полотнах Рембрандта на евангельские сюжеты впервые в его творчестве прозвучала мысль о том, что большие жизненные события, суровые испытания судьбы, глубокие и благородные переживания сближают людей. Картины эти свидетельствуют о зарождении новых веяний в искусстве Рембрандта - они предвосхищают глубокий драматизм его более поздних полотен. Много и успешно работает Рембрандт в 1630-ых годах в гравированном на металле рисунке, то есть офорте. Тематика его офортов очень широка. Его продолжают привлекать герои из самых низших, порой люмпен-пролетарских слоев населения. Он испытывал неприязнь к крайностям итальянского искусства, которое, по его мнению, искало только внешней красоты, оставаясь в то же время холодным и бессодержательным. Итальянские мастера любили изображать полуобнаженных прекрасных аристократок под видом богинь и героинь античных и библейских мифов. Рембрандта же гораздо больше привлекают реалистические изображения обыкновенных людей, в частности, уличных типов; человеческого убожества, даже так называемых отталкивающих мотивов. В этом отношении очень характерен жанровый офорт "Продавец крысиного яда", 1632-ой год (высота четырнадцать, ширина двенадцать сантиметров). Путешествуя вместе с художником по окраинам города, мы попадаем на какую-то загородную, может быть, деревенскую улочку, уходящую в глубину к стареньким, полуразвалившимся одноэтажным строениям. В центре офорта изображен остановившийся в нескольких шагах от нас подвыпивший бродяга неопределенного возраста, весь в каких-то вздутых мешкообразных лохмотьях, испещренных заплатами. Он стоит к нам левым боком - и к этому боку привешена кривая сабля. Уродливая голова скитальца накрыта сверху большой грязной шапкой, щетина на подбородке дергается в такт его невнятно произносимым фразам. В руке этот человек держит высокий шест, на верху которого над нами покачивается большая плетеная корзина - и с краев ее (для рекламы) свисают околевшие от яда крысы. По верхнему краю корзины ползает живая крыса; другая сидит у странника на левом плече - она предназначена к тому, чтобы доказать действие яда на деле. Слева от продавца мы видим еще более отвратительного, чем его спутник, нищего мальчишку, наглеца и вора, который, дерзко задрав обезьяноподобную голову, держит в обеих руках ящик с отравой, как бы предлагая его не только покупателю, но и зрителю. Этот мальчик представляет собой образец телесного и душевного убожества, поэтому нам вполне понятно то отвращение, которое выражает всем своим существом старичок, стоящий слева от нас, за полуоткрытой дверью в арочном проеме дома, перед которым разыгрывается эта сценка. С негодованием старичок отвергает предлагаемый бродягой яд, отстраняя его трясущейся левой рукой и поворачивается в нашу сторону, стараясь в то же время другой рукой захлопнуть дверь перед непрошеными подозрительными пришельцами. Герои офорта - отвратительные уроды, но их изображает Рембрандт, стремящийся выявить их сопряженность со всей окружающей жизнью. Они органично вписываются в пространство за изобразительной поверхностью листа, при этом они двигаются. Все это пробуждает к ним интерес, и уродливость их облика как бы смягчается; в какую-то минуту мы начинаем понимать всю горечь их нелегкого жизненного пути. А вот перед нами самый известный из офортов Рембрандта того же периода - "Воскрешение Лазаря", 1631-1632-ой годы (его высота тридцать шесть, ширина двадцать пять сантиметров). Верхняя часть гравюры закруглена, ее края образуют как бы арочный проем окна, через которое мы с изумлением и невольным страхом наблюдаем действие. Своей безрассудной и как бы гремящей яркостью, которая разгоняет прочь все тени, этот офорт прямо-таки невыносим для чувства. Рембрандт переносит нас в какую-то фантастическую подземную пещеру. Изобразительная поверхность гравюры, как тонкая прозрачная пленка, перегораживает дорогу к высокому выходу в нескольких метрах от нас, в глубине справа. Этот выход задрапирован тяжелыми материями. Сверху стена пещеры убрана оружием покойного - святого Лазаря, друга Христа. Внизу, перед выходом, на гравюре справа - раскрытая могила, каменный гроб. Занавеси высоко подняты, и в гроб льется солнечный свет, ярко освещая возлежащего по горизонтали, головой влево от зрителя, мертвеца. Мы чувствуем, как плечи его и шея как бы наполняются энергией; тихо, еще в глубоком сне возвращается он к жизни. Земля как бы поднимает гробницу против воли своей в каком-то катаклизме, потрясающем и побеждающем ее; мы явственно видим, как захороненный поднимает голову, охваченную белой перевязью на лбу. Судорожная гримаса пробегает по его оживающему лицу - и всеми этими превращениями управляет стоящий на опрокинутой к нам каменной могильной плите, слева от Лазаря, в центре изображения, спиной к нам, Христос. Этот босой великан в длинной, ниспадающей серой одежде, с курчавыми черными волосами, импозантно выпрямившись, уперев правую (близкую к нам) руку в бок и вытянув левую вверх, спокойно, лицом к лицу со смертью, повелевает исконным таинственным силам природы. Волнообразные складки на его одежде очень круты, почти осязаемы; по ним проходит резкая граница тени (слева) и света (справа). Все определенно и твердо; Христос похож на статую, отлитую из бронзы. Его фигура кажется монументальной в том смысле, что ее отлили в форме металлического монумента, и она так и застыла; ясно, что этот Христос, находящийся в непонятном равновесии, создан из мертвого материала. Шлейф его плаща прибавляет к двум опорам - босым ногам - еще и третью. Кажется, что склеп, где происходит чудо, открылся с ужасным треском - и действительно, беззвучный магический жест неподвижной - и в то же время ужасно медленно поднимающейся - левой руки Христа раздается, как удар литавр, резонансом в пещере. Поразителен и действен рембрандтовский схематизм. Контур торжественной фигуры Христа, немного сдвинутый влево от вертикальной оси офорта, как бы повторяет очертание арочной формы изображения в целом. Освещенная гробница Лазаря справа и затененная каменная плита слева организуют сценическую площадку. В углах этой площадки находятся вылепленные во весь рост немногочисленные свидетели чуда. Все они обращены к оживающему мертвецу, и среди них господствует ужас. Он находит выражение как в позах и мимике лиц, так и особенно в жестах рук. Среди тех, что толпятся в глубине, у выхода справа, сразу бросается в глаза ярко освещенный высокий и плотный человек в рабочей одежде и поварском колпаке, широко и нелепо раскинувший руки с растопыренными пальцами, который сейчас упадет навзничь, вглубь пространства офорта. Другая странная фигура - одна из сестер воскресшего, ближе остальных к нам, изображенная силуэтом в нижнем правом углу, на первом плане - она подгибает колени, как бы приседая к ногам оживающего брата, и в то же время не простирает к нему руки, но в страхе отводит их прочь. Другая сестра, между мужчиной в колпаке и гробницей, бросается к покойнику с распростертыми объятиями. Между тем Христос, возвышающийся над остальными действующими лицами, слегка склонив голову вправо, преисполнен такой уверенности в своем могуществе, что его жест, сокрушающий закон смерти, кажется в то же время бесконечно для него легким и беспредельно простым. Неожиданные глубокие, черные тени, не только окаймляющие лист, но и прорезающие его сверху вниз и сбегающие по спине Христа, завершают в этой сверхъестественной сцене ее таинственность и величие. К тому же 1633-му году относится изумительный офорт Рембрандта "Добрый самаритянин" (высота двадцать пять, ширина двадцать один сантиметр). Богатый самаритянин, житель города Самарии, привез больного окровавленного бедняка, которого он подобрал на дороге, в гостиницу - с тем, чтобы там о нем позаботились и вылечили. Ранний Рембрандт, придающий большое значение занимательности сюжета, чисто внешнему драматизму и техническому совершенству, идет на мелодраматические отклонения от традиционного сюжета, включает в повествование новых действующих лиц. Через пятнадцать лет, на высшем этапе творчества, Рембрандт вернется к легенде о добром самаритянине и даст ей более близкую к оригиналу и в то же время более человечную трактовку в картине под тем же названием. В соответствующем месте мы подвергнем эту картину более детальному разбору, а сейчас дадим слово великому немецкому поэту Иоганну Вольфгангу Гете, который посвятил замечательному раннему рембрандтовскому офорту свою статью "Рембрандт-мыслитель": "На переднем крае гравюры "Добрый самаритянин" изображена лошадь, стоящая к зрителю почти боком; и паж держит ее за узду. За лошадью изображен слуга, снимающий раненого и собирающийся внести его в дом, в который ведет лестница, проходящая через балкон. В дверях виден пышно одетый самаритянин, дающий хозяину дома деньги и бережно вручающий раненого его заботам. Левее виден выглядывающий из окна молодой мужчина в шляпе с пером. Справа на незаполненном пространстве фона виден колодец, из которого женщина черпает воду. Этот лист - одно из прекраснейших произведений Рембрандта; он производит впечатление гравированного с необычайной тщательностью, но, несмотря на тщательность, игла очень легка. Внимание превосходнейшего Лонги особенно привлек старик в дверях, относительно которого он говорит: "Не могу обойти молчанием лист "Самаритянина", в котором Рембрандт настолько верно передал вечно трясущегося за свое существование человека, как не смог передать этого еще ни один художник ни до, ни после него". Но продолжим наши замечания об этом прекраснейшем листе. Нас удивляет, что раненый, вместо того, чтобы отдаться в распоряжение прислуги, которая собирается внести его в дом, с трудом поворачивается. Приподняв голову, он обращается в левую сторону, как бы сложенными руками умоляя о милости того молодого мужчину в шляпе с пером, который скорее холодно и безучастно, чем грозно, выглядывает из окна. Эта поза особенно неудобна для несущего его слуги; можно прочитать на его физиономии, что груз ему неприятен. Становится ясным, что раненый узнает в грозном юноше в окне капитана бандитов той самой шайки, которая недавно обобрала его. Раненого охватывает ужас от сознания, что его несут в притон бандитов, и что самаритянин также решил погубить его. К тому же он находится в состоянии безнадежной слабости и беспомощности. Если мы теперь посмотрим на лица всех шести изображенных фигур, то окажется, что нам вовсе не видна физиономия самаритянина; паж, держащий лошадь, виден лишь слегка в профиль. У слуги, утомленного грузом, напряженное, недовольное лицо с поджатыми губами. Бедный раненый - полнейшее выражение беспомощности. Чрезвычайно удачно контрастирует добродушное и внушающее доверие лицо старика со скрытным и жестким лицом капитана бандитов!" Офорты середины тридцатых годов отличаются сугубо внешней драматизацией и подчеркнуто зрелищной композицией. Пожалуй, наиболее характерен из них лист "Благовестие пастухам" (высота двадцать шесть, ширина двадцать два сантиметра), изображающий явление ангела с известием о рождении Христа. Здесь большую роль играет пейзаж. Рембрандт разрабатывает этот жанр как изображение одухотворенной природы. Рембрандт показал, какой огромной силой эмоционального воздействия обладает пейзажный жанр, насколько он способен развить у зрителя чувство красоты окружающей действительности, восприимчивость к миру прекрасного. Пейзаж "Благовестие пастухам" внешне сотворен в неразрывной связи с евангельской легендой. Основой композиционного приема офорта является резкое и очевидное противопоставление света, прямо-таки бьющего нам в лицо из глубины пространства слева вверху, и тьмы, словно откатывающейся направо и вниз. Впрочем, темные тональные пятна изобилуют и в верхнем правом, и в нижнем левом углах офорта, что камуфлирует главный светотеневой замысел художника. Так строится пространственная панорама, замкнутая справа и уходящая далеко в глубину слева, богатая промежуточными тонами и всегда производящая впечатление цветной. Ночь опустилась там, за изобразительной поверхностью офорта, где могучий и прекрасный лес загородил линию горизонта, кусочек которой угадывается слева, она опущена. Низкий горизонт помогает подчеркнуть