Гильберт Кийт Честертон. Избранное И. Трауберг: Предисловие к сборнику избранных произведений Бездонный колодец Битва с драконом Борозды Великан Вещая собака Высокие равнины Двенадцать человек Доисторический вокзал Если бы мне дали прочитать одну-единственную проповедь Зеркало судьи Злой рок семьи Дарнуэй Корни мира Кусочек мела Летучие звезды Лиловый парик Небесная стрела Необычайная сделка жилищного агента Несчастный случай О вшах, волосах и власти О чтении Потрясающие приключения майора Брауна Причуда рыболова Розовый куст Сапфировый крест Сияние серого света Скандальное происшествие с отцом Брауном Странное преступление Джона Боулнойза Странные шаги Тайна Фламбо Тайна отца Брауна Томми и традиции Три типа людей Хор Человек в проулке Человечество Чудо "полумесяца" И. Трауберг Предисловие к сборнику избранных произведений Рассказать о жизни Честертона довольно легко - много документов, много и мифов. Однако сразу же встает проблема, которую мы решать не станем: документы и мифы далеко не всегда совпадают. Разница не только в том, что мифический Честертон не всегда похож на настоящего, - об этом мы как раз поговорим, да и что такое "настоящий"? Разница в том, что одни и те же события происходили постепенно, если судить по документам, и внезапно, если судить хотя бы по свидетельству самого Честертона. Он считал, что все самое важное происходит внезапно, и в "Автобиографии" говорил о том, что жизнь подобна не медленной, размеренной эволюции, "но ряду переворотов, в которых есть ужас чуда". Придется рассказывать и так, и так, то ли подправляя одно другим, то ли просто предоставляя читателю что-то выбрать или все совместить, как, видимо, в жизни и бывает - хотя бы в такой жизни, какой ее видел Честертон. Родился он 29 мая 1874 года в семье потомственного дельца, который не столько занимался делами, сколько рисовал, издавал домашние книги, мастерил для детей кукольный театр. Эдвард Честертон был хорошим и умным человеком, Мэри, его жена - живой, практичной и довольно властной. У нее были шотландские и швейцарские предки, у него - только английские. Старший их сын, Гилберт, жил в детстве очень счастливо. На миниатюре тех лет он - поистине маленький лорд Фаунтлерой; первые главы его "Автобиографии" повествуют о детском рае. Говорить он начал поздно, хорошо говорить - к пяти годам, когда родился его брат Сесил (тот научился говорить рано, и с тех пор они непрестанно спорили). В одном из поздних трактатов Честертон писал: "...чем выше существо, тем длиннее его детство" и называл это "всем известной истиной". Если истина к тому же верна, придется признать, что он был очень "высоким существом". Юность его в узком смысле слова тоже запоздала, а в широком - началась рано, зато кончилась только тогда, когда сменилась "вторым детством". Он часто называл себя отсталым, себя в отрочестве - тупицей, но передать трудно, какие хорошие статьи, письма, стихи этот тупица писал. Он был особенным - и намного сильнее, и намного слабее других. Детство свое он любил, отрочество - нет. Казалось бы, такая хорошая школа, основанная в XVI веке, такой занятный директор, чья внешность подсказала облик Воскресенья из "Человека, который был Четвергом", клуб дебатов, прекрасные друзья, с которыми Честертон дружил до самой смерти. Однако детство для него - рай, светлый и уютный, отрочество - едва ли не ад, во всяком случае - место темное и неприютное. Учился он и хорошо, и плохо. Он получил премию за стихи вместе с теми, кто был на два класса старше (секретарь его, мисс Коллинз, говорит, что "получил" - это сильно сказано, потому что он вышел, постоял и вернулся, а премию оставил, и по рассеянности, и по застенчивости). Писал он много, иногда на удивление мудро, иногда - совсем по-детски. Школьное эссе о драконах очень похоже на то, что мы читаем в изданных сборниках. Средневекового дракона он сравнивает с "упившимся крокодилом", а о новых, современных ему, говорит так: "Когда, читатель, ты встретишь его, в какой бы личине он ни был, взгляни на него смело и спаси хоть немногих из темной его пещеры. Пронесем копье храбрых и чистый щит сквозь грохочущий бой турнира жизни и сразим роковым мечом яркий гребень обмана и неправды". Что он и делал всю жизнь. Кроме словесности - верней, размышлений, которые он выражал в слове, - его не занимало ничего, и он просто не учился. Видимо, его любили, и это ему как-то сходило. Он утратил детское благообразие, вид у него был смешной, он толстел (начались какие-то эндокринные неполадки), а смешней всего было то, что он спал на ходу, спал и сидя. Главное же, он страдал. Юного Честертона необычайно мучили и дух "конца века" - безнадежность, безверие, беззаконие, и то, что творилось в его собственной душе. Не мог он вытерпеть и несправедливости. Судя по одному из писем другу, он места себе не находил от того, что убили и арестовали нескольких русских студентов; а в самом начале гимназических лет он писал о том, что бедных и "простых" мальчиков непременно надо принимать в привилегированные школы, и не из милосердия, а по справедливости. Милосердие "сверху вниз" он ненавидел уже тогда. Слово "филантроп" так и осталось для него ругательством. Такой вот мальчик - страдающий, справедливый, нелепый, - кончив в семнадцать лет свою привилегированную школу, напечатал первые стихи (плохие), в университет решил не поступать, а стал учиться живописи. Рисовал он очень хорошо. По его словам, в училище Слейда или работали день и ночь, или ничего не делали. Он не делал ничего, хотя тут миф и документы расходятся - может быть, что-то и делал. Во всяком случае, директор училища писал его родителям, что учить его бесполезно, можно только лишить своеобразия. Училище он оставил через три года (1895). В середине 90-х годов он слушал от случая к случаю лекции о литературе в Лондонском университете. Страдал он по- прежнему. Он просто видеть не мог равнодушных и высокомерных людей, не верящих ни во что и над всем глумящихся. Многие считают, и сам он считал, что несколько долгих лет он бездельничал, едва не сошел с ума, погибал. Конечно, так оно и было, хотя от этих лет сохранились и хорошие статьи для издательств (как бы "внутренние рецензии"), и умные, здравые письма. И снова возникают два варианта того, что было одним из двух главных событий его жизни (второе - переход в католичество). Школьный друг, Люциан Олдершоу познакомил его с семьей профессора Блогта, которая жила в Бедфорд-парке, Шафранном парке "Четверга". В одну из трех дочерей Олдершоу был влюблен, потом женился, а другую, Франсис, полюбил Честертон. Согласно собственному его рассказу, он увидел Бедфорд-парк с моста или виадука, издали, словно райское видение, и с этой минуты тьма сменилась светом, бесприютность - тем особым ощущением мира как уютного дома, которое он всю оставшуюся жизнь пытался передать другим. Мать запретила ему жениться, пока у него не будет хотя бы скромного дохода. Отец практичным не был, верил в его поэтический дар и помог ему напечатать два сборника стихов. И миф, и документы свидетельствуют о довольно обычных полууспехах, полунеудачах; потом совершенно (и внезапно) побеждает возвышающая истина чуда: первый сборник эссе, "Защитник", принес ему на самой грани веков всеанглийскую славу. В 1901 году Честертон женился. Жизнь свою он считал очень радостной и изо всех сил старался открыть эту радость читателям. Писал он много, ощущал себя журналистом, хотя эссе собирал в книжки, а с 1904 года стал публиковать романы и рассказы. Он действительно был профессиональным газетчиком, а жил так, что миф создавался сам собой. Франсис позаботилась об его внешнем виде - на нем все торчало, все сидело криво, и она изобрела для него почти маскарадный костюм, широкий черный плащ и широкополую черную шляпу. Высоты и толщины он был такой, что его прозвали человеком-горою, как лилипуты - Гулливера. У него было детское лицо, светлые детские глаза, пенсне всегда съезжало, он на все натыкался, писал в кофейнях, в кебе, на углу, стоя у стены. Лет десять он почти все время пребывал на улице газетчиков, Флит-стрит. Там он спорил, работал и много пил, не с горя (такое питье он порицал) и даже не "от радости", а как бы по рассеянности, для беседы. Квартиру, где они с Франсис жили, он тем не менее очень любил, он любил все свои дома и считал дом лучшим и священнейшим местом на свете. Из одних окон были видны река и парк, из других - крыши, и он, одухотворивший город, больше любил этот, второй вид. Издав уже два сборника эссе, напечатав много статей в газетах, он написал свой первый роман. Ему было тридцать лет. По довольно устойчивому преданию, как-то раз они с Франсис обнаружили, что в доме - всего десять шиллингов. Он отправился на Флитстрит, пообедал как можно лучше, выпил бутылку вина и явился к издателю. Рассказав о приключениях человека, защищающего старую маленькую улочку в далеких 80-х годах XX века, он прибавил, что писать не станет, пока не получит двадцать фунтов. Получил их - хотя издатель упирался, роман написал, и не заметил, что заплатили ему потом неправдоподобно мало. Первые десять лет брака и писательской славы были очень счастливыми; так думали все, так думал он сам, он вообще считал свою жизнь незаслуженно счастливой. Но вспоминают и о том, что уже тогда у него было как бы два облика - молодого, веселого человека и человека едва ли не старого, не только из-за толщины. Уже тогда, пусть очень немногие, заметили в нем ту глубину, благодаря которой глубочайшие люди века намного позже увидели в нем пророка и мудреца. В 1909 году Франсис увезла его в селенье Биконсфилд. Тогда же, в эссе "Тайна плюща", он писал, что теперь всегда будет видеть только "Лондон, мощеный золотом", словно, как Инносент Смит ("Жив-человек"), покинувший дом, чтобы больше любить его, только для того и уехал. Это правда; но правда и то, что Франсис боялась, как бы он не спился и вконец не обнищал на Флит-стрит. Больше он в Лондоне не жил. Дом его и сад в Биконсфилде очень хороши, но город он любил больше. Событий в его жизни мало, по мифу - исключительно мало. О книгах скажем после, а так - он тяжело болел в начале войны; в 20-х и 30-х годах ездил в Италию, где бывал и в детстве, в Польшу, в Палестину, в Америку. Во Францию он ездил часто, поехал и весной 1936 года, вернулся, слег и понял, что умирает. Болел он недолго, смерти не боялся. Когда Франсис и Дороти Коллинз, которую бездетные Честертоны считали приемной дочерью, в очередной раз к нему зашли, он очнулся от забытья, ласково с ними поздоровался и спокойно умер. Было это 14 июня 1936 года. Заупокойная служба в соборе св. Павла прошла торжественно, из Ватикана прислали соболезнования, и будущий папа Пий XII от имени Пия XI назвал Честертона "защитником веры". Вроде бы на свой лад огорчились и любимые им "обычные люди". Услышав о его смерти, парикмахер сказал: "Неужели наш Честертон?" - может быть, потому, что пять лет слушал по радио его беседы. Однако посмертная его судьба становилась все более странной; но тут нам надо вернуться назад, к годам, когда он был сравнительно молод. Один исследователь заметил, что, если бы Честертон умер сорока лет, когда тяжко болел, ничего бы не изменилось. Да, пять романов он уже написал, вернее - пять с половиной из шести; ранние рассказы о Брауне, особенно первый сборник - лучшие; все, чем он хорош - рыцарственный вызов злу, благодарная любовь к простым вещам, надежда - проповедано к тому времени много раз. Так это или не так, но десятые годы века, или вторая их половина, или сама болезнь стали для него переломными; можно сказать, что он и впрямь умер. Заметили это не сразу, многие и не поняли, но веселый любимец Англии превратился в кого-то другого. Легендарный "Честертон- пивная кружка" (так называли его, припоминая старинные кружки в виде веселого толстяка) все больше ощущается как личина, нередко - раздражающая, и все виднее другой - разочаровавшийся в честной политике, потерявший брата на войне, из последних сил тащивший его газету, глубоко верующий. Мир 20-х и 30-х годов отторгает его, он - чужой. Он не старый - пятьдесят лет, шестьдесят - но какой старомодный! Критик