а в темноту (в этом ее особая романтическая приподнятость, но отсюда же и неверное название - "Ночной дозор"), и из этой коричневой темноты неожиданный, словно внезапный удар света выхватывает то часть фигуры, то лицо, то руку кого-либо из участников похода. С особенной силой свет, как уже говорилось, выделяет два солнечно-ярких пятна - приблизившегося к нам справа лейтенанта Ройтенбурха и девочку-карлицу с белым петухом в глубине слева. И оттого, что рядом с маленьким желтым лейтенантом идет большой черный капитан, а светлая фигурка героини снизу прорезана темными силуэтами приклада мушкета, ноги и перчатки, эти два светлых пятна приобретают практически яркое и взволнованное звучание. С другой стороны, этот контраст с необычайной пластической мощью лепит фигуры капитана и лейтенанта, выдвигает их навстречу из всей остальной толпы, делает их господствующим композиционным центром "Ночного дозора". Фигуры и лица, то выхваченные из темноты ослепительным лучом света, то теряющиеся в полумраке, сверкающие блики на металлическом оружии и шлемах, то вспыхивающие, то угасающие, переливы света на красных, лимонно-желтых и серебристых костюмах и шляпах - все рождает впечатление особой возбужденности, взволнованности. Но, казалось бы, случайные, разрозненные проявления энергии, активности объединяются одной мыслью, одним чувством и вливаются в единое русло движения из глубины на зрителя. Движения, находящего символическое выражение в ведущем вперед к нам жесте левой руки капитана и в алебарде лейтенанта, которую тот сжимает в опущенной левой руке. Никто не удивится, если сказать, что "Ночной дозор" не заключает в себе никакой прелести, и это факт беспримерный среди действительно прекрасных произведений мирового искусства. Он удивляет, он смущает, он производит впечатление, но он совершенно лишен того вкрадчивого очарования, которое побеждает нас с первого взгляда. Прежде всего, он оскорбляет логику и обычную прямолинейность глаза, который любит ясные формы, прозрачные идеи, смелую четкость границ тональных пятен. Что-то предупреждает вас, что фантазия, как и рассудок, будет не вполне удовлетворена, и что даже самый неустойчивый ум сдастся не сразу, а только после долгих пререканий. Так Рембрандт создал картину, ныне известную под названием "Ночной дозор" (амстердамский Рейксмузеум), и никогда еще не появлялось произведения более загадочного, более неожиданного и волнующего. В какое время, с какой целью, по чьему повелению и в каком городе собрались эти люди? Если это призыв к оружию, то зачем это праздничное освещение? Как попала сюда эта легендарная карлица, одетая фантастической принцессой, в шелк, лохмотья и золото, привлекающая к себе всеобщее внимание? К чему это гигантское овальное зеркало, обрамленное бронзовыми колосьями и лентами, подвешенное к колонне справа от арки? Никто не был в состоянии распутать тысячи узлов этой загадки. Путаясь в предположениях, можно усомниться в том, знал ли сам Рембрандт все, что он здесь рисовал. Возможно, что он передавал свою мечту, изображая этих вооруженных мещан только потому, что они позировали перед ним. Не так изобретателен Рембрандт при изображении голов - почти у всех военных волосы расчесаны на прямой пробор и завиты локонами. Все они носят маленькую бородку - эспаньолку - и острые торчащие усики. Как бы то ни было, но Эмиль Верхарн считает, что эта сцена в том виде, как она изображена Рембрандтом, могла бы послужить иллюстрацией к какой-нибудь комедии Шекспира, где богатая фантазия мешается с глубоким анализом характеров, или к какой-нибудь притче Мюссе. Действительно, вопрос о том, что именно изображено на этом громадном полотне, волновал всякого, кто перед ним останавливался, и долго служил поводом для противоречивых высказываний исследователей. Судя по данным, всплывшим только в двадцатом веке, капитан Баннинг Кок, занявший центральное место в композиции, имел отношение к формулировке темы. В 1925-ом году на исторической выставке в Амстердаме был выставлен семейный альбом с рисунками, собранными Коком, содержащий эскиз тушью "Ночного дозора". Подпись гласила: "Здесь молодой господин Пурмерланд Кок в качестве капитана стрелков отдает своему лейтенанту приказ к маршевому выступлению его компании". Несомненно, что идея картины не исчерпывается функциями группового портрета. Заслуга Рембрандта заключается не только в том, что в этом произведении он выступает против установившихся канонов групповых портретов стрелковых корпораций и стремится дать более уместное сюжетное оправдание праздничной экипировки и вооружения стрелков, а обычную, несколько условную сцену старается сделать естественной и динамичной. Несравненно более важен тот факт, что здесь сделана попытка внести в картину новое, более широкое содержание. Выбирая для изображения момент торжественного выступления стрелков, ослабляя "чистую" портретность картины введением в нее новых, безымянных действующих лиц, помещая своих героев на фоне величественной архитектуры, внося в композицию сильное движение и - с помощью контрастов светотени - ощущение эмоциональной взволнованности, Рембрандт добивается впечатления особой приподнятости, своеобразной героизации. Значительности образов художник искал, прежде всего, в изображении сильных, решительных людей, в спокойной уверенности одних стрелков и в пылкой отваге других, в неудержимом движении их широкого шага, в общей эмоциональной напряженности ситуации. Следует отметить, что уровень мастерства Рембрандта в "Ночном дозоре" еще не вполне соответствует значительности замысла. От 1630-ых годов у художника еще сохранилась тяга к бравурности, к внешним эффектам. С этим связано и наличие в картине девочки-карлицы, и черезмерно разнообразные костюмы, и картинные позы некоторых стрелков, порой и невыразительность лиц. Выполнение картины неровное: отдельные очень сильные "куски" живописи перемежаются с более слабыми; в этом, видимо, сказалась недостаточная опытность Рембрандта в работе над живописными многофигурными композициями. К примеру, капитан и лейтенант живут в пространстве картины как будто обособлено. Психологически они не связаны ни с толпой остальных стрелков, ни друг с другом. Жест протянутой к нам ладонью вверх левой руки Баннинга Кока говорит о том, что он обращается к лейтенанту с какими-то словами, но, глядя на лицо капитана, в это не веришь. Он думает о чем-то своем, отсутствующим взглядом смотрит куда-то вправо от нас и не видит там ничего, как не видит и нас. Сравнивая командиров друг с другом, замечаешь, что капитан слишком велик, а лейтенант слишком мал не только в сравнении с капитаном Коком, который подавляет его своими размерами, но даже рядом с побочными фигурами, длина или толщина которых придают этому тщеславному молодому лейтенанту вид мальчика, у которого слишком рано появились усы. А если рассматривать обоих как портреты, то это портреты не очень удачные, сомнительного сходства, что удивительно в портретисте, доказавшем свое мастерство еще несколько лет назад. Но в целом значение этой картины очень велико. В "Ночном дозоре" есть реальное историческое содержание. Оно заключено в неповторимом эмоциональном мировосприятии: в этой мощи, взволнованности и поэтической красоте можно найти отзвук всенародной героики. Торжественное величие и оптимизм картины напоминают о том, что она была создана в стране, недавно пережившей революцию и победоносную национально-освободительную войну. В стране, которая жила интенсивной духовной жизнью, открыв двери всем научным, философским и религиозным течениям Европы; в стране, в которой жестокая эксплуатация и воспоминания о недавней революции питали пламя народного недовольства. Восприятие жизни как героической эпопеи, величественной, полной трагических поисков счастья и истины и, несмотря ни на что, радостной и прекрасной, - это восприятие и выразил Рембрандт в групповом портрете амстердамских зажиточных горожан, объединившихся в стрелковую корпорацию больше для забавы, чем для пользы. Современники вряд ли могли понять и оценить подлинное содержание картины. В лучшем случае они бессознательно ощущали в ней тот героический дух времени, который захватывал и их, проникая в буржуазное существование, наполненное стремлением к личному обогащению и домашнему благополучию. Эмоциональное мировосприятие художника позволяет Рембрандту вернее оценить общественную жизнь, чем это могли тогда сделать многие ученые историки и политические деятели. Это дает право назвать его картину исторической, в широком смысле этого слова. "Ночной дозор" возник в тот момент, когда исторический оптимизм был еще возможен, а гений Рембрандта уже достиг такой зрелости, что сумел его выразить. Но воплощенные в "Ночном дозоре" высокие гражданственные идеалы, характерные для эпохи революции и для первых десятилетий семнадцатого века, к середине столетия постепенно утрачивались, и идеи Рембрандта не обрели почвы в голландском искусстве. Это был один из симптомов нараставшего идейного перерождения голландской буржуазии. Известно, какое впечатление произвел "Ночной дозор", когда появился в 1642-ом году. Эта замечательная картина не была понята и не пришлась по вкусу знатной публике. Она прибавила шума к славе Рембрандта, возвысила его в глазах его верных поклонников, сразу увидевших в ней шедевр, уронила в глазах тех, кто следовал за ним нехотя и только ждал этого решительного шага. Художника, без должной почтительности относящегося к освященным десятилетиями традициям группового портрета, отказались понять. Благодаря "Ночному дозору" Рембрандта стали считать еще более "странным" художником и стали еще более сомневаться в нем, как в мастере. Картина возбудила страсти, разделила знатоков на партии, сообразно пылкости их темперамента или холодности их рассудка. Словом, она произвела впечатление совершенно новой, но рискованной выходки, которая заставила рукоплескать ему и хулить его, но, в сущности, никого не удовлетворила. Уже вскоре после женитьбы на Саскии заметно падает количество выполняемых на заказ портретов. Материально обеспеченный художник предпочитает заниматься тем, к чему у него лежит сердце. Его индивидуальность уже так сильна и во многом оппозиционна чинным кругам аристократизирующихся бюргеров, что между ними и художником назревает конфликт. В данном случае, исполняя почетный и ответственный заказ общественной корпорации, Рембрандт, быть может намеренно, забывает о той грани между заказными и фантастическими портретами, которую он сам признавал в раннем периоде. "Ночной дозор" навлек на Рембрандта немилость амстердамских мещан и втянул его в бесконечную распрю с гильдией. Каждый из гильдейских сановников чувствовал себя обманутым. Их глава, заносчивый и надменный капитан Баннинг Кок, недовольный как все, обратился к художнику Ван дер Гельсту, чтобы тот восстановил верный образ его особы и дал бы ему возможность забыть неловкость Рембрандта. Но тридцатилетний Ван дер Гельст, понимающий дистанцию между собой и Рембрандтом, отказывается. Отказывается поправить что-либо в картине и сам Рембрандт. Он бросает свой первый вызов расчетливым торгашам, полагающим, что за свои деньги они могут купить все - даже совесть художника. Злополучная картина больше ста лет провисела в помещении гильдии стрелков. Когда их общество распалось, картину перенесли в городскую ратушу, но так как она оказалась слишком большой для предназначенного ей простенка между дверями, то по распоряжению невежественного чиновника ее обрезали со всех четырех сторон, что нарушило ее композиционную логику. Например, судя по копии с картины, выполненной, по-видимому, Герритом Лунденсом во второй половине сороковых годов, то есть при жизни Рембрандта (эта копия ныне находится в Лондоне), на срезанной слева части картины были изображены приближающиеся к толпе фигуры двух мужчин с ребенком. Так фигуры капитана и лейтенанта, у Рембрандта расположенные справа, попали в центр; таким образом, в первоначальном варианте на них не было в такой степени сосредоточено зрительское внимание, сильнее выделялась основная масса рядовых стрелков, в которых Рембрандт видел защитников демократической Голландии. Свое неправильное название - "Ночной дозор" - картина