ле того как генерал Клыкастый Кот решает, что его нарушения приказов продлились до того предела, после которого нельзя уже будет списать их на обычные превратности войны, артиллерия прекращает огонь, и небо теперь свободно для ганшипов. Из-под навеса лууданного завода я наблюдаю за тем, как американские самол?ты заполняют собою небо. Ножами режут воздух зел?ные крылья, и четыре истребителя-бомбардировщика "Фантом" смыкают строй, чтобы отбомбиться по деревне. Пятисотфунтовые бомбы летят вниз под углом, ч?рные капли с иксами на верхушках. Могучие колокольчики распускаются и на миг повисают в воздухе, едва заметные, как жар от горячей дороги. Хижины, деревья и расчлен?нные люди взмывают в небо. А затем, и кажется, что без какой-либо связи с этим, разда?тся глуховатый тяж?лый удар, сразу же после которого вздрагивает земля. Я подтягиваю вверх тростниковую циновку в одном из углов лууданного завода и поднимаю дверцу тоннеля. Я забираюсь в тоннель, и дверца падает обратно на место. Я выучил расположение всех тоннелей в деревне, играя в образовательную игру с Джонни-Би-Кулом, Боеболкой и детишками. Идем по деревне, я говорю "Бум!", и кто последний влез в тоннель -- проиграл. * * * Первое, что я когда-то понял о жизни во вьетконговском туннеле -- то, что вьетконговские туннели сооружались не для рослых людей. Я проползаю несколько ярдов, потом устраиваюсь на корточках и с силой протискиваюсь спиной по земляной стене. Я даже руки своей, поднеся к лицу, не различаю. Дышать нечем. Глина стянула с меня резиновые сандалии, и сейчас, холодная и мокрая, застывает вокруг пальцев на ногах. Натыкаюсь лицом на паутину. Отпл?вываюсь. В воде бултыхаются мохнатые комочки. Слышу, как крысы цепляются когтями, выбираясь на сухое место. Взрывы отдаются в стене под моей спиной. Влажная земля обсыпает меня со всех сторон. Я снова отпл?вываюсь. Кашляю. Глаза забиты грязью. Я прижимаюсь ухом к холодной стене тоннеля и различаю звуки сражения, сильные удары, ритмичные вереницы бьющих в цель капель и разборчиво, не хуже чем по полевой рации, грохотанье танков. И я прикидываю: сейчас они взорвут тоннель, сейчас они взорвут тоннель, точно знаю -- сейчас они его взорвут. Там, наверху, какой-то тупорылый хряк стоит и дергает за чеку на Вилли Питере. Вилли Питер -- это такая светло-зеленая баночка с желтой полосой. Я слышу, как это происходит. Вот! -- отлетает рычаг. Сейчас хряк бросит Вилли Питера в тоннель и поджарит меня как спамовский фарш. А потом "тоннельные крысы" спустятся вниз и придут в изумление и ужас, когда обнаружат меня. Меня охватывает паника. Снова слышу, как бегают крысы. Мне кажется, что я слышу звуки ботинок над собой. Чувствую, как что-то склизкое пытается вскарабкаться по моей ноге. Мой пробный заезд в могилу породил во мне неожиданный приступ любви к жизни. Я отталкиваюсь, подтягиваюсь, тужусь, лезу, и, впиваясь пальцами в землю, вылезаю из тоннеля. Выбравшись на свет, я отдыхаю л?жа на животе, втягивая в себя воздух, мне холодно, я весь мокрый, облеплен илом и опавшими листьями, потный весь. Где-то мычит буйвол в жуткой смертельной агонии. Когда я встаю на ноги, то вижу, как мир вокруг погружается по уши в дерьмо. В воде рисового чека отражение доисторического летающего чудища вс? раст?т и раст?т с фантастической скоростью, пока не превращается в ударный вертол?т "Кобра", который с р?вом летит на нас со скоростью сто миль в час, сотрясая навес над лууданным заводом ударом горячей смеси ветра и песка. Пушки "Миниган" тарахтят: "чаг-чаг-чаг", и "Кобра" выпускает шипящие реактивные снаряды, за которыми тянутся длинные хвосты дыма. Реактивные снаряды похожи на белых змей с огненными головами. Метелочница бежит мимо лууданного завода в обожж?нной, дымящейся одежде. Она бежит ровно, с великой сосредоточенностью, не обращает внимания на меня, и не обращает внимания, а может, и не подозревает, что ей оторвало обе руки, и кровь брызжет из искромсанной плоти е? запястий. "Кобры" закладывают вираж и снова с р?вом заходят для очередного нал?та. Пули разносят хижины на куски. Красный огонь охватывает крытые листьями крыши, и ч?рный дым поднимается над огн?м. Я оборачиваюсь к танкам. Танки -- как грузные чудища, облепленные грязью, они цепью идут в атаку через рисовые поля, без усилий пробивая дамбы, захватывая и размалывая рис между тяж?лыми скрипящими траками и уничтожая урожай, глубоко вгрызаясь в чеки, как раздувшиеся железные боровы, хрюкающие в грязных лужах. На той стороне деревни огонь из стрелкового оружия начинает греметь с полной силой -- разведка огн?м, точно по распорядку, и я понимаю, что это штурм. Треск АК начинает смешиваться со звонкими выстрелами М16. Снова появляется Джонни-Би-Кул, он подхватывает пасхальную корзинку, заполненную красными металлическими яйцами с конечной точки конвейера лууданного завода. С рычанием приближается танк с надписью "CONG AU-GO-GO", выписанной краской "Дэй-Гло", и останавливается в двадцати ярдах отсюда. На корпусе танка нарисовано отделение ж?лтых человечков в конических шляпах, все они аккуратно переч?ркнуты. Вслед за танком наступает вражеская пехота -- цепью, крупными силами. На хряках новое тропическое обмундирование, новые полотняные тропические ботинки, новые сбруи, новые вс? подряд. Пехтура, шенята строевые, чмошники армейские. Отличить армейских хряков от боевых морпехов так же легко, как уличную бродяжку от парижской модели. Из-за горящего водяного колеса отделение армейских хряков наступает на мою позицию, держа оружие высоко у груди. Отделение занимает круговую оборону, прикрывая танк, а командир танка тем временем прикрывает их огн?м из пулем?та 50-го калибра, установленного сверху на башне. -- БАН! БАН! -- кричит командир Бе Дан, и я вдруг перестаю быть безоружным героем-одиночкой, обороняющим лууданный завод. Командир Бе Дан кричит по-английски: "Десантники! Десантники! Идите вы на...!" Пока армейские хряки ведут перестрелку с деревенским ополчением самообороны, я уползаю из-под пуль и укрываюсь за м?ртвым буйволом. Перестрелка становится более ожесточ?нной. Джонни-Би-Кул доста?т гранату из пасхальной корзинки, стягивает жестяной колпачок с бамбуковой рукоятки, просовывает большой палец в вытяжное кольцо из телефонного провода и бросает гранату, так сильно, как только может. Граната описывает дугу, беч?вка разматывается до упора, натягивается и выд?ргивает из гранаты чеку воспламенителя. От трения механизм воспламенения зажигается. Ещ? пара-тройка секунд пол?та, и граната взрывается. Джонни-Би-Кул метает самодельные гранаты одну за другой, ч?тко, по разделениям. Примерно половина гранат не разрывается. Шум достигает ужасающего уровня, и дым от ч?рного пороха проплывает по полю боя как приземный туман. Короткие стволы М16 выпл?вывают искры золотого огня, а Джонни-Би-Кул бросает гранаты в танк. Я выглядываю из-за теплой туши мертвого буйвола. Танк, вроде бы, неповрежд?н. Я замечаю хряка. Хряк пытается подняться, цепляясь за стальные гусеницы танка, но встать не может. Он глядит вниз и разражается воплем, увидев, что его бедренные кости воткнуты в землю как белые колья. Джонни-Би-Кул заносит руку, чтобы метнуть свою последнюю гранату. Пули как иглы пронизывают воздух над головой, буйволиная туша от них покачивается, и я понимаю, что пора менять позицию. Когда я поднимаюсь, получаю скользящий удар по голове. Я падаю на спину. В небе надо мной черным-черно от кувыркающихся гранат. Гляжу, как лениво пролетают гладкие зел?ные яйца. Кто-то рассеивает тв?рдые шумные з?рна, из которых раст?т "Тут тебе и жопа". От ударной волны вся кровь отливает от лица, а каменный слон усаживается мне на голову, и ч?рный грохот вгоняет сотни кусочков стальной проволоки в мо? живое тело. Повсюду вокруг люди кричат друг на друга. Я не понимаю, что происходит. Кто-то кричит: "ПРЕКРАТИТЬ ОГОНЬ!" Потом: "САНИТАРА!" Потом: "ПОНЧО!" * * * Два бурых пузыря спорят прямо над моим лицом. Спор идет по поводу какого-то мужика, который не то помер, не то не помер. Похоже, это они обо мне. Они перекатывают меня на пончо и поднимают. Они несут меня в деревню, а я подпрыгиваю как тряпичная кукла и размышляю о том, жив я или нет. К тому времени как мы добираемся до деревенской площади, которую используют как посадочную площадку для медэваков, я чувствую себя лучше, т.е. настолько уже оклемался, что ощущаю боль. Она пульсирует по всему лицу, как будто его искусали шершни, а из носа и ушей теч?т кровь. Бурые пузыри опускают меня на палубу рядом со взводом раненых хряков. В десяти ярдах от нас здоровенный сержант, белокожий гигант с серо-голубым "?жиком" на голове, похожей на бомбу, вытаскивает за щиколотки из дренажной канавы Джонни-Би-Кула, который дрыгает ногами и вопит, и швыряет его на палубу. Кто-то наносит Джонни-Би-Кулу отвесный удар по голове прикладом дробовика. За тридцать ярдов оттуда я слышу, как хрустит шея Джонни-Би-Кула. Здоровый сержант наклоняется и поднимает тело Джонни-Би-Кула двумя руками, как обычно поднимают матросский мешок с личными вещами, нес?т его на край площади и швыряет в колодец. Я встаю на ноги посреди этого хаоса. Кажется, что какой-то яд разливается по телу. Я ковыляю как пьяный, ищу оружие. Натыкаюсь на убитого вражеского солдата и забираю его оружие, гранатомет M79. Ковыляю дальше, высматривая цель. "Чарли-Чарли", командирский вертол?т, швыряет песок в тучу, закрывающую битву. Плоские круглые корзины для провеивания зерна летят сквозь воздух как бронзовые монеты. Чоппер завис в небе прямо надо мной, парит так близко, что я почти что мог бы дотянуться до него и прикоснуться к нему, будь я в силах руки поднять. Щурясь в торнадо воздушного потока от лопастей, вижу трафаретный рисунок на брюхе чоппера: белый череп и надпись: ВАС ТОЛЬКО ЧТО УБИЛИ С МИЛОСТИВОГО РАЗРЕШЕНИЯ 17-ГО БРОНЕКАВАЛЕРИЙСКОГО -- РЕБЯТА ИЗ КАШТАНОВОГО ШТАТА -- НЕБЕСНЫЕ ВСАДНИКИ-ПРИЗРАКИ. "Чарли-Чарли" отваливает как хищная птица в поисках гуков-врагов, чтобы их поубивать, и я собираю все оставшиеся силы, чтобы поднять гранатом?