Роналд Нокс писал, что в 1922 году, став католиком, Честертон нашел приют наконец "в детской Господа Бога". Конечно; но там, где детской этой не замечали, он становился все более ненужным и одиноким. Многие поняли, что он - серьезный, глубоко убежденный человек; что он не забавляется и забавляет, а верит и проповедует - и многим это не понравилось. После его смерти стало еще яснее, что этот герой карикатур, забава англичан, Человек-гора никому не интересен, кроме образованных католиков. Точнее, герой карикатур исчез, а проповедник - не интересен. Был ли он интересен тем, кого называл "молчаливым народом", узнать нелегко - народ этот молчалив. Конечно, все не так просто, его причисляли к классикам, но действительно нужным он становился именно в тех ситуациях, о которых настойчиво напоминал людям всю жизнь: когда очень плохо, надежды почти нет, - и когда всех спасало чудо. Его стихи читали по радио в самый темный и в самый светлый час второй мировой войны. Десятки лет было все так же, и трудно сказать, кончилось ли. Критик Суиннертон полагает, что величие его поймут через сто лет. Может быть - но с чего бы? Способен ли, должен ли мир стать таким, чтобы Честертон совпал с ним? Нужно ли, чтобы полубезумное рыцарство или любовь к неприметному и забытому стали будничными, если не принудительными? Видимо, это и невозможно. Честертонмыслитель слишком легок и нелеп, в нем нет ни властности, ни многозначительной важности. Как Сайм в "Человеке, который был Четвергом", он сохраняет свободу и одиночество изгоя. Тому, чему учил он, учат только снизу. Теперь подумаем о том, чему же он учил. Прежде всего не будем рассуждать, вправе писатель учить или не вправе. Может быть, не вправе; может быть, он учит всегда, хочет того или нет; может быть, надо сперва уточнить разные значения самого слова. Как бы то ни было, Честертон учил и учить хотел. Собственно, он не считал себя писателем, упорно называл журналистом, а многие называют его апологетом, моралистом, проповедником. Так что примем, что он - не совсем или не только писатель. Тогда возможно одно из трех: романы его и рассказы ниже литературы; или выше; или просто это другая литература, не совсем обычная для нашего времени. Легче всего поставить ниже литературы самое популярное, что он писал, - рассказы об отце Брауне. Они признаны классикой детектива. И верно, первый пласт - детективный: есть преступление (далеко не всегда убийство), есть и сыщик, в своем роде очень хороший. Честертон первым возглавил "Клуб детективных писателей", и никто не сомневался, что только он может быть его председателем, если члены клуба - Агата Кристи или Дороти Сэйерс. Однако еще один член клуба Роналд Нокс, глубоко его почитавший, писал, что рассказы о Брауне - не детективы или хотя бы "больше, чем детективы". Вероятно, детектив - не ниже литературы; однако новеллы об отце Брауне - не только больше детектива, но и меньше. Честертон любил обыгрывать психологический закон: "люди не видят чего-то, потому что не ждут". Так и с циклом о Брауне. Читая детективный рассказ, тем более - признанную классику, обычно полагаются на то, что уж с сюжетом все в порядке. На самом деле это не так. Предложу читателю интересную и полезную игру: поверять рассказ за рассказом простейшей логикой. Очень часто концы с концами не сойдутся. Вот первые, вводные рассказы - отец Браун трижды, как в сказке, обличает и отпускает Фламбо. Они провели целый день вместе; как же Фламбо "Летучих звезд" не узнал своего победителя из "Сапфирового креста" или узнал и не испугался? Чтобы не огорчаться, можно решить, что это - параллельные зачины, и выбрать один, а другой считать недействительным. Можно вглядеться и в сам "Сапфировый крест". Каждый кусочек поразит нас - как верно! Кто бы догадался, кроме отца Брауна? Но попробуйте соединить их и минутку подумать. Дело не в том, что "так не может быть", - мы не знаем, чего быть не может; дело в том, что герои, даже Браун, ведут себя не "против правил" или "против пошлой разумности", а против тех законов разума, которые так мудро защищает священник. К примеру, зачем Фламбо требует пакет, когда пакет у него? Издевки ради? Отменим "Сапфировый крест", примем как зачин "Летучие звезды". Почему никого не удивило, что бриллианты валяются в снегу? Почему никто не подумал, что вор все же есть, кто-то их туда вынес? Почему опытный вор так уверенно положился на то, что Крук заговорит о полисмене? Да, Фламбо пытался навести на эту тему, но ведь могли и не заговорить, тогда бы все провалилось. Словом, занятие интересное, а при чтении Честертона - важное. Как и отец Браун, как и его создатель, оно учит видеть и то, чего не ждешь. Свобода от предвзятых мнений очень важна для Честертона. Почти все видят условно, привычно, поверхностно, а он и его герой - "как есть". Принцип этот заявлен, чаще всего - подкреплен; но не всегда. Возьмем только одно, самое признанное, проявление этой мудрой непредвзятости - отец Браун исходит не из мелких обстоятельств, а из сути человека: кто мог что- то сделать, кто - не мог. Нередко Честертону удавалось создать соответствующий сюжетный ход - например, в "Оке Аполлона". Но есть и рассказы, где принцип не работает. И еще: отец Браун, греша против логики и психологии, иногда говорит то, что он будто бы понял, когда еще понять не мог. Это почти незаметно, но встречается часто. Если мы перестанем слепо верить удачам и даже разоблачать неудачи "психолога Честертона", "психолога Брауна" или "психолога Гейла" ("Поэт и безумцы"), нам будет легче заметить, что самое безупречное в рассказах - нравственные суждения. Если бы напечатать подряд все сборники рассказов и все романы (одних - двенадцать, других - шесть), "мир Честертона", быть может, сложился бы сам собой из "мудрости" отца Брауна и других героев - для тех, конечно, кто заметит эту мудрость. Честертон очень хотел, чтобы ее замечали, для того и писал, успеха почти не добился. Подскажу несколько примеров. В рассказе "Сапфировый крест": "Разум разумен везде" и слова о несокрушимости сообразного разуму нравственного закона. В "Летучих звездах": "...нельзя удержаться на одном уровне зла", и вся речь отца Брауна в саду, которую и в тысячный раз трудно читать спокойно. В "Оке Аполлона" - о "единственной болезни духа", о покаянии, о стоиках. Часто мудрые речи священника связаны со всем рассказом, но не всегда, порой они просто вкраплены. Как все правоверные христиане, Честертон и его герой считали худшим из грехов гордыню. Ее обличение - и "Молот Господень", и "Око Аполлона". Есть оно и в других рассказах - то в сюжете, то в одних только репликах. Но уж во всех рассказах ей противопоставлено смирение маленького патера. Священник из "Молота" вершит суд Господень - отец Браун не судит и не осуждает никого. Не "ничего" - зло он судит, а "никого" - людей он милует. Это очень важно не как "особенность сыщика" или "элемент сюжета", а как урок нравственности, элемент притчи. И сам он подчеркнуто, иногда назойливо противопоставлен гордым, важным, сильным. Он то и дело роняет пакеты, ползает по полу, ищет зонтик, с которым потом не может справиться. Обратите внимание и на его внешность - "детское лицо", "большая круглая голова", "круглые глаза", "круглое лицо", "клецка", "коротышка". Есть рассказы, где самый сюжет словно бы создан для обыгрывания его неуклюжести или его смирения ("Воскресение отца Брауна"). Сознательно - патер смиренен, неосознанно - нелеп и неприметен. Разумный и будничный отец Браун - такой же чужой в мире взрослого самодовольства, взрослого уныния и взрослой поверхностности, как хороший ребенок или сам Честертон. Что до взрослой поверхностности, все сюжеты, одни - хуже, другие - лучше, учат тому, как избавиться от нее. Стоит ли удивляться, что в непритязательных рассказах находят соответствие открытиям крупнейших мыслителей нашего века? А критик Уилфрид Шид пишет так: "Принцип его - поверять все и вся, может оказаться самым надежным ответом на двоемыслие, переделывание истории и всякие ужасы будущего в духе Оруэлла". Есть у Честертона другие рассказы, есть и романы. Принято считать, что они хуже "Браунов", но об этом можно спорить. И ранний сборник, "Клуб удивительных промыслов" (1905) и поздние - "Поэт и безумцы" (1929), "Пять праведных преступников" (1930) можно любить больше, хотя бывает это редко. Их можно больше любить, если ждешь притчи, а не детектива. Лучше они "Браунов" или хуже, сюжет их более связен, он чаще служит самой притче, как и персонажи, которые меньше, чем в рассказах о патере, похожи на воплощенные идеи или на картонные фигурки. Честертон ничуть не обиделся бы на такие слова, он это знал, иначе писать не умел и не собирался. Он не отвергал другой манеры - он любил и очень точно понимал на удивление разных писателей, не любил разве что натурализм, который называл реализмом, и некоторые виды модернизма; а вот свои романы он называл "хорошими, но испорченными сюжетами". Он думал о чем-нибудь, и брал эту мысль для повествования, как берут текст для проповеди. Скажем теперь о рассказах, потом - о романах, только то, что поможет понять их нравственный смысл. Иначе, не обращая на него внимания, читают их часто, ничего плохого в этом нет, но, во-первых, Честертон хотел не этого, а во-вторых, детективы, приключенческие повести, мелодрамы, даже фантасмагории бывают и лучше. После перелома 10-х годов меняются и рассказы об отце Брауне, но последовательности здесь нет, да и писал он поздние сборники этой серии еще небрежней, чем всегда; нередко ему просто не хватало денег на вечно прогоравшую газету, которую создал его покойный брат, он садился и поскорей сочинял рассказ. Есть среди них и очень хорошие, все в том же смысле - концы не сходятся, зато несколько фраз, обычно произнесенных Брауном, искупают это. А вот сборник о Хорне Фишере ("Человек, который знал слишком много") вряд ли мог бы появиться раньше. О сюжетах говорить не будем - тут есть всякое; но самые рассказы и герой их - очень печальные, едва ли не безнадежные. Многое видно тут: Честертон уже не верит в политические действия и с особой скорбью любит Англию, и как-то болезненно жалеет даже самых дурных людей. Людей жалеет и отец Браун, но он исполнен надежды, тогда как Фишер - сама усталость. Рассуждая об этом сборнике, критики предположили, что герой - не Фишер, а Марч, и все описанное - его "политическая школа". Оснований для этого мало. Конечно, Честертон не отождествлял себя с Фишером (тот похож на его друга Мориса Беринга), но и с Марчем не отождествлял, а трактаты, стихи, воспоминания о нем позволяют предположить, что общего у них больше, чем кажется на первый взгляд. Когда-то в отрочестве Честертон поклялся "сражаться с драконом". Читая его романы, снова и снова видишь, как в единоборство с драконом вступает, собственно, мальчик. Сайм с друзьями победил угрозу уныния и распада ("Четверг"); Патрик Дэлрой - бесчеловечную утопию ("Перелетный кабак"). Позже скажем о том, что герой - не один, часто у него есть помощник повзрослее, но сейчас речь не об этом. Отец Браун никого не наказывает, не судит и не предает суду; он не пользуется победой. Хорошо, он - священник, но ведь и другие ею не пользуются. Сайм, как бы внешне и победивший, вернее - узнавший, что побеждать некого, произносит слова, которые исключительно важны для Честертона: тот, кто борется со злом, должен быть одиноким, изгоем. Патрик побеждает турок и лорда, но никак и никем не правит. Некоторые критики полагали, что Честертон вел опасную игру - взывал к толпе, разжигал страсти, проповедовал жесткие догмы, которых и без него хватает. Можно прочитать его и так, но не этого он хотел. Эзра Паунд сказал когда-то: "Честертон и есть толпа". Обидеть Честертона это не могло, потому что "обычный человек" для него неизмеримо лучше тех, кто гордится своей исключительностью. Кроме того, для Честертона нет толпы, есть только люди. Он не всегда умел это описать, всегда - стремился (посмотрите, например, как входят в аптеку мятежники из "Перелетного кабака"). Казалось бы, он столько читал о средних веках, да и о двадцатом; можно ли не заметить, как множество людей становится