е царь клич прокликал, что выдавал он за троих женихов дочь в замужество; обвенчают, на ложу положат -- молодая жива, а молодой-то -- мертвый. И прокликал царь клич, кто согласен ее замуж взять, все хочет тому царство свое отдать" (Сад. 5). Но есть опасность и другого рода: к царевне летает змей (Аф. 158, вар. 2). Об этом скажем несколько ниже. Но в чем бы ни состояла опасность, в наложении ли рук или в удушении, или во внезапной и непонятной смерти жениха, или в том, что к царевне летает змей -- выход всегда один. Место жениха заступает его помощник. "Лежишь ты с женой, а уйди-ка, бог с тобой! Я лучше с ней полежу". Или: "Коли хочешь быть жив, позволь мне лечь с королевной на твое место" (136). "Лучше пусти меня на свое место" (158, вар. 2). "Уходите поскорей из комнаты, а я на ваше место приду" (198). Эти случаи показывают с достаточной ясностью, что мы

402

здесь имеем дело с некоторой сказочной нормой, с некоторым каноном, по которому лишение девственности производит не сам жених, а его магически вооруженный и могущественный помощник. В сказке, правда, этого прямо не говорится. Он якобы только отбрасывает ее к стенке, сам сжимает ей руку и т. д. Тем не менее картина достаточно ясна.

Этим не исчерпываются события первой ночи. Обычно после укрощения помощник берет трех сортов прутья и истязает царевну. "Потом он взял ее за косу, здернул с кровати и стал этими плетьми драть ее. Как он исхлестал ее, так бросил ее на кровать. Выходит вон и посылает Кузьму Ферапонтовича" (-- героя. Ск. 72). "Мишка Водовоз схватил ее за шиворот, ударил ее о пол, иссек два прута железных, а третий медный. Бросил ее, как собаку... "Ну, Иван-царевич, вались на постель, теперь ничего не будет!"" (Ск. 143).

Такова вкратце общая картина первой ночи. Совершенно очевидно, что здесь отражены какие-то очень древние мыслительные явления, на основе каких-то реальных брачных отношений.

Сама сказка при более детальном рассмотрении показывает, что здесь испытывается сексуальная сила жениха. Однако дело не только в этом. Мы как общую картину имеем бессилие жениха, демоническую силу женщины и превосходящую ее силу помощника. Именно он побеждает царевну. Изучение помощника показывает его "лесное" происхождение. С этой стороны для нас особенно интересна сказка о Катоме (Аф. 198). Царевна, побежденная помощником, стремится разъединить мужа с его помощником. Это ей удается. Катоме отрубают ноги, и он начинает жить в лесу с другим увечным. Там он ведет жизнь, уже известную нам по главе о "большом доме". Он восстанавливает себе ноги и возвращается домой. Этим он приобретает власть над царевной. "Ну, -- думает королевна, -- когда он ноги свои воротил, то с ним мудрить больше нечего", "и стала у него и у царевича просить прощения". Мы опять видим уже известную нам картину, что побывка в лесу есть условие вступления в брак, и герой должен эту побывку доказать. Таким образом сама сказка уже дает нам некоторый ответ на вопрос о том, почему помощник заменяет героя на брачном ложе.

Здесь, однако, все же далеко еще не все ясно. Не ясно, во-первых, в чем собственно состоит опасность, отчего женихи в первую ночь умирают. Ответ на этот вопрос дадут нам материалы более древних стадий. В американских и в сибирских материалах можно найти, что опасность грозит вовсе не от сильной руки, а что она чисто сексуальною характера. Женщина имеет в промежности зубы. В североамериканском мифе все женихи одной очень красивой женщины умирают. Наконец, один из же-

403

нихов догадывается в нужный момент ввести камень. "Exillo tempore vagina inno cens semper fuib> (Dorsey, Kroeber 260). Это

-- довольно распространенный мотив. Очень интересный и важный случай из гиляцкого фольклора приводит Штернберг (Штернберг 1908, 159 и ел.). Здесь шесть человек айну поехали бить тюленя и заблудились. Они приезжают "на ту сторону". Там на помосте сидят шесть женщин и чистят рыбу. Женщины зазывают гостей к себе в юрту и устраивают богатый пир. "На нары забрались, легли, уснули. Спустя некоторое время один из них встал, спустился, вот к женщине на постельке лег, вот пошептались, вот на нее забрался, "ой, ой, ой!" И умер>. То же происходит со вторым. "Их хозяин встал, вышел, на берег спустился, круглый камень взял, понес, в юрту принес, на нару забрался. Полежав, встал, к женщине, лежавшей на левой наре, на конце, примыкающем к средней наре, к ней подошел, поднялся, на постельку ее лег, пошептался, затем скрежет раздался; он поверх ее забрался, вот камень всадил, она укусила, зубы все поломал, ничего не оставил". Дальше все идет беспрепятственно, женщина обезврежена. Штернберг, отмечая аналогичные случаи в материалах Боаса и Богораза, в примечаниях дает рационалистическое объяснение этому мотиву. По его мнению, все сводится к некоторой женской болезни. Однако такое объяснение мы должны отвергнуть. Болезней бывает много, но почему-то другие болезни не вызывают мифа, а данная болезнь его создает. Кроме того, такое объяснение не вяжется с непременной в этих случаях н внезапной смертью мужчины. Правильнее будет сказать, что в данном мотиве образно отразилось представление об опасности дефлорации женщины и что эта опасность -- мифологического свойства. Она -- отражение представления о могуществе женщины. Миф, сообщенный Штернбергом, интересен и другим. Мы имеем в нем нечто вроде женского государства. На таинственном берегу, куда попали айну, живут только женщины; магическое могущество женщины соответствует здесь особому строю, особой организации, где общество создается женщинами, которые и ведут всю работу и властвуют и, может быть, уничтожают всех мужчин, завлекая чужеземцев на короткую брачную жизнь

-- нечто вроде амазонок. В сказке царевна, к которой стремится герой, также богатырь-девка, царь-девица, воинственная дева, полновластная повелительница своего царства.

В позднейшей религии женщина-властительница превращается в богиню со смешанными чертами богини охоты и земледелия. Такие богини убивают своих возлюбленных в первую же ночь. Это прослеживается в малоазиатских и античных культах, но здесь убийство иногда превращается в кастрацию, служа этиологической легендой для объяснения кастрации жрецов. "Без сомнения, --

404

говорит Ган, -- в древнейшем мифе Афродита сама в образе вепря убивала своего возлюбленного, или умерщвляла его путем кастрации, как малоазиатская мать богов своего Аттиса... Мы имеем знаменательное указание, что Иштарь убивала всех своих возлюбленных так же, как Артемида поступила с Актеоном, как Изида убила своего возлюбленного Манероса" (Hahn 1896, 52).

Эти материалы показывают, как долго держится представление об опасности первого сочетания. Могущественная женщина здесь уже богиня, но опасность сочетания с ней все та же.

Итак, первое сочетание с женщиной опасно для мужчин. Есть некоторые данные, позволяющие предполагать, что некогда ритуальная дефлорация производилась как особый обряд во время посвящения девушек. В этнографической литературе об этом очень мало данных, но тем не менее такое положение возможно. Такую мысль высказывает Рейтценштейн. Он говорит: "Более или менее ясно во многих подобных празднествах на передний план выступает определенное лицо, играющее при этом главную роль. Мы должны видеть в нем отголоски колдуна, который первоначально совершал эти обряды. Оно носило определенные маски, которые в большинстве случаев очень ясно показывают в нем земного представителя лесного духа" (Reitzenstein 1909, 682). По Рейтценштейну, превращение девушки в женщину совершается именно во время этих обрядов. "Для посвятительных празднеств надо считать основной чертой то, что девушки превращаются в женщин не путем брака или полового общения, а именно путем церемоний посвящения (Reifezeremonien), которые имеют целью оплодотворения женщины, в то время как общение имело место уже задолго до этого". Если рождается ребенок до посвящения, то ребенка убивают, "так как такой ребенок не считается человеком, т. е. предполагают, что он не рожден предками рода".

Эта теория, хотя и недостаточно подкрепленная этнографическими данными, все же позволяет, хотя бы гипотетически, объяснить имеющуюся в сказке ситуацию, т. е. ответить на вопрос, почему в брачную ночь сперва с невестой ложится помощник, а потом уже сам герой. Связанные с этим представления, по-видимому, некогда имели очень глубокие корни и широкое распространение. Они отражены не только в сказке. "В Черногории в первую ночь после венчания рядом с невестой спит дружка (Brautfuhrer) якобы "по-хорошему . В Боснии каждый мужской гость на свадьбе имеет обыкновение прижимать невесту к стенке, символически изображая этим супружеские объятия" (Buschan V-VI).

Если теория Рейтценштейна верна, то можно предположить, что два события, именно ритуальная дефлорация до брака, производимая "божеством", и брачная ночь с мужем, некогда разъ-

405

единенные во времени, позднее были соединены в один момент. Дефлорация совершается уже не до свадьбы, а после свадьбы. Тем самым лицо, совершавшее этот акт, должно фигурировать сразу после брака, т. е. в первую ночь. Человеческая брачная ночь слилась с тотемической дефлорацией. Дефлорацию совершает "лесной дух", т. е. в сказке -- помощник героя, и из его рук герой получает невесту.

В свете теории Рейтценштейна можно и похищение змеем царевны истолковать как похищение ее с целью тотемической дефлорации. Ее сожительство со змеем или Кощеем, пребывание змея в потаенном чулане и т. д. в свете этой теории получают некоторое возможное разрешение. Убийство Кощея или змея должно быть с этой точки зрения признано более поздним и сходным с сжиганием яги. Новый общественный строй, новые формы брака заставляют видеть в маске, совершающей дефлорацию, вовсе не благодетеля, а насильника; он убивается. Характерно, что в тех случаях, когда к невесте летает змей, в брачную ночь в спальной происходит бой со змеем. ""Не спи, царевич, первую ночь с женой -- худо будет! лучше пусти меня на свое место!" -- царевич согласился... Наступила полночь; вдруг зашумели ветры -- прилетает двенадцатиголовый змей. Булат-молодец начал с ним сражаться, срубил все двенадцать голов и выкинул в окно" (Аф. 158, вар.). Таким образом и здесь мы видим двоякую линию. С одной стороны, дефлорация помощником (сказкой всегда уже завуалированная) испытывается как благо, с другой стороны, с насильником ведут борьбу и уничтожают его.

Теория Рейтценштейна позволила дать ему блестящее разрешение проблемы меча между супругами. В русской сказке это довольно редкий мотив (Он. зав. 162), но в мировом фольклоре мотив этот довольно распространен. Рейтценштейн показывает, как в брачную ночь между супругами клалось деревянное резное изображение тотемного характера. Дух предка якобы и совершал зачатие, в то время, как жених в первую ночь от сношений воздерживался. Впоследствии этот "оплодотворяющий инструмент превратился в разъединяющий", превратился в меч между мужчиной и женщиной. Может быть это дает возможность нового толкования практикующегося до сих пор воздержания в первую ночь. Кагаров толкует его, как прием апотропеический (Кагаров 167). Возможно, что такое воздержание ведет свое начало от представления, что в эту ночь женщина оплодотворяется тотемным предком. Отсюда же идет право первой ночи. Это право от магически более сильного впоследствии переходит к социально более сильному и становится средством узурпации супружеских прав.

Но все это не объясняет еще одной детали в картине брачной ночи: не объяснено еще истязание невесты.

406

Характерно, что в тех стадиально ранних случаях, когда женщина представлена с зубами в промежности, мы не встретили мотива ее истязания. Эти зубы -- символ, образное выражение ее могущества, превосходства над мужчиной. Вырывание зубов и истязание есть явление одного порядка: этим женщина лишается силы.