т М79. Я стреляю. Блуп. Впервые за последние сто с лишним лет член моей семьи выстрелил по федеральным войскам. Граната из блупера отрывает у чоппера хвостовой винт, и "Чарли-Чарли" валится, втыкаясь в хижину. "Чарли-Чарли" падает, а я теряю сознание. * * * Придя в сознание, ползу на четвереньках, снова ищу оружие. Блупер -- однозарядный, а я совсем забыл прихватить боеприпасы. Я вижу, как арвинский офицер скручивает шею рыже-золотистому петушку Дровосека. Арвин запихивает голову цыпленка под ремень. Арвин уходит, а мертвый цыпленок бьется об его бедро. Армейские "собаки", которым по возрасту и велосипед доверять рановато, выполняют важное задание по лишению противника ресурсов. Они выстроились в одну шеренгу и мочатся на перелатанные джутовые мешки, набитые рисом, которые они вытащили из тоннелей мясными крюками. Я замечаю, как пять арвинов из марионеточной армии прячутся за хижиной. Арвины накладывают на себя перевязки, чтоб их вывезли на медэваках подальше от боя. Армейские хряки захватили Бодоя Бакси. Краснорожий топ-сержант бь?т Бодоя Бакси по макушке. Бодой Бакси не д?ргается, но дерзко сверкает глазами в ответ, не склоняя головы, и, каждый раз когда ему задают вопрос, плю?тся. Они бьют его по рту. Он выпл?вывает в них кровь. Я что-то кричу Бодою Бакси, но слова мои теряются где-то в воздухе у меня в груди. Арвинские марионеточные солдаты беззаботно болтаются посреди этого цирка ужасов как Гекльберри Финны, прогуливающие школу и выбирающие место для рыбалки. * * * Они повесили Сонг. Взяли обрывок колючей проволоки и повесили Сонг на огромном банане. У нее сломана шея. Ее язык высовывается изо рта, он черный и нелепый. Три пацанчика с детскими мордашками стоят на капоте старого французского броневика и тычут в покрытые синяками бедра Сонг стволами своих М16. Не было б войны, эти ребятки так и околачивались бы у бильярдной в каком-нибудь городке, говоря друг другу "Да пош?л ты в жопу!" достаточно громко, чтобы услышали проходящие мимо школьницы. Хряки с детскими мордашками разражаются диким смехом, когда один из них вытаскивает блестящую хромированную "Зиппо" и поджигает волосы на лобке у Сонг. Тело ее вздрагивает, пальцы подергиваются. Пацанчики смеются. "Да в ней духи живут!" Мне должно быть невесело, но я не грущу. Я вообще ничего не чувствую. Думать сейчас могу лишь об одном: не болело бы так сильно лицо, и ещ? думаю о том, что если уж суждено помереть, что бы мне просто не сдохнуть на хер и не разделаться со всем сразу. Почему приходится заниматься всем этим кровопусканием и глядеть на эту миккимаусовскую выставку убийств? Я пытаюсь сделать шаг, еще всего один лишь шаг. Не выходит. Валюсь на землю. Лежу ничком на земле и гляжу, как огромная тень накрывает мо? лицо. * * * Жизнерадостный санитар в замызганой полевой шляпе опускается рядом со мною на колени и вытаскивает шприц-тюбик с морфием. Санитар шл?пает меня по согнутой в локте руке, отыскивая вену. Пытается вколоть морфий. Но рука его дрожит так сильно, что он не может ввести иглу. Я удерживаю его руку своей, пока он делает укол. Я говорю: "Отмените вызов. По-моему, у меня просто хрен встал да по лбу стукнул". Коротышка-санитар смеется. Пока я постепенно превращаюсь в белую резиновую куклу, санитар накладывает временные перевязки на мои раны. Мне это кажется несколько странным. Кто-то говорит: "Эл-Ти, Минный Магнит опять под санитара косит". Этот же голос отгоняет от меня Минного Магнита и произносит: "Блядь! Пш?л от него, придурок". Раздается еще один голос: -- Минный Магнит, настоящим перевожу тебя в военную полицию. -- Есть, Эл-Ти. -- Берешь себя под арест, придурок, херачишь вон к той маленькой хижине и помогаешь готовить чайкомское добро к подрыву. -- Есть, Эл-Ти. Здоровенный чернокожий санитар с добродушной улыбкой похлопывает меня по плечу и говорит: "Вс? ништяк, мужик. Ты живой и невредимый. Херово было в плену у этих Чарли Конгов, но теперь ты у праведных американских пацанов. Мы пришли тебе помочь. Истопали весь этот РБД, пока тебя не нашли. Сейчас птички прилетят. Улетишь из этой деревни на мет?лке -- гук не успеет рисом серануть". Чей-то голос произносит: "Резче, народ". Лейтенант с голой головой склоняется ко мне и глядит мне в лицо. Пухленький чувачок, из тех шпал, что жопу рвут, чтобы две получить. Волосы у него рыжие, подстрижены коротко и ровно. Лейтенант говорит: "Это он?" -- Да блин, Эл-Ти, -- говорит чернокожий санитар. -- Кажись, он и есть! Разрозненный огонь из стрелкового оружия вспыхивает где-то далеко отсюда. Должно быть, командир Бе Дан с бойцами ударили по блокирующей группе. Я кашляю. Выплевываю блевотину. Гляжу на нее, чтоб убедиться, что это всего лишь блевотина -- не что-нибудь похуже. Ко мне склоняется лицо армейского лейтенанта -- белый пузырь в веснушках, солнце заслоняет. "Крепись, солдат. Не парься ты из-за всякой херни. Мы за тебя этим гукам вломим. Откат -- п...ц всему. Только не нервничай". Похлопывает меня по руке. "Ради тебя вся эта каша заварена". Должно быть, я гляжу на армейского лейтенанта как-то странно, потому что он говорит: "Б?рд Дог" пролетал, заметили тебя на рисовом чеке: "круглоглазый под нами". Приказ получили: вывезти своих. Потом всех поубивать, а Бог пусть после сортирует". -- Сэр? -- Что? -- Никакой я на хер не солдат. Лицо лейтенанта не меняет выражения. "Что? Что ты сказал?" -- Я те на хер не рыготина армейская. Я боец морской пехоты США. В отставке". Я крякаю, прочищая горло. "Дэвис, Джеймс Т., рядовой, категория Е-1, личный номер 2306777". Я делаю глубокий вдох и говорю по-вьетнамски: "До ме хоа чань". Затем по-английски: "Я не сдаюсь. Иди ты на хер". Мимо проходит хряк с отрезанной головой, привязанной за волосы к стволу его М16. Одна из близняшек Фуонг. Лейтенант глядит на меня не меняя выражения лица. Говорит чернокожему санитару: "Тащи его в мет?лку, Док". Объявляется радист. На радисте большая мягкая соломенная шляпа. Он говорит: "Эл-Ти, ганшипов надо? Тут ещ? сержант-майор срочно вызывает. Говорит, третий взвод взбунтовался". Продолжая глядеть на меня, лейтенант говорит: "Отставить ганшипы. Есть сержант-майор". Он неожиданно отворачивается и кричит: "Собери вон те припасы, солдат. Капрал, где сводка потерь по личному составу? Доставь сч?т убитых по азиатам. И пошли своих людей, чтобы проверили вон те строения противника, потом их подорв?те". Лейтенант уходит, говорит кому-то на ходу: "Так точно. Оружие вон там складывайте". Солдаты вытаскивают из тоннелей грязное оружие и военное снаряжение. Сердитый хряк с багровым лицом бешено тычет штыком в бамбуковую флягу, довольно хрюкая после каждого злобного выпада. * * * Меня поднимают и несут сквозь тучу красно-лилового дыма, прямо в бурю жалящего песка, который вздымают в воздух струи от лопастей прибывающих медэваков. Меня кладут рядом с ранеными, дожидающимися погрузки. Санитары ножами срезают амуницию с раненых. Санитары разрезают и снимают с меня пижамный костюм. Я остаюсь лежать голышом, но мне разрешают оставить при себе затр?панный старый "стетсон". Мы ранены, и потому невидимы. Солдаты, поджигающие деревню факелами из бамбука и соломы, глядят прямо сквозь нас, будто мы уже духи бесплотные. Ты больше не участвуешь в происходящем. Ты будто бы лишний. Ты размышляешь -- а теперь что? Зада?шь себе вопрос: куда теперь, а больно будет? Не нравятся тебе нездоровые люди, и не хочется, чтоб оставили тебя с чужаками. Медэваки садятся, и разрубающие воздух лопасти расшвыривают крошечные осколки как механические мачете. Сначала чопперы принимают на борт лежачих: с ранениями в голову, тяжело раненых и умирающих. Чоппер поднимается в воздух, в нисходящий поток от слившихся в круг лопастей попадает кровь, льющаяся из открытой двери его чрева, и воздушный поток осыпает носильщиков на земле розовой росой. Несколько армейских хряков беззаботной походкой проходят мимо, будто на пикник на пляже направляются. Солдаты смеются преувеличенно громко и говорят преувеличенно громко. Двое из солдат держат Бодоя Бакси за щиколотки. Тащат его туда, где считают убитых. На лоб ему кто-то прибил нашивку с эмблемой подразделения. Тощий бурый щенок трусит рядом с телом, тыкаясь мордой в лицо Бодоя Бакси и слизывая кровь. Добродушный медик опускается на колени и покрывает ксилокаиновой мазью мои лицо и руки. Солнце бь?т в глаза, и я его не вижу. Я говорю: "Спасибо, кореш". Несколько мгновений спустя лицо и руки немеют, и я на чуток улетаю. Поворачиваю голову направо по борту. Занимая десять ярдов по фронту, безукоризненно выровненными колоннами и шеренгами, в ровном строю даже после смерти, ждут в безупречном терпении грузные похоронные мешки с солдатами. Переворачиваюсь лицом налево на звуки приглуш?нных стонов. Ошибся кто-то. В очереди на борт медэвака ниже м?ртвого американца может стоять лишь вьетнамка с огнестрельным ранением в живот. Какой-то санитар-салага удумал: притащил сюда Боевую Вдову, мать Би-Нам Хая, и оставил е?, раненую, на ворохе окровавленных перевязочных пакетов -- решил, что е? вывезут на медэваке. Би-Нам Хая не видать, но другой орущий реб?ночек, который ещ? и ходить толком не научился, неуверенно ковыляет к Боевой Вдове, шл?пается рядом с нею и хватается за руку умирающей женщины. Тощий солдатик со свежевыбритой головой и толстыми красно-белыми бинтами, обмотанными вокруг ног, двигает указательным пальцем взад-впер?д в выходном отверстии раны в животе Боевой Вдовы. Боевая Вдова поскуливает и похныкивает, но негромко. Доносится металлический запах свежей крови. Кто-то сме?тся. Мужик средних лет с бровями ч?рными как воронье крыло и ямочкой на подбородке, приподнимается на носилках. Ч?