толпой в худшем смысле слова? Ничего не поделаешь, Честертон видел мир иначе. Чернь для него - те, кто наверху. Все просто, как в Евангелии: тот, кто внизу, лучше того, кто наверху. Что до обвинений в жестокости, чаще всего ссылаются на апологию битвы, удивляясь при этом, почему вокруг ничего не меняется, все живут, как в самое мирное время. Причина проста: "битва" для него - знак, символ, как игрушечный нож, который он назвал в одном эссе "душой меча". О детективах не говорю: в них кровь и прочее - условность жанра. Боевитость его совершенно неотделима от смирения и милости, догматичность окуплена легким отношением к себе. Все это, и многое другое, побуждает искать для Честертона каких-то других решений: не "воинственный - мирный", "догматичный - терпимый", а сложней или проще, но иначе. Когда слава Честертона стала стремительно падать в Англии, она начала расти у нас. Конечно, она не была "всенародной" - маленькие книжечки рассказов и пять романов издавались в 20-х годах небольшими тиражами, да и нравились они прежде всего писателям и кинематографистам (особенно их любил Эйзенштейн). Никто не сомневался в том, что Честертон - именно тот "эксцентрик ради эксцентрики", которых тогда так любили, у которых учились. Эйзенштейн восхищался тем, что у него часто можно встретить "остранение" в совершенном чистом виде. Такие же чувства вызывал "острый взгляд" отца Брауна или Хорна Фишера. А уж сюжеты и ситуации - ничего не скажешь, фантасмагория, цирк, балаган. Особенной любовью пользовался "Человек, который был Четвергом". Что думает и чему учит Честертон, не знали или от этого отмахивались, восхищаясь его стремительностью и чудачеством. Его считали как бы "объективно левым" - не хочет быть "левым", но так получается. Однако отмахнуться от такого восприятия - слишком просто, более того - неправильно. Ведь Честертон действительно бросает вызов всему застывшему, тяжкому, важному, или, как сказал бы он сам, глупому. Английские критики нередко вспоминают о том, что любимые им герои его романов и циклов - как бы две половинки ножниц, "которыми Бог кроит мир". Собственно, про ножницы сказал он сам и неоднократно это подчеркивал. К таким парам со все большей натяжкой можно причислить Майкла Херна и Мэррела из "Дон Кихота", Макиэна и Тернбулла ("Шар и крест"), отца Брауна и Фламбо. Чаще всего пишут, что один - рыжий и романтичный ("идеалист", даже "фанатик", начисто лишенный юмора), другой - маленький и не рыжий - ничего кроме смеха не ведает. Такая пара, собственно, только в первом романе и есть. Уже в "Четверге" Сайм - рыжий и романтичный, но кто там "шутник", не Воскресенье же? Скорее Сайму противопоставлен Грегори, уж точно фанатик без юмора, но Честертон нимало не считал, что такими, как он, Бог кроит мир - если бы он не вызывал жалости, его можно было бы уподобить сатане из Книги Иова. Патрик Дэлрой совсем уж романтичный и рыжий, но он же и "шутник". Правда, один исследователь считает, что "вторая половинка ножниц" в "Кабаке" - Айвивуд, и тогда он - фанатик, Дэлрой - клоун. Не думаю; скорее фанатичный лорд стоит в ряду честертоновских гордецов, которыми тоже Бог мира не кроит. Однако можно заметить во всем этом и очень важную вещь: и "шутник", и "идеалист", четко противопоставлены важным, глупым людям. Оба бросают вызов миру поверхностной обыденности, и тут поклонники Честертона, о которых мы только что говорили, совершенно правы. Такой именно вызов бросали и они. Но читатель, наделенный зрением отца Брауна, может несколько удивиться: а как же сам Браун? А Хэмфри Пэмп? А добрый доктор Суббота? Они же ничуть не эксцентричны. Допустим, нелепость отца Брауна как-то роднит его с "эксцентриками", но кабатчик Пэмп и скромный врач, сам назвавший себя вульгарным, скорее похожи на тех самых мещан, которых в 20-е годы не любили. И вообще все эти трое и многие другие у Честертона воплощают здравый смысл и стремятся никак не к эксцентриадам, а к тихой жизни, которую искренно считали обывательской. Стремятся к ней и клоуны, и романтики. Сайм защищает покой "шарманочного люда"; Патрик (даже больше, чем Сайм, совместивший в себе идеалиста и клоуна) хочет вернуть своей стране уют. Кто, кроме Честертона, мог дать ему песню, где свобода ведет не к неведомым и странным мирам (к ним ведет тирания Айвивуда), а просто к человеческому дому? Гэйл ("Поэт и безумцы") предпочитает эксцентрике "центричность"; Солт из того же цикла предпочитает жизнь лавочника жизни поэта. Словом, получаются еще одни ножницы, иногда воплощенные в персонажах - Сайм и Булль, Патрик и Пэмп. Чтобы лучше понять, как видел и чему учил Честертон, хорошо прочитать его трактаты, особенно главу VI из книги "Ортодоксия", написанной тогда же, что и "Четверг". В ней Честертон пытается показать нам, что разновидности добра, несовместимые для "мира сего", на самом деле просто обязаны совмещаться; не смешиваться, создавая что-то среднее, а совмещаться "неслиянно и нераздельно". "Добро" для Честертона - понятие предельно четкое, ни в малой мере не условное. "Добро - это добро, даже если никто ему не служит, - пишет он, кончая эссе о Филдинге. - Зло - это зло, даже если все злы". Честертон служит не какому-то одному виду добра - скажем, мужеству или кротости. Такие ценности, не уравненные другими, с общепринятой точки зрения - им противоположными, он считал лишь частями истины. В первом приближении ценности, которым он служит и которые соединяет, можно назвать "ценностями легкости" и "ценностями весомости". Можно сравнить одни - с углом, а другие - с овалом (не считая, что угол и овал противостоят друг другу). Можно сказать, что это - эсхатологическая легкость и космическая полнота, округлость, законченность. Можно назвать эти начала центробежным и центростремительным. Честертон - защитник мятежа и чудачества, смеха и нелепицы, приключений и причудливости; и одновременно, в полную силу - защитник здравого смысла, доброй семьи, "обычного человека". Виды же зла, противоположные и тому, и другому, а на обыденный взгляд - и друг другу, тоже сходятся, но тут уж возникает особое, сугубое зло. Представим только - уныние благодушных или анархия, изначально порождающая тиранию. Первого приближения вроде бы и достаточно, но упорно напрашивается что-то еще, и мы бы определили это так: у Честертона скорее три "группы ценностей", соответственно - три, скажем так, разновидности зла. Честертона часто считают оптимистом. Оптимистом он не был, он был учителем тяжко окупленной надежды и благодарной, смиренной радости. "Глазами любви, которые зорче глаз ненависти", он ясно видел зло. Однако это не привело его ни к цинизму, ни к злобе, ни к унынию и потому, что зло было для него не властителем, а "узурпатором", и потому, что он с одинаковой силой ощущал и отвергал разные его виды. Вероятно, легче всего заметить, что он ненавидит зло жестокости (пишем "жестокости", а не "страдания", так как для него зло коренится прежде всего в человеческой воле). Милосердие его так сильно, что нетрудно поначалу счесть его добряком, попускающим все на свете, лишь бы человеку было хорошо. Но, читавшись, мы замечаем, что такому представлению о нем противоречит его нетерпимость к злу развала и хаоса. И это у него очень сильно. Редко, но встречаются противники и поклонники Честертона, которые считают его кровожадным сторонником силы, насаждающей порядок. Но это так же неверно, как считать его благодушным или всетерпимым. Действительно, люди с таким острым неприятием хаоса легко поступаются жалостью к человеку. Честертон так не делал. Порядок для него не противоречит ни свободе, ни милости. Более того: они не держатся друг без друга. Наконец, он наделен острым чутьем лжи - особого, почти неуловимого зла, которое может погубить любую духовную ценность. По-видимому, в нашем веке это зло чувствуют сильнее, чем прежде, но ради истинности то и дело поступаются милосердием или порядком. Честертон ими не поступался, хотя он предельно чувствителен к неправде и знает все ее личины - от высокомерия, как-то связанного с "духовными силами", до самодовольства и пошлости. Он так ненавидел ее, что всячески подчеркивал несерьезное отношение к себе, чтобы избежать гордыни и фальши, которые придают человеку и его делу многозначительную важность. Отсюда та несерьезность тона, которая вроде бы ему вредила, точнее, не ему, а его мирской славе. На самом деле она очень много дает и ему, и нам: его не полюбишь из снобизма, им нельзя высокомерно кичиться. Конечно, теперь и не то можно, и все же нелегко, как-то несолидно гордиться тем, что читал такого мыслителя. Мода на него прошла, и был он в моде не как мыслитель, а как эксцентрик и поставщик детективов, что само по себе не способствует духовной гордыне. И вот он - один из известнейших писателей века - окружен спасительным унижением, без которого, если верить христианству, нет истинной славы. Служение милости, порядку и правде принесло редкие для нашего времени плоды. Честертон парадоксален не только потому, что хотел удивлением разбудить читателя, но и потому, что для него неразделимы ценности, которые мир упорно противопоставляет друг другу. Он - рыцарь порядка и свободы, враг тирании и анархии. Радость немыслима для него без страдания о мире, а противопоставлены они унынию и благодушию. Чудаческая беззаботность неотделима от любви к четкости и прочности, иерархии и укладу. Смирение невозможно без высокого достоинства, крепость духа - без мягкости сердца. Примеров таких много. В век, когда постоянно жертвуют одной из ценностей во имя другой, особенно важно вспомнить, что поодиночке ценности эти гибнут. Мы можем учиться у Честертона такому непривычному их сочетанию. Нам не хватает его, мы принимаем "часть истины", и мало кто может помочь нам так честно, убежденно и благожелательно, как он. Чтобы перенести нас из мира мнимостей и полуистин в такой истинный, слаженный, милостивый мир, Честертон не только будит нас непривычно здравыми суждениями, которые удивительней парадоксов Уайльда, и не только раздает своим героям свойства и сочетания свойств, которые он хочет утвердить или воскресить. Он создает особый мир. Эта тривиальная фраза обретает здесь реальнейший смысл: он почти рисует этот мир, если не лепит - такой он получается объемный. Роналд Нокс пишет, что нам часто кажется, будто мы видели цветные картинки к рассказам об отце Брауне. Относится это и к другим книгам. Мир Честертона был бы невесомым и причудливым, как "страна восточней Солнца и западней Луны", но все в нем четко и весомо, цвета чистые и яркие, и если заметить только это, его скорее примешь то ли за пряничный городок, то ли за цветаевский Гаммельн. Наверное, очень точный его образ - летающая свинья из "Охотничьих рассказов". Конечно, как и всего, что сам Честертон считал очень важным, красоты и причудливости этой можно вообще не заметить, но иногда (надеюсь, часто) они действуют сами собой, как подействовало на Майкла Муна и Артура Инглвуда все, что они увидели в мансарде Инносента Смита. Если же подействует и мы в такой мир попадем, могут появиться те чувства и свойства, которые есть у человека, вообще видящего мир таким. Так видят в детстве - и мы вернемся в детство, так видят в радости - вернемся к радости, так видят, наконец, в свете чуда, и мы войдем в край чудес. Прозрачность в этом мире сочетается не с бесцветностью, а с ярким или хотя бы чистым цветом: это драгоценный камень, леденец, освещенное огнем вино, утреннее или предвечернее небо. Описания неба и света в разное время суток не просто хороши - кому что нравится; в этом свете, на этом фоне четко обрисованы предметы, и вместе все создает тот же особенный мир, весомостью своей, прозрачностью, яркостью, сиянием похожий на Новый Иерусалим. Однако мир этот - здесь, на Земле, и сейчас, а не в будущем, даже не в прошлом, хотя Честертона часто упрекают за "идеализацию средневековья". Средние века он называл "правильным путем, вернее - правильным началом пути"; о его непростом отношении к ним можно узнать из многих книг. Гораздо важнее, чем какая бы то ни была идеализация, стало у него уже в молодости совсем другое: показать