получила в 1808-ом году, когда в связи с приездом в Амстердам новоиспеченного голландского короля Людовика Бонапарта некоторые картины, в том числе групповой портрет стрелков под командованием капитана Кока, из ратуши переезжают в другое место. К этому времени картина Рембрандта уже полностью потемнела. Впрочем, она была уже достаточно темной в 1782-ом году, когда ее с удивлением рассматривал знаменитый английский живописец Рейнольдс. Но действие картины происходит не ночью, а при солнечном освещении. В качестве сценической площадки за изобразительной поверхностью картины Рембрандт выбрал мрачный двор перед кордегардией - помещением для военного караула, и осветил его сверху снопом ярких дневных лучей. Это подтверждается, например, характером тени, падающей от протянутой руки капитана вниз, на светлую одежду лейтенанта. Широкое признание картина получила лишь во второй половине девятнадцатого века. Ее высоко оценили Крамской и Репин. Герцен отмечал близость Рембрандта к Шекспиру. "Какое мастерство, какая жизнь!" - воскликнул Стасов. В воспоминаниях Репина говорится, что критика волновал вопрос, как во время заграничной поездки в 1883-ем году покажется художнику "Ночной дозор" Рембрандта. "А вдруг он вам не понравится? Ведь это, - не можете себе представить, для меня было бы таким огорчением! Ведь мы, пожалуй, разошлись бы". Но Репин высоко оценил картину Рембрандта. Впоследствии он не раз копировал его эрмитажные картины. Проведенная в 1946-1947-ом годах со всей осторожностью и научной основательностью реставрация картины выявила вновь, если не полностью, то в значительной мере, первоначальный красочный облик "Ночного дозора", богатство и смелость его колорита, обнаружило много ранее пропадавших деталей (например, голову тридцать четвертого персонажа картины), показала, что общий тон картины более холодный, чем он казался до реставрации, что в ее колорите есть оттенки голубого, светло-желтого и серого цветов, которые потемневшим лаком были превращены в зеленые или коричнево-бурые. Утрату Рембрандтом своей популярности после "Ночного дозора" обыкновенно объясняют разными второстепенными причинами. Знатные обыватели, изображенные в героическом виде на этой картине, могли, конечно, открыто порицать художника за слишком свободное трактование сюжета. Они не могли не узнать самих себя на этой картине. Распределение фигур также могло вызвать их неудовольствие, так как все они уплатили по сто флоринов, чтобы быть в первом, самом близком к зрителю ряду. Но все это были причины второстепенные. И если Рембрандт Гарменц ван Рейн разошелся со своими согражданами по вопросам искусства и не мог помириться с ними до смерти, то именно потому, что между ними были коренные противоречия! "Ночной дозор" послужил лишь ближайшим поводом, а причиной был гений Рембрандта. Одно уже это фатальное расхождение великого художника с буржуазной средой доказывает, как думает Верхарн, что гении не являются выражением своего времени. "Они, - пишет он, - выступают как мятежники и бунтовщики, как нелюдимые существа, всецело поглощенные своею истиной, которую они одни и защищают, и до которой их современникам нет никакого дела. Большинство из них живет и умирает, подобно Рембрандту, если не в полном забвении, то в стороне от людей, с надеждой только на небольшой кружок избранных, которых они сначала поражают, а потом подчиняют себе. Не будь избранных - с гениями обращались бы как с безумцами: их заточали бы". Кружок избранных, спасших Рембрандта ван Рейна, состоял из его друга, поэта, бывшего бургомистра города, Яна Сикса, каллиграфа Коппеноля, коллекционера и художника Класа Берхема и нескольких учеников. Верхарновская оценка Рембрандта с точки зрения "гений и толпа" кажется односторонней и наивной, однако она не случайно оказалась такой живучей. В творчестве и личности Рембрандта действительно есть и богатство фантазии, и сила субъективного переживания, и момент противостояния бюргерской среде. И этот момент, конечно, особенно импонировал прогрессивной интеллигенции, к которой принадлежал Верхарн. Отбрасывая устаревшие схемы, нельзя забывать, что прошлый век оставил нам в наследство огромное уважение к искусству Рембрандта, понимание его необычайной ценности и важности для сегодняшнего дня. Многие выдающиеся писатели и художники середины и второй половины девятнадцатого века видели в нем своего предшественника и учителя. Необычайно сложное искусство мастера породило самые различные его оценки. То кроткий мистик, то непримиримый бунтарь, позабывший о реальности фантазер и социальный пророк, преисполненный любви ко всем униженным и оскорбленным - таким предстает Рембрандт из многочисленных книг и статей. Жизнь Рембрандта, как и его живопись, полна полутеней и темных углов. Насколько Рубенс является в своей общественной и частной жизни таким, каким он был в яркий полдень своего творчества - ясным, лучезарным, блещущим умом, полным веселья, горделивой грации величия, настолько же Рембрандт как будто прячется и все время что-то скрывает и в искусстве, и в жизни. У него нет дворца с обстановкой знатного вельможи, нет свиты и галерей в итальянском духе. Его жилище очень скромно: потемневший дом мелкого купца, внутри полный беспорядок, как у букиниста, любителя гравюр и редкостей. Общественные дела никогда не заставляли его покидать свою мастерскую; не вовлекали его в политику той эпохи; он никогда не был в числе фаворитов кого-нибудь из власть имущих. Никаких официальных почестей, ни орденов, ни титулов, ни лент; ничто не связывало его - ни близко, ни отдаленно - с каким-либо событием или с какими-либо лицами, которые могли бы спасти его от забвения тем, что история, говоря о них, случайно упомянула бы и его имя. Рембрандт принадлежал к "третьему сословию", как сказали бы во Франции во время великой революции 1789-го года. Он принадлежал к тем народным массам, в которых отдельные личности сливаются для буржуа в одно целое, где нравы обыденны, где привычки лишены всякой печати чего-либо утонченного. И даже в его стране, где господствовало, по утверждению тогдашних публицистов, так называемое "классовое равенство", даже в этой протестантской, республиканской, лишенной аристократических предрассудков стране исключительность его гения не могла помешать тому, что его социальное положение и взгляды удержали его внизу, в народных массах, и заставила его утонуть в них. Все, что знали о нем в высшем обществе, сводилось к нескольким легендам, к сомнительным сведениям, к слишком поверхностным суждениям, к сплетням. В его личности замечали только его странности, его мании, несколько тривиальных черт, его недостатки и мнимые пороки. Его называли корыстным, алчным, даже скрягой и торгашом, а с другой стороны находили, что он расточителен и беспорядочен в своих тратах. У него было много учеников, которых он помещал, как в кельи, в комнаты с перегородками, следил за тем, чтобы между ними не было никакого соприкосновения, чтобы они не влияли друг на друга. Он не видел Италии - страны дивной природы и родины классической живописи, не рекомендовал и другим путешествовать туда, и его бывшие ученики, впоследствии превратившиеся в профессоров эстетики, очень досадовали на него за это. Всем были известны его странные вкусы: его любовь к лохмотьям, к восточному тряпью, к шлемам, мечам, к азиатским коврам. Пока в девятнадцатом веке не изучили как следует подробности его домашней обстановки, разные диковинки и вещи, имеющие научный интерес, которыми он загромоздил свой дом, - в них не видели ничего, кроме хаоса разнокалиберных предметов из естественной истории и лавки старьевщика. Тут были и доспехи, и чучела животных, и медали, и засушенные травы. Это пахло складом, лабораторией, отчасти тайными науками и каббалистикой, как называли нечто непонятное и запутанное; и эти странности, в связи со страстью к деньгам, которую в нем полагали, придавали задумчивому и угрюмому лицу этого ожесточенного и великого работника какой-то предосудительный вид искателя золота. Для своих автопортретов он наряжался и переодевался как настоящий актер. В своем гардеробе он находил во что одеться, чем убрать голову и украсить свой костюм. Он надевал чалмы, бархатные береты, фетровые шляпы, иногда металлические латы. Он прикреплял к волосам драгоценности, надевал на шею золотые цепи с каменьями. И кто недостаточно глубоко проник в тайну его дерзновенных исканий, невольно спрашивал себя: не является ли такое угождение художника модели только слабостью человека, которой художник потакает? Теперь же мы знаем о Рембрандте если не все необходимое, то, по крайней мере, все возможное, и этого достаточно, чтобы почувствовать к нему любовь, жалость, огромное уважение и как следует понять его. Коллекционер и отшельник, увлекаемый развитием своего чудовищного таланта, Рембрандт жил, подобно Бальзаку, как волшебник и ясновидящий в мире, созданном им самим, ключ от которого был лишь в его руках. Превосходя всех живописцев природной тонкостью и остротой своего зрительного восприятия, он понял и последовательно применил ту истину, что для глаза сущности видимых вещей заключаются в пятне, что самый простой цвет бесконечно сложен, но что свет может обойтись и без цвета, что всякое зрительное ощущение является продуктом своих элементов и сверх того - всего окружающего. Что каждый предмет представляется в поле зрения ничем иным, как пятном, измененным другими пятнами. И что, таким образом, главным персонажем картин является переливающийся разными тонами, дрожащий, заполняющий все промежутки воздух, в котором фигуры плавают, как рыбы в море. Он сделал этот воздух осязаемым; он показал кишащую в нем таинственную жизнь; он изобразил свет своей страны, желтоватый и беспомощный, похожий на свет лампы в подвале. Он почувствовал мучительную борьбу его с мраком, бессилие редких лучей, готовых умереть в глубине, дрожание отблесков, тщетно цепляющихся за отсвечивающие перегородки, и все смутное население сумерек, невидимое для обыкновенного взгляда и похожее на его картинах и гравюрах на подводный мир, виднеющийся сквозь водную пучину. По выходе из этой темноты яркий свет кажется глазам ослепительным дождем; он производит впечатление сверкающих молний, волшебной иллюминации, снопа огненных стрел. Таким образом, Рембрандт открыл в неодушевленном мире самую полную и выразительную драму, все контрасты, все столкновения, все, что есть, гнетущего и зловещего, как смерть в ночи, самые меланхолические и самые мимолетные тона неясных сумерек, бурное и непреодолимое вторжение дня. После этого ему оставалось лишь на фоне драмы природы начертать человеческую драму; такая сцена заставляет резко выделяться действующих лиц. Было ли у него много друзей? По-видимому, нет. Во всяком случае, те, кого он был достоин иметь друзьями, не были ими. Ни знаменитый голландский поэт Вондель, бывший так же, как и Рембрандт, близким другом в доме поэта и промышленника Яна Сикса; ни сам Рубенс, который посетил Голландию в 1636-ом году, побывал у всех знаменитых художников Амстердама - кроме Рембрандта - и умер за год до появления "Ночного дозора", причем имя Рембрандта ни разу не встречается ни в его письмах, ни в его коллекциях. Никто из самых знаменитых людей того времени, по-видимому, не имел к Рембрандту какого-либо серьезного отношения. Был ли он окружен почестями, поклонниками, стал предметом всеобщего внимания? Тоже нет. Он всегда оставался в тени: о нем упоминали крайне редко, как будто из чувства справедливости, случайно и довольно холодно. У литераторов были свои любимцы - знаменитости; и Рембрандт - единственная настоящая знаменитость - был отодвинут на второй план. На официальных торжествах, в дни великих празднеств всякого рода о нем забывали, или, во всяком случае, его никогда не было видно в первых рядах. Несмотря на его гений, на его краткую славу, на повальное увлечение им художниками в первые годы его деятельности, так называемый "свет" даже в Амстердаме был таким миром, двери которого, может быть, и открылись перед ним наполовину, но к которому он сам никогда не принадлежал. Обычную и любимую его компанию составляла городская беднота. Его часто даже слишком принижали эти знакомства, весьма скромные, но