Отныне царевна покорна и слушается мужа. В этом все дело. Старое могущество женщины давно сломано господством мужчины. Но есть еще одна область, где мужчина все еще боится женщины, сильной и властной своей способностью производить потомство. Власть женщины основывается и исторически на сексуальном начале. Этой сексуальностью она и сильна, и опасна. Выражено ли это образом зубов, или наложением руки, или удушением -- это не так существенно. Страх брачной ночи есть страх перед еще не сломленной властью царь-девицы. Этой власти ее лишают, лишают силой посвящения, через которое проходит только мужчина. Отныне женщина порабощена, она уступила мужчине всю власть, она отступила от последней цитадели, где, как полагали, она еще может проявить свое таинственное могущество. Отныне безраздельно властвует мужчина.

20. Предварительные выводы.

Упомянутые здесь задачи не исчерпывают материала. Здесь не исчерпать задач, имеющихся в репертуаре русской сказки. Речь может идти только о том, чтобы наметить категории этих задач, чтобы вскрыть, нет ли в пестроте и разнообразии некоторого единства, некоторой системы, найти направление, в котором можно произвести исторические разыскания.

Что же получилось? Какие выводы можно сделать из рассмотрения задач и тех условий, в которых они задаются?

Во-первых, оказалось, что самые разнообразные задачи действительно не представляют собой гетерономного, разнородного материала. Они показывают тесную связь между собой. Они представляют собой одно явление. Общее положение можно формулировать так: раньше, чем получить руку царевны, герой подвергается различным испытаниям, которые он может выполнить только тогда, если он прошел весь путь, канонический для героя, т. е. если он имеет волшебного помощника и обладает магическими средствами и силами. По содержанию своему задачи, при всем их разнообразии, также обнаруживают некоторое единство. Герой в различных формах доказывает, что он или побывал в ином мире (задачи на поиски, на отправку в ад и т. д,), или обладает природой мертвеца. Он может сделаться невидимым (испытание прятками), он может нескончаемо есть, не имеет индивидуального облика и т. д. Побывка в том мире важна не просто как путешествие, она важна по своим результатам. Ре-407

зультаты эти двоякие. С одной стороны, эти результаты связаны с религией родового строя, с другой стороны -- с брачными или предбрачными обычаями. Герой -- не простой человек. Разрешением трудных задач он показывает, что он управляет солнцем, громом, холодом и жарой, что он может создать урожай. Это -- мифическая традиция, отражающая рассказ о тотемных предках, создавших или устроивших мир. Этот предок принес людям первые плоды земные, научил людей всем искусствам и уменьям, он научил их пляскам, учредил человеческие обычаи, дал им их социальное устройство. Это -- линия мифического предания.

С другой же стороны, подобные мифы отражают и конкретную бытовую или обрядовую реальность. Каждый род имеет своего магического помощника, свои амулеты и пляски и рассказы. Исследователь видит в них их общую закономерность. Для собственника амулета, для обученного известным пляскам, эти амулеты, эти пляски -- нечто отличное от амулетов или плясок других. Анализ трудных задач неотделим от анализа помощника и всей той обстановки, в которой он приобретается. Уже выше, в лице яги, мы видели тещу героя, мать или тетку или сестру его жены. В этой связи особую важность приобретает описание свадебной церемонии у квакиутл, сделанное Боасом и приведенное нами выше. Оказывается, что за посвящение юноши платил не его отец, а отец его невесты. Это означает, что жених посвящается в тайны не своего рода или племени, а в тайны рода своей жены. Что помощник передавался по наследству, мы видели при рассмотрении яги. Материалы приводят к тому, что герой получал помощника или амулет, специфический для рода его жены и отличный от всех других амулетов-помощников. Если сказка показывает, что герой испытывается со стороны владения им помощником, то этнографические материалы показывают, что жених испытывается в овладении тайнами, специфическими для того родового объединения, в которое он будет принят через брак. Отец невесты, платившей за посвящение, имел право на предварительное испытание женила, и перед браком разыгрывалась церемония, мимически повторявшая посвящение, при которой жених показывал, что им пройден весь полагающийся искус.

III. Воцарение героя

21. Фрэзер о смете царей

"Трудные задачи" предшествуют не только браку, но и воцарению героя. Ниже мы увидим, что воцарение сопровождается умерщвлением старого царя. Между задачами, умерщвлением царя и воцарением героя имеется какая-то связь.

Трудно проследить конкретно исторические корни задач в отдельности. Наоборот, наследование власти, переход ее от одного

408

лица к другому, есть вполне историческое, ничуть не сказочное явление, форма этого перехода на протяжении истории менялась. Одна из этих форм исследована Фразером и сформулирована им следующим образом: "у некоторых арийских народов на определенной стадии общественного развития, по-видимому, было обычным явлением видеть продолжателей царского рода не в мужчинах, а в женщинах и в каждом последующем поколении отдавать царство мужчине из другой семьи, нередко из другой страны. В народных сказках этих народов варьируется сюжет о человеке, пришедшем в чужую страну, который завоевывает руку царской дочери, а с ней половину или все царство. Не исключено, что это отголосок реально существовавшего обычая" (Фрэзер 153). Предположение Фрэзера не только подтверждается анализом сказки -- оно может быть распространено гораздо шире, чем это знает Фрэзер, специально не изучавший сказку. Как показал сам Фрэзер, старый царь обычно убивался новым. Именно такое положение сохранила и сказка. До сих пор вполне можно согласиться с Фрэзером. Фрэзер даже ставит явление наследования по женской линии (через дочь царя) в связь со стадиальностью общественного развития. Но Фрэзер -- ученый буржуазный, и даже там, где нащупывается правильный путь, Фрэзер все же не может выйти за рамки мышления и убеждений своего класса.

Теория смены царей лежит в основе "золотой ветви". Но Фрэзер, сам того, вероятно, не замечая, все свое внимание уделил сменяемому царю. Герой, свергнувший старого царя, остался вне поля зрения автора, и это обстоятельство оказалось роковым для всего построения. Для Фрэзера он "какой-нибудь соперник", "любой сильный человек" и т. д. (Фрэзер 1928, II, 111; I, 22). Возможно, что сказка здесь лучше сохранила некогда бывшее положение, и что не "любой сильный человек" мог стать царем. Фрэзер мало говорит также о регламентации этой смены. Конечно, не любой человек в любой момент мог прийти, убить царя и занять его место. Единственная норма, которой он касается, это -- периодичность этой смены. Цари сменялись через 5--10--12 лет. (Есть и другие сроки). Царь мог сменяться также, когда он заболевал. Причина насильственной замены старого царя новым кроется в том, что царь, который был одновременно жрецом, магом, от которого зависело благополучие полей и стад, при наступлении старости или незадолго до нее, как полагали, начинал терять свою магическую потенцию, что грозило бедствием всему народу. Поэтому он заменялся более сильным преемником.

Нам кажется, что фольклорный материал дает право на утверждение, что этот преемник должен был дать доказательство своей магической силы, и что здесь также кроются корни "трудных Задач".

409

22. Престолонаследие в сказке

Какое царство наследует царевич? Он почти никогда не наследует царства своего отца. Он приходит в чужую землю, женится там на царевне, решив трудные задачи, и остается там царствовать. Если это рассказывается в странах, где власть издавна переходила от отца к сыну, а не от тестя к зятю, то это значит, что сказка сохранила здесь более древнее положение. Но, конечно, нас не должно удивлять, что положение, существовавшее в европейских монархиях, также должно было отразиться в сказке. Добыв царевну, герой иногда возвращается домой и перенимает царство от своего отца. Это -- дань более поздним формам престолонаследия.

История воцарения героя иногда начинается с первых слов сказки. Царь объявляет всенародный клич, что он отдаст свою дочь и полцарства тому, кто решит ту или иную задачу. Сказка никогда не говорит о том, что заставляет царя так поступать. Из фрэзеровских материалов видно, что смена царей наступала периодически. Можно предположить, что и сказочному царю просто настал срок. Тогда клич вроде "Пришла от царя бумага:

кто состроит такой корабль, чтобы мог летать, за того выдаст замуж царевну" и т. п. представляет собой момент отречения от престола. Мы видим, таким образом, что момент отречения от престола связан с задаванием задачи. Из фрэзеровских материалов видно, что одной из причин низвержения царя была его начинающаяся магическая импотенция (иногда связанная с началом падения половой потенции). Русская сказка этого не сохранила. Для нее царь -- только управитель народа, но не управитель природы. Но есть долганский миф, где это положение высказано совершенно ясно. Здесь царь сидит в темноте, "солнца не знал, луны тоже не знал" (см. гл. II,  1). Он создает благополучие людей: "Дети рождаться не прекращали, люди, умирая, не кончались". Но вот у него рождается дочь и достигает брачного возраста. "Дичь перелетать перестала, рыба пропадать, уменьшаться стала. Трава же их расти перестала" и т. д. Что это значит? Очевидно, брачный возраст детей, создание нового поколения показывает, что старому поколению пора уйти, уступить место новому. Царь уже не в состоянии управлять природой. В дальнейшем этого царя упрекают, что "по его грехам скрылось солнце". Этот царь задает трудную задачу: прорвать небо и повернуть солнце. Совершившему это он обещает свою дочь и полцарства (Долганский фольклор). Здесь первоначальная причина отстранения царя, установленная Фрэзером как историческое явление, а именно потеря магической силы, сохранена очень ясно. Трудная задача, женитьба и достижение власти составляют неразрывный комплекс. Этот случай показывает с особой ясностью, что наличие взрослой дочери и появление жениха

410

представляют собой для старого царя смертельную опасность. Тесть и зять здесь исконные враги. Если власть передавалась через зятя, то царь должен был обладать взрослой дочерью;

вступление ее в брачный возраст, появление у нее жениха и есть момент отдачи царства вместе с дочерью.

Мы понимаем теперь, почему задачи носят двойственный характер. Они должны привлечь жениха, потому что этого требует общественное мнение, но они же должны отпугнуть жениха, потому что исполнение их повлечет за собой смерть старого царя. Положение царевны также двойственное. Как дочь, она будет ненавидеть жениха, который принесет смерть ее отцу. Как передатчица престола, она должна выполнить свой гражданский долг и идти вместе с женихом против отца. Она или стремится убить жениха или она стремится убить отца. И то и другое она в разных сказках собственноручно выполняет.

Приведенный случай из долганского фольклора -- не единственный, но очень полный и ясный. Следы магического превосходства юноши над стариком есть и в русской сказке. "Он такой хитрый, отдадим дочь за него" (Худ. 94). Это бессилие царя мы увидим еще ниже, когда рассмотрим задачу искупаться в молоке.

23. Старость.

Такое бессилие есть результат старости. Именно возраст, болезнь, немощи служили стимулом для замены царя. Таких случаев у Фрэзера приведено довольно много, "...в городе Гатри правит местный царек, которого влиятельные лица убирают следующим образом. Когда им кажется, что царек уже достаточно долго просидел на троне, они объявляют, что "правитель болен". Смысл этой формулы был известен всем: царька собираются убить" (Фрэзер 258). Эта старость в сказке фигурирует как в начале ее, так и в конце. "Один царь очень устарел и глазами обнищал", он, например, хочет стать на 30 лет моложе, посылает сыновей "разыскать свою молодость", он "стал стариться" и пр. (Аф. 171). Таково начало сказки. Конец -- воцарение героя. Чаще старость, как причина смены власти, фигурирует в конце. "Ну, Ваня, я стал стар, от всего теперя отказываюсь. Вот тебе все царство, ты хочешь, так хорошо живи, цари, я все тебе здаваю" (Никифоров 1936, 209). "Как царь уже был в престарелых летах, то и возложил венец свой на голову Ивана крестьянского сына" (Аф. 571).