рные волосы его зач?саны назад в попытке прикрыть залысину. Он похож на моего школьного тренера по футболу. Но, вроде бы, не ранен, и вс? снаряжение при н?м. Тренер говорит: "Недоумок ты западно-техасский, врун, сучий потрох. Ох и рад я, Мэрфи, что тебя зацепило. Рад, что они до тебя добрались. Твой личный сч?т -- смех и сл?зы. Я всегда говорил, что хер когда ты сможешь головным ходить". Тренер рыгает и ощупывает грудь. Мэрфи с грязно-белой бритой головой говорит: "Ох, остань, сарж. Дай гучку подрочить". Кто-то сме?тся, но это не Тренер. Тренер валится на спину, выпл?вывая кровь. Проходящий мимо санитар на мгновение наклоняется к Тренеру и ид?т дальше. Санитар тычет большим пальцем через плечо и говорит носильщикам: "Жетон в зубы, и в мешок". Кто-то где-то воет, долго и жутко, и в голову приходит мысль: "Не может же человек так орать", и носильщики, которые загружают раненых, застывают и прислушиваются. И видно, что один из носильщиков, невысокий парень с брюшком, увешанный подсумками, до отказа набитыми перевязочными пакетами, мочится прямо в штаны, но ещ? не знает об этом. Он прислушивается к этому вою, а на лице его такое выражение, будто заостр?нный колышек только что пронзил ему ногу. Мексиканец с большими запатинскими усами и красной "М", поставленной ему на лоб бельевым карандашом -- чтобы видно было, что морфий ему вколот -- раскачивается взад-впер?д, а тем временем его пухлощ?кое округлое лицо с квадратными белыми зубами рассказывает всем по-мексикански о том, что он только что разработал убийственную программу мести, потому что гуки похерили всех его друзей. Санитары привязали мексиканца канатом. В промежутках между своими испанскими угрозами он повторяет нараспев, качаясь взад-впер?д и натягивая канат: "Откат -- п...ц всему. Откат -- п...ц всему". * * * Когда меня укладывают в чрево дрожащей машины, похожее на пещеру, я вижу, как солдаты кувалдами вгоняют в землю стальные прутья, отыскивая тоннели для тоннельных крыс. Тоннельные крысы -- искусные старатели, умельцы раскапывать всякие штуки там, где им быть не след. Солнце закатывается, но в какой-то тоннель зашвырнули гранату "Вилли Питер", и деревня освещена белыми и ж?лтыми вспышками вторичных взрывов. Индуцированные разрывы гремят как груж?ный боеприпасами состав, который взрывается от жара. Армейские санитары поднимают на борт вертол?та раненого и укладывают его рядом со мной, непрестанно разговаривают с ним, ободряя, осторожно прикасаясь к нему, чтобы он не ощущал себя брошенным, но можно разглядеть выражение их глаз, а выражение их глаз уже объявило его покойником. После того как последний санитар загружает последний похоронный мешок, словно тяжеленный тюк с бель?м, санитары спрыгивают через грузовую дверь и забегают под свист турбин, низко пригнувшись, чтобы не попасть под почти невидимые лопасти, отворачивая лица от укусов воздушных струй. Я плыву в морфийном тумане, отключившись, и вс? происходящее, в ч?м я участвую, движется вс? медленней и медленней, и движение это может застыть и прекратиться в любой момент. Я откидываюсь спиной на борт грузового вертол?та "Чинук", плотно зажатый между убитыми и ранеными солдатами, которых набили сюда до отказа. Прям как в животе зел?ного алюминиевого кита. Цепляюсь за красные нейлоновые ленты, протянутые вдоль борта. Ветер с воем врывается через открытую грузовую дверь. От него должно быть очень холодно, но мне тепло. Я погружаюсь в теплый сон, а армейский санитар напротив меня диктует в трубку полевой рации. Он зачитывает имена и личные номера погибших. Где-то далеко отсюда в уютной тихой конторке крыса-сачок без проволочек обращает липкую красную кровь в чистые белые формуляры, чтоб е? можно было взять на уч?т и забыть. Голос санитара звучит безразлично и монотонно: "Э-э-э, повторяю, э-э-э, докладываю: четырнадцать, повторяю: один-четыре Кило Индия Альфа и тридцать девять, три-девять, э-э-э, повторите, при?м. Никак нет по последнему запросу. Повторяю, три-девять Виски Индия Альфа. И один круглоглазый военнопленный, Папа, Оскар, Виски, с множественными рваными ранами..." Мелодичный ритм санитарского голоса убаюкивает, а он продолжает, жу?т резинку не прерывая разговора, переда?т данные и заканчивает: "Множественные раны из дробовика в нижней части живота ... травматичная ампутация правой ноги ниже колена. Есть по последнему. Дальше никак нет. Связь кончаю". Я мысленно выхожу из тьмы в Алабаму. Только что кончился дождь, и я шагаю по вспаханному, зап?кшемуся под солнцем кукурузному полю, разыскивая кремневое индейское оружие. Ф-воп! Ф-воп! Ф-воп! И мы оставляем землю позади, а снаружи темень, и я, по ту сторону этой тьмы, вижу сны и не чувствую себя несчастным, потому что знаю: что посеешь, то и пожн?шь, и что будет, уже не за горами. Братья Нгуен с оставшейся в живых близняшкой Фуонг, и Ба Кан Бо, и Дровосек, и Боеболка, и командир Бе Дан, и жители деревни Хоабинь выйдут из джунглей, чтобы возобновить борьбу, потому что это их земля, а мы по ней топчемся. Я качаюсь на волнах т?плого сна и воспоминаний, и меня греет мысль о том, что не успеет взойти солнце, как Дровосек с командиром Бе Даном вернутся в деревню, расставят часовых, перевяжут раненых и похоронят м?ртвых. И м?ртвые останутся навеки среди живых, уснув в священной земле, богатой и плодородной, удобренной кровью и костями предков. Дровосек и командир Бе Дан сделают вс? как надо. А потом они вдво?м пойдут искать Сонг. * * * Медэвак грохочет в ночном воздухе как летающий товарняк. Ветер такой приятный, прохладный и чистый. Сквозь долбежку лопастей до нас доносится огонь из автоматического оружия, откуда-то далеко снизу. Мы обгоняем другие чопперы, и кто-то включает освещение. В качающемся чреве мет?лки раненые льнут друг к другу в темноте, облитые тусклым красным светом габаритных огней. Улетая из холодного РВ, мы глядим через открытую грузовую дверь на зв?зды -- детишки-убивцы с окровавленными бурыми лицами. Наши лица покрыты масками из пота, грязи и дыма. Мы полуобнажены, штаны и ботинки срезаны санитарами, большие белые медицинские жетоны для раненых прикреплены к полевым курткам, на лбах начерканы стеклографом грубые красные буквы "М". Мы представляем собой шайку усталых, оборванных хряков, зав?рнутых в грязные пончо и изрешеч?нных в хлам. Мы щурим глаза, но не д?ргаемся, когда холодный ветер с силой врывается через открытую грузовую дверь и хлещет нас по лицам грязными перевязочными бинтами, и стреляет холодными каплями крови, которые пронизывают воздух как пули. Чоппер попадает в нисходящий поток, и неожиданно возникшая тяга за вертол?том с силой д?ргает за болтающиеся белые полевые перевязки, и несколько окровавленных бинтов вытягивает через открытую грузовую дверь, и мы оставляем в небе за собой след из крошек-привидений. * * * Дикое мясо * * * История -- это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться. Джеймс Джойс "Улисс" * * * Лишь мертвым дано узреть войну до конца. Платон * * * В белой палате для лежачих каталы играют в баскетбол. Мужчины, не так давно перенесшие ампутацию, играют в баскетбол, учатся управлять новенькими блестящими креслами-каталками. Научишься играть в баскетбол, сидя в каталке -- сможешь делать почти вс? прочее. Кроме как ходить. Стоишь, пялясь через стеклянную дверь на энергичных ампутированных, а медсестры дотягиваются до тебя из беззвездных пустот. Доктора и сестры зовут ампутированных "ампами" или "ампушками". Сами ампутированные, что вроде как поближе к реальности, халявы не признают и предпочитают называть себя калеками. Калеки -- это куски людей с подключенными к ним мозгами; по странному стечению обстоятельств они до сих пор живы, это безоружные мужчины, которые ушли когда-то на войну и вошли в контакт с вражеским взрывным устройством, им так не повезло: убило лишь наполовину. Если страдания и впрямь облагораживают душу, то война во Вьетнаме облагородила калек дальше некуда. * * * Крутые медсестры заставляют вернуться в собственную палату и улечься на шикарную чистую шконку. Шконка такая мягкая, что лежать на ней неудобно, после года спанья на тростниковой циновке в углу хижины Дровосека во вьетнамской деревне Хоабинь. Три месяца провалялся на этой шконке, в положении для стрельбы лежа, застыв по стойке "смирно", как примерный морпех -- овощ, дожидающийся своей очереди быть опущенным в рагу. Справа по борту сексуальная медсестра протирает губкой Морпчелу [ ], парализованного по рукам и ногам. Морпчела выложен напоказ в чистой голубой пижаме как манекен из одежного магазина. Медсестра с губкой -- лейтенант (мл.) Одри Браун. Все в палате, у кого остались ноги, мечтают ей запердолить, а у кого остались руки -- замацать. Действие укола дарвона, впрыснутого в парализованного по рукам и ногам Морпчелу, кончается. У него уже начинает болеть нос, потому что в нос ему до отказа напихали пластмассовых трубок. Челюсть стянута проволокой. И о боли своей он может поведать лишь глазами. Медсестры реально строго за ним следят, потому что веселиться ему не с чего, и они считают, что он может попытаться сам себя убить, откусив язык и его проглотив. Госпиталь ВМС "Йокосука", что возле Йокогамы на берегу Токийского залива в Японии, провонял спиртом. Спишь, опуская голову на подушку, надутую черным воздухом, накачанную болеутолителями. На завтрак дают глюкозу, а ты представляешь себе, что ешь яичницу. Пока питаешься через дырку в руке, д?