отнюдь не позорные, как это говорили. Еще немного - и его упрекнули бы в беспутстве, хотя он почти не посещал кабачков, что было тогда редкостью. В глазах буржуазной толпы Рембрандт был уродом. Он живет в высшем чудесном мире, созданном его фантазией, который и является его настоящей средой. Действительность превратилась для него в вечную сказку. Он создает величественные и фантастические постройки. Он прогуливается по сказочным городам. Он одевает своих персонажей в странные пышные одежды. Люди, одетые в золото - первосвященники, раввины, цари наполняют его картины. Он создает, подобно Шекспиру, целый мир призраков и поэзии, и так же, как Шекспир, несмотря на необузданность своей творческой фантазии, остается глубоко человечным. И действительно, все это сказочное богатство украшений, костюмов и освещения, весь экстаз, который, кажется, делает его ясновидящим, ни на минуту не позволяет его позабыть о живых людях и их страданиях. Он соединяет в одно все противоречия, он смешивает наиболее жестокую, кровавую правду с самыми прихотливыми узорами своей бесконечно причудливой фантазии; он совмещает в своем творчестве прошлое, настоящее и будущее. Царице его грез нужен был дворец. Рембрандт создал его. Все то необычное, волшебное и странное, что посылали отдаленные страны в Европу, все неожиданное и невообразимое, что привозили корабли из иностранных государств, Рембрандт приобретал и всем этим украшал свой дом. Опись рембрандтовского имущества дает нам понятие об огненно-пламенных птицах, о чудесных каменьях, об удивительных раковинах, которыми тешил свой взор художник. О, еле брезжившие в его мечтах сады той страны, которая лишь отдаленно напоминала ему его реальную родину. Страны, где перед ним распускалась чудесная растительность, кристаллизовались минералы и проходили небывалые животные. Так же, как Шекспир в мире своих трагедий, Рембрандт оторвался от условий своего времени и часа. Творя для истории, он создал себе жизнь новую и трепетную, жизнь славы и богатства, роскоши и волнений. К несчастью, грубая действительность своею косностью и тяжестью постоянно наносит жестокие удары тем, кто не отдает себе отчета в ее тяжеловесности. Родные Саскии начали беспокоиться и, видя, как причудливо идет хозяйство художника, стали упрекать его в расточении наследства, в безумном мотовстве на наряды и тщеславные выходки. В это время семье Эйленбурхов достался целый ряд наследств, и некоторые из ее членов постарались лишить Саскию той доли, которая следовала ей по закону. Рембрандт затеял против них судебное дело, но не выиграл его. Он сам был обвинен в мотовстве. При тех нравах, которые царили в пуританской Голландии, такое обвинение грозило Рембрандту заключением в тюрьму с принудительными работами. К счастью, однако, ему удалось на суде доказать, что он вовсе не проматывал состояния своей жены, и что на удовлетворение своих прихотей он зарабатывал вполне достаточные средства. Тем не менее, с этого мгновения за Рембрандтом установился неустанный и злобный надзор. Согреваемый одной лишь любовью Саскии, художник попытался жить прежней мечтой, но светлая и блестящая жизнь была омрачена. Его счастье было уже надломлено, ему было суждено, как ветке, отягченной плодами, сломиться и тяжело упасть на землю. Так окончательно и бесповоротно наметилась трещина во взаимоотношениях с господствующими классовыми группировками, которая отныне будет все больше расширяться. Всем этим неудачам сопутствуют тяжелые события в семейной жизни мастера. Один за другим умирают трое малолетних детей Рембрандта. В 1640-ом году умирает его мать. В 1641-ом году родится сын, Титус, но эти роды сильно расшатывают здоровье Саскии, и после длительной и тяжелой болезни она умирает в июне 1642-го года. Художник почувствовал, что жизнь его рушится. Его существование, полное радости и надежд, было грубо разбито. Вместе со смертью пришла к нему, как враг, ужасная действительность и схватила его за горло. Он остался один с годовалым сыном, Титусом. Денежные дела Рембрандта к этому времени приходят в расстройство, чем, вероятно, и объясняется завещание Саскии, оставившей все свое состояние малолетнему сыну, причем за Рембрандтом, как за опекуном, оставалось право распоряжаться имуществом, но только до заключения нового брака. Рембрандт все больше лишается душевного равновесия. Он пробует развлекаться в пирушках и холостых забавах. Он цепляется за жизнь, как только может, словно хочет забыть о том, что мечта его разбилась, как драгоценная чаша. Кажется, что действительность, с которой Рембрандт до этого не считался, отомстила ему, набросилась на него как на добычу, покорила и сокрушила его. Искусство Рембрандта могло бы упасть с тех высот, на которых одна мечта удерживала его до сих пор, и внезапно померкнуть. На мгновение можно подумать, что Рембрандт совершенно побежден. К счастью, этого не случилось. Пока удар не касался его творчества, ничто не казалось ему окончательно потерянным. В глубине его души вечно царила иллюзия, словно некий ключ воды живой, из которой он черпал новую молодость. Эта иллюзия была - его искусство, но одновременно она же была - его жизнь! Ею же объясняется и его личный характер, и его творчество. Благодаря ей он всегда мыслит, всегда действует. Она освещает явные противоречия в нем, его смех, когда его слезы едва высохли, его изнеможение, вдруг сменяющееся неодолимой энергией, его любовь, так легко возрождавшуюся из пепла, его способность легко забывать, его ненависть, его презрение, его величие и его безумие. Эта господствующая надо всем иллюзия соединяет своими золотыми веревками в одну связку все антитезы его существа и несет их перед ним, как почетные римские стражи - ликторы - несли консульские связки прутьев, в которые во время военного похода они вкладывали секиры. Рембрандт кажется сложным и противоречивым. На самом деле он, сам того не желая, всегда последователен и верен самому себе. Наивность, ясность души, детскость, которую сохранил он, не омрачив, в течение всей жизни, защищали его, словно броня, от людей и событий. Эгоизм, безразличие к собственной судьбе и любовь к людям, равно как и к своим фантазиям, пылавшая в нем праздничными огнями до вечера его дней, обеспечивали ему победу даже в поражении. В конце концов, такой характер и взгляды были необходимы ему для его творческого дела. Если бы он не был вооружен таким образом, труд его был бы прерван на половине, и все то великое, чем его увенчали в последние годы жизни, не было бы свершено вовсе. Более чем когда-либо чувствуя отвращение к обществу, после смерти Саскии художник удаляется на некоторое время в деревенское уединение и наслаждается здесь сельскими видами. Он изображает их как тайновидец. На своих офортах он передает пейзаж близко к действительности, но в картинах он по-прежнему отдается во власть фантазии. Рембрандт перенес свою скорбь в грезы, подобно тому, как некогда переносил он туда свою радость. Проявления его скорби человечны до высшего предела. Она выливается в отчаянии, то рыдающем, то молчаливом; безмерная и трагическая, она выражается в великолепных созданиях, полных слез и силы. Она превращается в такую всеобъемлющую, всемирную печаль, что кажется, что будто перед нами страдает и стонет все человечество. Из обломков и черепков своей жизни и любви Рембрандт все-таки создает себе рай. В то самое время, когда Ван Гойен, Симон де Влиегер и Саломон ван Рейсдаль передавали голландский пейзаж в его наиболее характерных чертах, Рембрандт, казалось, отрицал в своих картинах все то, что они утверждали в своих. Даже густые кустарники и кроны деревьев, и без того слабо освещенные, он наполняет такими контрастами зеленых и черных тонов, что растительность как бы на наших глазах набухает холодной северной влагой; а пальма, форма которой воспринята Рембрандтом из вторых рук, должна представлять знойную южную природу. Испаряемая с земли влага и падающие сверху капли дождя мутят голубое небо, в котором возникают и движутся причудливой формы белоснежные облака и свинцовые тучи. Мы видим величественные панорамы, совершенно не похожие на скромные равнинные ландшафты родины Рембрандта. Его фантазия преображает все. Изрытая, динамически вздыбленная почва, низвергающиеся воды, бурно несущиеся через горные долины, города чужеземного вида, тесно спаянные с фундаментом скал, из которых они вырастают; мосты и арки, напоминающие римские акведуки, пересекающиеся овраги, ущелья, дороги и долины рек; башни и крепости; величавые руины полуантичных, полуготических зданий в комбинации с голландскими ветряными мельницами - вот что чарует его романтическое чувство. Над всеми этими необозримыми просторами проносятся шквалы воды и ветра. И до Рембрандта художники обращались к бурям. Но если их пейзажи, например, ландшафты Сегерса, вызывали впечатление, что буря окончена, то Рембрандт изображает в своих пейзажах самое напряжение борьбы, создавая образ не столько трагической катастрофы, сколько подъема могучих и случайных сил природы. Основной образный стержень живописных пейзажей Рембрандта - стихия грозы, разыгравшейся над мирной землей, мощный порыв ветра, лучи света, пронизывающие темную грозовую тучу и тревожно освещающие предметную плоскость, заполненную водами, растительностью, постройками и уходящей в бесконечность дорогой. В центре композиции Рембрандт часто помещает большое дерево, принимающее на себя удары стихии, с обнаженными корнями и сломанными бурей ветвями, но все еще могучее, живое и сопротивляющееся. Правда, в качестве стаффажа, то есть сюжетно незначительных или маломасштабных изображений людей и животных, пейзажи Рембрандта наполнены фигурками охотников, рыбаков, пастухов, а также стадами и повозками. Удаленные от нас на сотни метров, они оказываются совсем крошечными на фоне деревьев и покинутых развалин. Таким образом, в большинстве пейзажей Рембрандт воплощает еще одну идею - идею пути, идею человека, застигнутого бурей и продолжающего свой каждодневный путь от рождения до смерти. Но природа, окружающая его, настолько драматична, охвачена таким сильным движением и настолько фантастична и великолепна, что живописные пейзажи Рембрандта воспринимаются как части живого, бесконечного космоса. Картина Рембрандта "Гроза", выполненная не на полотне, а на дереве, Брауншвейгский музей (длина семьдесят два, высота пятьдесят два сантиметра), кажется кошмаром, в котором видна душа художника, так глубоко потрясенная в то время. Таинственные первые планы, где угадываются рощи и селения, жмущиеся к подножиям скал, затемнены. Фосфорический свет озаряет не то сверху справа, не то изнутри каменные стены и башни какого-то древнего золотого города, раскинувшегося на широкой площадке фантастической скалы в глубине слева. Мрачные тучи, густые и грозные, омрачающие небо над необозримой долиной справа, крутятся в бешеной пляске, ломая могучие деревья в центре. Хаотические горы, непрочные и неуравновешенные, громоздятся друг на друга на задних планах. Глядя на это полотно, слышишь шум бури, и чудится, будто хлесткий ветер долетает до нас вместе с горстями песка. И в то же время все в этой картине бросает вызов действительности. Исполненная также на деревянных досках пейзажная картина Рембрандта "Развалины" из Кассельского музея, 1654-ый год (длина восемьдесят восемь, высота шестьдесят семь сантиметров) не менее странна и еще более величественна. В каком месте земного шара может существовать подобный пейзаж? Слева напротив нас садится солнце, и на первых планах сгустились сумерки; они наползают в глубину, двигаясь навстречу последним лучам заката, и вслед за ними из правого нижнего угла рамы лениво уплывают налево и в глубину воды неведомой реки, поверхность которой играет всеми переливами синего, зеленого и желтого цветов, так характерных для последнего получаса вечера. Словно вздымая правый, противоположный по отношению к нам, берег, река отодвигает в глубину сначала светло-коричневый треугольник голландской ветряной мельницы с четверкой гигантских перекрещивающихся прямоугольных крыльев. Далее, левее - густую зеленую кущу деревьев. И, наконец, пройдя две трети видимого пути, река, внезапно сузившись, вливается в арку-мост римского акведука