный аппарат свидетельствуют о внима- тельном штудировании работ французского ученого. Другое дело, что она не могла принять тот политический индифферен- тизм, который с неизбежной логичностью вытекал из его обще- философской позиции рубежа 60-х -- 70-х гг. Верная бунтар- скому духу "Тель Кель" того времени, она стала перекраивать его теоретические постулаты, чтобы откорректировать их в соот- ветствии с требованием политической ангажированности, харак- терной для телькелевцев. И с ее точки зрения, она выступала в качестве последовательницы Дерриды (хотя, как и во всем, своевольной и упрямой), "развивавшей дальше" его идеи в духе радикального авангардизма. Неизбежность субъекта В разделах о Фуко и Дерриде уже упоминался поразительный парадокс пост- структуралистского мышления, 150 когда все попытки, и казалось бы весьма успешные, по теорети- ческой аннигиляции субъекта неизбежно заканчивались тем, что он снова возникал в теоретическом сознании как некая неулови- мая и потому неистребимая величина. Деррида, по сравнению с Кристевой, гораздо позже -- где-то в 80-х гг. придет к теоре- тическому признанию неизбежности субъекта, Фуко -- в самом начале 80-х гг. Кристева при всех яростных на него нападках, не смогла от него "избавиться" и в начале 70-х. Разумеется, речь может идти лишь о совсем "другом", глубоко нетрадицион- ном субъекте, лишенном целостности сознания, принципиально фрагментированном (morcele), "дивиде" (в противоположность классическому, по самому своему определению "неделимому" индивиду), и тем не менее, постоянно ощущаемая потребность в тематике субъекта у Кристевой -- неопровержимое свидетель- ство неизбежного сохранения субъекта как константы всей сис- темы ее теоретических построений. В предположительном, чисто гипотетическом плане можно сказать, что непрерывная, то ослабевающая, то усиливающаяся политическая ангажированность Кристевой регулярно требовала от нее осознанного акта политического и социального выбора позиции. Что не могло не порождать теоретическую рефлексию о роли, месте и философском значении индивидуальной воли человека. Происходил определенный разрыв между общепост- структуралистской мировоззренческой позицией и реальной практикой общественного поведения Кристевой с ее неуемным политическим темпераментом. Эта внутренняя двойственность, возможно, и явилась одной из причин, почему ее более чем условно называемый "семанализ" не получил столь широкого распространения, проще говоря, не превратился в "анали- тическую дидактику", как, например, американский деконструк- тивизм. Хотя аналитический аппарат, разработанный Кристевой в ее "Семиотике" (1969), "Революции поэтического языка" (1974) и "Полилоге" (1977) более фундаментально научно и логически обоснован, но, увы! сама эта фундаментальность и тенденция к всеохватности сослужили ей плохую службу, сделав ее слишком сложной для средне-литературоведческого воспри- ятия, по сравнению с относительной "простотой" и практической применимостью американского деконструктивистского анализа. Подытоживая различия, которые существовали в 70-х гг. между Дерридой и Кристевой, можно свести их к следующему: для Дерриды (как и для Фуко и Барта той эпохи) субъект (т. е. его сознание) был в гораздо большей степени "растворен" в языке, как бы говорящем через субъекта и помимо него, на- сильно навязывающем ему структуры сознания, в которых субъ- ект беспомощно барахтался, имея в качестве единственной своей опоры в противостоянии этим структурам лишь действие бессоз- нательного. Причем последнее в большей степени характерно для Фуко и Барта, чем собственно для Дерриды, ибо, с его точки зрения, противоречивость сознания как такового была главным действующим лицом истории. Телькелевская политиче- ская ангажированность Кристевой, ее нацеленность на "революционную" перестройку общества заставляли ее напря- женно искать пути выхода из этого теоретического тупика, а единственно возможный источник, откуда смогли бы исходить импульсы к разрушению старых мыслительных структур и ут- верждению новых, она находила лишь в субъекте. В определенном плане поиски Кристевой несомненно пере- кликаются с мечтой Фуко об "идеальном интеллектуале", но в гораздо большей степени они оказываются близкими настроени- ям "левого деконструктивизма" 80-х гг., а ее постоянная озабо- ченность проблематикой субъекта предвосхищает ту переориен- тацию теоретических исследований, которая наметилась в этой области на рубеже 80-х -- 90-х гг. (прежде всего в феминист- ской "ветви" постструктуралистской мысли). Поэтому, можно сказать, что Кристева несколько "обогнала" некоторые линии развития постструктурализма, выявив в нем те акценты, которые стали предметом исследования спустя десятилетие. Для Кристевой оказалась неприемлемой сама позиция "надмирности", "отстраненности", "принципиальной исключенно- сти" из "смуты жизненного бытия" со всей ее потенциальной взрывоопасностью, которую демонстрирует теория Дерриды. Для нее соучастие в процессах общественного сознания, пере- живаемое ею как сугубо личностное и эмоционально-реактивное в них вовлечение, находит (и должно находить, по ее представ- лению) полное соответствие в ее собственной теоретической рефлексии, которая если и не воспевала, то по крайней мере столь же экзальтированно отражала состояние умственной воз- бужденности, наэлектризованности, питаемое майскими собы- тиями 1968 г. Разумеется, мне бы не хотелось создавать ложное впечатление, что теория Кристевой может быть целиком объяс- нена политическими событиями во Франции той эпохи. Естест- венно, все гораздо сложнее и далеко не столь однозначно, про- сто (если вообще это слово здесь уместно) произошло совпаде- ние или наложение личностного мироощущения Кристевой, ее восприятия жизни (не забудем о ее "социалистическом болгар- ском происхождении") на философско-эстетический и литера- турный "климат" Франции того времени, когда подспудно вы- зревавшие новые идеи и теории получили внезапный, мощный энергетический импульс, разряд политической событийности, спровоцировавший их дальнейшее бурное развитие. Место Кристевой в постструктуралистской перспективе Кристева, как и Делез, не создала ни достаточно долговре- менной влиятельной версии постструктурализма, ни своей школы явных последователей (за исключением феминист- ской критики), хотя ее роль в становлении постструктурали- стской мысли, особенно на ее первоначальном этапе, была довольно значительной. Она активно аккумулировала идеи Барта, Дерриды, Лакана, Фуко, развивая их и превращая их в специфический для себя литера- турно-философский комплекс, окрашенный в характерные для конца 60-х -- первой половины 70-х гг. тона повышенно экс- прессивной революционной фразеологии и подчеркнуто эпати- рующей теоретической "сексуальности" мысли. Вполне возмож- но, что в атмосфере духовной реакции на студенческие волнения той эпохи консервативно настроенное американское литературо- ведение постструктуралистской ориентации настороженно отне- слось к "теоретическому анархизму" Кристевой, как впрочем и ко всем "телькелистам", за исключением всегда стоявшего особ- няком Р. Барта, и не включило ее в деконструктивистский ка- нон авторитетов. Поэтому влияние Кристевой на становление деконструктивизма в его первоначальных "йельском" и "феноме- нологическом" вариантах было минимальным. Новый пик влияния Кристевой пришелся на пору формиро- вания постмодернистской стадии эволюции постструктурализма, когда обнаружилось, что она первой сформулировала и обосно- вала понятие "интертекстуальности", а также когда образовалось достаточно мощное по своему интернациональному размаху и воздействию движение феминистской критики, подготовившей благоприятную почву для усвоения феминистских идей француз- ской исследовательницы. В частности, ее концепция "женского письма" стала предметом дебатов не только в кругах представи- тельниц феминистской критики, но и многих видных теоретиков постструктурализма в целом. Фактически лишь в начале 80-х гг. американские деконструктивисты стали отдавать должное Кристевой как ученому, которая стояла у истоков постструкту- рализма и с присущим ей радикализмом критиковала постулаты структурализма, давала первые формулировки интертекстуально- сти, децентрации субъекта, аструктурности литературного текста, ставшие впоследствии ключевыми понятиями постструктурализ- ма. Что привлекает особое внимание к Кристевой -- это ин- тенсивность, можно даже сказать, страстность, с какой она переживает теоретические проблемы, которые в ее изложении вдруг оказываются глубоко внутренними, средством и стезей ее собственного становления* Яркие примеры тому можно найти и в ее статье "Полилог" (271), да и во всей вводной части ее книги "Чуждые самим себе" (1988) (265). В общей перспекти- ве развития постструктурализма можно, разумеется, много ска- зать о том, как с нарастанием постструктуралистских тенденций изменялся и стиль Кристевой, в котором на смену безличност- ной, "научно-объективированной" манере повествования, типич- ной для структурализма с его претензией на "монопольное" владение "истиной" в виде постулируемых им же самим "неявных структур", пришла эмфатичность "постмодернистской чувствительности" -- осознание (и как следствие -- стилевое акцентирование) неизбежности личностного аспекта любой кри- тической рефлексии, который в конечном счете оказывается единственно надежным и верифицируемым критерием аутентич- ности авторского суждения в том безопорном мире постструкту- ралистской теории, где безраздельно властвуют стихии относи- тельности.
РОЛАН БАРТ: ОТ "ТЕКСТОВОЮ АНАЛИЗА" К "НАСЛАЖДЕНИЮ ОТ ТЕКСТА"
Самым ярким и влиятельным в сфере критики представите- лем французского литературоведческого постструктурализма является Ролан Барт (1915-1980). Блестящий литературный эссеист, теоретик и критик, проделавший -- или, скорее, пре- терпевший вместе с общей эволюцией литературно-теоретической мысли Франции с середины 50-х по 70-е гг. -- довольно бур- ный и извилистый путь, он к началу 70-х годов пришел к пост- структурализму. Именно эта пора "позднего Барта" и анализируется в дан- ном разделе, хотя, разумеется, было бы непростительным за- блуждением сводить значение всего его творчества лишь к это- му времени: всякий, кто читал его первую книгу "Мифологии" (1953) (83) и имеет теперь возможность это сделать в русском переводе (10, с. 46-145), способен сам на себе ощутить обаяние его личности и представить себе то впечатление, которое произ- водили его работы уже в то время. Но даже если оставаться в пределах интересующего нас этапа эволюции критика, то необ- ходимо отметить, что многие его исследователи (В. Лейч, М. Мориарти, Дж. Каллер, М. Вайзман и др.) склонны выделять различные фазы в "позднем Барте" уже постструктуралистского периода. Во всяком случае, учитывая протеевскую изменчивость, мобильность его взглядов, этому вряд ли стоит удивляться. Важно прежде всего отметить, что на рубеже 70-х гг. Барт создал одну из первых деконструктивных теорий анализа худо- жественного произведения и продолжал практиковать приблизи- тельно по 1973 г. то, что он называл "текстовым анализом". К этому периоду относятся такие его работы, как "С/3" (1970), "С чего начинать?" (1970), "От произведения к тексту" (1971), "Текстовый анализ одной новеллы Эдгара По" (1973) (89, 10). Однако уже в том же 1973 г. был опубликован его сбор- ник "эссеистических анализов" (право, затрудняюсь назвать это иначе) "Удовольствие от текста" (84), за которым последовал еще целый ряд работ, написанных в том же духе: "Ролан Барт о Ролане Барте" (1975), "Фрагменты любовного дискурса" (1977) и т. д. (85, 80), явно ознаменовавшие собой несомнен- ную неудовлетворенность практикой "текстового анализа" и переход к концепции "эротического текста", не скованного ме- лочной регламентацией строго нормализованного по образцу естественных наук структурного подхода. Теперь кредо Барта -- вольный полет свободной ассоциативности, характерный для "поэтического мышления" постмодернистской чувствительности. Впрочем, говоря об очередной смене парадигмы у Барта, приходится учитывать тот факт, что приметы позднего Барта можно встретить и в его более ранних работах. Так, еще в ста- тье 1967 г. "От науки к литературе" (10) он приводит выска- зывание Кольриджа: "Стихотворение -- это род сочинения, отличающийся от научных трудов тем, что своей непосредствен- ной целью оно полагает удовольствие, а не истину" (10, цит. по переводу С. Зенкина, с. 381-382) и делает из него весьма при- мечательный (с точки зрения своей дальнейшей эволюции) вы- вод: "двусмысленное заявление, так как в нем хотя и признается в какой-то мере эротическая природа поэтического произведения (литературы), но ей по-прежнему отводится особый, как бы поднадзорный, участок, отгороженный от основной территории, где властвует истина. Между тем удовольствие (сегодня мы охотнее это признаем) подразумевает гораздо более широкую, гораздо более значительную сферу опыта, нежели просто удов- летворение "вкуса". До сих пор, однако, никогда не рассматри- валось всерьез удовольствие от языка, .... одно лишь барокко, чей литературный опыт всегда встречал в нашем обществе (по крайней мере, во французском) отношение в лучшем случае терпимое, отважилось в какой-то мере разведать ту область, которую можно назвать Эросом языка" (там же, с. 382). Трудно в этом не увидеть истоки позднейшей концепции текста как "анаграммы эротического тела" в "Удовольствии от текста" (84, с. 74). Однако прежде чем перейти к собственно теории и практи- ке анализа у позднего Барта, необходимо сделать несколько замечаний о Барте как "литературно-общественном феномене" эпохи. Если попытаться дать себе отчет о том общем впечатле- нии, которое производят работы Барта, то нельзя отделаться от ощущения, что лейтмотивом, проходящим сквозь все его творче- ство, было навязчивое стремление вырваться из плена буржуаз- ного мышления, мировосприятия, мироощущения. Причем дра- матизм ситуации состоял в том, что общечеловеческое воспри- нималось как буржуазное, что сама природа человека Нового времени рассматривалась как буржуазная и поэтому естествен- ным выходом из нее считалось все то, что расценивалось как противостоящее этой природе, этому мышлению: марксизм, фрейдизм, ницшеанство. Естественно, что все это подталкивало к леворадикальному, нигилистически-разрушительному, сексу- ально-эротическому "теоретическому экстремизму" в теории, условно говоря, к "политическому авангардизму". Подобные настроения, разумеется, не были лишь прерогативой одного Барта, они были свойственны, как уже об этом неоднократно говорилось, и Фуко, и Делезу, и -- в крайне эмоциональной форме -- Кристевой. Те же настроения были характерны практически для всей левой интеллигенции, и трагизм положения состоял, да и по- прежнему состоит в том, что радикализм левого теоретизма постоянно спотыкался, если не разбивался, о практику политиче- ских и культурных реальностей тех стран, где антибуржуазные принципы закладывались в основу социального строя. Отсюда ощущение постоянной раздвоенности и разочаро- вания, лихорадочные попытки обретения "теоретического экви- валента" несостоявшимся надеждам: если к середине 60-х гг. Rive gauche 12 отверг советский вариант, то на рубеже 60-- 70-х гг. ему на смену пришла нервная восторженность перед маоиз- мом, уступившая, (естественно, -- можем мы сказать, высоко- мерно усмехаясь) очередному краху иллюзий. Но при любой смене политических ветров неизменным всегда оставалось одно: неприятие буржуазности и всего того комплекса культурных, социальных и нравственных явлений, что за ней стоит. При этом буржуазность в теориях леворадикальных французских постструктуралистов отождествляется с общечеловеческим, в результате общечеловеческие ценности начинают восприниматься как буржуазные и строгого теоретического разграничения между ними не проводится. Но мне бы не хотелось много об этом говорить: хотя все движение "телькелистов", если включать туда и Барта, и было симбиозом политической ангажированности и литературной авангардности (явление настолько характерное для XX в. и ___________________________ 12 "Левый берег" -- место обитания в Париже студентов и левой интел- лигенции. -- И. И. появляющееся столь часто, что, по крайней мере в данный мо- мент, оно вряд ли способно вызвать особый интерес), все-таки специфическим предметом нашего исследования является пост- структурализм в целом, где представлены различные политиче- ские и социальные ориента- ции. Барт и дух высокого эссеизма Трудно понять роль Барта для формирования литературной критики пост- структурализма, не учитывая одного, хотя и весьма сущест- венного, факта. Разумеется, нельзя отрицать значения Барта как теоретика постструктура- лизма, как создателя одного из первых вариантов деконструкти- вистского литературного анализа -- все это несомненно важно, но, на мой субъективный взгляд, не самое главное. Чтобы до- вольно сложные (и еще более сложно сформулированные) тео- рии и идеи Дерриды, Лакана, Фуко и т. д. перекочевали из "воздушной сферы" эмпирей "высокой" философской рефлексии в "эмпирику" практического литературного анализа (даже и при известной "литературной художественности" философского пост- структурализма, склонного к "поэтическому мышлению", о чем уже неоднократно говорилось и еще будет говориться в разделе о постмодернизме), был нужен посредник. И таким посредни- ком стал Барт -- блестящий, универсально эрудированный эссеист, сумевший создать поразительный симбиоз литературы, этики и политики, злободневная актуальность которого всегда возбуждала живейший интерес у интеллектуальной элиты Запа- да. Кроме того, в Барте всегда привлекает искренность тона -- неподдельная увлеченность всем, о чем он говорит. Иногда создается впечатление, что он самовозгорается самим актом своего "провоцирующего доказательства", свободной игры ума в духе "интеллектуального эпатажа" своего читателя, с которым он ведет нескончаемый диалог. Вообще представить себе Барта вне постоянной полемики со своим читателем крайне трудно, более того, он сам всегда внутренне полемичен, сама его мысль не может существовать вне атмосферы "вечного агона", где живая непосредственность самовыражения сочетается с галль- ским остроумием, и даже лукавством, и на всем лежит отпеча- ток некой публицистичности общественного выступления. Даже в тех отрывках, которые при первом взгляде предстают как лирические пассажи интимного самоуглубления, необъяснимым образом ощущается дух агоры, интеллектуального ристалища. Я вовсе не хочу сказать, что тексты Барта -- легкое чте- ние (если, конечно, не сравнивать их с текстами Дерриды, сложность которых, помимо прочего, обусловлена преобладанием философской проблематики и терминологии -- все сравнения относительны), просто их большая привязанность к литератур- ной и социальной конкретике, к довлеющей злобе дня обеспечи- вали ему более непосредственный выход на литературоведче- скую аудиторию. В результате знакомство последней со многими понятиями, концепциями и представлениями постструктурализма -- того же Дерриды, Лакана, Кристевой и прочих -- шло через Барта, и налет бартовской рецепции постструктуралист- ских идей отчетливо заметен на работах практикующих пост- структуралистских критиков, особенно на первоначальном этапе становления этого течения. Барт сформулировал практически все основные эксплицит- ные и имплицитные положения постструктуралистского критиче- ского мышления, создав целый набор ключевых выражений и фраз или придав ранее применяемым терминам их постструкту- ралистское значение: "писатели/пишущие", "письмо", "нулевая степень письма", "знакоборчество", сформулированное им по аналогии с "иконоборчеством", "эхо-камера", "смерть автора", "эффект реальности" и многие другие. Он подхватил и развил лакановские и лингвистические концепции расщепления "я", дерридеанскую критику структурности любого текста, дерриде- анско-кристевскую трактовку художественной коммуникации °. Классическое определение интертекста и интертекстуальности также принадлежит Барту. Хотя при этом он и не создал ни целостной системы, ни четкого терминологического аппарата, оставив все свои идеи в довольно взбаламученном состоянии, что собственно и позволяет критикам различной ориентации делать из его наследия выводы, порой совершенно противоположного свойства. В частности, Майкл Мориарти в одном из примечаний, говоря, казалось бы, об одном из основных положений бартовской теории, отмечает, что "различию между текстом и произведением не следует при- давать ту концептуальную строгость, от которой Барт пытается держаться подальше" (323, с. 231). К тому же Барт очень живо реагировал на новые импульсы мысли, "подключая" к ним ____________________________ 13 Влияние Кристевой на осознанный переход Барта от структуралистских установок к постструктуралистским не подлежит сомнению и признавалось им самим. Однако данный факт в общей эволюции взглядов Барта отнюдь не стоит преувеличивать: он был бы невозможен, если бы в самом его творчестве предшествующих этапов не существовали для этого необходи- мые предпосылки. свою аргументацию, основанную на огромном разнообразии сведений, почерпнутых из самых различных областей знания. Чтобы не быть голословным, приведем несколько приме- ров. На страницах "Тель Кель" долго шли бурные дискуссии о теоретических основах разграничения читабельной и нечитабель- ной литературы, но именно Барт дал то классическое объясне- ние соотношения "читабельного" и "переписыва- емого" (lisible/scriptible), ко- торое и было подхвачено постструктуралистской крити- кой как бартовское определе- ние различия между реали- стической (а также массовой, тривиальной) и модернист- ской литературой. "ЭСТЕТИЧЕСКОЕ ПРАВДОПОДОБИЕ", "ДОКСА" Майкл Мориарти, суммируя те черты в теоретической реф- лексии Барта об "эстетическом правдоподобии" (le vraisemblable esthetique) как о внешне бессмысленном описании, загромож- денном бесполезными деталями быта, где трактовка правдопо- добного совпадает с точкой зрения "традиционной риторики", утверждавшей, что правдоподобное -- это то, что соответствует общественному мнению -- доксе (doxa)" (Барт, 73, с. 22), пи- шет: "Барт следует за Аристотелем вплоть до того, что прини- мает его различие между теми областями, где возможно знание (научное -- И, И.) и теми сферами, где неизбежно господству- ет мнение, такими как закон и политика" (323, с. 111). Здесь действует не строгое доказательство, а "лишь фактор убеждения аудитории. Убеждение основывается не на научной истине, а на правдоподобии: то, что правдоподобно -- это просто то, что публика считает истинным. И научный и риторический дискурс прибегают к доказательствам: но если доказательства первого основаны на аксиомах, и, следовательно, достоверны, то доказа- тельства последнего исходят из общих допущений и, таким об- разом, они не более чем правдоподобны. И это понятие правдо- подобного переносится из жизни на литературу и становится основанием суждений здравого смысла о характерах и сюжетах как о "жизнеподобных" или наоборот" (там же). Барт (считает Мориарти) вносит свою трактовку в эту проблему: "Он не столько принимает авторитет правдоподобия как оправданного в определенных сферах, сколько просто воз- мущен им. "Правдоподобные" истории (основанные на обще- принятых, фактически литературных по своему происхождению, психологических категориях) оказываются исходным материалом для юридических приговоров: докса приговаривает Доминичи к смерти" (там же, с. 111). Барт неоднократно возвращался к делу Гастона Доминичи, приговоренного к смертной казни за убийство в 1955 г., подробно им проанализированному в эссе "Доминичи, или Триумф Литературы" (83, с. 50-53). Как пыл- ко Барт боролся с концепцией правдоподобия еще в 1955 г., т. е. фактически в свой доструктуралнстский период, можно ощу- тить по страстности его инвективы в другой статье, "Литература и Мину Друэ": "Это -- еще один пример иллюзорности той полицейской науки, которая столь рьяно проявила себя в деле старика Доминичи: целиком и полностью опираясь на тиранию правдоподобия, она вырабатывает нечто вроде замкнутой в самой себе истины, старательно отмежевывающейся как от ре- ального обвиняемого, так и от реальной проблемы; любое рас- следование подобного рода заключается в том, чтобы все свести к постулатам, которые мы сами же и выдвинули: для того, что- бы быть признанным виновным, старику Доминичи нужно было подойти под тот "психологический" образ, который заранее имелся у генерального прокурора, совместиться, словно по вол- шебству, с тем представлением о преступнике, которое было у заседателей, превратиться в козла отпущения, ибо правдоподо- бие есть не что иное, как готовность обвиняемого походить на собственных судей" (цит. по переводу Г. Косикова, 10, с. 48- 49). Чтобы избежать соблазна параллелей с отечественными реалиями сегодняшнего дня в стране, где традиции Шемякина суда сохранились в нетленной целостности, вернемся к прерван- ной цитате из Мориарти, описывающего ход рассуждений фран- цузского литературного публициста: "Докса вбирает в себя все негативные ценности, принадлежащие понятию мифа. То, что масса людей считает истинным, не просто является "истиной", принятой лишь в определенных сферах деятельности, включая литературу: это то, во что буржуазия хочет заставить нас пове- рить и то, во что мелкая буржуазия хочет верить, и во что ра- бочему классу остается лишь поверить" (323, с. 111). Как тут не вспомнить, как презрительно характеризовал доксу Барт в своей книге "Ролан Барт о Ролане Барте" (1975): "Докса" это общественное Мнение, Дух большинства, мелкобур- жуазный Консенсус, Голос Естества, Насилие Предрас- судка" (85, с. 51). "СМЕРТЬ АВТОРА" Ту же судьбу имела ин- терпретация общей для структурализма и постструктурализма идеи о "смерти автора". Кто только не писал об этом? И Фуко, и Лакан, и Деррида, и их многочисленные последователи в США и Великобритании, однако именно в истолковании Барта она стала "общим местом", "топосом" постструктуралистской и деконструктивистской мысли. Любопытно при этом отметить, что хотя статья "Смерть автора" появилась в 1968 г. (10), Мо- риарти считает ее свидетельством перехода Барта на позиции постструктурализма: "Смерть автора" в определенном смысле является кульминацией бартовской критики идеологии института Литературы с его двумя основными опорами: мимесисом и авто- ром. Однако по своему стилю и концептуализации статуса письма и теории, она явно отмечает разрыв со структуралист- ской фазой" (323, с. 102). "ТЕКСТОВЫЙ АНАЛИЗ" Как уже отмечалось вы- ше, первым вариантом декон- структивистского анализа в собственном смысле этого слова, предложенным Бартом, был так называемый тексто- вой анализ, где исследователь переносит акцент своих научных интересов с проблемы "произведения" как некоего целого, обла- дающего устойчивой структурой, на подвижность текста как процесса "структурации": "Текстовой анализ не ставит себе целью описание структуры произведения; задача видится не в том, чтобы зарегистрировать некую устойчивую структуру, а скорее в том, чтобы произвести подвижную структурацию тек- ста (структурацию, которая меняется на протяжении Истории), проникнуть в смысловой объем произведения, в процесс озна- чивания, Текстовой анализ не стремится выяснить, чем детер- минирован данный текст, взятый в целом как следствие опреде- ленной причины; цель состоит скорее в том, чтобы увидеть, как текст взрывается и рассеивается в межтекстовом пространстве... Наша задача: попытаться уловить и классифицировать (ни в коей мере не претендуя на строгость) отнюдь не все смыслы текста (это было бы невозможно, поскольку текст бесконечно открыт в бесконечность: ни один читатель, ни один субъект, ни одна наука не в силах остановить движение текста), а, скорее, те формы, те коды, через которые идет возникновение смыслов текста. Мы будем прослеживать пути смыслообразования. Мы не ставим перед собой задачи найти единственный смысл, ни даже один из возможных смыслов текста...14 Наша цель -- помыслить, вообразить, пережить множественность текста, от- ____________________________ 14 Эту цель выявления единственного смысла Барт приписывает марксист- ской иди психоаналитической критике. крытость процесса означивания" (цит. по переводу С. Козлова, 10, с. 425-426). В сущности, вся бартовская концепция текстового анализа представляет собой литературоведческую переработку теорий текста, языка и структуры Дерриды, Фуко, Кристевой и Де- леза. Барт не столько даже суммировал и выявил содержавший- ся в них литературоведческий потенциал (об этом они сами достаточно позаботились), сколько наглядно продемонстрировал, какие далеко идущие последствия они за собой влекут. В позд- нем Барте парадоксальным образом сочетаются и рецидивы структурного мышления, и сверхрадикальные выводы постструк- туралистского теоретического "релятивизма", что позволило ему, если можно так выразиться, не только предсказать некоторые черты критического менталитета постструктуралистского и по- стмодернистского литературоведения второй половины 80-х -- начала 90-х гг., но и приемы постмодернистского письма. Здесь Барт явно "обогнал свое время". Впрочем, если что он и опередил, так это господствующую тенденцию американского деконструктивизма: если обратиться к писателям (Дж. Фаулзу, Т. Пинчону, Р. Федерману и др.), то сразу бросается в глаза, как часто имя Барта мелькает в их размышлениях о литературе. То, что влияние Барта на литера- турную практику шло и помимо отрефлексированных моментов его теории, которые уже были фундаментально освоены декон- структивистской доктриной и включены в ее канон, свидетельст- вует, что даже и в постмодернистский период, когда внимание художников к теории явно страдает сверхизбыточностью, писа- тели склонны обращаться прежде всего к тому, что больше им подходит в их практическом литературном труде. И привлека- тельность Барта как раз заключается в том, что он в своих концепциях учитывал не только теоретический опыт своих кол- лег, но и литературный опыт французского новейшего авангарда. И в истолковании его он оказался более влиятелен, нежели Кристева как теоретик "нового нового романа". "С\З" - французский вариант деконструкции Самым значительным при- мером предложенного Бартом текстового анализа является его эссе "С/3" (1970). При- мечательно, что по своему объему эта работа прибли- зительно в шесть раз превосходит разбираемую в ней бальза- ковскую новеллу "Сарразин". По словам американского иссле- дователя В. Лейча, Барт "придал откровенно банальной реали- стической повести необыкновенно плодотворную интерпрета- цию"(294, с. 198). Оставим на совести Лейча оценку бальза- ковского "Сарразина", поскольку