Заметим, что во всех этих случаях власть передается не "любому сильному человеку", а зятю, разрешившему "трудную задачу" и тем доказавшему свою силу.

24. Оракулы.

Наряду с истечением срока, с наступлением старости и падением силы царя есть еще одна причина, вызывающая иногда замену старого царя новым. Эта причина -- оракулы. Что оракулы здесь явление вторичное, это совершенно очевидно. Воля людей выражена устами богов, вложена в их уста. "Эфиоп-

411

ских царей в Мероэ почитали за ботов; однако, когда жрецы этого хотели, они отправляли к царю посла и повелевали ему умереть, ссылаясь при этом на аракула или предсказание, полученное от богов" (Фрезер 1928, II, 110). Формулировка "когда жрецы этого хотели" вызывает некоторое недоумение. Они, очевидно, почему-нибудь должны были этого хотеть, вероятно, опять-таки -- потому, что истекал срок или царь не удовлетворял. Мы не можем здесь входить по существу в изучение оракулов и той огромной роли, которую они играют в религии и в мифах. Мы можем коснуться здесь только одной стороны этого явления.

Сказка, как и историческая действительность, знает два способа передачи престола. Первый -- от царя к зятю через его дочь. Передатчица престола -- царевна. Это -- конфликтная ситуация, ведущая к убийству владетеля престола и женитьбе на его дочери -- передатчице престола. Второй способ: престол передается от отца к сыну без всякого конфликта. Первая форма есть ранняя, вторая -- более поздняя. С появлением второй формы конфликт исчезает из действительности, но не исчезает из мифа, не исчезает из сознания людей: идеология не всегда сразу регистрирует происшедшие изменения. Если старый конфликт перенести на новые отношения, то получается случай, который имеется в "Эдипе" и также сохранен сказкой. Наследник не зять, а сын. При сохранении конфликта и переноса его на новые отношения он, наследник, убивает владетеля престола, сын убивает отца. Далее: при старом порядке передатчицей престола является дочь царя, при новом, при бездетности царя, или избирается новый царь, или передатчицей будет вдова царя. Сохраняя женитьбу на передатчице престола и перенося ее на новые условия, миф создает сюжет женитьбы на вдове царя -- матери наследника. Сын женится на матери. Но так как такой случай противоречит общественной морали вводится невольность этого поступка. Сохраняется и старый порядок, по которому наследник есть пришелец. Чтобы сохранить его пришельцем, его надо разлучить с отцом. Тут-то и вступает в силу оракул. Здесь кстати необходимо указать, что сохраняется и трудная задача: Эдип разрешает загадку сфинкса. Но из демонстрации магической силы эта задача превратилась в освобождение народа от бедствия. Этим, а не магической силой, определяется право на престол. При переходе власти от тестя к зятю гибель старого царя была предустановленным явлением и не требовала никаких оракулов. Но при переходе от отца к сыну гибель царя (отца) от наследника (сына) становится чем-то неестественным или нечестивым. Она дополнительно мотивируется волей богов и злой судьбой. Это видно и потому, что эти оракулы чаще даются о племянниках и сыновьях, чем о зятьях. Деду Персея было предсказано,

412

что он потеряет престол от руки внука, Лайю -- что он погибнет от сына, Пелию -- что он отдаст царство герою с одной сандалией. В этом герое он узнает своего племянника, т. е. представителя своего рода.

Эти более поздние случаи слабо отражены сказкой. Сказка сохраняет более архаическое положение: герой убивает своего тестя, женится и перенимает царство без всякого оракула. Только там, где убивается или унижается отец, имеется этот оракул. Если же пророчество касается не отца -- сына, а зятя -- тестя, то сказка содержит черты позднего происхождения. Такова сказка о Марке Богатом. Она носит характер не столько сказки, сколько легенды. В одной из версий этой сказки говорится: "Он заместит хозяина в этом имении" (См. 242), но для фольклориста это означает: "он заместит царя в этом царстве". В немецком фольклоре эта сказка рассказывается не о купце, а о царе. "Жила раз бедная женщина, и она родила сына. А так как он родился в рубашечке, то ему предсказали, что он на 14-м году женится на дочери короля" (Гримм 23). Король всячески пытается извести героя. Эти случаи иллюстрируют наблюдение, что гибель царя от заместителя известна заранее, и что в сказке, как в исторической действительности, это положение выражалось устами оракулов, причем оракул появился тогда, когда необходимость такой формы замены царя в сознании людей уже стала колебаться.

25. Умерщвление царя в сказке.

Однако действительно ли старый царь в сказке погибает и уступает свое царство зятю? На первый взгляд кажется, что это не совсем так. Конфликт улаживается мирно. Царь отдает зятю полцарства, и оба продолжают царствовать -- никакого убийства здесь нет. Или, женившись на дочери царя, герой мирно ждет смерти тестя и вступает на престол только после смерти царя. Или он продолжает жить при царе своего рода приживальщиком. Есть и другие виды обхода и смягчения этого конфликта. Но все эти случаи не могут скрыть от нас исконного положения вещей. Во-первых, -- герой получает все царство, во-вторых, старый царь при этом умерщвляется.

Что герой получает все царство, а не половину -- этот случай в сказке весьма обычен, наличие его не нуждается ни в каких доказательствах. Вот несколько случаев: "И отдал за Ивана-дурацка свою дочь, и отдал ему все царство свое" (См. 221). "А ему отдал все царство свое" (Худ. 1). "Хто его достанет, дак тому и все государство отдаст" (3В 114). "Отдал ему все царство" (Аф. 185) и т. д. Эти случаи сохраняют исконную и исторически засвидетельствованную форму, тогда как "полцарства" есть более поздняя сказочная замена.

То же можно сказать относительно умерщвления царя. Сказка

413

пытается скрыть это обстоятельство или смягчить его, но это не вполне удается. Как в сказке убивается царь? Царь иногда убивается при помощи добытых волшебных предметов. Магическое оружие героя здесь служит причиной смерти царя. Для этого могут служить даже гусли-самогуды. "Дурак заложил свои уши цветком, пришел к королю и заставил играть гусли-самогуды. Только заиграли гусли, как и сам король и его бояре и стража придворная -- все заснули; дурак снял со стены булатный меч и убил короля" (Аф. 216, вар.). ""Эй, дубинка, бей, колоти!" Дубинка бросилась, раз-другой ударила и убила злого короля до смерти. А дурак сделался королем и царствовал долго и милостиво" (216). Что король здесь выведен злым -- это не меняет дела. В варианте этой сказки вдруг появляется Волк-самоглот и пожирает царя. Этот волк -- помощник героя, функциональный эквивалент волшебных предметов: дубинки, дудочки и т. д. "Дурак сделался царем и жил вместе со своей прекрасной царицей и волком долго и счастливо". Особенно интересный случай мы имеем в сказке No 212 у Афанасьева. Здесь старый царь гибнет от неприятельской армии: "Король видит, что его армия бежит, бросился было сам войско останавливать, да куда! Не прошло и полчаса, как его самого убили. Когда кончилось сражение, собрался народ и начал стрельца просить, чтобы взял в свои руки все государство. Он на то согласился и сделался королем, а жена его королевою". Случай этот интересен тем, что умерщвление царя путем предания его неприятелю действительно встречается. Это -- одна из форм умерщвления царя. Такая форма явилась поздно и уже представляет собой переход ко всякого рода компромиссам. Такой обычай практиковался в Центральной Анголе, где царь носит титул Матиамво. Португальская экспедиция узнала следующее: "Наши Матиамво... обычно либо погибали на войне, либо умирали насильственной смертью. Нынешнему Матиамво предстоит умереть от руки палача, ибо он уже выпросил себе достаточно долгую жизнь. После вынесения Матиамво смертного приговора, мы обычно приглашаем его принять участие в войне с врагами, и по такому случаю сопровождаем вместе с семьей на войну. Если он остается цел и невредим, мы вновь вступаем в войну и сражаемся три или четыре дня подряд. После этого мы неожиданно оставляем Матиамво с семьей на произвол судьбы" (259). Царь в этих случаях кончает с собой вместе с семьей. Если здесь и нет прямой зависимости между сказкой и действительностью, то этот случай показывает, как обычай (или мотив), вступивший в противоречие с нарождающимся новым явлением, видоизменяется совершенно одинаково. И сказка и история заставляют погибнуть царя на войне, причем такая форма идет на смену некогда имевшегося жестокого убий-

414

ства путем удушения и т. д.

Но такие смягченные компромиссные формы не обязательны. Можно найти случаи, когда старый царь убивается непосредственно. "Отец говорит: "Ну, срубай мне голову тепере". Отвечает солдатик: "Не могу я тебе голову срубить". Царская дочь берет шашку и говорит: "Царско слово никогда не меняется". Срубила ему голову"" (3В 105). "Вот она взяла соблю и срубила голову самому цярю и взяла этово пастушка за ушка и поцеловала ево в уста. "Пусть ты мой муж, а я твоя жона" (См. 30) и др.

26. Ложный герой.

Таким образом, мы видим, что гибель старого царя вовсе не представляет собой исключения. Однако этот случай все же противоречит установившемуся наследованию от отца к сыну, и этим можно объяснить попытки-обхода этой гибели. С другой стороны, сказка знает еще один прием обойти эту ситуацию, не соответствующую исторически установившейся действительности времени самого сказочника. Незадолго до воцарения героя, к самому концу сказки, вводится новый и неожиданный персонаж: это какой-нибудь генерал или водовоз, который во время боя со змеем сидит за кустом, а потом всю победу приписывает себе. Ни историческая действительность, ни область обрядов, верований и мифов не дают этого образа. Мы должны его считать чисто сказочным образом, возникшим на почве самой сказки. Нам кажется, что этот образ есть своего рода "козел отпущения" и что он создался вообще по тем же принципам, по каким создаются подобные заместительные персонажи и в области обрядов и в области фольклора. Его функция -- взять на себя гибель, наказание, убийство, которые первоначально назначались самому царю. Комплекс воцарения, брака и чьей-то гибели, умерщвления кого-то, здесь сохраняется с перенесением умерщвления с одного персонажа на другой, введенный ad hoc.

27. Веревочный мост.

Гибель старого царя иногда происходит и иначе.

Ему предлагают перейти по веревке или жердочке через яму. Он сваливается. Этот случай обычно связан с тем, что герой привозит красавицу. Царь хочет на ней жениться, но герой не согласен. Он говорит: ""У меня приготовлена яма глубокая, через яму лежит жердочка; кто по жердочке пройдет, тот за себя и царицу возьмет . -- "Ладно, Ванюша! Ступай ты наперед!"". Герой проходит по жердочке благополучно, а старый царь сваливается в яму (Аф. 137). Здесь необходимо рассмотреть мотив тонкого моста как таковой и его применение в данном случае. Происхождение этого мотива не представляет собой никакой загадки. Огромное количество материалов показывает, что этот мотив идет от представления, что царство мертвых отделено от царства живых тонким, иногда волосяным, мостом, через который переходят умершие или души умерших. Особенно много материала по этому "адскому мосту" собрано Шефтелови-

415

цем (Schefteloviz). У индейцев племени инка умершие уходят в "страну немых". Они должны перейти через реку по волосяному мосту. Им при этом помогает собака (Knckeberg 286). В Северной Америке есть представление о мосте, покоящемся на голове буйвола. Как только кто-нибудь вступает на этот мост, буйвол опускает голову (Kroeber 1907, 85). Интересно, что мотив моста почти всегда так или иначе содержит животное. Тонкий, как лезвие, мост, ведущий через пропасть в страну мертвых, имеется и у эскимосов (Nansen 221). Эти представления очень распространены (Штернберг 1936, 325). Очень ярок этот образ в парсизме. "На 4-й день после смерти душа при восходе солнца доходит до места суда у моста Тшинват. До перехода злые духи предъявляют свои обвинения. На верных весах взвешиваются добрые и злые дела. Теперь душа должна перейти через опасный мост... Праведная душа может радостно перейти, ведомая прекрасной девушкой, воплощением ее добрых дел, и сопровождаемая добрыми собаками, охраняющими мост. Потом душа попадает в рай и, наконец, к золотому престолу Ахурамазды... Злые же души не находят помощников. Они спотыкаются на тонком как волос мосту и низвергаются в пропасть. Злой демон их схватывает и уносит в место тьмы" (Achelis 17).