и, выйдя за ним на простор, сразу просветлев отраженным сиянием неба, исчезает в еще полыхающей оранжево-голубой заре, которая вплоть до левого края изображения мешает воду с небом. Мы становимся свидетелями чародейства льющегося из глубины и сверху рембрандтовского света, мгновенно преобразующего землю, воздух, реку и все изображенные предметы в сложную и красочную симфонию. Образующий границу земли и неба - линию видимого горизонта - контур могучей пологой горы, ниспадая от правого края картины вниз и налево тремя широкими ступенями, как бы рассекающими картину на три равных части, последний раз обрывается перед речной долиной за акведуком далеким отвесным утесом, на котором застыли горделивые, стройные кипарисы. Взгляд наш все время стремится вверх, к развалинам над кипарисами. Но сделаем усилие, опустим его вниз, где на первом плане слева какой-то всадник в красном плаще, в темном тюрбане, верхом на осле, медленно движется по неровной тропе вдоль берега. Через несколько мгновений он скроется за пределы видимости. Перемещаясь к нам спиной, он оставляет позади рыбака - тот, одетый также во все красное, сидит, также повернутый к нам спиной, у середины нижнего края картины, закинув в воду свою длинную удочку. Справа к нему подплывает пара белоснежных лебедей. За ними, на фоне мельницы, двое гребцов движут свою диковинную лодку с высокой кормой к акведуку, в то время как у правого края картины на том берегу, гниет выброшенная старая, пустая итальянская гондола. Таковы первые планы этой романтической картины. Все беспредельное ее пространство залито чудесной, золотистой светотенью, которая играет по краям речной долины слева, и на крышах убогих покосившихся хибарок справа, и в купах возвышающихся над ними деревьев, образуя над линией берега горизонтальную коричневую полоску каменных стен средневековой крепости в центре картины. И над всем этим, образуя своеобразную вершину линии видимого горизонта, словно оставляя слева от картины ее треть, в лучезарном сиянии, все пронизанные золотыми лучами, подобно апофеозу, высятся развалины. Контраст этих мраморных облаков, вознесенных на головокружительную высоту, с разноцветной панорамой справа и внизу и закатной зарей слева и наверху, оставляет неизгладимое впечатление. Искренность и взволнованность Рембрандта срезу передаются зрителю. Сколько времени вынашивал этот образ Рембрандт в своем сознании, пока нашел его идеальные формы, сочетающие натуру и фантазию так, чтобы они взаимно поддерживали друг друга, сливаясь в одно гармоничное целое и, в то же время, преисполняя наше сердце печалью? Развалины старинного храма чаруют и приковывают к себе взор. И кажется, что не солнце у горизонта струит свет заката, а эти колонны, возведенные две тысячи лет назад, до сих пор излучают в необъятное пространство трепещущую и замирающую энергию. И над всем этим великолепием простирается глубокое вечернее небо, слева яркое, голубое, все охваченное золотыми прожилками, темнеющее справа, закрытое от нас серо-зеленой тучей в верхнем правом углу. Ландшафт суров и грандиозен, и в то же время грустен и музыкален; кажется, что он насыщен полузабытым историческим прошлым. Этой торжественной и скорбно-величавой музыкой пронизан даже ритм пейзажа - четкий рубеж неба и земли, ниспадающая справа налево линия горизонта как бы повторяется ниже, скользя по верхним краям мельницы, крон деревьев, построек и акведука. А контур развалин, виднеющихся далеко в глубине прямо над арочным проемом акведука, как бы повторяет очертания арки. Преисполненная чувством неизреченной гармонии и царственной, гимнической грусти, эта воображаемая художником фантастическая страна за изобразительной поверхностью картины, раскинувшаяся перед нами, кажется, звенит и поет. Быть может, Рембрандт хотел выразить в этой картине какую-то неизвестную нам идею, которая таилась в его душе? Отдавая дань своим романтическим влечениям, Рембрандт создает, наряду с мирами воспоминаний и грез, захватывающие строгим реализмом подхода картины неприкрашенной голландской деревни. Не видя в окружающей его действительности тех героических коллизий, которые он стремился воплотить в своих монументальных полотнах, он обратился к родной природе. Маленький "Зимний вид", 1646-ой год, Кассель (длина двадцать три, высота семнадцать сантиметров), изображающий в свете ясного морозного дня замерзший канал и крестьянский двор на противоположном берегу, по тонкости чувства и правдивости выражения служит одним из совершеннейших образцов реалистического европейского пейзажа семнадцатого века. Здесь Рембрандт в красках воплощает свое философски-созерцательное раздумье над миром. Кажется, впервые за много лет Рембрандт увидел, что природа знает не только пасмурные, но и солнечные дни. Перед нами - непритязательный мотив обычной голландской природы. Вторая половина ясного, морозного дня; мы стоим на ровном льду, отливающем золотом - это слева направо во всю длину картины протягивается неширокий (в глубину шагов тридцать) замерзший припорошенный снегом канал. Жалкая маленькая собачонка, прямо напротив нас, плетется по светло-янтарному от солнечного освещения снегу направо, за своей озабоченной старой хозяйкой, повязавшей белый фартук поверх лохмотьев. Зябко кутаясь в тряпки под черной шляпой, старушка проковыляет сейчас мимо сидящего спиной к нам крестьянина, свесившего на лед ноги в узконосых ботинках. Он возится с одетым во все красное малышом, которого он взял на руки. Еще две фигуры на первом плане образуют так называемые кулисы. Слева на бугорке сидит спиной к нам паренек. Справа остановился, опершись на палку, старик, вышедший из срезанной краем изображения хижины. Передана не только внешность видимого, а что-то очень важное. Мы невольно следим за плетущейся по льду бабушкой, думающей свою тяжелую думу, за понурым крестьянином, кутающим ребенка, за крестьянином с палкой, который, кажется, тоже погружен в раздумья. Вечереет; но широкое и низкое синее небо, написанное корпусно, вертикальными мазками, несущее слева наверху барашки легких белых перистых облаков, светлеет у линии видимого горизонта. Слева она проходит посередине полотна, а справа поднимается по верхним контурам коричневых крыш сарая и хижин на противоположном берегу. Здесь, в верхней правой части полотна, небо приобретает белесо-оранжевый оттенок, как будто золотой канал отразился в нем! А дальний план противоположного берега воспринимается серовато-землистым, слегка лиловатым силуэтом. Особенно изумительно написан Рембрандтом замерзший канал. Снова, как и в "Пейзаже с самаритянином", Рембрандт ярко освещает золотом второй план, то есть среднюю из трех горизонтальных полос между основанием картины и линией горизонта. В снеге заметны и охристые, красновато-зеленые, и голубые оттенки, и даже слабые зеленоватые рефлексы от деревьев слева на том берегу. Говорят, что Рембрандт писал очень светлыми красками, что подбавлял белила, а потом лессировал желтым, то есть наносил слой прозрачных желтых красок, через который белила просвечивали, и что поэтому у него так чудно светятся освещенные солнцем места. И действительно, достаточно сравнить темные фигуры крестьян переднего плана с их ясно выраженной материальностью, осязательностью и отливающей чуть ли не кристаллическим блеском средний план, чтобы заметить между ними большую разницу. Но, если взять белую бумажку и приложить ее к этим самым освещенным местам, то окажется, что они черны, как сапог. Но гармония, общий тон, соотношение тонов друг с другом, выражены настолько, что нам эти места кажутся сияющими. Такова светотень Рембрандта. Солнце медленно опускается где-то справа от нас, и его лучи четко обрисовывают людей и животных, в то же время словно согревая их не только трепетным светом, но и чувством нежности. В картине явно проступают плавные горизонтальные линии. Хозяйка с собачкой движутся по невидимой горизонтали направо, и от них к востоку тянутся полосками по золотому льду коричневые тени. В глубине между старушкой и ее собачкой видно, как у противоположного берега усталый хозяин выпрягает из саней каурую лошаденку, которая до этого тоже двигалась вдоль берега по горизонтали. А еще дальше и выше через всю картину тянется коричнево-золотистая полоса пологого берега. Над ней, в свою очередь, проходит поднимающаяся вправо нижняя граница неба. Мы чувствуем, как Рембрандт любил природу и все живое. Еще раз обращаясь к этому чудесному ландшафту, мы вслед за художником окончательно проникаемся его спокойным и просветленным мироощущением. Рембрандт захватывает нас своим пантеизмом - окружающая нас природа вся живет и вся мыслит. И кажется, что свои думы есть не только у этих нищих и усталых, но здоровых телом и духом крестьян, и не только у собачонки и лошадки, но и у неуклюжих сарая в центре и хижины справа, играющих на солнце множеством коричнево-оранжевых пятнышек. И у дерева слева на том берегу, как бы удивленно и кокетливо приподнявшего и растопырившего свои голые, зеленоватые ветви. Нежданно-негаданно подошли мы в ясный декабрьский день к этой убого патриархальной деревушке семнадцатого века. Но что случилось с нами? Или это громадное синее небо опрокинуло на землю могучие пласты своего холодного и чистого воздуха, слегка смазавшего видимые контуры людей? И небо окружило своей ясной и морозной атмосферой и нас, чтобы охладить наши страсти и печали. Или это невидимое солнце, осветившее все вокруг своим оранжево-золотым сиянием, согрело и нашу душу надеждой, впустив туда ростки непонятной радости? В этом пейзаже, с его застывшим морозным воздухом, совершенно исчезло напряжение сил, мятежной борьбы, катастрофы. Он полон гармонии и глубокого внутреннего единства, как бы воплощающего величие человеческого духа, гармонию его творческих сил. Таков же подход Рембрандта к графическому пейзажу. Здесь художник в изображении широких равнинных далей и возвышающихся над ними деревьев и предметов с удивительной правдивостью воплощает сдержанный лиризм и уютно-интимный характер скромной голландской природы. Каналы с низкими берегами, однообразные треугольные дюны, лодки под парусами, деревья, окутанные влажной листвой, хижины с высокими кровлями, легкие силуэты ветряных мельниц, далекий равнинный горизонт. Никто лучше Рембрандта не мог средствами линейной и воздушной перспективы передать в офорте чередование бесконечных пространственных планов, все более сужающихся к горизонту полосок, и сам влажный воздух голландских равнин. Как бы сознавая, что в своих живописных пейзажах он слишком часто удаляется в сторону вымышленного, "построенного" пейзажа, мастер направляет все свое внимание на тщательное изучение родной земли. Ныне маршруты Рембрандта в окрестностях Амстердама прослежены шаг за шагом, узнаны все мотивы, зафиксированные художником. Все они отличаются еще большим демократизмом, непритязательностью и простотой, чем, например, пейзажи ван Гойена, и, вместе с тем, несравненно многообразнее и шире их по диапазону. Рембрандт рисует мелкими штришками, позволяющими ему подчеркнуть объем, скрупулезно выявить все детали предметов, показать индивидуальные черты каждого из них. Его интересует, главным образом, все осязаемое; в каждом предмете он выискивает неповторимые, наиболее выразительные черты, но вместе с тем изумительно подчеркивает и то общее, что их связывает - атмосферу уюта простой, повседневной жизни голландского крестьянина, чувство близкого, давно знакомого, родного. Он любовно вырисовывает поросшие мхом бедные хижины, стога сена и сеновалы, мельницы, бегущие вдоль колеи дорог. Он улавливает тени, бегущие по песчаным дюнам, выразительно передает огромное, низкое небо Голландии, используя для этого лишь белый тон самой бумаги. Не горы, как в живописных офортах, а равнины интересуют здесь художника; образ природы приобретает все большую воздушность и лучезарность. Характерна художественная двойственность в офортах Рембрандта, слишком резкий скачок между близким, пластически осязаемым предметом первого плана и тающей, бесплотной далью. Как бы нарочитый контраст двух точек зрения на природу - интимной и эпически широкой. Таковы его офорты "Мельница" и "Хижина с большим деревом", оба выполненные еще до смерти Саскии, в 