ргаешь пальцами на руках и ногах, проверяя, не отхватил ли ночью руки и ноги какой-нибудь хирург-салага. Понимаешь, что тебе повезло, и ты избежал резкого хирургического удара противопехотной мины, снаряда или мины-ловушки, и возни с протезом, окрашенным под цвет кожи, но ты дико беспокоишься по поводу непредвиденных запоздалых осложнений, что могут иметь отношение к твоим конечностям. После войны всегда появляется куча народу, что бродят повсюду без ног, и ты отлично понимаешь, что многочисленным ампутированным не светят приглашения вливаться в поколение "Пепси". Однажды ночью у одного снайпера-разведчика прорвалась венозная вставка, и ему отрезали ногу. Он запихал планки своих боевых наград в карамельки и проглотил, запив квартой водки. А потом стал про себя распевать пьяные песни. Когда булавки на планках взрезали ему желудок, он умер от потери крови. Есть здесь такие, которым мы желаем никогда не поправиться. Когда такой умирает, мы тайком проносим в палату пиво и устраиваем праздник. * * * Когда валяешься в состоянии овоща, времени для раздумий навалом, и пользы от этого мало. Зачем ты пошел на войну? Люди пытаются разобраться в этом с тех времен, когда Гитлер был ефрейтором. Ты был юн, а молодежь любит путешествовать. А сейчас ты резко постарел, и просто хочешь домой. Стены послеоперационной палаты окрашены в бледно-желтый цвет. Пижама -- небесно-голубая. Спруты-херпроверки в халатах цвета зеленого горошка и смешных зеленых шапочках для душа патрулируют по палате вдоль шестидесяти коек, глядят на планшеты через толстые очки и, останавливаясь, обсуждают тебя так, будто тебя здесь нет совсем. Заговоришь с ними -- они глядят на тебя как на стул, который ни с того ни с сего вдруг запел "Мун ривер". Лейтенант (мл.) Одри Браун заканчивает с Морпчелой, парализованным по рукам и ногам, на чуток притормаживает у твоей шконки и взбивает подушку, как ангел, подрабатывающий на нескольких работах. Она очень мила с тобой, если учесть, что по сравнению с другими ты, считай, не ранен. У тебя рваные раны от осколков и легкая хромота. В "чарлимеде" во Вьетнаме твои голые останки швырнули на брезентовые носилки, разложенные на двух "козлах", и хирурги выковыряли из твоего тела сотню гранатных осколков из расплющенных обрезков стальной проволоки. Теперь ты пригоден для несения службы, и по результатам обследования верн?шься в гражданскую жизнь не как уродец цирковой или поющее пресс-папье. Вот только когда угри выдавливаешь, лезет из них не белое, -- как опарыши -- а черные чешуйки угля с серым металлом внутри. По всему лицу у тебя "дикое мясо", как называют это доктора. Дикое мясо -- это такой особый вид рубцовой ткани. Доктора говорят, что это самый проблемный вид. Сначала попробовали пересадку кожи, взяв кожу от белой йоркширской свиньи. Обнаружили осколок. Подарили тебе осколок в пластмассовом флаконе. Но свиная кожа не захотела приживаться, чему ты был даже рад. Тогда вырезали несколько кусочков из ягодиц, пришили, воткнули в руку трубку, подвесили бутылку и стали ждать, что будет. Пока ты спал, видел сон, в котором слышно было клацанье хирургических инструментов. Скальпели отхватывали куски с лица, и медперсонал делал бутерброды. Потом твою каталку укатили в новую операционную эконом-класса, типа "сделай сам", -- для сержантов категории E-5 и ниже -- где тебе выдали ржавую ножовку и пулю, чтоб зажать е? зубами. Ты ни на что не жалуешься. Ты выглядишь не так уж плохо для тупорылого хряка, которому на лицо пересадили его собственную жопу. Ты смахиваешь чуток на Эррола Флинна, вот только Франкенштейна он ни разу не играл. * * * Лейтенант (мл.) Одри Браун тебе улыбается, и от ее улыбки трусы становятся тесноваты. Думаешь о том, что мог бы слегка ее полюбить, будь она чуток моложе, и не такая строгая, как есть. Она заставляет тебя есть зеленую фасоль. А ты терпеть не можешь зеленую фасоль. Она засовывает тебе в рот огромные леденцовые палочки и заглядывает в рот с таким выражением на лице, будто пялится в яму, в которой полно болотной тины и гнилых горошин. Медсестра Браун подчиняет тебя своей воле иголками и большими мягкими белыми сиськами, которые пахнут тальковой присыпкой и свежим хлебом. Когда ты еще не мог есть тв?рдую пищу, она, бывало, наклонялась, и ты мог смотреть на них столько времени, сколько позволял кормить тебя с ложечки. Добрые старые денечки... А теперь тебе грустно, когда тепло медсестры Браун удаляется от тебя. Она останавливается у следующей кровати, чтобы подправить кислородную палатку над Хрустящей Зверушкой. Хрустящая Зверушка слева по борту -- танкист, просочился сюда, когда ожоговая палата переполнилась. Ехал себе, ехал, а тут -- РПГ. Его заклинило в горящем танке. Боеприпасы от жара стали рваться на стеллажах, и танкиста выбросило взрывом наружу. В обугленных руках Хрустящей Зверушки вен отыскать не смогли, поэтому засунули иглы для внутривенного в верхние части ступней. По ночам слышно, как он ведет переговоры с богом о снижении наказания, если признает себя виновным. * * * Какое-то время меня держали в карантине, пока крысы из военной разведки в S-2 не сложили мою историю точно так, как им нужно было для газет. Потом меня перевели в палату для выздоравливающих. В палате для выздоравливающих на завтрак нам дают нежидкую яичницу. Я притаскиваю с камбуза шесть металлических подносов с едой и раздаю их калекам. Ходячие раненые и каталы доставляют неходячим раненым горячую хавку и допинги-транквилизаторы. "собаки" держатся здесь, в этом богом забытом месте, сплоч?нно, мы заботимся друг о друге, из ночи в ночь, так же, как заботились друг о друге во Вьетнаме, потому что никому другому тут не доверяем. Вот Бог нас любил, но он погиб. Искусные хирурги и неутомимые медсестры заботятся о нас в дневное время, зашивая те раны, что видны глазу. Но по ночам мы возвращаемся во Вьетнам и с воплями просыпаемся. Мы ссым напалмом и выкашливаем пауков. Здесь только мы одни -- овощи, удивительные создания без ног и яиц, чудища-химеры для пополнения музейных коллекций; берите калек на работу -- на них смотреть прикольно. Каждую ночь мы ведем сражения за жизни наших братьев. Каждую ночь мы штопаем разверстые невидимые раны иглами из черного света. Пусть у нас и малярия, но свой участок мы содержим в порядке. * * * Я изображаю Морта Саля, юмориста, что любит поговорить о политике. В качестве реквизита беру газету и начинаю рассказ о том, как в Америку вторглись эскимосские коммандос. -- Ну и вот, это были пухленькие такие солдатики в меховых шапках с красными звездами. В сыромятных парках. В боевых ботинках. Прибыли в каяках боевой серой раскраски и стали высаживаться. У них были резные штыки из моржовой кости -- им такие выдают. И корпус К-9 из пингвинов в бронежилетах. У них были сыромятные подсумки, набитые снежками. Я прохаживаюсь взад-вперед по центральному проходу палаты для выздоравливающих, меня вознаграждают парой-тройкой сдержанных смешков. Трудно смешить раненых, подозревающих, что скоро помрут. -- Коммунистические эскимосские коммандос получили приказ взорвать заводик по производству замороженных полуфабрикатов возле городка Лагуна-Бич в Калифорнии. Эскимосские политкомиссары прикинули, что без замороженных полуфабрикатов половина мужского населения Америки начнет помирать с голода. Чей-то голос далеко в глубине палаты произносит: "Именно так". Его вознаграждают громким смехом. Терпеть не могу, когда над шутками какого-то дилетанта смеются больше, чем над моими. Продолжаю: "Но тут они увидели калифорнийских девчонок. Все калифорнийские девчонки старше девяти лет -- роскошные милашки. Это у них в штате закон такой. Если в Калифорнии девчонка дорастает до сладких шестнадцати и видно, что стать красоткой ей не светит, калифорнийская дорожная полиция сопровождает ее до границы и отправляет в ссылку в Неваду". -- Ну и вот, эскимосские коммандос стали кадрить пляжных зайчиков и утратили всю свою военную дисциплину и политические убеждения меньше чем за пять секунд. Пляжные зайчики были как резвые розовые морские котики, и пообещали поснимать бикини, если эскимосские коммандос отрекутся от Карла Маркса. Пухленькие лохи из Москвы согласились, и все расселись на песке и стали есть корндоги. Эскимосские коммандос весьма быстро обнаружили, что, к несчастью, все пляжные ангелочки в Лагуна-Бич -- жуткие уродки. А доброй вестью стало то, что по природе своей они рады услужить любому. Кто-то говорит: "А как это -- жуткие уродки?" Я говорю: "У них у каждой грудь была больше головы". Среди стонов и мычаний, чей-то голос говорит: "Ну ладно, а потом что?" Я говорю: "Ну, не знаю. Как обычно. Стали анекдоты про эскимосов травить". * * * Полдень. У Морпчелы, парализованного по рукам и ногам -- гости из Мира. Они проходят по проходу через всю палату, постукивая высокими каблуками и не глядя ни направо, ни налево. Мать, промокает нос бумажной салфеткой. И отец с потерянным видом. И девушка его, с огромной жопой, толстыми короткими ногами, пахнет как кладбище для мертвых цветов. Они долго разговаривают с Морпчелой, парализованным по рукам и ногам, но ничего ему не говорят. Похоже, Морпчеле намного легче от того, что челюсть его стянута проволокой, и он не смог бы ничего сказать, даже если б захотел. Когда гости из дома собираются уходить, его девушка, всхлипывая, отстает, смакуя великое мгновение, когда она подобна героине из мыльной оперы по телевизору. Она говорит: "Прости, Бобби". Она снимает золотое кольцо невесты с бриллиантиком размером с песчинку, и кладет его в подножие его кровати. И поспешает прочь, исторгая вонь трагедии из каждой поры своего жирного тельца. В тот же день, позднее, крыса-адмирал в фуражке, расшитой золотистой яичницей, приходит в сопровождении сотен пяти фотографов и цепляет на нас медали за героизм под огнем противника и "Пурпурные сердца", пока мы ещ? не в силах сопротивляться. Я получаю "Серебряную звезду" и "Пурпурное сердце", за что -- не говорят. Наверное, какая-то крыса в канцелярии намудрила. Когда они доходят до Хрустящей Зверушки, танкиста, ему становится больно от того, что "Военно-морской крест" давит на грудь. Они стягивают медаль с его пижамы и прикалывают е? на подушку. * * * -- А-А-У-У! А-А-У-У! -- это Шпала объявляет о своем прибытии глубоко из диафрагмы, традиционным для морской пехоты "рыком", который похож на любовную песнь сексуально озабоченного самца гориллы. Шпала -- младший капрал из автобата. Он пихает по палате каталку с высокими стопками журналов и книжек в мягких обложках. Он делает остановку у каждой кровати, чтобы поболтать и повыпендриваться перед всяким новым салагой своими знаками различия. Все отдают ему честь, он каждому отда?