растерянным, усталым, замороченным людям, где они живут. Он учил бережливости и благодарности. Такой мир - здесь, а не "там" - драгоценен и беззащитен, он чудом держится в бездне небытия, мало того - его надо все время отвоевывать. Едва ли не самая прославленная фраза Честертона - "Если вы не будете красить белый столб, он скоро станет черным". Вот он и учит нас видеть, что столб - белый и что черным он станет непременно, значит - надо его красить. Красить он тоже учит и напоминает, как это трудно. Многие читатели гадают, в чем же смысл довольно загадочного "Четверга" и кто такой Воскресенье? Честертон и сам не отвечал на это однозначно, а насчет Воскресенья в разное время думал по-разному. Говорил он, что это Природа, которая кажется бессмысленной и жестокой "со спины" и прекрасной, если глядеть ей в лицо. Однажды сказал, что это "все-таки, может быть, Бог"; но тем, кто знает его и у нас, и в Англии, ясно, что Бог этот - вроде таинственных Вседержителей глубокой древности или вроде Бога из Книги Иова, отвечающего на загадку загадкой. Однако в конце, когда Семь Дней Недели уж несомненно - в прекрасном, по-прежнему причудливом мире, Воскресенье произносит евангельские слова. Слова эти очень важны: Честертон считал и хотел сказать нам, что красота и радость мира только тогда и держатся, когда окуплены тягчайшим страданием. Легко этого не заметить, очень уж сказочный у него мир; сказочный - не в смысле "очень хороший", а "такой, как в сказке". Но ведь и в сказке много страдания, которого мы тоже часто не замечаем, поскольку, как писал Честертон, мир в ней странен, зато герой - хорош и нормален. А так - прикинем: потери, разлуки, смерти, тяжкие покаяния, бездомность. Прибавить уныние - и тогда будет настоящая, взрослая литература или просто литература, но не проповедь и не притча убежденного учителя надежды. Рассказ о Честертоне стоит закончить сонетом, который прочитал вместо надгробного слова его друг, монсиньор Нокс. Ключ к сонету прост: здесь названы те люди, о которых у Честертона есть книги (о докторе Джонсоне - пьеса). "Со мной он плакал", - Браунинг сказал, "Со мной смеялся", - Диккенс подхватил, "Со мною, - Блейк заметил, - он играл", "Со мной, - признался Чосер, - пиво пил" "Со мной, - воскликнул Коббет, - бунтовал", "Со мною, - Стивенсон проговорил, - Он в сердце человеческом читал", "Со мною, - молвил Джонсон, - суд вершил" А он, едва явившийся с земли, У врат небесных терпеливо ждал, Как ожидает истина сама, Пока мудрейших двое не пришли "Он бедных возлюбил", - Франциск сказал, "Он правде послужил", - сказал Фома. Гильберт Кийт Честертон ПОТРЯСАЮЩИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ МАЙОРА БРАУНА Перевел с английского В. Ильин. Очевидно, Рабле или его неистовый иллюстратор Густав Доре имела какое-то отношение к тому, что в Англия и Америке называют словом "квартира". В самой идее экономии места путем нагромождения одного дома на другой есть что-то от Гаргантюа. В запутанном хаосе этих вертикальных улиц обитает множество странных людей, с которыми происходят порой самые невероятные вещи. С некоторыми из них желающий может познакомиться в помещении "Клуба необычных профессий". Вы, наверное, сразу подумали, что такое название удивляет и привлекает прохожих. Но в этих огромных и мрачных людских муравейниках ничто не удивляет я не привлекает. Прохожий уныло ищет здесь нужную ему, ничем не выдающуюся контору, проходя по сумрачным коридорам словно в полусне. Если бы секта разбойников- душителей открыла вдруг "Общество убийства незнакомцев" в одном из больших зданий на Норфолк-стрит и посадила там вежливого человека в очках, чтобы он отвечал на вопросы любопытных, то никаких вопросов он бы не дождался. Так и "Клуб необычных профессий" занимал видное место в огромном здании, погребенный, словно окаменевшее ископаемое, в груде других окаменелостей. О характере этого общества можно рассказать довольно коротко и просто. Это очень странный клуб. Туда принимают только тех, кто придумал себе новую, ранее абсолютно неизвестную профессию. Она должна отвечать двум требованиям. Во-первых, она не может быть разновидностью или просто необычным применением уже существующих профессий. Так, например, в "Клуб" не приняли бы страхового агента, даже если бы он, вместо того чтобы страховать имущество и людей от пожара, вдруг, скажем, стал бы страховать их брюки от опасности быть порванными бешеной собакой. Во-вторых, профессия должна быть подлинно коммерческим источником дохода и быть средством существования для того, кто ее придумал. Так, в "Клуб" не мог быть принят человек, который решил бы заняться сбором пустых банок из-под сардин, в случае, если бы он не смог превратить это дело в прибыльное. Профессор Чик заявил об этом вполне определенно. Но вспомнив, какое ремесло профессор придумал для себя, не знаешь, смеяться над ним или плакать. Открытие этого странного общества весьма обнадежило меня. Сознавать, что в мире появились десять новых профессий почти то же, что своими глазами увидеть первый корабль или первый плуг. Это дает человеку уверенность в том, что мир еще в самом деле очень молод. Могу не без гордости заметить, что принадлежность ко всевозможным обществам стала моей страстью. Можно сказать, что я коллекционирую клубы и уже собрал большое количество необычайно разнообразных образцов. Еще со времен своей беззаботной юности я собираю клубы, литературные и научные. Придет день, и, может быть, я расскажу и о других обществах, членом которых мне довелось стать. Тогда я подробно опишу деятельность "Общества туфель мертвеца" - этого в высшей степени безнравственного союза, существование которого едва ли можно оправдать. Я расскажу правду о необычном появлении "Кота и христианина", название которого обычно истолковывают превратно. И весь мир узнает, наконец, почему "Общество пишущих машинок" объединилось с "Лигой красного тюльпана". О "Десяти чайных чашках" я, естественно, не решусь сказать ни слова... Во всяком случае, первый из моих рассказов связан с "Клубом необычных профессии", который, как я уже говорил, был в остается единственным в своем роде, и я просто должен был рано или поздно узнать о нем благодаря своему необычному хобби. Веселая лондонская молодежь до сих пор в шутку зовет меня "королем клубов". Да я история о том, как я узнал о существовании "Клуба необычных профессий", интересна сама во себе. А самое странное в ней то, что первым этот клуб обнаружил мой друг Бэзил Грант - идеалист, мечтатель и мистик, человек, которого едва можно было вытащить куда-нибудь из его мансарды. Бэзила знают очень немногие, но вовсе не потому, что это необщительный человек. С любым прохожим он мог бы проговорить всю ночь напролет, зайди тот к нему в комнату. У него было мало знакомых потому, что, как все поэты, он отлично обходился без них. Он радовался каждому новому человеку словно неповторимому оттенку заката, но испытывал не больше желания присутствовать на званых вечерах, чем менять форму облаков, в которые садятся солнце. Жил он в странном, но комфортабельном чердаке одного из домов в Лэмбете и был окружен неразберихой вещей: старинными книгами в фантастических переплетах, пшатами, мушкетами - всей этой свалкой романтизма, которая казалась странной и неуместной в лондонских трущобах. Но внешность самого Бэзила среди этих дон- кихотских реликвий казалась необычайно современной - у него было энергичное и волевое лицо юриста. И никто, кроме меня, не знал, кто он на самом деле. Хотя с тех пор прошло уже немало времени, многие, вероятно, помнят ужасное и нелепое событие, происшедшее в.., когда один из наиболее проницательных судей в Англии, с мнением которого считались, сошел с ума во время судебного процесса. У меня по этому поводу есть свое личное мнение, но что касается фактов - они бесспорны. В течение нескольких месяцев или даже лет люди замечали странности в поведении этого судьи. Он, казалось, потерял всякий интерес к законам, в которых разбирался так блестяще, что без преувеличения вызывал у людей суеверный страх, когда выступал на суде. Судья начал давать подсудимым личные советы и читать им нравоучения. В своих речах он стал все более походить на доктора или священника. Человеку, которого обвиняли в покушении на убийство из ревности, он сказал: "Я приговариваю вас к трем годам заключения, но твердо уверен, что все, что вам нужно сейчас, - это трехмесячный отдых на берегу моря". Со своего судейского кресла он стал обвинять подсудимых в преступлениях, доселе неслыханных: чудовищном эгоизме, полном отсутствии юмора или искусственно преувеличенной, болезненной впечатлительности. События достигли апогея, когда слушалось нашумевшее дело о похищении бриллиантов, и сам премьер-министр, этот блистательный патриций, вынужден был без особого желания, но элегантно выйти на свидетельское место и давать показания против своего лакея. После того, как жизнь в доме премьер-министра предстала перед судом во всех подробностях, судья снова попросил его подойти, что тот исполнил с величавым достоинством. И тогда судья произнес резким, скрипучим голосом: "Найдите-ка себе другую душу! Ваша не годится даже для собаки. Найдите же себе новую!" Все это, конечно, в глазах людей проницательных означало, что скоро наступит тот печальный и нелепый день, когда разум совсем покинет судью на каком-нибудь открытом заседании суда. Это случилось во время разбирательства дела о клевете между двумя известными и влиятельными финансистами, каждого из которых обвиняли в присвоении значительной суммы чужих денег. Дело оказалось сложным и тянулось долго. Выступления защитников были красноречивы и длинны. Наконец, через несколько недель риторики пришло время судье подвести итоги, и все с нетерпением ожидали услышать один из знаменитых образцов его ясной я сокрушающей логики. Во время слушания этого затянувшегося дела он говорил очень мало и к концу процесса выглядел угрюмым и мрачным. Судья немного помолчал - и вдруг запел громовым голосом. Пел он, как потом сообщили, следующее: О раути-аути тидли-аути Тидли-аути тидли-аутя Хаити-айти тидли-айти Тидли-айти оу. Впоследствии он удалился от общественной жизни и поселился на чердаке в Лэмбете. Однажды, около шести часов вечера, я сидел у него за стаканом изумительного бургундского, которое он хранил за грудой папок, надписанных странным готическим шрифтом. Он ходил по комнате, по привычке вертя в руках одну из лучших шпаг своей коллекции. Красные отблески ярко пылающего камина оттеняли его всклокоченные седые волосы. Его голубые глаза приняли мечтательное выражение, и он уже открыл было рот, собираясь сказать что-то, когда дверь с шумом распахнулась, и в комнату, тяжело дыша, быстрым шагом вошел разгоряченный огненно-рыжий человек в меховом пальто. - Извини, что побеспокоил тебя, Бэзил, - сказал он, с трудом переводя дыхание, - но я взял на себя смелость... назначил здесь встречу с одним человеком... клиентом... через пять минут... прошу прощения, сэр, - извинение относилось уже ко мне. Бэзил улыбнулся. - А ведь вы и не знали, что у меня есть такой деловой братец, - сказал он. - Это Руперт Грант, эсквайр, который занимается всем, чем только возможно. В отличие от меня, неудачно взявшегося было за одно-единственное дело, он преуспевает во всем. Он был журналистом, агентом по продаже домов, владельцем зоомагазина, изобретателем, издателем, директором школы и... Чем ты теперь занялся, Руперт? - Я уже довольно давно стал частным детективом, - ответил Руперт. - А вот я мой клиент! Его прервал громкий стук, дверь распахнулась, и в комнату быстро вошел полный, щегольски одетый человек, бросил на столик у двери свой цилиндр и сказал: - Добрый вечер, джентльмены, - сделав ударение на первый слог, из чего можно было сделать вывод, что перед нами человек военный, дисциплинированный и в то же время образованный и умеющий вести себя в обществе. Его большую голову украшали черные с проседью волосы. Короткие темные усы придавали липу свирепое выражение, которое никак не соответствовало печальному взгляду голубых глаз. Бэзил сразу же предложил мне: - Не пойти ли нам в другую комнату, старина? - и