1641-ом году. Исполнен тишины, меланхолического покоя и пантеистического преклонения перед природой офорт "Вид на Амстердам" (длина пятнадцать, высота одиннадцать сантиметров). Вопреки пейзажной традиции, Рембрандт не отводит первому плану особой роли, хотя именно он-то и изображен ясно и четко, в то время как дальний берег и окраины столицы тают в осенней дымке. Получается, что мы смотрим вниз на то, что близко, и потому смутно видим то, что выше и далеко, хотя именно вдали и наверху находится то, на что хочется смотреть непрерывно. Это противоречие тем более остро, что отлично воссозданный рельефный передний план не заключает в себе никакого особого очарования - справа внизу ручей разливается до половины нижнего края изображения, в центре из мелкорослой травы торчит игольчатая осока, слева выпучивается, касаясь горизонта, темный стог сена, и все это дано жесткими пересекающимися штрихами. Маленький листок превращается в раскрытое настежь окошечко, за которым всюду, куда ни кинешь взгляд, простирается величаво-однообразная, заболоченная, безлюдная равнина. Вдоль линии перспективного горизонта, опущенной вниз до одной третьей высоты листка, примерно в километре от нас растянулись невысокие, кажущиеся на большом расстоянии совсем крошечными, строения Амстердама. Лишь одинокие колоколенки слева, двухэтажный домик в центре да несколько крестиков, изображающих крылья ветряных мельниц справа, нарушают вытянутый вдоль горизонта приземистый силуэт города; таким образом, перспективный и видимый горизонт почти совпадают. Эта живописная вытянутость еще более привлекает наш взор, поскольку справа она подчеркивается сужающейся кверху белой извилистой полоской пробивающегося через болото тихоструйного ручейка. В пейзаже разлито мягкое, рассеянное освещение пасмурного дня, не дающее теней от предметов. Наш взгляд все время устремляется в глубину, и в середине береговой линии, перед домом, наталкивается на две одинокие фигурки, здесь спрятан масштаб изображения. Занятые повседневными делами, люди привычно несут что-то направо, мы легко прикидываем - по размеру шага - их траекторию, и получается, что видимый нами отрезок берега простирается в ширину офорта не меньше, чем на сотню метров. Однако человечки настолько малы, что кажутся полностью растворенными в пейзаже, они как бы составляют неотъемлемую частичку бесконечного, медленно, но неуклонно изменяющегося мироздания. Сами того не зная, люди подчиняют ритм своего шага, биение сердца, течение мысли неторопливому дуновению ветра, покачиванию травы, медленному вращению мельничных крыльев, неслышному путешествию светлых, почти невидимых, как бы размазанных облаков. В 1643-ем году, вскоре после смерти Саскии, Рембрандт создает небольшой, но всемирно известный офорт "Три дерева" (длина двадцать восемь, высота двадцать один сантиметр). Здесь он впервые достигает и в технике, и в эмоциональной насыщенности офорта вершин, до сих пор непревзойденных в мировом искусстве. Он привычно опускает границу неба и земли вниз, до одной трети высоты листа, предлагая зрителю низкую точку зрения. Он четко делит пространство за листом на три плана и противопоставляет деревья на втором плане справа уходящей в недосягаемую даль равнине слева. Громадное, изумительно выполненное небо и резкое противопоставление расстояний в глубину от зрителя внизу придает офорту особую взволнованность и, в то же время, монументальность и величие. И действительно, такого неба еще не знала гравюра Европы. Не знали такого неба до сих пор и офорты Рембрандта. Только в картине "Гроза" Брауншвейгского музея мы уже видели что-то похожее, но там Рембрандт был вооружен могучей палитрой красок; здесь же он ограничился лишь черным и белым. Но верх его офорта, обычно белый, на этот раз покрыт сложной сетью таких тонких штрихов, какие только возможны в графическом искусстве, и мы видим не систему штрихов, а бурно несущиеся тучи. Самая ближняя и темная из них словно зацепилась своим контуром за верхний край изображения справа; ветер гонит ее прочь, влево и в глубину, туда, где бороздят землю и клубятся в небе громады других туч с какими-то фантастическими округлыми формами, бурно клокочущими сокрушительным ураганом внизу и взмывающими вверх бешено крутящимися шлейфами, подобно дыму всемирного пожара. Всматриваясь вдаль, на многие километры в глубину, и внутренне содрогаясь при виде катастрофы, зритель нашего времени вспоминает варварские разрушения авиацией больших городов, например, Роттердама. Сталинграда, Дрездена. И туда же, в кружащуюся серую глубину слева, уходит такой же фантастический, беспощадно хлещущий черный дождь - его мощные струи изображены сотней косых параллельных штрихов, отсекающих левый верхний угол офорта, вплоть до пересечения линии горизонта с краем изображения. Срезав угол офорта линиями дождя, Рембрандт в то же время как бы сдвинул влево полосатую завесу, до того закрывавшую от нас эту панораму. Как в большинстве своих пейзажей, и здесь художник выделяет, в первую очередь, второй план, затеняя его сильнее остальных. И как мы знаем, между освещенностью второго плана и остальных - первого, третьего, дальних - у Рембрандта всегда большая разница. Первый план - темная поверхность реки, второй - почти черный холмистый берег, третий - светлая равнина. Покрытая свежей, холодной водной гладью на первом, насквозь пропитанная густой и тяжелой влагой на втором и омытая живительной водой на третьем плане предметная плоскость вся кажется после грозы четкой и ясной, остывшей и чистой. Но и земля, и река еще тяжело дышат, от них поднимаются испарения, окутывая дали дымкой. На первом плане в правом нижнем углу еле различима укрывшаяся в набухшей листве насквозь промокшая любовная пара, на втором плане слева на том берегу видны рыбаки, за ними, на третьем плане - пастух с шестом и его волы, еще дальше какие-то перелески и островки рощ. Рембрандт прочерчивает третий план длинными горизонтальными штрихами, чтобы лучше были видны полоски пашни - но наше внимание не может надолго удержаться в левой половине изображения, как бы она ни была прекрасна. И мы неизбежно переводим взгляд на правую половину, к ее второму плану, где на могучем холме гордо высятся темные кроны трех корявых, касающихся друг друга кронами деревьев. Если забыть про левую половину офорта или закрыть ее рукой, то эти три дерева покажутся нам тремя гордыми товарищами, взявшимися за руки на уединенном откосе. За деревьями по невидимой зрителям дороге катится вправо запряженная лошадьми повозка; еще правее, у самого края изображения, видна одинокая крошечная фигурка присевшего в траву художника с гравировальной доской - он запечатлеет этот пейзаж. Не стало Саскии. Острота потери для Рембрандта чуть позади, как только что миновавшая гроза. Три одиноких устоявших в бурю дерева стоят перед нами как живые люди, только что перенесшие величайшее потрясение. Необыкновенно точно, с помощью, казалось бы, самых простых средств передано не только мимолетное состояние природы, но вся исстрадавшаяся в прошлом, но победившая скорбь душа художника. Еще дрожа от слабеющего ветра, деревья с напряжением расправляют свои тяжелые ветви, и те сплетаются друг с другом, образуя под деревьями общую сеть. Смертоносная гроза на еле видимом горизонте слева еще продолжается, но косые лучи солнца в верхнем правом углу уже бьют в прорывы между облаками, и часть этих животворных лучей уже пробилась сквозь мрачное пятно древесной листвы и упала на мокрую траву, на сильно затененный второй план между деревьями. В этом офорте внешне все недвижно и все пронизано могучим напряжением. Драматическое великолепие гравюры Рембрандта "Три дерева" бесподобно. Все ее пространство полно неисчерпаемой жизненной силой. Струятся вверх невидимые потоки теплого, влажного воздуха, и свет сверху победоносно пробивается сквозь мрак. Но здесь не только раскрыта стихийная сокрушающая и созидательная мощь природы, ее вечное изменение и движение. В этом офорте мы ощущаем взволнованность самого художника, запечатлевшего момент победы светлой надежды над угрюмой и безысходной тоской, мы чувствуем его большой этический смысл. И победа света воспринимается символически. "Три дерева" это яркий пример полностью прочувствованного и четко построенного героического пейзажа в мировом искусстве. "Мостик Сикса". Этот офорт шириной двадцать два и высотой тринадцать сантиметров, выполненный в 1655-ом году, дает полное освобождение от мотива, от сухого, художественно неинтересного и невыразительного фронтального изображения единичного предмета, свойственного Рембрандту в начале его работы над пейзажем в офорте. Он дает великолепную реалистическую пространственность, выраженную минимумом средств, и полную виртуозность отодвинутого в необъятную глубину горизонта. С этим произведением связан интересный эпизод. Рассказывали, что богатый заказчик, поэт и промышленник Ян Сикс, иногда приглашает Рембрандта в свое имение. В одну из таких поездок, садясь за стол, приятели заметили, что на столе нет горчицы. И Сикс послал за ней в село своего слугу. Зная медлительность прислуги Сикса, Рембрандт побился с ним об заклад, что успеет сделать до его возвращения гравюру, и на его глазах стал работать с одной из досок, которые всегда носил при себе. За недолгое время он искусно нацарапал открывавшийся из окна вид и выиграл пари; благодаря этой легенде офорт и получил такое название. Другие современники утверждали, что офорт "Мостик Сикса" первоначально был выполнен пером на бумаге, во время прогулки с Сиксом. Как бы то ни было, но благодаря быстроте и легкости, с которой он набросан, этот офорт настолько привлекателен, что по сравнению с любым из предыдущих пейзажей он кажется преисполненным живой свежести. Ясный, безоблачный, безветренный, но прохладный летний день. Большую часть офорта занимает небо; далекая тонкая линия опущенного горизонта местами прерывается, справа становится пунктирной. Начинающаяся слева внизу сельская дорога сначала ведет нас в центр изображения, к почти не возвышающемуся дощатому мостику над невидимой зрителю речкой, и бежит направо дальше, в заманчивую даль. Линия горизонта то и дело загораживается более близкими ярко освещенными предметами - слева двумя деревцами на втором плане, похожими на облепленные листьями букеты цветов, в центре - парой наспех сколоченных, но крепких перил мостика, справа - большой лодкой, упершейся килем в травянистый берег. Ее высокая мачта, увенчанная флажком, отсекает справа примерно пятую часть рисунка. На правые перила облокотились два человека, примерно в пятидесяти шагах от нас. Вглядываясь в эти небольшие фигурки, мы различаем не только их черную городскую одежду и широкополые шляпы, но и их позы - тот, что слева, держит перед собой тетрадку и что-то рисует, а другой заглядывает к нему через плечо. Не интимное, близкое сердцу, домашнее привлекает теперь Рембрандта, а безграничность пространства, могучие просторы земли, воды и неба, мечты путника, которому предстоит измерить родные дороги или размышления философа о величии и целостности природы. По обобщенности форм, по значимости и естественности линий, по тонкости тающего в глубине пространства, по широте охвата природы "Мостик Сикса" непосредственно предвосхищает стиль последнего периода в развитии рембрандтовского офортного пейзажа. За смертью Саскии началось разорение. Столь мудрый в своем искусстве, Рембрандт, по-видимому, был сущим ребенком во всем, что касалось хозяйственных и денежных дел. После смерти жены он продолжал с той же беспечной расточительностью пополнять свою коллекцию художественных произведений и редкостей, хотя долг за купленный в рассрочку дом на Бреестрат был далеко не оплачен. Враждебные отношения с семейством Эйленбурхов привели к разрыву родственных связей с патрицианскими кругами Амстердама. Начавшееся разорение было результатом изменившегося отношения к художнику: успех, общее признание, именитые друзья и богатые заказы стали отходить в прошлое. Но изменяется не только отношение окружающих к Рембрандту - изменяется и сам Рембрандт. Шумный успех, внешний блеск больше не увлекают его. Отчужденность Рембрандта от патрицианского общества была вызвана не только и не