дело отнюдь не в достоинст- вах или недостатках рассматриваемого произведения: здесь до- роги писателя и критика разошлись настолько далеко, что требу- ется поистине ангельская толерантность и снисходительность для признания правомочности принципа "небуквального толкования". Поэтому ничего не остается, как рассматривать этот анализ Барта по его собственным законам -- тем, которые он сам себе установил и попытался реализовать. И встав на его позицию, мы не можем не отдать должного виртуозности анализа, литера- турной интуиции и блеску ассоциативного эпатажа, с которым он излагает свои мысли. Недаром "С/3" пользуется заслужен- ным признанием в кругу постструктуралистов как "шедевр со- временной критики" (В. Лейч, 294, с. 198). Правда, последо- вателей этого вида анализа, строго придерживающихся подобной методики, можно буквально пересчитать по пальцам, ибо вы- полнить все его требования -- довольно изнурительная задача. Барт очень скоро сам от него отказался, окончательно перейдя в сферу свободного полета эссеизма, не обремененного строгими правилами научно-логического вывода. Во многих отношениях -- это поразительное смешение структуралистских приемов и постструктуралистских идей. Пре- жде всего бросается в глаза несоответствие (носило ли оно соз- нательный или бессознательный характер, сказать, учитывая общую настроенность Барта на теоретический ludus serius, довольно трудно) между стремлением к структуралистской клас- сификационности и постоянно подрывающими ее заявлениями, что не следует воспринимать вводимые им же самим правила и ограничения слишком серьезно. Иными словами, "С/3" балан- сирует на самом острие грани между manie classlflcatrice струк- турализма и demence fragmentatrice постструктурализма. По своему жанру, "С/3"15 -- это прежде всего система- тизированный (насколько понятие строгой системности приме- нимо к Барту) комментарий, функционирующий на четырех уровнях. Во-первых, исследователь разбил текст на 561 "лексию" -- минимальную единицу бальзаковского текста, при- емлемую для предлагаемого анализа ее коннотативного значения. Во-вторых, критик вводит 5 кодов -- культурный, герменевти- __________________________________ 15 Свое название книга получила по имени двух главных героев повести Бальзака: скульптора Сарразина и певца-кастрата Замбинеллы. Объясне- ние дается Бартом в главке XLVII (Барт Р. S/Z. -- М.. 1994. С. 124- 125). Классификаторское безумие бартовских кодов ческий, символический, семический и проайретический 16, или нарративный, -- предназначенных для того, чтобы "объяснить" коннотации лексий. В-третьих, к этому добавлено 93 микроэссе -- лирико-философские и литературно-критические рассужде- ния, не всегда напрямую связанные с анализируемым материа- лом. И, наконец, два прило- жения, первое из которых представляет сам текст но- веллы, а второе подытожива- ет основные темы, затрону- тые в микроэссе, -- своего рода суммирующее заключе- ние. Мы не поймем специфику текстового анализа Барта и клю- чевого для него понятия текста, если предварительно не попыта- емся разобраться в одном из главных приемов разбора произве- дения -- в бартовской интерпретации понятия кода, который представляет собой сугубо структуралистскую концепцию свода правил или ограничений, обеспечивающих коммуникативное функционирование любой знаковой, в том числе, разумеется, и языковой, системы. Как же эти правила представлены у Барта в "С/3"? "Суммируем их в порядке появления, не пытаясь располо- жить по признаку значимости. Под герменевтическим кодом мы понимаем различные формальные термы, при помощи которых может быть намечена, предположена, сформулирована, поддер- жана и, наконец, решена загадка повествования (эти термы не всегда будут фигурировать явно, хотя и будут часто повторять- ся, но они не будут появляться в каком-либо четком порядке). Что касается сем, мы просто укажем на них -- не пытаясь, другими словами, связать их с персонажем (или местом и объ- ектом) или организовать их таким образом, чтобы они сформи- ровали единую тематическую группу; мы позволим им неста- бильность, рассеивание, свойство, характерное для мельтешения пылинок, мерцания смысла. Более того, мы воздержимся от структурирования символического группирования; это место для многозначности и обратимости; главной задачей всегда является демонстрация того, что это семантическое поле можно рассмат- ривать с любого количества точек зрения, дабы тем самым уве- личивалась глубина и проблематика его загадочности. Действия ___________________________________ 16 От греческого проаiретiкос -- "совершающий выбор", "принимающий решение". Проайретический код -- код действия, иногда называемый Бартом акциональным кодом. (термы проайретического кода) могут разбиваться на различные цепочки последовательностей, указываемые лишь простым их перечислением, поскольку проайретическая последовательность никогда не может быть ничем иным, кроме как результатом уловки, производительности чтения. ... Наконец, культурные коды являются референциальными ссылками на науку или кор- пус знания; привлекая внимание к ним, мы просто указываем на тот тип знания (физического, физиологического, медицинского, психологического, литературного, исторического и т. д.), на который ссылаемся, не заходя так далеко, чтобы создавать (или воссоздавать) культуру, которую они отражают" (89, с. 26-27). Прежде всего бросается в глаза нечеткость в определении самих кодов -- очевидно, Барт это сам почувствовал и в "Текстовом анализе одной новеллы Эдгара По" 17 пересмотрел, хотя и незначительно, схему кодов, предложенную в "С/3". Она приобрела такой вид: Культурный код с его многочисленными подразделения- ми (научный, риторический, хронологический, социо- исторический); "знание как корпус правил, выработанных обще- ством, -- вот референция этого кода" (цит. по переводу С. Козлова, 10, с. 456). Код коммуникации, или адресации, который "заведомо не охватывает всего означивания, разворачивающегося в тексте. Слово "коммуникация" указывает здесь лишь на те отношения, которым текст придает форму обращения к адресату" (там же). Фактически "коммуникативный код" занял место выпав- шего при заключительном перечислении семического, или конно- тативного кода; хотя Барт на протяжении всего анализа новеллы и обращается к интерпретации коннотации, но соотносит их с другими кодами, в основном с культурным и символическим. Символический код, называемый здесь "полем" ("поле" -- менее жесткое понятие, нежели "код") и применительно к данной новелле обобщенно суммируемый следующим образом: "Символический каркас новеллы По состоит в нарушении табу на Смерть" (там же). "Код действий, или акциональный код, поддерживает фабульный каркас новеллы: действия или высказывания, кото- рые их денотируют, организуются в цепочки" (там же). И, наконец, 5) "Код Загадки", иначе называемый "энигматическим", или "герменевтическим". ____________________________ 17 Анализируется рассказ "Правда о том, что случилось с мистером Валь- демаром". При этом сама форма, в которой, по Барту, существует смысл любого рассказа, представляет собой переплетение раз- личных голосов и кодов; для нее характерны "прерывистость действия", его постоянная "перебивка" другими смыслами, соз- дающая "читательское нетерпение". Нетрудно усмотреть в бартовской трактовке понятия "код" установку на отказ от строгой его дефиниции: "Само слово "код" не должно здесь пониматься в строгом, научном значении термина. Мы называем кодами просто ассоциативные поля, сверхтекстовую организацию значений, которые навязывают представление об определенной структуре; код, как мы его по- нимаем, принадлежит главным образом к сфере культуры: коды -- это определенные типы уже виденного, уже читанного, уже деланного; код есть конкретная форма этого "уже", консти- туирующего всякое письмо" (там же, с. 455-456). Создается впечатление, что Барт вводит понятие "код" лишь для того, чтобы подвергнуть его той операции, которая и получила название "деконструкции": "Мы перечислили коды, проходившие сквозь проанализированные нами фрагменты. Мы сознательно уклоняемся от более детальной структурации каж- дого кода, не пытаемся распределить элементы каждого кода по некой логической или семиологической схеме; дело в том, что коды важны для нас лишь как отправные точки "уже читан- ного", как трамплины интертекстуальности: "раздерганность" кода не только не противоречит структуре (расхожее мнение, согласно которому жизнь, воображение, интуиция, беспорядок, противоречат систематичности, рациональности), но, напротив, является неотъемлемой частью процесса структурами, Именно это "раздергивание текста на ниточки" и составляет разницу между структурой (объектом структурного анализа в собственном смысле слова) и структурацией (объектом тексто- вого анализа, пример которого мы и пытались продемонстриро- вать)" (там же, с. 459). По мнению Лейча, Барт с самого начала "откровенно иг- рал" с кодами: используя их, он одновременно их дезавуирует: тут же высказывает сомнение в их аналитической пригодности и смысловой приемлемости (если выражаться в терминах, приня- тых в постструктуралистских кругах, -- отказывает им в "валидности"); очевидно, в этом с Лейчем можно согла- ситься. Два принципа текстового анализа Следует обратить внима- ние еще на два положения, подытоживающие текстовой анализ рассказа По. Для Барта, разумеется, нет сомнения, что данное произведение -- по его терминологии "классический", т. е. реалистический рассказ, хотя он и трактовал его как модерни- стскую новеллу, или, если быть более корректным, подвергнул его "авангардистскому" истолкованию, выявив в нем (или при- писав ему) черты, общие с авангардом, и, в то же время, указав на его отличия от последнего. Это отличие связано с существо- ванием двух структурных принципов, которые по-разному про- являют себя в авангардистской и классической прозе: а) принцип "искривления" и б) принцип "необратимости". Ис- кривление соотносится с так называемой "плавающей микро- структурой", создающей "не логический предмет, а ожидание и разрешение ожидания" (там же, с. 460), причем ниже эта "плавающая микроструктура" называется уже "структурацией", что более точно отвечает присущей ей неизбежной нестабильно- сти, обусловленной неуверенностью читателя, к какому коду относится та или иная фраза: "Как мы видели, в новелле По одна и та же фраза очень часто отсылает к двум одновременно действующим кодам, притом невозможно решить, который из них "истинный" (например, научный код и символический код): необходимое свойство рассказа, который достиг уровня текста, состоит в том, что он обрекает нас на неразрешимый выбор между кодами" (там же, с. 461). Следовательно, "первый прин- цип" сближает классический текст По с авангардным. Второй принцип -- "принцип необратимости" ему противо- действует: "в классическом, удобочитаемом рассказе (таков рассказ По) имеются два кода, которые поддерживают вектор- ную направленность структурации: это акциональный код (основанный на логико-темпоральной упорядоченности) и код Загадки (вопрос венчается ответом); так создается необрати- мость рассказа" (там же, с. 460). Из этой характеристики не- модернистской классики Барт делает весьма примечательный вывод о современной литературе: "Как легко заметить, именно на этот принцип покушается сегодняшняя литературная практи- ка: авангард (если воспользоваться для удобства привычным термином) пытается сделать текст частично обратимым, изгнать из текста логико-темпоральную основу, он направляет свой удар на эмпирию (логика поведения, акциональный код) и на исти- ну (код загадок)" (там же). Все эти рассуждения приводят Барта к главному тезису статьи -- к тезису о принципиальной неразрешимости выбора, перед которой оказывается читатель: "Неразрешимость -- это не слабость, а структурное условие повествования: высказыва- ние не может быть детерминировано одним голосом, одним смыслом -- в высказывании присутствуют многие коды, многие голоса, и ни одному из них не отдано предпочтение. Письмо и заключается в этой утрате исходной точки, утрате первотолчка, побудительной причины, взамен всего этого рож- дается некий объем индетерминаций или сверхдетерминаций: этот объем и есть означивание. Письмо появляется именно в тот момент, когда прекращается речь, то есть в ту секунду, начиная с которой мы уже не можем определить, кто говорит, а можем лишь констатировать: тут нечто говорится" (там же, с. 461) Собственно, этот последний абзац статьи содержит заро- дыш всей позднейшей деконструктивистской критики. Здесь дана чисто литературоведческая конкретизация принципа нераз- решимости Дерриды, в текстовом его проявлении понятого как разновекторность, разнонаправленность "силовых притяжении кодовых полей". Утверждение Барта, что письмо появляется лишь в тот момент, когда приобретает анонимность, когда ста- новится несущественным или невозможным определить, "кто говорит", а на первое место выходит интертекстуальный прин- цип, также переводит в литературоведческую плоскость фило- софские рассуждения Дерри- ды об утрате "первотолчка", первоначала как условия письма, т. е. литературы. "СТРУКТУРА/ТЕКСТ" Харари считает, что по- нятие текста у Барта, как и у Дерриды, стало той сферой, где "произошла бартовская крити- ческая мутация. Эта мутация представляет собой переход от понятия произведения как структуры, функционирование кото- рой объясняется, к теории текста как производительности языка и порождения смысла" (368, с. 38). С точки зрения Харари, критика структурного анализа Бартом была в первую очередь направлена против понятия "cloture" -- замкнутости, закрытости текста, т. е. оформленной законченности высказывания. В рабо- те 1971 г. "Переменить сам объект" (75) Барт, согласно Хара- ри, открыто изменил и переориентировал цель своей критики: он усомнился в существовании модели, по правилам которой поро- ждается смысл, т. е. поставил под сомнение саму структуру знака. Теперь "должна быть подорвана сама идея знака: вопрос теперь стоит не об обнаружении латентного смысла, характери- стики или повествования, но о расщеплении самой репрезента- ции смысла; не об изменении или очищении символов, а о вызо- ве самому символическому" (имеется в виду символический порядок Лакана -- И. И. ) (там же, с. 614-615). По мнению Харари, Барт и Деррида были первыми, кто столкнулся с проблемой знака и конечной, целостной оформлен - ности смысла (все тот же вопрос cloture), вызванной последствиями переосмысления в современном духе понятия "текста". Если для раннего Барта "нарратив -- это большое предложение", то для позднего "фраза перестает быть моделью текста" (цит. по переводу Г. Косикова, 10, с. 466): "Прежде всего текст уничтожает всякий метаязык, и собственно поэтому он и является текстом: не существует голоса Науки, Права, Социального института, звучание которого можно было бы расслышать за голосом самого текста. Далее, текст безоговороч- но, не страшась противоречий, разрушает собственную дискур- сивную, социолингвистическую принадлежность свой "жанр" ); текст -- это "комизм, не вызывающий смеха", это ирония, лишенная заразительной силы, ликование, в которое не вложено души, мистического начала (Сардуй), текст -- это раскавычен- ная цитата. Наконец, текст, при желании, способен восставать даже против канонических структур самого языка (Соллерс) -- как против его лексики (изобилие неологизмов, составные слова, транслитерации), так и против синтаксиса (нет больше логиче- ской ячейки языка -- фразы)" (там же, с. 486). Здесь Харари видит начало подрыва Бартом классического понятия произведения -- отныне текст стал означать "методологическую гипотезу, которая как стратегия обладает тем преимуществом, что дает возможность разрушить традиционное разграничение между чтением и письмом. Проблема состояла в том, чтобы сменить уровень, на котором воспринимался литера- турный объект". Фундаментальная же задача "С/3": открыть в произведении Бальзака, во всех отношениях обычном, конвен- циональном, "текст" как гипотезу и с его помощью "радикализовать наше восприятие литературного объекта" (368, с. 39). В "С/3", который писался в то же время, когда и "От произведения к тексту", и является попыткой, как пишет Хара- ри, "проиллюстрировать на практике методологические гипотезы, предложенные в этом эссе" (там же). Барт решает поставлен- ную задачу, практически переписав бальзаковского "Сарразина" таким образом, чтобы "заблокировать принятые разграничения письмо/чтение, объединив их в рамках единой деятельности" (там же): "никакой конструкции текста: все бесконечно и мно- гократно подвергается означиванию, не сводясь к какому- либо большому ансамблю, к конечной структуре" (Барт, "С/3", 89, с. 12). Обширный комментарий Барта к этой небольшой по объе- му новелле, как пишет Харари, во-первых, превращает конвен- циональное произведение в текст, разворачивающийся как лин- гвистический и семиотический материал, и, во-вторых, вызывает изменение нашего традиционного понимания производства смыс- ла; отсюда и новая концепция текста как "самопорождающейся продуктивности" или "производительности текста"18 (368, с. 39). Соответственно, и "От произведения к тексту" можно, вслед за Харари, рассматривать как попытку создать "теорию" изменчивого восприятия "литературного объекта", который уже больше объектом как таковым не является и который переходит из состояния "формального цельного, органического целого в состояние "методологического поля", -- концепция, предпола- гающая понятие активности, порождения и трансформации" (там же, с. 39). Харари отмечает, что только коренное изменение "традиционных методов знания" позволило произвести на свет это новое понятие текста как "неопределенного поля в перма- нентной метаморфозе" (там же, с. 40), где "смысл -- это веч- ный поток и где автор -- или всего лишь порождение данного текста или его "гость", а отнюдь не его создатель" (там же). Итак, в текстовом анализе Барта мы имеем дело с теорети- ческой практикой размывания понятия "код": перед нами не что иное, как переходная ступень теоретической рефлексии от струк- турализма к постструктурализму. Но переходной в общем итоге оказалась деятельность, пожалуй, почти всего леворадикального крыла французского постструктурализма (если брать наиболее известные имена, то среди них окажутся и Кристева, и Делез, и многие бывшие приверженцы группы "Тель Кель"). Разумеется, в этом перехо- де можно видеть и одну из ступеней развития собственно пост- структурализма. Барт оказался настолько вызывающе небрежен с определе- нием кодов, что в последующей постструктуралистской литера- туре очень редко можно встретить их практическое применение для нужд анализа. К тому же само понятие кода в глазах мно- гих, если не большинства, позднейших деконструктивистов было слишком непосредственно связано со структуралистским инвен- тарем. Барт уже усомнился в том, что код -- это свод четких правил. Позднее, когда на всякие правила с увлечением стали подыскивать исключения, что и превратилось в излюбленную __________________________ 18 Харари в данном случае имеет в виду название одной из статей Кри- стевой в ее "Семиотике" -- "La productivite dite texte". практику деконструктивистов, код стал рассматриваться как сомнительное с теоретической точки зрения понятие и выбыл из употребления. Барт впоследствии неоднократно возвращался к своей тех- нике текстового анализа, но его уже захватили новые идеи. Можно сказать, что до какой то степени он утратил вкус к "чужому" художественному произведению; личностное со- или просто переживание по поводу литературы, или даже вне пря- мой связи с ней, стало центром его рассуждений: он превратился в эссеиста чистой воды, в пророка наслаждения от чтения, ко- торое в духе времени получило "теоретически-эротическую" окраску. "Удовольствие от текста" (1973) (84), "Ролан Барт о Ролане Барте" (1975) (85), "Фрагменты любовного дискурса" (1977) (80) и стоящая несколько особняком "Камера-люцида: Заметки о фотографии" (1980) (74), вместе взятые, создают облик Барта, когда при всей эгоцентрической самопоглощенно- сти сугубо личностными размышлениями о своем индивидуаль- ном восприятии, он тем не менее сформулировал многие поня- тия, которые легли в основу концептуальных представлений позднего постструктурализма. Эротика текста Здесь он развивает по- нятие об "эротическом тексту- альном теле" -- словесном конструкте, созданном по двойной аналогии: текста как тела и тела как текста: "Имеет ли текст человеческие формы, является ли он фигурой, анаграммой тела? Да, но нашего эроти- ческого тела" (84, с. 72). При этом Барт открыто заявляет о своем недоверии к науке, упрекая ее в бесстрастности, и пыта- ется избежать этого при помощи "эротического отношения" к исследуемого тексту (80, с. 164), подчеркивая, что "удовольствие от текста -- это тот момент, когда мое тело начинает следовать своим собственным мыслям; ведь у моего тела отнюдь не те же самые мысли, что и у меня" (цит. по переводу Г. Косикова, 10, с. 474). Как мы уже видели, рассуждения об "эротическом теле" применительно к проблемам литературы или текста были топо- сом -- общим местом во французском литературоведческом постструктурализме. Во французской теоретической мысли ми- фологема тела была и ранее весьма значимой: достаточно вспомнить хотя бы Мерло-Понти, утверждавшего, что "очагом смысла" и инструментом значений, которыми наделяется мир, является человеческое тело (315). То, что Барт и Кристева постулируют в качестве эротического тела, фактически пред- ставляет собой любопытную метаморфозу "трансцендентального эго" в "трансцендентальное эротическое тело", которое так же внелично, несмотря на все попытки Кристевой "укоренить" его в теле матери или ребенка, как и картезианско-гуссерлианское трансцендентальное эго. Может быть, поэтому самым существенным вкладом Барта в развитие постструктурализма и деконструктивизма стала не столько предложенная им концепция текстового анализа, сколь- ко его последние работы. Именно в этих работах была создана та тональность, та эмоционально-психологическая установка на восприятие литературы, которая по своему духу является чисто постструктуралистской и которая во многом способствовала особой трансформации крити- ческого менталитета, поро- дившей деконструктивистскую генерацию литературоведов. "ТЕКСТ - УДОВОЛЬСТВИЕ\ТЕКСТ - НАСЛАЖДЕНИЕ" Именно благодаря этим работам постструктуралист- ская терминология обогати- лась еще одной парой весьма популярных понятий: "текст- удовольствие /текст-наслаж- дение". Хотя здесь я их графически представил в виде двух- членной оппозиции, это не более чем условность, отдающая дань структуралистскому способу презентации, ибо фактически они во многом перекрывают Друг друга, вернее, неотделимы друг от друга как два вечных спутника читателя, в чем Барт сам признается со столь типичной для него обескураживающей откровенностью: "в любом случае тут всегда останется место для неопределенности" (цит. по переводу Г. Косикова, 10, с. 464). Тем не менее, в традиции французского литературоведческого постструктурализма между ними довольно четко установилась грань, осмысляемая как противопоставление lisible/illisible, т. е. противопоставление традиционной, классической и авангардной, модернистской литератур (у Барта эта оппозиция чаще встреча- лась в формуле lisible/scriptible), которому Барт придал эроти- ческие обертоны, типичные для его позднем манеры: "Текст- удовольствие -- это текст, приносящий удовлетворение, запол- няющий нас без остатка, вызывающий эйфорию; он идет от культуры, не порывает с нею и связан с практикой комфорта- бельного чтения. Текст-наслаждение -- это текст, вызывающий чувство потерянности, дискомфорта (порой доходящее до тоск- ливости); он расшатывает исторические, культурные, психологи- ческие устои читателя, его привычные вкусы, ценности, воспо- минания, вызывает кризис в его отношениях с языком" (там же, с. 471). В конечном счете речь идет о двух способах чтения: пер- вый из них напрямик ведет "через кульминационные моменты интриги; этот способ учитывает лишь протяженность текста и не обращает никакого внимания на функционирование самого язы- ка" (там же, с. 469-470; в качестве примера приводится твор- чество Жюля Верна); второй способ чтения "побуждает смако- вать каждое слово, как бы льнуть, приникать к тексту; оно и вправду требует прилежания, увлеченности... при таком чтении мы пленяемся уже не объемом (в логическом смысле слова) текста, расслаивающегося на множество истин, а слоистостью самого акта означивания" (там же, с. 470). Естественно, такое чтение требует и особенного читателя: "чтобы читать современ- ных авторов, нужно не глотать, не пожирать книги, а трепетно вкушать, нежно смаковать текст, нужно вновь обрести досуг и привилегию читателей былых времен -- стать аристократиче- скими читателями" (выделено автором -- И. И.) (там же). Перед нами уже вполне деконструктивистская установка на "неразрешимость" смысловой определенности текста и на свя- занную с этим принципиальную "неразрешимость" выбора чита- теля перед открывшимися ему смысловыми перспективами тек- ста, -- читателя, выступающего в роли не "потребителя, а про- изводителя текста" (Барт, 89, с. 10): "Вот почему анахроничен читатель, пытающийся враз удержать оба эти текста в поле своего зрения, а у себя в руках -- и бразды удовольствия, и бразды наслаждения; ведь тем самым он одновременно (и не без внутреннего противоречия) оказывается причастен и к культуре с ее глубочайшим гедониз- мом (свободно проникающим в него под маской "искусства жить", которому, в частности, учили старинные книги), и к ее разрушению: он испытывает радость от устойчивости собствен- ного я (в этом его удовольствие) и в то же время стремится к своей погибели (в этом его наслаждение). Это дважды расколо- тый, дважды извращенный субъект" (10, с. 471-472). Барт далек от сознательной мистификации, но, хотел он того или нет, конечный результат его манипуляций с понятием "текста" как своеобразного энергетического источника, его сбив- чивых, метафорических описаний этого феномена, его постоян- ных колебаний между эссенциалистским и процессуальным по- ниманием текста -- неизбежная мистификация "текста", лишен- ного четкой категориальной определенности. Как и во всем, да простят мне поклонники Барта, он и здесь оказался гением того, что на современном элитарном жаргоне называют маргинально- стью как единственно достойным способом существования. Роль Барта и Кристевой в создании методологии нового типа анализа художественного произведения состояла в опосре- довании между философией постструктурализма и его де- конструктивистской литерату- роведческой практикой. Они стали наиболее влиятельными представителями первого ва- рианта деконструктивистского анализа. Однако даже и у Барта он еще не носил чисто литературоведческого характера: он, если можно так выразиться, был предназначен не для выяснения конкретно литературно- эстетических задач, его волновали вопросы более широкого мировоззренческого плана: о сущности и природе человека, о роли языка, проблемы социально-политического характера. Ра- зумеется, удельный вес философско-политической проблематики, как и пристрастия к фундаментально теоретизированию у Барта и Кристевой мог существенно меняться в различные периоды их деятельности, но их несомненная общественная ангажирован- ность представляет собой резкий контраст с нарочитой аполи- тичностью йельцев (правда, и этот факт в последнее время берется под сомнение такими критиками, как Терри Иглтон и Э. Кернан; 169, 257). Французская теория и американская практика Почему же все-таки потребовалось вмешательство амери- канского де конструктивизма, чтобы концепции французских постструктуралистов стали литературной теорией? Несомненно, ближе всех к созданию чисто литературной теории был Барт, но однако и он не дал тех образцов постструктуралистского (деконструктивистского) анализа, которые послужили бы при- мером для массового подражания. К тому же лишь значитель- ное упрощение философского контекста и методологии самого анализа сделало бы его доступным для освоения широкими слоями литературных критиков. В конечном счете методика текстового анализа оказалась слишком громоздкой и неудобной, в ней ощущался явный избы- ток структуралистской дробности и мелочности, погруженной в море уже постструктуралистской расплывчатости и неопределен- ности (например, подчеркнуто интуитивный характер сегмента- ции на лексии, расплывчатость кодов). Заметим в заключение: интересующий нас период в исто- рии телькелизма, т. е. период становления литературоведческого постструктурализма в его первоначальном французском вариан- те, отличался крайней, даже экзальтированной по своей фразео- логии политической радикализацией теоретической мысли. Фак- тически все, кто создавал это критическое направление, в той или иной мере прошли искус маоизма. Это относится и к Фуко, и к Кристевой с Соллерсом, и ко многим, многим другим. По- жалуй, лишь Деррида его избежал. Очевидно поэтому он и смог столь безболезненно и органично вписаться в американский духовно-культурный контекст, где в то время царил совершенно иной политический климат. Подчеркнутая сверхполитизированность французских кри- тиков приводила неизбежно к тому, что чисто литературоведче- ские цели оттеснялись иными -- прежде всего критикой буржу- азного сознания и всей культуры как буржуазной (причем даже авангардный "новый роман" с середины 60-х г. г. перестал удовлетворять контркультурные претензии телькелистов, вклю- чая и самого Барта, к искусству, с чем связано отчасти появле- ние "нового нового романа" ). Политизированность телькелистов и привела к тому, что телькелистский постструктурализм был воспринят весьма сдер- жанно в западном литературоведческом мире, пожалуй, за ис- ключением английских киноведов, группировавшихся вокруг журнала "Скрин". При том, что и Барт, и Кристева дали при- меры постструктуралистского литературоведческого анализа, увлеченность нелитературными проблемами помешала француз- ским критикам создать методику нового анализа в ее чистом виде, не отягощенную слишком определенными идеологическими пристрастиями. Процесс "идеологического отсеивания" был осу- ществлен в американском деконструктивизме, последователи которого выработали свою методологию подхода к художествен- ному произведению, сознательно отстраняясь (насколько это было возможно) от критической практики своих французских коллег-телькелевцев и через их голову обращаясь к деконструк- тивистской технике Дерриды. В определенном смысле можно сказать, что без американского деконструктивизма постструкту- рализм не получил бы своего окончательного оформления в виде конкретной практики анализа.