монументальность пейзажа, его величие. Деревья и кусты достигают справа до верха изображения; они соединены в подобие единого гигантского букета из корявых стволов, раскидистых ветвей и богатой и пышной листвы. Несколько пастухов, не ведая про свершившееся чудо, мирно спали на расположенной между нами и лесом опушке, вблизи своих стад, на первом плане, окруженные высокими кряжистыми деревьями. Вдруг из густого, нависшего над темной землей облака, медленно опустившегося откуда-то сверху в левую верхнюю часть видимого нами пространственного участка, яростно вырвались из одной его точки во все стороны снопы слепящего света, образовав расходящиеся радиусы пылающего диска. Внутри него зарезвились и закувыркались веселые голенькие крылатые младенцы-ангелочки, фигурки которых оказались все пронизанными тем же мистическим светом. Облако опустилось ниже, и вместе с ним опустилась его нижняя кромка, на которой, как на ковре под ногами, замер гигантский ангел в широких белых одеждах, словно ниспадающих ослепительным, но спокойным потоком. Внизу под облаком засветилась река и противоположный берег, а ангел, простирая над ними свои белые крылья, вскинул правую руку к небесам, протянув левую вниз, к внезапно проснувшимся и вскочившим людям, как бы торжественно и в то же время непреклонно успокаивая их: "Не бойтесь, я возвещаю вам великую радость". Его появление вызвало панический страх, а весть о рождении Христа привела в смятение не только людей, но и животных, и всю природу. Вся опушка осветилась - и с мычанием и блеянием, в диком галопе, разбежался скот. Пастухи, раскинув руки и побросав посохи, побежали в разные стороны, со всех ног, перепрыгивая через овец и друг друга или застывая в позах ужаса. Некоторые упали навзничь, а деревья справа, в глубине, дико зашумели, размахивая вершинами, покрытыми густой и тяжелой листвой. Так, стремясь найти соответствие тому потрясающему психическому волнению, которое, по его мысли, овладело живыми существами и сообщилось чуть ли не всей природе, Рембрандт всячески преувеличивает элементы движения. Но для нас важно другое. Здесь Рембрандт разрешает сложнейшую задачу светотеневой организации листа, распределения на нем света и теней, направления и ширины черных штриховых линий и белых фрагментов между ними. Впервые в графическом искусстве Рембрандт решается на неслыханный прием. Он освещает передние планы со стороны дальних - главный световой поток несется из глубины, словно струясь от ослепительного диска наверху слева, на недалекую от нас опушку - своего рода предметную площадку, расположенную внизу в центре и справа. Свет невидим, но зато видны все предметы и фигуры, попавшиеся ему на пути. Каждый из этих предметов ограничен кривыми или плоскими поверхностями и, кроме того, находится в разных условиях освещенности: падая на различные поверхности, лучи света осветляют их неравномерно. Одни получают больше света, другие меньше, одни получают его под одним углом, другие под другим, одни хорошо отражают свет, другие поглощают. И поэтому все видимые нами предметы - деревья, люди, животные, трава, земля, река - принимая свет, оказываются освещенными совершенно по-разному или вообще почти не освещенными. Кажется, что свет "отскакивает" от предметов и фигур, давая отзвуки, как если бы ножом стучать по разным камешкам. Отражаясь от предметов и падая на другие, свет становится бессильным: он уже не светит так ярко, не ослепляет, освещает предметы гораздо слабее. Поэтому каждый из предметов, каждая из освещаемых фигур превращается у Рембрандта, точно так же как в жизни, в целый каскад брызг светлых, темных и разноосвещенных пятнышек внутри общего контура. Благодаря этому каждый из предметов рембрандтовской композиции сохраняет свою пластическую форму. Вслед за гениальным решением композиции пейзажа Рембрандт с той же энергией и смелостью переходит к интерьеру - внутреннему виду помещения, но его мало беспокоит композиция и убранство, и он заполняет развертывающийся перед нами зал тесной и подвижной толпой. Отчетливо различимы фигуры двух-трех десятков человек. Перед нами офорт "Изгнание торгующих из храма" (1635-ый год, длина семнадцать, высота четырнадцать сантиметров). Здесь бурное движение действующих лиц, их усиленная мимика и жестикуляция, драматическая напряженность ситуации соединяется с множеством повествовательных бытовых деталей, находящихся подчас на грани гротеска. В Евангелии есть рассказ о том, как, придя с учениками в Иерусалим, Христос увидел расположившихся в храме купцов и менял; он выгнал их оттуда бичом, произнеся: "Дом отца моего не делайте домом торговли". На втором плане мы видим в центре изображение Христа - это обращенный влево дюжий детина в длинной, до полу, хламиде, перехваченной ремнем на поясе; он свирепствует среди двух десятков тщедушных лавочников, взмахивая кнутом над их головами. Замечательно, что сияние (ореол) окружает здесь не голову Христа, как это принято в подобных изображениях, а кисти занесенных над головой рук, в которых Бог-сын сжимает кнут! Изловчившись, Христос только что опрокинул стол на первом плане (слева от центра) и двух сидящих за ним менял. Золотые монеты катятся вниз, справа от стола покачнулась бочка; сзади на Христа бросается, волоча за собой на веревке погонщика, пришедший в бешенство бык, и погонщик, обессилев, падает навзничь. Другой торговец - на первом плане, в нижнем правом углу - изображен в тот момент, когда он, в напрасной погоне за улетающим голубем, падает на живот, в то время как его пес неистово лает на Христа, не решаясь, однако, его куснуть. Все купцы стремятся прочь от Христа, все спасаются, все убегают - но один из несчастных менял за повалившимся столом никак не может бежать, так как не прикрыл как следует за пазухой свой кошель с деньгами, и через секунду на него обрушится град ударов божественного кнута. Самым забавным является то, что в то же самое время в глубине слева торговцы продолжают свое небогоугодное дело, не обращая внимания на разразившийся скандал; а в глубине справа, на возвышении, спокойно продолжается торжественное богослужение на фоне величавого пространства храма. Только теперь мы обращаем внимание на интерьер как таковой - Рембрандт снова смело пользуется освещением изнутри, на этот раз уже из двух источников света. Слева за свисающим с высоченного потолка черным светильником в сверкающую глубину уходит арочный проем, образованный двумя рядами гигантских колонн. Справа свет врывается в храм с самого дальнего плана, метрах в двадцати от нас, из-под пышных и тяжелых занавесей, приспущенных над направляющейся налево торжественной церемонией священнослужителей. Так жанровые, то есть бытовые элементы, проникают у Рембрандта в библейские и евангельские сюжеты. Вот еще один из этой группы офортов - "Возвращение блудного сына", 1636-ой год (высота шестнадцать, высота четырнадцать сантиметров), сюжетно предвосхищающий гениальную эрмитажную картину под тем же названием и во всем ей противоположный. Евангельская притча рассказывает о беспутном юноше, который, получив от отца свою долю наследства, покинул отчий дом и, ведя легкомысленную жизнь, промотал все свое богатство. Тогда только, дойдя до крайней нищеты, преданный друзьями и подругами, он раскаялся и решил вернуться и просить у отца, который считал его погибшим, приюта. Отец встретил его с живейшей радостью, потому что потерял надежду на его возвращение. Эта гравюра ясно свидетельствует о глубоком чувстве, охватившем молодого художника, никогда до этого времени этот сюжет не был разработан в столь трогательной форме. Отец - справа и сын - слева бросаются друг к другу; сын падает на колени, отец склоняется к нему. Едва ли возможно более правдиво изобразить глубоко павшего человека, чем это сделал Рембрандт. Грязный, заросший, босой, обезображенный пороками и горем, покрытый лохмотьями, блудный сын в эту минуту просветлен раскаянием; в душе у него на наших глазах рождается мир и счастье. Но нет мира в этом офорте - он весь наполнен шумом и действием. Встреча отца и сына вызвала бурю неистовых движений, посох катится влево по широким каменным ступеням. Наверху служанка - может быть, мать - резким движением распахивает ставень; не в силах справиться с нахлынувшими на нее чувствами, она высовывается по пояс, чтобы лучше разглядеть вернувшегося страдальца. Справа по лестнице сходит навстречу нам слуга, несущий обувь и новое платье для прибывшего. За ним виднеется удрученная физиономия старшего брата, который не может скрыть своего неудовольствия по поводу происходящего. Треть рисунка слева отсечена по вертикали, и от нее начинается пристроенная к дому арка ворот. За ней открывается вид на холм с почти незримыми, еле проглядывающими постройками - пейзаж намечен немногими легкими штрихами, он видится словно сквозь дымку. Враждебный мир остался далеко, и мы вместе с родственниками и слугами встречаем странника, и обнимаем, и ведем к своему очагу, и ему скоро будет так же хорошо, как и нам с вами. Рембрандт понимает здесь евангельскую притчу как чисто жанровый рассказ, опрощая, вульгаризируя и героев, и самое драматическую поэтичность притчи, но тем самым возвращая ей жизненную повседневность и человеческое содержание. Но уже в конце тридцатых годов в понимании Рембрандтом драматизма и способов его выражения заметны сильные перемены. О тех тяжелых чувственных образах, которые Рембрандт, в силу стихийности своей природы, вынашивал в себе на протяжении всего творчества, красноречиво свидетельствует офорт "Адам и Ева", 1638-ой год (высота шестнадцать, ширина двенадцать сантиметров). Этот библейский сюжет использовался многими и многим художниками - почти все они ярко расписывали прелести райского сада, а Адама и Еву представляли в облике прекрасно сложенных, идеальных людей. На совместно созданной картине Рубенса и Яна Брейгеля "Адам и Ева в раю", Гаага, художники изобразили могучие и густые деревья, гирлянды цветов, диковинных животных, птиц в многоцветном оперении. На переднем плане обнаженные Адам и Ева, чьи тела идеальных пропорций приняли театрально-изысканные позы, почтительно смотрели друг на друга как галантные, благовоспитанные люди. Иное у Рембрандта. С необычайной силой он показал в офорте ту первобытную животность, присущую звероподобным прародителям человеческого рода, давая почувствовать причастность к ней для каждого из их потомков. Для прогрессивно мыслящей голландской интеллигенции происхождение человека от низших существ, вопреки библейскому мифу, было уже несомненным. Среди океана тропической растительности и обилия льющегося из глубины солнечного света в нескольких шагах от нас в тени от расположенного слева дерева стоит, сдвинув пятки и раздвинув пальцы ног, грубая, здоровенная, обнаженная Ева с длинными нерасчесанными черными волосами, похожая, несмотря на правильность форм, на какой-то раздутый кожаный мешок. Нелепо приподнимая полные руки, в которых она держит пресловутое яблоко с древа познания, с опаской втянув мужеподобную голову в плечи, Ева не говорит, а скорее мычит что-то, исподлобья поглядывая на своего голого собрата, спустившегося к ней с обрыва (слева от нас) и с каким-то дурацким видом протягивающего к яблоку левую руку. Уже сойдя, он почему-то задержал согнутую в колене правую ногу на последней ступени, и винтообразное движение его туловища полностью выявило его угловатые, костлявые формы. Чтобы сделать сцену еще убедительнее и в то же время фантастичнее, Рембрандт отдает правую треть офорта обрисовке могучего ствола, срезанного краем изображения; по этому гигантскому "древу познания", уходящему ввысь за пределы листа, карабкается вверх, обвивая его своим туловищем, отвратительное фыркающее пресмыкающееся - крылатый дракон с бородатой мордой, свисающий над Евой. Он как бы благословляет Еву взмахом перепончатого крыла; может быть, это и есть библейский дьявол, но в нашем сознании возникает образ ископаемой рептилии. Под ногами обезьянолюдей и по их фигурам стелятся сложные светотеневые переходы от дерева, лепящие пластику тяжелого, чувственного тела Евы и худощавые, жилистые и сильные формы фигуры Адама. Между фигурами и вокруг них - ярко светящийся воздух, слепящий