расными световыми эффектами, чрезвычайной выразительностью и полной независимостью трактовки. Все эти сцены имеют место только на земле, в реальной, земной обстановке. Что мы имеем дело именно с землей, а не с небом показывают не только переодетые в библейские одежды реальные голландцы, которые в них фигурируют. Вглядитесь в их лица. Какая богатая гамма сильных, но истинно людских чувств и страстей - горя, отчаяния, грусти, тоски, страдания, радости, дружбы, любви! Нигде не чувствуется никаких попыток придать этим чувствам характер неземной, идеализированный, мистический, порой слащавый, что так присуще, например, испанскому художнику Мурильо (годы жизни 1618-1682-ой). При всей потрясающей трагичности рембрандтовских образов мы никогда не встретим в них болезненной надломленности, столь характерной для величайшего мастера Италии второй половины пятнадцатого века Сандро Боттичелли (годы жизни 1444-1510-ый). В то же время Рембрандту в значительной степени оказался чужд дух страстной патетики, присущий титаническим образам величайшего гения Италии Микеланджело Буонарроти (годы жизни 1475-1564-ый). Однако никогда не выезжавший за пределы Голландии Рембрандт в своем понимании библейских героев оказывается очень близким к основоположнику стиля Высокого Возрождения в итальянской живописи Леонардо да Винчи (годы жизни 1452-1519-ый) - ученого, мыслителя, художника, поражающего широтой своих взглядов, многогранностью таланта. Немецкий исследователь творчества Рембрандта Рихард Гаман в своей монографии о Рембрандте дает следующий ответ на вопрос о национальном характере его искусства: "Рембрандт - самый голландский из голландских художников, так как без него голландское искусство семнадцатого века было бы чем-то совсем иным в наших глазах. Он один представляет живопись, культуру, народ своей страны, как ни один другой человек в мировой истории". Это, конечно, преувеличение, но в основе его лежит зерно истины. Для того чтобы воплотить в своем творчестве лучшие, сильнейшие стороны жизни целого народа, Рембрандт должен был переплавить в свои личные переживания не только самые глубокие и значительные явления этой жизни. Он должен был любить не только человека вообще, но и тех живых людей, которые его окружали; видеть определенную общность их судеб, чувствовать глубокую связь между ними и собой. Он должен был остро воспринимать идеологическую борьбу своего времени, но не в ее внешних, поверхностных проявлениях (от них он стоял в стороне и, по-видимому, иронически относился к литературным, религиозным и политическим спорам), а в ее скрытой сути. Его подход к общественным явлениям во многом интуитивен, но все его творчество свидетельствует о том, что они оказывали на него глубокое воздействие. Рембрандт близок к тем сторонам голландской действительности семнадцатого века, которые связаны и с народной жизнью. Он любит изображать бродяг, людей, задавленных нуждой и страданиями. Но для художника важно в первую очередь показать значительность изображаемого им человека. Рембрандт стремится как бы возвысить своего героя-плебея и для этого поэтизирует его, делает его действующим лицом волнующей глубиной и человечностью библейской легенды. Как раз такой характер художественного замысла в обращении к евангельской и библейской сюжетике позволяет Рембрандту вскрывать внутренний смысл темы, наполнять каждую сцену лирической одушевленностью, утверждать общечеловеческое значение воплощаемых им образов. Древнегреческие скульпторы и итальянские живописцы эпохи Возрождения знали лишь самые прямые и высокие побеги человека и жизни, здоровый цветок, распускающийся на солнце. Рембрандт видел корни, видел все, что ползает и плесневеет во тьме. Обезображенных и захиревших выкидышей жизни, темное царство нищеты, амстердамских евреев, грязное и страдающее население большого города и дурного климата. Кривоногого нищего, старого раздувшегося идиота, лысый череп измученного ремесленника, бледное лицо больного, весь кишащий муравейник дурных страстей и гнусностей, которые размножались в буржуазной цивилизации, как черви в гнилом дереве. Встав на эту дорогу, он мог понять религию скорби, истинное христианство, истолковать Библию как средневековый сектант-ремесленник, проводивший активную пропаганду социального равенства, вновь обрести вечного Христа, живущего в подвале или харчевне Голландии точно под солнцем Иерусалима. Утешителя и исцелителя отверженных, их единственного спасителя, потому что он так же беден и еще более страждет, чем они. Рембрандт сам вследствие этого ощущал сострадание; рядом с другими, аристократическими живописцами, он кажется народным. По крайней мере, он человечнее всех. Его более широкие симпатии глубже охватывают природу, никакое безобразие не отталкивает его, жажда радостных впечатлений и потребность облагородить убогую действительность не заставляют его скрывать даже самые низменные истины. Вот почему, свободный от всех пут и руководимый необычайной восприимчивостью своих органов, он мог воспроизвести не только общую основу и отвлеченный тип человека, которыми довольствуется пластическое искусство, но и все особенности и бездонные глубины отдельной личности, бесконечную и безграничную сложность внутреннего мира. Игру физиономии, которая в один миг озаряет всю историю души, и которую один Шекспир видел с такой же непостижимой ясностью. В этом отношении Рембрандт - один из самых своеобразных художников Европы, и он выковывает один из концов цепи, другой конец которой отлили греки. Все другие мастера - флорентийцы, венецианцы, фламандцы - находятся как бы посередине. И когда в девятнадцатом веке черезмерно возбужденная чувствительность, бешеная погоня за неуловимыми оттенками, беспощадное искание истины, прозрение далей и тайных пружин человеческой природы искали предтеч и учителей, то Бальзак и Делакруа смогли найти их в лице Рембрандта и Шекспира. В те же годы, когда им написана живописная серия "Святых семейств" (Петербург, Кассель, Дублин), он создает самый знаменитый из своих офортов - "Христос, исцеляющий больных" (1642-1646-ой годы). Издавна он носит название "Лист в сто гульденов". Одна из легенд, связанных с творчеством Рембрандта, гласит, что однажды к быстро беднеющему художнику явился продавец гравюр из Рима и предложил ему купить несколько оттисков с гравюр Маркантонио Раймонди, выполненных с картин самого Рафаэля. Он просил за них сто гульденов. Рембрандт вместо денег предложил ему оттиск своей гравюры "Христос, исцеляющий больных", и продавец согласился. После смерти Рембрандта название "Лист в сто гульденов" совершенно перестало соответствовать действительности; например, в 1867-ом году каждый из оттисков гравюры достигал цены двадцать семь тысяч пятьсот франков, и цена эта продолжала быстро расти. Офорт "Христос, исцеляющий больных" подводит итог всем прежним рембрандтовским поискам психологической выразительности. Одновременно этот лист открывает прекрасную серию никем не превзойденных по психологической глубине поздних офортов Рембрандта. Гравюра эта отличается поистине монументальным размахом: на большом по размерам бумажном листе (длина сорок, высота двадцать восемь сантиметров) Рембрандт создал сложную композицию, включающую более сорока фигур. Перед нами какое-то темное место, и если мы мысленно проведем диагональ из верхнего левого в правый нижний угол, то окажется, что половина офорта, прилегающая к его правому краю, погружена в глубокий мрак. Несколько сдвинутый от оси изображения влево, на черном фоне, на третьем плане, стоит лицом к нам Христос, в длинном до полу одеянии, босой, с ярким ореолом вокруг обнаженной головы, образующим как бы светящуюся арку вокруг верхней половины его фигуры. Его образ полон глубокой внутренней значительности. У него продолговатое, узкое лицо, невидящий взгляд затуманенных глаз направлен куда-то влево от зрителя, рот полуоткрыт, кудри локонами падают на скошенные плечи, одежда на груди светится ярче, чем в других местах. Устало подогнув левое колено, он стоит, опершись локтем левой руки о прямоугольный каменный выступ стены. Одежда падает каким-то свободным броском, с тонким, почти неровным изломом под широкими рукавами и у почвы. Движения Христа обладают округлостью - руки не растопырены, но раздвинуты изогнуто и легко, и каждая как бы продолжает до локтя линию плеча. Он чередует движения: правая, протянутая к людям рука, опускается; левая, согнутая в локте - выгибается пальцами вверх, ладонью вперед. Это классический рембрандтовский жест, очень красивый и притягательный. Стоит только представить себе, что протягиваешь кому-либо руки для сердечной встречи, как сейчас же почувствуешь, что обе руки простираются вперед подобным же образом. Этот жест вылеплен Рембрандтом из реального ощущения. Справа от каменного выступа, на который опирается Христос, в центре офорта, на втором плане, запрокинув голову в круглой шапочке, обращает свое показанное в профиль иссохшее лицо к Христу несчастная старушка в лохмотьях. Вставая с колен, она высоко поднимает, сцепив ладони, свои костлявые руки. И эти руки, как и вся ее фигура, бросают на нижнюю половину одежды Христа с силой падающую тень. Таким образом, мы догадываемся о направлении на еще один источник яркого света, помимо фигуры Христа - он находится перед изобразительной поверхностью, справа от зрителя. Невидимый конусообразный сноп лучей этого источника по мере продвижения в пространство офорта расширяется во все стороны, оставляя в тени далекие фигуры слева, резко выделяя пластику персонажей в центре и заливая сиянием больше двадцати человек на втором и третьем плане слева, которые к тому же купаются в свете, исходящем от лица, рук и одежды Христа. Там, слева, светотени почти нет, и мы видим лишь очень тонкие, порой прерывающиеся, но четкие контуры фигур и лиц, все время заслоняющих друг друга. В противоположность этим многочисленным группам, все пространство между фигурой Христа и правым краем офорта затенено, и на черном фоне мы видим множество больных, увечных, калек и страждущих, бедняков и нищих. В этих мастерски вылепленных посредством чередования светлых и темных тональных пятен фигурах мы без труда узнаем бродяг и нищих ранних офортов. Но здесь они одухотворены и ожиданием чуда, и горячим сочувствием самого художника к их страданиям. Из серого пятна прилегающего к правому краю изображения далекого прямоугольного проема в высоком каменном своде они приближаются к Христу, ковыляя и спотыкаясь, стеная и плача, отчаянно жестикулируя и умоляя об исцелении. На земле перед возвышением, где стоит Христос, на импровизированном ложе из прикрытой тряпьем соломы лежит обращенная к нам босыми ногами и пытающаяся привстать больная нищенка средних лет с обвязанной белой тряпкой головою. Вскинутая было правая рука расслабленно падает, направленный вверх и влево от нас взгляд меркнет - силы женщины иссякают. Справа за ней приподнимается с колен отчаянно сжимающая протянутые к Христу иссохшие руки старуха, о которой мы уже говорили. Она частично загорожена упавшей на колени восточной девушкой в причудливом головном уборе, с которого свисают на спину кисти из грубого полотна. Эта застывшая в немом преклонении фигура, находящаяся на первом плане ближе всех остальных, хорошо освещенная, оказалась по отношению к нам в сложном трехчетвертном повороте со спины. Мы видим все складки ее покрывала и грубые стоптанные подметки башмаков, но лицо и руки ее скрыты. Однако слегка запрокинутая голова говорит о молитвенном взгляде, обращенном на Христа, а положение плеч - о перекрещенных на груди руках. С описанной нами группы из трех женщин между зрителем и Христом начинается шествие печальных фигур. Мы угадываем, с какими усилиями пытается продвинуться поближе к исцелителю, еще не видя его, безногий калека, в спину которого упираются босые ноги лежащего на спине и завернутого в тряпье положенного на самодельную тачку умирающего. Голова его скрыта во тьме, но над ней хорошо видна по пояс старуха в черном, катящая тачку левой рукой. Правой указывая на неподвижное тело, она умоляет загородивших ей путь старых супругов пропустить ее вперед. Это видная нам по колена