Американский вариант Дeкoнстpуктивизма: практика деконтрукции и Йельская школа
Окончательно деконструктивизм как литературно- критическая методология и практика анализа художественного текста сложился в США, в первую очередь под воздействием так называемой "Йельской школы" (П. де Ман, Дж. X. Мил- лер, Дж. Хартман и X. Блум). Причем все они, за исключени- ем Блума, работали в самом тесном контакте с Ж. Дерридой и фактически являются его учениками и последователями. Назы- вая деконструктивизм литературно-критической практикой пост- структурализма, необходимо оговориться, что эта практика была таковой лишь постольку, поскольку она представляет собой литературоведческую разработку общей теории постструктура- лизма ии, по сути выступает как теория литературы. Можно без преувеличения оказать, что деконструктивизм на протяжении всех 80-х годов был самым влиятельным литературным критиче- ским направлением (прежде всего в США), да и сейчас про- должает сохранять свое значение, несмотря на явно усиливаю- щиеся протесты части критиков против его засилья. В немалой степени это объясняется и быстрой экспансией деконструктиви- стских идей в самые различные сферы гуманитарных и общест- венных наук (социологию, политологию, историю, философию, теологию и т. д. ). Американский деконструктивизм постепенно формировался на протяжении 70-х г. г. (особенно интенсивно этот процесс шел со второй половины десятилетия) в ходе активной перера- ботки идей французского постструктурализма с позиций нацио- нальных традиций американского литературоведения с его прин- ципом "тщательного прочтения", и окончательно сформировался с появлением в 1979 г. сборника статей Ж. Дерриды, П. де Мана, X. Блума, Дж. Хартмана и Дж. X. Миллера "Деконструкция и критика" (127), получившего название "Йельского манифеста", или "манифеста Йельской школы", по- скольку все его американские авторы в то время работали в Йельском университете. Помимо собственно Йельской школы -- самого влиятель- ного и авторитетного направления в данном критическом тече- нии в нем выделяют также "герменевтический деконструкти- визм" (У. Спейнос, Дж. Риддел, П. Бове, Д. О'Хара, Д. К. Хой, иногда к ним причисляют франко-американца Р. Гаше) (362, 338, 105, 238), очень популярный в 80-е годы "левый деконструктивизм" (Ф. Джеймсон, Ф. Лентриккия, Дж. Бренкман, М. Рьян и др. ) (246, 295, 109, 346), близкий по своим социологически-неомарксистским ориентациям англий- скому постструктурализму (С. Хит, К. МакКейб, К. Белей, Э. Истхоуп) (232, 306, 97, 170), а также "феминистскую кри- тику" (Г. Спивак, Б. Джонсон, Ш. Фельман, Ю. Кристеву, Э. Сиксу, Л. Иригарай, С. Кофман и др. ) (250, 172, 263, 121, 241, 261). "Деконструкция" Однако в данном разде- ле основное внимание будет уделено Йельской школе, ибо именно ее теоретиками было обосновано ключевое понятие течения -- деконструкция (или, что вернее, предложен ее наи- более популярный среди критиков вариант) и разработан тот понятийный аппарат, который лег в основу практически всех остальных версий литературоведческого деконструктивизма. И прежде чем перейти к обзору деконструктивизма, необходимо остановиться на самом понятии "деконструкции", по имени ко- торого он получил свое название. Сам термин "деконструкция" был предложен М. Хайдег- гером, введен в оборот в 1964 г. Ж. Лаканом и теоретически обоснован Ж. Дерридой. Английский литературовед Э. Истхоуп выделяет пять типов деконструкции: "1. Критика, ставящая перед собой задачу бросить вызов реалистическому модусу, в котором текст стремится натурализо- ваться, демонстрируя свою актуальную сконструированность, а также выявить те средства репрезентации, при помощи которых происходит порождение репрезентируемого ("Целью деконст- рукции текста должно быть изучение процесса его порождения", Белси К., 97, с. 104). 2. Деконструкция в понимании Фуко -- процедура для обнаружении интердискурсивных зависимостей дискурса 19. 3. Деконструкция в духе "левого деконструктивизма" -- проект уничтожения категории "Литература" посредством выяв- ления дискурсивных и институциональных практик, которые ее поддерживают. 4. Американская Деконструкция -- набор аналитических приемов и критических практик, восходящих в основном к про- чтению Дерриды Полем де Маном; эти практики призваны показать, что любой текст всегда отличается от самого себя в ходе его критического прочтения, чей (прочтения) собственный текст (т. е. текст уже читателя -- И. И.) благодаря самореф- лексивной иронии приводит к той же неразрешимости и апории. 5. Дерридеанская Деконструкция, представляющая собой анализ традиционных бинарных оппозиций, в которых левосто- ронний термин претендует на привилегированное положение, отрицая притязание на такое же положение со стороны право- стороннего термина, от которого он зависит. Цель анализа здесь состоит не в том, чтобы поменять местами ценности бинарной оппозиции, а скорее в том, чтобы нарушить или уничтожить их противостояние, релятивизировав их отношения" (170, с. 187- 188). Следует отметить, что сама по себе Деконструкция никогда не выступает как чисто техническое средство анализа, а всегда предстает своеобразным деконструктивно-негативным познава- тельным императивом "постмодернистской чувствительности". Обосновывая необходимость деконструкции, Деррида пишет: "В соответствии с законами своей логики она подвергает критике не только внутреннее строение философем, одновремен- но семантическое и формальное, но и то, что им ошибочно при- писывается в качестве их внешнего существования, их внешних условий реализации: исторические формы педагогики, экономи- ческие или политические структуры этого института. Именно потому, что она затрагивает основополагающие структуры, "материальные" институты, а не только дискурсы или означаю- ______________________ 19 Имеется в виду концепция М. Фуко о неосознаваемой зависимости любого дискурса от других дискурсов. Фуко утверждает, что любая сфера знания -- наука, философия, религия, искусство -- вырабатывает свою дискурсивную практику, единолично претендующую на владение истиной, но на самом деле заимствующую свою аргументацию от дискурсивных практик других сфер знания. Более подробно см. об этом в разделе о Фуко. щие репрезентации 20, Деконструкция и отличается всегда от простого анализа или "критики" (145, с. 23-24). Необходимо при этом иметь в виду, что действительность у Дерриды всегда опосредована дискурсивной практикой; факти- чески для него в одной плоскости находятся как сама действи- тельность, так и ее рефлексия. Деррида постоянно пытается стереть грани между миром реальным и миром, отраженным в сознании людей; по логике его деконструктивистского анализа экономические, воспитательные и политические институты вы- растают из "культурной практики", установленной в философ- ских системах, что, собственно, и служит материалом для опера- ций по деконструкции. Этот материал понимается как "традиционные метафизические формации", выявить иррацио- нальный характер которых и составляет задачу деконструкции. В "Конфликте факультетов" Деррида пишет: "То, что несколько поспешно было названо деконструкци- ей, не является, если это имеет какое-либо значение, специфиче- ским рядом дискурсивных процедур; еще в меньшей степени оно является правилом нового герменевтического метода, который "работает" с текстами или высказываниями под прикрытием какого-либо данного и стабильного института. Это менее всего способ занять какую-либо позицию во время аналитической процедуры относительно тех политических и институциональных структур, которые делают возможными и направляют наши практики, нашу компетенцию, нашу способность их реализовать. Именно потому, что она никогда не ставит в центр внимания лишь означаемое содержание, Деконструкция не должна быть отделима от этой политико-институциональной проблематики и должна искать новые способы установления ответственности, исследования тех кодов, которые были восприняты от этики и политики" (156, с. 74) В этом эссе, название которого позаимствовано от одно- именной работы Канта, речь идет о взаимоотношении с государ- ственной властью "факультета" философии, как и других "факультетов": права, медицины и теологии. Постструктуралист- ское представление о власти как о господстве ментальных структур, предопределяющих функционирование общественного сознания, ставит тут акцент на борьбе авторитетов государст- венных и университетских структур за влияние над обществен- ____________________ 20 Т. е. вторичные, по Лотману, моделирующие системы: искусство, раз- личные виды эпистем, философем, социологом и т. п., которые складыва- ются в разных общественно-гуманитарных и естественных науках текущего момента. ным сознанием. Кроме того, типичное для постструктуралист- ского мышления постоянное гипостазирование мыслительных феноменов в онтологические сущности, наделяемые самостоя- тельным существованием, приводит к тому, что такие понятия, как "власть", "институт", "институция", "университет", приобре- тают мистическое значение самодовлеющих сил, живущих авто- номно и непонятным для человека образом влияющих на ход его мыслей, а, следовательно, и на его поведение. Практика декон- струкции и предназначена для демистификации подобных фан- томов сознания. Если французские постструктуралисты, как правило, дела- ют предметом своего деконструктивного анализа широкое поле "всеобщего текста", охватывающего в пределе весь "культурный интертекст" не только литературного, но и философского, социо- логического. юридического и т. д. характера, то у американских деконструктивистов заметен сдвиг от философски-антро- пологических вопросов к практическим вопросам анализа худо- жественного произведения. Специфика американской адаптации Американских деконст- руктивистов нельзя представ- лять как безоговорочных по- следователей Дерриды и верных сторонников его "уче- ния" . Да и сами американ- ские дерридеанцы довольно часто говорят о своем несогласии с Дерридой. В первую очередь это относится к X. Блуму и недавно умершему П. де Ману. Однако за реальными или официально прокламируемыми разли- чиями все же видна явная методологическая и концептуальная преемственность. Несомненно, что американские деконструкти- висты отталкиваются от определенных положений Дерриды, но именно отталкиваются, и в их интерпретации "дерридеанство" приобрело специфически американские черты, поскольку перед ними стояли и стоят социально-культурные цели, по многим параметрам отличающиеся от тех, которые преследует француз- ский исследователь. Любопытна английская оценка тех причин, по которым теория постструктурализма была трансформирована в Америке в деконструктивизм. Сэмюэл Уэбер связывает это со специфиче- ски американской либеральной традицией, развивавшейся в условиях отсутствия классовой борьбы между феодализмом и капитализмом, в результате чего она совершенно по-иному, нежели в Европе, относится к конфликту: "она делегитимирует конфликт во имя плюрализма" (377, с. 249). Таким образом, "плюрализм допускает наличие сосуществующих, даже конкури- рующих интерпретаций, мнений или подходов; он, однако, не учитывает тот факт, что пространство, в котором имеются дан- ные интерпретации, само может считаться конфликтным" (там же). Здесь важно отметить, что постулируемое им прост- ранство" Уэбер называет "институтом" или "институцией", по- нимая под этим не столько социальные институты, сколько порождаемые ими дискурсивные практики и дискурсивные фор- мации. Таким образом, подчеркивает Уэбер, американская на- циональная культура функционирует как трансформация дискур- сивного конфликта, представляя его как способ чисто личност- ной интерпретации, скорее еще одного конкурирующего выра- жения автономной субъективности, нежели социального проти- воречия; короче говоря, редуцирует социальное бытие до формы сознания. Разумеется, это всего лишь точка зрения английского пост- структуралиста, высказанная им в рецензии на книгу Джейм- сона "Политическое бессознательное" (246), и она в большей степени характеризует социальную заостренность сознания самих английских постструктуралистов, чем такое далеко не однознач- ное понятие, как американская либеральная традиция. Тем не менее в замечании Уэбера есть зерно истины; по крайней мере, оно верно подмечает склонность этой традиции к "статическому универсализму". Работы Дерриды, Лакана, Фуко и других, переселившись на американскую почву, стали объектом этой либеральной универсализации и были, как пишет Уэбер, "очищены от конфликтных и стратегических элементов, представ в виде отдельных самостоятельных методологий" (там же). Об этом заявил сам Деррида, хотя и довольно осторожно, на коллоквиуме в Серизи, проходившем летом 1980 г. В ответ на вопрос о "политических последствиях" "американского про- чтения" его концепций, Деррида сказал, что существует опреде- ленный риск упрощения его методологии (в чем признаются и сами американцы), более того, "институционализация того кри- тического направления, которое берет свое начало в моих рабо- тах, не корректирующая себя ни практикой, ни истинным обос- нованием, может способствовать формированию институционной замкнутости, служащей доминирующим политическим и эконо- мическим интересам" (176, с. 529). Как всегда, понятийный аппарат Дерриды сугубо контекстуален и непонятен без коммен- тариев. Любая "институционная замкнутость" (une cloture institutionnelle). с точки зрения французского ученого, по своей природе -- феномен ложного сознания, проявление поначалу всегда неосознаваемого влияния идеологии, направленной на стабилизацию соответствующей ей системы, т. е. господствую- щего социального порядка. Конечно, нельзя сбрасывать со счетов и требования рече- вого этикета, обязывающего к определенным условностям фра- зеологии леворадикального гошизма, традиционно более звонкой на берегах Сены, чем на американском побережье Атлантики. Но факт остается фактом: Деррида, по крайней мере в кругу своих французских поклонников, был вынужден провести де- маркационную линию между собой и американскими деконст- руктивистами. Необходимо отметить, что литературный дискурс (лите- ратурный язык) для Дерриды всего лишь один из многих дру- гих дискурсов (философский, научный и т. д. ), которые он изучает, и литература им рассматривается всего лишь в качестве самого удобного полигона для демонстрации своих положений, -- в то время как американские деконструктивисты гораздо непосредственнее выходят на художественную литературу. Кон- кретика анализа часто вынуждает их договаривать то, от чего Дерриду в известной мере спасает несравнимо более высокий уровень философской культуры и владения искусством диалек- тики (чтобы не сказать софистики), дающий ему возможность постоянно сохранять надежную степень двусмысленности в подходе к кардинальным вопросам философии. И то, что у Дерриды можно вывести лишь на основе внимательного анали- за, у его американских учеников лежит на поверхности. Характеризуя процесс адаптации идей Дерриды де Маном и Миллером, который в общем демонстрирует различие между французским постструктурализмом и американским деконструк- тивизмом, В. Лейч отмечает: "Эволюция от Дерриды к де Ману и далее к Миллеру проявляется как постоянный процесс суже- ния и ограничения проблематики. Предмет деконструкции меня- ется: от всей системы западной философии он редуцируется до ключевых литературных и философских текстов, созданных в послевозрожденческой континентальной традиции, и до основ- ных классических произведений английской и американской литературы XIX и XX столетий. Утрата широты диапазона и смелости подхода несомненно явилась помехой для создаваемой истории литературы. Однако возросшая ясность и четкость изложения свидетельствуют о явном прогрессе и эффективности применения новой методики анализа" (294, с. 52). Иными словами, анализ стал проще, доступнее, нагляднее и завоевал широкое признание сначала среди американских, а затем и западно-европейских литературоведов. Эту "доступную практику" деконструктивистского анализа Йельского образца создал на основе теоретических размышлений де Мана, а через его посредство и Дерриды, Хиллис Миллер. В своей книге "Деконструктивная критика" (1983) (294) В. Лейч назвал его ведущим литературным критиком (там же, с. 52) деконструкти- визма и в своей фундаментальной исторической монографии "Американская литературная критика" (1988) (293) в принципе подтвердил эту характеристику, хотя, как и раньше, не скрыл своего снисходительного отношения к Миллеру, считая его по- зицию уязвимой для "обвинений в редукционизме, неоригиналь- ности, вторичности и узости практической критики" (294, с. 52). И, пожалуй, с этим трудно не согласиться. Более того, в своих программных заявлениях глава Йель- ской школы Поль де Ман вообще отрицает, что занимается теорией литературы, -- утверждение, далекое от истины, но крайне показательное для той позиции, которую он стремится занять. Как пишет об этом Лейч, "Де Ман тщательно избегает открытого теоретизирования о концепциях критики, об онтоло- гии, метафизике, семиологии, антропологии, психоанализе или герменевтике. Он предпочитает практиковать тщательную тек- стуальную экзегезу с крайне скупо представленными теоретиче- скими обобщениями. "Мои гипотетические обобщения, -- заяв- ляет де Ман в Предисловии к "Слепоте и проницательности" (1971), -- отнюдь не имеют своей целью создание теории кри- тики, а лишь литературного языка как такового" (140, с. 8). Свою приверженность проблемам языка и риторики и нежела- ние касаться вопросов онтологии и герменевтики он подтвердил в заключительном анализе "Аллегорий прочтения" (1979): "Главной целью данного прочтения было показать, что его ос- новная трудность носит скорее лингвистический, нежели онто- логический или герменевтический характер"; по сути дела, спе- цифичная цель прочтения в конечном счете -- демонстрация фундаментального "разрыва между двумя риторическими кода- ми" (Де Ман, 139, с. 300) (Лейч, 294, с. 46). Очевидно, стоит привести характеристику аргументативной манеры де Мана, данную Лейчем, поскольку эта манера в зна- чительной степени предопределила весь "дух" Йельской школы: "В обоих трудах Поль де Ман формулирует идеи в процессе прочтения текстов; в результате его литературные и критические теории большей частью глубоко запрятаны в его работах. Он не делает никаких программных заявлений о своем деконструктиви- стском проекте. Проницательный, осторожный и скрытный, временами непонятный и преднамеренно уклончивый, де Ман в своей типичной манере, тщательной и скрупулезной, открывает канонические тексты для поразительно захватывающего и ори- гинального прочтения" (294, с. 48-49). Можно сказать, что американскими деконструктивистами из всего учения Дерриды была воспринята одна лишь его мето- дика текстуального анализа, а вся его философская проблемати- ка в основном осталась за пределами их интересов. Различные элементы философии французского ученого, разумеется, усваи- вались и брались на вооружение американскими литературове- дами, но, как правило, лишь для того, чтобы подкрепить прини- маемую ими практику анализа. Основное различие между французским вариантом "практического деконструктивизма" (тем, что мы здесь, вполне сознавая условность этого понятия, называем "телькелевской практикой анализа") и американским деконструктивизмом, оче- видно, следует искать в акцентированно нигилистическом отно- шении первого к тексту, в его стремлении прежде всего разру- шить иллюзорную целостность текста, в исключительном внима- нии к "работе означающих" и полном пренебрежении к означае- мым. Для американских деконструктивистов данный тип анализа фактически представлял лишь первоначальный этап работы с текстом, и их позиция в этом отношении не была столь катего- ричной. В этом, собственно, телькелисты расходились не только с американскими деконструктивистами, но и с Дерридой, кото- рый никогда в принципе не отвергал и "традиционное прочте- ние" текстов, призывая, разумеется, "дополнить" его "обязательной деконструкцией" . Американская практика деконструкции Как же конкретно осу- ществляется практика декон- струкции текста и какую цель она преследует? Дж. Каллер, суммируя, не без некоторой тенденции к упрощению, об- щую схематику деконструктивистского подхода к анализируемо- му произведению, пишет: "Прочтение является попыткой понять письмо, определив референциальный и риторический модусы текста, например, переводя фигуральное в буквальное и устраняя препятствия для получения связного целого. Однако сама конструкция текстов -- особенно литературных произведений, где прагматические контексты не позволяют осуществить надежное разграничение между буквальным и фигуральным или референциальным и нереференциальным, -- может блокировать процесс понимания" (124, с. 81). Разумеется, данная характеристика деконструктивизма представляет собой сильно рационализированную версию ирра- циональной по самой своей сути критической практики, по- скольку именно исследованием этого "блокирования процесса понимания", собственно, и заняты деконструктивисты. И поэто- му на первый план у них выходит не столько понимание прочи- тываемых текстов, сколько человеческое непонимание, запечат- ленное в художественном произведении. Сверхзадача деконст- руктивистского анализа состоит в демонстрации неизбежности "ошибки" любого понимания, в том числе и того, которое пред- лагает сам критик-деконструктивист. "Возможность прочтения, -- утверждает де Ман, -- никогда нельзя считать само собой разумеющейся" (139, с. 131), поскольку риторическая природа языка "воздвигает непреодолимое препятствие на пути любого прочтения или понимания" (140, с. 107). Деконструктивисты, как правило, возражают против понимания деконструкции как простой деструкции, как чисто негативного акта теоретического "разрушения" анализируемого текста. "Деконструкция, -- под- черкивает Дж. X. Миллер, -- это не демонтаж структуры текста, а демонстрация того, что уже демонтировано" (319, с. 341). Тот же тезис отстаивает и Р. Сальдивар, обосновывая свой анализ романа "Моби Дик" Мелвилла: "Деконструкция не означает деструкции структуры произ- ведения, не подразумевает она также и отказа от имеющихся в наличии структур (в данном случае структур личности и при- чинности), которые она подвергает расчленению. Деконструкция -- это демонтаж старой структуры, предпринятый с целью показать, что ее претензии на безусловный приоритет являются всего лишь результатом человеческих усилий и, следовательно, могут быть подвергнуты пересмотру. Деконструкция не способ- на эффективно добраться до этих важных структур, предвари- тельно не обжив их и не позаимствовав у них для анализа все их стратегические и экономические ресурсы. По этой причине процесс деконструкции -- всего лишь предварительный и стра- тегически привилегированный момент анализа. Деконструкция никоим образом не предполагает своей окончательности и явля- ется предварительной в той мере, в какой она всегда должна быть жертвой своего собственного действия. Эти предостере- гающие замечания, естественно, относятся и к моему прочтению, которое следует рассматривать скорее как момент, а не конеч- ный пункт в прочтении романа Мелвилла" (349, с. 150). Поль де Ман: риторичность литературного языка и "слепота критики" Самый авторитетный представитель американского деконструктивизма П. де Май, как и Деррида, исходит из тезиса о "риторическом ха- рактере" литературного язы- ка, что, якобы, в обязатель- ном порядке предопределяет аллегорическую форму любого "беллетризированного повест- вования". При этом литературному языку придается статус чуть ли не живого, самостоятельного существа. Отсюда и соответст- вующее описание "жизни текста". По мере того, как текст вы- ражает присущий только ему особый модус написания, он заяв- ляет о необходимости делать это косвенно, фигуральным спосо- бом, зная, что его объяснение будет неправильно понято, если будет воспринято буквально. Объясняя свою "риторичность", текст тем самым как бы постулирует необходимость своего соб- ственного неправильного прочтения, т. е. он знает и утверждает, что будет понят превратно: "Он рассказывает историю аллего- рии своего собственного непонимания" (140, с. 136). Он может рассказать эту историю только как вымысел, зная, что вымысел будет принят за факт, а факт за вымысел. Такова якобы неиз- бежно амбивалентная природа литературного языка. Таким образом, де Ман делает вывод об имманентной от- носительности и ошибочности любого литературного и критиче- ского текста и на этом основании отстаивает принцип субъек- тивности интерпретации литературного произведения, субъектив- ности, отнюдь не устраняемой требованием понимать язык ана- лизируемого произведения на основе его собственных, т. е. не- зависимых от интерпретатора понятий. Ошибочность как тако- вая не только принципиально заложена, по де Ману, в критиче- ском методе, но и возводится в степень его достоинства: "Слепота критика -- необходимый коррелят риторической при- роды литературного языка" (там же, с. 141). Отсюда логическое заключение американского исследовате- ля: "Поскольку интерпретация не что иное, как возможность ошибки, то, заявляя, что некоторая степень слепоты заложена в специфике всей литературы, мы также утверждаем абсолютную независимость интерпретации от текста и текста от интерпрета- ции" (там же). В результате критику де Ман рассматривает "как способ размышления о парадоксальной эффективности ослепленного видения, которое должно быть исправлено при помощи приме- ров интуитивной проницательности, представляющих это виде- ние" (там же, с. 116). Учитывая заявленный выше тезис о принципиальной ошибочности всякого толкования, положитель- ное решение этой задачи кажется маловероятным. Джон Хиллис Миллер: читатель как источник смысла Другой американский по- следователь Дерриды, Джон Хиллис Миллер, утверждает: "Чтение произведения влечет за собой его активную интерпретацию со стороны читателя. Каждый читатель овладевает произведением по той или иной причине и налагает на него определенную схему смыс- ла"; "само существование бесчисленных интерпретаций любого текста свидетельствует о том, что чтение никогда не бывает объективным процессом обнаружения смысла, но вкладыванием смысла в текст, который сам по себе не имеет никакого смысла" (320, с. 12). "Изучение литературы несомненно должно прекра- тить воспринимать как само собой разумеющуюся миметическую референциальность литературы. Строго говоря, подобная литера- турная дисциплина должна перестать быть исключительно ре- пертуаром идей, тем и разнообразия человеческой психологии. Ей скорее следует стать одновременно филологией, риторикой и исследованием эпистемологии тропов" (318, с. 411). В противовес практике "наивного читателя" Деррида пред- лагает критику отдаться "свободной игре активной интерпрета- ции" , ограниченной лишь рамками конвенции общей текстуаль- ности. Подобный подход, лишенный "руссоистской ностальгии" по утраченной уверенности в смысловой определенности анали- зируемого текста, якобы открывает перед критиком "бездну" возможных смысловых значений. Это и есть то "ницшеанское УТВЕРЖДЕНИЕ -- радостное утверждение свободной игры мира без истины и начала", которое дает "активная интерпрета- ция" (159, с. 264). Роль деконструктивистского критика, по мнению Дж. Эт- кинса, сводится в основном к попыткам избежать внутренне присущего ему, как и всякому читателю, стремления навязать тексту свои смысловые схемы, свою "конечную интерпретацию", единственно верную и непогрешимую. Он должен деконструи- ровать эту "жажду власти", проявляющуюся как в нем самом, так и в авторе текста, и отыскать тот "момент" в тексте, где прослеживается его смысловая двойственность, диалогическая природа, внутренняя противоречивость. "Деконструктивистский критик, следовательно, ищет мо- мент, когда любой текст начнет отличаться от самого себя, вы- ходя за пределы собственной системы ценностей, становясь неопределимым с точки зрения своей явной системы смысла" (70, с.139). Деконструктивисты пытаются доказать, что любой системе художественного мышления присущ "риторический" и "метафи- зический" характер. Предполагается, что каждая система, осно- ванная на определенных мировоззренческих предпосылках, т. е., по деконструктивистским понятиям, на "метафизике", якобы является исключительно "идеологической стратегией", "рито- рикой убеждения", направленной на читателя. Кроме того, ут- верждается, что эта риторика всегда претендует на то, чтобы быть основанной на целостной системе самоочевидных истин-ак- сиом. Деконструкция призвана не разрушить эти системы аксиом, специфичные для каждого исторического периода и зафиксиро- ванные в любом художественном тексте данной эпохи, но преж- де всего выявить внутреннюю противоречивость любых аксиома- тических систем, понимаемую в языковом плане как столкнове- ние различных "модусов обозначения". Обозначаемое, т. е. внеязыковая реальность, мало интересует деконструктивистов, поскольку последняя сводится ими к мистической "презентности"-наличности, обладающей всеми признаками вре- менной проходимости и быстротечности и, следовательно, по самой своей природе лишен - ной какой-либо стабильности и вещности. Авторитет письма и относительность "истины" Познавательный реляти- визм деконструктивистов зас- тавляет их с особым внимани- ем относиться к проблеме "авторитета письма", так как "письмо" в виде текстов лю- бой исторической эпохи является для них единственной конкрет- ной данностью, с которой они имеют дело. "Авторитет" харак- теризуется ими как специфическая власть языка художествен- ного произведения, способного своими внутренними, чисто рито- рическими средствами создавать самодовлеющий "мир дискур- са". Этот "авторитет" текста, не соотнесенный с действительно- стью, обосновывается исключительно "интертекстуально", т. е. авторитетом других текстов. Иначе говоря, имеющимися в ис- следуемом тексте ссылками и аллюзиями на другие тексты, уже приобретшие свой "авторитет" в результате закрепившейся в рамках определенной культурной среды традиции воспринимать их как источник безусловных и неоспоримых аксиом. В конеч- ном счете, "авторитет" отождествляется с риторикой, посредст- вом которой автор любого анализируемого текста и создает специфическую "власть письма" над сознанием читателя. Однако эта власть крайне относительна и любой писатель, по мысли деконструктивистов, ощущая ее относительность, все время испытывает, как пишет Э. Сейд, чувство смущения, раз- дражения, досады, вызванное "осознанием собственной дву- смысленности, ограниченности царством вымысла и письма" (348, с. 84). Р. Флорес посвятил этой проблеме целую книгу -- "Риторика сомнительного авторитета: Деконструктивное прочтение самовопрошающих повествований от св. Августина до Фолкнера" (177). Р. Сальдивар, как и многие деконструктивисты, в значи- тельной степени повторяет доводы Ницше, стремясь доказать относительность любой "истины" и пытается заменить понятие истины понятием авторитета. Суть аргументации сводится к следующему. Бесконечное множество и разнообразие природных феноменов было редуцировано до общих представлений при помощи "тропов сходства" -- отождествления разных предметов на основании общего для них признака. Необходимость соци- альной коммуникации якобы сама создает ситуацию, когда два различных объекта метафорически обозначаются одним именем. Со временем многократное употребление метафоры приводит к тому, что она воспринимается буквально и таким образом стано- вится общепризнанной "истиной". Тот же самый процесс (когда метафорическое трактуется буквально и переносный смысл вос- принимается как прямой) создает и понятия "причинность", "тождество" , "воля" и "действие" . При таком понимании языка, когда риторика оказывается основанием для всех семантических интерпретаций, а структура языка становится насквозь "тропологической", на первый план в качестве смыслопорождающих выдвигаются внутренние элемен- ты языка, якобы имманентная ему "риторическая форма", осво- бождающая его от прямой связи с внеязыковой реальностью. Поскольку риторическая природа языкового мышления не- избежно отражается в любом письменном тексте, то всякое художественное произведение рассматривается как поле столк- новения трех противоборствующих сил: авторского намерения, читательского понимания и семантических структур текста. При этом каждая из них стремится навязать остальным собственный "модус обозначения", т. е. свой смысл описываемым явлениям и представлениям. Автор как человек, живущий в конкретную историческую эпоху, с позиций своего времени пытается переос- мыслить представления и понятия, зафиксированные в языке, т. е. "деконструировать" традиционную риторическую систему. Однако поскольку иными средствами высказывания, кроме имеющихся в его распоряжении уже готовых форм выражения, автор не обладает, то риторически-семантические структуры языка, абсолютизируемые деконструктивистами в качестве над- личной инерционной силы, оказывают решающее воздействие на первоначальные интенции автора. Они могут не только их суще- ственно исказить, но иногда и полностью навязать им свой смысл, т. е. в свою очередь "деконструировать" систему его риторических доказательств. "Наивный читатель" либо полностью подпадает под влия- ние доминирующего в данном тексте способа выражения, бук- вально истолковывая метафорически выраженный смысл, либо, что бывает чаще всего, демонстрирует свою историческую огра- ниченность и с точки зрения бытующих в его время представле- ний агрессивно навязывает тексту собственное понимание его смысла. В любом случае "наивный читатель" стремится к одно- значной интерпретации читаемого текста, к выявлению в нем единственного, конкретно определенного смысла. И только лишь "сознательный читатель "-деконструктивист способен дать "но- вый образец демистифицированного прочтения", т. е. "под- линную деконструкцию текста" (349, с. 23). Однако для этого он должен осознать и свою неизбежную историческую ограни- ченность, и тот факт, что каждая интерпретация является поне- воле творческим актом -- в силу метафорической природы язы- ка, неизбежно предполагающей "необходимость ошибки". "Сознательный читатель" отвергает "устаревшее представление" о возможности однозначно прочесть любой текст. Предлагаемое им прочтение представляет собой "беседу" автора, читателя и текста, выявляющую "сложное взаимодействие" авторских наме- рений, программирующей риторической структуры текста и "не менее сложного" комплекса возможных реакций читателя. На практике это означает "модернистское прочтение" всех анализируемых Сальдиваром произведений, независимо от того, к какому литературному направлению они принадлежат: к ро- мантизму, реализму или модернизму. Суть же анализа сводится к выявлению единственного факта: насколько автор "владел" или "не владел" языком. Так, "Дон Кихот" рассматривается Сальдиваром как одна из первых в истории литературы сознательных попыток драма- тизировать проблему "интертекстуального авторитета" письма. В "Прологе" Сервантес по совету друга снабдил свое произведе- ние вымышленными посвящениями, приписав их героям рыцар- ских романов. Таким образом он создал "иллюзию авторитета". Центральную проблему романа критик видит в том, что автор, полностью отдавая себе отчет в противоречиях, возникающих в результате "риторических поисков лингвистического авторитета" (там же, с. 68), тем не менее успешно использовал диалог этих противоречий в качестве основы своего повествования, тем са- мым создав модель "современного романа". В "Красном и черном" Стендаля Сальдивар обнаруживает прежде всего действие "риторики желания", трансформирующей традиционные романтические темы суверенности и автономности личности. Сложная структура метафор и символов "Моби Дика" Мелвилла, по мнению Сальдивара, .