глаза, растворяющий контуры яркого проема справа, между Евой и древом познания, где в далекой долине на уровне колен женщины, виден ярко освещенный слон, гуляющий по опушке первобытного леса. Ряд своих произведений Рембрандт посвящает легенде об Иосифе. Как рассказывается в Библии, сын Иакова, Иосиф Прекрасный был продан своими братьями в рабство и увезен в Египет, но ему удалось выйти на волю, заслужить милость фараона и стать первым вельможей Египта. В этой роли он однажды милостиво принял не узнавших его братьев, которые, гонимые голодом, пришли в Египет в неурожайный год просить зерна. С офортом "Иосиф рассказывает сны", 1638-ой год (высота одиннадцать, ширина девять сантиметров), мы вступаем в круг до тех пор не передаваемых в искусстве переживаний, воспринимая их как наиболее убедительные и, стало быть, как подлинные. Речь идет о гениальных, рано созревших, но не всеми признанных мальчиках, которым завидуют даже в их семьях. Офорт "Иосиф рассказывает сны" является в то же время и в композиционном отношении одним из самых совершенных произведений Рембрандта. Небольшой, слабо освещенный интерьер, почти весь заполненный человеческими фигурами. Стоящий посередине их, на втором плане, видимый нами целиком десятилетний кудрявый мальчик - Иосиф - очень взволнован и старается как можно точнее передать обращенным к нему слушателям подробности своих чудесных сновидений, смутно предсказывающих, что он, Иосиф, возвысится над всеми родными. В древней легенде Рембрандт видит острый психологический конфликт. Вопреки ограниченности и злобе своих братьев Иосиф провидит будущее - сны его окажутся вещими, и он догадывается об этом. Об этом же догадываются двенадцать слушателей, частично расступившиеся перед нами и образовавшие вокруг Иосифа полукольцо: трое слева, девятеро справа. Сидящие на первом плане по бокам от Иосифа лицом друг к другу - слева седобородый отец Иаков, справа - младший брат Иосифа, Вениамин, поднявший голову от книги, слушают - отец - в глубоком раздумье, Вениамин - с чисто детским любопытством. Одна только лежащая в глубине слева больная мать Иосифа - Лия, охваченная тревожными предчувствиями, приподняла голову, в то время как старшие братья Иосифа, занимающие все дальние планы справа, переживают всевозможные ступени неудовольствия. Они насмешливо перешептываются, шумят, обмениваются непристойными шутками и фыркают, но на самом деле они очень внимательны, хотя и недоверчивы. За их вниманием скрывается бесконечная, снедающая их души зависть. Портретность и отдельная трактовка каждой главы господствует у Рембрандта и здесь; восприятие рассказа Иосифа о снах отражается в каждой из этих голов с неустанной свежестью и постоянными вариациями. Самым поражающим оказывается, конечно, мальчик, который рассказывает с наклоненным вперед, к зрителю, корпусом и раскинутыми руками, весь отдавшийся своему видению. Не устаешь вслушиваться в разговор этих, не по летам умных, расставленных рук с ладонями, опущенными к земле. Если у старого Рембрандта зрителя поражают головы, лица, в особенности глаза, то у молодого Рембрандта, который еще никак не может обойтись без выразительных внешних движений - руки. Руки с совершенно размягченными суставами, так что пальцы в суставах можно трясти. Пальцы, которые при каждом повороте растопыриваются, оставляя между собой много пространства, которые при самом легком возбуждении крючатся и напрягаются, которые при разговоре вибрируют, как колеблющаяся струна. Кисти рук, которые так подвижны, что всякий предмет, воспринимаемый сознанием, тотчас схватывают или отталкивают, касаются острыми пальцами, осязательно описывают, протягиваются жестом защиты или вонзаются и колют - и ни одного момента не остаются без жизни. К лучшим офортам 1630-ых годов относится также "Смерть Марии", 1639-ый год - композиция, полная большого чувства скорби, предвосхищающая по силе эмоционального воздействия более поздние грандиозные работы мастера (ее высота сорок один, ширина тридцать два сантиметра). Нам кажется, что мы только что неслышно вошли в просторную и высокую спальню; в центре ее, в нескольких шагах от нас, слева от оси изображения, установлена на двухступенчатом цоколе торжественно убранная постель под высоким вздувающимся балдахином. На ней лежит, головой налево, прикрытая легким одеялом, Богоматерь - Мария. Она умирает. За постелью (в центре офорта) и перед ней (у левого края изображения) собралось до двух десятков людей. Это апостолы, ученики, домочадцы, подруги, врач. Большинство из них почти театральными жестами выражают свое горе и отчаяние. Этому же впечатлению способствует и пышная обстановка спальни, вернее, зала, окна которого на уходящей в глубину справа стене задернуты высокими и тяжелыми, темными занавесями; и красивые, не очень естественные позы и жесты женщин справа от постели, уже не сдерживающих стонов и рыданий, их великолепные одежды. Между ними и занавесями в торжественно-скорбной позе замер, распростерши руки, весь озаренный светом, юный апостол Иоанн. Загадочные лица собрались слева от умирающей, перед ее постелью. Некто, похожий на великого раввина, в фантастическом, роскошном костюме, с узорчатым поясом, увенчанный митрой (высокое головное украшение священника), стоит у изголовья, сложив на животе опущенные руки. Перед ним, изображенный левее и ниже его, мальчик из церковного хора держит длинное древко, на конце которого качается крест. А ближе всего стоит большой стол, срезанный левым краем офорта. Перед ним, спиной к нам, уселся в кресле кто-то в богатой восточной одежде и чалме, положил на стол фантастическую по размерам раскрытую книгу и принялся читать ее вслух. По мере продолжения этого таинственного чтения листы книги стали закручиваться клубками; вот он замолчал и оглянулся на Марию - и в этот момент она испустили последний вздох. Потолок разверзся под стопами бесплотных ангелов, летающих в смутно спускающемся облаке туда и сюда, склоняющихся к умирающей и поклоняющихся ей. Фигуры людей выполнены очень тщательно, ангелы и облако только намечены; но то, что у другого художника могло бы показаться небрежностью, у Рембрандта служит средством для выражения сверхъестественного, настолько светлого, что оно становится недоступным человеческому глазу, в отличие от всего остального, земного и столь знакомого. Итак, многое в этой гравюре фантастично. Но центральная группа с умирающей и стоящим справа за постелью старым апостолом Петром, поправляющим ей подушку, выделяется удивительной простотой и интимностью. Голова Марии безжизненно лежит на подушке, руки тяжело упали на одеяло. Апостол пытается удержать угасающую жизнь, приподнимая подушку левой рукой, а правой давая Марии нюхать налитое в платок лекарство. Справа от него врач в чалме, задумчиво опустив руку, старается узнать по пульсу, есть ли жизнь в распластавшемся перед ним теле. Эта естественность и человечность свидетелей последних мгновений Богоматери раскрывает тему смерти в ее неизбежности, каждодневной повторяемости и, в конце концов, закономерности. Потому-то эмоциональное настроение людей у постели - не бурное отчаяние, а углубленная печаль, не заломленные от горя руки, а безмолвное сочувствие, что только оттеняется помпезностью и театральностью окружающего. И в этой-то двойственности "Смерти Марии" как нельзя лучше замечен сдвиг в мировоззрении Рембрандта, расширение и углубление философского начала в его искусстве, а одновременно с этим - большая сдержанность и простота художественных средств. Каждый более или менее зажиточный бюргер Амстердама стремился, подобно аристократу, обзавестись собственным домом, желательно в два или три этажа, с высокой черепичной крышей; домом, окруженным небольшим садиком с выложенными кирпичом дорожками, цветничком и высоким забором. На приданое Саскии Рембрандт, допущенный в амстердамское патрицианское светское общество, покупает трехэтажный кирпичный дом на одной из главных улиц столицы - Бреестрат, дом с невысокими одностворчатыми дверьми и красивыми окнами. Уже входные и внутренние двери рембрандтовского дома были оформлены архитектурными украшениями - горизонтальными поясами карнизов и вертикальными выступами по бокам - пилястрами; стены дома были все оштукатурены и частично завешаны внутри драпировками. В отдельных случаях драпировки разделяли пополам комнаты, и в эти полукомнаты Рембрандт рассаживал - по одному - своих учеников. Полы в комнатах были выстланы кафельной плиткой из обожженной мергельной глины, покрытой глазурью. Так на полу получался простой рисунок, подобный клеткам шахматной доски. Под потолком, прорезая стены, проходили стройные деревянные балки; витиеватые винтовые лестницы соединяли этажи. Комнаты отапливались вделанными в стены каминами, причем дрова разжигали на так называемом очаге - железном листе, положенном перед камином на пол. Самыми красивыми украшениями дома Рембрандта были, конечно, окна - они были большими, просторными и разделялись переплетами на четыре части каждое. И каждая из четырех частей окна, в свою очередь, тоже разделялась на несколько частей, причем рисунок этого внутреннего переплета был самый разнообразный, а вставленные стекла имели красивый зеленовато-голубой цвет. Снаружи окна закрывались ставнями, и открываться могла каждая четверть окна по отдельности. До половины окна закрывались белыми занавесками, а по бокам с самого потолка до пола свисали гардины. В связи с закупкой такого дорогого дома Рембрандт впадает в долги, с которыми не в состоянии справиться. Он смог уплатить только четверть требуемой суммы, а остальные три четверти обязался покрыть в течение пяти-шести лет. Но Рембрандт не знает цены деньгам и не способен сообразовать свои расходы с доходами, особенно при украшении дома и умножении своих коллекций. Он бродит по городу, по Новому рынку, по Северному рынку, заглядывая в лавки на мостах и набережных, разыскивая старинные ткани, оружие и диковинки заморских стран. Когда на публичных аукционах он встречает интересную для него вещь, то немедленно выступает с предложением таких высоких цен, что после него уже никто не осмеливается набавлять. Однажды он взвинтил цену на продававшуюся картину Рубенса "Геро и Леандр" до четырехсот двадцати четырех золотых флоринов, и никто из присутствующих богатеев не решился уплатить большую сумму. Да и у самого Рембрандта не было таких денег. Однако он все же купил картину, заняв тут же, к изумлению всех присутствующих, недостающую сумму у мужа бывшей владелицы картины - некоего Траянуса фон Магистрис. Рембрандт подстерегает в порту капитанов дальнего плавания, которые снабжают его японской бумагой, дающей его офортным оттискам тепло солнечных лучей. Неудивительно, что среди бережливого амстердамского бюргерства поднимаются голоса, называющие его мотом, который ради внешнего блеска и пустой пышности растрачивает как свой собственный заработок, так и приданое жены. Его дом - это род кунсткамеры, где произведения искусства чередуются с предметами чужеземного быта, минералами и диковинками природы. Картины Яна ван Эйка, Броувера, Рубенса, Джорджоне, Сегерса, собранные в многочисленных папках оттиски с гравюр Луки Лейденского, Калло, Дюрера, рисунки Рафаэля и Микеланджело, вымененные им на свои картины; книги, альбомы индийских миниатюр, медали, античные бюсты, китайские вазочки, индийское платье, редкие морские растения, львиная шкура, старинное оружие, яванские боевые маски, флейты, ювелирные изделия, драгоценные камни, турецкие ковры из Смирны, отлично систематизированная средневековая скульптура и слепки, ветки кораллов, огромные раковины, высохшие морские медузы, небольшая настоящая пушка, турецкая бутылка, меха из России, перья страуса; диковинный, с выпуклыми изображениями, шлем великана - и многое другое. И эти коллекции служат реквизитом, то есть вещами, употребляемыми в качестве моделей для собственных произведений мастера, а также пособием для учеников его мастерской. Десятилетие с 1632-го по 1642-ой год является в полном смысле слова счастливым периодом в жизни Рембрандта. Молодому мастеру сопутствуют слава и удача. Он завален заказами, в мастерскую стекаются ученики. А вместе с Саскией в его жизнь вошли