супружеская чета, еле ковыляющая в глубине, заставляет звучать в нашей душе все новые ноты чувства - старая женщина в надвинутом на голову сером капюшоне, сама еле двигаясь, поддерживает за правый рукав старого изношенного пальто слепого старика-мужа в пестрой восточной шапке. Он, наклонившись вперед, почти не может идти, и кажется, что сейчас он выронит из дрожащей левой руки тонкий посох, на который он пытается опереться. Всего справа от Христа в полумраке вылеплено не больше двадцати понурых, дрожащих, старающихся не упасть человеческих фигур. Их болезненные лица с выражением бессилия и упрямой надежды обращены к Христу, а одежды освещены таинственным, почти не дающим теней на земле светом. Поток людей кажется бесконечным. Вся болящая и страждущая часть человечества, казалось бы, движется из глубины справа, пытаясь испытать на себе всемогущую, добрую силу чуда, возвращающего жизнь и здоровье. Хилость и нужда проступают в каждой из этих разноосвещенных, медленно перемещающихся справа налево жалких живых статуй, и каждая молит об исцелении от недуга. Замученные ужасными болезнями и голодом, нищетой и бесправием, обреченные рабовладельцами на гибель, люди эти верят в свершение удивительного чуда. Но мы удивляемся не чуду, а тому, что там, где оно ожидается, шествие останавливается, в то время как никакого чуда не происходит. Таким образом, Рембрандт сознательно нарушил наметившуюся было внутреннюю психологическую связь между надвигающейся из глубины справа нищей и болящей толпой и высоким человеком, облаченным в грубую власяницу, словно пронизанную сиянием. Спасителем, словно не замечающим тех, кто больше других в нем нуждается. С противоположной стороны, слева от нас, к Христу направляются ярко освещенные матери с детьми. Первая, поставив правую ногу на ступень ведущего к Христу возвышения, решительно подступает босая женщина в пестрой восточной одежде с умирающим младенцем на руках. Видный между ней и Христом изображенный в профиль старик с большелобой седобородой сократовской головой, внимая каждому слову целителя, в то же время стремится удержать женщину. Но Христос, ласково простирая к нам правую руку, так же мягко как бы отодвигает старика вглубь: "Пустите женщин с детьми, и не препятствуйте проходить ко мне". Заслышав эти слова, кудрявый мальчонка, повернувшись к нам спиной, дергает за платье обращенную к нам еще одну мать с больным малышом на руках, чтобы она тоже следовала к Христу. Между этими двумя женщинами с детьми нам хорошо виден сидящий на уступе богатый красивый юноша в бархатном плаще. Подперев левой рукой обрамленную белокурыми кудрями склонившуюся вправо голову, он задумчиво смотрит на больных бедняков. На тонкие черты его лица ложится тень сочувствия и сомнений, но он так и не решается расстаться со своим имуществом в пользу несчастных, хотя в его душу стучится смысл слов Христа: "Скорее верблюд пройдет через игольное ушко, чем богатый войдет в царствие небесное!" Внизу слева нам виден во весь рост - со спины - представитель местной власти, толстяк в богатой и светлой длинной одежде, украшенной сбоку вертикальным рядом металлических застежек, в мягкой обуви и широком, богатом темном берете. Сцепленными за спиной руками он сжимает и теребит палку, уходящую своим концом за левый край изображения. И в этом жесте мы не просто чувствуем его недовольство и раздражение; он дает нам понятие о мире жестоких корыстолюбцев, из которого он вошел в пространство офорта. Таким образом, перед изобразительной поверхностью, где находится зритель, Рембрандт мыслит себе безжалостный и бесчувственный мир. Поэтому мы начинаем осознавать себя ответственными за то, что будет с этими бедняками, и что сделают с Христом за его любовь к беднякам. За и над фигурой сановного толстяка мы видим другие порождения хищного рабовладельческого мира в человеческом обличье. На третьем плане слева, между человеком с сократовской головой и левым краем офорта, за возвышением стоят все залитые светом самодовольные бородатые фарисеи в богатых одеждах, не верящие в способность Христа совершить чудо. Они дебатируют, обсуждая с явной враждебностью и лицемерными ухмылками слова Христа, и иронически ожидают посрамления чудотворца. Разнообразные оттенки наивной веры, тревожного ожидания, немеркнущей надежды и покорной мольбы нищих и больных персонажей справа от нас составляют главное содержание этого листа. Все симпатии художника отданы тем, кто страдает. Кажется, что офортную иглу, которая выводила штрихи и обрисовывала тональные пятна, вела здесь не искусная рембрандтовская рука, а сердце художника. И, однако, в офорте ощущается двойственность, противоречивость: будничная повествовательность в передаче образов ярко освещенных фарисеев и обывателей спорит с драматической насыщенностью эмоциональной атмосферы вокруг несчастных, больных и калек. Риторический жест Христа - с его внутренней слабостью и бездейственностью. Можно думать, что самое смысловая концепция этого великолепного офорта - чудо, проявляющееся в чисто физическом акте, - оказалась, в конечном счете, чужда зрелому Рембрандту. Недаром он работал над доской несколько лет - с 1642-го по 1646-ой - и так ее и не окончил. И в этом офорте Рембрандт достиг высочайшего художественного мастерства: пространство и погруженные в него фигуры разработаны с исключительной тщательностью, каждый персонаж наделен только ему одному присущей характерностью, нет ничего приблизительного. Тщательность проработки как отдельных героев, так и толпы в целом далека от сухости: как в обрисовке действия обилие подробностей не заслоняет главного, так и в самом перспективном светотеневом решении отдельные мотивы, бесчисленные нюансы штриха, формы и освещенности подчинены общему замыслу и господствующему в гравюре мощному контрасту темного и светлого. Этот контраст носит не только композиционный, но и психологический характер: действие распадается на противоречащие друг другу группы, и от каждой из них ждешь оратора, который произнес бы язвительное изобличение, либо потрясающую проповедь. В сценах Рембрандта далеко не все ограничивается взаимоотношениями людей. В них разлито чувство важности свершающегося, близости чуда, сообщающего каждодневности нечто значительное. Но чувство это вовсе не такое, какому поклоняются суеверные люди: героям Рембрандта незнакомо молитвенное исступление полотен испанского живописца Эль Греко (даты жизни 1541-1614-ый) или крупнейшего мастера итальянского барокко, скульптора и архитектора Лоренцо Бернини. Люди Рембрандта полны готовности следовать тяготеющему над ними предопределению, но в них велико также сознание собственного достоинства. В них велика сила любви к миру, и это раскрывает для них в самой жизни, в ее повседневности такие стороны, которые граничат с настоящим чудом. Главное чудо свершается внутри самого человека, как бы говорят образы Рембрандта, и он дает это почувствовать в самых различных сценах. Но в семнадцатом веке высказывались самые разнообразные другие мнения о человеке. В частности, английские философы Гоббс и Локк проводили мысль, что человек действует в жизни из голого интереса. Законом общества признавалась борьба всех против всех. Рембрандт ван Рейн по всему своему складу был ближе к великому голландскому философу-гуманисту Бенедикту Спинозе, с которым он, может быть, встречался, и который учил, что человек через познание законов мира идет к свободе, к природе и, преодолевая эгоизм, приходит ко всеобъемлющей любви. Но все, что Спиноза облекал в научную форму философских трактатов, Рембрандт видел и передавал как художник. Одно за другим появляются дивные полотна на библейские и евангельские сюжеты: "Иаков, узнающий окровавленные одежды Иосифа", "Авраам, принимающий ангелов", "Добрый самаритянин" и "Ученики в Эммаусе". Последние две картины находятся в парижском Лувре и обе относятся к 1648-му году. Действие картины "Добрый самаритянин" (длина сто тридцать пять, высота сто четырнадцать сантиметров) происходит во дворе, перед неказистым зданием гостиницы, замыкающим справа и в центре неглубокую, в несколько шагов, сценическую площадку. Но наш взгляд в первые мгновения устремляется в левую часть картины, в ее кажущуюся бесконечной глубину. Там, далеко-далеко, на склонах пологих зеленых холмов, под ясным южным небом виднеются излюбленные Рембрандтом невиданные, похожие на мавританские, дворцы из светлого камня, с гордыми башнями, зубчатыми стенами и зияющими арочными проемами. Этот архитектурный пейзаж на лоне природы в левом верхнем углу, словно отсекаемый от остальной части полотна краем здания гостиницы, эта картина в картине зовет и манит нас своей красотой и необычностью. Там, далеко от нас, расстилается благодатная страна, перед нами лежит один из сказочных ее городов, который кажется сном. Вечереет; первые планы пространства картины погружены в полумрак, и только это колеблющееся слева наверху большое пятно далекого света как будто бы движется по полотну - так капризно оно брошено, легко и свободно. И когда мы переводим взгляд вниз, словно прерывается прекрасный сон, уступая место реальной действительности - той, что предстает на передних планах, внизу и справа. Последнее вечернее оживление; в центре на втором плане мы видим пару лошадей, привязанных к водостоку у стены. Слева от них мы различаем горизонтально сбитые доски прямоугольного колодца, над которым повисло на уходящей куда-то вверх веревке ведро. Заслышав конский топот, постояльцы с любопытством распахивают ставни настежь и высовываются из окон, чтобы видеть, кто приехал. На переднем плане, в таинственной атмосфере угасающего дня, уже началась сутолока. Слева от нас, переминаясь с ноги на ногу, словно спотыкаясь после долгой дороги, готова свалиться понурая лошадь. Еще левее подросток-конюх с одутловатым лицом поддерживает ее под уздцы. Он встал на цыпочки и через шею животного, без особой жалости, с бессердечием, так часто присущим его возрасту, смотрит в пространство правой части картины, следя за раненым человеком в лохмотьях, которого, поддерживая за плечи и за ноги, только что сняли с лошади. Они собираются внести его в дом; дорогу им указывает приезжий - хорошо одетый бородатый мужчина, высокий, на голове его богатый тюрбан. У него тонкие, восточные черты лица; он поднялся по лестнице, направо, ведущей в гостиницу, навстречу старой хозяйке, для которой уже приготовлены деньги за будущие заботы о несчастном раненом. Перед нами снова ожила и схватила нас за сердце великая рембрандтовская мечта о всеобщем братстве людей и торжестве милосердия. Богатый самаритянин привез тяжело израненного бедняка с целью позаботиться о нем и пролить в его сердце, еще более чем на его раны, сокровища милосердия и доброты. Таким образом, и картина в целом оказывается снова, как и пейзаж в ее верхнем левом углу, пронизанной мечтой художника, но уже иного рода. Надвигающиеся сумерки со своей мягкой меланхолией, кажется, принимают участие в этих человеческих мечтах и чувствах. Впечатление от картины, переданное с чрезвычайной простотой, кажется еще более возвышенным благодаря этому трогательному и спокойному участию природы. Самаритянин становится символом, говорящим о бесконечном милосердии. Полотно затуманено, насквозь пронизано темным золотом, очень богато своим фоном и, прежде всего, очень строгое. В архитектуре господствуют горизонтальные и вертикальные плоскости и ребра, параллельные и перпендикулярные по отношению к изобразительной поверхности картины, что делает здание мало интересным для глаз зрителя и заставляет его сосредоточиться на людях. К тому же крыши гостиницы не видно - край картины срезает стену над третьим этажом. Здесь выступает налицо тенденция Рембрандта к упрощению и монументальности, намечающая стиль последнего периода творчества. Однако внизу, с трудом различаемые глазом, границы тональных пятен (фигуры людей и лошадей) принимают криволинейный характер. Краски грязные и в то же время прозрачные, манера письма тяжелая - и вместе с тем воздушная, колеблющаяся и решительная, вымученная и свободная, очень неровная, неуверенная, в некоторых местах расплывчатая, в других удивительно отчетливая. Что-то