иллюстрирует невозмож- ность для Измаила (а также и для автора романа) рационально интерпретировать описываемые события. Логика разума, при- чинно-следственных связей замещается "фигуральной", "мета- форической" логикой, приводящей к аллегорическому решению конфликта и к многозначному, лишенному определенности тол- кованию смысла произведения. В романах Джойса "тропологические процессы, присущие риторической форме романа", целиком замыкают мир произве- дения в самом себе, практически лишая его всякой соотнесенно- сти с внешней реальностью, что, по убеждению критика, "окончательно уничтожает последние следы веры в референци- альность как путь к истине" (там же, с. 252) Левый деконструктивизм Ф. Лентриккии Влияние концепции Дер- риды сказывается не только в трудах его прямых последова- телей и учеников. Об этом свидетельствует постструкту- ралистская и несомненно "продерридианская" позиция "левого деконструктивиста" Лен- триккии. В книге "После Новой критики" (1980) (295) влия- ние Дерриды особенно ощутимо в отношении Лентриккии к основной философской мифологеме постструктурализма -- по- стулату о всемогуществе "господствующей идеологии", разрабо- танному теоретиками Франкфуртской школы. В соответствии с этой точкой зрения, идеология политиче- ски и экономически господствующего класса (в конкретной исторической ситуации зарубежных постструктуралистов это -- "позднебуржуазная" идеология монополистического капитализ- ма) оказывает столь могущественное и всепроникающее влияние на все сферы духовной жизни, что полностью порабощает соз- нание индивида. В результате всякий способ мышления как логического рассуждения (дискурса) приобретает однозначный, "одномерный", по выражению Г. Маркузе, характер, поскольку не может не служить интересам господствующей идеологии, или, как ее называет Лентриккия, "силы". Деррида, как и многие современные постструктуралисты, следует логике теоретиков Франкфуртской школы, в частности Адорно, утверждавшего, что любой стандартизированный язык, язык клише является средством утверждения господствующей идеологии, направленной на приспособление человека к сущест- вующему строю. Но если у Адорно эта идея носила явно соци- альный аспект и была направлена против системы тоталитарной манипуляции сознанием, то у Деррнды она приняла вид крайне абстрактного проявления некоего "господства" вообще, господ- ства, выразившегося в системе "западной логоцентрической мысли". В качестве различных проявлений "господствующей идео- логии", мистифицированных философскими спекуляциями, вы- ступают позитивистский рационализм, определяемый после работ М. Вебера исключительно как буржуазный; "универсальная эпистема" ("западная логоцентрическая метафизика"), которая диктует, как пишет Деррида, "все западные методы анализа, объяснения, прочтения или интерпретации" (149, с. 189); или структура, "обладающая центром", т. е. глубинная структура, лежащая в основе всех (или большинства) литературных и куль- турных текстов, -- предмет исследования А.-Ж. Греймаса и его сторонников. Основной упрек, который предъявляет Лентриккия в адрес американских деконструктивистов неоконсервативной ориента- ции, заключается в том, что они недостаточно последовательно придерживаются принципов постструктурализма, недостаточно внимательны к урокам Дерриды и Фуко. Исходя из утвер- ждаемой Дерридой принципиальной неопределенности смысла текста, деконструктивисты увлеклись неограниченной "свободой интерпретации", "наслаждением" от произвольной деконструк- ции смысла анализируемых произведений (как заметил извест- ный американский критик С. Фиш, теперь больше никто не заботится о том, чтобы быть правым, главное -- быть интерес- ным). В результате деконструктивисты, по убеждению Лентрик- кии, лишают свои интерпретации "социального ландшафта" и тем самым помещают их в "историческом вакууме", демонстри- руя "импульс солипсизма", подспудно определяющий все их теоретические построения. В постулате Дерриды о "бесконечно бездонной природе письма" (149, с. 66) его американские по- следователи увидели решающее обоснование свободы письма и, соответственно, свободы его интерпретации. Выход из создавшегося положения Лентриккия видит в том, чтобы принять в качестве рабочей гипотезы концепцию власти Фуко. Именно критика традиционного понятия "власти", которое, как считает Фуко, господствовало в истории Запада, власти как формы запрета и исключения, основанной на модели суверенного закона, власти как предела, положенного свободе, и дает, по мнению Лентриккии, ту "социополитическую перспек- тиву", которая поможет объединить усилия различных критиков, отказывающихся в своих работах от понятия единой "репрес- сивной власти" и переходящих к новому, постструктуралистско- му представлению о ее рассеянном, дисперсном характере, ли- шенном и единого центра, и единой направленности воздействия (295, с. 350). Эта "власть" определяется Фуко как "множественность си- ловых отношений" (187, с. 100), Дерридой -- как социальная "драма письма", X. Блумом -- как "психическое поле сраже- ния" "аутентичных сил" (104, с. 2). Подобное понимание "власти", по мнению Лентриккии, дает представление о литера- турном тексте как о проявлении "поливалентности дискурсов" (выражение Фуко; 187, с. 100) и интертекстуальности, вопло- щающей в себе противоборство сил самого различного (социального, философского, эстетического) характера и опро- вергает тезис о "суверенном одиночестве его автора" (162, с. 227). Интертекстуальность литературного дискурса, заявляет Лентриккия, "является признаком не только необходимой исто- ричности литературы, но, что более важно, свидетельством его фундаментального смешения со всеми дискурсами" эпохи (295, с. 351). Своим отказом ограничить местопребывание "власти" только доминантным дискурсом или противостоящим ему "подрывным дискурсом", принадлежащим исключительно поэтам и безумцам, последние работы Фуко, заключает Лентриккия, "дают нам представление о власти и дискурсе, которое способно вывести критическую теорию из тупика современных дебатов, парализующих ее развитие" (там же). Разумеется, рецепты, предлагаемое Лентриккией, ни в коей мере не могли избавить деконструктивизм от его основного порока -- абсолютного произвола "свободной игры интерпрета- ции", который парадоксальным образом оборачивался однообра- зием результатов: американские деконструктивисты с удиви- тельным единодушием превращали художественные произведе- ния, вне зависимости от времени и места их происхождения, в "типовые тексты" модернистского искусства второй половины XX в. Самокритика деконструкции Эти уязвимые стороны деконструкции стали, начиная с первой половины 80-х гг., предметов критики даже изнутри самого деконструкти- вистского движения. "В ко- нечном счете, -- отмечает Лейч, -- результатом деконструкции становится ревизия традиционного способа мышления. Бытие (Sein) становится деконструированным "Я", текст -- полем дифференцированных следов, интерпретация -- деятельностью по уничтожению смысла посредством его диссеминации и, тем самым, выведением его за пределы истины, а критическое ис- следование -- процессом блуждания среди различий и метафор" (294, .с. 261); "Рецепт дерридеанской деконструкции: возьмите любую традиционную концепцию или устоявшуюся формулиров- ку, переверните наоборот весь порядок ее иерархических термов и подвергните их фрагментации посредством последовательно проводимого принципа различия 21. Оторвав все элементы от их структуры или текстуальной системы ради их радикальной сво- бодной игры взаимодействия, отойдите в сторону и просейте обломки в поисках скрытых или неожиданных образований. Объявите эти находки истинами, ранее считавшимися незакон- ными... Добавьте ко всему этому немного эротического лиризма и апокалиптических намеков" (там же, с. 262). В этой характеристике, при всей ее нескрываемой сарка- стичности, немало справедливого и верного. Мне бы здесь хоте- лось упомянуть еще об одной стороне обшей эволюции деконст- руктивизма, всегда латентно в нем присущей, но проявившейся в американском и английском литературоведении наиболее явст- венно лишь в 80-е гг. Речь идет о возросшем интересе к про- блематике желания или, что более верно, к осознанию критиче- ской деятельности как "практики желания", коренящейся в са- мой природе человека на уровне бессознательного. Недаром Лейч еще в 1980 г. считал возможным назвать грядущий этап эволюции критики "Эрой либидозного критиче- ского текста": "Примечательно, что сам поиск "смысла", как __________________________ 21 Собственно, Лейч имеет в виду "последовательный принцип различе- ния", но, как и большинство американских критиков, он не проводит теоретического разграничения между этими двумя понятиями, хотя и по- стоянно употребляет термин "различие" в смысле "различения". функция желания, врывается (или уступает ему место) в ин- стинкт желающей аналитики. Постепенно критика становится либидозной: потворствующей своему желанию и в то же время серьезной; радостью чтения и написания" (выделено автором -- И, И, ) (294, с. 263). Все это нельзя воспринять иначе, как несколько запоздалые перепевы бартовского "Удовольствия от текста"; однако этот пассаж любопытен как свидетельство несомненной тенденции, хотя бы у части американских деконст- руктивистов, к отходу от иногда довольно навязчивого прагма- тизма, не всегда дающего себе отчет в неизбежной дистанции между теоретическими постулатами и возможностью их неопо- средованного применения к любому литературному материалу. Как мы уже отмечали, американский деконструктивизм да- леко не ограничивается лишь Йельской школой, впрочем, рас- павшейся еще в первой половине 80-х гг. Хотя у нее и сейчас осталось немало последователей, но в 80-е гг. она уже явно уступала по своему влиянию течению "левого деконструктивиз- ма", пережившему именно в это десятилетие пик своего расцвета и очень близкому по своим исходным позициям несколько раньше сформировавшемуся английскому поструктурализ- му. Разновидности деконструтивизма: левый, герменевтический, феминистский Для левых деконструкти- вистов в первую очередь характерны неприятие аполи- тического и аисторического модуса Йельской школы, ее исключительная замкнутость на литературу без всякого выхода на какой-либо культурологический контекст, ее преиму- щественная ориентация на несовременную литературу (в основ- ном на эпоху романтизма и раннего модернизма); левые декон- структивисты стремятся к соединению постструктурализма с разного рода неомарксистскими концепциям, что нередко приво- дит к созданию его подчеркнуто социологизированных, чтобы не сказать большего, версий. Оставаясь в пределах постулата об интертекстуальности литературы, они рассматривают литератур- ный текст в более широком контексте общекультурного дискур- са, включая в него религиозные, политические и экономические дискурсы* Взятые все вместе, они образуют общий, или "социальный" текст. Так, например, Дж. Бренкман (109), как и все теоретики социального текста, критически относится к деконструктивист- скому толкованию интертекстуальности, считая его слишком узким и ограниченным. С его точки зрения, литературные тек- сты не только соотносятся друг с другом и друг на друга ссы- лаются, они еще и связаны с широким кругом различных систем репрезентации, символических формаций, а также разного рода литературой социологического характера, что, как уже отмеча- лось выше, и образует "социальный текст". Влиятельную группу среди американских левых деконструк- тивистов составляли в 80-х гг. сторонники неомарксистского подхода: М. Рьян, Ф. Джеймсон, Ф. Лентриккия. Для них деконструктивистский анализ -- лишь часть так называемых "культурных исследований", под которыми они понимают изуче- ние "дискурсивных практик" как риторических конструктов, обеспечивающих власть господствующих идеологий через соот- ветствующую идеологическую "корректировку" и редактуру "общекультурного знания" той или иной исторической эпохи. Представители другого направления в американском декон- структивизме -- герменевтические деконструктивисты, в проти- воположность антифеноменологической установке йельцев, ста- вят своей задачей позитивное переосмысление хайдеггеровской деструктивной герменевтики и на этой основе теоретическую деконструкцию господствующих "метафизических формаций истины", понимаемых как ментальные структуры, осуществляю- щие гегемонистский контроль над сознанием человека со сторо- ны различных научных дисциплин. Под влиянием идей М. Фуко главный представитель этого направления, У. Спейнос (362) пришел к общей негативной оценке буржуазной культуры, капиталистической экономики и кальвинистской версии христианства. Он сформулировал кон- цепцию "континуума бытия", в котором вопросы бытия превра- тились в чисто постструктуралистскую проблему, близкую "генеалогической культурной критике" левых деконструктивистов и охватывающую вопросы сознания, языка, природы, истории, эпистемологии, права, пола, политики, экономики, экологии, литературы, критики и культуры. Последним крупным направлением в рамках деконструкти- визма является феминистская критика. Возникнув на волне движения женской эмансипации, она далеко не вся сводима лишь только к тому ее варианту, который для своего обоснова- ния обратился к идеям постструктурализма. В своей же пост- структуралистской версии она представляет собой своеобразное переосмысление постулатов Дерриды и Лакана. Концепция логоцентризма Дерриды здесь была пересмотрена как отраже- ние сугубо мужского, патриархального начала и получила опре- деление "фаллологоцентризма", или "фаллоцентризма". Причем тон подобной интерпретации "общего проекта деконструкции", традиционного для западной логоцентричной цивилизации, задал сам Деррида: "Это одна и та же система: утверждение патер- нального логоса (...) и фаллоса как "привилегированного озна- чающего" (Лакан) (144, с. 311). Сравнивая методику анализа Дерриды и феминистской критики, Дж. Каллер отмечает: "В обоих случаях имеется в виду трансцендентальный авторитет и точка отсчета: истина, разум, фаллос, "человек". Выступая про- тив иерархических оппозиций фаллоцентризма, феминисты непо- средственно сталкиваются с проблемой, присущей деконструк- ции: проблемой отношений между аргументами, выраженными в терминах логоцентризма, и попытками избежать системы лого- центризма" (124, с.172). Феминисты отстаивают тезис об "интуитивной", "женской" природе письма (т. е. литературы), не подчиняющегося законам мужской логики, критикуют стереотипы "мужского менталитета", господствовавшего и продолжающего господствовать в литерату- ре, утверждают особую, привилегированную роль женщины в оформлении структуры сознания человека. Они призывают критику постоянно разоблачать претензии мужской психологии на преобладающее положение по сравнению о женской, а заод- но и всю традиционную культуру как сугубо мужскую и, следо- вательно, ложную. Как можно судить даже по столь краткому обзору амери- канского деконструктивизма, это очень широкое и отнюдь не однородное явление в литературоведении США, сильно потес- нившее в 80-х гг. все остальные направления, школы и течения в своей стране и повлиявшее на критику как англоязычных стран, так и всей Западной Европы. Изменив парадигму крити- ческого мышления современной науки о литературе и внедрив новую практику анализа художественного текста, деконструкти- визм (уже как международное явление) стал переосмысляться как способ нового восприятия мира, как образ мышления и мироощущения новой культурной эпохи, новой стадии развития европейской цивилизации -- времени "постмодерна". Его анализу посвящен следующий раздел нашей работы.
ГЛАВА III. ПОСТМОДЕРНИЗМ КАК КОНЦЕПЦИЯ "ДУХА ВРЕМЕНИ" КОНЦА XX ВЕКА
В работах представителей постмодернизма были радикали- зированы главные постулаты постструктурализма и деконструк- тивизма и предприняты попытки синтезировать соперничающие общефилософские концепции постструктурализма с практикой Йельского деконструктивизма, спроецировав этот синтез в об- ласть современного искусства. , Можно сказать, что постмодернизм синтезировал теорию постструктурализма, практику литературно-критического анализа деконструктивизма и художественную практику современного искусства и попытался обосновать этот синтез как "новое виде- ние мира". Разумеется, все разграничения здесь довольно отно- сительны, и очень часто мы встречаемся с явной терминологиче- ской путаницей, когда близкие, но все же различные понятия употребляются как синонимы. Разнообразие существующих сегодня точек зрения позволяет лишь сказать, что начинает возобладать тенденция рассматривать постструктурализм как предварительную стадию становления постмодернизма, однако насколько сильной она окажется в ближайшем будущем, судить крайне трудно. Проблема постмодернизма как целостного феномена совре- менного искусства лишь в начале 80-х гг. была поставлена на повестку дня западными теоретиками, пытавшимися объединить в единое целое разрозненные явления культуры последних деся- тилетий, которые в различных сферах духовного производства определялись как постмодернистские. Чтобы объединить много- численные "постмодернизмы" в одно большое течение, нужно было найти единую методологическую основу и единообразные средства анализа. Обнаружению постмодернистских параллелей в различных видах искусства был посвящен специальный номер журнала "Critical Inquiry" за 1980 г. (123а). Особенно оживились подоб- ные попытки на рубеже 80-х годов. Среди работ на эта тему следует отметить в первую очередь следующие: "Художественная культура: Эссе о постмодерне" (1977) Дугла- са Дэвиса (126а)22; "Язык архитектуры постмодерна" (1977) Чарлза Дженкса (248а); "Интернациональный трансавангард" (1982) Акилле Бенито Оливы (330); "После "Поминок": Эссе о современном авангарде" (1980) Кристофера Батлера (114) 23; "Постмодернизм в американской литературе и искусстве" (1986) Тео Д'ана (164); "Цвета риторики: Проблема отноше- ния между современной литературой и живописью" (1982) Уэнду Стейнер (364). Сюда же, очевидно, стоит отнести и тех литературоведов и философов, которые стремятся выявить основу "постмодер- нистской чувствительности", видя в ней некий общий знаме- натель "духа эпохи", породившей постмодернизм как эстетиче- ский феномен: Ихаба Хассана (226, 227, 229), Дэвида Лоджа (299), Алана Уайлда (380), того же Кристофера Батлера (114), Доуве Фоккему (178), Кристин Брук-Роуз (112), Юр- гена Хабермаса (221), Михаэля Келера (261а), Андре Ле Во (296Ь), Жан-Франсуа Лиотара (302), Джеремо Мадзаро (312), Уильяма Спейноса (362), Масуда Завар-заде (385), Вольфганга Вельша (378) и многих других. Проблема постмодернизма ставит перед исследователем це- лый ряд вопросов, и самый главный из них -- а существует ли сам феномен постмодернизма? Не очередная ли это фикция, результат искусственного теоретического построения, бытующего скорее в воображении некоторых западных теоретиков искусст- ва, нежели в реальности современного художественного процес- са? Тесно связан с ним и другой вопрос, возникающий тут же, как только на первый дается положительный ответ: а чем, соб- ственно, постмодернизм отличается от модернизма, которому он обязан помимо всего и своим названием? В каком смысле он действительно "пост" -- в чисто временном или еще и в качест- венном отношении? Споры о сущности постмодернизма Все эти вопросы и со- ставляют суть тех дискуссий, которые весьма активно ве- дутся в настоящее время как сторонниками, так и против- никами постмодернизма, и ответы на которые свидетельствуют о том, что в какой-то мере проблема постмодернизма оказалась в начале 80-х гг. неожи- _____________________________ 22 В 1991 г. вышло 6-е расширенное издание. 23 Имеются в виду "Поминки по Финнегану" Джойса. данной для западного теоретического сознания. В предисловии к сборнику статей "Приближаясь к проблеме постмодернизма" его составители Доуве Фоккема и Ханс. Бертенс пишут: "К боль- шому замешательству историков литературы, термин "постмодернизм" стал ходячим выражением даже раньше, чем возникла потребность в установлении его смысла. Возможно, это верно как относительно США, так и Европы, и наверняка справедливо по отношению к Германии, Италии и Нидерлан- дам, где этот термин был практически неизвестен три или четы- ре года назад, в то время как сегодня он часто упоминается в дискуссиях о визуальных искусствах, архитектуре, музыке и литературе" (99а, с. VII). Если говорить только о литературе, то здесь постмодернизм выделяется легче всего -- как специфический "стиль письма". Однако на нынешнем этапе существования как самого постмо- дернизма, так и его теоретического осмысления, с уверенностью можно сказать лишь то, что он оформился под воздействием определенного "эпистемологического разрыва" с мировоззренче- скими концепциями, традиционно характеризуемыми как модер- нистские. Но вопрос, насколько существенен был этот разрыв, вызывает бурную полемику среди западных теоретиков. Если Герхард Хоффман, Альфред Хорнунг и Рюдигер Кунов утвер- ждают наличие "радикального разрыва между модернистской и постмодернистской литературами, отражающегося в оппозиции двух эпистем: субъективность в противовес потере субъективно- сти" (236а, с. 20), то Сьюзан Сулейман и Хельмут Летен (365, 296а) выражают серьезные сомнения в существовании каких-либо принципиальных различий между модернизмом и постмодернизмом. Сулейман, в частности, считает, что так на- зываемая "постмодернистская реакция" против модернизма явля- ется скорее всего критическим мифом или, в крайнем случае, реакцией, ограниченной американской литературной ситуацией. Однако и она, при всем своем критическом отношении к воз- можности существования постмодернизма как целостного худо- жественного явления по обе стороны Атлантики, вынуждена была признать, что "Барт, Деррида и Кристева являются теоре- тиками постмодерной чувствительности независимо от терминов, которые они употребляют, точно так же, как и Филипп Сол- лерс, Жиль Делез, Феликс Гваттари и другие представители современной французской мысли" (365, с. 256). Очевидно, что сейчас уже можно говорить о существова- нии специфического постструктуралистского-постмодернистского комплекса общих представлений и установок. Первоначально оформившись в русле постструктуралистских идей, этот ком- плекс затем стал все больше осознавать себя как "философию постмодернизма". Тем самым он существенно расширил как сферу своего применения, так, возможно, и воздействия. Суть этого перехода состоит в следующем. Если постструк- турализм в своих исходных формах практически ограничивался относительно узкой сферой философско-литературных интересов (хотя нужно отметить и явно относительный характер подобной "узости"), т. е., условно говоря, определялся французской фило- софской мыслью (постструктурализмом Ж. Дерриды, М. Фуко, Ж. Делеза, Ф. Гваттари и Ю. Кристевой) и американской теорией литературоведения (деконструктивизмом де Мана, Дж. Хартмана, X. Блума и Дж. X. Миллера), то постмодер- низм сразу стал претендовать как на выражение общей теории современного искусства вообще, так и особой "постмодернистской чувствительности" -- специфического по- стмодернистского менталитета. В результате постмодернизм стал осмысляться как выражение "духа времени" во всех сферах человеческой деятельности: искусстве, социологии, философии, науке, экономике, политике и проч. Для подобного расширения потребовались и переоценка не- которых исходных постулатов постструктурализма, и привлече- ние более широкого философского и "демонстрационного" мате- риала. Как спешит уверить страстный сторонник постмодерниз- ма Вольфганг Вельш, "конгруэнция постмодернистских феноме- нов в литературе, архитектуре, как в разных видах искусства вообще, так и в общественных феноменах от экономики вплоть до политики и сверх того в научных теориях и философских рефлексиях просто очевидна" (378, с. 6). Как и всякая теория, претендующая на выведение общего знаменателя своей эпохи на основе довольно ограниченного набора параметров, постмодернизм судорожно ищет подтвер- ждения своим тезисам везде, где имеются или предполагаются признаки, которые могут быть истолкованы как проявление духа постмодернизма. При этом частным и внешним явлениям неред- ко придается абсолютизирующий характер, в них видят выраже- ние некоего "духа времени", определяющего все существующее. Иными словами, постмодерном пытаются объяснить весь совре- менный мир, вместо того чтобы из своеобразия этого мира вы- вести постмодернизм как одну из его тенденций и возможно- стей. Однако сколь сомнительным ни было бы приведенное суж- дение Вельша, с ним необходимо считаться, так как оно выра- жает довольно широко распространенное умонастроение совре- менной западной интеллигенции: "в целом необходимо иметь в виду, что постмодерн и постмодернизм отнюдь не являются выдумкой теоретиков искусства, художников и философов. Ско- рее дело заключается в том, что наша реальность и жизненный мир стали "постмодерными". В эпоху воздушного сообщения и телекоммуникации разнородное настолько сблизилось, что везде сталкивается друг с другом; одновременность разновременного стала новым естеством. Общая ситуация симультанности и взаимопроникновения различных концепций и точек зрения более чем реальна. Эти проблемы и пытается решить постмо- дернизм. Не он выдумал эту ситуацию, он лишь только ее ос- мысливает. Он не отворачивается от времени, он его исследует" (там же, с. 4). При этом следует иметь в виду (как пишет сам Вельш), что "постмодерн здесь понимается как состояние ради- кальной плюральности, а постмодернизм -- как его концепция" (там же). Относительно того, что считать самыми характерными при- знаками постмодернизма, существует весьма широкий спектр мнений. Ихаб Хассан выделяет в качестве его основных черт "имманентность" и "неопределенность", утверждая, что произ- ведения этого направления в искусстве в целом обнаруживают тенденцию к "молчанию", т.е. "с метафизической точки зрения" ничего не способны сказать о "конечных истинах". В то же время Алан Уайлд считает, что самым главным признаком по- стмодернизма является специфическая форма "корректирующей иронии" по отношению ко всем проявлениям жизни. Согласно Д. Лоджу, разрабатывавшему в основном теорию литературного постмодернизма, определяющим свойством постмодернистских текстов оказывается тот факт, что на уровне повествования они создают у читателя "неуверенность" в ходе его развития. Дата возникновения постмодернизма Другим спорным вопро- сом является дата возникно- вения постмодернизма. Для Хассана он начинается с "Поминок по Финнегану" (1939) Джойса. Фактически той же периодизации придерживается и К. Батлер. Другие исследовате- ли относят время его появления примерно к середине 50-х го- дов, а к середине 60-х -- его превращение в "господствующую" тенденцию в искусстве. Однако большинство западных ученых, как литературных критиков, так и искусствоведов, считают, что переход от модернизма к постмодернизму пришелся именно на середину 50-х гг. Постмодернизм как направление в современной литератур- ной критике выступает прежде всего как попытка выявить на уровне организации художественного текста определенный ми- ровоззренческий комплекс, состоящий из специфических эмо- ционально окрашенных представлений. Основные понятия, ко- торыми оперируют сторонники этого направления: "мир как хаос" и "постмодернистская чувствительность", "мир как текст" и "интертекстуальность", "кризис авторитетов" и "эписте- мологическая неуверенность", "двойное кодирование" и "паро- дииныи модус повествования" или "пастиш" , "противоречи- вость" , "дискретность" , "фра- гментарность" повествования и "метарассказ". "Постмудернистская чувствительность" Теоретики постмодер- низма подчеркивают кризис- ный характер постмодернист- ского сознания, считая, что своими корнями оно уходит в эпоху ломки естественнонаучных представлений рубежа XIX-- XX вв. (или даже глубже), когда был существенно подорван авторитет как позитивистского научного знания, так и рациона- листически обоснованных ценностей буржуазной культурной традиции. Сама апелляция к здравому смыслу, столь типичная для критической практики идеологии Просвещения, стала рас- сматриваться как наследие "ложного сознания" буржуазной рационалистичности. В результате фактически все то, что назы- вается "европейской традицией", воспринимается постмодерни- стами как традиция рационалистическая, или, вернее, как бур- жуазно-рационалистическая, и тем самым в той или иной мере неприемлемая. Отказ от рационализма и осененных традицией или религи- ей веры в общепризнанные авторитеты, сомнение в достоверно- сти научного познания приводят постмодернистов к "эписте- мологической неуверенности", к убеждению, что наиболее адек- ватное постижение действительности доступно не естественным и точным наукам или традиционной философии, опирающейся на систематически формализованный понятийный аппарат логики с ее строгими законами взаимоотношений посылок и следствий, а интуитивному "поэтическому мышлению" с его ассоциативно- стью, образностью, метафоричностью и мгновенными открове- ниями инсайта. Причем эта точка зрения получила распростра- нение среди не только представителей гуманитарных, но также и естественных наук: физики, химии, биологии и т. д. Так, напри- мер, в своей известной работе "Новый альянс: Метаморфоза науки" (1979), посвященной философскому анализу и осмысле- нию некоторых свойств физико-химических систем, И. Приго- жин и И. Стенгерс пишут: "Среди богатого и разнообразного множества познавательных практик наша наука занимает уни- кальное положение поэтического прислушивания к миру -- в том этимологическом смысле этого понятия, в каком поэт явля- ется творцом, -- позицию активного, манипулирующего и вдум- чивого исследования природы, способного поэтому услышать и воспроизвести ее голос" (336, с. 281). Специфическое видение мира как хаоса, лишенного при- чинно-следственных связей и ценностных ориентиров, "мира де- центрированного", предстающего сознанию лишь в виде иерар- хически неупорядоченных фрагментов, и получило определение "постмодернистской чувствительности" как ключевого понятия постмодернизма. Основной же корпус постмодернистской критики на данном этапе ее развития представляет собой исследования различных видов повествовательной техники, нацеленной на создание "фрагментированного дискурса", т. е. фрагментарности повест- вования. Д. Лодж, Д. В. Фоккема, Д. Хейман и др. (299, 179, 230) выявили и систематизировали многочисленные "повествовательные стратегии" "постмодернистского письма", демонстрирующие, по их мнению, "антимиметический", т. е. сугубо условный характер художественного творчества. Именно благодаря этим "повествовательным тактикам" литературы XX в., считает Хейман, и была осуществлена глобальная ревизия традиционных стереотипов "наивного читателя", воспитанного на классическом романе XIX в, т. е. на традиции реализма. Постмодернизм затрагивает, как мы видели, сферу, гло- бальную по своему масштабу, поскольку касается вопросов не столько мировоззрения, сколько мироощущения, т. е. ту область, где на первый план выходит не рациональная, логически оформ- ленная философская рефлексия, а глубоко эмоциональная, внут- ренне прочувствованная реакция современного человека на ок- ружающий его мир. Сразу следует сказать, что осмысление постструктуралистских теорий как концептуальной основы "постмодернистской чувствительности" -- факт, хронологически более поздний по сравнению с возникновением постструктура- лизма; он стал предметом серьезного обсуждения среди запад- ных философов лишь только с середины 80-х гг. Это новое понимание постструктурализма и привело к появлению философ- ского течения "постмодернистской чувствительности" (Ж.