направился к двери. Но незнакомец сказал: - Нет. Друзья пусть останутся. Понадобится помощь. Как только я услышал его голос, я сразу же вспомнил этого человека. Это был некто майор Браун, с которым я встречался несколько лет назад. Я уже совершенно забыл его щегольскую фигуру в черном, большую, гордо вскинутую голову, но я все еще помнил его необычайно странную речь, где каждое предложение состояло как бы из четверти обычного и звучало отрывисто как выстрел. Вероятно, причиной этого было то, что он долгое время отдавал команды солдатам, но утверждать не берусь. Майор Браун, кавалер Креста Виктории, был хорошим солдатом, но далеко не воинственным человеком. Как и многие из тех, кто отвоевывал для Британии Индию, своими вкусами и убеждениями он походил на старую деву. Одевался он щегольски, но не крикливо; в своих привычках был всегда постоянен, вплоть до того, что ставил чайную чашку только на строго определенное место. Его единственной и вполне безобидной страстью было выращивание анютиных глазок. И когда он говорил о своей коллекции, его голубые глаза сияли, как у ребенка при виде новой игрушки. - Ну, майор, - покровительственным тоном спросил Руперт Грант, усаживаясь в кресло, - что же с вами произошло? - Желтые анютины глазки. В подвале. И некто П. Дж. Нортовер, - ответил майор с праведным негодованием. Мы вопросительно переглянулись. Бэзил, по привычке отрешенно прикрыв глаза, переспросил. - Что вы сказали? - Факты таковы. Понимаете? Улица. Человек. Анютины глазки. Я - на стену. Смерть мне. Вот так-то. Абсурд! Мы вежливо кивали и помаленьку, с помощью казавшегося спящим Бэзила Гранта, составили некое целое из клочков удивительного повествования майора. Заставить читателя пережить то, что выдержали мы, было бы просто бесчестно, поэтому я перескажу историю майора Брауна своими словами. Но представить себе эту сцену читателю будет нетрудно. Глаза Бэзила были полузакрыты, словно он находился в трансе, в то время как наши с Рупертом глаза все шире раскрывались от изумления, пока мы слушали из уст невысокого человека в черном, неестественно прямо сидевшего на стуле и говорившего короткими и отрывистыми, как телеграмма, фразами одну из самых необычных историй, с которыми нам доводилось сталкиваться. Я уже сказал, что майор Браун был отличным солдатом, но далеко не энтузиастом военного дела. Он без сожаления ушел в отставку на половинное жалованье и с наслаждением обосновался в небольшой аккуратной вилле, похожей скорее на кукольный домик, чтобы посвятить остаток своих дней разведению анютиных глазок и отдыху за чашкой некрепкого чая. Свою саблю он повесил в маленькой передней вместе с двумя самодельными походными котелками и плохой акварелью, а вместо нее принялся орудовать граблями в небольшом солнечном садике. Мысль о том, что все битвы позади, приносила ему несказанное блаженство. В своих вкусах относительно садоводства он походил на аккуратного и педантичного немца и имел склонность выстраивать свои цветы в шеренгу как солдат. Свою теперешнюю жизнь он рассматривал как некий идеал, созданный твердой и умелой рукой. И, конечно, он никогда не поверил бы, что в нескольких шагах от своего окруженного кирпичным забором рая он попадет в водоворот таких невероятных приключений, какие ему даже и не снились в полных опасности джунглях или в самой гуще сражения. Однажды солнечным, но ветреным днем майор, одетый как всегда безукоризненно, вышел на свою обычную прогулку, столь полезную для здоровья. Чтобы попасть с одной оживленной улицы на другую, ему пришлось пойти по пустынной аллее, из тех, что тянутся за усадьбами и похожи на обветшалые, выцветшие декорации. Большинству из нас такой пейзаж показался бы скучным и мрачным, но с майором дело обстояло не совсем так, потому что по неровной посыпанной гравием дорожке навстречу ему двигалось нечто такое, чем для человека верующего является церковная процессия. Высокий, плотный человек с водянистыми синими глазами и полукругом огненно-рыжей бороды толкал перед собой тележку, в которой, казалось, горели разноцветным пламенем удивительные цветы. Там были великолепные представители многих видов, но преобладали анютины глазки. Браун остановился и заговорил с незнакомцем. Вскоре они уже торговались, Майор вел себя, как и подобает коллекционеру, помешанному на чем-либо. Он тщательно и мучительно долго выбирал наилучшие растения из просто хороших, одни хвалил, о других отзывался пренебрежительно, разложил их по сортам, начиная с редких и очень ценных и кончая самыми обыкновенными и в конце концов купил все. Торговец уже собирался было везти свою тележку дальше, но вдруг остановился и подошел к майору. - Вот что, сэр, - сказал он. - Если вас интересуют эти вещи, полезайте-ка на ту ограду. - На забор? - воскликнул шокированный майор, чья душа, привыкшая во всем следовать правилам приличия, содрогнулась при мысли о столь чудовищном вторжении в чужие владения. - Там, в том саду, лучшие во всей Англии желтые анютины глазки, сэр, - прошептал искуситель. - Я помогу вам, сэр. Как это случилось, останется загадкой, но страсть майора взяла верх над традиционным чувством приличия. Одним легким движением он оказался на стене, окружавшей чужой сад. В следующее же мгновение, уже стоя на заборе в развевающемся сюртуке, он почувствовал ужасную неловкость. Но тотчас же все эти мелочи перестали для него существовать: потрясение, равного которому ему не пришлось испытать за всю свою полную опасностей жизнь, было настолько велико, что затмило все. В саду посреди зеленой лужайки возвышалась огромная клумба из анютиных глазок. Это были великолепные цветы, но на сей раз майор Браун смотрел на них уже не глазами садовода-любителя: крупными буквами, составленными из анютиных глазок, на клумбе было написано: СМЕРТЬ МАЙОРУ БРАУНУ. Старик добродушного вида с седыми бакенбардами поливал цветы. Майор Браун резко обернулся. Человека с тележкой уже не было видно, он словно растворился в воздухе. Майор вновь перевел взгляд на клумбу с необычайной надписью. Другой на его месте подумал бы, что сошел с ума, но только не Браун. Когда жаждущие романтики дамы набрасывались на него с расспросами о его военных приключениях или о том, за что он получил орден, он иногда чувствовал себя ужасно скучным человеком, но это как раз и было самым точным признаком того, что он находился в здравом рассудке. Другой опять же мог подумать, что случайно стал жертвой чьей-то грубой шутки, но Браун сразу же отбросил эту мысль как неправдоподобную. Он знал из собственного опыта, как дорого обходятся столь тщательно выполненные садовые работы, и считал в высшей степени невероятным, чтобы кто-то бросил на ветер такие деньги, чтобы просто подшутить над ним. Не в состоянии найти правдоподобного объяснения, он, как человек здравомыслящий, повстречавший вдруг существо с тремя парами ног, принял его к сведению, но не стал спешить с окончательными выводами. В то же мгновение полный старик с седыми бакенбардами взглянул вверх - и лейка вывалилась у него из рук, а остатки воды вылились на посыпанную гравием дорожку. - О, боже! Кто вы? - только и смог он выдавить из себя, дрожа от страха. - Я - майор Браун, - ответил наш герой, не терявший хладнокровия даже в минуты опасности. Рот старика беззвучно открылся как у чудовищной рыбы, весь вид его выражал крайнюю растерянность. Наконец он проговорил, сильно заикаясь: - Ну, спускайтесь... спускайтесь сюда... - К вашим услугам, - ответил майор и одним легким прыжком, так что его шелковый цилиндр даже не шелохнулся на голове, оказался на траве рядом с незнакомцем. Старик повернулся к нему спиной и направился к дому странной раскачивающейся походкой, напоминавшей скорее бег. Майор последовал за ним быстрым, но твердым шагом. Необычный провожатый вел его по каким-то коридорам и проходам мрачного, роскошно обставленного дома, которыми, очевидно, редко пользовались. Наконец они подошли к двери в переднюю. Здесь старик повернулся к нему. Его лицо, с трудом различимое в полумраке, было полно непередаваемого ужаса. - Ради всего святого, - проговорил он, - не упоминайте о шакалах! Затем он рывком открыл дверь в комнату, откуда сразу хлынул поток красноватого света, а сам, топая ногами, побежал вниз по лестнице. Держа шляпу в руке, майор вошел в богатую гостиную, залитую красным светом лампы, отражавшимся в бронзовых украшениях и переливающихся синих с пурпурным узором занавесках. В том, что касается хороших манер, майор был вне конкуренции. Поэтому он, хотя и был озадачен невероятностью положения, в которое попал, нисколько не смутился, увидев, что единственным, кроме него, живым существом в комнате была женщина в зеленом платье, сидевшая у окна и глядевшая на улицу. - Мадам, - сказал он с легким поклоном, - разрешите представиться: майор Браун. - Присаживайтесь, - произнесла леди, не поворачивая головы. У нее была стройная фигура и огненно-рыжие волосы. - Полагаю, вы пришли забрать деньги за эти проклятые документы, устанавливающие право собственности, - печально сказала она. - Я пришел, мадам, - ответил майор, - чтобы разобраться в одном деле. Узнать, почему мое имя написано на клумбе в вашем саду, и далеко не самым дружелюбным образом. Браун был очень рассержен, и поэтому его речь прозвучала особенно зловеще. Трудно себе представить, какое впечатление произвело на майора все увиденное в этом тихом залитом солнцем саду, служившем, без сомнения, убежищем некоему необычайно жестокому существу. Вечерний воздух был так спокоен, трава отливала золотом и здесь же маленькие цветы, которые ему так нравились, кровожадно взывали к небесам, требуя его смерти. - Знаете, я не могу повернуться к вам, - сказала леди. - Каждый вечер я должна, не отрываясь, смотреть на улицу, пока не пробьет шесть. Словно повинуясь какому-то таинственному внушению, майор, человек прозаический, но дисциплинированный, принял эти возмутившие бы другого загадки, не проявив ни малейшего удивления. - Уже почти шесть, - ответил он и не успел закончить, как старинные бронзовые часы на стене пробили первый удар. После шестого леди быстро встала и повернула к майору свое лицо, одно из самых необычных и самых привлекательных женских лиц, какие тому доводилось видеть. - Вот и закончился третий год моего ожидания, - воскликнула она, - сегодня как раз годовщина! Ожидание заставляет человека мечтать о том, что он наконец справедливо получит по заслугам. Сразу за все! Ее слова еще звучали, когда тишину вечера нарушил внезапный крик. Снизу из полумрака улицы, на которую уже опустились сумерки, хриплый голос с безжалостной четкостью выкрикнул: - Майор Браун! Майор Браун! Где живет шакал? В своих действиях Браун был решителен и немногословен. Он бросился к парадной двери и выглянул на улицу. Но в синих сумерках, где желтыми искрами зажигались первые фонари, его взгляд не обнаружил никого. Вернувшись в гостиную, он увидел, что леди в зеленом платье дрожит от страха. - Это конец, - вырвалось из ее вздрагивающих губ. - Это означает смерть для нас обоих. Как только... Ее слова были прерваны новым ужасающе отчетливым хриплым криком, донесшимся с темной улицы: - Майор Браун! Майор Браун! Как умер шакал? Браун ринулся к двери, сбежал вниз, но опять никого не увидел. Хотя улица была слишком длинна и пустынна для того, чтобы кричавший мог скрыться, на ней не было ни души. Даже наш привычный ко всему майор был настолько ошеломлен случившимся, что вернулся в гостиную лишь спустя некоторое время. Но едва он переступил порог комнаты, как ужасный голос послышался снова: - Майор Браун! Майор Браун! Где... Одним прыжком Браун очутился на улице. И успел как раз вовремя. Вовремя, чтобы увидеть нечто такое, от чего кровь на мгновение застыла в жилах. Крики издавала голова без туловища, лежавшая на тротуаре. Но уже в следующую секунду побледневшие майор понял все. Голова принадлежала человеку, высунувшемуся из расположенного на улице люка, через который в подвал засыпали уголь. Мгновение спустя она исчезла, и Браун вернулся к леди. - Где у вас подвал для угля? - спросил он и тут же решительно направился, а указанный ему узкий коридор. Женщина испуганно