т честь в ответ. Шпала подорвался на мине-ловушке, установленной внутри моторного отделения его грузовика. Какой-то сап?р-вьетконговец изготовил мину, использовав в качестве осколков пятьдесят фунтов офицерских знаков различия, похищенных из американской лавки. Когда Шпала открыл капот своего грузовика, чтобы проверить мотор, то получил целую кучу латуни прямо в лицо. Чернокожий хряк с забинтованной головой рассказывает симпатичной японке, медсестре-практикантке, байку о том, как получил первое ранение. -- Это не херня, -- говорит хряк с ранением в голову. Заметив замешательство на лице практикантки, Шпала переводит: "Я правду говорю". -- 6 засувенирил нашей шобле А-оп в боку номер десять тысяч очкованном РБД. Шпала говорит: "Наш командир поставил нашему подразделению задачу пойти в атаку в необычайно опасном месте". -- Пушкари оборвали артпод, и ганшипы "Хью", что были на подхвате, вляпались в горячий РВ. -- После артиллерийского обстрела вертолеты огневой поддержки со стрелками-морпехами приземлились под сильным огнем. -- Братана похерили -- B-40 -- проникающее в л?гкое. Шпала переводит: "Мой друг погиб, когда осколок из реактивного гранатомета поразил его в легкие". -- Пацан получил АК НК С. -- Автоматные пули насквозь пробили мне ногу ниже колена. Чернокожий хряк с ранением в голову говорит: "Откат -- это п...ц". Шпала объясняет: "За что боролись -- на то и напоролись". Хряк продолжает: "Фантомы посеяли боеприпасы, снейки с нейпами. Кобры перчили зеленку, напросился -- получи, на тебе деньжат из дома для мамаши косоглазой, мистер Чарльз". -- Наши штурмовики успешно сбросили бомбы и напалм на позиции противника, а потом вертолеты огневой поддержки с бреющего полета нанесли удар по военнослужащим противника и их матерям. Хряк заканчивает байку словами: "Метелка ди-ди наших Виски-Индия-Альфа к Чарли Меду, рики-тик как только можно. Ихние телки спруты-херпроверки были номер один". -- Медицинский вертолет, -- говорит Шпала, -- незамедлительно доставил по воздуху американцев, раненных в бою, на батальонный медпункт, где персонал ВМС отлично справился с оказанием им медицинской помощи. Японка-практикантка улыбается чернокожему хряку, потом Шпале, пожимает плечами и, запинаясь, говорит: "Я очень извиняюсь. Я не говорю по-английски". Смущенная медсестра уходит, а Шпала с чернокожим хряком с ранением в голову ржут и говорят: "Именно так, братан. Сочувствую". Подходя к моей шконке, Шпала говорит: "Э, Джокер, брателла, у меня птичка лезет!" Он тычет себе в скулу. Серебряный орел с распростертыми крыльями засел прямо под левым глазом, серебряная тень прямо под кожей. Шпала заполучил звездочку бригадного генерала из блестящего серебра в челюсть, серебряно-золотые венки из дубовых листьев в шею, а во лбу засели серебряные шпалы. Когда ему вскрыли грудь, нашли там клубок лейтенантских шпал размером с кулак, маленький такой слиток, пиратский клад из серебра и золота. -- Образцово, Шпала, -- говорю ему, отдавая честь. Шпала отвечает честь в ответ и пихает свою каталку к следующей кровати. -- А-А-У-У! -- говорит Шпала. -- А-А-У-У! А-А-У-У! * * * Меня выписали из палаты для выздоравливающих, и теперь каждый четверг в 16:00 я хожу к психоделу смазывать шестеренки в своей бестолковке. Психиатр ВМС имеет к психиатрии такое же отношение, как военная музыка к музыке. Никто из гребаных крыс-служак не ставит под сомнение приказы Командования. Даже капелланы с ними заодно. Задача военного психиатра в дни войны -- закрывать любые проявления честного восприятия реального мира заплатами из вранья, которое диктуется политической линией. Его задача -- рассказывать тебе о том, что глазам доверять нельзя, что дерьмо -- это мороженое, и что тебе же лучше будет, если поспешишь обратно на войну с позитивным отношением к происходящему, и будешь резать людей, с которыми ни разу не знаком, потому что если откажешься -- значит, спятил. Уже на первой встрече со своим психоделом я его за пять минут пропсихоанализировал и пришел к выводу, что он -- слабак и наглец, которого в детстве играть в бейсбол всегда звали в последнюю очередь, и что его приводит в восторг ощущение той власти, что в его руках в отношениях между врачом и пациентом, где ему всегда достается роль врача. Мне противно его безукоризненно чистое хаки. Мне противен его низкий мужественный голос. Он сам мне противен -- потому что перед каждым вед?т себя как самозванный отец. Лейтенант-коммандер Джеймс Б. Брайент нудит: "Вы просто отождествляете себя с теми, кто взял Вас в плен. Это очень, очень не ново. На самом деле, это не столь уж редкое явление среди заложников и военнопленных, когда они начинают восхищаться..." Я говорю: "Слышь, ты настолько не в теме, что даже херня твоя херовая". Коммандер Брайент откидывается на спинку серо-голубого крутящегося стула и улыбается. Его улыбка -- наполовину ухмылка, наполовину -- выражение самодовольного ощущения своего превосходства, и наполовину -- говножадный оскал. "А как Вы относитесь к противнику в глубине души, сейчас, на свободе?" Я говорю: "А противник -- это кто?" С выражением не то священного долготерпения, не то священного высокомерия -- этих святых никогда не поймешь -- он говорит: "Вьетконговцы. Дайте мне определение -- кто такие вьетконговцы". -- Вьетконговцы -- это тощие рисоядные азиатские эльфы. Коммандер кивает, берет нераскуренную трубку, жует мундштук. "Понятно. А каково Ваше отношение к тому, что вы отдавали свой долг перед страной в течение трех сроков во Вьетнаме?". Я говорю: "Молодость -- это искусство выживать без оружия, но у нас оно было, и мы с его помощью сжигали Вьетнам заживо. Я этого стыжусь. Тогда я думал, что поступаю правильно, но это было не так. На ненужной войне патриотизм -- тот же расизм, только подают его так, что звучит благородно". -- Но солдаты на всех войнах... -- Джон Уэйн ни разу не погибал, Оди Мэрфи никогда не плакал, и Гомер Пайл не купал младенцев в загущенном бензине. -- Понятно, -- говорит коммандер Брайент, делая отметочку в блокнотике. Я говорю: "А почему тебе так нужно доказать, что я чокнутый?" Коммандер медлит, потом отвечает: "Совершенно не понимаю, о чем вы". -- Слушай, говорю по слогам. Я был солдатом Армии освобождения. Я жил во вьетконговской деревне с вьетконговским народом. Меня ни разу не пытали. Мозги мне не промывали. Меня даже не допрашивали ни разу. О районе наших действий они знали больше меня самого. Я сражался с врагами тех, кто жил в моей деревне, и я счастлив от того, что это делал, и готов делать это же снова. Коммандер Брайент улыбается. "Охотно верю". Делает отметку. -- Ты знаешь, что это правда. -- Типичный бред мессианства. -- Вот видишь? С тобой и поговорить-то нельзя. Ты ненастоящий. Одни слова пустые. Коммандер говорит: "Давайте для продолжения спора допустим, что вы на самом деле перешли на сторону коммунистов. И что, возможно, убивали американских военнослужащих". Я говорю: "Людей. Я, возможно, убивал людей. Оружие было моим, но курок спускали вы. А на сторону коммунистов я не переходил. От коммунизма -- тоска смертная и пользы никакой. Но если бы федеральное правительство Соединенных Штатов сдохло, я танцевал бы на его могиле. Я стал на сторону народа против правительств. Я вернулся к земле. Когда американцы утратили связь с землей, мы утратили связь с реальностью. Мы стали телевидением. Я не хочу быть телевидением. Я лучше убивать буду или пускай меня убивают". -- Но какое моральное оправдание найдете Вы стремлению убивать своих соотечественников? Я говорю: "Какое моральное оправдание найду я стремлению убивать кого угодно из какой угодно страны? Я убивал вьетконговских солдат, но убивал их не потому, что они были плохими людьми. Я убивал их, потому что верил в их неправоту. Ничего личного. Война за независимость Юга доказала, что не обязательно испытывать к людям ненависть, чтобы драться с ними и убивать их. Те американцы, против которых я воевал, не были плохими людьми. Это были лучшие грабители и душегубы из всех, с кем я сражался. Но они были неправы. Бешеную собаку необходимо пристрелить, даже если она лучше всех других. Я был верен правому делу, а предала меня моя собственная страна". Коммандер Брайент швыряет карандаш на стол. "Неужто вы всерь?