-Ф. Лиотар, А. Меджилл, В. Вельш) (302, 301, 304, 314, 378). "Поэтическое мышление" и Хайдеггер Выход на теоретическую авансцену философского по- стмодернизма был связан с обращением к весьма значи- мому для интеллектуальных кругов Запада феномену, лежащему на стыке литерату- ры, критики, философии, лингвистики и культурологии, -- феномену "поэтического язы- ка" или "поэтического мышления", в оформлении которого важ- ную роль сыграли философско-эстетические представления вос- точного происхождения, в первую очередь дзэн буддизма (чань) и даосизма. Важное последствие этого уже описанного нами выше яв- ления -- высокая степень теоретической саморефлексии, прису- щая современным писателям постмодернистской ориентации, выступающим как теоретики собственного творчества. Да, по- жалуй, и специфика этого искусства такова, что оно просто не может существовать без авторского комментария. Все то, что называется "постмодернистским романом" Джона Фаулза, Джона Барта, Алена Роб-Грийе, Рональда Сьюкеника, Филип- па Соллерса, Хулио Кортасара и многих других, непременно включает весьма пространные рассуждения о самом процессе написания произведения. Вводя в ткань повествования теорети- ческие пассажи, писатели постмодернистской ориентации неред- ко в них прямо апеллируют к авторитету Ролана Барта, Жака Дерриды, Мишеля Фуко и других апостолов постструктурализ- ма, заявляя о невозможности в новых условиях писать "по- старому". Симбиоз литературоведческого теоретизирования и художе- ственного вымысла можно, разумеется, объяснить и чисто прак- тическими нуждами писателей, вынужденных растолковывать читателю, воспитанному в традициях реалистического искусства, почему они прибегают к непривычной для него форме повество- вания. Однако проблема лежит гораздо глубже, поскольку эс- сеистичность изложения, касается ли это художественной лите- ратуры или литературы философской, литературоведческой, критической и т. д., вообще стала знамением времени, и тон здесь задают такие философы, как Хайдеггер, Бланшо, Деррида и др. Как же сложилась эта модель "поэтического" мышления, вполне естественная для художественного творчества, но, на первый взгляд, трудно объяснимая в своем философско-лите- ратуроведческом варианте? Она сформировалась под несомнен- ным влиянием философско- эстетических представлений Востока, что разумеется, не предполагает ни автоматического заимствова- ния, ни схематического копирования чужих традиций во всей их целостности. Каждый ищет в другом то, чего ему недостает у себя, да- леко не всегда осознавая, что ощущаемый им недостаток или отсутствие чего-либо есть прямое, непосредственное порождение его собственного развития -- естественная потребность, воз- никшая в результате внутренней эволюции его духовных запро- сов. Поэтому воздействие и, соответственно, восприятие фило- софско-эстетических концепций иного культурного региона, в данном случае, восточного интуитивизма, происходило всегда в условиях содержательного параллелизма общекультурных про- цессов, когда возникшие изменения не находят у себя соответст- вующей формы и вынуждены в ее поисках обращаться к иной культурной традиции. Как уже говорилось выше, современный антитрадициона- лизм постмодернистского сознания своими корнями уходит в эпоху ломки естественно-научных представлений рубежа XIX- XX вв., когда был существенно подорван авторитет как пози- тивистского научного знания, так и рационалистически обосно- ванных ценностей буржуазной культуры. Со временем это ощущение кризиса ценностей и трансформировалось в неприятие всей традиции западноевропейского рационализма -- традиции, ведущей свое происхождение от Аристотеля, римской логики, средневековой схоластики и получившей свое окончательное воплощение в картезианстве. Аллан Меджилл выявляет один существенный общий при- знак в мышлении Ницше, Хайдеггера, Фуко и Дерриды: все они -- мыслители кризисного типа и в данном отношении явля- ются выразителями модернистского и постмодернистского созна- ния: "Кризис как таковой -- настолько очевидный элемент их творчества, что вряд ли можно оспорить его значение** (314, с. 12). "Кризис" -- "это утрата авторитетных и доступных разуму стандартов добра, истины и прекрасного, утрата, отягощенная одновременной потерей веры в божье слово Библии" (там же, с. 13). Меджилл связывает все это с "крахом", приблизительно около 1880-1920-х гг., историзма и веры в прогресс, которую он считает "вульгарной формой историзма" (там же, с. 14). Высказывания подобного рода можно в изобилии встретить сегодня практически в любой работе философского, культуро- логического или литературоведческого характера, претендующей в какой-либо степени на панорамно-обобщающую позицию. В этих условиях дискредитации европейской философской и куль- турной традиции возникла острая проблема поисков иной духов- ной традиции, и взоры, естественно, обратились на Восток. Призыв к Востоку и его мудрости постоянно звучит в работах современных философов и культурологов, теоретиков литературы и искусства: следует отметить призыв к Востоку Фуко в его "Истории безумия в классический век" (184); к ветхозаветному Востоку обращается Деррида в своем "антиэллинизме"; апелли- рует к китайской философии Кристева в своей критике "логоцентризма индоевропейского предложения", якобы всегда основывающемся на логике (в результате оно оказывается не- способным постичь и выразить алогическую сущность мира, и в силу своей косности налагает "запрет" на свободную ассоциа- тивность поэтического мышления) 24. Наиболее значительную роль в формировании основ по- стмодернистского мышления сыграл М. Хайдеггер. Его, разуме- ется, нельзя назвать постструктуралистом, но он был среди тех, кто основательно подготовил почву для этого движения. Именно в результате реинтерпретации некоторых элементов его учения постструктуралисты выработали собственный способ философст- вования, и самым существенным из этих элементов была его концепция "поэтического мышления". Хэллибертон в своем исследовании этой проблемы ("Поэтическое мышление: Подход к Хайдеггеру", 1981) (222) утверждает, что по мере того как Хайдеггер все более отходил от традиционного стиля западной классической мысли, открывая для себя то, что впоследствии Поль де Ман назовет "слепотой откровения" или "слепотой проницательности", он все более приближался к "классике" Востока. Апеллируя к авторитету Лао-дзы, Хайдеггер характеризует его стиль как поэтическое мышление и воспринимает дао как наиболее эффективный спо- соб понимания "пути" к бытию. "В слове "путь" -- Дао, -- замечает Хайдеггер, -- может быть, скрыто самое потаенное в сказывании...", и добавляет: "Поэзия и мышление являются способом сказывания" (235. с. 198-199). __________________________ 24 Согласно Кристевой, "единственной лингвистической практикой, которая ускользает от этого запрета, является поэтический дискурс. Не случайно недостатки аристотелевской логики в ее применении к языку были отмече- ны, с одной стороны, китайским философом Чан Дунсунем. который вышел из другого лингвистического горизонта (горизонта идеограмм), где на месте Бога выявляется диалог Инь-Ян, и, с другой стороны, Бахтин, который попытался преодолеть формалистов динамической формализацией, осуществленной в революционном обществе" (277, с. 92). По хайдеггеровской терминологии, "оказывание" относится к сущностному бытию мира, к подлинному, аутентичному его существованию. Чтобы испытать язык как "сказывание", надо ощутить мир как целостность (основная задача хайдеггеровской философии), как "здесь-бытие", охватывающее всевременную тотальность времени в его единстве прошлого, настоящего и будущего. Особую роль в "сказывании" играет поэтический язык ху- дожественного произведения, восстанавливающий своими наме- кающими ассоциациями "подлинный" смысл слова. Поэтому Хайдеггер прибегает к технике "намека", т. е. к помощи не логически обоснованной аргументации, а литературных, художе- ственных средств, восходящих к платоновским диалогам и диа- логам восточной дидактики, как они применяются в индуизме, буддизме и прежде всего в чаньских текстах, где раскрытие смысла понятия идет (например, в дзэновских диалогах-коанах) поэтически-ассоциативным путем. Именно опора на художественный метод мышления и стала формообразующей и содержательной доминантой системы мыш- ления и философствования позднего Хайдеггера. Строго говоря, хайдеггеровская модель мышления менее всего сводима к одно- му лишь Хайдеггеру и связана с широким кругом явлений, ус- ловно определяемых как феномены "постнаучного мышления". Если ограничиться хотя бы только французской традицией, то среди приверженцев подобного стиля мышления мы найдем Гастона Башляра и Мориса Бланшо (100, 101). Особо следует отметить последнего, сочетавшего в своей практике деятельность философа-теоретика и писателя и оказавшего немалое воздейст- вие на некоторые концепции Дерриды. Все они в той или иной степени предлагали альтернативные модели нового способа фи- лософствования. И тем не менее одному лишь Хайдеггеру уда- лось создать такую модель мышления, которая смогла удовле- творить в то время еще смутные запросы только что зарождав- шегося нового сознания и предложить ему те формы, в которые оно жаждало вылиться. Итак, Хайдеггер под влиянием восточной философской традиции создал ту модель "поэтического мышления", которая стала доминирующим признаком постмодернистского сознания. "Это мышление, -- пишет Хэллибертон, -- вызвало интерес не только у его коллег-философов Теодора Адорно, Оскара Бек- кера, Жака Дерриды, Мишеля Дюфренна, Мишеля Фуко, Карла Ясперса, Эммануэля Левинаса, Мориса Мерло-Понти и Жана-Поля Сартра, но и таких культурологов, как Макс Бензе, социологов, таких как Альфред Шютц и Люсьен Гольдман, писателей (Морис Бланшо, Антонио Мачадо, Джон Ноллсон, Октавио Пас и У. Перси" (222, с. 7). Хэллибертон рисует внушительную картину воздействия Хайдеггера и его образа мышления на манеру письма современ- ных философов, культурологов и литературоведов, на специфи- ческую философски-эстетическую позицию, на особый дух, стиль эпохи -- на то, что можно было бы назвать "метафорической эссеистикой". Хайдеггер как никто другой "спровоцировал" огромное количество дискуссий "о взаимоотно- шении между философскими и литературными проблемами, между тем, что мы называем метафизическими, эпистемологиче- сними или онтологическими вопросами, с одной стороны, и, с другой, проблемами художественной презентации, формы и содержания, эстетической ценности" (там же, с. 8). Хэллибер- тон особо отмечает ту роль, которую сыграло влияние Хайдегге- ра на "оформление литературной и эстетической практики" США и Великобритании, и перечисляет в этой связи имена практически всех представителей американского деконструкти- визма: Поля де Мана, Ричарда Палмера, Джозефа Риддела, Уильяма Спейноса и многих других. В том, что касается сферы литературоведения, Хэллибертон несомненно прав -- влияние Хайдеггера, особенно в 1950-е гг., было настолько значительным, что даже очевидные промахи его этимологических изысканий, столь характерных для его манеры отыскивать в словах их изначальный, "первичный** смысл, про- махи, убедительно доказанные квалифицированными специали- стами, не смогли поколебать авторитета его толкования. Поразительный пример. В 1940-1950-х гг. в кругах немец- коязычных филологов разгорелся спор вокруг интерпретации Хайдеггером одной строчки стихотворения Мерике "Auf eine Lampe". Известный литературовед Лео Шпитцер подверг убе- дительной критике ошибочность хайдеггеровских семантических штудий, тем не менее для последующих поколений западных литературоведов толкование, предложенное философом, оказа- лось, если судить по ссылкам и цитатам, более заслуживающим доверия, даже вопреки логике и здравому смыслу. Склонность Хайдеггера видеть в поэтическом произведении "потаенный смысл", где во внезапных озарениях его автор вещает о недос- тупном профаническому сознанию, была им явно ближе по сво- ему духу, по тому, к чему она взывала de profundis, нежели позитивистские и поэтому презираемые доводы Шпитцера, опирающегося на проверенные факты истории языка. Подводя итоги этим спорам, Эдит Керн отмечала в 1978 г.: "Шпитцер в том же самом периодическом издании25 обвинил философа в игнорировании филологических законов. Однако ложная этимология Хайдеггера (Деррида назвал бы ее сегодня "деконструкцией языка") смогла выстоять перед натиском несо- мненно более глубоких знаний Шпитцера в филологии и лин- гвистике" (256, с. 364). Значительно было влияние хайдеггеровской концепции по- этического языка, опосредованное интерпретацией Дерриды, и на многих представителей французского постструктурализма. В частности, обращение к новой манере письма и было в свое время наиболее характерным, хотя и внешним признаком пере- хода Кристевой с позиций структурализма на платформу пост- структурализма, и то радикальное изменение формы философст- вования, которое претерпело ее мышление, не было бы возмож- ным без влияния Хайдеггера. Если говорить об Америке, то, по мнению Лейча, пристрастие к поэтическому мышлению обнару- жилось примерно на рубеже 60-70 х гг. вначале у И. Хассана и С. Зонтаг, затем "подобная же трансформация произошла в стиле других философов-критиков вроде Джеффри Хартмана и Харольда Блума" (293, с. 176). Именно начиная с "Преди- словия" к "Расчленению Орфея" (1971) (226) Хассан отказал- ся от традиционных "модусов литературоведческого письма", представленного как раз в этой книге, и перешел к фрагментар- ному, афористическому и глубоко личностному стилю, которым отмечена новая "паракритическая" 26 фаза в его эволюции". Постмодернизм, как и любая другая эпоха в искусстве, не- мыслим вне идейных, философских, эстетических и политических течений своего времени. И стилистика постмодернизма, разуме- ется, диктуется определенным мировидением, тем более что его теоретики никогда не ограничивались чисто формальным анали- зом внешних сторон явления, стремясь прежде всего выявить его мировоззренчески-эстетическую основу, или, как они предпочи- тают выражаться, "эписте- мологические предпосылки". Эпистема постмодерна В этом отношении инте- рес вызывают работы гол- ландского исследователя До- уве Фоккемы, в которых предпринимается попытка. ______________________________ 25 Имеется в виду швейцарский журнал "Trivium" (Zurich). 26 По названию его работы 1975 г. "Паракритика" (228). спроецировать мировоззренческие предпосылки постмодернизма на его стилистику. Постмодернизм для него -- прежде всего особый "взгляд на мир", продукт долгого процесса "секуляризации и дегуманизации" (179, с. 81). Если в эпоху Возрождения, по его мнению, возникли условия для появления концепции антропологического универсума, то в XIX и XX столетиях в силу развития различных наук -- от биологии до космологии -- стало все более затруднительным защищать представление о человеке как центре космоса: "в конце концов оно оказалось несостоятельным и даже нелепым" (там же, с. 82). Реализм в искусстве основывался на "непоколебимой ие- рархии" материалистического детерминизма викторианской мора- ли. Пришедший ему на смену символизм характеризуется как теоретическая концепция, постулирующая наличие аналогий ("корреспонденции") между видимым миром явлений и сверхъ- естественным царством "Истины и Красоты". В противовес символистам, не сомневавшимся в существовании этого "высшего мира", модернисты, отмечает Фоккема, испытывали сомнение как относительно материалистического детерминизма, так и "жесткой эстетической иерархии символизма" . Вместо этого они строили различные догадки и предположения, стре- мясь придать "гипотетический порядок и временный смысл миру своего личного опыта" (там же). В свою очередь постмодернистский "взгляд на мир" отме- чен убеждением, что любая попытка сконструировать "модель мира" -- как бы она ни оговаривалась или ограничивалась "эпистемологическими сомнениями" -- бессмысленна. Создается впечатление, пишет Фоккема, что постмодернисты считают в равной мере невозможным и бесполезным пытаться устанавли- вать какой-либо иерархический порядок или какие-либо системы приоритетов в жизни. Если они и допускают существование модели мира, то основанной лишь на "максимальной энтропии", на "равновероятности и равноценности всех конститутивных лементов" (там же, с. 82- 83). Концепция метарассказа Лиотара Практически все теоре- тики постмодернизма отмеча- ют важное значение, которое имел для становления их концепций труд Жана- Франсуа Лиотаоа "Постмодернистский удел" (302). Точка зрения Лиотара заключается в следущем: "если все упростить до предела, то под "постмодернизмом следует понимать недоверие к метарассказам" (302, с. 7). Этим термином и его производными ("метарассказ", "метаповествование" , " метаистория" , "метадис- курс") он обозначает все те "объяснительные системы", кото- рые, по его мнению, организуют буржуазное общество и служат для него средством самооправдания: религия, история, наука, психология, искусство (иначе говоря, любое "знание"). Переработав концепции М. Фуко и Ю. Хабермаса о "легитимации" , т. е. оправдании и тем самым узаконивании "знания", Лиотар рассматривает любую форму вербальной орга- низации этого "знания" как специфический тип дискурса-повест- вования. Конечная цель этой "литературно" понимаемой фило- софии -- придание законченности "знанию"; на этом пути обыч- но и порождались повествовательно организованные философ- ские "рассказы" и "истории", задачей которых было сформули- ровать свой "метадискурс о знании". При этом основными орга- низующими принципами философской мысли Нового времени Лиотар называет "великие истории", т. е. главные идеи челове- чества: гегелевскую диалектику духа, эмансипацию личности, идею прогресса, представление Просвещения о знании как сред- стве установления всеобщего счастья и т. д. Для Лиотара "век постмодерна" в целом характеризуется эрозией веры в "великие метаповествования", в "метарассказы", легитимирующие, объединяющие и "тотализирующие" представ- ления о современности. Сегодня, пишет Лиотар, мы являемся свидетелями раздробления, расщепления "великих историй" и появления множества более простых, мелких, локальных "историй-рассказов". Значение этих крайне парадоксальных по своей природе повествований не в том, чтобы узаконить, леги- тимизировать знание, а в том, чтобы "драматизировать наше понимание кризиса" (там же, с. 95), и прежде всего кризиса детерминизма. Характеризуя науку постмодерна, Лиотар заяв- ляет, что она занята "поисками нестабильностей", как, например, "теория катастроф" французского математика Рене Тома, прямо направленная против понятия "стабильная система" (там же, с. 96). Детерминизм, утверждает французский ученый, сохранился лишь только в виде "маленьких островков" в море всеобщей не- стабильности, когда все внимание концентрируется на "единич- ных фактах", "несоизмеримых величинах" и "локальных" процес- сах. В подобных воззрениях Лиотар не одинок: выше уже упо- миналась появившаяся одновременно с "Постмодернистским уделом" работа модного сейчас бельгийского философствующего физика Ильи Пригожина и философа Изабеллы Стенгерс "Новый альянс: Метаморфоза науки" (1979) (336), где выска- зывалась та же идея. Лиотар подчеркивает, что даже концепция конвенционализма, основанная на общем согласии относительно чего-либо вообще, в принципе оказывается неприемлемой для эпистемы "постмодерна": "Консенсус стал устаревшей и подоз- рительной ценностью" (302, с. 100). Эта доведенная до своего логического конца доктрина "разногласия ради разногласия" рассматривает любое общепри- нятое мнение или концепцию как опасность, подстерегающую на каждом шагу современного человека: ведь принимая их на веру, он тем самым якобы становится на путь интеграции, поглощения его сознания буржуазной "системой ценностей" -- очередной системой метарассказов. В результате господствующим призна- ком культуры эры постмодерна объявляется эклектизм: "Эклектизм, -- пишет Лиотар, -- является нулевой степенью общей культуры: по радио слушают реггей, в кино смотрят вес- терн, на ленч идут в закусочную Макдоналда, на обед -- в ресторан с местной кухней, употребляют парижские духи в То- кио и носят одежду в стиле ретро в Гонконге... становясь кит- чем, искусство способствует неразборчивости вкуса меценатов. Художники, владельцы картинных галерей, критика и публика толпой стекаются туда, где "что-то происходит". Однако истин- ная реальность этого "что-то происходит" -- это реальность денег: при отсутствии эстетических критериев оказывается воз- можным и полезным определять ценность произведений искус- ства по той прибыли, которую они дают. Подобная реальность примиряет все, даже самые противоречивые тенденции в искус- стве, при условии, что эти тенденции и потребности обладают покупательной способностью" (301, с. 334-335). Важную, если не ведущую роль в поддержке этого "познавательного эклектизма" играют средства массовой инфор- мации, или, как их называет Лиотар, "информатика": она, про- пагандируя гедонистическое отношение к жизни, закрепляет состояние бездумного потребительского отношения к искусству. В этих условиях, по мнению Лиотара, для "серьезного художни- ка" возможна лишь одна перспектива -- воображаемая декон- струкция "политики языковых игр", позволяющая понять "фиктивный характер" языкового сознания. Таким образом, здесь четко прослеживается постструктуралистское представле- ние о "языке" (языке культуры, искусства, мышления) как об инструменте для выявления своего собственного "децентри- рованного характера", для выявления отсутствия организующего центра в любом повествовании. Этим, по Лиотару, и определяется специфика искусства постмодерна: оно "выдвигает на передний план непредставимое, неизобразимое в самом изображении... Оно не хочет утешаться прекрасными формами, консенсусом вкуса. Оно ищет новые способы изображения, но не с целью получить от них эстетиче- ское наслаждение, а чтобы с еще большей остротой передать ощущение того, что нельзя представить. Постмодернистский писатель или художник находится в положении философа: текст, который он пишет, произведение, которое он создает, в принци- пе не подчиняются заранее установленным правилам, им нельзя вынести окончательный приговор, применяя к ним общеизвест- ные критерии оценки. Эти правила и категории и суть предмет поисков, которые ведет само произведение искусства. Художник и писатель, следовательно, работают без правил, их цель и со- стоит в том, чтобы сформулировать правила того, что еще толь- ко должно быть сделано. Этим и объясняется тот факт, что произведение и текст обладают характером события, а также и то, что для своего автора они либо всегда появляются слишком поздно, либо же их воплощение в готовое произведение, их реализация всегда начинается слишком рано (что, собственно, одно и то же)" (301, с. 340-341). Концепция метарассказа Лиотара получила большое рас- пространение среди теоретиков постмодернизма, самым влия- тельным среди которых является американец И. Хассан (227, 229). Именно под его влиянием она заняла в постмодернист- ской теории последних лет почетное место неоспоримого догма- та. Голландский критик Т. Д'ан на основе концепции метарас- сказа пытается разграничить художественные течения модер- низма и постмодернизма: "постмодернизм творчески "декон- струирует" опору модернизма на унифицирующий потенциал рудиментарных метаповествований. Поэтому на уровне формы постмодернизм вместо однолинейного функционализма модер- низма прибегает к дискретности и эклектичности" (164, с. 219). Под "однолинейным функционализмом модернизма" критик понимает стремление модернистов создавать в произведении искусства самодостаточный, автономный мир, искусственная и сознательная упорядоченность которого должна была, по их мнению, противостоять реальности, воспринимаемой как царство хаоса: "модернизм в значительной степени обосновывался авто- ритетом метаповествований, с их помощью он намеревался об- рести утешение перед лицом разверзшегося, как ему казалось, хаоса нигилизма, который был порожден политическими, соци- альными и экономическими обстоятельствами" (там же, с. 213). В качестве симптоматического примера подобных поисков унифицирующего метаповествования Д'ан называет "Бесплод- ную землю" (1922) Т. С. Элиота, характеризуя ее как "диагноз хаоса после первой мировой войны" и в то же время как стрем- ление к "альтернативе этому хаосу", которую поэт находит в авторитете религии и истории. Именно они кладутся Элиотом в основу его "мифологического метода", с помощью которого он- пытается обрести ощущение единства и целостности. В своих поздних произведениях и теоретических эссе Элиот, согласно Д'ану, обращался к более секуляризованным и политизирован- ным формам авторитета, стремясь найти утраченное единство восприятия мира и времени (т. н. "нерасщепленную чувстви- тельность") в единстве содержания, стиля и структуры произве- дения искусства. Ту же мифологему метаповествования Д'ан находит в по- пытках Э. Паунда опереться на традиции мировой классической литературы (не только западной, но и восточной), У. Фолкнера -- на мифологизированную интерпретацию истории американ- ского Юга, Э. Хемингуэя -- на природные мифы и различные кодексы чести и мужества, а также в общем для многих модер- нистов стремлении опереться на поток сознания как один из организующих принципов произведения, что якобы предполагало веру в существование в литературе целостного образа личности. В противоположность модернистам постмодернисты отвер- гают "все метаповествования, все системы объяснения мира" (там же, с. 228), т. е. "все системы, которые человек традици- онно применял для осмысления своего положения в мире" (там же, с. 229). Для "фрагментарного опыта" реальным существо- ванием обладают только прерывистость и эклектизм; как пишет американский писатель Д. Бартелми в своем рассказе "Смотри на луну", "фрагменты -- это единственная форма, которой я доверяю" (72, с. 160). Если постмодернисты и прибегают к метаповествованиям, то только в форме пародии, чтобы доказать их бессилие и бес- смысленность. Так, по Д'ану, Р. Браутиган в "Ловле форели в Америке" (1970) пародирует хемингуэйевский миф о благотвор- ности возврата человека к девственной природе, а Т. Макгвейн в "92° в тени" -- хемингуэйевский кодекс чести и мужества. Точно так же и Т. Пинчон в романе "V" (1963), хотя и кос- венно, но тем не менее пародирует веру Фолкнера (имеется в виду прежде всего его роман "Авессалом, Авессалом!") в воз- можность восстановления истинного смысла истории. В результате при восприятии постмодернистского текста, считает Д'ан, "проблема смысла переходит с уровня коллектив- ного и объективного мифа, функционирующего по правилам метаповествований истории, мифа, религии, художественной и литературной традиции, психологии или какого-либо другого метаповествования, внешнего по отношению как к произведе- нию, так и к воспринимающему его индивиду, на уровень чисто личностной индивидуальной перцепции. Смысл теперь уже более не является вопросом общепризнанной реальности, а скорее эпистемологической и онтологической проблемой изолированного индивида в произвольном и фрагментированном мире" (там же, с. 223). Метарассказ в трактовке Ф. Джеймсона Несколько иную трак- товку понятия "метарассказ" дает американский литерату- ровед Ф. Джеймсон (246, 247), применяющий для его обозначения термины "вели- кое повествование", "доми- нантный код" или "доминантное повествование". Он развивает мысль Лиотара, утверждая, что "повествование" -- не столько литературная форма или структура, сколько "эпистемологическая категория", и, подобно кантовским категориям времени и про- странства, может быть понята как одна из абстрактных (или "пустых") координат, изнутри которых мы познаем мир, как "бессодержательная форма", налагаемая нашим восприятием на неоформленный, сырой поток реальности. Даже представители естественных наук, например, физики, по Джеймсону, "рассказывают истории" о ядерных частицах. При этом все, что репрезентирует себя как существующее за пределами какой-либо истории (структуры, формы, категории), может быть освоено сознанием только посредством повествовательной фикции, вы- мысла; иными словами, мир доступен и открывается человеку лишь в виде историй, рассказов о нем. Любое повествование всегда требует интерпретации (как его автором, так и реципиентом) и в силу этого одновременно не только представляет, но и воспроизводит и перевоссоздает реальность в восприятии человека, т. е. "творит реальность" и в то же время в своем качестве повествования утверждает свою "независимость" от этой же реальности. Иначе говоря, повест- вование в такой же степени открывает и истолковывает мир, в какой скрывает и искажает его. В этом якобы проявляется спе- цифическая функция повествования как формы "повест- вовательного знания": она служит для реализации "коллек- тивного сознания", направленного на подавление исторически возникающих социальных противоречий. Однако поскольку эта функция, как правило, не осознается, то Джеймсон называет ее "политическим бессознательным". В отличие от Лиотара, американский исследователь считает, что метарассказы (или "доминантные коды") не исчезают бес- следно, а продолжают влиять на людей, существуя при этом в "рассеянном", "дисперсном" виде, как всюду присущая, но не- видимая "власть господствующей идеологии". В результате ин- дивид не осознает своей "идеологической обоснованности", что характерно прежде всего для писателя, имеющего дело с таким "культурно опосредованным артефактом", как литературный текст, который в свою очередь представляет собой "социально символический акт" (246, с. 20). Выявить этот "доминантный код", специфический для мироощущения каждого писателя, и является целью "симптоматического анализа", который Джейм- сон предложил в своей известной книге "Политическое бессоз- нательное: Повествование как социально символический акт" (1981) (246). Постмодернизм как художественный код; принцип нонселекции Постмодернизм часто рассматривают как своеоб- разный художественный код, т. е. как свод правил органи- зации "текста" произведе- ния27. Трудность этого под- хода заключается в том, что постмодернизм с формальной точки зрения выступает как искус- ство, сознательно отвергающее всякие правила и ограничения, выработанные предшествующей культурной традицией. Поэтому в качестве основного принципа организации постмодернистского текста Доуве Фоккема (179, 178) называет "нонселекцию". Принцип нонселекции фактически обобщает различные способы создания эффекта преднамеренного повествовательного хаоса, фрагментированного дискурса о восприятии мира как разорван- ного, отчужденного, лишенного смысла, закономерности и упо- рядоченности. С другой стороны, и на материале не только литературы, но и других видов искусства к этой проблеме подходит Тео Д'ан. Он особо подчеркивает тот факт, что постмодернизм как художественный код "закодирован дважды" (164, с. 226). С одной стороны, используя тематический материал и технику популярной, массовой культуры, произведения постмодернизма ___________________ 27 Под "текстом" с семиотической точки зрения подразумевается формаль- ный аспект любого произведения искусства: для того, чтобы быть воспри- нятым, оно должно быть "прочитано" реципиентом. обладают рекламной привлекательностью предмета массового потребления для всех людей, в том числе и не слишком художе- ственно просвещенных. С другой стороны, пародийным осмыс- лением более ранних -- и преимущественно модернистских -- произведений, иронической трактовкой их сюжетов и приемов он апеллирует к самой искушенной аудитории. "В этом отношении, -- апологетически восклицает Д'ан, -- постмодернизм может быть шагом вперед к подлинно общест- венному искусству в том смысле, что он обращен в одно и то же время, хотя и по разным причинам, к различным "интерпретативным сообществам", если прибегнуть к термину Стенли Фиша 26" (там же, с. 226). Разумеется, назвать постмодернизм подлинно обществен- ным искусством можно лишь в пылу полемики: как справедливо отмечает Доуве Фоккема, "постмодернизм социологически огра- ничен главным образом университетской аудиторией, вопреки попыткам писателей-постмодернистов порвать с так называемой "высокой литературой" (179, с. 81). Проблема смысла Специфично и отношение постмодернизма к проблеме собственно смысла. Согласно Д'ану, здесь есть две основ- ные особенности. Во-первых, постмодернизмом ставится под вопрос существование в современных условиях смысла как тако- вого, поскольку практически все авторы-постмодернисты стре- мятся доказать своим потенциальным реципиентам (читателям, слушателям, зрителям), что любой рациональный и традиционно постигаемый смысл является "проблемой для современного чело- века" (164, с. 226). Во-вторых, смысл постмодернистского опуса во многом определяется присущим ему пафосом критики "медиа". Особую роль в формировании языка постмодерна, по признанию всех теоретиков, занимавшихся этой проблемой, играют масс-медиа -- средства массовой информации, мистифи- цирующие массовое сознание, манипулирующие им, порождая в изобилии мифы и иллюзии -- все то, что определяется как "ложное сознание". Без учета этого фактора невозможно понять _________________________________________ 28 Речь идет о концепции представителя так называемой "критики чита- тельской реакции" С. Фиша, утверждающего, что "объективность текста является иллюзией", поскольку "не существует неизменных текстов, а есть всего лишь созидающие их интерпретативные сообщества". Тем самым Фиш "теоретически уничтожает" объективный статус литературного текста, полностью обусловливая его смысл "интерпретативными стратегиями" читателя, которыми он якобы наделен еще "до встречи" с текстом. негативный пафос постмодернизма, обрушивающегося на иллю- зионизм масс-медиа и тесно связанную с ним массовую культу- ру. Как пишет Д'ан, произведения постмодернизма разоблачают процесс мистификации, происходящий при воздействии медиа на общественное сознание, и тем самым доказывают проблематич- ность той картины действительности, которую внушает массовой публике массовая культура. На практике это развенчание мифологизирующих процессов принимает форму "стирания онтологических границ" между всеми членами коммуникативной цепи: отправитель (автор про- изведения) -- произведение (коммуникат) -- реципиент (читатель, слушатель, зритель) (164, с. 227). Однако фактиче- ски это стирание онтологических границ прежде всего выража- ется в своеобразном антииллюзионизме постмодернизма, стре- мящегося уничтожить грань между искусством и действительно- стью и опереться на документально достоверные факты в лите- ратуре, либо на реальные предметы массового потребления в живописи и скульптуре, где наиболее явственно сказалось при- страстие современных западных художников к технике так на- зываемых "найденных вещей" (objets trouves, found objects), которые они вставляют в свои композиции. (Хотя вернее было бы в данном случае говорить об особом жанре "разнородных медиа" (или "комбиниро- ванной живописи"), более всего близком искусству ин- сталляции.) "Украденный объект" Ван ден Хевель, описы- вая тот же самый прием "найденных вещей", распространенный в комбинированной жи- вописи, и перенося его в сферу литературы, прибегает к термину "украденный объект", когда ссылается на практику французских "новых романистов", помещающих в своих произведениях тексты афиш, почтовых открыток, уличных лозунгов и надписей на стенах и тротуарах. С точки зрения исследователя подобное использование готового языкового материала, а также стертых выражений, клише, банальностей повседневного языка в худо- жественном тексте аналогично форме сказа, где "элементы по- вседневной речи интегрируются в поэтическом дискурсе, устное смешивается с письменным, привычное с новым, коллективный код с индивидуальным" (374, с. 261). Исследователь считает этот прием наиболее близким техни- ке коллажа, посредством которого "художник протестует против псевдосвидетельств и тавтологии доксы". Придавая в новом контексте иной смысл знакомым, "тиражированным массовой культурой высказываниям", он их "парадоксальным образом" дебанализирует, в результате читатель якобы открывает для себя тот факт, что "смысл, который он из этого извлекает, зави- сит от его собственного индивидуального воображения" (там же, с. 262). Постмодернистский коллаж Выше уже приводилось высказывание Д'ана о том, что постмодернизм деконст- руирует опору модернизма на "унифицирующий потенциал рудиментарных метаповество- ваний , в результате чего на уровне формы он прибегает к дис- кретности и эклектичности. Отсюда, по мнению Д'ана, коренное различие в применении техники коллажа в живописи модерниз- ма и постмодернизма. Модернистский коллаж хотя и составлен из изначально несопоставимых образов, тем не менее всегда объединен в некоторое целое всеохватывающим единообразием техники: он нарисован в одном и том же стиле одним и тем же материалом (маслом) и аранжирован как хорошо уравновешен- ная и продуманная композиция. Модернистский коллаж переда- ет зрителю ощущение симультанности: он как бы видит одну и ту же вещь одновременно с разных точек зрения. В постмодернистском