семейное благополучие и веселье. И в апофеозе счастья в 1633-ем году, вскоре после свадьбы, Рембрандт пишет свой всемирно известный "Автопортрет с Саскией на коленях", в котором синтезируются все его юношеские искания в автопортретном жанре. Высота "Автопортрета с Саскией" сто шестьдесят один, ширина сто тридцать один сантиметр. Здесь полный жизненного задора и неуемной молодой энергии влюбленный художник изобразил себя вместе с любимой женой в веселый час, за богато уставленным яствами пиршественным столом. Только сейчас кто-то раздвинул перед нами тяжелые занавеси, до того скрывающие от нас ярко освещенную комнатку с влюбленной парой. Одна из этих занавесей еще видна в верхнем правом углу картины. Открывшаяся нашему взору композиция пространственно неглубока, но в высшей степени динамична. Спокойная поза Саскии только усиливает это впечатление. Огромный Рембрандт на первом плане, в правой части картины, в черной бархатной, надвинутой набекрень широкополой шляпе с белым страусовым пером, в нарядном, отороченном золотисто-красным мехом безрукавном камзоле, из которого торчат широченные рукава ярко-красной рубахи, держит на коленях пышно разодетую Саскию, обхватив ее талию левой рукой, а правой поднимает узкий и высокий хрустальный бокал, наполовину заполненный светлым вином. Сейчас он достанет им до верхнего края полотна. Мы слышим, как пенится шампанское, как шуршат тяжелые ткани, мы слышим низкий голос Рембрандта, провозглашающего тост за счастье, за жизнь и красоту. Здесь мы как бы подсматриваем и подслушиваем интимные стороны жизни художника, бьющей через край. Двадцатидевятилетний Рембрандт, с выбивающимися из-под шляпы распущенными локонами подкрашенных черных волос, опускающихся к плечам и закрывающих шею, сел боком к зрителю, слегка откинулся назад (то есть спиной вправо) и полностью повернул к нам свое грубоватое безбородое лицо, проясненное щедрой улыбкой, как бы предлагая разделить с ним безмерную радость. У него широкий мясистый нос, пухлые красные губы, белоснежный ряд зубов, темные закрученные усики, энергичный подбородок. К ремню, опоясывающему его выше талии, под грудью, прицеплены ножны длинной шпаги, упирающейся острием в левый нижний угол изображения. Рембрандт похож не то на потомка знатных рыцарей, пирующего в собственном замке, не то на какого-то щеголя-рейтара с веселой девицей в дорогой таверне. Молодые, умные, зоркие глаза его смеются - в них задор, веселье и вместе с тем беспечность, выразительность и страсть. Выставляя себя в таком виде, он и не думает, что в этом можно усмотреть безвкусие. Он показывает только, что он безумно рад и счастлив, потому что его жена прекрасна и нарядна, хотя одежда ее сдержана по цвету. У нее пышный зелено-коричневый лиф, украшенный гирляндами накладных пестрых лент и украшений, широкие рукава, широкая зеленая юбка. Ее плечи обвиты широким ожерельем с медальонами, а шея - жемчугом; прическа королевы - короткие взбитые волосы, охваченные золотым ободком; она достойна восхищения. Она сдержана; сидя к нам спиной на коленях силача-мужа, она чувствовала себя прекрасно, но, заслышав нас, повернулась к нам нежным личиком, еще озаренным светом улыбки, но уже смутилась. Мы читаем в ее прищуренных глазах и полуоткрытом ротике испуг и в то же время приязнь и иронию по отношению к непрошенному гостю. Мы чувствуем это родившееся в ее душе внутреннее напряжение и нерешительность; быть может, через мгновение она вспорхнет и убежит прочь. Ее уже смущает и собственная поза, и шумная веселость мужа, но тому не страшно показаться вульгарным или хвастливым; он может подчиняться только законам своего чутья, своей силы, своего темперамента и своих исключительных дарований. Он живет в мире мечтаний и радостей, вдали как от простых людей, так и от чванных лодырей и ловких дельцов. Ему и в голову не приходит, что они могут возмущаться, что его могут осуждать. Вся картина, как и его теперешняя жизнь, пронизана потоками падающего сверху радостного, бесконечного света. Он играет на его грубом лице и шляпе, бросающей прозрачную полутень на правую часть лица; на дорогих тканях одежд Саскии. Нежные переливы золотистых и коричневых тонов усиливают оптимистическое настроение картины, выполненной со всем размахом рембрандтовского реализма - художник любовно и страстно обрисовывает даже мелочи. Слева, на уровне талии Саскии, рядом с прижавшимися к ней толстыми пальцами художника, мы видим краешек стола с яствами. На металлическом блюде разложен аппетитный паштет с торчащим над ним красавцем - зажаренным павлином, распустившим свой царственный хвост. Нежные переливы золотистых и коричневых тонов усиливают оптимистическое настроение картины, выполненной со всем размахом рембрандтовского реализма - художник любовно и страстно обрисовывает даже мелочи. Слева, на уровне талии Саскии, рядом с прижавшимися к ней толстыми пальцами художника, мы видим краешек стола с яствами. На металлическом блюде разложен аппетитный паштет с торчащим над ним красавцем - зажаренным павлином, распустившим свой царственный хвост. В картине нет никакого ритма форм, то есть повторяемости, строгого чередования границ разноцветных тональных пятен - они проходят в самых разных, порой неожиданных направлениях, строго фиксируя мгновенное расположение предметов и фигур, на смену которому приходит совсем иное. В этом произведении, образы которого полны бурной радости бытия, с особой яркостью воплощено оптимистическое мироощущение художника, его уверенность в собственных силах. Дрезденский автопортрет представляет собой более сложное явление, чем это может показаться на первый взгляд. Обычно в этой картине видят, прежде всего, отзвук жизненных удач художника, осознание молодости, здоровья и богатства. Все это, безусловно, в ней есть. Но в ней есть и другой оттенок, который чувствуется в дерзком смехе и подчеркнуто вульгарном лице художника, в открытом и непосредственном выражении своих эмоций, - оттенок нарочитой богемы и вызова добропорядочному бюргерскому обществу, в которое художник так домогался вступить, и которое всегда оставалось ему чуждым. В картине уже видны признаки той дерзости личного поведения художника, которая впоследствии так шокировала чопорные семейные нравы голландской буржуазии. Очевидно, желая загладить "нескромность" Рембрандта, картину долгое время называли "Пир блудного сына", несмотря на то, что портретное сходство явно выдавало действующих лиц. Никогда до этой поры личное начало в рембрандтовском творчестве не выступало с такой силой и откровенностью, с такой энергией самоутверждения. Налет трагикомической бурлескности, скандального эпатажа, имеющийся в картине якобы на библейский сюжет - это самая яркая вспышка того бунтарства, которое характерно для большинства произведений Рембрандта, созданных в тридцатые годы. Но в "Автопортрете с Саскией на коленях" Рембрандт все же не только и не столько протестует и ниспровергает. Основная идея этого большого холста - гимн человеческому счастью, исполненный полнокровной радости и могучей широты. Бурный темперамент, великолепная жизненная энергия, страстное, языческое упоение всеми радостями бытия - вот чувства, которыми в первую очередь насыщена картина. Это поэтическое прославление завоеванной Нидерландской революцией свободы индивидуальности. Ее художник желает всем и каждому: обе фигуры в композиции повернуты лицами к зрителю, и Рембрандт приветствует его своим щедрым жестом и открытым взглядом. Великолепие костюмов вовсе не противоречит принципиальному демократизму "Автопортрета с Саскией". Наоборот, этой нарядностью Рембрандт словно провозглашает, что все богатства и красоты мира - достояние всех людей, что любое жилище может стать для них дворцом, что на дивном пиршестве жизни все богаты и веселы. Такая счастливая утопия встречается лишь в очень немногих произведениях Рембрандта, перед которым вскоре полностью раскроются страшные конфликты жизни буржуазного общества. Никогда мы больше не увидим его таким веселым и беззаботным, таким безумным от счастья - не верится, каким задумчивым и угрюмым станет Рембрандт через каких-нибудь шесть-семь лет. Но тем ценнее для нас это редкое, проникнутое свежей и чистой радостью полотно великого мастера, чье позднее творчество станет истинным прозрением человеческой трагедии будущего. Там, где Рембрандт стремился выразить высокую правду своей жизни без внешних приемов, где он обращался к правдивым человеческим переживаниям - он создавал подлинно значительные произведения. К ним, в первую очередь, должна быть отнесена прославленная эрмитажная "Даная", 1636-ой год. Как никого другого из современников, Рембрандта притягивало внутреннее богатство человеческой личности. Каждая индивидуальность открывала ему целый мир. Вот почему путь классической типизации, отсеивающей все отступающее от общей нормы, был ему абсолютно чужд. Но в любом из его неповторимо индивидуальных образов, живущих каждый собственной жизнью, заключается всегда огромное общечеловеческое содержание, составляющее их особую притягательную силу. Чисто пластическая красота, покоящаяся на строгой архитектонике - выборе формата изображения, точно рассчитанных акцентах и вариациях освещенности, цвета и светотени, применении всякого рода контрастов эпического строя формы и так далее - мало занимала Рембрандта. Его лица и обнаженные тела не укладывались в этом отношении ни в какие установленные рамки. Но было бы, пожалуй, неверно утверждать, что внутренняя красота его образов заставляет забывать об их физических недостатках, нет. Она преображает их и, одухотворяя, делает, в свою очередь, носителями прекрасного. Подобно тому, как многие рембрандтовские композиции тридцатых годов созданы в своеобразном соревновании с произведениями прославленных итальянских и фламандских мастеров, его "Даная" возникла, очевидно, как своеобразная параллель к "Данаям" гениального венецианского художника позднего Возрождения Тициана (годы жизни 1490-1576-ой). Но Рембрандт подошел к этой задаче по-своему. Если в тициановских полотнах, где образы, в соответствии с ренессансными представлениями (ренессанс по-французски означает "возрождение"), воплощены в плане определенного обобщенного идеала, торжествует чувственное начало, то основа художественной выразительности рембрандтовской "Данаи" заключена в том, что она представляет собой, прежде всего, выражение человеческой индивидуальности, в которой чувственная сторона составляет только часть сложной гаммы переживаний, объединенных сильным душевным порывом. Глубиной понимания человека Рембрандт превосходит здесь Тициана и Рубенса. "Даная" - не только одна из самых совершенных, но и одна из наиболее загадочных картин художника. Уже более ста лет искусствоведы многих стран ведут дискуссию о нюансах ее трактовки. Название картине дано в присутствии автора в 1656-ом году, когда проводилась опись его имущества. Из кладовой, в которой хранилась одежда и другие аксессуары, использовавшиеся при создании портретов, была извлечена картина, внесенная в инвентарную опись под номером 347 и названная "Большая картина Даная" (ее длина составляет двести три, высота сто восемьдесят пять сантиметров). Изображенное на картине во многом не соответствует привычной трактовке мифа о Данае. Согласно этому мифу, аргосский царь Акрисий, поверив предсказанию оракула, что погибнет от руки внука, заключил свою единственную дочь Данаю в медную башню, куда не мог попасть никто из смертных. Даная должна была навеки остаться одинокой, чтобы у нее никогда не смог родиться сын, опасный для старого царя. Но верховный бог древнегреческой мифологии, Зевс (соответствующий римскому Юпитеру), проник в башню под видом золотого дождя. Даная родила от Зевса сына - Персея. Узнав об этом, разгневанный Акрисий распорядился замуровать дочь и внука в ящик и бросить в море, но ящик был выловлен, заточенные в нем мать и сын спасены. Как рассказывается далее в легенде, Персей, обладавший огромной силой и мужеством, совершил много подвигов. Сбылось и пророчество оракула. Однажды, участвуя в соревновании по метанию диска, Персей оказался в стране своего деда. Неточно брошенным диском он убил Акрисия. Мотивы мифа о Данае и Персее