заставляет вас сосредоточиться - если вообще можно быть рассеянным перед таким властным произведением искусства - и говорит вам, что автор сам был чрезвычайно внимателен и в то же время взволнован, когда он его писал. Остановимся перед ним, посмотрим на него издали, изучим в течение долгого времени. Основной коричневый тон картины отдает лиловым и красным, мягким, светлеющим кверху туманом, окутывая превосходно написанных лошадей и человеческие фигуры. Никаких четких контуров, ни одного рутинного мазка; крайняя робость, которая происходит не от незнания, а как будто из боязни быть банальным, и оттого, что мыслитель придает такую цену непосредственному и прямому выражению жизни. Архитектура в десятке метров от нас и колодец, лошади и люди строятся и вылепливаются как будто бы сами собою. Хорошо известные формулы почти не принимают в этом участия, не видно никаких технических приемов, и все-таки переданы все - и смутные, и определенные - черты действительности. В офорте под тем же названием внимание Гете привлек старик - хозяин гостиницы. В картине Рембрандт делает психологическим центром фигуру и лицо больного, израненного бедняка. Рассмотрим этого наполовину мертвого, согнутого человека, которого подобрали на дороге и несут, держа за подмышки, обхватив колени, ногами вперед, с такими предосторожностями, который оттягивает руки этих двух несущих и жалобно стонет. Вот он перед нами, в центре первого плана, загораживающий головой колодец, разбитый, искривленный, освещенный неверным светом вечерней зари. Мы видим его правую скрюченную руку на впалой груди, его лоб, покрытый повязкой, через которую проступает кровь. Рассмотрим его маленькое, странным образом не наклоненное, показанное в профиль лицо мученика, изнемогающего от боли и задыхающегося от толчков, с полузакрытым правым глазом и потухшим взглядом, лицо умирающего, эту приподнятую бровь и рот, из которого слышится стон, едва заметную гримасу судорожно раскрытых губ, на которых замирает жалоба. В этом бледном, исхудалом, испускающем стоны лице все выразительно, задушевно и какая-то грустная радость человека, подобранного в минуту агонии, понимающего, что часы его сочтены. Перекрещенные его голые икры и ступни - безукоризненного рисунка и такого же стиля. Их нельзя забыть, как ноги и ступни Христа в картине Тициана "Погребение". Ни одной судороги, ни одного жеста в этой манере передавать невыразимое, ни одной черты, которая не была бы патетичной и сдержанной; все продиктовано глубоким чувством и передано совершенно необычайными средствами. Еще более дивным произведением являются "Ученики в Эммаусе" (высота шестьдесят восемь, ширина шестьдесят пять сантиметров). Простое действие с четырьмя участниками - Христос, два ученика и слуга - развертывается в небольшом, но высоком интерьере на фоне монументальной ниши, высокого углубления в стене, с гладкими столбами по бокам, смыкающимися наверху посредством арочного свода. Ниша сдвинута от оси картины влево, оставляя справа место для дверного проема, частично срезанного краем изображения. Перед нишей стоит небольшой низкий стол, покрытый белой скатертью. В силу законов зрительной перспективы поверхность стола выглядит как вытянутая по горизонтали белая трапеция; ее коротенькие боковые стороны - боковые стороны стола, - если мы их мысленно продолжим вверх, попадут в точку пересечения оси ниши с главной горизонталью картины. Эта точка схода должна, по мысли художника, привлекать внимание зрителя в первую очередь, являясь композиционным центром изображения. И действительно, из проведенного нами анализа следует, что белая полоска поверхности стола оказывается одновременно и основанием ниши, и основанием равностороннего треугольника с вершиной в точке схода. А в этом треугольнике и размещена фигура главного героя, сидящего за столом - Христа. Точка схода приходится на его ярко освещенное лицо. Так центр композиции начинает сюжетную завязку картины с главными ее действующими лицами и аксессуарами. Обстановка чрезвычайно скромна, даже бедна. Все великолепие этого произведения, его глубокая проникновенность, его сверхъестественное могущество заключено в трех фигурах: двух учениках, сидящих по сторонам стола, и Христа, обращенного к нам лицом. Образ Христа, который Рембрандт нащупывает еще с 1628-го года, и который в "Листе в сто гульденов" уже сбрасывает последние остатки внешнего пафоса, здесь отливается в совершенно необычную форму. Никогда еще не видала мировая живопись такого поразительного Божьего лица. Головы Христа, написанные величайшими художниками Европы - Джотто, Леонардо да Винчи, Мантеньей, Тицианом, Рубенсом, Рафаэлем и Веласкесом - кажутся поверхностными по сравнению с головой, написанной Рембрандтом. Еще более дивным произведением являются "Ученики в Эммаусе" (высота шестьдесят восемь, ширина шестьдесят пять сантиметров). Простое действие с четырьмя участниками - Христос, два ученика и слуга - развертывается в небольшом, но высоком интерьере на фоне монументальной ниши, высокого углубления в стене с гладкими столбами по бокам, смыкающимися наверху посредством арочного свода. Ниша сдвинута от оси картины влево, оставляя справа место для дверного проема, частично срезанного краем изображения. Перед нишей стоит небольшой низкий стол, покрытый белой скатертью. В силу законов зрительной перспективы поверхность стола выглядит на картине как вытянутая по горизонтали белая трапеция; ее коротенькие боковые стороны - боковые стороны стола, - если мы их мысленно продолжим вверх, попадут в точку пересечения оси ниши с главной горизонталью картины. Эта точка схода должна, по мысли художника, привлекать внимание зрителя в первую очередь, являясь композиционным центром изображения. И действительно, из проведенного нами анализа следует, что белая полоска поверхности стола оказывается одновременно и основанием ниши, и основанием равностороннего треугольника с вершиной в точке схода. А в этом треугольнике и размещена фигура главного героя, сидящего за столом - Христа. Точка схода приходится на его ярко освещенное лицо. Так центр композиции начинает сюжетную завязку картины с ее главными действующими лицами и аксессуарами. Обстановка чрезвычайно скромна, даже бедна. Все великолепие этого произведения, его глубокая проникновенность, его сверхъестественное могущество заключено в трех фигурах: двух учениках, сидящих по сторонам стола, и Христа, обращенного к нам лицом. Образ Христа, который Рембрандт нащупывает еще с 1628-го года и который в "Листе в сто гульденов" уже сбрасывает последние остатки внешнего пафоса, здесь отливается в совершенно необычную форму. Никогда еще не видала мировая живопись такого поразительного божьего лица. Головы Христа, написанные величайшими художниками Европы - Джотто, Леонардо да Винчи, Мантеньей, Тицианом, Рубенсом, Рафаэлем и Веласкесом - кажутся поверхностными по сравнению с головой, написанной Рембрандтом. Нельзя словами передать бесконечную человечность этого лица. В нем воплощена вся нежность жизни и грусть смерти. Его глаза из такой глубины смотрят на страдания человечества, а его лоб кажется таким ясным среди мрака, который окутывает весь мир! Трудно сказать, как написано это лицо; кажется, что оно не существует в действительности, а только является. Безграничная любовь окружает его, и ученики - простые люди, полные сурового благородства, почитают его с нежным ужасом. Глядя куда-то вдаль, левее и выше зрителя, Христос медленно разламывает кусок хлеба над белой скатертью стола, и его жест кажется символом истины, который познают лишь впоследствии. "Ученики в Эммаусе" - чудо искусства, затерянное среди уголков парижского Лувра, достойно того, чтобы занять место среди шедевров великого мастера. Достаточно взглянуть на эту небольшую картину, мало замечательную с внешней стороны, лишенную всякой декоративности, то есть эффектных украшений, с тусклыми красками, почти неловкую по отделке, чтобы раз и навсегда понять величие ее творца. Не говоря о молодом ученике, сидящем к нам спиной за столом слева, который все понял и всплеснул руками, прижимая их к губам; не говоря о сидящем справа старике, который резким порывом кладет салфетку на стол и смотрит прямо в лицо воскресшему, очевидно, вскрикивая от изумления; не говоря о молодом черноглазом слуге, который подошел справа на заднем плане с блюдом в руках и замер, немного согнувшись, между Христом и его учеником справа, увидев одно - человека, который собирается есть, но не ест, а благоговейно осеняет себя крестным знамением, - если бы от этого удивительного произведения остался бы один Христос, то и этого было бы достаточно. Рембрандт создает совершенно новый для европейского искусства тип Христа, свободный от элементов традиционной идеализации (если не считать сияющего нимба над головой), тип сжигаемого внутренним огнем аскета и мечтателя, олицетворение доброты и настойчивости. Разве был хоть один художник до Рембрандта - в Риме, Флоренции, Сиене, Милане, Базеле, Брюгге, Антверпене - который не написал бы Христа? От Леонардо да Винчи, Рафаэля и Тициана на юге Европы до братьев Ван Эйк, Гольбейна, Рубенса и Ван Дейка на европейском севере как только ни изображали его, то в божественном, то в человеческом, то в преображенном виде. Как только ни освещали мифическую историю его жизни, его страданий, его легендарной смерти и ни повествовали о событиях его земного "бытия" и величии его "небесной" славы. Но изобразил ли его кто-нибудь таким, каким он изображен здесь: бледным, исхудалым, преломляющим хлеб, как во время тайной вечери, в коричневой одежде странника, со скорбными почерневшими губами, на которых остались следы пытки, с большими, темными, затуманенными и задумчивыми глазами, кроткими, широко раскрытыми и возведенными к небу, с холодным, как бы фосфорическим сиянием окружающего его голову лучистого ореола? Передал ли кто-нибудь неуловимый образ живого человека, который дышит, но, несомненно, прошел врата смерти? Поза этого божественного пришельца с того света, этот жест, который нельзя описать и, уж наверно, нельзя скопировать, пламенность этого лика, лишенного резких очертаний, выражение, переданное одним движением губ и взглядом - все это запечатлено высоким вдохновением, представляет неразгаданную тайну творчества, все это положительно бесценно. Ни у кого нет ничего подобного; никто до Рембрандта ван Рейна и никто после него не говорил таким языком. И, наконец, третья картина, еще более удивительная, чем две предыдущие, украшает собой Брауншвейгский музей (ее длина семьдесят девять, высота шестьдесят пять сантиметров). Она носит название "Явление Христа Магдалине" и исполнена в 1651-ом году. По христианским легендам, Мария Магдалина, грешница, прощенная Христом, в числе постоянных его спутников присутствовала при его казни и погребении. После этих трагических событий она скрылась в необитаемом месте, далеко за городом. На картине Рембрандта в сумерках, между утесов, является к Магдалине босой, весь в белом, с обнаженной головой Христос. Он приходит откуда-то из потустороннего мира; Магдалина первая из тех, кому суждено увидеть его воскресшим. Любовь привела его сюда. Упавшая на колени, вся в черном, Магдалина простирает к нему руки и хочет поцеловать край его одежды, но никак не может коснуться ее. Мы чувствуем, что высокая фигура Христа слегка дрожит и, излучая таинственный свет, бесшумно тает в вечернем воздухе. Обволакивая Магдалину взглядом, он слегка отстраняет от нее свою опущенную левую руку, и сам непонятным образом изгибается и изламывается туда же, не давая до себя дотронуться; магическим жестом правой руки он призывает женщину остановиться. И мы точно знаем, что если она не последует его желанию, то руки ее пройдут сквозь его прозрачные ткани и тело, как через воздух; и в тот же миг он исчезнет. Вся сцена протекает на холме, на опушке виднеющегося вдали темного леса, в молчании. Слева перед нами воскресший учитель, весь залитый струящимся светом; справа - его последовательница, скрытая мягкой тенью. Они олицетворяют собой: один - жизнь, хотя он уже мертв, другая - смерть, хотя она еще жива. И так сильно действие этого контраста, что не