з ожидаете, что я этому поверю?" Я встаю и подхожу к стене. Снимаю один из многочисленных докторских дипломов, выбрав тот, на котором отпечатана затейливая вязь -- как глазурь на торте. "Ну как? -- можете поверить, и не потому что я об этом рассказал, а потому что я так делал". Я переворачиваю диплом, вытягиваю картонную подкладку и вытаскиваю сам диплом. "Дела выражаются в деяниях. Отношение к делу -- голое позерство". * * * Я складываю диплом. Говорю: "Я был военнопленным на этой войне, и в результате приобрел весьма серьезное экзистенциальное расстройство биоритмов организма, расстройство глубокое и неизлечимое. Я обычно зла ни на кого не держу, но я ветеран Вьетнамской войны, и Белый Дом погубил сорок тысяч моих друзей". Коммандер глядит на меня с открытым ртом, вспотевшая верхняя губа почти незаметно подрагивает. Я складываю из диплома бумажный самолетик. "От войны становишься нервным, но в то же время война предоставляет много возможностей для терапевтических действий". Запускаю бумажный самолетик через всю комнату. Бумажный самолетик заходит на посадку на стол коммандера и врезается в приз за второе место в регате яхт-клуба "Кейп-Код". Коммандер скрежещет зубами и говорит: "Вы стали предателем в военное время". Он с силой шлепает ладонью по столу. "С параноидальными психотическими тенденциями". Я говорю: "Я не предатель в военное время. Конгресс войны не объявлял. Войны нет. Это всего лишь Президент Империи мускулами играет. Вот чего я в крысах не люблю -- это то, что вы любите подчиняться правилам, а не следовать логическому мышлению. Я отрекаюсь от права быть гражданином мира идиотов. Твое невежество прочней брони. И невежество это -- добровольное, невежество, которое ты сам избрал и развил. Не спорю, не один человек меня уже обвинял в том, что мое отношение к миру нехорошее. Но не волнуйся, гребаная ты крыса, служака, ты в безопасности, крысы всегда берут верх, рано или поздно. Никто не любит тех, кто говорит то, что думает. В стране мутантов честные слова -- смертельный яд, и человек, говорящий то, что думает, подлежит повешению". -- Слушай, рядовой, у тебя клинический случай. Я смеюсь. "Вас понял, все в молоко бью, а пытаюсь вслепую попасть в здравый смысл. Был ли безумен полковник Тиббетс, когда сбросил бомбу на Хиросиму и обратил в пар сто тысяч людей? Нет, док, я лишь наполовину безумен. Уж если я выжил -- а я не уверен, что выжил -- так это только потому, что у меня хватило ума спятить лишь наполовину". Коммандер Брайент неожиданным рывком открывает ящик стола и извлекает картонную папку. "Ах, вот как? Ну-ка, умник, глянь на эти фотографии и расскажи мне, что видишь". Первая дюжина снимков -- мертвые морпехи, сфотографированные на месте своей гибели во Вьетнаме. Я говорю: "Можно, я себе возьму?" -- Конечно. А зачем? -- Хочу гражданским в Мире показать. Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать. -- Кладу снимки в набедренный карман повседневных брюк. Коммандер Брайент открывает другой ящик стола и достает коричневую папку. Он вытаскивает стопку глянцевых снимков восемь-на-десять и бросает их передо мной на стол. Я перебираю фотографии. Освещение слабое. Фотографии явно сделаны в морге. Покойник на столе. Покойник -- мой отец. "Твоя мать успела снова выйти замуж". Коммандер Брайент говорит: "Да. Ты его убил. Именно так. Ты его убил. Он сам себя убил. Он умер от стыда". Я говорю: "Нет. Отец в меня верит". Коммандер Брайент изумлен. "И это вс?, что можешь сказать? Валяй, выслушаем твои хитрожопые соображения по поводу этих фотографий". Я засовываю фотографии обратно в коричневую папку и бросаю папку на стол. -- Пленных не брать, -- говорю. -- И сам не попадайся. * * * Проведав Шпалу, Морпчелу, парализованного по рукам и ногам, и Хрустящую Зверушку-танкиста в палате для выздоравливающих, направляюсь в казарму временного состава и вижу, как госпитальные санитары стоят группкой, курят сигареты и наблюдают за морпехом-хряком, который получил "Почетную медаль Конгресса" за Контьен. У хряка пластмассовая нога, окрашенная под цвет кожи. Он в говеном наряде, собирает окурки. Спруты-санитары ржут, курят сигареты и еле слышно отпускают замечания, и все они от души наслаждаются необъяснимой, нутряной ядовитой ненавистью, которую люди, сумевшие протащиться на войне, где стреляют, испытывают порой по отношению к тем, кому повезло меньше, и кому пришлось столкнуться в бою с самим собой, и кто остался в живых. Подобно ни разу не рожавшей женщине, мужчина, который не глядел смерти в лицо и не н?с смерти другим, всю свою жизнь будет ощущать некоторую неполноценность. Ветеранов, побывавших в боях, совершенно озадачивает и обескураживает поведение незнакомых им людей, которые затевают драки с ветеранами в барах, дабы доказать свою крутизну. Мачо на гражданке завидуют ветеранам -- тому, что сами ветераны, или хотя бы некоторые из них, с преогромным удовольствием отдали бы другим или просто выбросили -- дурные воспоминания, например, или ногу пластмассовую. Для солдата война начинается, проходит и кончается. Но не бывавшие в боях беспрестанно ищут, чем бы войну заменить, и приписывают войне тот эзотерический блеск, который всегда присущ непостижимым вещам. Это как говорить с такой породой людей, у которых высочайшее в жизни разочарование состоит в том, что они никогда не смогут стать одними из тех, кто спасся с тонущего "Титаника", никогда не станут одними из избранников судьбы, кто может гордо заявить, что сжег напрочь руки во время крушения "Гинденбурга". Ветераны быстро начинают понимать, что фантазиям тех, кому не терпится стать героями, и реалиям военного опыта -- тому, что приобретаешь ненадолго и тому, что теряешь навсегда -- не суждено совпасть никогда. Как говорят в Испании, правду знает тот и только тот, кто дер?тся с быком. Я приветствую хромающего морпеха, подбирающего бычки, и мы показываем друг другу поднятые большие пальцы рук. * * * Прошлой ночью сержантик-разведчик, решивший, что остаток его жизни не сможет называться жизнью, заперся в прачечной и повесился на пижамных кальсонах. Морпехи знают, как умирать, не отнимая времени у других. Венозные вставки лопаются по ночам. Хряки выкашливают куски металла и умирают. Лица девятнадцатилетних мальчишек сначала желтеют, потом сереют, а они не говорят ни слова. Санитары обнаруживают их утром. Если задаться целью создать изваяние морпеха, которого разнесло и расхерачило дальше некуда, то надо просто бросить живой ещ? мозг на шмат сырого мяса для гамбургеров на каталке, и навбивать в эту грязную кучу железнодорожных костылей и дешевых гвоздей. Потом надо мозг поджечь. И теперь, посещая друзей в палате для выздоравливающих, я стараюсь не глядеть на эти предметы на койках, потому что я сам тут был, и знаю, о ч?м все они хотят меня спросить: "Хоть кто-нибудь из нас станет снова человеком?" * * * Писарь в расположении временного состава говорит: "Звонили из S-2 [2], Джокер. Твое предписание пришло. Я забрал для тебя". Я говорю: "Спасибо, братан". Писарь вручает мне конверт из плотной бумаги, отвешивает поклон. Писарь роты временного состава одет в красное шелковое кимоно с вышитыми белыми тиграми и синими драконами. На ногах у него полевые ботинки из черной кожи, без шнурков. Под кимоно у него что-то выпирает -- это калоприемный мешок, подвешенный под рукой. Армия Северного Вьетнама вытащила из него кишки и втоптала их в грязь. Всю оставшуюся жизнь писарю придется срать через подмышку в одноразовые полиэтиленовые мешки. Этот писарь сказал мне как-то: "Война да госпиталь -- вот и вся моя жизнь". Заглядываю в сво? предписание. Кто-то в цепи инстанций принял наконец решение по мне, и мне выписали путевое предписание. Расстреливать меня не будут. Меня увольняют c поч?том по восьмой статье -- по состоянию здоровья, как всех прочих психов. На счету у меня куча денег, накопившееся жалованье за все то время, что я был в плену. Мне надлежит явиться на авиабазу морской пехоты в Эль-Торо, штат Калифорния, для незамедлительного увольнения. Кланяясь ротному писарю, я говорю: "Не серчай, братан. Тебе же лучше будет". * * * Как водится, ротный писарь улыбается. Он охотно сме?тся над моими шутками. Писарь роты временного состава часто улыбается, потому что губ у него совсем не осталось. * * * Я плетусь к казарме временного состава, рассуждая о том, что вдруг мое предписание -- просто канцелярская ошибка, типа как с той женщиной, которую по ошибке выпустили из концлагеря. В казарме никого нет. Казарма для убывающих в роте временного состава всегда пуста, потому что гарнизонные спруты держат убывающих морпехов за рабочую скотинку, и никому не хочется, чтоб его припахали в какой-нибудь гов?ный наряд или послали на работу. * * * Большинство коек свободно, и матрасы лежат на голых пружинах, сложенные пополам. Я собираю небольшую цивильную сумку, готовясь к убытию с базы, и в это время двое гражданских в дешевых гонконгских костюмах входят в казарму. Один из них -- молодой, высокий, стройный, загорелый, с безупречно белыми зубами. У него белокурые волосы, голубые глаза, развитая мускулатура, и несет от него крепким здоровьем и кипучей жизненной энергией. Второй спук -- средних лет, с рептильими глазками, челюстями и неестественно ч?рными неандертальскими бровями. Отличная парочка: С?рф-Нацик и Недостающее Звено. С?рф-Нацик говорит: "Мы тут с твоим мозгоправом о тебе поговорили. Он говорит, что ты угрожал шум поднять, пойти с жалобами вверх по команде, к газетчикам -- если б мы тебя в изолятор заперли или попытались в говно опустить, уволив с позором". Я говорю: "А чьи вы, на хер, будете? ЦРУ? АНБ? G-2? S-2? ФБР? Из штабной контрразведки? Из консульства? Из Управления специальных помощников посла?" -- Эн-ай-эс, -- говорит С?рф-Нацик. -- Ага, -- вторит ему Недостающее Звено. -- Мы из Эн-ай-эс. Я по-вьетнамски опускаюсь на корточки. Говорю: "Служба расследований ВМС". Смеюсь. "Снова спуки". Глядя в окно как в зеркало, Недостающее Звено часто затягивается сигаретой, подрезая тем времен волосья в носу маленькими блестящими ножничками. С?рф-Нацик говорит: "Тебя тюряга ждет. Ты виновен в нарушении 104-й статьи Унифицированного военного кодекса: оказание содействия противнику и недостойное поведение перед лицом врага. За оба полагается смертная казнь. Ты слушай, мы тебя расстрелять можем. Я о расстрельной команде говорю. Мы тебе, засранцу, Эдди Словика устроим. У нас обвинение против тебя готово: агитировал американских солдат сложить оружие. Ага, говоришь, послужил немного с теми, кто в пижамах воюет. Ну и вот, ждут тебя шесть футов под земл?