использовались во многих произведениях искусства. Еще со времен Древней Греции сохранился краснофигурный кратер "Даная" - ваза особой формы, хранящаяся в Эрмитаже. На одной ее стороне изображена возлежащая одетая Даная, на которую ниспадает золотой дождь. На другой стороне вазы запечатлен момент, когда Даная и ее сын, родившийся от Зевса, заточаются в большой ящик, который должен быть сброшен в море. Несколько иначе представил этот сюжет неизвестный французский художник. На его гравюре "Даная", созданной в середине семнадцатого века, появление Зевса представлено как большое стихийное бедствие. Рушатся колонны, стены, мощный поток золотого дождя все заливает на своем пути. Падают попавшие в этот поток люди, взывают о помощи. Сама Даная еле приметна где-то на заднем плане под высоким балдахином. Стоящая рядом служанка собирает золотой дождь в высоко поднятое блюдо. Отошел от традиции Корреджо. В его картине запечатлен момент, предшествовавший появлению Зевса. Даная беззаботно играет с амуром, стаскивающим с нее покрывало, а над ее головой уже собралась тучка, из которой должен появиться золотой дождь. Все указанные и многие другие картины, по существу, иллюстрируют миф в его исторически сложившемся понимании: силы небесные разрушают жестокий замысел отца Данаи - лишить ее человеческого счастья. Рембрандт решает этот сюжет иначе. В его знаменитой картине нет ни взывающих о помощи гибнущих людей, ни золотого дождя. Но, во всяком случае, то жизненное, человеческое содержание, которое Рембрандт ван Рейн всегда вкладывал в любую избранную им легенду, здесь ясно сразу. Мы стоим перед роскошным альковом - высокой нишей, убранной тяжелыми драпировками зеленовато-коричневых тонов, создающих впечатление удушливой тесноты, столь характерной для внутренних помещений бюргерских домов семнадцатого века. Но лучи золотистого света, вырываясь из глубины, мягкими волнами заливают центр ниши, где в десятке метров от нас на пышной раковине постели, среди теплых, смятых простыней возлежит, головой направо, прекрасная обнаженная женщина. Охваченная предчувствием неведомого, она приподняла голову, оперлась на локоть левой руки и, трепетно протянув правую руку, обратила взор в левую от нас часть пространства - туда, откуда льется поток солнечных лучей, предвещающий появление божественного возлюбленного. Свет заливает обнаженное тело, падает на высокий лоб, розовеет на кончиках пальцев и разливается по плечам, груди, округлым рукам, большому мягкому животу и царственным бедрам. И вся картина кажется от этого пронизанной золотым светом, который, выделяя основное, озаряет теплым сиянием лежащую перед нами женщину. Зажигает золото деревянной резьбы подножия постели в левом нижнем углу и в верхнем правом (фигура плачущего амура), и растворяется в полусумраке алькова в центре. Там, на заднем плане, за постелью, высится старуха-прислужница, в темной неброской одежде простой голландской женщины, видная нам по пояс, слегка согнувшись, повернув голову в профиль и сжимая в правой руке связку ключей и пустой кошелек, другой рукой распахивает перед невидимым нам гостем тяжелую портьеру. Благодаря ее движению слева образуется проем из зеленовато-коричневых драпировок, напоминающий по форме арку. В сочетании с красными коврами и рассыпанными в пространстве золотыми блестками эти коричнево-зеленые краски чудесно сопутствуют теплым оттенкам прекрасного тела. Рембрандт не рассматривал, когда писал "Данаю", а смотрел в целом; он видел сразу все, без этого он не мог бы писать. Он сравнивал в цвете тональные отношения больших масс. Смотрел на грудь, а потом на живот - и видел разницу в цвете и силе света; смотрел на шею и колени, на живот и ноги Данаи. Он отходил от картины, жмурился, прищуривался, наклонял голову набок, широко раскрывал глаза и снова писал различия цветов и их светосилу, глядя на все это вместе. Он не попадал под гипноз обнаженной женщины и не рассматривал ее по частям, он творил ее из ничего, а не копировал как влюбленный. Он все время обобщал, подчинял детали целому, и все, что в изображении нарушало единство целого, все, что вырывалось и пестрило, он гасил. На последнем этапе работы он все свое внимание обращал на силуэт Данаи, на ее плавный, местами чуть-чуть расплывчатый контур, где она соприкасалась с фоном. И диагональное построение картины, и соответствующее ему взволнованное движение приподнимающейся женщины, и декоративное убранство ее ложа с позолоченными украшениями, и свисающие сверху пышные драпировки, и изгибы белоснежных простыней, закрывших ступни ног, и узорные подушки - все это черты, в той или иной мере родственные искусству современного Рембрандту итальянского барокко. В самом деле, искусство семнадцатого века, пришедшее на смену Возрождению, характеризуется борьбой и взаимопроникновением двух больших стилей - барокко и классицизма. Для барокко характерна экспрессия форм. Герои и события трактуются величайшим мастером барокко, итальянцем Лоренцо Бернини (годы жизни 1598-1680-ый) в грандиозном плане. Бернини любит изображать сцены мучений, экстазов или панегирики подвигам и триумфам, и в любом случае в произведениях барокко торжествует драматическое напряжение, находящее свое отражение, в частности, в асимметрии и диагональной композиции, в сложной криволинейности форм. Итак, в построении интерьера Рембрандт во многом следует барокко. Отсюда вся эта пышность занавесей, образующих волнообразные изгибы, отсюда вся эта пышность подушек и измятость простыней, отсюда вычурная декоративность резных украшений, покрытых золотым лаком, сквозь который проступает красное дерево. Отсюда вся эта асимметричность построения картины, обилие сложных криволинейных контуров. Однако в самом образе Данаи и в трактовке ее нагого тела Рембрандт далек и от традиций итальянского академизма, законсервировавшего приемы титанов Возрождения, и от барокко, противопоставившего этим приемам душераздирающие страсти, и от классицизма, заботящегося, в первую очередь, о строгой гармонии и равновесии целого. Героической идеализации человеческих фигур у академистов и классицистов и их трагической надломленности у мастеров барокко он противопоставляет чисто реалистическую характеристику человеческого тела. И действительно, в стыдливо подогнувшей сжатые ноги Данае есть что-то простоватое. Ее тело не только лишено идеальных пропорций, но и показано в отяжеляющей движение позе, с придавленной левой грудью. Лишая позу статуарности, сообщая особую мягкость, порой размытость контуру и всем формам. Рембрандт достигает предельной естественности в передаче движения. Пронизанное золотистыми и розоватыми тонами тело Данаи, далекое от академической чистоты его границ, написано поразительно жизненно. Мягкие округлости его форм переданы с величайшей правдивостью, с каким-то особым чувством интимности. Эта женщина - не идеал, но художник и не нуждается в идеализации. В этот момент она по-настоящему прекрасна. Залитая золотым светом, Даная выглядит грациозно мягкой и миниатюрной на фоне смятых белых простыней и окаймляющих альков коричнево-зеленых драпировок. Каждая частица ее тела полна нежной и трепетной ласки, выражая всепоглощающую силу чувства. Перевитые драгоценностями, но неприбранные волосы женщины, розовые и красные тона украшающих ее запястья браслетов, белизна простынь и примятая локтем левой руки подушка, прозрачные, просвечивающие кончики пальцев правой руки, попавшие в самый центр изображения - все это придает образу Данаи такую задушевность, какую не то чтобы выразить, но и представить не могли величайшие певцы женской красоты в изобразительном искусстве, начиная от древнегреческого скульптора Праксителя, создателя вечно прекрасного образа собирающейся войти в воду Афродиты Книдской, до венецианца Джорджоне, подарившего человечеству полный возвышенной поэтичности образ "Спящей Венеры". Свет и тени, полутени и светотень, всегда имеющие у Рембрандта весьма важное эмоциональное значение, в данном случае несут и смысловую функцию. Словно предвещающий появление Юпитера поток света из бледно-коричневого проема на третьем плане слева, навстречу которому приподнимается до этого лежавшая к нему спиной на втором плане Даная, заливает ее фигуру со всех сторон, и, вырывая ее из то глухого, то мерцающего золотыми блестками и пятнышками зеленовато-коричневого и темно-красного окружения, делает ее горячей и чистой. Как будто не свет прибывающего бога, а она сама освещает божественным огнем пределы тесного помещения, словно раздвигая его невидимыми лучами, и благодаря им становится так хорошо виден первый план, самый близкий к зрителю. Слева с потолка на пол ниспадает тяжелая зеленовато-красная занавесь, приоткрывая в нижнем левом углу изображения отсвечивающее золотом резное подножие постели и еще более искусно украшенную позолоченную спинку. Позолота основания ложа отражается в зеркальном полу. Справа виден срезанный краем картины круглый столик, закрытый низко свисающей с него красной бархатной скатертью и придвинутый к изголовью постели. Между занавесью слева и столиком справа тянется полоска подстеленного под простыни коричнево-красного ковра, украшенного множеством свисающих кисточек такого же цвета. Под ним лежат легко брошенные на пол слева от столика шитые золотом остроносые туфельки. Их золото, равно как и золото ножек постели, перекликается с золотом браслетов, украшающих запястья женщины; в браслеты вплетены красные ленты. А над головой Данаи мерцает золото резной фигуры крылатого амура со скованными руками. В изображении обнаженного человеческого тела Рембрандт достиг совершенства, наивысшего в истории искусства. Конечно, он умело лепил его формы посредством светотеневой моделировки его объема, передачи верных пропорций и анатомического построения. Но всего этого было недостаточно. Мастерство, с которым Рембрандт создал пронизанный золотым светом образ Данаи и окружающий ее маленький мир, свобода, с которой он, обходя все лишнее, виртуозно написал не только драпировки, предметы и так далее, но и само человеческое тело, намного превосходили возможности почти всех художников не только его времени, но и всех времен. Здесь Рембрандт довел свободу творчества до такого виртуозного могущества, что мы уже не видим и не понимаем, как это было им сделано. Он создал тело, которое живет и дышит. Он смог это сделать, потому что полностью овладел не только линейной и воздушной перспективой, но и тончайшими полутонами света и цвета. Даная у Рембрандта живет, и черты ее лица выражают сложнейший комплекс внутренних переживаний. Это не только и не столько чувственный призыв, желание, сколько радость и испуг, улыбка и робость, ожидание и даже элементы горечи, сомнения, недоверия. Вся эта гамма чувств, преисполняющих женщину, находит красноречивое выражение не только во взгляде широко раскрытых серо-зеленых глаз, но и в жесте приподнятой правой руки, одновременно завлекающем и обороняющемся. Но этот жест и взгляд с такой силой выражают надежду на счастье, а золотистый свет, падающий и с дальних планов слева, и сверху, из невидимых нам источников, мягко ласкающий матовую, золотистую, упругую кожу ее трепетного тела, обволакивающий его легкими, светло-бронзовыми, прозрачными тенями, загорающийся красными огоньками на коралловых бантах, вплетенных в браслеты и диадему, придает всему окружающему такое ощущение радости и тепла, такую приподнятость и одухотворенность, что все произведение в целом приобретает торжественное и патетическое звучание. Чудесное сошествие божественного золота, падающего дождем на человеческое тело и озаряющее его своим сиянием, возвеличивает Саскию в глазах Рембрандта и возносит ее на уровень мифических существ. Отныне он владеет женщиной, которую обожал Давид и добивался Юпитер. Год спустя, в 1637-ом году, Рембрандт, верный своему стремлению к чуду, написал одну из наиболее известных картин раннего периода "Ангел Рафаил, покидающий семейство Товия", ныне находящуюся в Луврском музее в Париже (ее ширина пятьдесят два, высота шестьдесят восемь сантиметров). Заимствованный из Библии сюжет, где представлен момент, когда ангел, помогший сыну Товия исцелить благочестивого отца от слепоты, насыщен