верится, что эта картина - дело рук человеческих. В этом неподражаемом произведении под красноречивым покровом линий и красок художник скрыл свое потрясающее мастерство. Начало пятидесятых годов отмечено в фигурных композициях Рембрандта (в графике, может быть, даже лучше, чем в живописи) тягой к скрытой душевной жизни человека, к его внутренним видениям, находящим свой отголосок в окружающей среде, в таинственных явлениях природы. Вместе с тем, свет под кистью и резцом приобретает особенно трепетный, зыбкий, скользящий характер, словно растворяющий и развеществляющий предметные формы. Открывает эту группу произведений Рембрандта "Видение Даниила", Берлин, которое обычно датируют 1650-ым годом (длина картины сто шестнадцать, высота девяносто шесть сантиметров). Ее сюжет навеян одним из библейских сказаний, воспроизведенным в "Книге пророка Даниила", о борьбе чудовищ, символизирующих злые силы, угрожающие еврейскому народу. Рембрандт стремится передать в картине не внешнюю канву страшного сказания, а тот эмоциональный тон, полный жуткой таинственности, который звучит в этом пророческом видении. Пустынный, скалистый пейзаж с глубокой расщелиной, пробитый речным потоком, уходящим из нижнего правого угла картины к ее центру, в туманную даль. Этот пейзаж, с его пологим правым и равнинным левым краями расщелины, освещен загадочным, пепельным, словно лунным светом. Слева на заднем плане высокая гора поднимается в заоблачную высь, упираясь в верхний край изображения. На правой стороне расщелины, на втором плане, неясно выступает из мглы так называемое "видение" - стоящий в угрожающей позе странный баран с пестрой шерстью и ветвистыми рогами. На левой, вблизи от нас - павший на колени юный, кудрявый Даниил, в одежде оливкового цвета. Позади к нему склонился очень молодой белокурый ангел, в белой, сияющей, широкой, ниспадающей до земли одежде. Его распахнутые крылья свидетельствуют, что он только сейчас слетел с небес. Левой рукой ангел указывает на видение, правую же нежным, ободряющим жестом положил на плечо Даниилу. Но тот не смотрит на чудесное видение; полный смятения и благоговейного страха, он сейчас застынет в коленопреклоненной позе, с покорно опущенной головой, с вскинутой для молитвы кистью правой руки. Он трепетно прислушивается к каким-то голосам, звучащим в таинственной мгле. Это звучание смутных голосов природы, подслушанное человеком и воплощенное в мягком, призрачном свете, скользящем в полумраке, и составляет главное очарование берлинской картины. Превращение вещественного мира в духовные и эмоциональные ценности - одна из основных задач зрелого Рембрандта. Своего рода программным в этом смысле произведением является небольшая по размерам, но монументальная по внутреннему размаху образа картина 1651-го года, находящаяся в Нью-Йорке, "Царь Давид" (высота тридцать, ширина двадцать шесть сантиметров). Впервые после нюрнбергской картины "Апостол Павел" и амстердамской "Пророчицы Анны" мы встречаемся с оригинальным жанром в живописи Рембрандта - с картиной повествовательного характера, содержание которой раскрывается, подобно портрету, на изображении человека. Но теперь вымышленный портрет еще более приближается к реальному - Рембрандт воссоздает погрудное изображение, столь привычное для воссоздания внешнего облика действительного лица, мимика, выражение глаз, привычные позы и манеры которого, равно как и его одежда, обстановка и привычки хорошо известны. Образ царя более чем двухтысячелетней давности построен на контрасте между сверкающим великолепием его одеяния и головного убора и темным, угнетенным состоянием его души. Давид вспоминает всю свою жизнь - карьеру, подвиги и предательства, облагодетельствованных и погубленных им людей; прижимая к себе арфу, он согнулся под тяжестью своих дум. Его опущенные глаза не видят, их взгляд направлен внутрь, как будто Давид прислушивается к своему внутреннему голосу, к звучащей в его душе скорбной мелодии, пробуждающей воспоминания об утраченной молодости и мертвых. Так страдающий царь превращается в поэта, псалмопевца, и отблески этого поэтического озарения, равно как и пробуждение долго молчащей совести, загораются золотым огнем в короне Давида. Коренным образом изменилась живописная фактура Рембрандта. Картина написана густыми, жирными мазками, поверхность которых совершенно различна в зависимости от структуры того предмета, который они воплощают. Рассматриваемые вблизи, они складываются в целостный оптический образ, искрящийся и переливающийся благодаря неровным слоям краски, подобно драгоценным каменьям. Именно эти переливы красок, придавая образам позднего Рембрандта динамичность и одухотворенность, создают впечатление, будто они способны меняться на глазах у зрителя. Таким образом, в произведениях конца сороковых годов, насыщенных самой красочной и самой контрастной светотенью, полных энергии и успокоенности, художник ставит перед собой ряд ответственных живописных и сюжетно-психологических задач, которые разрешает в изумительной гармонии тематической и образной формы. "Подобно гладкой зеркальной поверхности тихого озера, - говорит один из новейших критиков Рембрандта, - покоится эта фаза рембрандтовского развития между бурно несущимся потоком его раннего периода и величественным прибоем последних, затихающих волн". К 1650-ым годам относятся лучшие создания Рембрандта в искусстве офорта. В западноевропейской живописи рядом с Рембрандтом могут быть поставлены Рафаэль, Веласкес, Тициан и Рубенс. В графике Рембрандт ван Рейн занимает первое место в мире. Только полтора столетия спустя испанец Франсиско Гойя намечает новые пути в развитии гравюры. По глубине содержания, по интенсивности чувства, по богатству художественных средств, по впечатляющей силе лучшие из офортов Рембрандта не только не уступают его живописным произведениям, но зачастую превосходят их. Тематическое разнообразие офортов Рембрандта огромно - от тончайших по своему лиризму интимных образов до монументальных многофигурных композиций. В пейзажных офортах Рембрандта 1650-ых годов пространство за изобразительной поверхностью бесконечно расширяется, изображение предметов и человеческих фигур становится предельно емким. Пейзажные офорты Рембрандта поражают своей близостью с искусством нового времени, по суммарности восприятия они во многом предвосхищают произведения пейзажистов девятнадцатого века, в первую очередь, Шарля Добиньи, годы жизни 1817-1878-ой, и импрессионистов, заявивших о себе в 1874-ом году. Однако у французских мастеров основным средством эмоциональной выразительности пространства был воздух, в котором растворялись и таяли предметы, на задних планах совершенно исчезая в густой туманной дымке. Рембрандт с тонкой наблюдательностью передавал естественное рассеянное солнечное освещение в природной воздушной среде - пленэр. Его пейзажи не менее пространственны, чем у импрессионистов, но они более материальны и предметны. У Рембрандта даже на самых дальних планах, у горизонта, почти всегда различимо конкретное предметное содержание. Часто там появляется легко намеченный силуэт города с вертикалями соборов и башен. Эту традицию Рембрандта впоследствии продолжил другой гениальный голландец - Винсент ван Гог, годы жизни 1853-1890-ый. Хотя Ван Гог и очень тесно соприкоснулся с французским искусством, задние планы его пейзажных рисунков и картин не менее предметно-содержательны, чем у Рембрандта. Создавая свои уникальные по художественному совершенству офортные пейзажи, Рембрандт предпочитает здесь узкий горизонтальный формат. Выбирает отдаленную и высокую точку зрения, часто сводит композицию к схеме расположения пространственных планов - сужающихся по мере продвижения к линии перспективного горизонта горизонтальных полосок, служащих основанием для все более крохотных изображений полей, лесов, каналов и деревень. И от всего этого пейзаж словно распространяется вширь и вглубь, вбирая в себя просторы земли, небесные дали - весь безграничный мир природы. Собственный мотив рембрандтовских достижений в области пейзажа - это бесконечное пространство, чистая глубина, без боковых предметов на первых планах. Если бы у нас ничего не осталось от Рембрандта, кроме двадцати его пейзажных офортов, то и тогда он был бы поставлен в первый ряд лучших рисовальщиков и граверов мира. Рембрандт нашел абсолютно правильное и убедительное выражение для природы, труднее всего поддающейся реалистическому рисунку. Рембрандт и здесь был вечным самоучкой, не полагающимся на какую-нибудь традицию, даже на свою собственную. И лишь мало-помалу, шаг за шагом, в постоянном развитии, побеждал он природу. Это вполне интимное и вполне пространственное искусство достигает вершин рембрандтовского реализма в "Пейзаже с башней" (длина тридцать два, высота двенадцать сантиметров), 1652-ой год. Этот офорт дает еще больше пространства и воздуха. И Рембрандтом сделано все, чтобы провести нас через это пространство. Перед утопающей в зелени деревьев группой домов много плоской почвы, горизонт - граница с небом - снова, приблизительно, на середине. Взгляд уходит в глубину и, хотя почва до самого переднего (нижнего) края офорта находится в поле зрения глаз, первый план остается еще незаметным. Взгляд скользит поверх него. С неслыханной смелостью мастер оставляет широкую пятисантиметровую полосу, прилегающую к нижнему краю, без всякой штриховки и перебрасывает наше внимание непосредственно в глубину, за сотню метров и дальше. Художник прибегает к диагональной композиции. По-видимому, из нижнего правого угла офорта в его глубину, влево и вверх, выходит песчаная сельская дорога; продолжаясь, она становится видимой, сужаясь для глаз. Слева ее окаймляют несколько покосившихся вбитых в землю столбиков-околышей. Она подходит к изображенной в центре листа деревне; справа за ней мы видим ярко освещенный солнцем спокойный, безветренный пейзаж. Там-то и видна давшая этому офорту название старинная каменная башня, как бы отделяющая от изображения справа его треть. Но она недолго привлекает наш взгляд, потому что художником она обезглавлена, и остался один лишь прямоугольный остов, к которому слева примыкают утопающие в листве другие далекие строения. Наклон столбиков слева от дороги кажется меняющимся, если путник заспешит по дороге. И есть чего спешить, ибо над лесом, слева в глубине, уже навис обильный дождь. Слева наверху, за добрый километр-два от нас, виден глухой серый тон набухшего грозой неба. Ветер, сырой и холодный, метет по низеньким пушистым деревьям, которые, выстроившись справа вдоль дороги, хмуро шумят, словно подготавливаясь к большому ненастью. Оставив деревню справа, дорога, перевалив через пологий холм, опускается в черную глубину леса; над ним небо темнеет все быстрее, слышится шум начинающегося проливного дождя. Скоро гроза пойдет и здесь. Кто ощущал пробирающую по коже дрожь перед сырым и холодным ветром и плотно запахивал плащ, будет долго переживать чарующую силу этого рембрандтовского ландшафта. Самым выразительным из рембрандтовских пейзажных офортов является, несомненно, "Ландшафт поместья взвешивателя золота", 1651-ый год (длина тридцать три, высота двенадцать сантиметров). Художник оставил нам лишь один экземпляр оттиска с его доски, как высший результат своих экспериментов на бумаге с изображением на ней бесконечного пространства. Название офорт получил случайно, по совершенно второстепенным соображениям. Линии перспективного и видимого горизонта, проходящие посередине листа, практически совпадают. Глаз едва находит на чем остановиться в этой широкой пустыне - пустота, безграничное пространство тяготеют над этой плоскостью. Причина того, что эта плоскость сначала производит впечатление такой голой и пустынной, заключается вовсе не в ее кажущейся бедности; она заключается в той новой точке зрения, которую Рембрандт избрал для ландшафта. Мы смотрим в пространство с высокой башни или горы, так что все внизу кажется крохотным и как бы сжавшимся. Перспективный горизонт при высокой точке зрения отодвигается в глубину гораздо дальше, чем на четыре километра, но в зрительном кадре остается на том же месте; поэтому появляются новые, очень