И сказочный мост есть отражение все тех же представлений. Он тонкий, волосяной, скользкий, под ним пропасть.

Но как это представление связано с убийством царя? Нам кажется, что приведенные материалы позволяют сделать следующее заключение: переход через тонкий мост происходит после смерти. Во-вторых, низвергаются не имеющие помощников, в начале животного характера, позже -- в форме воплощения добрых дел. То что в религиозных представлениях есть следствие смерти, в сказке показано как причина смерти. Можно думать, что царь убивался и, по-видимому, предполагалось, что он, как лишенный магической силы (за это он и убивался), не сможет перейти через мост и проваливается в пропасть.

Сказка переносит этот момент в пределы жизни и делает из следствия смерти причину смерти. Такой перенос художественно весьма оправдан, ибо он содержит осуждение старого царя, показывает его слабость, неловкость -- отголосок его магической слабости.

28. Кипящее молоко.

Кроме испытания мостом сказка знает еще одно испытание старого царя, приводящее его к смерти. Это -- испытание кипящим молоком. "Мы еще не можем венчаться: ты стар, я -- молода; я знаю средство сделать тебя молодым: поставь на дворе два котла -- один с козлиным молоком, другой -- с водой; чтобы к вечеру все было готово". Иван выкупался и стал таким молодцом, что и нельзя и сказать, а царь тот в котлах и сварился" (См. 321).

Этот мотив представляется менее ясным, чем мотив висячего

416

моста. Во-первых, есть глухие указания, что убиваемый царь перед умерщвлением подвергался обрядовому купанию. Так, в провинции Квилакар (Южная Индия) царь-жрец царствует 12 лет. После этого устраивается праздник. "Для царька воздвигается деревянный помост, задрапированный шелковой тканью. В день торжества под звуки музыки он в сопровождении пышной процессии отправляется к водоему, чтобы совершить омовение" (Фрэзер 262). После этого царь на эстраде совершает самоубийство, отрезая себе нос, уши, губы и мягкие части тела; их он бросает в толпу. Он как бы сам себя приносит в жертву. Затем царь перерезает себе горло. Однако возможно, что здесь мы имеем местный обычай, и что купанье здесь более или менее случайно. С другой стороны, мы имеем материалы, что купанию (и именно двум купаниям, как в сказке) подвергалась душа умершего в преисподней. Так, например, по представлениям индейцев катиос, бог преисподней имел два ведра: одно с кипящей водой, другое -- с холодной. Когда "черная душа" (т. е. грешная душа), прошедши два купанья, становилась белой, она могла войти на небо; если нет, она обрекалась на долголетнюю тяжелую работу (Schilling).

Подобные материалы приводят нас к тому же кругу представлений, что и тонкий мост. Однако между этим показанием и сказкой есть одна разница: здесь мы имеем воду, в сказке это обычно молоко. Молоко это в приведенном случае козье, иногда -- кобылье, иногда происхождение молока не упомянуто. Прохождение сквозь это молоко дает красоту. Герой выходит красавцем. Но таким же красавцем он выходит, пролезая сквозь уши коня. Мы здесь имеем представление об омолаживающем или очистительном купании, но вместе с тем видим связь этого купания с прохождением сквозь животное. Если в русской сказке герой проходит сквозь уши коня, то в грузинской требуется выкупаться в молоке от коней, живущих на дне моря (Тихая-Церетели 145). В грузинской же сказке старый король варится в котле, а когда в молоко опускается герой, конь из уха берет снег и подсыпает его в молоко, остужая его таким способом. Мы, таким образом, вынуждены заключить, что трансфигурация, апофеоз героя -- основа этого мотива. Мотив гибели старого царя присоединен к нему искусственно. Что прибывший в царство мертвых переживает преображение -- это известно, и отражение этого представления мы имеем и здесь.

29. Заключения.

Какие же из всего изложенного можно сделать выводы? Нельзя сказать, чтобы все уже было совершенно ясно в деталях. Но одно ясно во всяком случае: борьба за престол между героем и старым царем есть явление вполне историческое. Сказка здесь отражает переход власти от тестя к зятю че-

417

рез женщину, через дочь. Сказка показывает еще другое: раньше, чем получить руку царевны и вместе с ней и престол, зять подвергается испытанию относительно пройденного им искуса. Это испытание носит предбрачный характер и вместе с тем должно показать способность героя управлять природой. Сказка сохранила также следы перехода к новому порядку; новые порядки влияют на старые формы, и тогда получаются явления, вроде воцарения Эдипа, или сказка приноравливает новые порядки к старым, улаживая создавшийся конфликт мирно, путем представления герою полцарства и т. д. Такие явления со стороны содержания сами по себе не историчны, но они объяснимы только исторически в результате смены одного социального устройства другим и возникающих отсюда несоответствий и противоречий.

IV. Магическое бегство

30. Бегство в сказке.

Браком и воцарением героя сказка кончается.

Но наш обзор был бы неполон, если бы мы не рассмотрели еще одного мотива, не имеющего в сказке своего определенного места; это мотив, получивший название магического бегства.

Бегство не имеет своего определенного места относительно тех мотивов, за которыми оно следует. Но оно обычно стоит в конце сказки, иногда даже после брака. Сказка может кончиться после побывки у яги или другого дарителя, после добычи искомого предмета, после змееборства, после женитьбы и т. д. Бегство и погоня могут следовать после каждого из этих этапов, причем имеется тенденция (но не закон) придавать бегству и погоне определенные формы в зависимости от того этапа, на котором бегство происходит. Так, герой может бежать после побывки у яги. В этих случаях он чаще всего спасается, бросая позади себя гребешок -- лес, камень -- гору, полотенце -- реку. Или он спасается на дерево, перепрыгивает с одного на другое, а яга грызет ствол. Девушка иногда находит защиту у печки, яблони, речки, которые ее прячут. Если девушка бежит от лесных разбойников, она прячется у встречного возницы в возу с сеном или с горшками или с кожами. Мальчик спасается от преследований колдуна, последовательно превращаясь в окуня, птицу, зерно, колечко и т. д. Колдун соответственно превращается в щуку, ястреба, петуха и т. д. Увезенная царевна превращается также в рыбу, лебедя, звезду: ее ловят искусники. После боя со змеем героя иногда преследует змеиха: она и ее дочери превращаются в заманчивые колодцы, постели, яблони, сама змеиха гонится за ним и хочет его проглотить. После побывки у царь-девицы, похитив молодильные яблоки, герой летит на коне, а царевна летит вслед за ним. Но яга обменивает ему коня, и он благополучно улетает. На коне же догоняет героя Кощей. Женившись на дочери Водя-

418

ного, герой и его суженая спасаются, превращаясь в церковь и попа, колодец и ковшик и т. д. Наконец, герой иногда спасается на корабле, а догоняющий с неба поражает его огнем, или наоборот, герой зажигает порох и опаляет преследователю крылья, отчего тот падает.

Мы перечислили десять видов погони и спасения. Аарне, специально изучавший бегство, принимает в расчет только две формы его, а Иохельсон в своей работе о бегстве вообще не дифференцирует форм бегства и погони (Ааrne 1930, No 92; Иохельсон).

Проблема здесь двоякая: первая проблема -- происхождение мотива бегства как такового, вторая -- многообразие его форм. Мы здесь не можем специально изучать все разновидности бегства. Мы изучим только те формы, которые бросают некоторый свет на проблему бегства вообще.

31. Бегство с бросанием гребешка и пр.

В этих случаях дети часто (но далеко не всегда) бегут от яги. Они бросают позади себя кремень или камушек -- он превращается в гору. Они бросают гребешок и полотенце. Эти волшебные предметы похищены героем у самой же яги, или, если бегущие спасаются на лошади, они берутся из уха лошади (Аф. 201, вар.). Из уха вынимается щепочка -- лес, скляночка -- река.

Мы не будем приводить вариантов и разновидностей. Они приведены в большом количестве в работах Аарне и Иохедьсона. Сколько бы мы ни сопоставляли вариантов, их количество не разрешает проблемы. Отметим только, что эта форма встречается не только по отношению к яге. Так бегут и от царя-медведя (Аф. 201), и в сказке о Финисте (ЗП 67), и от Елены Прекрасной (Аф. 176) и т. д. Мы должны ее понять из ее отношения к целому сказки и из некоторых исторических параллелей.

Рассмотрим сперва некоторые параллели. Американские параллели показывают следующие черты: герой часто похищает не тот предмет, который дает спасение от погони (как у нас похищается ширинка), а огонь. Это -- очень существенная разница. Огонь он приносит людям. Он -- установитель огня. Но герой -- не только установитель огня. Он установитель лесов, рек и гор. Он устанавливает их, бросая позади себя предметы. Это -- также очень существенная разница. Предметы, бросаемые позади себя, также отличаются от предметов, бросаемых в сказке. Это -- части каких-либо животных. Так, лес образуется из волос, озеро -- из жидкого жира рыб, и т. д. Это объясняет нам, почему в русской сказке герой иногда берет щепочку из уха коня, и эта щепочка превращается в лес. Мы видим, таким образом, что леса, горы и реки образуются силой помощника. Как добывается помощник, мы уже знаем, мы знаем, что помощник есть носитель магических способностей героя. Еще разница: в рус-

419

ской сказке достаточно бросить предмет, в американских мифах в этих случаях иногда поют песнь и отбивают такт (Boas 1895, 72, 99, 187, 240, 267 etc.). Эти материалы заставляют предположить, что мотив бросания гребешка возник именно как миф об устроителе мира.

Но не противоречит ли это всему ходу сказки, не противоречит ли это всему тому, что мы знаем о герое? Здесь никакого противоречия нет. Наоборот, вносится объяснение в некоторую несуразность сказки: герой в сказке похищает тот самый предмет, который спасает его от погони. Сопоставление показывает, что раньше здесь фигурировал другой предмет. Далее мы уже и раньше видели в герое устроителя мира. Мы видели, что он ставит на место солнце, что он ускоряет урожай и что он приносит эти способности из иного мира. Здесь мы видим выцветшие остатки того же представления. Из иного мира приносится власть над стихиями.

В американском мифе койот и лиса похищают огонь. Они бегут "из стороны в сторону, а преследователи скакали за ними туда и сюда. Вот почему река Йогум (Yoagum) извилиста". В этом случае бегущие, вместе с тем похитители огня, создают реку для людей, одновременно спасая себя. Точно так герой создает леса, горы и реки, и весь этот миф есть в исторической перспективе миф о создателе природы.