коллаже, напротив, различные фраг- менты предметов, собранные на полотне, остаются неизменны- ми, нетрансформированными в единое целое. Каждый из них, считает исследователь, сохраняет свою обособленность, что с особой отчетливостью проявилось в литературном коллаже по- стмодернизма. Пожалуй, самым показательным примером тому может служить роман американского писателя Реймонда Федермана "На Ваше усмотрение" (1976) (171а). Название романа диктует способ его прочтения: страницы не нумерованы и не сброшюрованы, и читатель волен прочитывать их в том порядке, в каком ему заблагорассудится. Помимо характерной для по- стмодернистов "жизни в цитатах" из Дерриды, Барта, Борхеса и из своих собственных романов, а также стремления, по выраже- нию Шульте-Мидделиха, "стилизовать литературу под эрзац жизни" (239, с. 233)29 Федерман даже текст на некоторых страницах размещает по принципу Дерриды, деля поле страни- цы крестом из фамилии французского философа. При всем ироническим отношении самого писателя к авторитетам деконст- ______________________________ 29 Ср. эпиграф к роману "Все персонажи и места действия в этой книге реальны: они сделаны из слов". руктивизма, Федерман не мыслит свое существование вне цитат из их произведений, и фактически весь роман представляет собой ироническую полемику с современными деконструктивист- сними концепциями и в то же время признание их всесилия, сопровождаемое рассуждениями о трудности написания романа в этих условиях. Постмодернистская ирония: "Пастиш" Это подводит нас к во- просу о господствующих в искусстве постмодернизма специфической иронии и ин- тертекстуальности. Все тео- ретики постмодернизма ука- зывают, что пародия в нем приобретает иное обличье и функцию по сравнению с традици- онной литературой. Так, Ч. Дженкс определяет сущность по- стмодерна как "парадоксальный дуализм, или двойное кодиро- вание, указание на который содержится в самом гибридном названии "постмодернизм" (249, с. 14). Под "двойным кодиро- ванием" Дженкс понимает присущее постмодернизму постоянное пародическое сопоставление двух (или более) "текстуальных миров", т. е. различных способов семиотического кодирования эстетических систем, под которыми следует понимать художест- венные стили. Рассматриваемый в таком плане постмодернизм выступает одновременно и как продолжение практики модер- низма, и как его преодоление, поскольку он "иронически пре- одолевает" стилистику своего предшественника. Другие исследо- ватели (У. Эко, Т. Д'ан, Д. Лодж) видят в принципе "двойного кодирования" не столько специфическую особенность постмодернистского искусства, сколько вообще механизм смены любого художественного стиля другим. Это специфическое свойство постмодерной пародии получи- ло название "пастиш" (от итальянского pasticcio -- опера, со- ставленная из отрывков других опер, смесь, попурри, стилиза- ция). На первых этапах осмысления практики постмодернизма пастиш трактовался либо как специфическая форма пародии (например, А. Гульельми, теоретик итальянского неоавангарди- стского движения "Группа-63", писал в 1965 г.: "Наиболее последовательным воплощением в жизнь поэтики эксперимен- тального романа является pastiche -- фантазия и одновременно своеобразная пародия, 17, с. 185), либо как автопародия (ср. высказывание американского критика Р. Пойриера, сделанное им в 1968 г.: "В то время как пародия традиционно стремилась доказать, что, с точки зрения жизни, истории и реальности некоторые литературные стили выглядят устаревшими, литерату- pa самопародии, будучи совершенно неуверенной в авторитете подобных ориентиров, высмеивает даже само усилие установить их истинность посредством акта письма", 333, с. 339). Позиция Пойриера близка И. Хассану, определившему са- мопародию как характерное средство, при помощи которого писатель-постмодернист пытается сражаться с "лживым по сво- ей природе языком", и, будучи "радикальным скептиком", нахо- дит феноменальный мир бессмысленным и лишенным всякого основания. Поэтому постмодернист, "предлагая нам имитацию романа его автором, в свою очередь имитирующим роль авто- ра,... пародирует сам себя в акте пародии" (226, с. 250). Американский теоретик Ф. Джеймсон дал наиболее авто- ритетное определение понятия "пастиш", охарактеризовав его как основной модус постмодернистского искусства. Поскольку пародия "стала невозможной" из-за потери веры в "лингвистическую норму" , или норму верифицируемого дискурса, то в противовес ей пастиш выступает одновременно и как "изнашивание стилистической маски" (т. е. в традиционной функции пародии), и как нейтральная практика стилистической мимикрии, в которой уже нет скрытого мотива пародии,... нет уже чувства, окончательно угасшего, что еще существует нечто нормальное на фоне изображаемого в комическом свете" (247, с. 114). Многие художественные произведения, созданные в стили- стике постмодернизма, отличаются прежде всего сознательной установкой на ироническое сопоставление различных литератур- ных стилей, жанровых форм и художественных течений. При этом иронический модус постмодернистского пастиша в первую очередь определяется негативным пафосом, направленным про- тив иллюзионизма масс-медиа и массовой культуры. Познавательный релятивизм теоретиков постмодернизма заставляет их с особым вниманием относиться к проблеме "авторитета письма", поскольку в виде текстов любой историче- ской эпохи он является для них единственной конкретной данно- стью, с которой они готовы иметь дело. Этот "авторитет" харак- теризуется ими как специфическая власть языка художествен- ного произведения, способного своими "внутренними" (например, для литературы -- чисто риторическими) средствами создавать самодовлеющий "мир дискурса". Этот "авторитет" текста, не соотнесенный с действительно- стью, обосновывается исключительно интертекстуально (т. е. авторитетом других текстов), иными словами -- имеющимися в исследуемом тексте ссылками и аллюзиями на другие тексты, уже приобретшие свой авторитет в результате традиции, закре- пившейся в рамках определенной культурной среды, восприни- мать их как источник безусловных и неоспоримых аксиом. В конечном счете, авторитет отождествляется с тем набором рито- рических или изобразительных средств, при помощи которых автор текста создает специфическую "власть письма" над созна- нием читателя. "Интертекстуальность" Это приводит нас к про- блеме интертекстуальности, затрагивавшейся до этого лишь в общем плане. Сам термин был введен Ю. Кри- стевой в 1967 г. и стал затем одним из основных принципов постмодернистской критики. Сегодня этот термин употребляется не только как литературоведческая категория, но и как понятие, определяющее то миро- и самоощущение современного человека, которое получило название постмодернистской чувствительности. Кристева сформулировала свою концепцию интертекстуаль- ности на основе переосмысления работы М. Бахтина 1924 г. "Проблема содержания, материала и формы в словесном худо- жественном творчестве" (12), где автор, описывая диалектику бытия литературы, отметил, что помимо данной художнику дей- ствительности, он имеет дело также с предшествующей и совре- менной ему литературой, с которой он находится в постоянном диалоге, понимаемом как борьба писателя с существующими литературными формами. Французская исследовательница вос- приняла идею диалога чисто формалистически, ограничив его исключительно сферой литературы и сведя ее до диалога между текстами, т. е. до интертекстуальности. Однако подлинный смысл этой операции Кристевой становится ясным лишь в кон- тексте теории знака Ж. Дерриды, который предпринял попытку лишить знак его референциальной функции. Под влиянием теоретиков структурализма и постструктура- лизма (в области литературоведения в первую очередь А. Ж. Греймаса, Р. Барта, Ж. Лакана, М. Фуко, Ж. Дерриды и др.), отстаивающих идею панъязыкового характера мышления, созна- ние человека было отождествлено с письменным текстом как якобы единственным возможным средством его фиксации более или менее достоверным способом. В конечном счете эта идея свелась к тому, что буквально все стало рассматриваться как текст: литература, культура, общество, история и, наконец, сам человек. Положение, что история и общество могут быть прочитаны как текст, привело к восприятию человеческой культуры как единого интертекста, который в свою очередь служит как бы предтекстом любого вновь появляющегося текста. Другим важ- ным следствием уподобления сознания тексту было интертексту- альное растворение суверенной субъективности человека в тек- стах-сознаниях, составляющих "великий интертекст" культурной традиции. Таким образом, автор любого текста (в данном слу- чае уже не имеет значения, художественного или какого друго- го), как пишет немецкий критик М. Пфистер, "превращается в пустое пространство проекции интертекстуальной игры" (239, с. 8). Кристева при этом подчеркивает бессознательный характер этой "игры", отстаивая постулат имперсональной "безличной продуктивности" текста, который порождается как бы сам по себе, помимо сознательной волевой деятельности индивида: "Мы назовем ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНОСТЬЮ (выделено автором -- И. И. ) эту текстуальную интер-акцию, которая происходит внутри отдельного текста. Для познающего субъекта интертек- стуальность -- это признак того способа, каким текст прочиты- вает историю и вписывается в нее" (269, с. 443). В результате текст наделяется практически автономным существованием и способностью "прочитывать" историю. Впоследствии у деконст- руктивистов, особенно у П. де Мана, это стало общим местом. Концепция интертекстуальности, таким образом, тесно связана с проблемой теоретической "смерти субъекта", которую возвестил еще Фуко (61), а Барт переосмыслил как "смерть автора" (т. е. писателя) (10), и "смертью" индивидуального текста, растворенного в явных или неявных цитатах, а в конеч- ном счете и "смертью" читателя, неизбежно цитатное сознание которого столь же нестабильно и неопределенно, как безнадеж- ны поиски источников цитат, составляющих его сознание. От- четливее всего эту проблему сформулировала Л. Перрон- Муазес, заявившая, что в процессе чтения все трое: автор, текст и читатель -- превращаются в единое "бесконечное поле для игры письма" (332, с. 383). Все эти идеи разрабатывались одновременно в различных постструктуралистских теориях, но своим утверждением в каче- стве общепризнанных принципов современной литературоведче- ской парадигмы они обязаны в первую очередь авторитету Ж. Дерриды. Как отмечает Пфистер, "децентрирование" субъекта, уничтожение границ понятия текста и самого текста вместе с отрывом знака от его референта, осуществленным Дерридой, свело всю коммуникацию до свободной игры означающих и породило картину "универсума текстов", в котором отдельные безличные тексты до бесконечности ссылаются друг на друга и на все сразу, поскольку они все вместе являются лишь частью всеобщего текста", который в свою очередь совпадает со всегда уже "текстуализированными" действительностью и историей. Концепция Кристевой в благоприятной для нее атмосфере постмодернистских и деконструктивистских настроений быстро получила широкое признание и распространение среди литерату- роведов самой различной ориентации. Она облегчила, и теорети- чески, и практически, осуществление идейной сверхзадачи по- стмодерниста: деконструировать противоположность между критической и художественной продукцией, а равно и классиче- скую оппозицию субъекта объекту, своего чужому, письма чте- нию и т. д. Каноническую формулировку понятий "интертексту- альность" и "интертекст", по мнению большинства западных теоретиков, дал Р. Барт: "Каждый текст является интертекстом; другие тексты присутствуют в нем на различных уровнях в более или менее узнаваемых формах: тексты предшествующей культуры и тексты окружающей культуры. Каждый текст пред- ставляет собой новую ткань, сотканную из старых цитат. Об- рывки культурных кодов, формул, ритмических структур, фраг- менты социальных идиом и т. д. -- все они поглощены текстом и перемешаны в нем, поскольку всегда до текста и вокруг него существует язык. Как необходимое предварительное условие для любого текста, интертекстуальность не может быть сведена к проблеме источников и влияний; она представляет собой общее поле анонимных формул, происхождение которых редко можно обнаружить, бессознательных или автоматических цитаций, да- ваемых без кавычек" (90, с. 78). "Эхокамера" и др. Таким образом, мир, пропущенный через призмы интертекстуальности, предста- ет как огромный текст, в котором все когда-то уже было сказано, а новое возможно только по принципу калейдоскопа: смешение определенных элементов дает все новые комбинации. Так, для Р. Барта любой текст -- это своеобразная "эхокамера" -- chambre d'echos (85, с. 78), для М. Риффатерра -- "ансамбль пресуппозиций других текстов" (342, с. 496), и поэтому "сама идея текстуаль- ности неотделима от интертекстуальности и основана на ней" (341, с. 125). С точки зрения М. Грессе, интертекстуальность является составной частью культуры вообще и неотъемлемым признаком литературной деятельности в частности: любая цита- ция, какой бы характер она ни носила, -- а цитирование якобы всегда неизбежно, вне зависимости от воли и желания писателя, обязательно вводит его в сферу того культурного контекста, опутывает его той "сетью культуры", ускользнуть от которых не властен никто (240, с. 7). Проблема интертекстуальности оказалась близкой и тем лингвистам, которые занимаются вопросами лингвистики текста. Р.-А. де Богранд и В. У. Дресслер в своем "Введении в лин- гвистику текста" (1981) определяют интертекстуальность как "взаимозависимость между порождением или рецепцией одного данного текста и знанием участника коммуникации других тек- стов" (96, с. 188). Они выводят из "понятия самой текстуаль- ности" необходимость "изучения влияния интертекстуальности как средства контроля коммуникативной деятельности в целом" (там же, с. 215). Следовательно, текстуальность и интертексту- альность понимаются как взаимообуславливающие друг друга феномены, что ведет в конечном счете к уничтожению понятия "текста" как четко выявляемой автономной данности. Как ут- верждает семиотик и литературовед Ш. Гривель, "нет текста, кроме интертекста" (218, с. 240). Однако далеко не все западные литературоведы, прибе- гающие в своих работах к понятию интертекстуальности, вос- приняли столь расширительное ее толкование. В основном это касается представителей коммуникативно-дискурсивного анализа (нарратологов), считающих, что слишком буквальное следование принципу интертекстуальности в ее философском измерении делает бессмысленной вообще всякую коммуникацию. Так, Л. Дэлленбах (126), П. Ван ден Хевель (374) трактуют интертек- стуальность более суженно и конкретно, понимая ее как взаи- модействие различных видов внутритекстовых дискурсов: дис- курс повествователя о дискурсе персонажей, одного персонажа о другом и т. п.; их интересует та же проблема, что и Бахтина -- взаимодействие "своего" и "чужого" слова. Классификация типов взаимодействия текстов по Ж. Женетту В том же духе действо- вал и французский ученый Ж. Женетт, когда в своей книге "Палимпсесты: Литера- тура во второй степени" (1982) (213) предложил пятичленную классификацию разных типов взаимодействия тек- стов: 1) интертекстуальность как соприсутствие в одном тексте двух или более текстов (цитата, аллюзия, плагиат и т. д.); паратекстуальность как отношение текста к своему заглавию, послесловию, эпиграфу и т. д.; 3) метатекстуальность как ком- ментирующая и часто критическая ссылка на свой предтекст; гипертекстуальность как осмеяние и пародирование одним текстом другого; 5) архитекстуальность, понимаемая как жанро- вая связь текстов. Эти основные классы интертекстуальности Женетт делит затем на многочисленные подклассы и типы и прослеживает их взаимосвязи. Аналогичную задачу -- выявить конкретные формы лите- ратурной интертекстуальности (заимствование и переработка тем и сюжетов, явная и скрытая цитация, перевод, плагиат, аллюзия, парафраза, подражание, пародия, инсценировка, экранизация, использование эпиграфов и т. д. ) -- поставили перед собой авторы сборника "Интертекстуальность: Формы и функции" (1985) (239) немецкие исследователи У. Бройх, М. Пфистер и Б. Шульте-Мидделих. Их интересовала также проблема функ- ционального значения интертекстуальности -- с какой целью, для достижения какого эффекта писатели обращаются к произ- ведениям своих современников и предшественников; таким обра- зом, авторы сборника противопоставили интертекстуальность как литературный прием, сознательно используемый писателями, постструктуралистскому ее пониманию как фактора своеобраз- ного коллективного бессознательного, определяющего деятель- ность художника вне зависи- мости от его воли и желания. Цитатное мышление Идею интертекстуально- сти нельзя рассматривать как всего лишь побочный резуль- тат теоретической самореф- лексии постструктурализма: она возникла в ходе критического осмысления широко распространенной художественной практики, захватившей в последние 20 лет не только литературу, но и другие виды искусства. Для писателей-постмодернистов весьма характерно цитатное мышление; в частности, Б. Морриссетт, определяя творчество А. Роб-Грийе, назвал постмодернистскую прозу "цитатной литературой" (325, с. 285). Погруженность в культуру вплоть до полного в ней рас- творения может здесь принимать самые различные, даже коми- ческие формы. Например, французский писатель Жак Ривэ в 1979 г. выпустил роман-цитату "Барышни из А.", состоящий из 750 цитат, заимствованных у 408 авторов. Более серьезным примером той же тенденции может служить интервью, данное еще в 1969 г. "новым романистом" М. Бютором журналу "Арк": "Не существует индивидуального произведения. Произ- ведение индивида представляет собой своего рода узелок, кото- рый образуется внутри культурной ткани и в лоно которой он чувствует себя не просто погруженным, но именно появившим- ся в нем (курсив автора -- И. И.). Индивид по своему проис- хождению -- всего лишь элемент этой культурной ткани. Точно так же и его произведение -- это всегда коллективное произве- дение. Вот почему я интересуюсь проблемой цитации" (116, с. 2). Это жизненное ощущение собственной интертекстуальности и составляет внутреннюю стилистику постмодернизма, который хаосом цитат стремится выразить свое ощущение, как пишет Хассан, "космического хаоса" , где царит "процесс распада мира вещей" (228,с. 59). К. Брук-Роуз: "растворение характера в романе" Подобная мировоззрен- ческая установка прежде всего сказалась на принципах изображения человека в ис- кусстве постмодернизма и вы- разилась в полной деструкции персонажа как психологически и социально детерминированного характера. Наиболее полно эту проблему осветила английская писательница и литературовед Кристин Брук-Роуз в статье "Растворение характера в романе" (111). Основываясь на литературном опыте постмодернизма, она приходит к крайне пессимистическим выводам о возможности дальнейшего существования как литературного героя, так и во- обще персонажа, и связывает это прежде всего с отсутствием полнокровного характера в "новейшем романе". Причину этого она видит в процессе "дефокализации ге- роя", произошедшей в "позднем реалистическом романе". Этот технический прием преследовал две цели. Во-первых, он помо- гал избежать всего героического или "романного" (romanesque), что обеспечивало в традиционной литературе идентификацию читателя с главным персонажем в результате его постоянной фокализации, т. е. выдвижения его на первый план, в центр повествования. Во-вторых, он позволял создать образ ("портрет") общества при помощи последовательной фокализа- ции разных персонажей и создания тем самым "панорамного образа", социального среза общества. Своей кульминации, по мнению исследовательницы, этот прием достиг в 30-е годы, например, в романе Хаксли "Контрапункт"; с тех пор он превратился в избитое клише "современного традиционного романа" и основной прием кино- монтажа. Его крайняя форма -- телевизионная мыльная опера, где "одна пара актрис тут же сменяет другую, так что мы едва ли способны через полчаса отличить одну драму от другой, один сериал от следующего и, коли на то уж пошло, от рекламных клипов, когда две актрисы оживленно обсуждают на кухне то ли эффективность новых моющих средств, то ли проблему суп- ружеской неверности" (111, с. 185). Подытоживая современное состояние вопроса, Кристин Брук-Роуз приводит пять основных причин краха "традиционного характера": 1) эпистемологический кризис; 2) упадок буржуазного общества и вместе с ним жанра романа, который это общество породило; 3) выход на авансцену "вторичной оральности" -- нового "искусственного фольклора" как результата воздействия масс-медиа; 4) рост авторитета "популярных жанров" с их эстетическим примитивизмом; 5) невозможность средствами реализма передать опыт XX в. со всем его ужасом и безумием. "МЕРТВАЯ РУКА" Познавательный агно- стицизм постмодернистского сознания Брук-Роуз характе- ризует при помощи метафоры "мертвая рука", имея в виду юридический термин, означающий владение недвижимостью без прав передачи по наследству. Историческое сознание в резуль- тате широко распространившегося скепсиса относительно позна- вательных возможностей человека воспринимается постмодерни- стами как недоступное для современного понимания: "все наши представления о реальности оказались производными от наших же многочисленных систем репрезентации" (там же, с. 187). Иными словами, постмодернистская мысль пришла к заключе- нию, что все, принимаемое за действительность, на самом деле есть не что иное, как представление о ней, зависящее к тому же от точки зрения, которую выбирает наблюдатель, и смена кото- рой ведет к кардинальному изменению самого представления. Таким образом, восприятие человека объявляется обреченным на "мультиперспективизм", на постоянно и калейдоскопически меняющийся ряд ракурсов действительности, в своем мелькании не дающих возможности познать ее сущность. Столь ярко выраженное "познавательное сомнение" неиз- бежно сказалось и на принципах воспроизведения психологии персонажа. Теоретики постструктурализма и постмодернизма обратили внимание на тот факт, что при изображении человече- ской психологии писатели проникали во внутреннюю жизнь литературного персонажа при помощи условного приема, нося- щего название "свободной косвенной речи" (в отечественном литературоведении более распространен термин "несобственно- прямая речь"). В то же время в реальной жизни, пишет Брук- Роуз, мы не имеем доступа к тому, что происходит в сознании и психологии людей. Этот прием, который успешно применяла еще Джейн Остин, -- использование деиксов настоящего времени ("эгоцентрические обстоятельства" Рассела или "шифтеры" Якобсона -- грамматические показатели ситуации высказыва- ния) в общей структуре предложений в прошедшем времени, -- достиг своего совершенства у Флобера и стал рассматриваться как основной признак его индивидуального стиля. "Но в течение XX столетия он подвергся столь слепому подражанию, -- пи- шет Брук-Роуз, -- что стал казаться совершенно бессмыслен- ным. Придуманный, чтобы воспроизводить слова, мысли и бес- сознательные мотивы персонажа, он пропитал собой всю пове- ствовательную информацию, передаваемую через посредничество персонажа во имя уничтожения автора" (там же, с. 189). Второй причиной "краха персонажа" как психологически детерминированного характера Брук-Роуз считает "буржуазное происхождение романа", ссылаясь здесь на авторитет Йана Уотта и его работы "Возникновение романа" (1957) (376). Исследовательница исходит из предпосылки, что если общество, ради изучения и описания которого и был создан роман, утрати- ло свои экономические основы, свою стабильность и веру в себя, то в результате и то видение мира, что лежало в основе традиционного романа, утратило свою целостность, оказалось фрагментированным и лишенным какого-либо связующего прин- ципа. Крах мимесиса Главная проблема, с точ- ки зрения Брук-Роуз, состоит в том, что рухнула старая "миметическая вера в рефе- ренциальный язык" (111, с. 190), т. е. в язык, способный правдиво и достоверно переда- вать и воспроизводить действительность, говорить "истину" о ней. И хотя романисты по-прежнему изображают общество, "его уже нет в том смысле, что нет твердой уверенности в его суще- ствовании. Серьезные писатели потеряли свой материал. Или, вернее, этот материал переместился в какую-то другую сферу: обратно туда, куда романист обращался изначально как к сво- ему источнику: в документалистику, журналистику, хронику, эпистолярное свидетельство, -- но уже в их современных жан- рах, в формах, свойственных масс-медиа и гуманитарным нау- кам, которые предположительно "делают это лучше". Нехудо- жественная литература вернула себе обратно всю социологию, психологию и философию -- моральную и эпистемологическую, -- в то время как поэзия, миф и сновидение мигрировали в поп- и рок-культуру с их сверкающей лазерной светотехникой и сюрреалистическими видеоклипами" (там же). Третью причину "растворения характера" в "современном" , т. е. постмодернистском романе Брук-Роуз видит в вытеснении психологического реализма "вторичной оральностью" (выра- жение Уолтера Онга) (331) в результате воздействия "элект- ронных средств" массовой информации, предпочитающих "плос- кие" характеры комиксов, видеоклипов или "новых героев" ком- пьютерных игр, которые гораздо привлекательнее для молодых потребителей искусства, чем "круглые", "сложные" характеры классических романов. Читатель "нового поколения", по ее мне- нию, все больше предпочитает художественной литературе до- кументалистику или "чистую фантазию". С этой причиной тесно связана и следующая -- естествен- ный человеческий интерес к вымыслу и всему фантастическому все больше стал удовлетворяться популярными жанрами, таки- ми, как научная фантастика, триллеры, детективная литература, комиксы. Брук-Роуз убеждена, что по крайней мере в одном постмодернистский роман и научная фантастика поразительно схожи: в обоих жанрах персонажи являются скорее олицетворе- нием идеи, нежели воплощением индивидуальности, неповтори- мой личности человека, обладающего "каким-либо гражданским статусом и сложной социальной и психологической историей" (111, с. 192). Пятая, последняя, по классификации Брук-Роуз, причина заключается в широко распространенном среди западных куль- турологов и теоретиков литературы убеждении, что ужасы миро- вой истории середины XX в., прежде всего зверства фашист- ских концлагерей, не могут быть переданы средствами реалисти- чески-достоверного изображения действительности, а следова- тельно, в этих условиях невозможен и "миметически реализо- ванный характер" (там же, с. 193). Общий итог весьма пессимистичен: "Вне всякого сомнения, мы находимся в переходном состоянии, подобно безработным, ожидающим появления заново переструктурированного техно- логического общества, где им найдется место. Реалистические романы продолжают создаваться, но все меньше и меньше лю- дей их покупают или верят в них, предпочитая бестселлеры с их четко выверенной приправой чувствительности и насилия, сен- тиментальности и секса, обыденного и фантастического. Серьез- ные писатели разделили участь поэтов -- элитарных изгоев и замкнулись в различных формах саморефлексии и самоиронии -- от беллетризованной эрудиции Борхеса до космокомиксов Кальвино, от мучительных мениппеевских сатир Барта до дез- ориентирующих символических поисков неизвестно чего Пин- чона -- все они используют технику реалистического романа, чтобы доказать, что она уже не может больше применяться для прежних целей. Растворение характера -- это сознательная жертва постмодернизма, которую он приносит, обращаясь к технике научной фантастики" (там же, с. 194). Можно не согласиться с Брук-Роуз в ее характеристике общего состояния всей западной литературы, на что претендует ее анализ, поскольку она ограничивается лишь авангардистской тенденцией, как трудно серьезно отнестись к ее довольно хруп- ким, по ее же признанию, надеждам, что технологическая рево- люция, которая, возможно, "изменит наш склад ума" и возродит интерес к "глубинной логике характеров" (там же, с. 195), ока- жет в будущем благотворное воздействие на литературу. Но в одном ей, несомненно, надо отдать должное: как никто другой она четко сформулировала основные тезисы постмодернистской концепции личности в литературе. Заканчивая этот обзор основных признаков постмодерниз- ма, в котором собственно художественное формотворчество и его критическая рефлексия переплелись настолько тесно, что не всегда удается их безболезненно разграничить, я хотел бы ука- зать на две основные версии причин его появления. Самая рас- пространенная версия состоит в ссылке на кризис буржуазного сознания и на те конкретные форма, которые он принял в ис- кусстве. Наиболее проницательные теоретики постмодернизма характеризуют его как искусство, наиболее адекватно передаю- щее ощущение кризиса познавательных возможностей человека и восприятие мира как хаоса, управляемого непонятными зако- нами или просто игрой слепого случая и разгулом бессмыслен- ного насилия. Другой причиной возникновения постмодернизма считают реакцию на изменение общей социокультурной ситуа- ции, в которой под воздействием масс-медиа стали формиро- ваться стереотипы массового сознания. Именно этим в значи- тельной степени объясняется эпатажный и гротесковый характер постмодерна, иронически высмеивающего шаблоны тривиального искусства. Однако буйный взлет искусства, которое иначе как искус- ством постмодерна не назовешь, в моей собственной стране, причем в самых разных его видах и родах: музыке, живописи, скульптуре, литературе и т. д., заставляет меня с настороженно- стью относиться к попыткам свести этот феномен к кризису лишь только одной конкретной исторической формы обществен- ного сознания. Очевидно, более правы те теоретики (например, У. Эко и Д. Лодж), которые считают неизбежным появление подобного феномена при любой смене культурных эпох, когда происходит слом одной культурной парадигмы и возникновение на ее обломках другой. Причины этой смены могут быть самы- ми разными: и политического, и социального, и научно- технического, и мировоззренческого плана. Другое дело, что совпадение их во времени усиливает болезненность этой ломки сознания, обостряет воспри- ятие кризисности самого человеческого бытия. Ощу- щение исчерпанности старого и непредсказуемости нового, грядущие контуры которого неясны и не обещают ничего определенного и надежного, и делает постмодернизм, где это настроение выразилось явственнее всего, выражением "духа времени" конца XX в., очередным fin du siecle, вне зависимости от того, сколь влиятельным в литературе, искусстве, критике и философии он является на сегодняшний день. Постмодернизм как очередной fin du siecle Собственно, последняя глава о постмодернизме и может служить заключением данного исследования, поскольку в ней подводятся итоги многолетней эволюции постструктурализма и дается характеристика его нынешнего состояния. Если брать всю его историю в целом -- от середины 60-х гг. и по сегодняшний день, -- то, учитывая даже столь поразительную по нашим временам, с их склонностью к перемене вкусовых ориентаций, продолжительность его существования и выживаемость, все-таки нужно признать, что четверть века -- предельный срок жизни любого художественного или философско-эстетического направ- ления. После этого оно либо исчезает, либо видоизменяется настолько, что в нем лишь с трудом просматриваются контуры его первоначальных постулатов. И действительно, анализ последних публикаций свидетель- ствует об известной усталости современных критиков от основ- ных теоретических положений постструктуралистской догмы. Особенно отчетливо это проявляется в ламентациях критиков других методологических ориентаций, будь то иеремиады анг- лоязычных литературоведов на засилье "французского влияния" или язвительные литературоведческие памфлеты французских традиционалистов. Мы уже отмечали в разделах о Дерриде и Фуко определенные тенденции их теоретической эволюции, которые явно демонстрируют известную исчерпанность пост- структуралистского канона и выводят этих мыслителей за его пределы, что свидетельствует об их чуткости к изменению об- щего климата идей. Прежде всего, с конца 80-х гг. стала явст- венно себя обнаруживать наметившаяся в рамках собственно постструктуралистской теории тенденция к отказу от ригориче- ской установки на абсолютную децентрацию и интертекстуали- зацию человеческого "я", выразившиеся в концепции "смерти автора". Это новое для постструктурализма веяние проявилось в работах М. Фуко "Пользование наслаждением" и "Забота о себе" (1984) (204, 201) и Ж. Дерриды "Психея: Изобретение другого" (1987) (156) и получило дальнейшее отражение в таких исследованиях, как "Пределы теории" (1989) Томаса Каванага (297), "Выявляя субъект" (1988) Пола Смита (358), "Технология Я: Семинар с Мишелем Фуко" (1988) (367). Несомненно, что оформление постмодернизма как специфи- ческой формы теоретической рефлексии вдохнуло новую жизнь в постструктуралистско-деконструктивистский комплекс концеп- ций, породив целое направление в современной критике, которое апеллирует к тем же, хотя и сильно трансформированным, тео- ретическим принципам анализа. Но даже и в среде постмодер- нистов, если брать таких его ведущих теоретиков, как Ж.-Ф. Лиотар и Ж. Бодрийар, наметилась тенденция к существенному пересмотру постмодернистского канона. В данный момент труд- но сказать, идет ли дело о кардинальном разрыве с концепцией постмодернизма или лишь о ее модификации, учитывающей запросы реальности, -- в этом вопросе позиции Лиотара и Бодрийара выглядят крайне противоречиво. Но в основном критика пока затрагивает лишь философские основы постмодер- низма и практически не нашла своего отражения в литературно- критической практике постмодернистского литературоведения. Насколько можно судить по последним публикациям даже журнального характера, где легче всего проследить назреваю- щую перемену критической парадигмы, и тем работам, в кото- рых с явным вызовом провозглашается возникновение "послепостструктуралистской перспективы", в действительности трудно обнаружить сколь-либо серьезный разрыв с постструк- туралистскими представлениями. Как об этом говорит в статье 1991 г. С. Фридман, довольно известная представительница феминистской критики, все это свидетельствует скорее о "сдвиге внутри самого постструктурализма", лишь "частично", по ее собственному признанию, вызванному "критикой со стороны" (210, с. 466). Как бы то ни было, пока не появится новая теория, доста- точно сильная по своему влиянию, чтобы оттеснить постструкту- рализм на периферию литературно-критического и философско - эстетического горизонта, говорить о его смерти явно преждевре- менно.