узкие, горизонтальные планы. Уступая им место, все остальные, особенно ближние, сжимаются, становясь более компактными. Итак, перед нами - Голландия. Бог создал море, а голландцы - берега. Эту пословицу можно встретить, пожалуй, в любой книге, посвященной Голландии, ибо действительно значительная часть ее территории буквально создана руками трудолюбивых людей, ведущих героическую борьбу с морем. И Рембрандт показывает нам веками создаваемые дамбы, плотины, каналы, шлюзы. Фронт гидротехнических работ, в те времена еще примитивный, после победы революции охватил почти всю территорию страны, и общая длина плотин и дамб уже во времена Рембрандта исчислялась сотнями километров. Построенные из песка и гравия, высотой с двух- и трехэтажный дом, они защищали страну от моря. Слово дамба, по-голландски "дамм", вошло в название многих городов - Амстердам, Роттердам, а центральная площадь Амстердама до сих пор так и называется - Дамм. Рембрандт показывает польдер - осушенные и возделанные участки, прорезанные каналами и защищенные дамбами. Это идеально ровная поверхность, исключением могут быть маленькие возвышенности или холмики - следы бывших островков, окруженные ныне сушей. Это сплошные луга, обширные и ровные, тянущиеся до самого горизонта, разрезанные ровными полосками каналов цвета нержавеющей стали, окаймленных низким кустарником. Спокойные воды каналов лежат несколько выше уровня равнины, и если бы не защитный пояс дюн и плотин - не менее четверти страны оказалось бы сразу и полностью затопленной. Так Рембрандт пользуется горизонтальными планами, сменой освещенных и затененных полосок, все более сужающихся по мере приближения к горизонту и призванных изображать примерно равные по ширине полосы предметной плоскости. Огромную роль играет и белый тон бумаги, в котором сосредоточена высшая сила света. Удивительно живой и обобщенный штрих закрепляет лишь самое существенное, опускает все поясняющие детали, как бы спешит зарисовать всю бесконечную панораму. И из этой простоты, почти аскетизма форм, из необъятных дистанций и масштабов рождается ощущение величественного покоя, эпической мощи, безграничной свободы и неудержимого стремления вдаль. Крошечные фигурки людей растворяются в этой необъятности, хотя их можно все-таки различить справа, на лугу, стелющемся вдоль ближнего к нам берега канала. Но присутствие человека проявляется в рядах приземистых дамб, хижин и домиков, разбросанных на задних планах, в полосках канала, прорезающих слева направо весь лист, в шпилях колоколен, возвышающихся над островками рощ - слева у горизонта и справа, на противоположном берегу ближнего к нам канала. "Для человека отверста вся земля, весь сей дивный мир с разнообразием своим". В поздних пейзажах Рембрандт отказывается от травленой гравюры и переходит к существовавшей до него резцовой технике, технике сухой иглы, то есть процарапывания иглой непосредственно по металлу. Эта техника, при которой отсутствует процесс травления кислотой, придает более живой и выразительный характер штриховым линиям, которые, однако, могут быть легко искажены случайными ошибками в работе. С другой стороны, сухая игла дает в оттиске более глубокий, то есть более насыщенный краской тон, хотя светотеневые соотношения в самой краске сами по себе отсутствуют - их приходится теперь целиком моделировать разной густоты штриховкой. И именно обратившись к этой технике, Рембрандт смог наполнить таким богатством колористических оттенков уже знакомый нам "Пейзаж с хижиной и башней", насытить дали воздухом, преломляющим и стушевывающим очертания в "Пейзаже с охотником", 1652-ой год, где на осенней дороге мы встречаемся с вышедшим из далекой деревни на фоне фантастических гор охотником и его собаками. И, наконец, создать такой шедевр световоздушной среды как офорт "Дорога вдоль канала", 1652-ой год. Длина офортного листа "Дорога вдоль канала" двадцать один, высота восемь сантиметров. В высоту изображение еще меньше, потому что линия горизонта поднимается лишь до половины привычной высоты, то есть всего лишь на два сантиметра от нижнего края. Сильный солнечный свет, падая на неровности первого плана, заставляет сверкать их, если они обращены к солнцу, или мерцать полутенями, если они освещены скользящими лучами, и он же вызывает сочные, черные тени в сторону противоположную солнцу - налево. В этом обилии пространственного свечения, сливающего отдельные предметы в одну слепящую глаза поверхность, мы различаем справа уходящую вдаль дорогу, а слева - горизонтальный залив канала, что позволяет Рембрандту объединить в одну две разновидности пространственной композиции. Широкая сельская дорога, изрытая копытами лошадей и колесами телег, образует своими контурами приземистый треугольник в правой части изображения, основанием которого служит правая половина основания офорта, а вершиной - точка схода на сильно опущенной линии горизонта, всего в трех сантиметрах от правого края. Поднимая взгляд от основания офорта к этой точке, пройдя между пышными деревьями через горизонтальную полоску тени дерева справа, мы всматриваемся в кажущуюся бесконечной даль окрест точки схода и ничего не можем различить, кроме неясных очертаний каких-то построек и кажущейся крошкой далекой колоколенки. Слева на первых планах сверкает канал, весь поросший осокой. На его противоположном берегу, линия которого протягивается от дороги, угадываются скрытые густой, но невысокой, местами приземистой растительностью, одинокие хижины бедняков и слева от них - парусная лодка и сеновал. Все пространство напоено теплым и сухим, но чистым и прозрачным воздухом; водная гладь и обильная листва, равно как дорога и хижины, радуют глаз дыханием вечной жизни. Так завершается круг пейзажного творчества Рембрандта, охватывающий около двух десятилетий в среднем периоде его деятельности. Пейзаж стал для Рембрандта той областью, где, с одной стороны, он шлифовал свои художественные методы, свои средства воплощения пространственной глубины на поверхности листа, взаимоотношений света и тени, динамики световоздушной среды, и которая, с другой стороны, служила ему для выражения активности человеческого духа. Пейзажи Рембрандта выделяются своей эмоциональной теплотой, своей одухотворенностью не только в голландской, но и всей европейской живописи и графике семнадцатого века. Именно глубокая человечность составляет отличительную особенность пейзажей Рембрандта. Изображают ли они повседневную, мирную сельскую природу или героические столкновения в стране величественных руин и бурных потоков, они невозможны без человека, живущего в этой хижине, ловящего рыбу в этом пруду, остановившегося на этом мостике, гонимого грозой по этой дороге, распрягающего лошадь на этом канале. Они выражают его чувства, воплощают его деяния и его творческую мысль. Вместе с тем пейзажи Рембрандта пронизаны ощущением непрерывной активности природы, даже в состоянии покоя и глубокого единства всех ее элементов. Причем главным связующим звеном этого единства являются не материально осязаемые формы, а свет и излучаемое им тепло. Никому из предшественников Рембрандта и никому из его современников кроме, может быть, Якоба ван Рейсдаля, не было доступно столь тонкое и проникновенное восприятие природы как живой и эмоциональной среды, окружающей человека. Это увлечение проблемой среды и ее взаимодействия с человеком, ее эмоционального тона, составляющего основной стержень творчества Рембрандта с конца тридцатых до середины пятидесятых годов, получило свое развитие в двух главных направлениях. С одной стороны, художник погружался в мир патриархальных отношений и семейного быта, в замкнутую атмосферу интерьера. С другой стороны, он обращался к пейзажу, к его световоздушным просторам, зовущим осмыслить человека, его роль во Вселенной. Однако при всей своей значительности и закономерности пейзажный этап не мог быть особенно длительным, не мог исчерпать всех сторон художественного дарования и творческого метода Рембрандта - художника для которого главной, центральной темой в искусстве всегда оставался человек. Как ни глубоко человечны интерьеры и пейзажи Рембрандта, как ни чутко отражают они движения человеческой души, они все же остаются только периферией человеческого образа, его резонансом. В середине пятидесятых годов происходит новый перелом в художественном мировосприятии Рембрандта. После периода увлечения проблемой среды Рембрандт полностью отказывается от использования пейзажа и в живописи, и в графике. Рембрандт снова обращается к изображению человека, но на основе более обобщенного стиля и более тесной взаимосвязи всех, в первую очередь, психологических, элементов образа. Гениальный портретист в живописи, Рембрандт обращается к портрету в офорте чаще всего по заказу и, как иногда кажется, не очень охотно. Среди двух десятков его графических портретов есть немало удивляющих своей внешней холодностью и равнодушным отсутствием сопереживания. И все же в некоторых лучших офортных портретах, преодолевая поистине дьявольские трудности, Рембрандт поднимается до своего высшего художественного уровня. Именно к этому времени и относится офорт "Рембрандт, рисующий у окна" (высота шестнадцать, ширина тринадцать сантиметров), 1648-ой год, один из самых значительных автопортретов художника, самый замечательный его гравированный автопортрет. Первое, что бросается в глаза в этом офорте, так это чрезвычайная деловитость и серьезность, как в образе художника, так и в окружающей его обстановке. Рембрандт не желает больше казаться ни "аристократом духа", ни тем более светским щеголем. Исчезли все черты светской утонченности и внешнего блеска, перед нами опять сын лейденского мельника. Художник в простой и темной войлочной шляпе (больше похожей на перевернутую кастрюлю без ручки, чем на сколько-нибудь приличный головной убор), в плохонькой рабочей темной куртке, надетой на измятую белую рубашку без воротника, свободно и спокойно сидит за столом, отделяющим его от зрителя. Он изображен лицом к нам, у открытого на левой боковой стене окна, таким образом, чтобы свет падал на крышку стола перед ним, и рисует. У него напряженное, почти квадратное лицо, широкий, одутловатый, бритый подбородок, усы коротко подстрижены, губы плотно сжаты. На лбу - несколько напряженных поперечных складок. Черты лица чудовищно серьезны; кулак правой руки сжимает стержень - не то карандаш, не то штихель (гравировальную иглу). Несколькими неровными горизонтальными линиями намечены лежащие на толстом фолианте листки бумаги, на которые он опустил тяжелую левую руку. Глаза художника, не прищуриваясь как обычно, тем не менее неумолимо и пристально всматриваются в зрителя, который чувствует себя моделью для будущего создания художника. Все свидетельствует о том, что Рембрандт пожелал изобразить себя таким, каким он бывал в часы наибольшего творческого напряжения. Художник за работой; и ничто не может нарушить его единения с миром образов, создаваемых его наблюдательностью и фантазией. Игра светотени передает напряженную внутреннюю жизнь усталого и некрасивого, но озаренного изнутри мыслью и вдохновением лица. Как пристально, как проникновенно, каким мудрым, все понимающим и проникающим до самых сокровенных тайн души взором глядит он на того, кого хочет запечатлеть. У этого открытого окна, срезанного левым краем офорта, откуда свет озаряет его черты, глядит так настойчиво, так упорно, словно он видит не модель, а весь мир! Глядит, просветленный горем, познав на себе изменчивость славы, безразличие, а то и враждебность людей, еще вчера превозносивших его до небес! Какой великолепный лист, где ослепительный белый свет, вливающийся в пространство за листом бумаги, сталкиваясь с наступающей изнутри, справа и внизу, кромешной тьмой, создает самую мощную игру светотени на лице и руках Рембрандта! Кажется, что он читает всю жизнь человека, которого он портретирует, и в душе его происходит напряженная борьба света и мглы. Но внешне он абсолютно спокоен. Единство волевого напора и тяжелых размышлений, глубокой драматичности и неподкупной прямоты, несгибаемая воля художника, непоколебимость его правдивого и страстного суждения о мире - таков смысл портретного образа. Это Рембрандт, достигший полной творческой зрелости, твердо определивший свой путь в жизни и в искусстве, спокойный и уверенный наблюдатель, полный скрытого огня. Несколько более поздний портрет известного издателя гравюр Клемента де Йонге, 1651-ый год, являет собой пример почти суровой сдержанности, частой у Рембрандта пятидесятых годов. Здесь полностью отсутствует всякий рассказ о человеке, всякое внешнее действие, так же как и отброшены обычные для офорта светотеневые контрасты и тщательная разработка пространства. Высота офорта двадцать один, ширина шестнадцать сантиметров. Высящаяся пологой горой, начинающейся по всему нижнему краю рисунка, большая и светлая фигура де Йонге, окруженная сверху белым фоном, кажется изолированной от всего мира. И только выглядывающий за левым плечом портретируемого угол спинки деревянного стула хоть что-то говорит об осязаемой среде. Накинув на себя громадное, но легкое, светлое пальто, Клемент де Йонге уселся напротив нас к нам лицом и положил локоть правой руки на скрытую пальто ручку стула. Тонкие пальцы этой руки, выглядывающие из-за незастегнутого пальто на груди, свесились вниз со светской небрежностью. Левая рука в светлой перчатке опущена на закрытые пальто колени. Таким образом, обе руки находятся в покое; все остальное, кроме головы, бегло намечено. Поэтому почти все наше внимание обращено на лицо де Йонге, обрамленное сверху единственным, очень темным, слева черным пятном низкой шляпы с сильно помятыми широченными полями. Снизу лицо окаймлено большим белым воротником. Конечно, как всегда, наш взгляд падает, прежде всего, на те места лица, где сильнее всего сосредоточена внутренняя жизнь человека - на глаза и рот. В этих острых, почти колющих глазах, внимательный взгляд которых направлен на что-то справа от зрителя, и в этих сжатых, язвительных губах, ямочкообразные вытянутые уголки которых таят в себе одновременно нечто сухо саркастическое и пышно чувственное, раскрывается перед нами удивительная индивидуальность человека, одаренного беспощадно сильным умом и богатым эмоциональным восприятием. В то же время образ де Йонге исполнен горького одиночества и безотрадного разочарования. Новое в этом офорте по сравнению с предыдущими то, что Рембрандт понимает свою модель как бы изнутри и так выбирает внешние черты, чтобы они были в состоянии выразить своеобразие нервной внутренней жизни, пульсирующей под спокойной внешностью. Во взгляде де Йонге, в его закрытом рте чувствуется трудно сдерживаемое напряжение, и Рембрандт-психолог показывает нам не только внешнее сходство, но и саму жизнь человека. Тень от широкой шляпы, положенная не только на весь лоб, но и поверх глаз, усиливает напряжение, ибо, невольно привлекаемые этим взглядом, мы стремимся проникнуть в него сквозь полутень. И де Йонге поражает нас тонкостью душевной организации; его нервная восприимчивость почти болезненна. А легкий, почти незаметный наклон верхней части туловища и головы влево окончательно создают у нас впечатление, что этот человек готов вскочить со стула в любую минуту. И снова чувствуется его внутренняя сдержанная энергия, сила воли, которая заставляет его оставаться неподвижным. Он видит и понимает многое, очень многое, и все, что он видит, вызывает у него лишь скрытую горькую усмешку. Эта жизнь, это внутреннее беспокойство при внешней неподвижности находит истинно живописное выражение в противопоставлении света и тени в двух последних офортных портретах, выполненных в 1656-ом году. Это портреты стариков - Яна Лютмы и Томаса Харинга. У сидящего напротив нас ювелира Яна Лютмы, в его приветливых глазах, как естественно они сужены! - таится много плутовства, жизнерадостности и свежести. То же сверкает в уголках глаз. Рот, в свою очередь, говорит об энергии и задоре. Кепи сидит несколько набекрень. Борода подстрижена характерно, залихватски. В легком наклоне массивной головы направо от зрителя опять чувствуется напряжение - и снова оно сдерживается силой, исходящей, как кажется, от мощного затылка. Глубоко запрятанная внутренняя тревога лучше всего выражена, наверное, в одном из последних офортных портретов (высота офорта двадцать, ширина пятнадцать сантиметров). Рембрандт пользуется здесь всем богатством возможностей языка офорта и выполняет неуловимые штрихи и немыслимые по форме и отделке темные и светлые тональные пятна посредством как сухой иглы, так и протравливания кислотой. Пространство отодвигается вглубь на два-три метра, замыкаясь глухой серой стеной с решетчатым прямоугольным окном наверху. Снизу к нему растет целая темная гора - это тяжелое, черное, мерцающее серебристыми бликами бархатное платье, полностью скрывающее от нас фигуру погруженного в него сидящего напротив человека. И наверху этой горы, над прямоугольником белого воротника, попавшего в самый центр изображения, дрожит усталое, равнодушное старческое лицо, истомленное жизненными радостями и печалями. Неуловимая светотень обрисовывает неверные черты, моделирует жидкие седые кудри, подчеркивает горизонтальные морщины на лбу и косые - на щеках, передает сухую, пергаментную кожу всего лица. Главный свет сосредоточен на воротнике и манжетах изумительно выполненной художником бархатной одежды; высохшие кисти рук безвольно и спокойно улеглись на подлокотниках. Здесь лицо, как носитель духовного выражения, не нуждается в контрастном подчеркивании, и бархатные ткани играют роль необходимого декоративного противовеса. Вся фигура словно сжилась с креслом и никогда не поднимется. Каждый смотрящий на этот гениальный портрет вновь и вновь удивляется тому, как в нем переданы дрожание, беспокойство и напряженность старости. Здесь так много запутанного изобилия светопоглощающих и светоотражающих плоскостей в складках одежды, в тяжелой черной занавеси в верхнем левом углу, в формах изрешеченной оконной рамы над головой Харинга, что мы понимаем - нигде еще художественное намерение Рембрандта не сказывалось в офорте так ясно, как здесь. Между всеми этими предметами нет ни одного, который бы приковывал наше внимание как таковой. Но трепет изборожденного морщинами лица Харинга требовал такого сложного, спутанного, шумного сопровождения. Оно лучше всего дает понять, насколько все же это лицо, эта основная мелодия господствует над средой. Смотришь на эти веки, полуопущенные, как если бы трудно держать глаза открытыми, смотришь на этот уже не закрывающийся рот, и чувствуешь короткое учащенное дыхание старика. Таков старый Томас Якоб Харинг, смотритель камеры несостоятельных должников, на что намекают ржавые прутья окна, как раз над головой портретируемого - камеры, где художник с ним и познакомился. Все портреты Рембрандта чрезвычайно далеки от бесстрастной фотографической объективности, хотя все они в высшей степени реалистичны. Раскрывая человеческий образ, художник выдвигает на первый план черты, наиболее близкие ему самому. И поэтому в большинстве офортных портретов Рембрандта есть нечто общее, делающее столь различных людей, как смотритель тюрьмы Харинг, врач Бонус, гуманист и патриций Сикс, издатель гравюр де Йонге, неуловимо похожими друг на друга. В трактовке Рембрандта все это люди чувства и мысли, а не действия; в каждом из них мы чувствуем глубокое внутреннее одиночество. В их характерах заметны чуть пассивные, исполненные безотрадной печали черты. И, однако, это не смирение, не безропотная покорность судьбе, это только глубокое понимание жизни, такое, какая она есть. Робкая надежда на нравственное перерождение проходит через все поздние офорты Рембрандта, но нигде, пожалуй, не выражается с такой силой, как в гравюре "Слепой Товий", 1651-ый год (высота шестнадцать, ширина тринадцать сантиметров). В этом серебристом, прозрачном в деталях офорте замечателен тот минимум средств, которым достигнута трехмерность интерьера за изобразительной поверхностью и передана необычайная насыщенность внутреннего содержания. Простое крестьянское жилище с камином на заднем плане справа; над разожженным огнем коптятся подвешенные рыбы. Пустое старое кресло перед камином, на третьем плане. Лежащее на полу перед креслом - на втором плане - большое сломанное колесо, наверное, от повозки. Старый Товий, очевидно, сидел в кресле спиной к камину. Но какие-то неясные предчувствия - то ли вбежавшая слева в комнату лохматая собачка, тыкающая морду в его ноги, то ли внутренний голос слепого - подсказывают ему, что вести о сыне - или он сам - близки. Его сын уехал, чтобы искать отцу исцеления, и эти годы напрасного ожидания, неумирающей надежды и тяжелых забот сделали слепого человека старым и седым. И сейчас, в высочайшем возбуждении ожидания, дрожа от предчувствия, он встал и устремился из комнаты. И он, который тысячу раз, без колебания, шел по дороге от очага к двери, в возбуждении и радости предстоящего часа мгновенно забывает, где дверь, и идет налево, прямо в глухую стену. По полу, а теперь и по этой стене уже стелется его бледная тень. Слабой и дрожащей правой рукой шарит Товий по стене, нащупывая дверь. Выход рядом, справа от Товия, в той же стене, на заднем плане. Комната залита светом, но Товий заперт в ней слепотой. Глубже, душевнее, сдержаннее эта легенда никогда еще не была рассказана. Вся щемящая горечь, страшное одиночество покинутого в доме слепого старика, безнадежно протянутая вперед правая рука, - и сквозь этот трагизм в лице его с зияющими глазными впадинами и провалившимися щеками пробивается мучительная надежда на встречу с сыном, на таинственный и чудесный исход этой встречи. Офорт совершенно лишен контрастов света и тени, только фигура Товия, точнее, та ее сторона, которая обращена к двери, несколько темнее окружающих предметов. Очертания интерьера - прямоугольный камин справа, уходящая недалеко в глубину левая стена с дверью, большие яркие квадратные плиты каменного пола, имитируемые трапециями с точкой схода на правом крае изображения, - все эти очертания деталей интерьера показаны легкими, тонкими, как бы дрожащими, порой прерывающимися прямыми штрихами, растворяющими объем человеческой фигуры, подобно тому, как мысли и чувства старика растворяются во взволнованной напряженности его трепетного ожидания. Эти тонкие штрихи на белом фоне растворяют и мятущуюся фигуру Товия в длинном до полу одеянии, которое сейчас упадет с его плеч, с протянутой вперед правой рукой и согнутой, опирающейся на палку, левой. Эти штрихи лишают фигуру Товия материальной определенности, оставляя от всего образа лишь напряжение и одухотворенность большого чистого чувства предстоящей радости или великой муки. Подобное ощущение человека как слабой некрасивой плоти и напряженно сосредоточенной в себе души воплощено в листе "Христос в Гефсиманском саду", 1653-ий год (длина двенадцать, высота девять сантиметров). Как повествуют евангельские сказания, придя последний раз в этот сад, где он имел обыкновение останавливаться, Христос взял с собой трех учеников. С тоской и печалью сказал он им: "Душа моя объята скорбью в предчувствии смерти. Побудьте здесь и бодрствуйте со мною". И после того отошел от них на расстояние брошенного камня и, преклонив колени, стал молиться: "Авва Отче! Все возможно тебе; избавь же меня от этой чаши! Однако пусть свершится не то, что я хочу, но то, что ты хочешь". Три раза принимался молиться Христос, в то время как его ученики - мы различаем их бледные фигурки на первом плане слева - были объяты сном. Рембрандт изображает тот момент ночного моления, когда изнемогший в тяжелой внутренней борьбе с самим собой Христос, ноги которого подкосились, вот-вот упадет на землю. В ужасе от понимания предстоящих ему мучений и казни, он стремиться закрыть обеими руками свое склонившееся, измученное, данное несколькими точными штрихами лицо. Пот, подобно крови, стекает с него на землю. Слетевший к Иисусу ангел, опустившись на одно колено, нежно подхватывает Бога-сына под руки, сложенные в молитве, и шепчет ему слова утешения. Он отказался от противоборства, Как от вещей, полученных взаймы, От всемогущества и чудотворства, И был теперь как смертные, как мы. Ночная даль теперь казалась краем Уничтоженья и инобытия. Простор вселенной был