элементами жанра. Товий, лишенный зрения, несмотря на богоугодную жизнь, послал сына получить старый долг. В ходе путешествия сын, ведомый в пути ангелом, поймал рыбу, печенка которой вернула впоследствии зрение его отцу. Потом он получил деньги, нашел себе жену и с ней вернулся домой. На картине изображен тот момент, когда четыре персонажа данной истории осознают вдруг, что спутник сына Товия, помогавший ему в его предприятии, был ангел Рафаил, то есть один из семи великих ангелов (архангелов), защитник верующих, ангел-исцелитель, сокрушитель злых духов. В этот же момент справа с небес спустилось облако, чтобы принять небесного вестника. Композиция этой сцены, рисующей следующий момент после прозрения, восхитительна. Слева мы видим уходящий в глубину первый этаж высокого красного дома, прорезанный аркой входа, над которой свисает густая листва. В центре сценической площадки перед аркой павший на колени сын Товия - дородный мужчина в длиннополой коричневой одежде, заломив руки, вскинув голову, благоговейно смотрит на своего преобразившегося спутника, уже взлетающего к небесам, в глубину, к правому верхнему углу картины. На первом плане слева высокий и худой старик-отец в такой же коричневой одежде, тут же освоившись со своим божественным исцелением, падает ничком направо от зрителя, по привычке ощупывая руками зеленоватый коврик, предусмотрительно расстеленный художником между нами и аркой прямо на каменной мостовой. Товий ярко освещен небесным светом, и так же освещена сдобная невестка, остановившаяся в арочном проеме; ее лицо выражает страх и величайшее изумление, но она уже покорно сложила ладони на молитву. Справа от нее старуха-мать, вся в черном, пораженная происшедшим, отворачивается в изнеможении и припадает к ее плечу. Клюка вываливается из задрожавших рук старой женщины. И позы людей, и лица, и даже изогнувшаяся в ногах персонажей маленькая смышленая собака, испуганно взирающая на взлетающего архангела - все говорит о свершившемся чуде. Между тем как ангел Рафаил, босой, в коротенькой белой юбочке, развевающейся живописными складками, легкий, стремительный и неприступный, раскинув переливающиеся зеленоватыми тонами золоченые крылья, в могучем полете уже мчится к небесам, подняв целый столб пыли над плитами мостовой. Он спешит воссоединиться с небесным воинством, от которого отдалился для совершения чуда. Движения его раскинутых ног и мускулистых рук напоминают движения пловца, а клубящиеся облака, которые он рассекает в своем полете - море, охваченное бурей. Это совершенно необычайное, поразительное, сверхъестественное и, конечно, абсолютно невозможное явление изображено, как всегда у Рембрандта, очень реально, в самых естественных чертах. Ничего лишнего, ни одного фальшивого жеста, никакой насыщенности, никакого преувеличения. Создано впечатление полной естественности --фигуры в высшей степени рельефны, их движения вполне реальны, психология неподражаема, пространство пронизано воздухом, светом и пылью. Перед нами не театр, а такие же люди, как и мы с вами, только одетые по-старинному и находящиеся по ту сторону стены, на которой висит картина. Ни на минуту нельзя усомниться в том, что Бог склоняется к людям, и что благочестивый старец только что испытал прикосновение незримой ангельской руки. Мы уже отмечали, что в тридцатые годы Рембрандт пишет очень много заказных портретов. Мастерство его становится все совершеннее. И все-таки почти все заказные портреты долгое время были намного слабее портретов матери, Саскии, автопортретов. В них есть налет холодности, которая не дает зрителю возможности установить полный контакт с этими холстами, так же как художник, очевидно, не мог установить духовный контакт с позировавшими ему людьми. Таков был блестящий портрет Мартина Дая. В бесконечном потоке заказных портретов тридцатых годов к числу столь же блестящих и самых выразительных относится большой поколенный портрет Марии Трипп (высота сто семь, ширина восемьдесят два сантиметра). Он находится в амстердамском Рейксмузеуме. Портрет этот очень красив в живописном отношении. Дама стоит в пролете арки, пышно разодетая, в тяжеловесном платье, расшитом золотом, с пелериной из белых фламандских кружев, накинутых на узкие плечи. В полуопущенной левой руке она кокетливо вертит веер, украшенный нитями жемчуга. Взгляд ее широко раскрытых глаз безразличен, но на подкрашенных губах играет неопределенная улыбка. Рембрандт не выписывает деталей, хотя картина кажется детально проработанной и вполне законченной. Черный шелк платья, золотое шитье, белоснежные ажурные кружева - все это написано очень свободно и в то же время очень точно положенными мазками. Так, кружева на плечах и рукавах состоят из черных и белых мазочков-запятых; кружева-розетки на платье вылеплены несколькими мазками густых белил, а потом этот красочный рельеф покрыт тонким слоем черной или золотистой краски. В отличие от костюма красивое лицо исполнено с величайшей тщательностью приемами многослойной живописи. Острый взгляд дамы, пожалуй, чересчур настойчив; как и ее легкая улыбка, он лишен благожелательности. По-видимому, эта представительница одного из богатейших патрицианских семейств Амстердама восхищала своей красотой и вкусом Рембрандта-живописца, но отнюдь не внушала симпатии Рембрандту-человеку. В результате их встречи возник великолепный портрет, где высокое общественное положение, вкус, изящество, красота заказчицы получили достойное воплощение. В этом состоит парадность портрета. Но это - и беспощадный документ, раскрывающий истинную сущность Марии Трипп, как далеко не привлекательной, глубоко эгоистичной и расчетливой человеческой личности. Добро и зло, человеческие достоинства и недостатки, красота и пороки как бы выходят за грань светской нормы и приобретают более широкое, общечеловеческое значение. В этом смысле Рембрандт делает здесь первые шаги от парадного портрета к своим поздним произведениям, составившим гордость всего человечества. История искусства знает два типа портретов. Портрет объективный. Таков портрет Марии Трипп. Это портрет, где портретируемому дана блестящая характеристика, где художник проник в его психологию. Он претендует на создание обобщающего образа - изображение конкретного человека перерастает в типический образ. Такими портретистами, кроме раннего Рембрандта, были многие замечательные художники прошлого - Франс Хальс в Нидерландах и Ван Дейк во Фламандии, Крамской и Репин в России, Рейнольдс и Лоуренс в Великобритании. Для этих художников заказ нисколько не противопоказан, так как смысл их работы - в раскрытии характера портретируемого. Бывает и другое отношение к портрету. Глубоко субъективное, когда портрет становится одновременно духовным автопортретом художника. Через внешность человека, через его состояние в данную минуту художник находит не только путь к его душе, к его постоянным свойствам, к его характеристике в целом, но и к тайникам своей собственной души. Это отношение к модели свойственно Леонардо да Винчи в Италии, Франсиско Гойе в Испании, Рокотову и Врубелю в России. И, конечно, в еще большей степени это относится к большинству портретов работы Рембрандта ван Рейна. Поэтому для быстро эволюционирующего Рембрандта все более необходимой становится духовная близость с портретируемым. Внешнее сходство, конечно, присутствует, но зачастую оно у него очень приблизительно. Между тем большинство не только зрителей, но и художников полагает, что в портретном искусстве точное внешнее сходство абсолютно обязательно. А Рембрандт конца тридцатых годов уже стремится воссоздать не отражение внешности конкретного человека и даже не портрет типичной для своего времени личности, а портрет, где главное - глубина и сложность духовной жизни человека. Естественно, что подлинная удача может быть лишь тогда, когда не только художник, но и модель живет сложной духовной жизнью. С изумлением мы видим Рембрандта в то же время живописующим обыденнейшие сюжеты: "Охотник" (1639-ый год, Дрезден), "Павлины" (1638-ой год, коллекция Картрайт), "Туша вола", (1640-ой год, Глазго). Конечно, он не может отказаться от стремления возвысить эти скромные сюжеты, но, тем не менее, он отдает земле должное земное во всей его вульгарности и правдиво передает его. Разительным примером объединенного действия света и цвета в живописном творчестве Рембрандта является его картина "Туша вола", Глазго (высота семьдесят четыре, ширина пятьдесят два сантиметра). Более поздний вариант находится в парижском Лувре и относится к 1654-му году. К этому сюжету Рембрандт неоднократно возвращается, притягиваемый соблазном передать всю красочность кровяной массы и желтого жира свежезаколотой распяленной туши, подвешенной к перекладине под потолком и освещенной потоками света, падающего справа и сверху; на втором плане служанка слева, нагнувшись, отмывает пол от крови. Импрессионистическая, то есть мимолетная, незаконченная, светлая и чувственная красочность этого свободно написанного широкими тональными пятнами натюрморта превращает сам по себе антиэстетический мотив в феерическую оргию красок; туша кажется живой. Сила рембрандтовской концепции и мощь колорита заставляют исключить эту вещь из богатой школы голландского натюрморта и переводят ее в какой-то новый, необычный вид живописи. Почему же уклоняется Рембрандт так резко от своего истинного искусства - искусства реалистических портретов и романтических легенд? Ответ очень прост. Он хочет тщательным изучением переходов тонов (рыжего в рыжий, серого в серый, красного в красный) приобрести то, чего ему недостает еще: гибкости в переходах и нюансах родственных друг другу тонов, необходимой для того, чтобы овладеть всею гаммой оттенков одного и того же цвета, бесконечно слабеющего в переходах с одного предмета на другой. Он хочет добиться того же абсолютного мастерства, которого он уже добился в технике офорта. Таким образом, эти полотна, декорированные дивными натюрмортами, являлись в его глазах только украшениями и привлекали теми трудностями выражения освещения, объема и цвета, которые в них приходилось преодолевать. Конец тридцатых годов - период удачи, славы и богатства. В 1640-ом году английский король Карл Первый, впоследствии казненный революционерами, покупает для своих коллекций две картины Рембрандта - портрет матери и автопортрет. Искусство Рембрандта, как отмечает один из современников, до такой степени ценилось и вызывало такой большой спрос, что, как гласит пословица, его надо было упрашивать, да еще платить деньги. Рембрандт и Саския ждут рождения ребенка, и Рембрандт пишет гигантскую картину (длина двести восемьдесят три, высота двести сорок два сантиметра) "Жертвоприношение Маноя", 1641-ый год, Дрезден. Согласно библейской легенде, слетевший с неба ангел предсказал бездетной жене Маноя рождение сына - Самсона. В этом сюжете Рембрандт увидел, прочитал причину того, что разрывало его сердце печалью и надеждой последние годы; и он наполнил пространство за холстом сдержанностью и тишиной. Действие картины происходит в большой полутемной комнате, где почти нет никаких предметов; в нескольких метрах от нас проходит высокая противоположная стена, и парящий на ее фоне, справа наверху, озаренный неведомым светом ангел с лицом мальчика, улетая в глубину, погружается во тьму. В то время как потрясенные родители - старый Маной (в центре картины лицом к нам) и более молодая жена (слева от Маноя, изображенная в профиль), молитвенно преклонив колени перед жертвенником на полу, на первом плане справа, освещаются снизу его косыми лучами. В этих лучах дивно обнажается их сокровенная вера, надежда, такая сильная, полная и всеобъемлющая, что все вокруг них на этой огромной картине, где, кажется, нет ничего, кроме тревожно поблескивающего жертвенника, его лучей, пронизывающих темноту, да переживаний, озаряется, в свою очередь, великим и сладким утешением. Оно рождается, светит из глубины их чисто земных, человечных, столь простых и радостных родительских чувств. Явление ангела чуть намечено, словно на грани сознания, скорее призрак милосердия, игра воображения, чем телесный образ. Все внимание зрителя сосредоточено на внутреннем мире этих чистых, благородных