Надо сказать, что в литературе по этому предмету царит некоторая растерянность. Иохельсон, шедший чисто дескриптивным путем, признает, что разгадка этого мотива для него невозможна. Выдвигаемая здесь гипотеза пока есть только гипотеза, не больше. Иную гипотезу выдвигает Богораз: "Самое построение этого мифа соответствует теориям школы Фрейда о сродстве сновидения и мифа, ибо этот миф, с его троекратным повторением и настойчивым стремлением чудовища пробиться сквозь ограду и схватить убегающую жертву, совершенно напоминает навязчивый образ преследования, как он возникают и строится во сне" (Богораз-Тан 1926, 68). Таким образом, мы видим, что даже такие крупные ученые, как Богораз, не уходят дальше фрейдизма. Что касается теории Аарне, то о ней несколько слов будет сказано ниже. Мы должны сопоставить данную форму с другими, чтобы найти некоторое общее решение.

32. Бегство с превращениями.

Эта форма характерна главным образом для сказок типа "Морской царь и Василиса Премудрая" (Аф. 219-226). Здесь магическими способами обладает похищенная у Водяного девушка. "Оборотила она коней -- колодцем, себя -- ковшиком, а царевича -- старым старичком". Во второй раз она "оборотила царевича -- старым попом, а сама сделалась ветхой церковью", а в третий раз

420

"оборотила коней рекою медовою, берегами кисельными, царевича -- селезнем, себя -- серой утицей. Водяной царь бросился на кисель и сыту, ел-ел, пил-пил, -- до того, что лопнул! Тут и дух испустил!" (Аф. 219).

Аарне, специально исследовавший бегство, знал только шесть случаев записи этой формы вне Европы, тогда как формы, найденные в Европе, так многочисленны, что он их не считал. Этот географический принцип Аарне мы обращаем в исторический принцип. Мифы Америки, Африки, Полинезии и Азии для нас -- один из источников изучения сказки, они дают сказку на более древней ступени ее развития. Если этой формы нет в Америке, Африке и т. д., то это значит, что форма эта поздняя, что она создалась на почве самой сказки, а не на почве каких-либо первобытных отношений. Об этом говорят и стандартные предметы, в которые превращаются бегущие: колодец и ковшик, церковь и поп. Если бы мы имели эти формы в мифах доклассовых народов, то мы должны были бы показать, что церковь пришла на смену каким-то другим предметам, имевшимся ранее. Но этих материалов нет, и нам остается предположить, что мотив возник тогда, когда уже имелись и церкви, и попы, т. е. имелись уже и сказки, т. е. сравнительно очень поздно. Только озеро или река могли иметься и действительно имелись и раньше как заключительное звено бегства и погони. Его мы имеем и в предыдущей форме.

В то время как церковь, дерево и пр. служат средством обмана преследователя, вода сама служит для него препятствием, как в предыдущей форме лес, горы и вода. Таким образом, третье звено этой формы вполне соответствует третьему звену предыдущей формы. Она всецело перенята из этой более древней формы. Аарне считает, что вообще вся изучаемая здесь форма (с превращением бегущих) произошла путем видоизменения из первой. Проследив по методам финской школы обе эти разновидности и сведя каждую к их архетипу, он пишет: "Нет никаких сомнений, что одна версия преобразована из другой. По-моему, очень легко прийти к этому заключению. Не нужно ничего иного, как только сравнить распространенность этих версий друг с другом" (Ааrne 1930, 93). Итак, если одна форма встречается редко, а другая часто, то одна вытекла из другой. Это утверждение звучит наивно. Чтобы доказать это утверждение, нужно показать переходные формы на материале, нужно показать ступени перехода одной формы в другую. Между тем богатейший материал, собранный Аарне, как раз приводит к утверждению, что все случаи принадлежат или к одной разновидности, или к другой, и сам он конструирует два архетипа, а не один. Поэтому вернее будет сказать, что мы до сих пор не знаем, как возникла эта разновид-

421

ность, мы можем только с некоторой долей вероятности установить, что одна возникла раньше, другая -- позже и вообще поздно. Но что одна возникла из другой -- этого утверждать нельзя.

33. Превращвние змеи в колодцы, яблони и т. д.

Зато более решительно можно утверждать другое. Превращается иногда не бегущий, а преследователь. После змееборства родня змеи (его теща, сестры) преследуют бегущих. Чтобы погубить их, они превращаются в те же предметы, в которые в других сказках превращаются бегущие, -- в яблоню и в колодец с ковшиком. Если герои поедят яблок или выпьют воды, то их разорвет.

В этих случаях отсутствует только церковь, что вполне понятно, так как змей и змеиха сродни дьяволу и не могут превратиться в церковь. Сходство этих предметов с теми, в которые превращаются бегущие, заставляет думать, что одна форма непосредственно вышла из другой. Но которая из них древнее -- сказать невозможно. Как и в предыдущем случае, третье звено этой формы погони и спасения -- очень древнее. После того как не удается погоня змеих (о которых до этого эпизода в сказке никогда ничего не говорится и которые введены ad hoc), в погоню летит змеиха-мать и пытается поглотить бегущих, случай, разобранный выше.

34. Бегство и погона с последовательными превращениями.

Мы имеем три разновидности или формы этого вида погони и спасения. В сказке о семи Симеонах (Аф. 145) роль бегущего исполняет похищенная царевна, и за ней гонится герой, вернее семь героев: "Царевна обернулась белой лебедью и полетела с корабля". Стрелец ее подстреливает, пловец ее достает, а лекарь вылечивает. Более полная форма дает ряд превращений. "Упала, ударилась о корабль, превратилась в уточку и улетела...", "Ударилась о корабль и обратилась в звездочку, а потом поднялась под небеса". Стрелец ее подстреливает, звезда падает на корабль (См. 304).

В этих случаях бегство и погоня выражены совершенно ясно. Здесь превращаются как бегущий, так и преследующий. Менее ясно характер бегства выражен в сказках, где жена царевича превращена в птицу, в уточку и пр., а затем царевич старается вернуть ей человеческий облик, а она превращается в ряд животных. Зато здесь яснее быстрота превращения из одного животного в другое. "Захватил он Марью-царевну; она обернулась скакухой, потом ящерицей и всякой гадиной, а после всего веретенечком" (Аф. 101). "Как прилетит она, ты старайся поймать ее за голову, и как поймаешь -- она начнет превращаться лягушкой, жабой, змеей и прочими гадами, а после превратится в стрелу. Ты возьми эту стрелу и переломи надвое" (570).

В обоих случаях царевна, добываемая или возвращаемая, превращается в ряд животных, сопротивляясь своему возвращению

422

или унесению из иного царства в наше.

Третий случай такого рода последовательных превращений мы имеем в сказках типа "Хитрая наука" (Аф. 249-253). Здесь ученик бежит от колдуна. Бегущий ученик превращается в коня, ерша, кольцо, зерно, ястреба. Преследующий колдун -- соответственно в волка, щуку, человека, петуха. Ястреб разрывает петуха (249).

Все эти разновидности могут быть рассмотрены вместе. Но в каком направлении искать источники этого мотива? Если мы будем идти тем дескриптивным путем, которому обычно в этих случаях следуют, то мы не добьемся никаких результатов. Если же предположить, что превращение девушки в животное идет от представлений о превращении человека в животное при смерти, то мы нащупаем направление, в котором можно продвигаться дальше. Обратим внимание на то, что царевна превращается в уточку и что царевич возвращает ей человеческий облик. Утка -- одно из распространенных животных, образ которого связывается со смертью. Обратное превращение в человека отражает представление о возвращении к жизни. Попробуем в этом направлении искать сравнительных материалов и посмотрим, не дадут ли они нам в руки какого-нибудь объяснения.

Возвращение из страны мертвых в страну живых сопровождается превращением в животных. "В Африке йоруба и попо верят, что хорошие люди после смерти проводят время воплощением в различных животных или, точнее, духи материализуются в животных по собственной воле" (Hambly 25). Сходные представления в Египте: "Если ему (умершему) там не нравилось более, он мог возвратиться на землю и посещать места, которые ему некогда были дороги, мог побывать на своей могиле и здесь принимать жертвоприношения. Или он мог превращаться в цаплю, в ласточку, в змею, в крокодила, в бога, принимать все виды, какие он хотел" (Wiedemann 32).

Что показывают эти материалы? Они свидетельствуют об историчности представления, что облик умершего не мыслится связанным с каким-нибудь одним животным. Умерший может превращаться в различных животных по своему собственному усмотрению. Далее мы видим, что это представление сопутствует представлению о возвращении на землю. Возвращаясь на землю, умерший превращается в различных животных. Представление это, несомненно, сравнительно позднее. Мы увидим дальше, что им особенно богата античность. Но и на более ранних ступенях общественного развития оно имеется, хотя и реже, но зато в первоначальной ясности и чистоте. Если к этому прибавляется второе лицо, лицо преследующее, то это превращение принимает быстроту, превращения следуют одно за другим последовательно. Так, в океанийских мифах есть случай, когда "мужчина

423

хочет вернуть свою жену из мира мертвых, но она уклоняется от него, принимая все новые образы птиц" (Frobenius 1898, 11). Здесь ясно высказано то, что в сказке уже затушевано: что такое превращение происходит при вынужденном возвращении с того света. Умерший сопротивляется и старается избежать его все новыми превращениями. Там, где сложилось представление о душе, могло получиться представление о воплощении не всего человека, а только его души в животных, могло получиться учение о метемпсихозе, классическая форма которого известна в Индии. Поэтому в тибетской сказке о хитрой науке эпизод о бегстве и погоне рассказывается так: "Душа царя из рыбы выскочила в летевшего мимо голубя" (Ж. ст. 419). Такое же явление ловли душ мы имеем в сибирском шаманстве. У бурят шаман ищет душу больного в лесах, в степях, под водой, совершенно так, как колдун ищет бежавшего мальчика. Если он не может ее найти, он должен отправиться в царство мертвых. Иногда властитель этого царства соглашается отпустить искомого только взамен другой души. "Если пациент согласен на замену, шаман превращается в ястреба, бросается на душу друга (т. е. заместителя больного), когда она уходит из его дремлющего тела в образе жаворонка, и передает трепещущее, сопротивляющееся существо мрачному властителю смерти, который затем выпускает душу умершего на свободу" (Frazer 1913, 57).

Мы здесь видим то же самое, что имеем в сказке, когда бегущий превращается в лебедя, а преследователь бросается на него хищной птицей (Аф. 251). У сибирских народов этот мотив вообще очень часто рассказывается как шаманская ловля души умершего. "Старик покойнику в лицо взглянул. И верно -- сын. Разозлился, на сына кинулся. Сын, от него убегая, гагарой обернулся и взлетел. Старик ястребом вдогонку пустился" (Чернецов 1935, 78 -- цитата с опущением личных имен). Таким образом, мы опять видим, что последовательное превращение в животных происходит при вынужденном возвращении с иного света в царство живых.

Если эти наблюдения и выводы верны, то они многое объясняют и в античном материале. Античные версии и формы этого представления часто приводятся в параллель к сказке, но сами по себе они столь же загадочны, как и сказка, и получают свое освещение через приведенные материалы.

"И львом, и змеем, и огнем, и влагой

Она в моих объятьях обращалась". --

говорит Пелей о Фетиде в потерянной трагедии Софокла "Поклонники Ахилла" (Софокл 280). Фетида -- дочь Нерея, нереида, бессмертная богиня, живущая в подводном царстве, "неохотно,

424

по приказанию Зевса, выходит замуж за смертного" (Тронский 531). Ей было предсказано, что ее сын будет более велик, чем ее отец; вследствие этого боги не желают иметь ее супругой, и она вынуждена идти за смертного. Момент ее превращений есть момент вывода из подземного или подводного царства в царство людей. Характер сопротивления здесь совершенно ясен. Этим же способом -- последовательным превращением -- Нерей защищался от Геракла. Так же в борьбе с Гераклом принимает ряд превращений Ахелой, речной бог. Он превращается в змею и в быка, и только после того как Геракл ломает ему рог, признает себя побежденным. Во всех этих случаях превращению подвержены водяные существа. И в сказке царевна превращается в животных на корабле, а серая утица приходит с реки.