столько охлаждением знатных заказчиков к Рембрандту после "Ночного дозора", сколько сознательным намерением самого художника, искавшего сначала одиночества, а позднее и настоящего разрыва с буржуазным обществом и его официальным искусством. Мир толстосумов и лощеных аристократов, процветающих в "лучшей из республик", ему уже давно чужд и враждебен. Жалкий мир тупых и скаредных, затаптывающих пламя великого мятежа, умеющих только копить деньги да заботиться о собственном благополучии. Образ жизни Рембрандта становится все более замкнутым. В творчестве его - это время неуклонного подъема, когда его искусство, обретая подлинную зрелость, раскрывается во всей своей силе. В рембрандтовском искусстве 1640-ых годов эффектные драматические коллизии и бурная фантазия прошлых лет уступают место новому образному миру. И, прежде всего - поэзии повседневного человеческого бытия, причем тема получает у художника обычно интимно-лирическое истолкование. В его искусстве усиливаются ноты пессимизма, грусти, трагического мироощущения, и вместе с тем его творчество углубляется - становятся явственно заметны философское начало, потрясающая человечность его искусства. В соответствии с этим драматические ситуации, резкие конфликты занимают в тематике этого периода незначительное место; преобладают сюжеты лирического плана, способствующие выражению чувства материнской любви, родственной близости, глубокого сострадания. Всегда чуткий к эмоциональному содержанию сюжета, он все чаще обращается к сложным ситуациям, останавливается на редких темах, на тех эпизодах легенд, которые не принадлежали к числу излюбленных художниками. Новый этап открывается картиной Эрмитажа "Прощание Давида с Ионафаном", 1642-ой год (высота картины семьдесят три, ширина шестьдесят два сантиметра). Это произведение первым из рембрандтовских шедевров попало в Россию. Его купили 13-го мая 1716-го года на распродаже собраний некоего Яна ван Бейнингена по распоряжению Петра I-го, и 19-го июня того же года отправили в Россию. Сюжетом полотна является библейская легенда. Одна из книг Библии - "Книга царств" - сохранила древнее предание о юности царя Давида, сложный и тонкий психологический роман. Юный Давид, бывший пастух, любимец народа, и Ионафан, сын царя Саула, наследник престола - враги и соперники в глазах окружающих, но в действительности их соединяет трогательная привязанность. Деспотичный царь Саул, сначала принявший Давида во дворец, позавидовал его популярности среди народа, воспылал страшным гневом и повелел убить юношу. Однако царевич, узнав о намерении отца, предупредил юношу о грозящей ему опасности. Затем Ионафан вышел в поле, где и встретился с Давидом. Тут и произошло расставание друзей. В картине "Прощание Давида с Ионафаном" запечатлен момент этой тайной встречи и прощания перед длительной разлукой. "И целовали они друг друга, и плакали оба вместе, но Давид плакал более", - гласит древний текст, и Рембрандт, благоговейно следуя за каждым оттенком повествования, изображает юного белокурого Давида, стоящего спиной к зрителю и горестно припавшего к груди старшего друга; фигуры слились в единую группу. Золотистые волосы Давида, перевязанные ниткой жемчуга, разметались по плечам; тело, качнувшееся влево, содрогается в рыданиях. Ионафан, старший и по возрасту, и по своему общественному положению, выше ростом, на втором плане, повернувшись к нам скорбным и замкнутым лицом, над которым возвышается высокий светлый тюрбан с торчащим вверх светло-зеленым пером диковинной птицы, обнимает Давида левой рукой и ласково поддерживает другой рукой его локоть. Лицу Ионафана приданы черты самого Рембрандта - это одно из самых мужественных и горьких его автоизображений. В его внешнем спокойствии таится сдержанная сила. Со снисходительной грустью он устремляет свой взор вниз, своим показным хладнокровием умеряя бурный взрыв горестных чувств молодого друга. Бледно-розовое одеяние с нежными оттенками золота, доходящее Давиду до колен, и привешенные к нему слева богато инкрустированные золотом и драгоценностями ножны восточного меча сливаются в одну красочную гамму с блеклым голубовато-зеленым тоном одежды Ионафана, опускающейся почти до самой земли. Более короткая и нарядная одежда Давида, обычно смущавшая исследователей картины, находит свое объяснение в тексте другого места Библии, где говорится, что Ионафан, любивший друга "как свою душу", снял с себя верхнюю царскую одежду, меч и лук и отдал их Давиду. Колчан со стрелами, упомянутый в тексте, лежит на земле на первом плане, справа от наших ног. Сияющая, нежная живопись, лепящая центральную группу, соответствует эмоциональному строю картины, проникнутому тонкой лирикой. Несмотря на драматичный сюжет, в картине господствует скорее чувство душевного просветления. Это связано с колоритом; он праздничен и по-особому наряден. Цветовая гамма здесь необычна для Рембрандта: общий тон построен не на излюбленных художником теплых коричневато-красных тонах, но на нежных оттенках розового и зеленого. Красочная гамма этой картины как бы предваряет стиль Франции восемнадцатого века - рококо, с его прихотливым изяществом, декоративной трактовкой объемных форм, орнаментикой из причудливо переплетающихся гирлянд, изысканно хрупкими очертаниями фигур. Но содержание картины не имеет с рококо ничего общего. В героях картины, изображенных во весь рост, облаченных в великолепные одежды восточных властителей, Рембрандт показал, прежде всего, людей, подвластных простым и сильным человеческим переживаниям. Жесты и движения, выражающие их душевный порыв, просты и естественны. Здесь уже не осталось и следа от прежней преувеличенности в выражении чувств: аффект, кульминация сменились выражением глубокой душевной взаимосвязи. В этой картине художник предстает во всеоружии своего зрелого искусства. Психологическое состояние людей обрисовано с большой выразительностью. Оба друга потрясены предстоящей разлукой, и этому горячему чувству дружбы, вспыхнувшему с особой силой в минуту опасности, созвучно в картине все. Оно находит отзвук в романтичности окутанного предгрозовой атмосферой мрачного серо-пепельного пейзажа на заднем плане слева - там, вдали в нескольких сотнях метров от нас, виднеется приземистый, трехъярусный, увенчанный широким и низким двенадцатигранным куполом Иерусалимский дворец. Его фантастические очертания и странный зелено-оранжевый, но не яркий, а приглушенный, в сочетании с серым, глуховатый цвет говорят о том, что он разрушен и мертв. Над ним, как бы символизируя опасность, в феерии темно-зеленого дыма мерцают волоски пламени, а выше сгущаются грозовые тучи, и все это наводит на мысль о жестоко разбомбленном с воздуха городе; современному зрителю видится вечная Хиросима. Ярким контрастом с этим преддверием ужаса выступает изумительной красоты сочетание нежно-розового, золотого, зелено-голубого цветов в залитой сиянием центральной группе на первом плане, мягко и плавно переходящей в печальное серовато-коричневое окружение. Одежда друзей написана пастозными, то есть рельефными, мазками; эта живописная фактура центра картины делает его красочную поверхность трепетно сияющей. Человеческие фигуры как бы излучают подсвеченное золотыми блестками сияние, и богатые ткани представляются по-настоящему драгоценными. Никто не может сказать, откуда в такой темноте мог явиться свет: это художественное выражение чувства, это свет братской любви, внезапно пробившейся, как луч солнца, среди всеобщего несогласия и вражды. "Давид и Ионафан". Это - единственная из рембрандтовских картин, главный герой которой, словно вылитый из металла и драгоценных камней во весь рост, показан, однако, так, что лица его мы совершенно не видим. Оно целиком сокрыто в тяжелых складках восточной одежды того, кто его безмолвно, отечески бережным касанием рук утешает. Долгие часы можно беседовать с героями картины; молчаливые и неподвижные, они способны рассказать бесконечно важные вещи о мире людей. Почему же Рембрандт пожертвовал лицом того, кто рыдает или затих после рыданий в его объятиях? Почему в этом полотне великий живописец отступил от закона, которому был верен в сотнях остальных? Картина написана в роковом для Рембрандта 1642-ом году, когда вслед за старшими детьми и матерью умерла божественная Саския. Но страшная полоса безмерных утрат только началась. Вскоре с молотка пойдет дом, наполненный сокровищами, навсегда уйдут успех, известность, богатство, умрут или покинут Рембрандта его друзья, собратья по кисти и ученики. А Рембрандт будет писать и писать, ни на день, ни на час, ни на минуту не оставляя работу или мысли о ней, и можно было бы решить, что у него нет сердца, если бы не разрывающая сердце человечность новых полотен. Молния термоядерной катастрофы повисла над судьбой Рембрандта, испепеляя саму жизнь, а он при ней, при молнии, с непревзойденным мастерством работал. Рембрандта можно поставить рядом с библейским Иовом и шекспировским Лиром: как и они, он в безумном мире незаслуженных бедствий и невосполнимых утрат обретает мудрость. Но и Иов, и Лир - фигуры легендарные, а Рембрандт совершенно реален. И обретает он мудрость не в сокрушениях сердца и не в размышлениях о безвозвратно канувшем прошлом, а в работе и еще раз работе. Испытывая удары, которые, если мыслить их физически, не вынесло бы ни дерево, ни камень, ни железо, он писал и писал не останавливаясь. Ему удивлялись, на него клеветали, его обвиняли в бессердечии, а он пальцами, ногтями, черенком кисти лепил на холсте живых любимых им людей. Он делал самое ничтожное возвышенным, в самом обыкновенном открывал тайну. И судьба, перед которой отступали герои библейских мифов и сказаний, была бессильна заставить его опустить кисть. Обратимся к "Давиду и Ионафану", вглядимся пристальнее в лицо Рембрандта-Ионафана, дотронемся до поникших плеч стоящего к нам спиной юного Давида. Если мы заставим его чудом поднять и повернуть к нам голову, то увидим тоже... лицо Рембрандта. Его второе на картине лицо, но откровенно потрясенное, откровенно заплаканное. Суть картины - в целомудренной гордости сердца и в торжестве над судьбой. Никто в мире не увидел заплаканного лица Рембрандта, - чтобы не выдать себя, он нагнул голову и спрятал мокрое, несчастное свое лицо в складках одежды нового, сурового и сильного Рембрандта, умудренного горем. Но эта фигура без лица - один из самых потрясающих автопортретов художника. Не Ионафан с Давидом, но зрелый Рембрандт навсегда прощается с Рембрандтом-юношей. Больше они не свидятся. Также в Эрмитаже находится выполненный в 1643-ем году на деревянных досках так называемый "Портрет пожилого мужчины" (его высота пятьдесят один, ширина сорок два сантиметра). Погрудное изображение этого слегка откинувшегося назад и влево человека занимает почти всю плоскость портрета. Темный костюм и широкий бархатный берет, нерасчесанные бакенбарды и темная бородка оттеняют грустные, мягкие черты лица. Тусклые, почти прикрытые опухшими веками глаза, создают впечатление утратившего волю несчастливого человека. Голова в трехчетвертном повороте, слегка втянутая в поникшие плечи, говорит не только о сутулости, но о сложном рое мыслей и изболевшейся душе. Картина сильно реставрирована, однако ни лицо, ни берет, ни кисть правой руки, пальцы которой широким болезненным жестом заложены под широкий красный воротник, не затронуты позднейшими записями, то есть подновлениями, прописками, закрывающими после неумелой реставрации участки подлинной живописи. Полностью сохранившаяся первоначальная фактура дает возможность судить и о живописном выполнении, и об общем композиционном замысле, и о психологии портретируемого. Утверждают, что это - Менессе Израиль из Лиссабона, широко образованный юрист, знавший десять языков, блестящий знаток Ветхого Завета, в тридцатые годы посещавший кружок гуманистов, в котором собирались свободомыслящие амстердамцы, тот самый вольнодумный богослов, который к пятидесятым годам стал ярым религиозным фанатиком. Он принимал самое активное участие в преследованиях величайшего мыслителя того времени Спинозы, пытался отлучить его от мира, от Бога. А мы читаем в его обезображенном внутренним страхом лице, во взгляде, устремленном на пол, в его