воскликнула: - Не собираетесь же вы спускаться в яму к этому чудовищу? - Это здесь? - спросил Браун, прыгая через две ступеньки вниз по кухонной лестнице. Он рывком распахнул дверь в черноту подвала и вошел туда, пытаясь нащупать в кармане спички. Пока его правая рука была занята этим делом, две огромные скользкие руки, без сомнения, принадлежавшие человеку гигантского телосложения, появились откуда-то из темноты и обхватили его сзади за шею. Руки с силой тянули его вниз, в душную тьму, словно в безжалостный мрак смерти. Но хотя голова майора и находилась в далеко не привычном положении, мысли его были ясными и четкими как никогда. Невидимые руки пригибали его к полу, пока не принудили почти опуститься на четвереньки. И вот тут-то, обнаружив поблизости колени невидимого во тьме чудовища, он протянул вперед свою длинную и худую натренированную в схватках руку и, крепко вцепившись в ногу противника, с силой потянул ее вверх, опрокинув громадного незнакомца навзничь на пол. Тот попытался было подняться, но Браун уже навалился сверху, вцепившись в него, как кошка. Они покатились по полу. Как ни велик был нападавший, но теперь он явно не желал ничего иного, как только спастись бегством. Он предпринял неуклюжую попытку проскользнуть в дверь, но майор железной рукой поймал его за ворот плаща и повис на нем, успев ухватиться за балку перекрытия. Незнакомец, обладавший силой быка, рванулся так, что Брауну показалось - рука его сейчас не выдержит и оторвется. Но не выдержало и порвалось что-то другое, и смутно различимая фигура гиганта внезапно исчезла, оставив в сжатой кисти майора разорвавшийся плащ - единственное доказательство реальности этого приключения и единственный ключ к тайне. Единственный потому, что, когда майор Браун выбрался из подвала наверх, леди, роскошные занавеси и вся прочая обстановка дома исчезли без следа. Остались только белые стены да пустой пол. - Женщина, конечно же, была в сговоре с преступником, - сказал Руперт, покачав головой. Майор Браун покраснел. - Извините, думаю, что нет. Руперт удивленно вскинул брови, несколько мгновений молча смотрел на Брауна и, наконец, он спросил: - В карманах плаща было что-нибудь? - Семь с половиной пенсов медью и трехпенсовик, - старательно перечислял майор, - мундштук, кусок веревки и это письмо. И он положил его на стол. Там было написано следующее: Мистер Пловер! С сожалением узнал, что произошла некоторая задержка с нашим планом касательно майора Брауна. Пожалуйста, примите меры, чтобы завтра на него напали, как было договорено. И обязательно в угольном подвале. Преданный Вам П. ДЖ. НОРТОВЕР. Руперт Грант наклонился вперед, стараясь ничего не пропустить. Его глаза горели как у коршуна при виде добычи. - На письме есть адрес? - вмешался он. - Нет... а впрочем, вот, - ответил Браун, разглядывая бумагу. - Теннерс Корт, 14, Норт... Руперт подскочил с места. - Чего же мы тогда теряем время? Отправляемся туда немедленно! Одолжи мне свой револьвер, Бэзил. Бэзил Грант, как зачарованный, пристально смотрел на догорающие угли и ответил не сразу: - Не думаю, чтобы он тебе понадобился. - Возможно, и нет, - согласился Руперт, надевая пальто, - но кто знает... Когда отправляешься на встречу с преступником... - А ты уверен, что это преступник? - вмешался брат. Руперт добродушно рассмеялся: - Может быть, тебе и кажется вполне безобидным, когда приказывают подчиненным задушить ни в чем не повинного незнакомца в подвале для угля, но... - Ты думаешь они хотели задушить майора? - холодно спросил Бэзил все тем же монотонным голосом. - Да ты все проспал, дорогой. Посмотри-ка на это письмо. - Я как раз и рассматриваю его, - ответил сумасбродный судья совершенно спокойно, хотя, кстати сказать, взгляд его был устремлен на огонь в камине. - Не думаю, чтобы один преступник мог написать такое письмо другому. - Старина, да ты просто великолепен! - воскликнул Руперт, поворачиваясь к судье; в его голубых глазах светилась усмешка. - Вот письмо, в нем черным по белому даются распоряжения о преступлении. С таким же успехом можно сказать, что колонна Нельсона - совсем не тот памятник, который следовало воздвигнуть на Трафальгарской площади. Бэзил Грант содрогнулся от беззвучного смеха. - Недурно! - произнес он. - Только здесь подобная логика совершенно непригодна. Тут все дело в духовной атмосфере. Такое письмо просто не может написать преступник. - Как раз наоборот! И это - реальность, факт, - ответил Руперт так, будто отсутствие здравого смысла у собеседника причиняло ему физическую боль. - Факты.., - пробормотал Бэзил, словно говоря о каких-то диковинных животных. - Как часто факты скрывают истину. Может быть, это и глупо - я ведь, заметьте, не совсем в своем уме, - но я никогда не мог поверить в этого, как его там зовут в уголовных рассказах?.. Да, Шерлока Холмса. Несомненно, каждая деталь указывает на что-либо, но обычно совсем не на то, что нужно. Факты, мне кажется, как многочисленные ветви на дереве, могут быть направлены в любую сторону. Только жизнь самого дерева объединяет их, и только его животворные соки, струящиеся ввысь, подобно фонтану, дают им жизнь. - Но что же такое, черт побери, эта бумага, если не письмо преступника? - Для ответа нам понадобилась бы целая вечность, - ответил судья, - оно может означать бесконечное множество вещей. Но мне они неведомы... Я вижу только это письмо, и, глядя на него, я говорю, что его писал не преступник. - Кто же? - Не имею ни малейшего представления. - Почему бы тогда не удовольствоваться обычным объяснением? Бэзил еще некоторое время пристально смотрел на угли, словно собираясь с мыслями. Затем он заговорил снова. - Представьте себе, что вы вышли из дому лунной ночью. И шли по безмолвным, отливающим серебром улицам, пока не попали на пустырь, где увидели несколько фигур. И вы заметили, что одна из них, одетая в костюм балерины, танцует в серебристом мерцающем свете. И, положим, вы вдруг понимаете, что это переодетый мужчина. А приглядевшись, вы узнаете в нем фельдмаршала лорда Кнтченера? Что вы подумаете тогда? Он помолчал немного, затем продолжил: - Вы просто не сможете удовольствоваться простым объяснением. Например, что лорд Китченер надел пачку, потому что знает - она ему идет, и он решил в ней пофорсить. Вам покажется более правдоподобным предположение, что он страдает наследственной манией, перешедшей к нему от прабабушки-балерины, или что он кем-то загипнотизирован, или, наконец, что некое тайное общество принудило его кружиться в пачке под страхом смерти. Случись это с кем-нибудь другим, можно было бы еще поспорить. Но Китченер! Ведь я был близко знаком с ним, когда занимало! юриспруденцией. Я внимательно прочитал письмо и неплохо знаю преступный мир. Так вот, можете мне поверить, - это не письмо преступника. Он провел рукой по волосам и закрыл глаза. Руперт и майор внимательно глядели на него со смешанным чувством жалости и уважения. Затем первый произнес: - Ну, а я все-таки думаю, что человек, посылающий записку с рекомендацией совершить преступление, причем не шуточное, а потом действительно его совершает или пытается совершить, по всей вероятности, не слишком разборчив в вопросах морали. И я буду придерживаться такого мнения до тех пор, пока вы не раскроете свою тайну "духовной атмосферы". Так можно мне взять револьвер? - Конечно, - ответил Бэзил, вставая. - Но я иду вместе с вами. И он, набросив на плечи старый плащ, завернулся в него и взял из угла трость, в которую была вставлена шпага. - Как, и ты? - воскликнул удивленный Руперт. - Ты ведь так редко покидаешь свою берлогу, чтобы взглянуть на что-нибудь в этом мире. Бэзил примерял огромную старую шляпу белого цвета. - Я редко слышу о чем-нибудь таком в этом мире, чего не могу понять сразу, не видя собственными глазами, - ответил он с поразительным высокомерием и первым вышел в ночь, уже спешащую на смену багровому закату. Мы быстро двигались по уже освещенным фонарями улицам Лэмбета, пересекли Темзу по Вестминстерскому мосту и по набережной направились в сторону той части Флит-стрит, где расположен Теннерс Корт. Прямая темная фигура майора Брауна, маячившая впереди, являла собой полную противоположность молодому Руперту Гранту в причудливо развевающемся пальто, который пригибался к земле, как гончая, и вообще принимал все деланные позы сыщиков из романа. Сзади, обратив лицо к звездам как лунатик, продвигался Бэзил. На углу Теннерс Корт Руперт остановился и, с восторгом и трепетом предвкушая опасность, сжал в руке револьвер Бэзила, не вынимая его из кармана. - Ну что, войдем? - спросил он. - Без полиции? - осведомился майор, внимательно осматривая улицу. - Я не уверен, - ответил Руперт, нахмурив брови. - Конечно, тут явно пахнет преступлением... Но ведь нас все-таки трое и... - Я бы не стал звать полицию, - проговорил Бэзил каким-то странным голосом. Руперт взглянул на него и задержал взгляд. - Бэзил! - воскликнул он. - Да ты весь дрожишь. Что с тобой? Боишься? - Может, замерз? - предположил майор, всматриваясь в его лицо. Вне сомнения, судья весь содрогался. Несколько мгновений Руперт испытующе смотрел на него и вдруг разразился проклятиями: - Так ты, оказывается смеешься! - воскликнул он. - Но что же, черт возьми, так тебя развеселило, Бэзил? Мы в двух шагах от притона головорезов... - Я все-таки я бы не стал звать полицию, - перебил его Бэзил. - Нас здесь целых четверо героев, которые ни в чем не уступают хозяевам, - закончил он, продолжая содрогаться от приступа необъяснимого веселья. Руперт нетерпеливо повернулся и быстрыми шагами направился во двор. Остальные последовали за ним. Когда он приблизился к дому под номером 14, то резко обернулся, и в руке его блеснул револьвер. - Станьте поближе, - сказал он повелительным тоном. - Негодяй ведь может попытаться спастись бегством. Сейчас мы распахнем дверь и ворвемся внутрь! Тотчас мы все четверо втиснулись в узкое пространство под аркой и замерли, только старый судья все еще вздрагивал от смеха. - Теперь, - свистящим шепотом произнес Руперт Грант, повернув к остальным свое бледное лицо с горящими глазами, - по счету "четыре" бросайтесь следом за мной. Если я крикну "держи!", то сразу хватайте и прижимайте их к полу, кем бы они ни были. Но если я крикну "стой!" - сразу останавливайтесь. Я сделаю так в случае, если там больше трех человек. А если они бросятся на нас, я разряжу в них пистолет. Бэзил, доставай шпагу из трости. Ну... Раз, два, три, четыре! Едва прозвучали эти слова, как мы, резко распахнув дверь, словно захватчики во время набега, ворвались внутрь - и остановились как вкопанные. В комнате, оказавшейся обычной аккуратно обставленной конторой, на первый взгляд никого не было. И только приглядевшись повнимательнее, мы увидели за огромным столом с великим множеством отделений и ящиков невысокого мужчину с черными напомаженными усами, который ничем не отличался от самого обыкновенного конторского служащего. Он что-то прилежно писал и поднял на нас взгляд лишь тогда, когда мы уже застыли на месте. - Вы стучали? - любезно осведомился он. - Простите, что не услышал. Чем могу быть вам полезен? Мы молча постояли в нерешительности. Наконец сам майор как жертва насилия вышел вперед. Он держал в руке письмо и выглядел необычайно зловеще. - Вас зовут П. Дж. Нортовер? - спросил он. - Да, это мое имя, - ответил тот с улыбкой. - По-моему, это написано вами, - продолжал майор Браун; причем его мрачная физиономия становилась все более зловещей. Он бросил письмо на стол и с силой ударил по нему кулаком. Человек, назвавшийся Нортовером, посмотрел на бумагу с неподдельным любопытством и утвердительно кивнул. - Ну, сэр, - проговорил майор, тяжело дыша, - что вы скажете насчет этого? - А в чем, собственно, дело? - поинтересовался человек с усами. - Я - майор Браун, - сурово ответил тот. Нортовер поклонился. - Рад с вами познакомиться, сэр. Что вы мне хотели сказать? - Сказать? - вскричал майор, который был уже не в силах дольше сдерживать бурю бушевавших в нем чувств. - Я хочу покончить со всей этой чертовщиной! Хочу... - Конечно, сэр, - ответил Нортовер, слегка вскинув брови от удивления, и быстро