Последним звеном в превращении девушки служит веретено. Это веретено надо сломать и бросить через плечо. Античный материал в качестве последнего звена дает сломанный рог. Превращение из животного в предмет мы должны считать более поздним образованием. Сломанный рог есть такое же явление, как вырванный волос -- лишение силы. Ломание предметов широко производилось при смерти человека и сохранилось в ломании шпаги над головой присужденных к смерти или в ломании палки при вступлении в брак. Оно сопровождало переход от одного состояния в другое.

Таким образом и античный мир еще сохраняет, хотя и далеко не всегда, эту связь двух миров в соединении с мотивом последовательного превращения. Мальтен, ссылаясь на Радермахера, приводит случай, когда "Танатос принимает различные виды. Сюда же относится Эмпуса" (Malten 1914, 130). Этой способностью обладают именно подземные и подводные существа. "Властитель подземного царства Периклимен получает от Посейдона дар менять свой облик (sich in die mannigfachsten Gestalten zu verwandein), дар, которым еще обладает новогреческий бог смерти Харос". Сюда же относится всем известный Протей. У Радермахера приведено довольно много материалов. Радермахер заметил только одно обстоятельство в этих случаях: некоторое постоянство связи этого рода превращений со стихией воды. (Этот дар дает Посейдон и т. д.). Отсюда Радермахер заключает, что и самый мотив возник как наблюдение над изменчивостью воды, игрой волн и т. д. Водяные существа так же изменчивы, как сама вода, и рассматриваемые здесь превращения -- не что иное, как различные явления богов воды (Epiphanie der Wassergotter) (Radermacher 1903, 107). В свете приведенных материалов дело представляется совершенно иначе, и мнение Радермахера следует признать ошибочным. Такая ошибка неизбежна при изолированном и чисто описательном изучении материала.

425

35. Решающее, препятствие.

Мы не будем рассматривать остальные разновидности погони. Мы рассмотрели наиболее важные, "классические" формы ее и получили следующую картину: основные виды бегства и погони предстали перед нами в исторической перспективе как построенные на возвращении из царства мертвых в царство живых. К такому объяснению склонялся и Аарне, хотя оно совершенно не вытекает из приведенных им материалов. Аарне же заметил, что последним препятствием часто является вода, река, и мимоходом сопоставил эту реку с рекой, отделяющей царство живых от царства мертвых. Действительно, река как последнее препятствие имеет особое значение. Через юры и леса преследователь прогрызается, река же его окончательно останавливает. Первые два препятствия -- препятствия механические, последнее препятствие есть препятствие магическое. Правда, сказкой и это препятствие трактуется как механическое: преследователь пытается выпить воду. Однако, что эта форма вторична, видно по тому, что часто имеется не река, а озеро, причем преследователь никогда не делает попыток обойти его. Его останавливает именно вода как граница. С другой стороны, эта река очень часто представляется огненной. ""Щетка, обернись ты в огненную реку!"... Делать им было нечего, и возвратились они назад" (Худ. 1). "Расплавись река огненна" (Аф. 175). "Она махнула ширинкой, и сделалась огненная река" (3П 55). "Иван-царевич махнул позади себя утиральником -- вдруг сделалось огненное озеро" (Аф. 117).

Что огненная река отделяет два царства, мы уже видели выше. Но даже там, где нет реки, ощущение магической границы иногда высказано совершенно ясно. "А уж молодец на свою землю пробрался и ее не опасался: сюда она скакать не смела, только на него посмотрела" (171). Мы теперь понимаем, почему преследователь не может переступить границы: его власть не простирается на царство живых.

В другой сказке выражается то же самое, но сказочник невольно, от себя внес легкий оттенок непонятности этого явления: "Гнал, гнал, только сажен десять не догнал: она на ковре влетела в Русь, а ему нельзя как-то в Русь-то, воротился" (267). Видно, что сказочник невольно задавал себе вопрос, почему же преследователь не может проникнуть "в Русь" ?

Такой вывод вполне согласуется со всей картиной, даваемой развитием хода действия сказки в целом. Мы уже знаем, что герой проникает в "иное царство". Это царство мы узнали как царство мертвых и в тридесятом царстве и--в специфических формах -- в лесу, в частности в лесу, где живет колдун-учитель. Туда он попадает как живой, как похититель и нарушитель, вызывая гнев и погоню хозяев этой страны.

Все изложенное вносит некоторый свет в сущность бегства и в некоторые его формы, но оно не объясняет еще самого факта бегст-

426

во. Теория Аарне подтверждается многочисленными им не привлеченными материалами. Возвращение есть возвращение из иного мира. Но почему это возвращение принимает форму бегства -- этим не объяснено. Ни возвращение после инициации, ни возвращение из иного мира шамана в обряде не отражает бегства. Между тем оно фигурирует в мифах, сказаниях и сказках всего мира.

Нам остается предположить, что оно есть следствие похищения предмета, приносимого из иного мира. Вопрос о причине бегства сведется к вопросу о причине похищения. Понятие похищения является поздно, с началом частной собственности, ему предшествует простое взятие. На самых ранних ступенях экономического развития человек еще почти не производит, но только берет у природы, он ведет хищническое, потребительское хозяйство. Поэтому первые вещи, вещи, ведущие к культуре, он не представляет себе сделанными, а только взятыми насильно. Первый огонь похищается. Похищаются и приносятся с неба первые стрелы, первые семена и т. д.

Отсюда та огромная роль, которую в фольклоре всегда играет похищение. В обряде волшебное средство дается, и возвращение происходит мирным путем. В мифе оно часто уже похищается, и возвращение принимает форму бегства. Миф живет дольше, чем обряд, и перерождается в сказку. Замена награждения или одаривания похищением показывает, что собственнические отношения вступили в противоречие с первоначальным коммунизмом, с отсутствием собственности. Герой отнимает собственность у ее владельца, потустороннего существа, впоследствии -- бога, и приносит ее людям и дает ее им в собственность. Недаром именно Гермес, посредник между двумя мирами, вместе с тем есть вор, и он же позже -- покровитель торговли.

Но наряду с этим похищением, связанным с бегством, сказка сохраняет мирную передачу волшебного средства ягой и возвращения без всякого бегства, довольно точно отражая обряд.

Глава Х. Сказка Как Целое

1. Единство волшебной сказки.

Мы рассмотрели сказку в последовательности составных частей ее композиции.

Эти составные части композиции одинаковы для разных сюжетов. Они последовательно вытекают одна из другой и составляют некое целое. Мы рассмотрели источники для каждого такого мотива. Но мы еще не сопоставили этих источников в их отношении друг к другу. Другими словами, мы знаем источники отдельных мотивов, но мы еще не знаем источника их последователь-

427

ности в ходе действия, не знаем источника сказки как целого. Беглый ретроспективный взгляд на рассмотренные источники показывает, что многие из сказочных мотивов восходят к различным социальным институтам, среди них особое место занимает обряд посвящения. Далее мы видим, что большую роль играют представления о загробном мире, о путешествиях в иной мир. Эти два цикла дают количественно максимальное число мотивов. Кроме того, некоторые мотивы имеют иное происхождение.

Если перечислить добытые результаты, расположив их по источникам или историческим соответствиям, то мы получим следующую картину. К комплексу посвящения восходят следующие мотивы: увод или изгнание детей в лес или похищение их лесным духом, избушка, запродажа, избиение героев ягой, обрубание пальца, показывание оставшимся мнимых знаков смерти, печь яги, разрубание и оживление, проглатывание и извергание, получение волшебного средства или волшебного помощника, травестизм, лесной учитель и хитрая наука. Последующий период до вступления в брак и момент возвращения отражены в мотивах большого дома, накрытого стола в нем, охотников, разбойников, сестрички, красавицы в гробу, красавицы в чудесном саду и дворце (Психея), в мотивах неумойки, мужа на свадьбе жены, жены на свадьбе мужа, запретного чулана и некоторых других.

Эти соответствия позволяют нам утверждать, что цикл инициации -- древнейшая основа сказки. Все эти мотивы, взятые в целом, могут слагаться в бесчисленное множество самых разнообразных сказок.

Другим циклом, кругом, обнаруживающим соответствие со сказкой, является цикл представлений о смерти; сюда относятся: похищение девушек змеями, разновидности чудесного рождения, как возвращение умершего, отправка в путь с железной обувью и пр., лес как вход в иное царство, запах героя, окропленне дверей избушки, угощение у яги, фигура перевозчика-путеводителя, далекий путь на орле, коне, лодке и т. д., бой с охранителем входа, стремящимся съесть пришельца, взвешивание на весах, прибытие в иное царство и все аксессуары его.

Сложение этих двух циклов дает уже почти все (но все же не все) основные слагаемые сказки. Между этими двумя циклами нельзя провести точной границы. Мы знаем, что весь обряд инициации испытывался как побывка в стране смерти, и, наоборот, умерший переживал все то, что переживал посвящаемый: получал помощника, встречал поглотителя и т. д.

Если представить себе все то, что происходило с посвящаемым, и рассказать это последовательно, то получится та композиция, на которой строится волшебная сказка. Если рассказать последовательно все то, что, как полагали, происходит с умершим, то

428

получится опять тот же стержень, но с прибавлением тех элементов, которых не хватает на линия указанных обрядов. Оба эти цикла вместе дают уже почти все основные конструктивные элементы сказки.

Что же мы нашли? Мы нашли, что композиционное единство сказки кроется не в каких-нибудь особенностях человеческой психики, не в особенности художественного творчества, оно кроется в исторической реальности прошлого. То, что сейчас рассказывают, некогда делали, изображали, а то, чего не делали, представляли себе. Из этих двух циклов первый (обряд) отмирает раньше, чем второй. Обряд уже не производится, представления о смерти живут дольше, развиваются, видоизменяются уже без всякой связи с данным обрядом. Исчезновение обряда связано с исчезновением охоты как единственного или основного источника существования.

Дальнейшее образование сюжета мы на основе всего здесь сказанного должны представить себе так, что данный стержень, раз создавшись, впитывает в себя из новой, более поздней действительности, некоторые новые частности или осложнения. С другой стороны, новая жизнь создает новые жанры (новеллистическая сказка), вырастающие уже на иной почве, чем композиция и сюжеты волшебной сказки. Другими словами, развитие идет путем наслоений, путем замен, переосмысления и т. д., с другой же стороны -- путем новообразований.

Так, мотив царских детей, заключенных в темницу, идет от обычая изоляции царей, жрецов, магов и их детей. Это -- наслоение. Мотив умершего отца или благодарного мертвеца, дарящего герою коня, функционально соответствует яге, дарящей коня. Здесь под влиянием культа предков, т. е. более позднего явления, мы имеем переосмысление и деформацию фигуры дарителя с сохранением функции дарения. Следовательно, вопрос о мотивах, не связанных с теми циклами, о которых говорилось выше, должен решаться в каждом случае отдельно. Это относится, например, к мотиву женитьбы и воцарения героя. В образе царевны мы, с одной стороны, узнаем независимую женщину, держательницу рода и тотемической магии. Она "царь-девица". Далее она может быть сопоставлена с небесной женой шамана. Она может быть сопоставлена и с вдовой или дочерью царя, убиваемого и устраняемого наследником.

Очень трудным для анализа представляется весь круг мотивов, связанных с трудными задачами. Нельзя точно доказать, что сказка здесь сохранила обычай испытания магической силы наследника. Однако по ряду косвенных показателей это можно утверждать с некоторой долей вероятности.