усталой позе великую, в тот век еретическую мысль Спинозы - человек человеку Бог. И мы понимаем, что рождена эта мысль бессонными ночами исстрадавшегося и морально опустошенного человека, в муках ищущей истины честной и совестливой души. Не вычитанная в Библии, а выстраданная жизнью мысль запрятана в этом отрешенном опущенном взгляде задернутых поволокой глаз, в глубоких морщинах около скорбного полуоткрытого рта. Этот человек многое испытал в жизни. Он травил Спинозу? Но не оттого ли были бессонные ночи потом, когда подергивался пеплом фанатизм и начинала синеть, как солнце до восхода, истина? Запечатлев в прекрасном портрете смотрящую в упор на зрителя упрямую и властную старуху в белом чепце, госпожу Елизавету Бас (амстердамский Рейксмузеум, 1642-ой год) и великолепно передав ее характер твердой и уверенной кистью, Рембрандт доставляет себе радость еще раз воскресить Саскию (1643-ий год, Берлин) и своего друга Сильвиуса (1644-ый год, коллекция Карстаньена). К этим картинам Рембрандт присоединил новые автопортреты (музеи Кембриджа, Лейпцига и Карлсруэ), и эти полотна совершенно интимного характера напоминали Рембрандту его прекрасное прошлое. Высота посмертного портрета Саскии семьдесят два, ширина пятьдесят девять сантиметров. Саския изображена по пояс на нейтральном фоне, в темной одежде, с легкой полуулыбкой; она смотрит на нас сквозь полуприкрытые веки. На ней пышный черный головной убор, и волосы стали темными, почти черными; ее шею, плечи и виднеющуюся внизу кисть левой руки покрывают драгоценные ожерелья и браслеты. Всего один год лелеяла и пестовала она последнего, единственного оставшегося в живых маленького темноглазого Титуса, и как же счастлива она была! Целый год она изо всех сил боролась, стараясь отдалить свой конец; она не хотела оставлять сиротой беспомощное существо, не хотела ввергнуть в отчаяние Рембрандта. Но с каждым днем она угасала, страдала все сильнее и навеки уснула на роскошном широком ложе, на котором с тех пор никто уже не спал. Она навсегда покинула Рембрандта, и он сам вынес ее из дому. Этого ему никогда не забыть. Порой воспоминания доводили его до отчаяния, дурманили голову. Саския! Саския! Я так одинок! Зачем я живу, что привязывает меня к тем, кто пережил тебя? Я смертельно устал. Я грешил, Саския; у меня были связи с другими женщинами. Я не любил их; я всюду искал одну тебя. Саския! Саския! Прости меня за все! Жизнь моя кончена. Я больше не в силах работать, не в силах молиться. Позови меня, и я приду. Здесь мрак, глубокая тьма. Саския! Саския! Вместе с подругой юных лет осиротелый дом художника навсегда покидает беспечная радость жизни, веселый молодой задор. Теперь очарование Саскии терзает Рембрандта, и порой он даже сомневается, действительно ли это он, тот влюбленный, с бокалом искристого вина там, на картине, рядом с Саскией. Теперь, когда внешняя шумиха отошла, перед Рембрандтом все больше открывается ценность подлинных человеческих отношений. Творчество Рембрандта не только ни в какой мере не было задето "новыми" веяниями, которые проникали в искусство в форме мещанской пышности или претензий на изящество; наоборот, именно теперь, в пору творческой зрелости, он был в состоянии отказаться от элементов внешнего драматизма, от условных атрибутов и целиком отдаться тому глубокому проникновению в душевную жизнь человека, которое отличает весь его творческий путь. При этом он достигает теперь своей цели все более строгими и скупыми средствами. В картинах Рембрандта все выглядит так, словно сказочная фея неслышной стопой вступила в его полутемные комнаты, где у огонька греются люди, озарила предметы таинственным светом, пробудила к ним любовь и заставила зрителя глубоко переживать происходящее. Как ни у одного другого художника семнадцатого века, у Рембрандта красота определяется не ценностью самого предмета, а отношением к нему, тем душевным волнением, которое старая, закопченая горница или простой сарай вызывают в человеке. Поэтому Рембрандт оказался далеко впереди по сравнению с реалистами итальянского Возрождения - Рафаэлем, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Тицианом. Демократические склонности художника проявляются не только в портретах духовно близких ему людей, но и в тематике картин. Перечитывая Библию, вспоминая старинные предания, Рембрандт находил среди них положения, особенно близкие его сердцу, и настойчиво и многократно к ним возвращался. С годами у него все меньше встречаются сцены открытых драматических столкновений, проявлений гнева и жестокости божества, которыми изобилует Библия. Его привлекали преимущественно картины патриархальной жизни, и он представлял их себе так, будто все происходило в его время. Возможно, на это наталкивал его распространенный в протестантской Голландии взгляд на голландский народ, как на подобие того избранного народа, о котором повествует Библия. Но в предпочтении к определенному кругу легендарных сцен могли проявляться и личные склонности мастера, его отвращение к той порче нравов, которая в его годы побеждала в зажиточной Голландии. Мечта о тех нравственных идеалах, под знаменем которых в свое время поднялись Нидерланды. Библейские и евангельские сюжеты трактуются им в духе современной жизни. Простые сцены возвращения Товия к слепому отцу, полная самопожертвования любовь старых родителей, поклонение чистых сердцем пастухов, милосердие самаритянина, страдания Христа или его детство, окруженное нежной материнской заботой, привлекают внимание художника, давая ему возможность раскрыть неисчерпаемые богатства души человека. В своих любимых сценах Рембрандт обычно воссоздает всю обстановку уходящей, патриархальной жизни. Старшие в роде, убеленные сединами, дряхлые старцы, будь то Иаков или Авраам, пользуются в доме глубоким уважением. Младшие члены семьи почитают стариков, выслушивают их советы и покорно служат им. Родители прощаются с сыновьями, отправляя их в путешествие. К ним возвращаются сыновья после долгой разлуки и находят у них душевный мир, падают перед ними на колени, трогательно плачут на груди; обычно отец, только заслышав шаги сына, бежит навстречу ему. Старики сидят часами перед гаснущим камельком, согревая озябшие конечности. Потом накрывают на стол, и всякая трапеза выглядит как священнодействие. Особенно трогательны сцены, когда члены семьи собираются перед постелью умирающего главы рода, а он дает свое последнее наставление. Сама старость не пугает Рембрандта, как она пугала весельчака Франса Хальса; она приходит тихо и незаметно, как желанный вечер жизни. Особенно любил Рембрандт теплый свет огня. Этот свет невольно притягивает, влечет к себе, как что-то живое и доброе; недаром в слове "светлый" имеется нравственный оттенок. Свет этот напоминает о домашнем очаге, греющем озябшие тела стариков, очаге - символе патриархальности и чистоты семейного уклада. Свет Рембрандта, озаряя людей и предметы, позволял ему острее видеть едва уловимые глазом неровности предметов, живой трепет материи, психологические оттенки в выражении лиц. Теперь, в период зрелости, Рембрандт должен был бы почувствовать себя ослепшим, если бы ему пришлось писать в пленэре, то есть под открытым небом, на богатом, ровном свету, уничтожающем те качества вещей и человеческих лиц, которые его больше всего привлекали. Характерная для начала зрелого периода творчества Рембрандта успокоенность и уравновешенность проявляется во всех жанрах рембрандтовской живописи и графики. Излюбленная художником в сороковых годах тема так называемого "Святого семейства" трактуется им в разных вариантах, причем вся сцена, опирающаяся на наблюдения реальной жизни, всегда проникнута мирным идиллическим настроением. Под "Святым семейством" в искусстве подразумевается изображение Марии, Иосифа и младенца Христа. Часто их изображали с младенцем Иоанном Крестителем. Рембрандт трактует членов "Святого семейства" как простых людей, всячески подчеркивает их человечность, теплоту их взаимоотношений, раскрывает их лучшие качества в каждодневном и обычном. К замечательным образцам искусства Рембрандта середины сороковых годов относится картина из нашего Эрмитажа "Святое семейство", 1645-ый год (ее высота сто семнадцать, ширина девяносто один сантиметр). Рембрандт продолжает здесь традицию изображения евангельской сцены в жанровом, то есть бытовом плане. Но от быта, от повседневной жизни он берет не только детали скромной, даже убогой обстановки, а, главным образом, задушевность настроения, простоту и интимность изображаемой группы. Рембрандт как бы полемизирует со своими предшественниками, обычно изображавшими мадонну среди роскоши. В частности, великий нидерландец Ян ван Эйк (даты жизни 1390 -1441-ый годы) на знаменитом триптихе, то есть складной картине из трех относительно самостоятельных частей, в центре изобразил мадонну величественно восседающей на богато украшенном троне, на фоне роскошных ковров и мраморной колоннады. Мадонна одета в пурпурную мантию, спускающуюся широкими складками, создающими как бы пьедестал. С видом поучающего сидит на ее коленях младенец Христос. У Рембрандта позы, лица персонажей и среда, их окружающая, просты и естественны. Перед нами как будто самый обычный вечер нуждающейся семьи голландского ремесленника. В еле намеченной, небольшой, освещенной пламенем очага бедной комнате, служащей одновременно и мастерской, и жилищем, в шагах пяти-шести от нас мы видим совсем юную, лет восемнадцати, небольшого роста, скромно одетую мать. До этого мгновения она сидела лицом к нам, но сейчас оторвалась от Библии, которую она держит в левой, положенной на колени руке, нагнулась всем корпусом немного вперед и влево от нас, слегка наклонила голову и правой рукой неслышно приоткрыла покрывало плетеной колыбели качалки, загораживающей от нас ее ноги - она всматривается в спящего младенца. У нее простое, миловидное, слегка затененное справа лицо, волосы расчесаны назад на прямой пробор и повязаны светлой тканью. Мария одета в простую красную кофту и синюю юбку; на плечах у нее просвечивающая легкая белая косынка. Прямо за ней, на дальнем плане, отец, плотник Иосиф, почти растворившись в полумраке комнаты, занят неспешной работой у верстака. В движении матери чувствуется нежная заботливость, оно полно обаятельной искренности, весь ее облик воплощает юность, чистоту, простодушие. Нежная забота матери и беззаветная любовь ее к ребенку сказываются и в легком движении протянутой налево от нас и вниз правой руки, и в наклоне головы, и в направлении взгляда. Нежное лицо Марии почти целиком показано на полном свету, покой ребенка как бы оберегает легкая тень, падающая на его личико, которое дано в окружении теплых тонов соломенной колыбели и зеленоватых оттенков полога; ниже пояса ребенок покрыт ярким красным плащом. Только маленькие ангелочки с раскинутыми крылышками, спускающиеся сверху слева в полумрак бедной комнаты, служат намеком на то, что перед нами на просто голландское семейство. Но и они не похожи на свиту небесной царицы: их трогательный земной, детский облик и осторожные движения словно выражают благоговение перед святостью семейного очага, материнства, мирной тишины трудовой жизни. Осторожность, с которой голенькие розовые ангелочки спускаются вниз, напоминает нам, кто эти дети, и что товарищ их игр, сон которого они теперь боятся потревожить, - божество. Передний ангелочек, изображенный между головой Марии и левым верхним углом картины, парит, широко расставив ручки и ножки, весь напряженный, стараясь не шуметь, чтобы не нарушить покоя спящего. Здесь нет никакого события. Это простое течение жизни: просты и естественны люди, необыкновенно достоверны в своей реальности предметы быта - плетеная колыбель на переднем плане, плотничья струбцина, повешенная на стене справа. Но во всей этой кажущейся обыденности необычайная поэтичность. "Рембрандт писал мадонну в виде нидерландской крестьянки", - замечает Карл Маркс. И действительно, центральный образ картины - образ Марии, явно навеян чертами служанки Рембрандта, крестьянской девушки Гендрикье Стоффельс. Симпатичное, но простодушное лицо мадонны, сдвинутое немного вправо от центра изображения, озарено трогательным чувством. Избегая сильной мимики и резких