и богобоязненных людей. Человек всегда будет ждать чуда, и верить, и не верить в него, не успокаиваясь, пока чудо не станет реальностью, будто говорит нам картина. Чудо, о котором повествует здесь художник, не в сверхъестественном явлении небесного вестника, а в глубине простых человеческих чувств, которые художник уловил в одухотворенном молчании отца и матери. Характерно, что в этой картине такое большое место занимает пространство между нами и противоположной стеной, простор, окружающий людей, теплый, волнующийся воздух, как бы отражающий их мысли и сосредоточивающий нахлынувшие чувства. Внутренний мир человека и эмоциональная среда, в которой он живет - вот отныне главный стержень искусства Рембрандта. Глубокие и сложные противоречия, которые, как мы могли убедиться, свойственны художественному мировосприятию и творческому методу Рембрандта в конце тридцатых и начале сороковых годов, станут для нас еще более наглядными, если мы вспомним некоторые обстоятельства, характеризующие историческую обстановку тех лет. Об одном из них мы говорили - о вопиющем социальном неравенстве, о растущем недовольстве народных масс политикой правящей верхушки. С другой стороны, следует вспомнить о патриотическом подъеме, который охватил Амстердам к концу тридцатых годов, когда был выстроен в городе первый настоящий театр, и его открытие было ознаменовано представлением трагедии Вонделя, посвященной национальному герою Гейсбрехту ван Амстелю, и когда было принято решение о постройке нового, впоследствии ставшего знаменитым, здания амстердамской ратуши. Наконец, стоит вспомнить тот громадный энтузиазм, с которым по всей Голландии было встречено известие о блестящей победе адмирала Тромпа над испанским флотом в октябре 1639-го года, - победе, окончательно утвердившей голландцев в убеждении, что они являются отмеченным свыше, избранным народом. Таковы некоторые характерные оттенки общественных настроений, господствовавших в Амстердаме, когда Рембрандт приступил к работе над "Ночным дозором". Среди амстердамских обществ и корпораций установился обычай заказывать кому-нибудь из местных, но достаточно авторитетных художников свой коллективный портрет. Главные члены гильдий оставляли в наследство преемникам свои изображения. В течение почти столетнего развития этого наиболее национального из жанров голландской живописи постепенно выработались два различных типа подобных изображений. Один - выделение праздничной стороны передаваемой сцены. Художники объединяли стрелков за пиршественным столом. Подобные оживленные сцены пиршеств членов стрелковых обществ были чрезвычайно распространены в Гарлеме. Они нашли свое наилучшее художественное воплощение в картинах Франса Хальса; пять его полотен трактуют подобный сюжет, изображая собрание гильдии Святого Георга. Заслуга Хальса состояла в том, что создаваемые им персонажи уже не были столь статичны, как у многих его предшественников. Франс Хальс живописно располагал своих героев в различных позах, с пиками, знаменами в руках, шпагами на поясе. Автор искусно создавал впечатление композиционного единства, и вместе с тем каждая фигура была представлена на коллективном портрете в таком же размере, как и все другие. Другой тип группового портрета был тот, к которому пришли живописцы Амстердама. Они исходили, главным образом, из стремления показать деловую связь между членами корпорации, их боевую готовность. При исполнении таких групповых портретов традиции соблюдались самым тщательным образом, и здесь не было места личной изобретательности художника. Членов корпорации располагали в ряд, глава гильдии занимал центральное место, а гильдейские сановники располагались по сторонам. Все они одинаково были повернуты в сторону зрителя, отчего картина производила впечатление сопоставления в одной композиции ряда индивидуальных портретов. В 1642-ом году корпорация амстердамских стрелков обратилась к Рембрандту с просьбой послужить ей своим талантом. За работу ему было уплачено 1600 флоринов. Мастер быстро принялся за дело. Замысел был нов. Сюжет Рембрандт выбрал не сам: это были заказанные портреты. Восемнадцать известных военных захотели, чтобы он написал их всех занятыми каким-либо делом и в то же время сохраняющими свое военное обличье. Эта тема была слишком банальна для того, чтобы не разукрасить ее, и, с другой стороны, слишком строго определенна, чтобы он мог внести в нее много фантазии. Рембрандт далеко отступает не только от норм, выработанных тогдашними художниками, но и от характера тех заказных портретов, которые он сам выполнял до сих пор. Рембрандт не постеснялся разместить среди восемнадцати заказчиков шестнадцать посторонних фигур, необходимых для его замысла. И для того, чтобы еще более усилить действенный резонанс этой толпы, он окружает ее высоким и глубоким пространством. Так превращает он обычный групповой портрет в драматическую массовую сцену. Его толпа не просто сумма тридцати четырех отдельных людей. Здесь уже новое существо со специфическими ощущениями и страстями. Он лишает фигуры характера портрета и как бы намеренно не заботится о психологической индивидуальности участников изображаемого им события. Знатные военные надеялись, что Рембрандт подчинится твердо установленному обычаю и разместит членов их гильдии в иерархическом порядке в каком-нибудь зале, предназначенном для празднеств или собраний. Рембрандт обманул эти ожидания. "Как художник необычайного по преимуществу, - пишет Верхарн, - он роковым образом должен был внести в изображаемую сцену чудесное, чтобы уничтожить то земное, что было в самом сюжете". Взять, к примеру, солдат. Это были идущие на парад амстердамские бюргеры, никогда не стрелявшие ни во что, кроме мишени. И, тем не менее, они были своими собственными предшественниками, теми, кто рассеивал ряды чернобородых испанцев и гнал беглецов через дюны в мутные воды их разлившегося моря. Призраки павших сынов Лейдена, которых он с детства представлял себе по рассказам своего отца, оживали перед его глазами и в полном вооружении вставали на полотне под его демонической рукой. Но если стирались даже границы времени, разум и подавно не мог заявлять о своих правах. И логика, и бюргерский здравый смысл равно тонули в этом нарастающем сиянии, и Рембрандт даже не пытался сохранить их. Шли месяцы, картина подвигалась, и все остальное отходило в сторону. Свет на картине становился все ярче и окутывал художника, оставляя в тени мир и события, происходившие в нем. Преисполненный звенящей бодрости и острого сознания своей силы, Рембрандт писал лица, как бы разбросанные вдоль главной горизонтали картины и словно выглядывающие на заднем плане из толпы, и развевающееся знамя на среднем, то есть на втором плане. За эти месяцы Рембрандт впервые понял, что срывать жизнь, как плод, и в полной мере вкушать ее сладость ему помогают не размышления, не разговоры с друзьями и даже не любовь, а только живопись. Хотя в жизни его было немало праздничных дней и ночей, он еще ни разу не почувствовал, что насытился, и только работа до конца утоляла его голод. Как только кисть его прикасалась к холсту, ему открывались такие глубины, в которые он не мог проникнуть с помощью размышления. Его красноречие, скованное неуклюжестью языка, изливалось в мягких мазках на складках знамени, колышущегося слева над толпой. Каждый кусочек галуна - нашитой на форменной одежде золотой тесьмы, каждую пуговицу, колышущиеся перья на шляпах он писал с большей нежностью, чем когда-либо приникал к губам Саскии. Победоносные сражения, которые он давал окружающему миру, разыгрывались над толпой справа в сплетении контуров пик. Давние горести растворялись в спокойных пятнах нависающей над офицерами серо-зеленой тени внутри гигантской каменной арки, и подчас счастье так переполняло его, что он давал себе волю и громко пел. Всякий раз, когда он кончал свой дневной урок, он отодвигал табурет подальше - кроме картины в огромном помещении на втором этаже стояли только этот табурет да шаткий рабочий стол, - садился, прислонялся головой к холодной стене, свешивал руки меж колен и смотрел на свой шедевр с удобного, хотя все же недостаточно отдаленного места. Он выжимал из себя все, что можно, по доброй воле отдавал все силы этому сверкающему полотну, которое превратилось для него в единственную реальность на свете. Он любил картину с безмерной силой, любил больше, чем самого себя, и с наслаждением тратил на нее деньги. Он не останавливался ни перед чем, он накладывал самые дорогие краски жирными, лоснящимися слоями, так что кусочки торчали на поверхности. Словно выглядывающий из-за правого края картины отливающий серебром рукав стоящего на первом плане барабанщика можно было нарезать ломтиками, а в золотую кайму на камзоле лейтенанта втереть мускатный орех - так первый был толст, а вторая шершава. Себя он тоже не щадил, иногда ему даже приходилось садиться - его мягкие, как вата, колени гнулись, руки дрожали, в перенапряженных глазах мелькали маленькие металлические черточки, зигзагообразные, как вспышки молнии. Не жалел он и времени: стоило ему улучить свободный час, как он, даже не умывшись, тоскливо покидал царственные покои нового дома и уходил на склад. На еду, которую ставили перед ним на резной дубовый стол, Рембрандт вообще не обращал внимания: он часто не знал, что жует и запивает пивом. Он слышал не слова Саскии, а лишь голос ее, постоянно толковавший о вещах, которые не касались его. Лицо жены казалось ему чем-то бестелесным, таким, что сквозит сквозь всегда памятную ему подлинность мушкетов и пик. Позднее он опять впустит Саскию в свою жизнь. Да, позднее, позднее, только не теперь, когда перед ним в трубном звуке золотых и пунцовых тонов, в барабанной дроби трепетных черных и сине-зеленых красок рождается замечательное полотно. Саския не порывалась зайти на склад, и Рембрандт никогда не звал ее туда. Капитан Кок и лейтенант Ройтенбурх как-то попросили его показать картину до того, как она будет вывешена, на что он ответил твердым, пожалуй, даже грубым отказом. Но однажды днем, когда еще сияло зимнее солнце, и Рембрандт с торжеством взирал на то, что успел сделать с утра, его ликование прервал звук шагов на лестнице. Он гневно вскочил с табурета, решив, что это какой-нибудь докучный офицер, дерзнувший нарушить его категорический запрет, и почувствовал странное волнение, увидев за дверью свою жену. Саския остановилась на пороге, словно натолкнувшись на огромную завесу. Перед ней была картина, огромная, неистовая, пламенеющая в косых лучах солнца, и художник еще никогда не видел сияния ярче того, которое вспыхнуло в глазах его жены. - О боже! - после долгого молчания воскликнула она, поднося к трясущимся губам затянутую в перчатку руку. И Рембрандт подумал, что хотел бы на смертном одре сохранить воспоминание - это "О боже!" "Ночной дозор" занимает в творчестве Рембрандта совершенно особое место. Он выделяется уже своими огромными размерами и монументальным размахом. Нынешние размеры картины: высота триста восемьдесят семь, длина пятьсот два сантиметра. Первоначальные размеры были еще больше. Рембрандт дает фигуры большого масштаба, во весь рост, на первом плане - в натуральную величину, иногда лишь частично видные из-за других, на задних планах лица, выявленные наполовину, головы, которые, будучи едва намечены, создают впечатление многолюдной толпы, теряющейся где-то в глубине. И из этой глубины зовущие глаза нескольких дальних персонажей устремлены на зрителя, оживляя смутные очертания их лиц. Итак, вместо традиционной пирушки стрелков или сцены представления капитаном зрителю своих офицеров, Рембрандт дал совершенно иное решение: он изобразил внезапное выступление стрелковой роты по приказу капитана Баннинга Кока. Колонна стрелков во главе с высоким, одетым во все черное капитаном, уже выросшим перед нами на первом плане вдоль оси картины, и с одетым во все светло-желтое среднего роста лейтенантом (справа от нас), появляясь из-под виднеющегося в глубине черного пролета несколько сдвинутой влево и прикасающейся к верхнему краю изображения широченной каменной арки, похожей на триумфальную, растекаясь по площади влево и вправо, стремится перейти