В дальнейшем этот закон сохранения композиции с заменой

429

действующих лиц остается незыблемым, и по этой линии идет дальнейшее развитие сказки. Быт, изменившаяся жизнь -- вот откуда берется материал для замены. Так, окажется, что за нищенкой можно узнать бабу-ягу, за двухэтажным домом с балконом -- мужской дом и т. д.

Этот вывод не соответствует ходячим представлениям о сказке. Обычно полагают, что в сказку вкраплены отдельные элементы доисторичности, а вся она -- продукт "вольного" художественного творчества. Мы видим, что волшебная сказка состоит из элементов, восходящих к явлениям и представлениям, имевшим место в доклассовом обществе.

2. Сказка как жанр.

Мы выяснили источники отдельных мотивов. Mы выяснили, что связь, их последовательность, также не случайное явление. Но этим еще не объяснен факт возникновения волшебной сказки как таковой.

Какова древнейшая ступень рассказывания? Мы уже знаем из предыдущего, что при инициации младшим что-то рассказывалось. Но что именно?

Совпадение композиции мифов и сказок с той последовательностью событий, которые имели место при посвящении, заставляет думать, что рассказывали то самое, что происходило с юношей, но рассказывали это не о нем, а о предке, учредителе рода и обычаев, который, родившись чудесным образом, побывав в царстве медведей, волков и пр., принес оттуда огонь, магические пляски (те самые, которым обучают юношей) и т. д. Эти события вначале не столько рассказывались, сколько изображались условно драматически. Они же служили предметом изобразительных искусств. Нельзя понять резьбу и орнаменты многих народов, не зная их легенд и "сказок". Посвящаемому здесь раскрывался смысл тех событий, которые над ним совершались. Рассказы уподобляли его тому, о ком рассказывали. Рассказы составляли часть культа и находились под запретом. Эти запреты служат вторым соображением в пользу положения, что рассказывали нечто такое, что имело прямое отношение к обряду.

К сожалению, подавляющее большинство сборников рассказов так называемых первобытных народов состоит только из текстов. Мы ничего не знаем об обстановке, в которой рассказывали, об обстоятельствах, сопровождающих рассказы, и т. д. Однако есть и исключения. В некоторых случаях собиратели не только приводят тексты, но и сообщают кое-какие детали о том, как эти рассказы бытуют.

Очень полное показание о том, как рассматриваются подобные сказки, дает Дорси в введении к своему сборнику "Традиции скиди-пауни" ("Traditions of the Skidi-Pawnee") (Dorsey 1904). Он говорит о многочисленности церемониалов и плясок, в том

430

числе о церемониале передачи священных узелков (tbundles, мешочков, или связок). Это -- своего рода амулеты. Они хранятся в доме и представляют собой его святыню. От них зависит всякое благополучие, удача на охоте и т. д. Содержимое их различно: в них имеются перья, зерна, листья табака и т. д. Короче, мы узнаем в них прототип наших "волшебных даров". "Каждая такая церемония и каждая пляска сопровождались не только своим ритуалом, но рассказом о происхождении его" (X), -- говорит Дорси. Под рассказом о происхождении этих амулетов следует понимать, как это показывает сборник, рассказы о том, как, например, первый владелец этого узелочка ушел в лес, встретил там буйвола, был уведен им в царство буйволов, получил там этот амулет, был выучен пляскам и вернулся, выучил всему этому людей и стал вождем. Такие рассказы "были обычно личной собственностью держателя или владельца узелка или пляски и, как правило, рассказывались немедленно после исполнения ритуала или во время передач собственности на узелок или на церемонию его следующему владельцу" (XII) Таким образом, рассказ есть часть ритуала, обряда, он прикреплен к нему и к тому лицу, которое вступает во владение амулетом. Рассказ есть своего рода словесный амулет, средство магического воздействия на окружающий мир. "Таким образом, каждый из этих рассказов был эсотерическим... Вот отчего с величайшими трудностями что-либо похожее на этиологический рассказ (origin-myth), как целое может быть получено" (XIV).

В этом показании важны две стороны. Во-первых, как уже указывалось, рассказы бытуют вместе с ритуалом и составляют его неотъемлемую часть. Во-вторых, мы здесь стоим у истоков явления, которое прослежено вплоть до наших дней, а именно запрета на рассказывание. Запрещали и соблюдали запрет не в силу этикета, а в силу присущих рассказу и акту рассказывания магических функций. "Рассказывая их, он (рассказчик) отдает от себя некоторую часть своей жизни, приближая ее этим к концу. Так, человек среднего возраста однажды воскликнул: "Я не могу тебе сказать всего, что я знаю, потому что я еще не собираюсь умирать". Или, как это выразил старый жрец: "Я знаю, что мои дни сочтены. Моя жизнь уже бесполезна. Нет причины, почему бы мне не рассказать всего, что я знаю"" (XV).

К запретам мы еще вернемся, а пока рассмотрим еще связь подобных рассказов с ритуалом. Можно возразить, что явление, о котором говорит Дорси, есть частное, локальное явление. Так, по-видимому, понимает дело и сам Дорси, сравнительного материала он не приводит. Однако это не так. Правда, связь рассказа с обрядом здесь не может быть строго доказана. Она должна быть показана на очень большом материале. Здесь

431

можно сослаться на сборник индейских сказаний Боаса и на его исследование о социальной организации и тайных союзах племени квакиутл. Сборник содержит одни только тексты. Это, с точки зрения традиционной фольклористики, -- "индейские версии" или "варианты" многих известных в Европе сказок и мотивов. Создается впечатление, что это -- художественные рассказы, и только. Но дело совершенно меняется, как только мы начинаем знакомиться не с текстами только, а с социальной организацией хотя бы одного из племен. Эти тексты вдруг предстают в совершенно новом свете. Мы видим, как тесно они связаны со всем строем жизни этого племени, так что ни обряды, ни институты племени непонятны без рассказов, "легенд", как их называет Боас, и наоборот: рассказы становятся понятными только из анализа социальной жизни, они входят в нее не только как составные части, но в глазах племени служат одним из условий жизни, наравне с орудиями и амулетами, и берегутся и охраняются как величайшая святыня. "Мифы составляют, говоря буквально, наиболее драгоценное сокровище племени. Они относятся к самой сердцевине того, что племя почитает как святыню. Наиболее важные мифы известны лишь старикам, которые ретиво оберегают их тайну... Старые хранители этих тайных знаний сидят в селении, немы, как сфинксы, и решают, в какой мере они могут, не навлекая опасности, доверить знания предков молодому поколению и в какой именно момент эта передача тайн может оказаться наиболее плодотворной..." (Леви-Брюль 262). Мифы -- не только составные части жизни, они -- части каждого человека в отдельности. Отнять у него рассказ -- эти значит отнять у него жизнь. Мифу здесь присущи производственные и социальные функции, и это не частное явление, это -- закон. Разглашение мифа лишило бы его священного характера, а одновременно и его магической или, как говорит Леви-Брюль, "мистической", силы. Лишившись мифов, племя было бы не в состоянии удержать свое существование.

В отличие от сказки, которая по содержанию сюжета является реликтом, мы здесь имеем живую связь со всей действительностью народа, с производством, социальным строем и верованиями. Животные, встреченные героем или предком посвящаемого, изображались на столбах; предметы, упоминаемые в этих преданиях, носятся и одеваются во время плясок; в плясках изображают медведей, сов, ворон и других животных, снабдивших посвящаемого магической силой, и т. д.

Приведенные здесь материалы и соображения дают ответ на вопрос, как возникает определенной категории миф, но они все еще не объясняют, как же возникает наша сказка.

В первой главе мы установили, что сказка не обусловлена тем

432

строем, в пределах которого она бытует. Теперь мы можем внести в это некоторое уточнение. Сюжет и композиция волшебной сказки обусловлены родовым строем на той ступени его развития, представителем которой в качестве примера мы взяли американские племена, исследованные Дорси, Боасом и др. Мы видим здесь прямое соответствие между базисом и надстройкой. Новая социальная функция сюжета, его чисто художественное использование связаны с исчезновением строя, который его создал. Внешне начало этого процесса, процесса перерождения мифа в сказку, сказывается в откреплении сюжета и акта рассказывания от ритуала. Момент этого открепления от обряда есть начало истории сказки, тогда как ее синкретизм с обрядом представляет собой ее доисторию. Это открепление могло произойти или естественным путем, как историческая необходимость, или оно могло быть искусственно ускорено появлением европейцев, христианизацией индейцев и насильственным переселением их целыми племенами на другие, худшие, земли, переменой образа жизни, переменой способа производства и т. д. Это открепление Дорси также уже наблюдает. Не забудем, что европейцы хозяйничают в Америке уже свыше 500 лет и что здесь мы часто имеем только отражение исконного положения, имеем уже его разложение, обломки, более или менее ясные следы. "Конечно, эти мифы о происхождении узлов и плясок не всегда остаются исключительной собственностью жрецов; они находят свой путь к обычным людям, где они, будучи рассказываемы, теряют многое из своего первоначального значения. Так, постепенным процессом порчи они доходят до того, что им не приписывают значения, и их рассказывают, как рассказывают сказки" (Dorsey). Процесс открепления от обряда Дорси называет порчей. Однако сказка, уже лишенная религиозных функций, сама по себе не представляет собой нечто сниженное сравнительно с мифом, от которого она произошла. Наоборот, освобожденная от уз религиозных условностей, сказка вырывается на вольный воздух художественного творчества, движимого уже иными социальными факторами, и начинает жить полнокровной жизнью.

Этим объяснено происхождение не только сюжета со стороны его содержания, но происхождение волшебной сказки как художественного рассказа.

Повторяем, что это положение собственно доказано быть не может, оно может быть показано на большом материале, а это здесь сделать невозможно. Но все же здесь есть еще одно сомнение. Речь идет только о волшебных сказках. Мы сочли возможным выделить их из числа других и изучать самостоятельно. Разомкнув контакт, мы теперь, в конце работы, должны вновь сомкнуть его, ибо изучение других жанров может внести изменение в на-

433

ше представление о том, как слагалась волшебная сказка.

Мы рассмотрели обряды и мифы так называемых первобытных народов и увязали их с современными сказками, но мы не изучили сказок этих народов, мы не учли возможности художественной традиции с самого начала.

Хотя сюжеты, не имеющие отношения к волшебной сказке, здесь не изучались, но думается, что не только волшебные, но и многие другие (например, сказки о животных), имеют такое же происхождение. Это может быть доказано специальными монографиями, посвященными этим жанрам, доказать это здесь нельзя. Изучение сборников индейских сказок приводит к заключению, что это -- сплошь ритуальный материал, т. е. что сказка в нашем смысле этого слова здесь еще неизвестна. Такая точка зрения покажется малоубедительной фольклористу, но этнографы, знакомые не только с одними текстами, скорее допустят возможность такого положения. Нейгауз наблюдал его в бывшей немецкой Новой Гвинее. Они "знали только легенды: им неведомы ни сказки, ни басни. Рассказы, которые нам представляются сказочными, являются для них такими же легендами, как и прочие" (Neuhauss 161). Леви-Брюль также считает это положение установленным и приводит данные показания, как доказательства (Леви-Брюль 267). Это можно подтвердить и анализом сказок о животных. Так; например, в Северной Америке, есть особый разряд сказок о "койоте". Это -- веселые рассказы о проделках койота. Индейцы скиди говорят о нем: "Койот -- великолепный парень. Он знает все вещи, и его просто невозможно уничтожить. Кроме того, он полон диких причуд и очень хитер, побороть его можно только с величайшими трудностями, и он редко бывает окончательно побежденным". Но эти "сказки" рассказываются, когда предстоит какое-либо предприятие, и ловкость койота должна перейти на рассказчика. То, что мы утверждаем об американском фольклоре, Богораз наблюдает на коряцко-камчадальском фольклоре. "Коряцко-камчадальский фольклор отличается веселым, насмешливым характером. О вороне Кухте рассказывается много странных и смешных историй о том, как он воевал с мышиными девчонками, как он поджег свой собственный дом и пр. Кухт фигурирует то в виде человека, то в виде ворона. Фольклор относится к нему совершенно непочтительно. Одновременно с этим Кухт является также Вороном-творцом, сотворившим небо и землю. Кухт создал человека, добыл для него огонь, потом даровал ему зверей для промысла" (Богораз-Тан 1936, 29). То, что Богораз считает непочтительностью, на самом деле может оказаться чувством восхищения перед хитростью ворона, как это указывает Дорси. Во всяком случае, если ворон, о котором рассказываются такие веселые штуки, есть тво-

434

рец неба и земли, и если рассказы рассказываются перед охотой, то и здесь сакральный характер рассказа несомненен, а тем самым подкрепляется мысль о сакральном характере не только волшебных сказок. Ведь посвящение -- далеко не единственный обряд, были еще сезонные охотничьи и полеводческие обряды, и целый ряд других обрядов, и каждый из них мог иметь свой порождающий миф (origin-myth). Связь этих обрядов с мифами и связь их обоих со сказкой еще совершенно не исследована. Чтобы внести ясность в этот вопрос, нужно подробно исследовать состав фольклора доклассовых народов. Это завело бы нас слишком далеко, и для наших целей в этом нет непосредственной необходимости.