необитаем, И только сад был местом для жилья. И, глядя в эти черные провалы, Пустые, без начала и конца, Чтоб эта чаша смерти миновала, В поту кровавом он молил отца. Собравшийся было своей гибелью искупить вину человечества, Христос выглядит истерзанным и жалким; силы его иссякли. Душевное потрясение, отчаяние, страх и одиночество достигают здесь трагического подъема такой могучей духовной силы, что вызывают драматические отзвуки в природе - бурные тучи и потоки дождя проходят над землей, небо и земля приходят в колебание, горный замок с прямоугольной черной башней на заднем плане, слева, кажется колеблющимся. Месяц разрывает облака и словно борется с мчащейся справа тучей. Три апостола лежат слева от нас в придорожном ковыле и грезят в тревожном сне, в то время как главные персонажи - сложивший большие перистые крылья коленопреклоненный ангел в центре офорта и истерзанный душевными муками Христос справа - оказываются втянутыми в страстные события природы. Только их светлые пятна и разорванные штрихами плоскости вспыхивают из темного потока, подобно жутким молниям. Человеческие фигуры здесь вполне подчинены тому, что происходит во Вселенной. Рембрандт выступает здесь как график космического, одушевляет и делает живыми неподвластные человеку могучие стихии. Встав после молитвы и возвратясь к ученикам, Христос скажет им: "Вы все спите да почиваете? Довольно! Вот настает час, в который сын человеческий будет предан в руки грешников. Подымайтесь, пойдемте. Вот приближается тот, кто предал меня". И лишь сказал, неведомо откуда Толпа рабов и скопище бродяг, Огни, мечи и впереди - Иуда С предательским лобзаньем на устах. Петр дал мечом отпор головорезам И ухо одному из них отсек. Но слышит: "Спор нельзя решать железом. Вложи свой меч на место, человек. Неужто тьмы крылатых легионов Отец не снарядил бы мне сюда? И, волоска тогда на мне не тронув, Враги рассеялись бы без следа. Но книга жизни подошла к странице, Которая дороже всех святынь. Сейчас должно написанное сбыться, Пускай же сбудется оно. Аминь. Ты видишь, ход веков подобен притче И может загореться на ходу. Во имя страшного ее величья Я в добровольных муках в гроб сойду. Я в гроб сойду и в третий день восстану, И, как сплавляют по реке плоты, Ко мне на суд, как баржи каравана, Столетья поплывут из темноты. Так крохотный рембрандтовский листок говорит нам о многом, о бесконечно большом. В работах Рембрандта позднего периода человеческий образ раскрывается не в форсированном действии, как было у него в период "бури и натиска", а, напротив, в полнейшем внешнем бездействии. Не через драматизированный рассказ о поступках, а через драматическую сконцентрированность духовной жизни и душевного состояния. И от этого так постоянен в его офортах художественный мотив сосредоточенности: в своей замкнутости, духовной обособленности, человек как бы находит себе защиту от несущего ему страдания хаоса жизни. А в богатстве своего чувства, в неповторимости своей психической настроенности, ищет он нечто, этому хаосу противостоящее. Эта своеобразная зыбкость форм еще более усиливается в офорте "Давид на молитве", 1652-ой год (высота офорта четырнадцать, ширина десять сантиметров). Действие происходит ночью в темной спальне. Композиция пространства офорта диагональная, точка схода уходящих в глубину линий находится на невидимой линии горизонта, справа, за пределами листа. Здесь пышность раздвинутых вправо и влево занавесей над ложем и богатое убранство самого ложа, уходящего от середины левого края изображения в глубину направо, к точке схода, делают особенно острым ощущение слабости и бессилия старого Давида на втором плане, упавшего перед ложем на колени, опершегося на него локтями и молитвенно сложившего ладони под подбородком. Фигура Давида показана в трехчетвертном повороте, почти со спины. Голова, обращенный направо профиль, дана лишь контуром, с косой штриховкой внутри - все, что говорит о внутреннем содержании, дано намеком, сдержано, но потому так сильно и душевно. Безмерная одинокость, трагическая заброшенность, горькая угнетенность переполняют душу царя-псалмопевца. Арфа отброшена к зрителю - она лежит вдоль нижнего края офорта; лишь во внутренней мелодии, в таинственных голосах, поющих в его душе, находит Давид успокоение. И скользящий, трепетный свет, загорающийся на пышной передней занавеси слева от нас, на передней части ложи и на спине Давида, словно вторит этому внутреннему звучанию, в то время как голову раскаивающегося царя окружает глухая тьма фона в глубине между занавесями. Искусство Рембрандта заставляет говорить фигуры, повернутые спиной к зрителю. Одновременно с поисками средств психологической углубленности образов Рембрандт глубоко изучает ослепляющее действие яркого света. Почти все, что нарисовано и вырезано им в 1652-1654-ом годах, показывает как Рембрандт, при ограниченных средствах рисунка, при той незначительной светлоте, на которую способен белый лист бумаги, стремится к достижению силы освещения, которую мы воспринимаем, смотря на поистине горящий источник. Кто хочет понять хотя бы некоторые особенности работы художника над этой проблемой, должен познакомиться с листом, который, на первый взгляд, некрасив, лишен всякого очарования, очень жесток и раскрывается для зрителя лишь постепенно - это офорт "Игра в гольф", 1654-ый год. Гольф - это игра в мяч, который загоняют клюшками в лунки через ряд искусственных заграждений. Длина офорта четырнадцать, высота десять сантиметров. Сидящий на первом плане справа лицом к нам молодой герой находится внутри слабоосвещенного кабачка, почти в полной темноте. Он сидит на скамейке за столом перед расположенным за его головой квадратным окном, несколько сдвинутым также вправо от главной вертикали изображения. Всю левую треть офорта занимает изображение ярко освещенного проема за большой распахнутой дверью, как бы разделяющего офорт на две неравные части. В проеме, как и за окном, царит жаркий солнечный полдень. Мы смотрим в эту сверкающе-светящуюся атмосферу и в первый момент вообще ничего не можем различить, кроме каких-то редких, разорванных, беспорядочных штрихов, в которых, однако, угадываются контуры каких-то фигур. Причудлив верхний край окна - он весь кажется съеденным ярким освещением с той стороны - штриховка стены, ослабевая, прекращается без всякого намека на обрамляющий контур. Затем мы явственно узнаем в проеме фигуру игрока, который гонит клюшкой мяч, а в окне - пару отдыхающих, сидящих на каком-то возвышении по ту сторону, они беззаботно пируют. Короткие полуденные тени от фигуры игрока падают совершенно вертикально и образуют на предметной плоскости лишь небольшие слабые пятнышки; за окном никаких теней нет. Такова сила света снаружи. Рембрандт хорошо знал, что этот сильнейший из всех светочей - солнечный свет - нельзя показать вместе со своим ослепительным источником - солнечным диском. Но задумчивый герой офорта, погруженный в темноту, безразличен к полыхающему за ним и слева от него свету, к шумной игре за порогом и веселому разговору пирующих аристократов. В надвинутой на глаза черной шляпе, бросающей глубокую тень на грустное юношеское лицо, облокотившийся на стоящий справа от нас стол локтем левой руки, сцепивший пальцы обеих рук на животе и вызывающе вытянув левую ногу на скамейку, зацепив башмаком край открытой двери, он безраздельно поглощен своим внутренним миром, погружен в зыбкую атмосферу неопределенных настроений, полуосознанных мыслей и оттенков трагических переживаний. На его одежде танцуют крошечные пятнышки света, и невозможно дать себе отчет, какие из них являются действием внешнего, вторгающегося света, а какие - световыми пятнами, всюду приносимыми отражением с освещенных предметов, то есть рефлексами. На столе, у правого края офорта, стоит небольшой стеклянный графин, на котором только и сосредоточивается весь свет, попавший внутрь кабачка, и по дощатой крышке стола от него расползается нечеткое и бледное световое пятно. Мы переводим взгляд на слегка склоненную влево голову юноши, на пуговицы его наглухо застегнутого камзола, на сцепленные пальцы, окидываем взглядом всю его позу. И в нашем сознании запечатлевается глубокий, тревожный психологический образ. Своеобразно и, возможно, наиболее глубоко образная тема величия человеческой мысли, данная в психологическом плане, воплощена в офорте, известном под поздним названием "Фауст", 1653-ий год. Сказание о докторе Фаусте, жаждущем знаний и проникающем в сверхъестественные тайны с помощью нечистой силы, это сказание было не только в материковой Европе, но даже в Англии любимым сюжетом литературных переработок. Народный рассказ, напечатанный во Франкфурте-на-Майне в 1558-ом году, был переведен почти на все языки Западной Европы, и был хорошо известен Рембрандту. Жизнь ученого, нарушающего верность богословию и обращающегося к медицине и естественным наукам, изображена в книге с осуждением той "дерзости", с которой Фауст "берет орлиные крылья, желает изведать все глубины на небе и на земле". Та же "дерзость" влечет его к союзу с дьяволом, но, заключив с ним договор, Фауст впадает в порочное сластолюбие, и, под конец, дьявол отправляет смельчака в ад на вечное мучение. Гравюра Рембрандта "Фауст" (ширина шестнадцать, высота двадцать один сантиметр), стала чем-то совершенно новым в мировой графике. И в самом деле, даже для современного зрителя, которого трудно удивить, этот офорт при его первом рассмотрении, сразу становится явлением магической силы. В нем впервые виден сам свет: солнце, которое мы в прежних офортах чувствовали у себя за спиной, или угадывали где-то над головой или сбоку, постепенно передвинулось. Мы смотрим через затененный фаустовский кабинет прямо навстречу свету, и он нас ослепляет. Это ослепляющее действие света в пятидесятых годах становится главным предметом исследования Рембрандта-экспериментатора. Изображение большого прямоугольного зарешеченного окна в глубине на противоположной черной стене занимает верхнюю правую часть офорта; на первом плане слева в нескольких шагах от нас хорошо видна высокая серая фигура прославленного чародея-алхимика, дни и ночи погруженного в тайны черной магии. С утра он даже не успел переменить костюм - после многих усилий ему удалось, наконец, заклинание. И он в волнении привстал с деревянного кресла, ручка которого виднеется в левом нижнем углу, и оперся обеими руками о край рабочего стола, уходящего в глубину - трапеция поверхности стола занимает почти всю правую часть нижней половины гравюры. Стол завален книгами и листами бумаги; ближе всего, перед пюпитром, лежит полураскрытая записная книжка ученого доктора, а между нами и столом справа установлен старинный глобус. Видно только верхнее его полушарие, поскольку нижний край изображения проходит как раз по его экватору. Слева, в полумраке кабинета, за Фаустом мы видим срезанную верхним краем офорта свисающую пеструю штору, а за ней, на возвышении - человеческий череп. Касаясь пюпитра сжимающимися в кулак пальцами правой, близкой к зрителю, руки, в которых зажат карандаш, выпрямляя сгорбленные плечи под широким измятым халатом, расстегнутым на груди, алхимик, слегка втягивая голову в плечи и в то же время приподнимая лицо, поворачивается и напряженно всматривается в чудесное видение, возникшее в нижней части окна и озарившее его сумрачное жилище - сияющий магический диск с расположенными внутри него концентрическими кругами латинскими буквами. Диск пышет холодным и ярким пламенем, излучая во все стороны неравной длины узкие белые полоски света. От его неслышного дыхания вздымаются вверх легкие газовые занавески слева от окна, но все остальные предметы, и даже бумаги справа и штора слева, остаются в полной неподвижности. Справа от огненного диска виднеется еще один диск, на этот раз эллиптической формы, вытянутый вверх и вниз. В прозрачном ореоле этих светлых фигур из мрака над столом еле вырисовываются таинственные темные кисти рук неведомого существа - вызванного Фаустом духа. Сплетая пальцы, они как бы изображают молитвенный жест этого существа, на месте головы которого сияет магический диск. В выражении сухого старческого лица Фауста - вопрос и беспокойство. Как все великие произведения Рембрандта, эта гравюра овеяна тайной и озарена чудом. Она томит; и мы, изучая ее, исполнены такого же беспокойства и нетерпеливого ожидания, как доктор Фауст. Вдохновенная сосредоточенность ученого, его внутреннее усилие длительны и непрерывны. Они не только вызывают видение, но и поддерживают его бытие. Огромную роль в решении образной задачи Рембрандта в этом офорте играет свет. Мы смотрим прямо в светлый прямоугольник окна, на фоне которого внизу появляется яркий таинственный диск, и нам кажется, что он проникает в комнату вместе с льющимися из верхней части окна солнечными лучами. Это светлое пятно окна и сверкающий диск в его нижней части, несколько правее центра гравюры, настолько ослепительны, что все окружающее воспринимается неясно, расплывчато, без четких контуров и твердых объемов, как в сновидении. Даже четыре вертикальных арочных проема узорной решетки верхней части окна, между которыми вливается свет, даны слабыми разрывающимися штрихами. Все в глубине помещения между нами и окном - фигура распрямляющегося Фауста, книги и глобус справа от него, череп и штора слева - расплывается в зыбкой полутьме. Все - за исключением светлой шапочки алхимика, которая светится таким же ослепительным, прямо-таки пышущим светом. Исполнение изумляет одновременно и своей силой, и своей нежностью; все тени как бы живут. Неверная атмосфера, облекающая все предметы, дает впечатление лаборатории средневековых алхимиков, где научные истины возникали только в мерцающем огне сквозь прозрачные клубы дыма. Так, пользуясь приемом иррадиации света (иррадиацией называется кажущееся увеличение размеров светлых фигур на темном фоне по сравнению с размерами таких же фигур, но темных на светлом фоне), Рембрандт еще более усиливает таинственность изображаемого события и вместе с тем еще сильнее подчеркивает творческую силу одухотворенного человека в его стремлении проникнуть в тайны Вселенной. Формирующая деятельность духовной жизни человека раскрыта художником в этом гениальном офорте с почти программной отчетливостью. Не выходя за границы повседневности, не взлетая в заоблачные выси и не опускаясь на дно морское, мыслящий герой Рембрандта через таинственные начертания света в своей комнате проникается смыслом мироздания, о чем позднее, иным языком, скажет гетевский Фауст, увидевший знак макрокосма - знак звездного мира: Я оживаю, глядя на узор И вновь бужу уснувшие желанья. Кто из богов придумал этот знак? Какое исцеленье от унынья Дает нам сочетанье этих линий! Расходится томивший душу мрак. Все проясняется, как на картине. И вот мне кажется, что сам я - бог. И вижу символ мира, разбирая Вселенную от края и до края. Издание трагедии друга Рембрандта Яна Сикса "Медея" побудило художника взяться за языческий сюжет, о чем свидетельствует великолепный офорт 1648-го года "Свадьба Язона и Креузы" (высота двадцать четыре, ширина восемнадцать сантиметров). Рембрандт любил античность, но никогда не изучал археологии, и потому свадебный обряд, описанный Еврипидом, он представил как религиозное торжество, напоминающее обряды католической церкви. За сдвинутыми в правый верхний угол пышными театральными занавесями он изобразил фантастически просторный зал между высокими колоннами, на капители которых опираются еще более высокие своды - так что, несмотря на вертикальный формат изображения и опущенную линию голов (линию перспективного горизонта), находящиеся над верхним краем изображения потолки не видны. Несколько ниже центра гравюры, на втором плане, на возвышении, к которому от нас ведет широкая невысокая (десять ступеней), лестница, мы видим установленный прямоугольный жертвенник, в полроста человека. На нем дымится жертва. Ближе к нам, справа, под занавесями, обращенная к жертвеннику, чинно восседает покровительница брака богиня Юнона; что это именно она, можно догадаться по ее атрибуту - стоящему в ее ногах павлину. Между затененным силуэтом Юноны и ярко освещенным жертвенником стоит жрец в широкой ниспадающей до ног одежде и высоком тюрбане, сжимающий в обеих руках тонкий и высокий посох - все эти предметы есть не что иное, как фантастически преобразованные на восточный лад принадлежности христианского епископа. Жрец благословляет чету новобрачных - одетые в царские одежды, они припали на одно колено слева от жертвенника. Остальная часть храма вся заполнена множеством знатных лиц; выше их расположился хор - десятка два видных нам по пояс певчих, славящих юную брачную чету. Снопы света льются справа из глубины через высокие закругленные наверху окна; весь интерьер залит этим радостным светом. Весь - кроме самого первого плана, просцениума перед залом, и занавесями, и лестницей, где царит глубокая тьма. И из этой тьмы в правом нижнем углу словно возникла скорбная гордая и властная женщина в богатой одежде. Она, словно в изумлении вскинув руки, медленно плывет мимо нас влево, в то время как старая служанка, фигура которой срезана правым краем гравюры, почтительно поддерживает шлейф ее царственного платья. Несмотря на то, что эта героиня находится к нам ближе всех остальных участников сцены, черты ее лица не так ясны, они расплываются в наступающей снизу темноте. Но мы угадываем и в выражении ее окаменевшего лица, и в ее напряженной позе, и в ее бесшумной походке неизбывное горе, трудно сдерживаемую обиду и ярость, неукротимую волю, рой зловещих замыслов - перед нами раскрывается вся ее истерзанная внутренней борьбой между смирением и страстью душа. Если мы еще не догадываемся, что это оставленная предводителем аргонавтов Язоном волшебница Медея, которая когда-то спасла ему жизнь и помогла ему добыть золотое руно, то прочтем это в подписанных под изображением стихах Яна Сикса. Вот они в подстрочном переводе: Креуза и Язон клянутся здесь друг другу в верности, Медея, жена Язона, несправедливо устраненная, В гневе решается дать волю своей мстительности. Увы, как дорого придется поплатиться за неправое дело. Ради любимого человека Медея оставила царскую семью, родину, бежала в далекую и чуждую ей Грецию. Она страстно любит Язона, она мать двух его детей. Язон бросил ее, он женится на наследнице коринфского престола. Она отомстит Язону, безжалостно разбившему ее жизнь. Она убьет своих детей, ради будущего счастья которых, по словам Язона, он вступил в новый брак. Медея погубит и свою соперницу, послав ей со своими обреченными на смерть детьми отравленный наряд. А сейчас она, глотая слезы, слушает вопросы жреца и кощунственные ответы Язона. На первых оттисках этого офорта восседающая к нам спиной Юнона была изображена с непокрытой головой. Впоследствии Рембрандт придал богине более величественный вид, надев на ее голову корону. Гравюра эта пользовалась такой славой, что всякий любитель искусств считал необходимым иметь ее в обоих вариантах - Юнона без короны и Юнона в короне. Для кажущегося вначале странным офорта 1656-го года "Авраам и три спутника" (высота шестнадцать, ширина тринадцать сантиметров), изображающего трех необычных посетителей патриарха, восседающих, по восточному обычаю, прямо на земле, перед входом в дом, Рембрандту послужила в качестве натуры одна индийская миниатюра, изображающая восточное существо в восточной пышности. С удивлением, восторгом и долей недоверия к изображаемому, мы видим - в творчестве Рембрандта в первый и последний раз - самого Бога-отца. Яхве, он же Иегова, он же Саваоф в виде почтенного старца лет восьмидесяти в восточной одежде с расписным поясом, с окладисто падающей белой бородой, сидит к нам лицом в каких-нибудь трех-четырех шагах от нас слева за ковриком, на котором Авраам услужливо разложил блюда с лепешками. Бог, по восточному обычаю поджав ноги, степенно обращается к Аврааму, жестикулируя левой рукой и держа в правой чашу с вином, с видом опытного пьяницы и уверенного в непогрешимости своего знания философа. По обе стороны от Бога сидят, со сложенными за спиной крыльями, бородатые мужчины лет по сорока, и это непривычное сочетание бородатых лиц с нежными перистыми крыльями делает сцену еще более странной. Но Рембрандт следует здесь букве Священного Писания, где речь идет об ангелах-мужах, а не о юношах; да и с художественной точки зрения, по-видимому, только такие зрелые ангелы могут составить естественную свиту создателя Вселенной и человека в столь неестественной обстановке. Изображенный по пояс, в профиль, в правом нижнем углу тщедушный старичок Авраам, склонившись перед могучими гостями в раболепной позе, с кувшином вина в левой руке, покорно внимает рассуждениям Господа. В то время как за приоткрытой дверью на заднем плане слева, почти неразличимая в темноте, Сарра подслушивает речи Бога и недоверчиво усмехается, заслышав предсказание о рождении сына у нее, старухи. И, наконец, шестой персонаж офорта, сын Авраама и Агари, подросток Измаил, будущий родоначальник арабов, повернувшись к нам спиной, упражняется в стрельбе из лука. Но относительное обилие персонажей нисколько не мешает восприятию главного содержания этой легендарной сцены у Рембрандта - это прекрасное изображение освещенного солнцем готовящегося к питию Бога в светлых одеждах, и его ангелов, и аппетитного угощения. Каждый может убедиться, что Господь нисходит к людям в человеческом образе и пьет с ними вино, отдавая дань радости и понимания своему творению. Мы видим, что произведения Рембрандта, созданные на религиозные сюжеты, отличаются от его светских произведений, например, портретов, именно наличием момента чудесного. Туманные мистические догматы христианского вероучения Рембрандт стремится перевести на язык реальных чувственных образов. Религиозный сюжет остается таковым лишь по традиционной форме, а догматическая идея исчезает под напором земных чувств, линий, фигур и красок, и перевод при этом утрачивает все черты оригинала. Непредставимое и неизобразимое религиозное чудо на полотнах Рембрандта превращается в реальное и зримое чудо гения, мастерства и красоты. Подлинная вера не может быть, по существу, подкреплена внешними по отношению к ней данными. Увидеть в каком-то событии чудо возможно лишь тогда, когда зритель наделен так называемой благодатью веры, обладает глазами веры. То обстоятельство, что чудо находит отклик лишь в душе верующего, а вне веры остается безответным, хорошо выражено в Фаусте Гете. Фауст, услышав раздавшиеся на улице звуки пасхального песнопения, размышляет: Посланию я внимаю охотно, Но у меня нет веры. Чудо - Веры, любимое дитя! То обстоятельство, что в так и не законченном десять лет назад офорте "Христос, исцеляющий больных", более широко понимаемая им идея Христа не только как чудотворца и врачевателя, но, в первую очередь, бунтаря и освободителя, так и не была им воплощена, не давала Рембрандту покоя. И теперь, десять лет спустя после "Листа в сто гульденов", он осуществил этот замысел на более маленьком, менее великолепном, но бесконечно более глубоком по содержанию листе. Высота офорта "Проповедь Христа", 1656-ой год, шестнадцать, длина двадцать один сантиметр. Стоя на небольшом белом возвышении в глубине, в центре, в длинной одежде, босой, Христос, всплескивая руками, объясняет собравшимся нравственные истины. Он сильно изменился со времени "Листа в сто гульденов". Все во внешнем облике этого человека, стоящего к нам лицом, просто. Темные волосы лежат гладко в прядях, борода широко обрезана, и одежда уже не образует тонкие драпировки - она ниспадает тяжело, толсто, как шерстяная, а может быть, дерюга. Фигура Христа становится от этого массивной и тяжелой. Лицо у Христа широкое, с сильно развитыми костями, нижнесаксонский тип, человек из народа, которому трудно говорить. Сострадательный и утешающий наклон головы вправо сопровождает его неумелые, но убедительные, гипнотизирующие слова. Руки - сильные, мускулистые - не дают себе уже более труда чередоваться в жестах. В остром взмахе они обе говорят одно и то же запинающимся, но полновесным языком. "Блаженны, - говорит он, - нищие духом, ибо их есть царство небесное! Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые, ибо они будут помилованы. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога уз