оранжево-красный мостик через невидимый горизонтально расположенный канал - и двигается прямо на нас. По сигналу тревоги поспешно и беспорядочно выходят на площадь на той стороне канала все новые и новые стрелки, на ходу обмениваясь репликами и поправляя оружие. Все участники события показаны в движении. Справа на первом плане, частично срезанный краем изображения, пожилой барабанщик в разноцветном берете, пестрой блестящей одежде и стоптанных башмаках, полусогнувшись, бьет в большой позолоченный барабан. За ним виден высокий сержант в черном костюме с белым отложным воротником и черной шляпе, отдающий распоряжение стрелку в металлическом шлеме, фигура которого срезана краем картины. Еще один стрелок-мушкетер в шлеме и одежде из красного бархата, тот, что виднеется за спиной лейтенанта, невысокого роста, насыпает порох на полку. В левой половине картины на первом плане высокий стрелок, весь в красном бархате, с завязками под коленями, заряжает дуло мушкета. В то время как на третьем плане справа от него знаменосец в зеленом позолоченном камзоле и розовой шляпе, упершись в бок левой рукой, поднимает высокое полосатое знамя, касающееся кончиком древка верхнего края полотна. Справа на дальних планах в напряженном ритме перекрещиваются длинные линии копий, возносящихся над толпой. Все движения как бы случайны и не координированы, все пики и мушкеты направлены в разные стороны. Это впечатление приподнятой, но не координированной активности усугубляется присутствием замешавшихся в группу стрелков посторонних участников шествия, которые одновременно и тормозят его движение, и повышают эмоциональную напряженность ситуации. На освободившейся от фигур небольшой площадке слева от барабанщика мы видим лающую на него собаку, а в затененном левом нижнем углу можно различить фигуру бегущего рядом со стрелками мальчика, с любопытством заглядывающего им в лица. Движение в картине не выражено последовательно: у близких к нам фигур - капитана в центре и устремленного к нему лейтенанта справа - наглядно выявлен мотив марша. Некоторые из более дальних стоят или даже (слева), может быть, сидят в неподвижных позах, тормозя общий поток, в то время как другие движутся ему наперерез. И все же человеческая масса так оркестрируется художником в романтическое целое, что, шумная и разноречивая, она действует и живет в пронизанном светом огромном пространстве за изобразительной поверхностью. Мы уже убедились в том, что участники события облачены в произвольные одеяния. Наряду с современными Рембрандту модными военными костюмами - шляпа с пером, короткий безрукавный камзол, перехваченный на груди широкой лентой, кружевной воротник, широкие штаны (кюлоты), повязанные бантами ниже колен, и низкие сапоги с широким раструбом - встречаются совершенно фантастические одежды, свидетельствующие о том, что художник покидает почву трезвой действительности и переносится в мир фантазии. Впечатление толпы, выявленное в живописно декоративной форме и проникнутое фантастическим, романтическим настроением - вот что интересует автора "Ночного дозора". Тяжелые формы монументальной архитектуры в стиле барокко с широко раскинувшейся, от левого края до оси картины, величественной аркой, замыкают сзади площадь, на которой происходит действие, и образует твердые границы для приливающей и отливающей людской волны, повышая впечатление ее текучести контрастами с неподвижными архитектурными массивами. Вся картина, в общем, производит впечатление живописной коричневой темноты, градации которой совершенно не зависят от падающего сверху реального света, и обусловливаются двумя реальными световыми центрами внутри самой многофигурной композиции, как бы освещающими фигуры таинственным золотым свечением. Природа, эстетическое значение и живописное выявление этих двух центров совершенно различны. Первый центр - справа от оси картины - образует фигура шагающего лейтенанта Виллема ван Ройтенбурха в лимонно-желтом военном костюме. Блеск его позолоченной одежды - шляпы, светло-желтого, с выпуклым золотым шитьем безрукавного камзола, светлых рукавов полосатой сорочки, белого шарфа на груди, служащего поясом, стального воротника с золотой насечкой, развевающегося белого пера на шляпе, янтарного цвета кюлот и золотых сапог - ослепителен. Вся фигура моделирована пластически осязательно; сильно освещенные краски, отливающие металлическим блеском, лепят геометрические формы, создавая светоотражающую позолоченную статую, выступающую из картины. Для того чтобы фигура движущегося к оси картины лейтенанта не оторвалась от остальных лиц, Рембрандт вкладывает ему в кулак опущенной левой руки древко алебарды - она обращена к зрителю своей теневой стороной, и эта темная полоска с острием, будто прикасающимся к изобразительной поверхности картины изнутри, задерживает движение лейтенанта налево и вперед и продвигает его фигуру назад, направо и внутрь. Из центра картины к нам движется высокий черный капитан, перевязанный у груди красной лентой. Слева от оси картины, в самой гуще стрелков, в глубине левой половины картины, как бы под знаменосцем, художник сосредоточил второй световой центр, отливающий золотом. Это странная маленькая не то девочка, не то карлица в длинном, сверкающем светло-оранжевом, расшитом золотом платье, с бледно-зеленой пелериной на плечах, также отливающей золотом, с ослепительно белым петухом за поясом и серебряным рогом в руках. Эта эпизодическая фигурка, которая до сих пор опрокидывала все догадки, своими чертами, причудливой яркостью и неуместностью как будто олицетворяет чары, романтический смысл или, если угодно, бессмыслицу картины. Эта маленькая девочка с лицом колдуньи, старческим и детским, в котором проглядывают черты Саскии, с прической в виде кометного хвоста, с жемчугом в рыжих волосах неизвестно для чего вертится в ногах у часовых. Как уже говорилось, в руках она держит серебряный рог, а на поясе у нее - тоже весьма непонятная деталь - висит белый петух, который, в крайнем случае, может сойти за кошель. Чем бы ни объяснялось присутствие в процессии этой фигурки, она, во всяком случае, не заключает в себе ничего человеческого. Она бесцветна, почти бесформенна; ее возраст сомнителен, потому что неопределенны черты ее лица. По росту это - кукла, и походка ее автоматическая. У нее ухватки нищей и что-то вроде алмазов на всем теле, ужимки маленькой королевы и костюм, похожий на лохмотья. Она словно явилась их еврейского квартала, из толкучки, из театра или из богемы и, как будто выйдя из мира грез, обратилась в самую причудливую действительность. Ее озаряют отблески, неясное мерцание бледного огня, - но где этот внешний источник света? Чем больше вглядываешься в нее, тем меньше улавливаешь тонкие очертания, которые служат оболочкой ее бесплотному существованию. В конце концов, в ней не различаешь ничего, кроме необыкновенного странного фосфорического сияния, не похожего на естественное освещение и на обычный блеск хорошо настроенной палитры и увеличивающего таинственность ее загадочной физиономии. Заметьте, что на том месте, которая она занимает в одном из темных участков картины, внизу, в глубине, между темно-красным мушкетером слева, заряжающим мушкет, и одетым в черный костюм с белоснежным воротником и ярко-красной нагрудной лентой капитаном справа, - этот причудливый свет действует тем сильнее, чем неожиданнее его контраст с окружающим. Без крайних мер предосторожности одного этого внезапно вспыхивающего света было бы достаточно, чтобы расстроить единство всей картины. Чтобы повысить лучеиспускающую силу этой маленькой феи, Рембрандт помещает впереди нее различные силуэтообразные (черные) предметы: слева внизу - приклад мушкета, справа внизу - вытянутую ногу бегущего назад юноши в шлеме. Руку героини загораживает висящая правая перчатка капитана. Каков смысл этого маленького, фантастического или реального существа, которое должно быть только статистом, то есть бессловесным, второстепенным актером, и которое, так сказать, завладело первой ролью? Многие понимающие люди не побоялись спрашивать себя, что оно такое и почему оно здесь; и не придумали никакого удовлетворительного объяснения. Эта девочка-карлица - самое напряженное по силе золотого излучения пятно в картине; она, как пятно-луч, разнообразящее сумрачный коричневый колорит, словно озаряет левую половину "Ночного дозора" изнутри. И с ней связана еще одна загадка. Почему изобразил ее художник посреди этих людей, не видящих ее? Большинство персонажей картины чем-то заслонены, что и вызвало некоторую досаду у портретируемых; они изображены шагающими тесно, толкаясь, тело к телу. Девочка же настежь открыта, и если бы это был не выход нарядившихся в воинские мундиры бюргеров, а подлинное выступление отряда в минуту подлинной опасности, то она была бы весьма удобной мишенью. Ее незащищенность в картине, пахнущей театральным порохом, поразительна. Так и хочется, чтобы хотя бы один персонаж "Ночного дозора" заслонил ее собственным телом. Но они чересчур заняты собой: одеждой, вооружением, осанкой, выражением наибольшей воинственности. Удивляет, что о Рембрандте рассуждают так, как будто он был сам резонером. Восхищаются новизной, оригинальностью, отсутствием всяких правил, свободным полетом совершенно индивидуального вдохновения - всем тем, что, как правильно замечают, составляет великое очарование этого причудливого произведения. А между тем, самые тонкие цветы этой необузданной фантазии подвергают анализу логики и чистого разума. Но что, если бы на все эти довольно праздные вопросы об "основании вещей", которые, вероятно, не имеют основания, что если бы сам Рембрандт ответил на них так: "Этот ребенок - просто каприз, не менее странный и столь же допустимый, как многие другие капризы в моих гравюрах и картинах. Я поместил его в виде узкой полоски света между двумя большими массами теней, потому что его маленькие размеры делали свет более трепетным, и мне хотелось оживить блеском один из темных углов моей картины. Что же касается его костюма, то это довольно обычный наряд женщин, молодых и старых, и вы часто найдете подобное одеяние в моих произведениях. Я люблю все блестящее, и поэтому я облек его в блестящие ткани. Вас удивляет здесь еще фосфорический свет, которого в других местах вы не замечаете, но это тот же самый свет, только обесцвеченный и преображенный". Не кажется ли вам, что таким ответом он мог бы удовлетворить даже самых придирчивых критиков, и что, в конце концов, оставляя только за одним собой право инсценировки, он должен был бы дать нам отчет только в одном: как он трактовал свой сюжет? Мы не знаем, с какой целью отправляются в путь эти вооруженные люди, идут ли они на стрельбу, на парад или еще куда-нибудь. Но так как здесь вряд ли может быть место глубоким тайнам, то можно считать, что если Рембрандт не постарался быть более ясным, то потому только, что не захотел или не сумел быть им. И, таким образом, целый ряд гипотез чрезвычайно просто объясняется или бессилием, или умышленным умолчанием. Но так как здесь вряд ли может быть место глубоким тайнам, то можно считать, что если Рембрандт не постарался быть более ясным, то потому только, что не захотел или не сумел быть им. И, таким образом, целый ряд гипотез чрезвычайно просто объясняется или бессилием, или умышленным умолчанием. Что касается причудливого чередования ярко-золотых и коричнево-черных тональных пятен, то достаточно вспомнить, что Рембрандт никогда не трактовал освещения иначе, что полутьма - его излюбленная среда, что игра света и тени - обычная форма его поэзии, обычное средство драматического выражения, и что повсюду - в своих портретах, изображениях домашней жизни, легендах, анекдотах, пейзажах, в своих офортах, так же, как и в картинах, - он именно при помощи тьмы создает обыкновенный дневной свет. Свет является самым главным средством для достижения особой эмоциональной атмосферы картины. Именно с его помощью мастер создает впечатление суматохи, разнобоя, напряженных контрастов и вместе с тем единого, охватившего всю эту шумную, многоликую толпу мощного героического порыва. С одной стороны, большая часть пространства за изобразительной поверхностью картины погружен