й за сотрудничество с врагом в военное время. Дэвис, для тебя вс? кончено". Я говорю: "Я не сотрудничал. Я вступил. Я записался добровольцем". -- Значит, признаешься в том, что страну свою предал? Я говорю: "Я признаюсь в том, что предал федеральное правительство. Федеральное правительство -- это ещ? не страна. Ему нравится так думать, и ему чертовски хочется, чтобы честные граждане так думали, но это не так. Я верю в Америку и рисковал ради Америки больше, чем любой из тех, кто свально размножается в гнездах паразитов, называющих себя регулятивными органами. Томас Джефферсон не забрасывал крестьян напалмом. Бенджамин Франклин не расстреливал студентов, выступающих против незаконной войны. Джордж Вашингтон не в силах был солгать. Из-за моего правительства из лицемерных бандитов мне стыдно быть американцем. Я выхожу из вашего вьетнамского похода за смертью". Недостающее Звено говорит: "Мы отдадим тебя за измену под военно-полевой суд. Мы тебе охереть какую вечную сладкую жизнь тут устроим, милый. Мы одной бюрократией тебя до смерти замучаем". -- Ш?л бы ты с глаз моих долой, лошара жалкий. Что ты можешь? -- во Вьетнам зашл?шь? Недостающее Звено попыхивает сигаретой, окутавшись клубами дыма. С?рф-Нацик открывает окно. Недостающее Звено говорит: "Хорош меня морозить. Задолбал уже, вечно окна открываешь". С?рф-Нацик говорит: "Хорош меня травить. У меня из-за тебя рак будет". -- Да у меня с пониженным содержанием смол! -- Я дыма не люблю, -- говорит С?рф-Нацик. -- Воняет. Недостающее звено выпускает дым. С?рф-Нацик говорит: "Покажи-ка ему". -- Не буду, -- говорит Недостающее Звено. -- Не хочу показывать. Он мне не нравится. С?рф-Нацик говорит: "Давай, показывай. Я есть хочу". Недостающее Звено ворчит: "Ага, я типа тоже есть хочу". Он вытаскивает какие-то бумаги из внутреннего кармана пальто и отда?т их мне. Бумаги -- ксерокопии газетных вырезок из полудюжины известных газет. Заголовки: "Рядовой морской пехоты в плену", "Под пытками Вьетконга", "Жертва промывания мозгов", "Героя войны уделали по восьмой статье". На одной из вырезок -- фотография, на которой я с гордостью принимаю "Серебряную звезду". Некий большой генерал, которого я в жизни не видел, пришпиливает медаль мне на грудь. Заголовок: "Джайрин, герой, вернувшийся из плена, получает медаль за доблесть". Мой отец не от стыда умер. Я ведь герой. С?рф-Нацик говорит: "Валяй, давай интервью газетам. Расскажи им свои бредни. Попробуй -- вдруг станешь гуру для мерзости хипповской, что против войны. Неужто корпус морской пехоты мог сделать героя из предателя? Ты храбр, ты предан, но немного запутался, вот и вс?. Можно понять. Просто у тебя чердак не в порядке. Винтиков не хватает". Я говорю: "Понимаю. Вы боитесь признать, что кто угодно может решиться начать войну против вас. Идеи у людей появятся... Никогда нельзя показывать американского солдата, идущего против правительства Америки, слишком много народа спросят, почему так, слишком многие спросят, что не так, а на спуковских карандашах резинок нет". С?рф-Нацик лыбится. "А нет никаких спуковских карандашей. И спуков нет. Нас тут сроду не бывало". -- Сроду не бывало, -- говорит Недостающее Звено. Он шарится в бритвенных принадлежностях на моей койке. Моя койка такая образцовая, что кинешь четвертак на одеяло -- он подпрыгнет. Недостающее Звено исследует мои бритвенные лезвия, потом бер?т письмо, адресованное моей матери, в котором я сообщаю ей, что ещ? не умер, и что скоро приеду домой живым и невредимым. У нас на ферме телефона нет. Я говорю: "Положи письмо на место, перхоть подзалупная, не то тебе обрубок шеи бинтом перемотают". Недостающее Звено глядит на меня, ничего не говорит, затягивается разок сигаретой и бросает письмо на подушку. -- Есть пошли, -- говорит С?рф-Нацик. Потом мне: "Мы с тебя глаз спускать не будем". Спуки разворачиваются на выход, и Недостающее Звено тоже говорит: "Ага, глаз спускать не будем". Я говорю: "А мы с вас не будем глаз спускать". * * * Перелет на "Птице свободы" от Японии до Калифорнии в чреве "Американской крепости" -- 18 часов мечты для двух сотен просоленных и продубленных вьетнамских ветеранов. До отвала холодного пива и круглоглазых стюардесс. Может, война и похожа на сказку про Золушку, в которой мужчины превращаются в солдат, но процесс увольнения на авиабазе морской пехоты Эль-Торо, что к югу от Лос-Анджелеса -- сплошная скучная и утомительная перекличка, от больших белых отделенных казарменных отсеков через сборные бараки, что раскиданы по всей базе, до красного кирпичного штаба и заново обратно. Медобследования. Куча образцово-показательной херни, которой так любят заниматься в войсках в Америке. Выплатили жалованье -- я получил накопившееся за год. Вылезли из казенного белья, деньги получили -- и от солдата до насрато ровно за восемь часов, прочь из Зел?ной Мамы и обратно в Мир. Мы понимаем, что уже почти гражданские, когда нас отводят в актовый зал, и типы из полицейского управления Лос-Анджелеса произносят речь, зазывая в свои ряды. После зазывательной речи получаем приказ направляться в соседнее здание для прохождения следующего этапа предусмотренных для нас процедур. В здании за столами расселись крысы, шуршат бумагами, как несушки на насесте в ожидании позыва на кладку яиц. Писарюга, крыса-служака, не отрывая глаз от бумажек, пихает мне листок бумаги, не удосужившись глаз поднять. "Это твоя ДД 214, -- говорит. -- Не теряй". Жду, что дальше. Писарь-крыса не обращает на меня внимания. -- Ну, кореш, дальше-то куда? -- Чего? -- Процедуры. Куда дальше? Писарь-крыса поднимает на меня глаза и вздыхает. Как и все гр?баные крысы-служаки, он представляет собой причудливую смесь наглости и бестолковости, на его лице -- неприветливая ухмылка сволочного типа, который ни за что не несет ответственности и отлично это знает. Он стар, устал от всего, и на важную персону вовсе не похож. "Господи..." -- произносит он. Хмурится. Лицо у него белое, как рыбье брюшко, и усеяно красными прыщами. "А вс?, тупорылое созданье. Свободен". Он говорит -- очень медленно, жалобным голосом человека, которому достался чересчур шустрый младший братик: "Те... бе... по... нят... но...?" Я говорю: "И вс?? Больше ничего?" Заметив его ухмылку, говорю: "Слышь, братан, отвесь халявы. Я же в первый раз увольняюсь". Крыса с надутым видом пялится на свои бумажки, меня игнорирует. Я поворачиваюсь и направляюсь к двери. Когда я кладу руку на ручку, крыса говорит: "Если хочешь выйти с базы, бумаги надо проштамповать". Разворачиваюсь и иду обратно к стойке: "Чего?" Крыса поднимает печать: "Бумаги надо проштамповать, если хочешь выйти с базы". -- Ну так проштампуй. В чем дело-то, у тебя рука сломана? Крыса сидит с надутым видом, не отвечает. Я говорю: "Или хочешь, чтобы я тебе руку сломал?" Но я не откручиваю ему башку и не сру промеж плеч. Не мо? это дело. Больше не мо?. Крыса жмется. "Я не могу проштамповать твои бумаги. У тебя бумаги не в порядке". -- Чего там не так? -- Они не в порядке. Я стою у стойки напротив крысы и ничего не предпринимаю. Жду. Не возмущаюсь. Война, похоже, чем хороша? -- все крысы в тылу сидят. В поле, во Вьетнаме, я мог доверить свою жизнь любому хряку, пусть бы даже видел его в первый раз, и даже имени его не знал. Так славно представлять себе, что где-то есть крысы, которые шлепают туда, где их ждет какое-нибудь орудие с расч?том, но такого никогда не бывает, потому что крысы знают, как уходить от драки. Крысы знают, как сделать так, чтобы классные парни за них дрались. А потом, когда прижмет, воины конторских битв уползают под покровом ночи и пристраиваются к своим счетам в швейцарских банках. Маленькие Гитлеры, нацисты в исполнении Уолли Кокса, крысы правят миром не за счет мужества или способностей, а благодаря примитивному весу цифр, тщательно лелеемой инертности, льстивым мифам, почитаемым всеми, и неистребимой преданности бестолковости, непробиваемой как броня. Они поубивали всех тигров, и во главе теперь стоят кролики. Я жду. Я не спорю. Гребаная крыса-служака говорит: "Ладно, не буду тебя напрягать. В первый и последний раз. Но в следующий раз -- предупреждаю! -- сначала бумаги в порядок приведи, а потом уже сюда прись". Бумага хрустит под крысиными пальцами. Крыса с силой бь?т печатью по справке об увольнении по медицинским показаниям -- убедительно, как гром небесный. -- Ладно, -- говорю. -- Все. Можешь обратно в свою кому падать. Покидая сборный домик и пытаясь сообразить, что именно написано в бумагах, которые у меня в руках, я слышу, как гребаная крыса-служака отвечает на замечание, отпущенное кем-то из глубины конторы. Он говорит: "Ага. Хряк тупорылый. Очередной тупорылый хряк". В глубине конторы кто-то сме?тся. На улице, в холодном свете ненастоящего солнца, я тоже смеюсь. Я не хвалю себя: "Благодарю за службу, морпех". Вместо этого я говорю себе: "Именно так". Тащить службу в вооруженных силах своей родины -- вс? равно, что тащиться в колонне с группой других преступников, осужденных за преступный патриотизм -- за тем исключением, что в колонне тебя убивают за попытку сбежать, а в армии убивают за то, что ты там есть. По пути к автостанции я размышляю о своем тусклом и безнадежном будущем -- будущем, в котором живут хмурые конторские клерки, преданные своим компаниям служащие, дежурные по классу, которые вырастают и становятся полицейскими, безмозглые госслужащие, бесполые сельские учителки и чопорные библиотекарши, и контролерши из "Гитлерюгенда" на платных парковках, и полный набор бюрократов с обрюзглыми рожами, разъевшихся и обнаглевших на отобранных у налогоплательщиков деньгах, снимающих сливки с молока, доставленного на стол другими. В этом проклятом мире везде заправляют гребаные крысы-служаки, а Вьетнам дал мне религиозное образование, и по вере моей я ненавижу крыс. * * * Я вс? ещ? в военной форме, качу на автобусе из Эль-Торо в Санта-Монику, штат Калифорния, через Лос-Анджелес. Когда засыпаю в автобусе, вижу сон, в котором Чарли Чаплин оборачивается в человека-волка и выбл?