Библиография
1. Автономова Н. С. Археология знания // Современная западная философия: Словарь / Сост.: Малахов В. С., Филатов В. П. -- М., 1991. С. 27- 28. 2. Автономова Н. С. Рассудок, разум, рациональность.-- М., 1980.-- 287с. 3. Автономова Н. С. Философские проблемы структурного анализа в гуманитарных науках. -- М., 1977. -- 271 с. 4. Автономова Н. С. Фуко М. // Современная западная философия: Словарь / Сост.: Малахов В. С., Филатов В. П., -- М., 1991. -- С. 361 -- 363. 5. Анастасьев Н. А. В поисках формы// Литература США в 70-е годы XX века. М., 1983. -- С. 111 -- 140. 6. Андреев Л. Г. Актуальные проблемы зарубежной литературы XX века: Межвуз. сб. науч. тр. / Отв. ред. Андреев Л. Г. -- М., 1989. -- 175с. 7. Андреев Л. Г. Порывы и поиски двадцатого века // Называть вещи своими именами: Прогр. выступления мастеров западноевроп. лит. XX в. / Сост., предис., общ. ред. Андреева Л. Г. -- М., 1986. -- С. 3-18. 8. Андреев Л. Г. Французская литература и "конец века". // Вопр. лит. -- М., 1986. -- No 6. -- С. 81 -- 101. 9. Балашова Т. В. Методология "новой критики" // Теории, школы, концепции. -- М., 1975. -- С. 64-108. 10. Барт Р. Избранные работы: Семиотика: Поэтика: Пер. с фр. / Сост., общ. ред. и вступ. ст. Косикова Г. К. -- М.. 1989. -- 616 с. 11. Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики. -- М., 1975. -- 502 с. 12. Бахтин М. М. Проблема содержания, материала и формы в словес- ном художественном творчестве. // Бахтин М. М. Вопросы литера- туры и эстетики. -- М., 1975. -- С. 6-71. 13. Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. -- 4-е изд. -- М., 1979. -- 320 с. 14. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. -- М.,1979. -- 424 с. 14а. Вайнштейн О. Б. Сопротивление теории или эстетика чтения. // Вопр. лит. -- М.,1990.-- No 5. -- С. 88-93. 15. Гайденко П. П. Экзистенциализм и проблема культуры: (Критика философии М. Хайдеггера). -- М., 1963. -- 121 с. 16. Гараджа А. В. Критика метафизики в неоструктурализме (по рабо- там Ж. Дерриды 80-х годов). -- М., 1989. -- 50 с. 17. Гульельми А. Группа 63. // Называть вещи своими именами. -- М.,1986. -- С. 185-194. 18. Делез Ж., Гваттари Ф. Капитализм и шизофрения: Анти-Эдип. -- М.,1990. -- 107 с. 19. Деррида Ж. Письмо к японскому другу. // Вопр. философии. -- М., 1992. -- No 4. -- С. 53 - 57. 20. Зарубежная эстетика и теория литературы XIX -- XX вв. / Сост., общ. ред. и вступ. ст. Косикова Г. К. -- М.,1987. -- 511 с. 21. Затонский Д В. Реализм -- это сомнение? -- Киев. 1992. -- 278 с. 22. Зверев А. М. Дворец на острие иглы: Из худож. опыта XX в. -- М., 1989. -- 410 с. 23. Зверев А. М. Логика литературного десятилетия. // Литература США в 70-е годы XX века. -- М.. 1983. -- С. 11-79. 24. Зверев А. М. Модернизм в литературе США: Формирование, эволю- ция, кризис. -- М., 1979. -- 318 с. 25. Ильин И. П. Английский постструктурализм и традиция социально- го историзма. // Диапазон. -- М.. 1992. -- No 1. -- С 32-38. 26. Ильин И. П. Восточный интуитивизм и западный иррационализм: "Поэтическое мышление" как доминантная модель "постмодернистского сознания". // Восток -- Запад: Литературные взаимосвязи в зарубежных исследованиях. -- М., 1989. -- С.170-190. 27. Ильин И. П. Малколм Брэдбери: критик, писатель, пародист. // Диапазон. -- М., 1991. -- No 3. -- С.16- 20. 28. Ильин И. П. П. де Ман. Слепота и проницательность: Эссе о рито- рике современного литературоведения (реферат). // Панорама со- временного буржуазного литературоведения и литературной кри- тики. -- М., 1974. -- С. 61 -- 80. 29. Ильин И. П. Массовая коммуникация и постмодернизм. // Речевое воздействие в сфере массовой коммуникации. -- М., 1990. -- С. 80- 96. 30. Ильин И. П. Между структурой и читателем: Теоретические аспек- ты коммуникативного изучения литературы. // Теории, школы, концепции. -- М. 1985. -- С. 134-168. 31. Ильин И. П. Некоторые концепции искусства постмодернизма в современных зарубежных исследованиях. -- М., 1988. -- 28 с. 32. Ильин И. П. "Постмодернизм": Проблема соотношения творческих методов в современном романе Запада. // Современный роман: Опыт исследования, -- М., 1990. -- С. 255-279. 33. Ильин И. П. Постструктурализм и диалог культур. -- М., 1989. -- 60 с. 34. Ильин И. П. Проблема личности в литературе постмодернизма: Теоретические аспекты // Концепция человека в современной ли- тературе. 1980-е годы. -- М., 1990. -- С. 47-70. 35. Ильин И. П. Проблема речевой коммуникации в современном ро- мане. // Проблемы эффективности речевой коммуникации. -- М., 1989. -- С. 187-208. 36. Ильин И. П. Проблема читателя в современной критике воспри- ятия. // Современные зарубежные литературоведческие концепции (герменевтика, рецептивная эстетика). -- М., 1983. -- С. 56-67. 37. Ильин И. П. Проблемы "новой критики": История эволюции и со- временное состояние. // Зарубежное литературоведение 70-х годов. Направления, тенденции, проблемы. -- М., 1984. -- С. 113-155. 38. Ильин И. П. Современные концепции компаративистики и сравни- тельного изучения литератур. -- М., 1987. -- 50 с. 39. Ильин И. П. Стилистика интертекстуальности: Теоретические аспекты. // Проблемы современной стилистики. -- М., 1989. -- С. 186-207. 40. Ильин И. П. Теория знака Ж. Дерриды и ее воздействие на совре- менную критику США и Западной Европы. // Семиотика. Коммуни- кация. Стиль. -- М., 1983. -- С. 108-125. 41. Косиков Г. К. Зарубежное литературоведение и теоретические проблемы науки о литературе. // Зарубежная эстетика и теория литературы XIX -- XX вв. -- М.. 1987. -- С. 5-38. 42. Косиков Г. К. Комментарии. // Называть вещи своими именами -- М., 1986. -- С. 517-540. 43. Косиков Г. К. Ролан Барт -- семиолог, литературовед. // Барт Р. Избранные работы: Семиотика: Поэтика. -- М., 1989. -- С. 3-45. 44. Кузнецов В. Н. Французская буржуазная философия XX в. -- М., 1970. -- 318 с. 45. Лосев А. Ф. Комментарии. // Платон. Сочинения. -- М., 1971 -- ТЗ/1/. -- С. 563-681. 46. Лосев А. Ф. Стоицизм. // Философская Энциклопедия. -- М., 1970. -- Т. 5.-- С. 136-138. 47. Называть вещи своими именами: Прогр. выступления мастеров западноевроп. лит. XX в. / Сост., предисл., общ. ред. Андреева Л. Г. М., 1986. -- 640 с. 48. Новое в зарубежной лингвистике. -- М., 1986. -- Вып. 17: Теория речевых актов. -- 424 с. 49. Платон. Сочинения. -- М., 1971. -- Т. 3/1/. -- 687 с. 50. Ржевская Н. С. Литературоведение и критика в современной Франции: Основные направления. Методология и тенденции. -- М 1985 270 с. 51. Рыклин М. К. Делез. // Современная западная философия: Словарь / Сост.: Малахов В. С., Филатов В. П. -- М., 1991. -- С. 88-89. 52. Рыклин М. К. Маргинализм. // Там же. -- С. 170. 53. Рыклин М.К. Телькелизм". // Там же. -- С. 297-298. 54. Семиотика. -- М., 1983. -- 636 с. 55. Соссюр Ф. де. Труды по языкознанию. -- М., 1977. -- 695 с. 56. Социальная философия Франкфуртской школы. -- М., 1975. -- 359 с. 57. Стаф. И. К. Делез. // Современные зарубежные литературоведы: Справочник. -- М., 1985. -- Т. 1. -- С. 180-181. 58. Терминология современного зарубежного литературоведения (Страны Западной Европы и США). Справочник. / Отв. ред. Ильин И. П., Цурганова Е. А. -- М., 1992. -- Вып. 1. -- 220 с. 59. Филиппов Л. Структурный психоанализ Ж. Лакана и субъект творчества в структурном литературоведении. / Теории, школы, концепции. -- М., 1975 -- С. 36 -- 64. 60. Флоренский П. А. У водоразделов мысли. -- М., 1990. -- Т. 2. -- 447 с. 61. Фуко М. Слова и вещи: Археология гуманитарных наук -- М 1977 -- 488с. 62. Цурганова Е. А. Традиционно-исторические и современные проблемы литературной герменевтики. // Современные зарубежные литературоведческие концепции (герменевтика, рецептивная эстетика). -- М., 1983. -- С.12-26. 63. Эко У. Заметки на полях "Имени розы". // Иностр. лит. -- М.,1988. - No10. -- С. 88-104. 64. Якобсон Р. Избранные работы. -- -- М.,1985. -- 445 с. 65. Якобсон Р. Лингвистика и поэтика. // Структурализм: "за" и "против". -- М., 1975. -- С. 193-230. 66. Якобсон Р. Работы по поэтике. -- -- М., 1987. -- 461 с. 67. Adam J.-M., Goldenstein J.P. Unguistique et discours litteraire: Theorie et pratique des textes. -- P., 1976. -- 351 p. 68. Adorno Th. W. Asthetische Theorie./ Hrsg. von Adorno G., Tiedmann R. -- Frankfurt a.M.,1970. -- 544 S. 69. Archard D. Consciousness and unconsciousness. -- L.,1984, -- 136 p. 70. Atkins G. D. The sign as a structure of difference: Derridean deconstruction and some of its implication.// Semiotic themes. / Ed. by DeGeogre P. -- Lawrence, 1981. -- P.I 33-147. 71. Attridge D. Peculiar languages: Lit. as difference from the Renaissance to James Joyce. -- Ithaca, 1988. -- XV.262 p. 72. Bartheime D. Unspeakable practices, unnatural acts. -- N.Y., 1968. -- 170 p. 73. Bartes R. L'Aventure semiologique. -- P., 1985. -- 368 p, 74. Barthes R. La chambre claire: Note sur la photographic, -- P., 1980,-- 200 p. 75. Bartes R. Changer 1'objet lui-meme. // Esprit. No 4. -- P., 1971. -- P. 613-616. 76. Barthes R. Critique et verite. -- P., 1966. -- 80 p. 77. Barthes R, Le degre zero de Fecriture. -- P., 1953. -- 127 p. 78. Barthes R. L'Empire des signes. -- Geneve.1970. -- 156 p. 79. Barthes R. L'Etrangere. //La quinzaine litteraire. -- P., 1970. -- No 94.-- P. 19-20. 80. Barthes R. Fragments d'un discours amoureux. -- P., 1977. -- 286 p. 81. Barthes R. Introduction a 1'analyse structurale des recits. // Communications. -- P. 1966. -- No 8. -- P. 1-27. 82. Barthes R. Lecon. -- P., 1978. -- 46 p. 83. Barthes R. Mythologies, -- P., 1957. -- 252 p, 84. Barthes R. Le plaisir du texte. -- P., 1973. -- 105 p. 85. Barthes R. Roland Barthes par Roland Barthes. -- P., 1975. -- 192 P. 86. Barthes R. Sade, Fourier, Loyola. -- P., 1971. -- 191 p. 87. Barthes R. Sur Racine. -- P., 1963. -- 171 p. 88. Barthes R. Systeme de la mode. -- P., 1967. -- 327 p. 89. Barthes R. S/Z. -- P., 1971. -- 280 p. 90. Barthes R. Texte. // Encyclopaedia universalis. -- P., 1973. -- Vol. 15.-- P.78. 91. Barthes R. To wright: An intransitive verb? // The structuralists. / Ed. by DeGeorge P., DeGeorge F. -- Garden City, 1972. -- P. 115-167. 92. Baudrillard J. L'Autre par lui-meme. -- P., 1987. -- 90 p. 93. Baudrillard J. L'Echange symbolique et la mort. -- P., 1976. -- 347 P. 94. Baudrillard J. Oublier Foucault. -- P., 1977, -- 97 p. 95. Baudrilllard J. De la seduction. -- P., 1979. -- 270 p. 96. Beaugrande R.-A. de, Dressier W. Introduction to text linguistics. -- L.;N.Y., 1981.-XV1.270p. 97. Belsey C. Critical practice. -- L.; N.Y., 1980. -- VIII, 168 p. 98. Belsey C. The subject of tragedy: Identity and difference in Renaissance drama. -- L.,1985. -- XI, 253 p. 99. Benvenuto В., Kennedy R. The works of Jacques Lacan: An introduction. -- L., 1986. -- 237 p. 99a. Bertens H., Fokkema D. Forword. // Approaching postmodernism / Ed. by Fokkema D., Bertens H. -- Amsterdam, 1986. -- P.VII-X. 100. Blanchot M. Michel Foucault tel que(l) je rimagine. -- Montpellier,1986. -- 72 p. 101. Blanchot M. Le ressassement eternel. -- P., 1974. -- 146 p. 102. Bloom H. The anxiety of influence: A theory of poetry. -- N. Y., 1973.-- 157р. 103. Bloom H. A map of misreading. -- N.Y., 1975. -- 206 p. 104. Bloom H. Poetry and repressions: Revisionism since Blake to Stevens. -- Hew Haven; L., 1976. -- 10, 293 р. 105. Bove P. Destructive poetics: Heidegger and mod. Amer. poetry. -- N.Y., 1980. -- XX, 304 p. 106. Bowie M. Freud, Proust and Lacan: Theory as fiction. -- Cambridge, 1987, -- 225 p. 107. Brede R. Aussage und Discours: Unters. zur Discours- Theorie bei Michel Foucault. -- Frankfurt a.M., 1985. -- 196 S. 108. Brehier E. La theorie des incorporels dans 1'ancien stoicisme. -- 4e ed.-- P., 1970.-- 72 p. 109. Brenkman J. Culture and domination. -- Ithaca, 1985. -- XI, 239 P. 110. Brenkman J. Narcissus in the text. // Georg. rev. -- N.Y., 1976. -- Vol. 30. No 30. -- P. 293-327. 111. Brooke-Rose Chr. The dissolution of character in the novel. // Reconstructing individualism: Autonomy, individuality, and the self in western thought. -- Stanford, 1986. -- P. 184-196. 112. Brooke-Rose Chr. A rhetoric of the unreal: Studies in narrative and structure, especially the fantastic. -- Cambridge etc., 1981. -- VII, 446р. 113. Brown D. The modernist self in twentieth century literature: A study in self-fragmentation. -- Baslngstoke; L., 1989. -- X, 206 p. 114. Butler Chr. After the Wake: An essay on the contemporary avantgarde. -- Oxford, 1980. -- XI, 177 p. 115. Butler Chr. Interpretation, deconstruction, and Ideology. -- Oxford, 1986. -- X, 159р. 116. Butor. -- Р., 1969. -- 94 p. (Arc; No 39). 117. Calvet L.-J. Roland Barthes: Un regard politique sur le signe. -- P., 1973. -- 184 p. 118. Caputo J. P. Radical hermeneutics: Repetition, deconstruction and the hermeneutical project. -- Bloomington, 1987. -- DC, 319 p. 119. Cavallari H. M. Understanding Foucault: Same sanity / other madness. // Semiotica. -- Amsterdam, 1985. -- Vol. 56, No 3/4. -- P. 315-346. 120. Chase C. Transference as trope and persuaslo. // Discourse in psychoanalysis and literature. / Ed. by Rlramon-Kenan S. -- L.; N.Y., 1987. -- P. 211-229. 121. Cixous H. Le rire de la Meduse. // Arc. -- P., 1975. -- No 61. -- P. 3-54. 122. Cousins M., Hussain A. Michel Foucault. -- N.Y., 1984. -- VII, 278 P. 123. Cressole M. Deleuze. -- P., 1973. -- 121 p. 123a. Critical inquiry. -- Chicago, 1980. -- Vol.7, No I. -- 260 p. 124. Culler J. On deconstruction: Theory and criticism after structuralism. -- L. etc., 1983. -- 307 p. 125. Culler J. Structuralist poetics: Structuralism, lingistics and the study of literature. -- Ithaca.1975. -- XDC,301 p, 126. Dallenbach L. Le recit speculaire: Essai sur la mise en abyme. -- P., 1977.-- 247 p. 126a. Davis D. Artculture: Essays on the post-modern. -- N.Y., 1977. -- XII, 176 p. 127. Deconstruction and criticism. / By Bloom H. et al. -- N.Y.,1979. -- DC, 256 p. 128. Deconstruction in context: Ut. a. philosophy. / Ed by Taylor M. C. -- Chicago;L., 1986. -- A4G p. 129. Deleuze C., Guattari F. Capitalisme et schizophrenic: L'Anti-Oedipe. -- P., 1972. -- 470 p. 130. Deleuze G., Guattari F. Dialogues. -- P., 1977. -- 177 p. 131. Deleuze G.,Guattari F. Difference et repetition. -- P.,1968. -- 409р. 132. Deleuze G. Foucault. -- P., 1986. -- 143 p. 133. Deleuze G., Guattari F. Kafka: Pour une litterature mineure. -- P., 1975. -- 159 p. 134. Deleuze G. Logique du sens. -- P., 1969. -- 392 p. 135. Deleuse G. Marcel Proust et les signes. -- P., -- 1964. -- 91 p. 136. Deleuze G. Nietzsche et la philosophie. -- P., 1962. -- 235 p. 137. Deleuze G., Cuattari F. Rhizome. -- P., 1976. -- 74 p. 138. Deleuze G. Spinoza et le probleme de 1'expression. -- P., 1968. -- 382р. 139. De Man P. Allegories of reading: Figural language in Rousseau, Nietzsche, Rilke, and Proust. -- New Haven, 1979 -- XI, 305 p. 140. De Man P. Blindness and Insight: Essays in the rhetoric of contemporaiy criticism.-- N.Y., 1971.-- XIII, 189р. 141. De Man P. Critical writings, 1953 -- 1978. -- Minneapolis, 1987. -- LXXIV, 246 p. 142. De Man P. The resistance to theoiy. -- Minneapolis, 1986. -- XVIII, 137р. 143. Derrida J. La carte postale: De Socrate a Freud et au-dela. -- P., 1980. -- 560 p. 144. Derrida J. La dissemination. -- P., 1972. -- 406 p. 145. Derrida J. L' ecriture et difference. -- P., 1967. -- 439 p. 146. Derrida J. De Fesprit: Heidegger et la question. -- P., 1987. -- 186 P. 147. Derrida J. Glas. -- P., 1974. -- 291 p. 148. Derrida J. De la grammatologle. -- P., 1967. -- 448 p. 149. Derrida J. Of grammatology. -- Baltimore, 1976. -- LXXXVII, 396 P. 150. Derrida J. Umited, Inc. a b с // Glyph. -- Baltimore, 1977. -- No 2. -- P. 162-254. 151. Derrida J. Marges -- de la philosophie. -- P., 1972. -- XXV, 396 p. 152. Derrida J. Les morts de Roland Bartes. //Poetique. -- P., 1981 -- No 47. -- p. 269-292. 153. Derrida J. Parages. -- Р., 1986. -- 289 р. 154. Derrida J. Le parergon. // Digraphe. No 3. -- P., 1974. -- P. 21-57. 155. Derrida J. Positions. -- P., 1972. -- 136 p. 156. Derrida J. Psyche: Inventions de 1'autre. -- P., 1987. -- 652 p. 157. Derrida J. Signature, event, content. // Glyph. -- Baltimore 1977 -- No!.-- P. 172-197. 158. Derrida J. Speech and phenomena and other essays on Husserl's theory of signs. -- Evanston, 1973. -- XIII, 166 p. 159. Derrida J. Structure, sign, and play in the discourse of human sciences. // The structuralist controvercy / Ed. by Macksey R., Donato E. -- Baltimore, 1972. -- P. 256-271. 160. Derrida J. The supplement of copula: Philosophy before linguistics. // Textual srtategies: Perspectives in post-structuralist criticism / Ed. and with an. introd. by Harari J. H. -- L., 1980. -- P. 82-120. 161. Derrida J. La voix et le phenomene: Introd. au probleme du signe dans la phenomenologie de Husserl. -- P., 1967. -- 119 p. 162. Derrida J. Writing and difference. -- Chicago, 1978. -- XX, 342 p. 163. De-Zwart S. H. Acquisitions du langage et developpement de la pensee, sous-systemes linguistiques et operations concretes -- P 1967.-- 217 p. 164. D'haen Т. Postmodernism in American fiction and art. // Approaching postmodernism: Papers pres. at a Workshop on postmodernism, 21-23 Sept. 1984, Univ. of Utrecht / Ed. By Fokkema D., Bertens H. -- Amsterdam; Philadelphia 1986 -- P 211-231. 165. D'haen Т. Text to reader: A communicative approach to Fowles, Barth, Cortazar and Boon. -- Amsterdam; Philadelphia 1983 -- 162 p. 166. Displacement: Derrida and after. / Ed. with an introd. by Krupnick M. -- Bloomington, 1983. -- 198 p. 167. Dreifus H. L., Rabinow P. Michel Foucault: Beyond structuralism and hermeneutics. -- Brighton, 1982, -- XXIII, 241 p. 167a. Eagleton Т. Criticism and ideology: A study in Marxist lit. theory -- L., 1976. -- 191 p. 168. Eagleton T. The function of criticism. -- L., 1984. -- 136 p. 169. Eagleton T. Literary theory: An introduction. -- Oxford 1983 -- 244 p. 170. Easthope A. British post-structuralism since 1968 - L.; N.Y., 1988.-XIV.255p. 171. Easthope A. Poetry and phantasy. -- Cambridge 1989 -- VII 227 p. 17la. Federman R. Take it or leave it: An exaggerated second-hand tale to be read aloud either standing or sitting. -- N.Y., 1976. -- ca. 500 p. 172. Felman Sh. Le scandale du corps parlant: "Don Juan" avec Austin ou La seduction en deux lang. -- P., 1980. -- 222 p. 173. Felperin H. Beyond deconstruction: The uses a. abuses of. Lit theory. -- Oxford, 1985. -- (7), 226 р. 174. Feminism and psychoanalysis. / Ed. by Feldstein R. Roof J -- Ithaca; L.,1989. -- XII, 359 p. 175. Finas L. et al. Ecarts: Quatre essais a propos de Jacques Derrida -- P., 1973.-- 324 p 176. Les fins de 1'homme: A partir du travail de Jacques Derrida. Colloque de Cerisy, 23 juill. -- aout 1980. / Dir. par Lacoue- Labarthe, Nancy J. -- P., 1981. -- 698 p. 177. Flores R. The rhetoric of doubtful authority: Deconstructive readings of self-questioning narratives. St.Augustine to Faulkner. Ithaca; L., 1984. -- 175 p. 178. Fokkema D. W. Literary history, modernism, and postmodernism. Amsterdam, 1984. -- VIII, 63 p. 179. Fokkema D. W. The semantic and syntactic organisation of postmodernist texts. // Approaching postmodernism. / Ed. by Fokkema D. W., Bertens H. -- Amsterdam; Philadelphia, 1986. -- P. 81-98. 180. Foucault M. L'Archeologie du savoire. -- P., 1969. -- 275 p. 181. Foucault M. The archeology of knowledge. -- L., 1972. -- (5), 218р. 182. Foucault M. The birth of the clinic: An archeology of medical reception. -- N.Y., 1973. -- XIX, 215 p. 183. Foucault M. FoUe et deraison: Histoire de la foUe a Page classique. -- P., 1961. -- 673р. 184. Foucault M. Histoire de la folie a 1'age classique. -- P., 1972. -- 613 P- 185. Foucault M. Histoire de la sexualite: La volonte de savoir. -- P., 1976. -- VoL I. -- 211 p. 186. Foucault M. History, discourse and discontinuity. // Salmagundi. N.Y., 1972. -- No 20. -- P.223-239. 187. Foucault M. Histoiry of sexuality: An introduction. -- N.Y., 1978. -- Vol. I. -- 168 p. 188. Foucault M. Language, counter-memory, practice: Sel. essays a. interviews. / Ed., pref., a. introd. by Bouchard D. F. -- Oxford, 1977. -- 240 p. 189. Foucault M. Madness and civilisation: A histoiry of insanity in the age of Reason. -- N.Y., 1965. -- XIII, 299 p. 190. Foucault M. Maladle mentale et psychologle. -- P., 1962. -- 108 p. 191. Foucault M. Mental illness and psychology. -- N.Y., 1976. -- 90 p. 192. Foucault M. Les mots et les choses: Une archeologie des sciences humalnes. -- P., 1967. -- 400 p. 193. Foucault M. Naissance de la clinique: Une archeologie du regard medical. -- P., 1978. -- 214 p. 194. Foucault M. Nietzsche, la geneologie, ITiistoire. // Hommage a Jean Hyppolite. -- P., 1971. -- P.145-172. 195. Foucault M. The order of things: An archeology of human sciences. L., 1970. -- XXIV, 387 p. 196. Foucault M. L'ordre du discours. -- P.,1971. -- 82 p. 197. Foucault M. Power/Knowledge: Sel. interv. a. other writings, 1972- 1977. / Ed. with an afterword by Gordon C. -- N.Y., 1980. -- XII, 200р. 198. Foucault M. Qu'est-ce qu'un auteur? // Bulletin de la societe francaise de philosophie. -- P., 1969. -- No 63. -- P. 73-104. 199. Foucault M. Raymond Roussel. -- P., 1963. -- 211 p. 200. Foucault M. Reponse a une question. // Esprit. -- P., 1968. -- No 36. -- P. 850-874. 201. Foucault M. Le souci de soi: Histoire de la sexualite. -- P., 1984. -- Vol. 3. -- 290 p. 202. Foucault M. Surveiller et punir: Naissance de la prison. -- 1975. -- 318р. 203. Foucault M. Theatrum phisophicum. // Critique. -- P., 1970. -- No 26. -- P. 885-908. 204. Foucault M. L'usage des plalsirs: Histoire de la sexualite. -- P., 1984.-- Vol.2.-- 290 p. 205. Foucault M. Verite et pouvoir. // L'Arc. -- P., 1977. -- P. 16-26. 206. Foucault M. What is an author? // Screen. -- L., 1979. -- Vol. 20, No l.-- P. 13-33. 207. Foucault M. A critical reader. / Ed. by Hoy D. -- Oxford, 1986. -- VII, 246 p. 208. Frank M. Was 1st Neostrukturalismus? -- Frankfurt a. M., 1984. -- 615 S. 209. Friedman S. S. Lyric subversions of narrative. // Reading narrative: Form, ethics, ideology / Ed. by Phelan J. -- Columbus, 1989. -- P. 162-185. 210. Friedman S. S. Post/poststructuralist feminist criticism: The politics of recuperation and negotiation. // New lit. history. -- Charlottesvllle, 1991. -- Vol. 22, No 2. -- P. 465-590. 211. Gasche R. The tain of the mirror: Derrida and the philosophy of reflexion. -- Cambridge; L., 1985. -- X, 348 p. 212. Genette G. Nouveau discours du recit. -- P., 1983. -- 178 p. 213. Genette G. Palimpsestes: La litteratute au second degre. -- P., 1982. -- 467 p. 214. Genette G. Le statut pragmatique de la fiction narrative. // Poetique. -- P., 1989. -- No 78. -- P. 237-249. 215. Girard R. Dostoievski du double a Funite. -- P., 1963. -- 191 p. 216. Girard R. Mensonge romantique et verite romanesque. -- P., 1978. -- 351р. 217. Girard R. La violence et le sacre. -- P., 1972. -- 453 p. 218. Grivel Ch. Theses preparatoires sur les intertextes. // Dialogizitat, Theorie und Geschichte der Uteratur und der sch6nen Kunste. / Hrsg. von Lachman R. -- Munchen, 1982 -- S. 237-249. 219. Guattari F. A liberation of desire: An Interview. // Homosexualities and French Literature. / Ed. by Stambolian G. -- Ithaca, 1976. -- P. 56-71. 219a. Gunn D. Psychoanalysis and fiction: An exploitation of lit. and psychoanalytic borders. -- Stanford etc., 1988. -- XI, 251 p. 220. Habermas G. Zur Logik der Sozialwissenschaften. -- Ftankfurt a. M., 1981.-Bd.I-2. 221. Habermas G. Theorie des kommunikativen Handels. -- Frankfurt a. M., 1981.-- Bd. 1-2. 222. Halliburton D. Poetic thinking: An approach to Heidegger. -- Chicago, 1981. -- XII, 235. 