движений, немногими средствами - поворотом в левую сторону полуопущенной головы, жестом правой руки, бережно приподнимающей полог, внимательным взглядом из-под опущенных ресниц, которым девушка-мать всматривается в спящего ребенка, - художник добивается исключительной выразительности. Мягко льющийся свет выделяет лицо Марии, справа от него раскрытую книгу, слева наверху ангелочков, внизу - младенца, и уже потом заполняет все помещение. В этой картине Рембрандт, как никогда раньше, использует богатейшие возможности разнообразного освещения предметов и фигур, попавших в поле зрения. Для выделения светом необходимых ему главных композиционных элементов он прибегает ни к одному, ни к двум, ни к трем, а к четырем источникам света, из них три угадываются за пределами видного нам пространственного участка. Наиболее сильным, падающим слева от зрителя светом, пересекающим изобразительную поверхность картины, освещена группа Марии и младенца. Мы догадаемся о наличии этого источника слева от нас, если еще раз взглянем на освещенность лица Марии и рассмотрим тень на личике младенца - ведь она падает от верха соломенной колыбели, которая, в свою очередь, освещена слева. Более слабый свет падает от источника за картинной плоскостью, где-то правее правого края картины - это видно по тени плотничьих инструментов на противоположной от нас стене, в частности, по тени подвешенной к этой стене струбцины. Вместе с ангелочками из глубины верхнего левого угла вливается поток от третьего источника света - это станет совершенно ясным, если мы посмотрим на границу тени, бегущей по страницам книги на коленях Марии. Это тень ее плеч и головы. Наконец, очаг на первом плане, в нижнем правом углу - разложенные прямо на дощатом полу и пылающие дрова - составляют четвертый источник света, теплыми отблесками освещающий пол. Все эти потоки не очень яркого света, как бы пересекаясь в пространстве и падая на различно повернутые к ним поверхности фигур и предметов, иногда накладываясь и усиливая друг друга, превращают светотень в чудо. Эта светотеневая стихия перевоплощается в эмоциональную атмосферу картины; она не только создает настроение тишины, умиротворенного покоя, лирической теплоты и уюта, - с необыкновенной ощутимостью в ней выражены чувства материнской любви и родственной близости. Светом выделены большая часть лица и косынка на плечах матери, раскрытая книга, колыбель и парящие ангелочки. Мастерски подобранный Рембрандтом коричневато-оливковый фон гораздо темнее освещенных частей натуры, но светлее теневых участков; его полумрак освещают бесчисленные, переходящие друг в друга и угасающие рефлексы. В этом отношении характерна возвышающаяся фигура на заднем плане - это изображенный в профиль Иосиф, нагнувшийся вправо. Он старается умерить силу ударов своего топора. Сначала мы и не обращаем на него никакого внимания - его темная фигура растворяется в мягких, тающих отсветах фона - все той же стены, параллельной плоскости картины. Благодаря идеальному разрешению сложнейшей проблемы освещения, Рембрандт построил почти всю картину на тональных отношениях, то есть плавных переходах одного светоцветового тона в другой, то есть так, как мы бы увидели изображаемый им полутемный интерьер с находящимися там людьми в жизни. Конечно, так же как в жизни, имеются сильные пятна чистого цвета. Краска ложится густо, часто крупными мазками, но без какого бы то ни было стремления к красивому, артистическому эффекту, свойственному, например, Хальсу, а словно повинуясь глубокому безотчетному чувству. Впечатление сердечной теплоты, которое создает эта картина, обусловлено в значительной степени не только реализмом, но и особой тонкостью и теплотой самой живописи. Совершенство живописного языка Рембрандта сказывается и в трактовке фигур, и в тех огромных возможностях, которые он извлекает из сравнительно ограниченного количества цветов. Сороковые годы - время, когда палитра художника, то есть точный перечень красок, которыми пользуется художник в своей творческой практике, в полной мере определилась. Сочетания теплых тонов - красно-желтых, глубокого коричнево-черного, оживленных мягким светом - вот основа, на которой отныне зиждется все цветовое построение картин Рембрандта. Конечно, при этом он пользуется и другими красками, но отныне они абсолютно подчинены колориту. При этом Рембрандт широко использует кроющие и просвечивающие свойства краски. Благодаря этому красное и белое в картине по-иному звучит в изображении плаща и простыни ребенка, где краски лежат густым непрозрачным слоем, и в воссоздании красной кофты Марии и ее белой косынки на плечах, с их просвечивающим красочным слоем, сквозь который виден нижележащий. При этой манере письма отдельные цвета получают особую звучность и глубину. Свет, пронизывающий пространство картины, кажется золотым. Мягкая, словно ласкающая пелена сумрака, светлеющего на заднем плане слева направо, охватывает виднеющиеся в комнате предметы, и на этом темном, но животворном фоне живым, жизнерадостным аккордом выступает на переднем плане отсвечивающее золотом соломенное плетение колыбельки-корзиночки. В ее глубине слева - светлый отворот простынки, справа - пятно красного плаща-одеяльца. Легкими, воздушными прикосновениями написана просвечивающая, словно усыпанная золотыми блестками косынка на плечах матери. Золотистыми линиями выделяются листы старой Библии на фоне темного, почти черного плаща, покрывающего ее колени; и строчки книги - их на каждой из двух распахнутых страниц тридцать - тоже отливают золотом. Сочетание этого золотого налета, присущего центральной группе тональных пятен, моделирующих фигуры Марии и младенца, и одного самого яркого в картине красочного акцента - красного плаща-одеяльца, под которым мирно спит ребенок, становится в это время характерным для живописи Рембрандта. Но зрелый этап его искусства отличают удивительная гибкость в разнообразии приемов, которое он всегда подчиняет смыслу, содержанию раскрываемого образа. Наряду с эрмитажным "Святым семейством", в котором акцент делается на центральных фигурах матери и ребенка, возникают и другие изображения этой сцены, когда отодвинутые в глубину люди как бы охвачены пространством высокой комнаты. Исходящий из невидимого источника свет, растворяясь в окружающем сумраке, еще больше содействует впечатлению уединенности и тишины. Лучшей из этих картин является "Святое семейство" из Кассельского музея, 1646-ой год (длина шестьдесят девять, высота сорок семь сантиметров). Здесь есть что-то от пейзажа, от надвигающегося ночного сумрака. В теплом уюте семейной сцены сильнее выражены оттенок грусти и тяжелых предчувствий. Младенец стал старше. Мария, в простом мещанском платьице, вынула его из колыбели, чтобы успокоить, села в кресло (в левой части картины) и, прижимая ребенка к груди, внимательно слушает его несвязные жалобы. Босые ноги Марии, которые она греет у маленького очага на полу (посередине первого плана), и застывшая фигура сидящей справа от очага кошки еще больше усиливают ощущения грусти и одиночества. На дальнем плане справа Иосиф продолжает все так же прилежно выстукивать топором - на этот раз он рубит дрова. За большими решетчатыми окнами, занимающими всю левую половину противоположной стены, видны покачивающиеся деревья, и кажется, что слышен легкий шорох под вечерний ветерок. Кроме того, в кассельской картине Рембрандт применяет еще один прием. Внизу во всю длину картины он пишет ее богатый золоченый багет, которым она, якобы, оправлена, а наверху, также во всю длину картины - горизонтально укрепленный металлический карниз с кольцами, в который вцеплен отодвинутый перед картиной к ее правому краю занавес. Как будто хочет сказать зрителю, что перед ним только иллюзия, сказка из другого мира, похожего и непохожего на мир реальный. Эту идею иллюзорности живописного изображения, это проведение четких границ между реальной действительностью, в которой находится зритель, стоящий перед изобразительной плоскостью картины, и мнимым миром образов искусства за этой плоскостью можно рассматривать как один из последних пережитков тех творческих методов, которые, как мы помним, были свойственны раннему Рембрандту. В своем более позднем творчестве Рембрандт по-другому строил взаимоотношения между реальной действительностью и картиной. Эрмитажную и кассельскую картины, посвященные "Святому семейству", объединяют общие тенденции - воплощение интимного тепла семейных связей и растворение человеческого образа в пространственной и эмоциональной среде. Вместе с тем художник подчеркивает в этих картинах интимную поэзию семейного единства, подкрепляя ее выразительным контрастом теплого домашнего очага и холодных сумерек. В то же время "Святые семейства" Рембрандта служат ярким воплощением той идеи, которую художник все настойчивее стал проводить в своих произведениях - идеи душевного величия простых людей, их тесного морального союза в противовес силам зла и ненависти, свирепствующим в мире. "Библия" Рембрандта представляет собой единственное в своем роде явление в мировом искусстве не только по количеству произведений, созданных великим голландцем. Общечеловеческое он всегда воспринимал сквозь призму своей биографии, через простейшие события личной жизни, выбирая в Священном писании те мотивы, которые были наиболее созвучны его настроениям и переживаниям. Так серия библейских и мифологических невест связывается с моментом обручения художника с Саскией, "Жертвоприношение Авраама" - со смертью детей от Саскии, "Жертвоприношение Маноя" - с ожиданием рождения сына Титуса. В потрясающей эрмитажной картине "Прощание Давида с Ионафаном" 1642-го года, глубоко опечаленный Ионафан - это автопортрет Рембрандта, утерявшего в том же году не только Саскию, но и все свои надежды на личное счастье. Нам еще предстоит познакомиться с библейскими сюжетами, выразившими чувства разочарования, раскаяния, надежды и умиротворения Рембрандта этих лет - "Отречение Петра", трагическая история слепого Товия, "Возвращение блудного сына". Когда Гете и Маркс говорили, что Рембрандт писал мадонну с нидерландской крестьянки, то они подчеркивали этим здоровую народную основу его библейских композиций. Сюжеты из Священного писания часто решаются Рембрандтом как бытовые эпизоды. Таковы и варианты композиции "Святого семейства", с двумя из которых мы познакомились. Взятые из жизни простых голландских крестьян или ремесленников, эти сцены исполнены большого внутреннего тепла и величавого спокойствия; возможно, что в них отразились мечты художника о безоблачной семейной жизни, которую ему так мало удалось испытать. Крестьянская чета превращалась у Рембрандта в Марию и Иосифа, а старые люди, на лицах которых драматическая судьба оставили глубокие отпечатки - в пророков и апостолов. Библия была настольной книгой каждого протестанта в семнадцатом веке. В библейских притчах искали аналогии с событиями современности, к авторитету Библии обращались, как к доказательству, в Библии искали ответы на животрепещущие вопросы времени, в евангельских заповедях находили формулы этических положений. Самые простые люди в то время прекрасно разбирались в сюжетах и даже символике Священного писания. И поэтому, обращаясь к темам Ветхого и Нового Завета, Рембрандт как бы использует готовые, всем знакомые положения: евангельские притчи и библейские легенды, жизнь Христа и патриархов. Но не только популярность библейских сюжетов привлекала Рембрандта. Основная причина постоянного обращения художника к Библии более глубока и важна. Библейские и исторические мотивы служили Рембрандту поводом для глубоких философских раздумий, для постановки ряда общечеловеческих моральных и этических проблем, проповеди любви к ближнему, которой художник придавал глубокое гуманистическое звучание. Или, как в картине "Заговор Юлия Цивилиса", - утверждению идей гражданственности. А образ Христа, проходящий по многочисленным рисункам, офортам и картинам Рембрандта, был для художника воплощением идеала человечности и в то же время символизировал для него всех страждущих. Картины Рембрандта на сюжеты из Ветхого и Нового Завета отличаются теми же особенностями, что и его портреты и исторические сцены - прек