Из всего сказанного видно, что уже очень рано начинается "профанация" священного сюжета (под "профанацией" понимаем превращение священного рассказа в профанный, т. е. не духовный, не эсотерический, а художественный). Это и есть момент рождения собственно сказки. Но отделить, где кончается священный рассказ и начинается сказка, -- невозможно. Как показал Д. К. Зеленин в своей работе "Религиозно-магическая функция волшебных сказок" (Зеленин 1934), запреты на рассказывание и приписывание сказкам магического влияния на промысел держатся до наших дней даже у культурных народов. То же мы знаем о вогульских сказках, о марийских и т. д. Но это -- все же реликты, остатки. Наоборот, сказка индейцев почти сплошь священный рассказ, миф, но уже и здесь начинается ее отделение от обряда, и в ней видны зачатки чисто художественного рассказа, каким является и современная сказка.

Таким образом сказка переняла от более ранних эпох их социальную и идеологическую культуру. Но было бы ошибкой утверждать, что сказка -- единственный преемник религии. Религия как таковая также изменялась и содержит в себе реликты чрезвычайно древние. Все представления о загробном мире и судьбе умерших, получившие развитие в Египте, Греции и позже в христианстве, возникли гораздо раньше. Здесь нельзя не указать также на шаманизм, точно так же воспринявший много из доисторических эпох, сохраненных сказкой.

Если собрать шаманские рассказы о своих камланиях, о том, как шаман отправился в поисках души в иной мир, кто ему при этом помогал, как он переправлялся и т. д., и сопоставить их со странствием или полетом сказочного героя, то получится соответствие. Для отдельных элементов мы это проследили, но и для целого получится совпадение. Так объясняется единство композиции мифа, рассказа о загробном путешествии, рассказа шамана, сказки, а в дальнейшем -- поэмы, былины и героической песни. С возникновением феодальной культуры элементы фольклора становятся достоянием господствующего класса, на базе

435

этого фольклора создаются циклы героических сказаний, как "Тристан и Исольда", "Песнь о Нибелунгах" и т. д. Другими словами, движение идет снизу вверх, а не сверху вниз, как это утверждают некоторые теоретики.

Здесь дается историческое объяснение тому явлению, которое всегда считалось трудным для объяснения, явлению всемирного сходства фольклорных сюжетов. Сходство это гораздо шире и глубже, чем это представляется невооруженному глазу. Ни теория миграции, ни теория единства человеческой психики, выдвигаемая антропологической школой, не разрешают этой проблемы. Проблема разрешается историческим изучением фольклора в его связи с производством материальной жизни.

Проблема, оставшаяся такой трудной, все же оказалась разрешимой. Но всякая разрешенная проблема немедленно выдвигает новые проблемы. Изучение фольклора может идти по двум направлениям: по направлению изучения сходства явлений и по линии изучения различий. Фольклор, и в частности сказка, не только единообразен, но при своем единообразии чрезвычайно богат и разнообразен. Изучение этого разнообразия, изучение отдельных сюжетов представляется более трудным, чем изучение композиционного сходства. Если предложенное здесь разрешение действительно окажется верным, то уже по-новому можно будет приступить к изучению отдельных сюжетов, к проблеме их истолкования и их истории.

436


Комментарии

Е. М. Мелетинский

Структурно-топологическое изучение сказки

Книга В. Я. Проппа "Морфология сказки" была издана в 1928 году1. Это исследование в некоторых отношениях намного опередило свое время: абсолютный масштаб научного открытия В. Я. Проппа стал очевиден только после того, как в филологические и этнологические науки внедрились методы структурного анализа. В настоящее время "Морфология сказки" -- одна из самых популярных книг в мировой фольклористике. Она переведена на английский (1958, 1968)2 и итальянский (1966)3 языки, с сокращениями -- на польский язык (1968)4, готовятся немецкий (в ГДР) и румынский переводы. В 20-х годах был очень силен интерес к проблемам художественных форм, в том числе и фольклорных; но только В. Я. Пропп довел изучение формы сказки до открытия ее структуры. Заслуживает внимания, что для В. Я. Проппа морфология как раз не была самоцелью, что он стремился не к описанию поэтических приемов самих по себе, а к выявлению жанровой специфики волшебной сказки, с тем чтобы впоследствии найти историческое объяснение единообразию волшебных сказок. Рукопись, представленная автором в редакцию непериодической серии "Вопросы поэтики" (издававшейся Государственным институтом истории искусств), первоначально включала дополнительную главу с попыткой такого исторического объяснения. Впоследствии эта глава, не вошедшая в окончательный текст, была развернута в обширное фундаментальное исследование "Исторические корни волшебной сказки" (опубликовано в 1946 г.)5.

Изучая специфику волшебной сказки, В. Я. Пропп исходил из того, что диахроническому (историко-генетическому) рассмотрению сказки должно предшествовать ее строгое синхроническое описание. Разрабатывая принципы такого описания, В. Я. Пропп поставил перед собой задачу выявления постоянных элементов (инвариантов), наличествующих в волшебной сказке и не исчезающих из поля зрения исследователя при переходе от сюжета к сюжету. Открытые В. Я. Проппом инварианты и их соотношение в рамках сказочной композиции и составляют структуру волшебной сказки.

До В. Я. Проппа господствовали атомистические концепции: неразложимой повествовательной монадой считался либо мотив, либо сюжет в целом.

Из мотивов исходил акад. А. Н. Веселовский6, о котором В. Я. Пропп упоминает в своей книге с величайший уважением. Сюжеты А. Н. Веселовский рассматривал как комбинации мотивов, их соотношение он при этом представлял чисто количественно; большой процент повторяющихся мотивов он объяснял наличием заимствования, миграции.

Позднее о мотивах как носителях повторяемости в сказке писали К. Шпис, Фридрих фон дер Лайен7 и др. Из сюжета как основной и естественной единицы фольклора исходил Антти Аарне, создатель международного

437

каталога сказочных сюжетов, и финская ("историко-географическая") школа в целом. Сюжет выступает постоянной единицей в изучении сказки в известной монографии одесского ученого Р. М. Волкова8.

На первых страницах "Морфологии сказки" В. Я. Пропп, энергично полемизируя со своими предшественниками, показывает, с одной стороны, делимость и мотивов и сюжетов, а с другой -- отсутствие четких граней и обоснованных критериев для установления границ сюжета для уверенного различения самостоятельных сюжетов и сюжетных вариантов. И сюжеты и мотивы, несмотря на их повторяемость, по мнению В. Я. Проппа, не объясняют специфического единообразия волшебной сказки. Как это ни парадоксально на первый взгляд, они составляют переменные, вариативные элементы сказки. К этому следует добавить, что само соединение мотивов в сюжете, точнее говоря их группировка, распределение в нем зависит от специфической для сказки постоянной композиционной структуры*.

Одновременно с В. Я. Проппом или даже немного раньше задачи структурно-морфологического изучения выдвигались А. И. Никифоровым в очень содержательной статье (написана в 1926 г., опубликована -- в 1928 г.)10. Его интересные наблюдения были сформулированы в виде нескольких морфологических законов. Это -- закон повторения динамических элементов сказки в целях замедления и усложнения ее общего хода; закон композиционного стержня (сказка может быть одно- и двухгеройная, два героя либо равноправны, либо нет); и, наконец, "закон категорической или грамматической формовки действия". А. И. Никифоров предлагает рассматривать отдельные "сказочные действия" и их объединение по образцу словообразования в языке. По его "наблюдениям, можно выделить "префиксальные сказочные действия" (с широкими возможностями замен), "корневые" (почти не варьируемые), "суффиксальные" и "флективные". А. И. Никифоров очень близко подходит к концепции В. Я. Проппа в своем тезисе о том, что постоянной является лишь функция персонажа, его динамическая роль в сказке. Главный персонаж, по мнению А. И. Никифорова, является носителем функции биографического порядка, а "вторичные персонажи" -- авантюрно-осложняющего порядка (т. е. функции помощи герою, препятствий ему или функции объекта его домогательств). Любопытно, что предлагаемая А. И. Никифоровым схема буквально предвосхищает "структурную модель деятелей" в "структурной семантике" А Ж. Греймаса (1966).

Группировка частных функций главного персонажа и вторичных персонажей в некоторое количество комбинаций составляет, по А. И. Никифорову, основную пружину сказочного сюжетосложения. Эти и другие его мысли очень плодотворны, но, к сожалению, не были развернуты в систематическое исследование сказочной повествовательной синтагматики, как это сделано В. Я. Проппом. Кроме того, у А. И. Никифорова не всегда достаточно четко разделяются уровни (сюжетный, стилистический и т. п.). И наконец, сами структурные принципы не были у него столь четко противо-

____________

* Еще Ж. Бедье в своей знаменитой работе о фаблио' задумался над различением переменных и постоянных элементов в сказке, но, как отмечает В. Я. Пропп, не сумел их четко выделить и описать.

438

поставлены атомистическим концепциям, как это имело место в работе В Я. Проппа, который убедительно показал, что специфика волшебной сказки оказалась заключенной не в мотивах (не все, но многие сходные мотивы волшебной сказки можно найти и в других жанрах), а в неких структурных единицах, вокруг которых мотивы группируются. В. Я. Пропп проанализировал последовательный ход событий в волшебных сказках из сборника Афанасьева и нашел, что этот ход во многом совпадает, хотя мотивы там самые разнообразные.

Исследователь обнаружил, что постоянными, повторяющимися элементами волшебной сказки являются функции действующих лиц (общим числом тридцать одна): отлучка, запрет и нарушение запрета, разведка вредителя и выдача ему сведений о герое, подвох и пособничество, вредительство (или недостача), посредничество, начинающееся противодействие, отправка, первая функция дарителя и реакция героя, получение волшебного средства, пространственное перемещение, борьба, клеймение героя, победа, ликвидация недостачи, возвращение героя, преследование и спасение, неузнанное прибытие, притязания ложного героя, трудная задача и решение, узнавание и обличение, трансфигурация, наказание, свадьба. Не все функции налицо всегда, но число их ограниченно и порядок, в котором они выступают в ходе развертывания действия сказки, неизменен. Неизменным оказался и набор ролей (числом семь), между которыми определенным образом распределяются конкретные сказочные персонаж