встал. - Подождите минуточку. Присаживайтесь. Он нажал на кнопку звонка над своим креслом, и в соседней комнате раздался дребезжащий звук колокольчика. Майор опустил руку на спинку стула, который ему только что любезно предложили, но остался стоять, нервно постукивая по полу своим начищенным ботинком. В следующее мгновение стеклянная дверь, соединяющая комнаты, открылась, и появился нескладный светловолосый человек. - Мистер Хопсон, - сказал Нортовер, - это майор Браун. Пожалуйста, закончите поскорее то, что я передал вам сегодня утром, и принесите нам сюда. - Да, сэр, - ответил мистер Хопсон и исчез с быстротой молнии. - Вы извините меня, джентльмены, - проговорил Нортовер с лучезарной улыбкой, - если я вернусь к своей работе, пока мистер Хопсон не подготовит вам все. Я должен сегодня разобрать еще несколько счетов, так как завтра уезжаю в отпуск. Все мы любим подышать свежим деревенским воздухом, не так ли? Ха, ха, ха! И с невинным смехом этот преступник снова взялся за перо. В комнате воцарилось молчание - безмятежное молчание занятого делом человека - П. Дж. Нортовера и зловещее, не предвещающее ничего хорошего - со стороны остальных. Наконец послышался стук, дверная ручка повернулась, в комнату все с той же молчаливой поспешностью вошел мистер Хопсон, положил перед своим начальником какую-то бумагу и вновь исчез. За те несколько секунд, что потребовались ему, чтобы пробежать глазами принесенную бумагу, человек за столом закрутил и подправил свои остроконечные усы. Затем он снова взял ручку и тут же, слегка нахмурив брови, исправил что-то, пробормотав: "Небрежно". Потом он вновь, все с той же непостижимой задумчивостью, перечитал бумагу и, наконец, передал ее майору, пальцы которого неистово выбивали какой-то дьявольский ритм на спинке стула. - По-моему, тут все в порядке, майор, - коротко сказал он. Браун взглянул на бумагу. Все ли там было в порядке, нам станет известно несколько позднее. А обнаружил он на ней следующее: ----------------------------------------------------------------- Следует П.Дж.Нортоверу от майора Брауна фунтов шиллингов пенсов ----------------------------------------------------------------- 1 января. За подготовку материалов 5 6 0 9 мая. Посадка в горшки 200 шт. анютиных глазок в оформление клумбы 2 0 0 За тележку с цветами 0 15 0 Плата человеку с тележкой 0 5 0 За аренду дома с садом на 1 день 1 0 0 За обстановку голубой комнаты, занавеси, медные украшения и т. д. 3 0 0 Плата мисс Джеймсон 1 0 0 Плата мистеру Пловеру 1 0 0 ----------------------------------------------------------------- Всего: 14 6 0 ----------------------------------------------------------------- - Что? - воскликнул Браун после минутного молчания. Его глаза постепенно вылезали из орбит. - Боже мой, что это? - Что это такое? - переспросил Нортовер, удивленно вскинув брови. - Без всякого сомнения, это ваш счет. - Мой счет? - Мысли майора, казалось, пришли в панический беспорядок. - Мой счет?! И что же я должен с ним делать? - Ну я, естественно, предпочел бы, чтобы вы его оплатили, - ответил Нортовер, не скрывая иронии. Рука майора все еще лежала на спинке стула. И когда эти слова прозвучали, он без единого лишнего движения одной рукой поднял стул в воздух и с силой швырнул его в Нортовера, целясь ему в голову. Но ножки стула зацепились за стол, и поэтому удар пришелся Нортоверу по руке. Он вскочил со сжатыми кулаками, но мы его сразу же схватили. Упавший стул загрохотал по полу. - Пустите меня, мерзавцы! - закричал Нортовер. - Пустите... - Стойте спокойно, - властно приказал ему Руперт. - Действия майора Брауна вполне оправданны. Отвратительное преступление, которое вы пытались совершить... - Клиент имеет полное право торговаться, если считает, что с него запрашивают слишком много, но ведь не швырять же мебелью, черт побери! - рассерженно воскликнул Нортовер. - О, боже! Что вы имеете в виду, говоря о клиентах и торговле? - вскричал майор Браун на грани истерики. - Кто вы такой? Я никогда раньше не видел ни вас, ни ваших шутовских оскорбительных счетов. Правда, один из ваших безжалостных агентов пытался задушить меня... - Это сумасшедший, - проговорил Нортовер, беспомощно оглядываясь. - Они все сумасшедшие! Не знал, что они ходят по четверо. - Хватит увиливать, - оборвал его Руперт. - Ваши преступления раскрыты. Во дворе стоит полицейский. Хоть сам я всего лишь частный детектив, должен предупредить вас, что все, вами сказанное... - Сумасшедший, - повторил Нортовер устало. В этот момент впервые послышался тихий голос Бэзила Гранта: - Майор Браун, - сказал он. - Могу я задать вам один вопрос? Майор с возрастающим недоумением повернул голову в его сторону. - Вы? - воскликнул он. - Ну, конечно, мистер Грант. - Тогда, - продолжал ваш мистик, опустив голову и нахмурив брови, вычерчивая при этом кончиком своей трости замысловатый узор на полу, - не скажете ли вы мне, как звали человека, жившего в вашем доме до вас? Несчастного майора подобные не относящиеся к делу вопросы беспокоили мало, и ответил он довольно туманно: - По-моему, его звали что-то вроде Гурии. Двойная фамилия... Ну, точно... Гурни- Браун. - А когда дом перешел в ваши руки? - спросил Бэзил, подняв на майора свой проницательный взгляд. Его глаза ярко загорелись. - Я переехал туда в прошлом месяце, - ответил Браун. Услышав его слова, Нортовер вдруг упал в свое огромное кресло и, разразившись раскатистым смехом, воскликнул: - О, это же просто прелестно... Он смеялся оглушительно, Бэзил Грант - совсем беззвучно. Мысли же остальных метались из стороны в сторону, как флюгер во время урагана. - Черт возьми, Бэзил, - вскричал Руперт, топнув ногой, - если ты не желаешь, чтобы я вышел из себя и вышиб твои метафизические мозги, скажи мне, что все это значит? Нортовер встал. - Разрешите я объясню, - сказал он. - Но прежде всего позвольте мне извиниться перед вами, майор Браун, за ужасную непростительную ошибку, принесшую вам неудобства и опасности, в которых, если можно так выразиться, вы вели себя с удивительной храбростью и достоинством. И, конечно, не беспокойтесь о счете. Мы сами возместим все убытки. Он разорвал бумагу на две части и бросил половники в корзину для мусора. С лица бедного Брауна все еще не сходило выражение растерянности. - Но я так ничего и не понял! - воскликнул он. - Какой счет? Какая ошибка? Какие убытки? Мистер П. Дж. Нортовер медленно и с достоинством вышел на середину комнаты. При более близком рассмотрении, кроме закрученных усов, в нем обнаруживались в другие примечательные черты, в частности худое ястребиное лицо, не лишенное интеллигентности. - Знаете ли вы, где находитесь, майор? - спросил он. - Видит бог, что нет, - с жаром ответил воин. - Вы в конторе "Агентства романтики и приключений", - ответил ему Нортовер. - А что это такое? - безучастно осведомился Браун. Тут Нортовер перегнулся через спинку стула и пристально взглянул на него своими темными глазами. - Майор, - начал он, - приходилось ли вам хоть однажды, когда вы от нечего делать прогуливались вечером по пустынной улице, почувствовать вдруг неодолимую жажду приключений? Вы испытывали когда-нибудь подобное чувство? - Конечно, нет! - коротко ответил майор. - Тогда мне придется объяснить более подробно, - со вздохом произнес мистер Нортовер. - "Агентство романтики и приключений" было открыто, чтобы удовлетворять своеобразные потребности людей. Сейчас повсюду - в разговорах, в литературе - мы сталкиваемся с желанием окунуться в водоворот таких событий, которые увели бы нас с проторенной дороги повседневности. Человек, охваченный подобной жаждой разнообразия, платит определенную сумму "Агентству романтики и приключений", еженедельно или раз в три месяца. В свою очередь, "Агентство" берет на себя обязательство окружать его потрясающими и таинственными событиями. Лишь только этот человек выходит из дому, к нему подходит взволнованный трубочист и, скажем, убеждает его в существовании заговора, грозящего ему смертью. Он садится в экипаж, и его везут в курильню опиума. Он получает таинственную телеграмму или ему наносят странный визит, и, таким образом, он тотчас же оказывается в самой гуще событий. Необычайно красочный и захватывающий сценарий пишет сначала один из наших замечательных штатных писателей - они и сейчас усердно работают в соседней комнате. Ваш сценарий, майор, созданный мистером Григсби, я считаю необыкновенно ярким и остросюжетным. Мне даже жаль, что вы не увидели его конца. Я думаю, больше не нужно объяснять, что произошла чудовищная ошибка. Мистер Гурни-Браун, прежний владелец вашего дома, был клиентом нашего агентства. А наши нерадивые служащие, не обратив внимания ни на его двойную фамилию, ни на ваше славное воинское звание, просто представили себе, что майор Браун и мистер Гурни-Браун - одно и то же лицо. И, таким образом, вы внезапно оказались заброшены в середину истории, предназначенной другому человеку. - Но как же все это делается? - спросил Руперт Грант, зачарованно глядя на Нортовера горящими глазами. - Мы верим, что выполняем благородную работу, - с жаром ответил тот. - В современной жизни наиболее прискорбно, что человек вынужден искать разнообразия, не покидая своего стула. Если он хочет перенестись в сказочную страну - он читает книгу, если он хочет ворваться в гущу сражения - он читает книгу, даже если он хочет съехать вниз по перилам лестницы - он тоже читает книгу. Мы даем ему эти впечатления, но вместе с физическими упражнениями. Мы заставляем его прыгать по заборам, бороться с незнакомыми джентльменами, убегать от преследователей по длинным улицам. Все это не только приятно, но и очень полезно для здоровья. Мы даем возможность взглянуть на великий мир зари человечества, на времена Робин Гуда и странствующих рыцарей, когда под прекрасными небесами шли, не прекращаясь, великие баталии. Мы возвращаем человеку детство - это божественное время, когда можно веселиться и мечтать одновременно и каждый может стать героем им же самим выдуманных историй. Бэзил глядел на Нортовера с любопытством. Глаза его горели как у фанатика... Майор Браун воспринял эти объяснения дружелюбно со свойственным ему простодушием. - Правда, все очень схематично, сэр, - сказал он. - Идея просто великолепна. Но не думаю... - Он на мгновение замолчал, задумчиво глядя в окно. - Не думаю, что меня можно этим заинтересовать. Когда человек видел, знаете ли... кровь, слышал стоны... он мечтает лишь о небольшом собственном домике и безобидных увлечениях. Нортовер поклонился. Затем, немного помолчав, добавил: - Джентльмены, позвольте предложить вам мою визитную карточку. Если у кого- нибудь из вас вдруг появится желание связаться со мной, несмотря на мнение майора Брауна по данному вопросу... - Буду вам признателен за карточку сэр, - произнес майор резким, но вежливым голосом. - Уплачу за стул. Представитель "Агентства романтики и приключений" с улыбкой подал ему визитную карточку. На ней было написано: П. Дж. Нортовер, бакалавр искусств, "К.Н.П." "Агентство романтики и приключений" Теннерс Корт, 14, Флит-стрит. - А что означает это "К. Н. П."