223. Handwerk G. J. Irony and ethics in narrative: From Schlegel to Lacan. -- New Haven; L., 1985. -- 224 p. 224. Hartman G. A. Criticism in the wilderness: The study of lit. today. New Haven; L., 1980. -- XI, 323 p. 225. Hartman G. A. Saving the text: Literature, Derrida, philosophy. -- Baltimore; L., 1981. -- XXVII, 184 p. 226. Hassan I. The dismemberment of Orpheus: Toward a postmodernist literature. -- Urbana, 1971. -- 297 p. 227. Hassan I. Making sense: The trials of postmodernist discoure. // New lit. history. -- Baltimore, 1987. -- Vol. 18, No 2. -- P. 437-459. 228. Hassan I. Paracriticism: Seven speculations of the times. -- Urbana, 1975. -- XVIII, 184 p. 229. Hassan I. The right promethean fire: Imagination, science and cultural change. -- Urbana, 1980. -- XXI, 219 p. 230. Hayman D. Re-forming the narrative: Toward a mechanics of modernist fiction. -- Ithaca; L., 1987. -- XII, 219 p. 231. Heath S. Anato то. // Screen. -- L.,1976. -- Vol.l7.N4. -- P.49 -- 66. 232. Heath S. Difference//Screen. -- L., 1978. -- Vol.19, No 3. -- P. 51- 112. 233. Heath S. Notes on future. // Screen. -- L., 1977. -- Vol.18, No 4. -- P. 48-76. 234. Heath S. Vertige du deplacement: Lecture de Barthes. -- P., 1974. -- 214р. 235. Heidegger M. Unterwegs zur Sprache. -- Pfullingen, 1977. -- 269 S. 236. Heidegger M. Vortrage und Aufsatze. -- Pfullingen, 1971. -- Bd. 2. -- 283S. 236a. Hofimann G., Homung A., Kunow R. Modern, postmodern and contemporary as criteria for the analysis of 20th century literature. // Amerikastudien. -- 1987. -- No 22. -- S. 19-46. 237. Holenstein E. Roman Jakobson phanomenologischer Strukturalismus. -- Frankfurt a. M., 1975. -- 213 S. 238. Hoy D. С. The critical circle: Literature and history in contemporary hermeneutics. -- Berkeley etc., 1978. -- 182 p. 239. Intertextualitat: Formen, Funktionen, anglist. Fallstudien. / Hrsg. von Broich U., Pfister M. -- TObingen, 1985. -- XII, 373 S. 240. Intertextuality in Faulkner. / Ed. by Gresset M., Folk N. -- Jackson, 1985. -- 217 p. 241. Irigaray L. Ce sexe qui n'en est pas un. -- P., 1977. -- 217р. 242. Irigaray L. Speculum, de Fautre femme. -- P., 1974. -- 468 p. 243. Jameson F. Fables of agression: Wyndham Lewis, the modernist as fascist. -- Berkeley, 1979. -- 190 p. 244. Jameson F. The ideology of text. // Salmagundi. -- N.Y., 1976. -- No 31/32. -- P. 204-246. 245. Jameson F. Imaginary and symbolic in Lacan: Marxism, psychoanalytic criticism, and the problem of the subject. // Yale French studies. -- New Haven, 1977. -- No 55/56. -- P.338-395. 246. Jameson F. The political unconscious: Narrative as a socially symbolic act. -- Ithaca, 1981. -- 296 p. 247. Jameson F. Postmodernism and consumer society. // The antiaeshetic: Essays on postmodern culture. / Ed. by Forster H. -- Port Townsend, 1984.-- P. 111-126. 248. Jameson F. Postmodernism or the cultural logic of late capitalism. // New left rew. -- L., 1984. -- No 146. -- P. 62-87. 248a. Jencks Ch. The language of postmodern architecture. -- L., 1978. 136 p. 249. Jencks Ch. What is postmodernism? -- L., 1986. -- 123 p. 250. Johnson B. The critical differance: Essays in the contemporary rhetoric of reading. -- Baltimore, 1980. -- 156 p. 251. Jones A. R. Julia Kristeva on femininity: The limits of a semlotic politics. // Feminist rev. -- N.Y., 1984. -- No 18. -- P. 56-73. 252. Jost F. Les aventures du lecteur. // Poetique. -- P., 1977. -- No 29. P. 77-89. 253. Jost F. La litterature selon Barthes. -- P., 1986. -- 109 p. 254. Julia Kristeva in conversation with Rosalind Coward. // Desire, ICA Documents. / Ed. by Appignanes L. -- L., 1984. -- P. 22-27. 255. Kellner D. Jean Baudrillard: From marxism to postmodernism and beyond. -- Stanford, 1989. -- 246 p. 256. Kem E. Resolved: That the proper study of mankind is man. // PMLA. -- N.Y., 1978. -- Vol. 93, No 73 . -- P. 362-372. 257. Keman A. The death of literature. -- New Haven; L.,1990. -- IX, 230p. 258. Klein M. Essais de psychanalyse (1921-1945). -- P., 1967. -- 456 p. 259. Klein M. La psychoanalyse des enfants. -- P., 1969. -- 319 p. 260. Kofman S. L'enigme de la femme: La femme dans les textes de Freud. -- P., 1980. -- 336 p. 261. Kofman S. Lecture de Derrida. -- P., 1984. -- 190 p. 26la. Кohler M. Postmodernism: Ein begriffsgeschichtiger Uberbllck. // Amerikastudien. -- 1987. -- No 22. -- S. 9-12. 262. Kristeva J. Au commencement etait 1'amour: Psychanalyse et foi. -- P., 1985.-- 89 p. 263. Kristeva J. Desire in language: A semiotic approach to literature and art. -- N.Y., 1980. -- 336 p. 264. Kristeva J. Economie et politique du langage poetique. // Promesse. -- P., 1974. -- No 36/37. -- P. 93-94. 265. Kristeva J. Etrangers a nous-meme. -- P., 1988. -- 294 р. 266. Kristeva J. Histoire d'amour. -- P., 1983. -- 356 p. 267. Kristeva J. Le langage, cet inconnu: Une initiation a la linguistique. -- P., 1981.-- 327 p. 268. Kristeva J. Love stories. // Desire, ICA Documents. -- L., 1983. -- P. 20-34. 269. Kristeva J. Narration et transformation. // Semiotica. -- The Hague, 1969. -- No 4. -- P.422-448. 270. Kristeva J. Polylogue. -- P., 1977. -- 541 p. 271. Kristeva J. Polylogue. // Tel quel. -- P., 1974. -- No 57. -- P. 19-53. 272. Kristeva J. Pouvoirs de 1'horreur: Essal sur 1'abjection. -- P., 1980. -- 250 p. 273. Kristeva J. La revolution du langage poetique: L'avantgarde a la fin du XDCe siecle: Lautreamont et MaUarme. -- P., 1974. -- 645 p. 274. Kristeva J. Semiotike: Recherches pour une semanalyse. -- P., 1969.-- 319 p. 275. Kristeva J. Soleil noire, depression et melancolie. -- P., 1987. -- 79 p. 276. Kristeva J. Les temps des femmes. // Cahiers de recherche de sciences des textes et documents. -- P., 1979. -- Vol. 33/34, No 5. -- Р. 5-19. 277. Kristeva J. Le texte du roman. -- P., 1970. -- 209 p. 278. Kristeva J. Folle verite. -- P., 1979, -- 261 p. 279. The Kristeva reader. / Ed. by Mol Т. -- L., 1987. -- 327 p. 280. Lacan J. Ecrits. -- P., 1966. -- 924 p. 281. Lacan J. Ecrits: A selection. -- L., 1977. -- XTV, 338 р. 282. Lacan J. The four fundamental concepts of psycho-analysis. -- L., 1977. -- XI, 290р. 283. Lacan J. Le seminare: Le Moi dans la theorie de Freud et dans la technique de psychanalyse. -- P., 1978. -- Uvre 2. -- 374 p. 284. Lacan J. Le seminaire: Les quatre concepts fondamentaux de la psychanalyse. -- P., 1973. -- Uvre II. -- 310 p. 247 БИБЛИОГРАФИЯ 285. Lacoste J. La philosophie au XXe siecle:Introd. a la pensee contemporaine. -- P., 1986. -- 203 p. 286. Lacoue-Labarthe Ph. La fable/litteratureet philosophie. // Poetique. -- P., 1970, -- No I. -- P. 50-62. 287. Lacoue-Labarthe Ph. La poesie comme experience. -- P., 1986. -- 176р. 288. Laplanche J., Pontalis J. The language of psychoanalysis. -- L., 1980.-- XV, 510р. 289. Lavers A. Roland Barthes, structuralism and after. -- L., 1982. -- XXI, 300 p. 290. Leclaire S. Demasquer le reel. -- P., 1971. -- 183 p. 291. Lemaire A. Jacques Lacan. -- L., 1977. -- ХХЕХ, 266 р. 292. Languages of knowledge and of inquiry. / Ed. by Riffaterre M. -- N.Y., 1982.-- 276 p. 293. Leitch V. American literary criticism from the thirties to the eighties. -- N.Y., 1988. -- 458 p. 294. Leitch V. Deconstructive criticism: An advanced introd. -- L. etc., 1983. -- 290р. 295. Lentricchia F. After the New criticism. -- Chicago, 1980. -- XIV, 384р. 296. Lentricchia F. Criticism and the social change. -- Chicago, 1983. -- VIII, 173 p. 296a. Lethen H. Modernism cut in half: The exclusion of the avantgarde and the debate on postmodernism. // Approaching postmodernism. -- Amsterdam, 1986. -- P. 233-238. 296b. Le Vot A. Disjunctive and conjunctive modes in contemporary American fiction. // Form.- N.Y., 1976. -- Vol.14, No I. -- P. 44-45. 297. The limits of theory. / Ed. by Kavanagh Th.M. -- Stanford, 1989. -- 272р. 298. Llewelyn J. Derrida on the threshold of sense. -- L.,1986. -- XIII, 137 p. 299. Lodge D. Working with structuralism: Essays a. reviews on 19th and 20th-century literature. -- L., 1981. -- XII.207 p. 300. Lotringer S. Le 'complexe' de Saussure. // Semiotexte. -- P., 1975. -- No2.-- P.I 10-123. 301. Lyotard J.-F. Answering question: What is postmodernism. //Innovation/Renovation: New perspectives on the humanities. / Ed.by Hassan I., Hassan S. -- Madison, 1983. -- P. 329-341. 302. Lyotard J.-F. La condition postmodeme: Rapport sur le savoir. -- P, 1979. -- 109 p. 303. Lyotard J.-F. Le difterand. -- P., 1984. -- 272 p. 304. Lyotard. J.-F. Tombeau de rintellectuel et autre papiers. -- P., 984.-- 96 p. 305. MacCabe С. James Joyce and the revolution of the world. -- L., 1978. -- 274р. 306. MacCabe С. Theoretical essays. -- Manchester, 1985. -- VIII, 152р. 307. MacCannell J. F. Figuring Lacan: Criticism and the cultural unconscious. -- L., 1986. -- XXI, 182. 308. Macherey P. Pour une theorie de la production litteraire. -- P., 1966. -- 336р. 309. Malmgren С. D. Fictional space in the modernist and postmodernist American novel. -- Lewisburg, 1985. -- 240 p. 248БИБЛИОГРАФИЯ 310. Mannoni M. Le psychiatre, son You' et la psychanalyse. -- P., 1970. -- 269 p. 311. Martin Heidegger and the question of literature: Toward a postmod. lit.hermeneutics. / Ed. by Spanos W. V. -- Bloomington; L..1979. -- XXII, 327 p. 312. Mazzaro J. Postmodern American poetry. -- Urbana, 1980. -- XI, 203р. 313. Mead G. H. Mind, Self and society. -- Chicago, 1934. -- XXXVIII, 400р. 314. Megill A. Prophets of extremity: Nietzsche, Heidegger, Foucault, Derrida. -- Berkeley etc., 1985. -- XXIII, 399 p. 315. Merleau-Ponty M. La phenomenologie de la perception. -- P., 1967. -- 274 p. 316. Michel Foucault: Power, truth and strategy. / Ed.wlth a pref. By Meaghan M., Patton P. -- Sydney, 1979. -- 184 p. 317. Miller J. H. Fiction and repetition: Seven English novels. -- Cambridges, 1982. -- 250 p. 318. Miller J. H. The linguistic moment: From Wordsworth to Stevens. -- Princeton.1985. -- XXI, 445 p. 319. Miller J. H. Steven's rock and criticism as cure: 2 // Georgia rev. -- N.Y., 1976. -- Vol.30, No 2. -- P. 335-348. 320. Miller J. H. Tradition and difference, rev. of M. H. Abrams' Natural supernatural. // Diacritics. -- Baltimore. -- 1972. -- Vol.2, No 2. -- P. 9-12. 321. Mitchel 1 J. Psycoanalysis and feminism. -- L., 1974. -- 456 p. 322. Moi T. Sexual/texual politics: Feminist literary history. -- L., 1985. -- 200р. 323. Moriarty M. Roland Barthes. -- Stanford, 1991. -- XII, 255 p. 324. Morris W. The irrepressible real: Jacques Lacan and post- structuralism. // American criticism in the poststruturalist age. / Ed. by Konigsberg I. -- Michigan, 1981. -- P. 116-34. 325. Morrissette В. Post-modem generative fiction: Novel and film. // Crit. inquiry. -- Chicago, 1975. -- Vol. 2, No 2. -- P. 281-314. 326. Nordahl Lund S. L'aventure du signifiant: Une lecture de Barthes. -- P., 1981.-- 124р. 327. Norris Ch. Deconstruction and the Interest of theory. -- L.. 1988. -- 244 p. 328. OTarreU С. Foucault: Historian or philosopher? -- L., 1989. -- 188 P- 329. Ohman R. Uterature as act. // Approaches to poetics. -- N.Y.; L., 1973.-- P. 81-107. 330. Oliva A. B. The international trans-avantgarde. // Plashart -- N.Y., 1982. -- No 104. -- P. 36-43. 331. Ong W. J. Orality and literacy: The technologising of the world. -- L., 1982. -- X, 201 p. 332. Perrone-Moises L. L'intertextualite critique. // Poetique. -- P., 1976. -- No 27. -- P. 372-384. 333. Poirier R. The politics of self-parody. // Partisan rev. -- N.Y., 1968. -- Vol 35, No 3. -- P. 327-342. 334. Postmoderne: Zeichen eines kulturellen Wandels. // Hrsg. Von Huyssen A., Scherpe K. R. -- Reinbek bei Hamburg, 1986. -- 427 S. 335. Post-structuralism and the question of history. / Ed. by Attridge D., Bennington G., Young R. -- Cambridge, 1987. -- VIII, 293 p. 336. Prigoglne I., Stengers I. La nouvelle Alliance: Metamorphose de la science. -- P., 1983. -- 302 p. 337. Rajchman J. Michel Foucault, the freedom of philosophy. -- N.Y., 1985. -- (9), 131 р. 338. Riddel J. The inverted bell: Modernism and the counterpoetics of William Carol Williams. -- Baton Rouge, 1974. -- XXV. 308 p. 339. Riffaterre M. Essais de styllstique structurale. -- P., 1971. -- 364р. 340. Riffaterre M. La production du texte. -- P., 1979. -- 284 p. 341. Rifiaterre M. Semiotics of poetry. -- Bloomington; L.,1978. -- X, 213 p. 342. Riffaterre M. La syUepse intertextuelle. // Poetique. -- P., 1979. -- No40.-- P. 496-501. 343. Rivals Y. Les Demoiselles d'A. -- P., 1979. -- 462 p. 344. Roger Ph. Roland Barthes, roman. -- P., 1986. -- 350 p. 345. Rorty R. Philosophy as a kind of writing: An essay on Derrida. // New lit. history. -- Charlottesvllle, 1978. -- Vol. 10, No I. -- P. 141- 160. 346. Ryan M. Marxism and deconstruction: A crit. articulation. -- Baltimore, 1982. -- XIX, 232 p. 347. Ryan M.-L. Pragmatics of personal and impersonal fiction. // Poetics. -- Amsterdam, 1981. -- Vol. 10, No 6. -- P. 517-539. 348. Said E. W. Beginnings: Intention and method. -- N.Y., 1965. -- XXI, 414р. 349. Saldivar R. Figural language in the novel: The flowers of speech from Cervantes to Joyce. -- Princeton, 1984. -- XIV, 267 p. 350. Sarup M. An introductory guide to post-structuralism and postmodernism. -- N.Y., 1988. -- VIII, 171 p. 351. Schneidau H. S. Sacred discontent: The Bible and Western tradition. -- Baton Rouge, 1976. -- 331 p. 352. Schneiderman S. Jacques Lacan: The death of an intellectual hero. -- Harvard, 1983, -- VII, 182 p. 353. Searle J. R. Indirect speech acts. // Syntax and semantics. -- N.Y., 1975. -- Vol. 3. -- P. 59-82. 354. Searle J. Reitirating the differences: A reply to Derrida. // Glyph. -- Baltimore, 1977. -- No 1. -- P. 198-288. 355. Sheridan A. M. Foucault: The will to truth. -- L., 1981. -- 243 p. 356. Silhol R. Le texte du desir: La critique apres Lacan. -- Petit Roeulx, 1984,-- 256p. 357. Smart B. Michel Foucault. -- Chichester; N.Y., 1985. -- 150 p. 358. Smith P. Discerning the subject. -- Minneapolis, 1988. -- 220 p. 359. Smith P. Julia Kristeva et al., or Take three or more. // Feminism and psychoanalysis. / Ed. by Feldstein R., Roof J. -- Ithaca; L.,1989. -- P. 84-104. 360. Sellers Ph. L'ecriture et 1'experience des limites. -- P., 1970. -- 190 P. 361. Sellers Ph. Theses generales. // Tel quel. -- P., 1971. -- No 44. -- P. 96-98. 362. Spanos W. V. Repetitions: The postmodern occasion in literature and culture. -- Bloomington, 1987. -- 322 p. 363. Spitz R. A. De la naissance a la parole. -- P., 1979. -- 318 p. 364. Steiner W. The colours of rhetoric: Problems in the relation between modern lit. and painting. -- Chicago, 1982. -- 236 p. 250 365. Suleiman S. Naming and difference: Reflexions on "modernism versus postmodernism" in literature. // Approaching postmodernism. / Ed. by Fokkema D., Bertens H. -- Amsterdam, 1986.-- P. 255-270. 366. Tadie J.-Y. La critique litteraire au XXe siecle. -- P., 1987. -- 318 p. 367. Technologies of the self: A seminar with Michel Foucault. / Ed. By Martin L. H. et al. -- L., 1988. -- 166 p. 368. Textual strategies: Perspectives in post-structuralist criticism. / Ed. with an introd. by Harari J. V. -- L., 1980. -- 475 p. 369. Theorie d'ensemble. -- P., 1968. -- 275 р. 370. TodorovTz. Grammaire du Decameron.- Hague, 1969. -- 100 p. 371. Todorov Tz. Theorie du symbole. -- P., 1977. -- 357 p. 372. Turkic S. Psychoanalytic politics, Jacques Lacan and Freud's French revolution. -- L., 1978. -- 278 p. 373. Ungar S. Roland Barthes: The professor of desire. -- Lincoln, 1983. -- XIX, 206 p. 374. Van den Heuvel P. Parole, mot, silence: Pour une poetique de renonclation. -- P., 1986. -- 319 p. 375. Virilio P. L'espace critique. -- P., 1984. -- 187 р. 376. Watt I. The rise of the novel: Studies in Defoe, Richardson and Fielding. -- L., 1957. -- 319 p. 377. Weber S. Capitalising history: Notes on "The political unconscious". // The politics of theory. / Ed. by Barker F. et al. -- Colchester, 1983.-- P. 248-264. 378. Welsch W. Unsere postmodeme Modeme. -- Weinheim, 1987. -- 344 S. 379. White H. Metahistory: The historical imagination in the nineteenth century. -- Baltimore; L.,1973. -- XII, 448 p. 380. Wilde A. Horizons of assent: Modernism, postmodernism, and ironic imagination. -- Baltimore; L.,1981. -- XII, 209 p. 381. Wilden A. The Symbolic, the Imaginary and the Real. // Wilden A. System and structure. -- L., 1973. -- P. 1-30. 382. Winders J.A. Poststructuralist theory, praxis, and the intellectual. // Contemporary lit. -- Madison, 1986. -- Vol. 27, No 1. -- P. 73- 84. 383. Wiseman M. The ecstasies of Roland Barthes. -- L.; N.Y., 1989. -- XVIII, 204 p. 384. Wright E. Psychoanalytic criticism: Theory in practice. -- L., 1984. -- 200р. 385. Zavarzadeh M. The mythopoetic reality: The postwar Amer. nonfiction novel. -- Urbana, 1976. -- IX, 262 p.
Указатель имен
Августин бл. - 189 Аверинцев С. С. - 13; 14; 15 Авсоний - 49 Автономова H. С. - 27; 56; 57; 61; 64; 73; 86; 89 Адорно Т. - 25; 192:209 Альтюссер Л. - 76; 92 Амон Ф. - 141 Аристотель -21;22;159;207 Арто А. - 77; 85; 93; 102; 103; 105; 141 Бальзак О. - 122;169 Барт Дж. - 206 Барт Р. - 8; 47; 56; 85; 89; 96; 109;116-118;121-125; 136; 139; 143;144;150-152; 154- 175;201; 206;221;224-226; 232 Бартелми Д. - 216 Батай Ж. - 40; 77; 93; 141 Батлер К. - 11; 29; 44; 200; 203 Бахтин М.М. - 128; 224; 227 Башляр Г. - 209 Беккер О. - 209 Беккет С. - 141 Беллини Дж. - 141 Белей К. - 177 Белый А. - 128 Беме Я. - 47 Бенвенист Э. - 21; 22 Бензе M. - 209 Бентам Дж. - 83 Бернарсв. - 126 БертенсХ. - 201 Бланшо M. - 40;206;209;210 Блум Х. - 176; 177; 180; 193; 202; 211 Бове П. - 177 Богранд Р.-А. де - 227 Бодри Ж.-Л. - 121; 122 Бодрийар Ж. - 58; 235 Бор H. - 29 Борхес X. Л. - 221:232 Босх И. - 81 БраутиганР. - 216 Брейгель П. - 81 БрейеЭ. - 101 Бренкман Дж. - 177; 195 Бройх У. - 228 Брук-Роуз К. - 200; 229-233 Бубер M. - 40 Бютор M. - 228 Вайзман М. - 154 Валери П. - 23 Ван ден Хевель П. - 220; 227 Вебер М. - 192 Вельш В.-58;200;202; 205 Верн Ж. - 173 Витгенштейн Л. - 12 Гайденко П. П. - 18 Гараджа А. В. - 132 Гаше Р. - 12; 177 Гваттари Ф. - 73; 78; 84; 97; 99; 105-110; Гегель Г. Ф. В. - 13; 32; 39; 42; 132; 137; Гельдерлин Ф.-77;93;102 Гессе Г. - 42 Гета - 49 Гоббс Т. - 118 Гольдман Л. - 209 Греймас А. Ж. - 24; 98; 192; 224 Грессе М. - 226 Гривель Ш. - 227 Гульельми А. - 222 Гуссерль Э. - 10; 12;16-18; 36;172 Д'ан Т. - 215; 216; 218; 219; 200; 221; 222 Декарт Р.- 172 Делез Ж. - 18;40;47;48;62;69;73;78;84;85; 96-119;130;133;134;136;137;152;156;162;170;201;202 Деррида Ж. - 3; 4; 8; 10-54; 58; 69; 70; 96;97; 109; 113; 116;117; 121; 122;130-132;146-152; 157; 158;161; 162; 168;169;175-184;186; 187;191-193; 196; 197;201;202; 206-209; 211; 221; 224; 225; 234; 235 Джардин Э. - 142 Джеймсон Ф. - 4; 5; 54; 96; 114; 177; 181; 196; 217; 218;223 Дженкс Ч. - 200;222 Джойс Дж. - 128; 138; 141; 191; 200; 203 Джонсон Б. - 177 Джотто - 141 Доминичи Г. - 160 Достоевский Ф. М. - 128 Дресслер В. У. - 227 Дэвис Д. - 200 Дэлленбах Л. - 227 Дюрер А. - 81 Дюфренн М. - 209 Ельмслев Л. - 101 Жене Ж. - 39 Женетт Ж. - 122; 121:227 Завар-заде М. - 200 Зенкин С. - 155 Зонтаг С. - 211 Имена мифологических героев и литературных персонажей выделены курсивом. -- ред. Иригарай Л. - 177 Иглтон Т. - 107; 115; 174 Изер В. - 25 Измаил - 191 Истхоуп Э. - 57; 90;92;177 Кавальяри Э.М. - 55:57 Каванаг Т. - 235 Каллер Дж. - 29; 30; 41; 154; 184; 197 Кальвино И. - 232 Кант И. - 179 Капуто Дж. - 12 Кауард Р. - 126 Кафка Ф. - 85;97;128; 138 Келер М. - 200 КернЭ. - 211 КернанЭ. - 174 Клейн М. - 131; 133 Клоссовский П. - 102 Козлов C. - 162; 165 Кольридж С. Т. - 155 Кондильяк Э. Б. де - 36 Кортасар X. -206 Косяков Г. К. - 28; 121; 122; 160; 169; 171; 172 Кофман С. - 177 Кристева Ю. - 18; 33; 46; 47; 69; 85; 106; 107; 109; 115-118; 120-153; 156;158; 162; 170;171; 174; 175; 177; 201; 202;208;211; 224; 225;226 Кузнецов В.Н. - 118 Кун Т. - 64 Кунов Р. - 201 Курте Ж. - 24 Кэрролл Л.-100;102;103;104;105 Лакан Ж.-78;96;97;122;123;128;130; 144;146;152;157;158;161; 168;177;181; 196:224 Лаку-Лабарт Ф. - 24 Лао-дзы - 208 Левинас Э. - 209 Леви-Стросс К. - 56 Лейрис М. - 39 Лейч В. - 21; 29; 57; 59; 62; 65; 68;69;72; 77:88; 117; 154; 162; 163; 166; 182; 183; 194;211 Леклэр С. - 133 Ленин В. И.- 125 Лентриккия Ф. - 21; 36; 38; 177; 191-193; 196 Летен X. - 201 Лиотар Ж.-Ф. - 4; 58; 71; 92; 116; 117; 200; 205;212-215; 217; 218; 235 Ллевелин Дж. - 12 Лодж Д. - 200; 203; 205; 222; 233 Лойола И. - 118 Лосев А.Ф. - 129 Лотреамон - 85;138;139 Мадам, де Варане - 31 Мадзаро Дж. - 200 Макгвейн Т. - 216 МакКейб К. - 177 Малларме С. - 41; 42; 138; 139 Ман П.де - 176-178; 180; 182; 183; 185; 186; 202; 208;210;225 Мао Дзе-дун - 125 Маркс К. - 121 Маркузе Г. - 192 Мачадо А. -210 Машере П. - 107; 115 Маяковский В. В.-128 Меджилл А. - 205; 207 Мелвилл Г. - 185; 191 Мерике Э. - 210 Мерло-Понти М. - 85; 118; 171; 209 Мешонник А. - 141 Миллер Дж. X. - 176; 177; 182; 183; 185; 187; 202 Мой Т. - 123-125; 142; 144; 147; 148 Мориарти М.- 154; 158-161 Морриссетт Б. - 228 Моррис М. - 68 Моррис Ч. - 101 Мэррей К. - 5 Нерваль Ж. де - 77 Ницше Ф.-13;15; 16; 23; 25; 32; 43;59;66; 68; 71:72; 77; 80; 93; 189:207 Ноллсон Дж. - 210 Олива А. Б. - 200 Онг У. - 232 Ортега-и-Гассет X. - 42 Остин Дж.- 231 O'Хара Д. - 177 Палмер Р. - 210 Пас 0. - 210 Паунд Э. - 216 Перрон-Муазес Л. - 225 Персефона - 39 Перси У. -210 Пиаже Ж. - 56 Пинель Ф. - 82 Пинчон Т. - 162; 2161; 232 Пирс Ч. - 101 Платон - 36; 102; 117; 118; 129; 130; 139 Плейне М. - 121 По Э.А. - 155; 165; 167 Пойриер Р. - 222 Пригожий И. - 59; 205; 213 Пруст М. - 128 Пфистер М. - 225; 228 Пэттон П. - 68 Рабле Ф. - 128 Рассел Б. - 12; 231 Ривэ Ж. - 228 Риддел Дж. - 177; 210 Рикарду Ж. - 121; 122 Рикер П. - 5; 141 Риффатерр М. - 226 Роб-Грийе А. - 206;228 Рорти Р. - 40 Роуз Ж. - 126 Руссель Р. - 77; 93 Руссо Ж. Ж. - 30; 31; 36 Рыклин М.К. - 110; 124 Рьян М. - 177; 196 Сад Д. А. Ф. де - 77; 85; 93; 118 Сальдивар Р. - 185; 189; 190;191 Сартр Ж.-П. - 209 Саруп М. - 56; 71-74; 80; 83; 86; 90; 91; 92 Свифт Дж. - 128 Сейд Э. - 189 Селин Л.-Ф. - 141 Сервантес М. - 191 Серл Дж. - 43 Сиксу Э. - 177 Синклер де-Зварт А. - 133 Скарпетта Г. - 130 Смит П. - 127; 142:235 Сократ - 10 Соллерс Ф. - 121; 122; 141; 169; 175:201; Соссюр Ф. де - 24; 34; 36 Спейнос У. - 177; 196; 200; 210 Спивак Г. - 38; 53; 177 Стаф И. - 112 Стейнер У. - 200 Стенгерс И. - 205;213 Стендаль - 191 Сулейман С. - 201 Сьюкеник Р. - 206 Тадье Ж.-И. - 29;122 Танатос - 133 Тодоров Цв. - 55 Том Р. - 213 Тьюк С. - 82 Уайлд А. - 200:203 Уайт X. -5 Удебин Ж.-Л. - 130 Уиндерс Дж. - 40 Уотт И. - 231 Уэбер С. - 180; 181 Фай Ж.-П. - 121 Фаулз Дж. - 162; 206 Федерман Р. - 162; 221; 222 Фельман Ш. - 177 Фиш С. - 192; 219 Флобер Г. - 231 Флоренский П. А. - 14 Флорес Р. - 189 Фоккема Д. - 200; 201; 205; 211; 212; 218; Фолкнер У. - 189; 216 Фома Аквинский - 126 Фрай Н. - 5 Фрейд 3. - 10;13;116; 117; 130; 144;149 Фридман С. - 235 Фуко М. - 8; 18; 40; 47; 48; 51-94; 96; 117; 122; 123;149;150-152; 156; 157; 160; 162; 175; 178; 181; 192; 193; 196;202;206-209; 213; 224; 225;234 Фурсов А. - 71 Фурье Ш. - 118 Хабермас Ю. - 200;213 Хайдеггер М. - 5; 10; 12-18; 23; 43; 177; 206-211 Хаксли О. - 229 Харари Х. - 29; 53; 100; 101; 168; 169; 170 Хартман Дж. - 176; 177; 202; 211 Хассан И. - 200;203;211; 215; 223; 229 Хейзинга Й.-42 Хейман Д. - 205 Хемингуэй Э. - 216 Хит С. - 177 Хлебников В. - 128 Хой Д.К. - 177 Холенштейн Р. - 98 Хорнунг А. - 201 Хоффман Г. - 201 Хэллибертон Д. - 210 Чаадаев П. Я. - 13 Черч А. - 101 Шнецдау Х. - 38 Шпенглер О. - 42 Шпитц Р. - 133 Шпитцер Л. - 14; 210; 211 Шульте-Мидделих Б. - 221; 228 Шютц А. - 209 Эдип - 84; 97; 105-107; 111; 114; 115; 118; Эко У. -21; 99; 122; 222;233 Элиот Т.С. - 216 Эрос - 40; 133; 155 Эткинс Дж. - 10; 29; 38; 187 Якобсон Р. - 140:231 Ясперс К. - 209 Сканирование Янко Слава yankos@dol.ru http://www.chat.ru/~yankos/ya.html

Популярность: 61, Last-modified: Mon, 06 Jun 2005 10:37:44 GMT