? - спросил Руперт Грант, заглядывая в визитную карточку через плечо майора. - Как, вы не знаете? - удивился Нортовер. - Разве вы не слышали о "Клубе необычных профессий"? - Да, существует масса любопытных вещей, о которых мы не знаем, - задумчиво произнес майор. - Что же это за клуб? - "Клуб необычных профессий" - это организация, состоящая исключительно из людей, которые изобрели какой-то новый, необыкновенный способ зарабатывать деньги. Я был одним из его самых первых членов. - И вполне заслуженно! - сказал с улыбкой Бэзил, снимая свою огромную белую шляпу. В тот вечер это были его последние слова. Когда посетители ушли, Нортовер со странной улыбкой запер свой стол и погасил огонь в камине. - Но этот майор мне все же по душе! Даже если в самом человеке нет и капли поэзии, у него еще есть шанс стать произведением других поэтов. Подумать только, что не кто-нибудь, а это создание, напоминающее механическую куклу и ведущее столь размеренную жизнь, попало в сети одного из творении Григсби! - Его громкий смех снова зазвучал в тишине. Но едва только этот смех замер, прокатившись по комнате, как послышался стук в дверь, и вовнутрь просунулась огромная, напоминающая совиную, голова с черными усами. Вид у нее был вопросительно-умоляющий и довольно смешной. - Как! Это опять вы, майор? - воскликнул удивленный Нортовер. - Чем могу быть полезен? Майор вошел в комнату, беспокойно переступая с ноги на ногу. - Все это ужасно глупо, - сказал он. - Со мной происходит нечто странное. Раньше такого не было. Клянусь, я чувствую безрассудное желание узнать, чем все это кончается. - Что именно, сэр? - Ну, шакалы, документы на право собственности и "смерть майору Брауну", - ответил майор. Лицо представителя "Агентства" посерьезнело, но в глазах продолжали светиться веселые искорки. - Мне очень жаль, майор, - ответил он, - но вы просите невозможного. Не знаю, кому мне хотелось бы помочь больше, чем вам, но в нашем агентстве очень строгие правила. Все приключения мы храним в строгой тайне, а вы посторонний. Я не имею права сказать вам ни на йоту больше, чем это необходимо. Надеюсь, вы поймете... - Едва ли нужно объяснять мне, что такое дисциплина, - ответил Браун. - Большое спасибо. Спокойной ночи. И майор удалился, на этот раз окончательно. Вскоре майор женился на мисс Джеймсов, той самой леди в зеленом одеянии с рыжими волосами. Она была актрисой, одной из многих, услугами которых пользовалось "Агентство романтики и приключений". Ее брак с чопорным пожилым ветераном вызвал некоторое смятение в среде ее интеллектуальных знакомых. Но она всем спокойно объясняла, что ей приходилось видеть множество людей, великолепно находивших выход из головоломок, подстроенных для них Нортовером, но ей довелось встретить лишь одного, кто был способен кинуться в темный подвал, в котором, как он был уверен, скрывается настоящий убийца. Они с майором живут счастливо в своей маленькой вилле. Браун начал курить, а в остальном совсем не изменился. Разве что теперь у него иногда бывают моменты, когда майор, человек по своей природе подвижный, впадает в состояние абсолютной отрешенности от всего окружающего. Тогда его жена, скрывая улыбку, узнает по невидящему взгляду его голубых глаз, что он гадает, о каких документах на право собственности шла речь, почему нельзя было даже упоминать о шакалах и чем должны были закончиться те чудесные приключения. Г.К. Честертон Необычайная сделка жилищного агента Лейтенант Драммонд Кийт принадлежал к тем людям, разговоры которых, словно гроза, разражаются сразу после их ухода. Причин было много. Он носил легкие просторные костюмы, словно в тропиках, да и сам был легок и проворен, а точнее - тонок и изящен как пантера, правда, с черными и беспокойными глазами. Денег у него не было, и, подобно многим беднякам, он беспрестанно переезжал. Есть в Лондоне места, где, в самом сердце искусственной цивилизации, люди снова стали кочевниками. Но даже и там нет такого неутомимого бродяги, как элегантный офицер в белых и просторных одеждах. Судя по его рассказам, в свое время он перестрелял много дичи - от куропаток до слонов, но злоязычные знакомые полагали, что среди его жертв бывала и луна. Занятная поговорка! Когда о человеке, тайно съехавшем с квартиры, говорят, что он выстрелил в луну, так и видишь ночную охоту во всем ее волшебстве. Из дома в дом, из квартала в квартал он перевозил такой багаж: два связанных вместе копья, которыми, по всей вероятности, пользуется какое-то дикое племя; зеленый зонтик; большой растрепанный том "Записок Пиквикского клуба"; большое ружье; большую бутыль нечестивого восточного вина. Все это переезжало на каждую новую квартиру, хотя бы на сутки, и не в ящике, а в неприкрытом виде, едва перевязанное бечевкой, к радости поэтичных уличных мальчишек. Забыл сказать, что он переносил и старую саблю тех времен, когда служил в полку. И тут вставал еще один вопрос: при всей своей подвижности и стройности, он был не так уж молод. Волосы уже поседели, хотя пышные итальянские усы оставались черными, а лицо казалось немолодым, несмотря на итальянскую живость. Странно и не очень приятно видеть стареющего человека, который ушел в отставку лейтенантом. Именно это, равно как и непоседливость, внушали подозрение осторожным, почтенным людям. Наконец самые его рассказы вызывали восхищение, но не уважение. Дела происходили в сомнительных местах, куда приличный человек не пойдет, - в курильнях опиума, в игорных притонах, так и казалось, что ты слышишь запах воровской кухни или каннибальских пиршеств. Словом, такие рассказы позорят рассказчика независимо от того, поверили ему или нет. Если Кийт сочинил все это то он лжец; если не сочинил - по меньшей мере авантюрист. Он только что вышел из комнаты, где были мы с Бэзилом и брат Бэзила Руперт, занимавшийся сыском. Конечно, мы сразу заговорили о нем. Руперт Грант был молод и умен, но молодость и ум, сплетаясь, нередко порождают какой-то странный скептицизм. Сыщик-любитель видел повсюду сомнительное и преступное, он этим питался, этим жил. Меня часто раздражала его мальчишеская недоверчивость, но сейчас, должен признаться, я согласился с ним и удивился, почему Бэзил спорит. Человек я простой, проглотить могу многое, но автобиографию лейтенанта Кийта я проглотить не мог. - Вы же не верите, Бэзил, - сказал я, - что он тайно бежал в экспедицию Нансена или был безумным муллой. - У него один недостаток, - задумчиво произнес Бэзил, - или одно достоинство, как хотите. Он говорит правду слишком точно, слишком буквально. Он чересчур правдив. - Если тебя потянуло на парадоксы, - недовольно бросил Руперт. - будь поостроумней. Скажи, что он не выезжал из родового поместья. - Нет, он все время переезжает, - бесстрастно ответил Бэзил, - и в самые странные места. Но это не мешает правдивости. Вы никак не поймете, что буквальный, точный рассказ звучит очень странно. Такое не рассказывают ради славы, это слишком нелепо. - Я вижу, - ехидно заметил брат, - ты переходишь к избитым истинам. По-твоему, правда удивительней вымысла? - Конечно, - согласился Бэзил. - Вымысел - плод нашего разума, он ему соразмерен. - Ну, правда твоего лейтенанта удивительней всего, - сказал Руперт. - Неужели ты веришь в этот бред про акулу и камеру? - Я верю Кийту, - ответил Бэзил. - Он честный человек. - Надо бы спросить его бесчисленных хозяек, - не без цинизма возразил Руперт. - Мне кажется, - мягко вмешался я, - он не так уж безупречен. Ею образ жизни... - прежде, чем я докончил фразу, дверь распахнулась, и на пороге появился Драммонд Кийт в белой панаме. - Вот что, Грант, - сказал он, стряхивая о косяк пепел сигареты, - я без денег до апреля. Вы не одолжите мне сто фунтов? Мы с Рупертом молча переглянулись. Бэзил, сидевший у стола, неспешно повернулся на вращающемся стуле и взял перо. - Выписать? - спросил он, открывая чековую книжку. - Все-таки, - начал Руперт как-то слишком громко, - поскольку лейтенант Кийт решился высказать такую просьбу при мне, члене семьи... - Вот, прошу, - сказал Руперт, бросая чек беспечному офицеру. - Вы спешите? - Да, - отрывисто ответил тот. - Я должен повидаться с... э... моим агентом. Руперт ехидно смотрел на Кийта, словно вот-вот спросит: "Со скупщиком краденого?", но он спросил: - Агента? Какого же именно, лейтенант? Кийт недружелюбно глянул на него и отвечал без особой любезности: - Жилищного. - Вот как, жилищного? - мрачно спросил Руперт. - Не пойти ли с вами и мне? Бэзил затрясся от беззвучного смеха. Лейтенант Кийт замялся и нахмурился. - Простите, - переспросил он, - что вы сказали? Проходя все фазы жестокой иронии, Руперт ответил: - Я говорю, что хотел бы пойти с вами к жилищному агенту. Вы не возражаете, если пойдем мы все? Гость буйно взмахнул тростью. - Прошу! - воскликнул он. - Ради Бога! И в спальню. И под кровать. И в мусорный ящик. Прошу, прошу, прошу. И выскочил из комнаты так быстро, что у нас перехватило дыхание. Неспокойные синие глаза Руперта Гранта озарились сыщицким пылом. Он догнал Кийта и заговорил именно с той фальшивой развязностью, с какой переодетый полисмен должен говорить с переодетым преступником. Подозрениям его способствовала особая нервность спутника. Мы с Бэзилом шли за ними, зная без слов, что оба мы это заметили. Лейтенант Драммонд Кийт вел нас через очень странные, сомнительные места. По мере того, как улицы становились извилистей и теснее, дома - ниже, канавы - неприятней, Бэзил все больше хмурился с каким-то угрюмым любопытством, а Руперт (вид сзади) победно ликовал. Пройдя четыре или пять серых улочек бесприютного квартала, мы остановились; таинственный лейтенант еще раз оглянулся в мрачном отчаянии. Над ставнями и дверью, слишком обшарпанными даже для самой жалкой лавчонки, висела вывеска: "П. Монморенси, жилищный агент". - Вот его контора, - язвительно сказал Кийт. - Подождете минутку или ваша поразительная заботливость велит вам выслушать нашу беседу? Руперт побледнел, его трясло. Ни за что на свете он бы не выпустил добычу. - Если позволите, - сказал он, сжимая за спиной руки, - Я имею некоторое право... - Идемте, идемте, - вскричал лейтенант, безнадежно и дико махнув рукой. И ринулся в контору. Мы пошли за ним. П. Монморенси, жилищный агент, одинокий и пожилой, сидел за голой бурой конторкой. Голова у него была как яйцо, рот - как у лягушки, бородка - в виде сероватой бахромы, а нос - красноватый и ровный. Носил он потертый сюртук и какой-то пасторский галстук, завязанный совсем не по-пасторски. Словом, он так же мало походил на агента по продаже недвижимости, как на разносчика реклам или на шотландского горца. Простояли мы секунд сорок, но странный старый человечек на нас не смотрел. Правда, и мы на него не смотрели, при всей его странности. Мы, как и он, смотрели на хорька, ползавшего по конторке. Молчание нарушил Руперт. Сладким и стальным голосом, который приберегался для самых важных случаев, а репетировался в спальне, он произнес: - Мистер Монморенси, надеюсь? Человечек вздрогнул, удивленно и кротко поглядел на нас, взял хорька за шкирку и сунул в карман. После чего виновато выговорил: - Простите? - Вы жилищный агент? - осведомился Руперт. К великой его радости, человечек вопросительно взглянул на Кийта. - Вы агент или нет? - заорал Руперт так, словно спрашивал: "Вы громила?" - Да... о, да!.. - ответил тот с нервной, почти кокетливой улыбкой. - Именно жилищный агент! Да, да. - Так вот, - с ехидной мягкостью сказал Руперт, - лейтенант Кийт хочет с вами потолковать. Мы пришли сюда по его просьбе. Лейтенант, мрачно молчавший, заговорил: - Я пришел, мистер Монморенси, по поводу моего дома. - Да, да, - откликнулся жилищный агент, барабаня по конторке, - все готово, сэр. Я все выполнил... это... ну... - Хорошо, - оборвал его Кийт, словно выстрелил из ружья. - Не беспокойтесь. Сделали все - и прекрасно. И он резко повернулся к дверям. Мистер Монморенси, немыслимо жалобный, что-то забормотал, потом решился: - Извините, мистер Кийт... я спрошу... я не совсем уверен. Отопительные приборы там есть... но зимой... на такой высоте... - Нельзя много ждать? - оборвал его лейтенант. - Ну, конечно, я и не буду. Все в порядке, мой дорогой. Вы не беспокойтесь, - и он взялся за ручку. - Мне кажется, - с сатанинской вкрадчивостью произнес Руперт, - мистер Монморенси хочет еще что-то сказать. - Я про птиц, - в отчаянии воскликнул агент. - Что с ними делать? - Простите? - в полном недоумении выговорил Руперт. - Как насчет птиц? - повторил Монморенси. Бэзил, стоявший до сей поры спокойно или, точнее, тупо, как Наполеон, внезапно поднял львиную голову. - Прежде, чем вы уйдете, лейтенант, - спросил он, - скажите, что будет с птицами? - Я о них позабочусь, - ответил Кийт. - Они не пострадают. - Спасибо, спасибо! - вскричал в полном восторге загнанный агент. - Не сердитесь, пожалуйста. Вы знаете, как я люблю животных. Я такой же дикий, как они. Спасибо, сэр. Но вот еще одно... Лейтенант очень странно засмеялся и повернулся к нам. Смысл его смеха был примерно такой: "Ну что ж, хотите все испортить - пожалуйста. Но если бы вы знали, что вы портите!" - Еще одно, - тихо повторил мистер Монморенси. - Конечно, если вы не хотите, чтобы к вам ходили гости, надо е