вывает детскую ручонку. Часть меня истекает кровью в этом сне. * * * Лос-Анджелес -- это большой бетонный лагерь для беженцев, затерявшийся в гордиевом узле автострад, место, где на дверях магазинов железные решетки, и где улицы патрулируются бездомными тетками, которые собирают обрывки и объедки. Санта-Моника -- город на берегу. Во Вьетнаме Боб Донлон беспрестанно рассказывал о прелестях бара "Весельный Дом". Он из него легенду сделал. Снаружи на стене бара висят два здоровенных лодочных весла. Внутри Весельный Дом представляет собой разобранный на части карнавал, куски которого расклеены по стенам длинной узкой пещеры, свалка древностей и музей диковин. На стенах и потолке висят клейма для скота, рекламные плакаты старых фильмов, латунная водолазная маска, чучело акулы, деревянный фургон с немецким железным крестом времен Первой мировой, нарисованным на боку, старый мотоцикл, каноэ, чучело росомахи, чучело ондатры, чучело слоненка, куклы-клоуны в человеческий рост и картина -- человек ковыряется в носу и вытаскивает оттуда миниатюрный чизбургер. Дальше еще полно всяких вещей, но видно плохо. На полу дюймовый слой опилок и арахисовых скорлупок. В промежутках между заглатыванием кувшинов пива я излагаю Катрине, сексуальной немке-барменше с завораживающими ногами, ладной как серебряный доллар, вечную мою печаль: "Мы, как индейцы, бь?мся за право жить на своей земле. На земле мы -- мужчины. Мы свободны. И помощи ни у кого не просим. В городах мы -- беженцы. Катрина, однажды агенты по делам индейцев передали индейцам скот от правительства. На убой. Гордые воины племени Сиу не знали, что им делать со скотом. Они не знали, как его забивать, чтобы потом съесть. Когда они совсем отчаялись, то напугали стадо и, когда оно бросилось наутек, индейцы притворились, что коровы -- это бизоны, погнались за ними и стали убивать стрелами с кремневыми наконечниками. В лагерях для беженцев мы забыли, что такое достоинство. Скоро нас заставят выпрашивать подачки у гребаных крыс-служак и жить только на них. В городах мы крысам нужны. Они в городах хозяева". Катрина плоховато говорит по-английски, потому и слушатель из не? хороший. Прервав болтовню на полуслове, я прошу Катрину позвонить за меня Донлону. Даю ей его номер. "Скажи ему: Джокер говорит, чтобы пряжку надрочил и скорее привалил, рики-тик как только можно". Катрина звонит, сообщает Донлону мо? Папа Лима -- текущее местонахождение. К тому времени как прибывает Донлон с девушкой-хиппи, я уже дохожу до состояния упившегося морпеха, цепляюсь за стойку и забрасываю Катрину предложениями о замужестве, как спортивными дротиками, что-то бормоча о Сонг, Дровосеке, Хоабини и Джонни-Би-Куле. Донлон и девушка-хиппи отвозят меня к себе домой и укладывают в постель. * * * За завтраком проводить встречу старых друзей особо некогда. -- Добро пожаловать домой, братан, -- говорит Донлон. Он обнимает меня. Он побледнел и потолстел. -- Джокер, это моя жена Мэрфи. -- Привет, Мэрфи, -- говорю я. На Мэрфи джинсы и кожаный жилет, под которым ничего нет. Спереди на жилете два желтых солнца и зигзаги из желтых линий. У Мэрфи очень большие груди, и время от времени можно увидеть коричневый полумесяц соска. Красоткой ее не назовешь, но она очень домашняя, очень милая. Она ничего не говорит. Не улыбается. Подходит ко мне, обнимает, целует в щеку. -- Пойдем, Мэрфи, -- говорит Донлон. -- Опаздываем. Донлон оборачивает вокруг бицепса и фиксирует булавкой белую повязку с красно-синим пацификом. Мэрфи надевает повязку с надписью "МЕДИЦИНСКАЯ ПОМОЩЬ". -- Располагайся как дома, Джокер, -- говорит Донлон. -- Мы вечером вернемся, может, припозднимся. -- А куда вы? -- В Уэствуд, к Федеральному Зданию. На акцию протеста, ВВПВ организует. -- Кто? -- ВВПВ, "Вьетнамские ветераны против войны". -- Я с вами пойду. Донлон говорит: "Там ведь и до драки может дойти". Я смеюсь: "Куда вы, туда и я". Мэрфи уходит в спальню и возвращается с рабочей рубашкой, какие носят лесорубы, и парой линялых джинсов. "Можешь эти надеть". Я говорю: "Не надо, хоть и спасибо, Мэрфи. Я в форме пойду. Я горжусь тем, что я морпех". Донлон смеется: "Служака!" Пожимаю плечами: "Морпех -- всегда морпех". * * * Пока мы катим в Уэствуд в оранжевом "Фольксвагене"-"жуке" Донлона, он рассказывает: "Мы типа ждали, что ты заедешь. Видели твою фотографию в "Лос-Анджелес таймс". Там писали, что Мудня засувенирила тебе "Серебряную звезду" за то, что ты был образцовым и примерным военнопленным. Все наши были рады узнать, что ты в плену оказался. В Зеленой Машине тебя занесли в без вести пропавшие, но мы-то все знаем, что это значит. Мы-то прикидывали, что замуровали тебя гуки в тоннеле где-нибудь к северу от зоны". -- Да уж, милое зрелище. Мэрфи говорит: "Плохо было в плену?" -- Нет, не так уж плохо. Донлон говорит, ухмыляясь: "Ну и как, с Бледным Блупером удалось лично повстречаться?" Я отвечаю: "А правда, у плюшевого медведя вата внутри? А правда, Супермен летает в кальсонах?" Донлон отвечает: "Херня какая". Я говорю: "Нет. Докладываю обстановку: мы с Бледным Блупером закорефанились. Мы вместе зависали во вьетконговском клубе для рядового и сержантского состава". Донлон смеется: "Именно так". * * * Пока добираемся до Федерального Здания, Донлон успевает рассказать мне все последние новости. Донлон изучает политологию в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Скотомудила жив; он сбежал из вьетконговского концлагеря в Лаосе. Он до сих пор в Мудне, служакой заделался, служит сейчас в Кэмп-Пендлтоне. Статтен живет в Нью-Джерси, у него ребенок с "заячьей губой". Гром -- коп в полицейском управлении Лос-Анджелеса, он там знаменитый снайпер в спенцазе. Дрочила умер от рака толстой кишки в возрасте двадцати двух лет. Папа Д. А. -- алкоголик, подался в наемники, сейчас в Силусских скаутах где-то в Африке. Боб Данлоп вступил в клуб "рак месяца" и помирает сейчас от рака ротовой полости. Деревенщина Хэррис выстрелил однажды себе в голову, но выжил. Когда его спрашивают, не служил ли он во Вьетнаме -- отрицает, что он ветеран Вьетнамской войны. * * * Федеральное Здание -- такое огромное, что подавляет собою весь Уэствуд, шикарную кучку бутиков, примостившихся напротив студенческого городка Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Федеральное Здание возвышается над обширным ветеранским кладбищем, которое простирается настолько, насколько видно глазу, и похоже на Памятник Неизвестному ветерану. На газоне перед входом вдоль бульвара Уилшир тысячи людей стоят под солнцем. Повсюду видны флаги и плакаты. Симпатичная малолетка стоит в футболке с надписью: "К ч?рту честь нации -- снова нас не поиметь". Замечаю женщину средних лет с плакатом, на котором написано от руки: "Мой сын погиб, чтоб Никсон мог гордиться". Донлон паркует машину за десять кварталов от места, мы возвращаемся туда пешком и присоединяемся к народу. Выслушиваем кучу пламенных речей. Один из ветеранов говорит: "Во Вьетнаме не извиняются". Другой: "Вьетнам -- как осколок, застрявший у меня в голове". Донлон подходит к микрофону и говорит: "Прошу всех стукачей из ФБР поднять руки". Ни одна рука не поднимается, но все начинают оглядываться на соседей. Один из парней за спиной Донлона поднимает руку. На голове его повязана красная бандана. Он говорит: "Я сознаюсь!" Всеобщий смех. Донлон говорит: "Народ! Это же Король". Говорит Королю: "Ваше Величество, опусти-ка свою бестолковую королевскую задницу на табуретку". Король изображает рукой дворцовые церемониальные движения и отходит назад. Донлон продолжает: "Ладно, а сейчас я попрошу всех, кто думает, что один из стоящих рядом субчиков -- стукач от ФБР, поднять руку". Все озираются, смеются, и все руки вздымаются вверх. Донлон выполняет "кругом!" и обращается к Федеральному Зданию. "Йоу, Джей Эдгар. Как делишки?" Потом, уже к людям: "ФБР -- высочайшее достижение государственного аппарата. Они спецы по телефонам с пушками в карманах". Зрители смеются и аплодируют. У большинства мужчин в толпе -- неухоженные бороды, на них хипповские бусы, пацифики и элементы военной одежды -- заплесневевшие тропические панамы, линялые повседневные куртки, усыпанные нашивками подразделений и значками, представляющими все рода войск. Донлон дотягивается до меня рукой и подтаскивает к микрофону. "Это Джокер, один из братанов, только что из Нама. Валяй, Джокер, отмочи какой-нибудь прикол". Я гляжу на зрителей и думаю, о чем же стоит поведать людям, которые собрались вместе для борьбы со своей собственной войной. Когда толпа затихает, и я обретаю уверенность в себе, я говорю: "Против штыков с песнями не попрешь". Чей-то голос сердито спрашивает: "О чем это ты?" -- Ага, -- поддерживают другие. Я говорю: "Я о том, что вы здесь -- душевный, славный народ, но вы сами себя дурите, полагая, что лозунги на упаковках от жвачки остановят войну во Вьетнаме". Среди слушателей раздается недовольное ворчание, слышны неодобрительные свистки, люди поближе придвигаются к помосту. Король выпрыгивает вперед и говорит: "Он правЗа оружие! За оружие!" На лице у него свирепое выражение. "Долой свиней!" Донлон отпихивает Короля обратно, обращается одновременно и ко мне, и к толпе: "Джокер, "Вьетнамские ветераны против войны" строго соблюдают принцип ненасильственных действий. Мы ни с кем не будем драться. Даже с самим Никсоном, лучшим в мире производителем черепов в Сан-Клементе". Он пошлепывает себя по нарукавной повязке. "Я уполномоченный по миру. Это означает, что моя задача -- делать так, чтобы все наши сопротивлялись аресту исключительно посредством пассивного сопротивления, и никак не иначе". Я говорю Донлону и толпе: "Желаю удачи". Никто не успевает произнести ни слова, как слева по борту возникает внезапная суматоха. Мы все поворачиваем головы туда и видим длинную двойную цепь самых что ни на есть здоровенных в мире полицейских, которые надвигаются, упрятав лица под затемненными плексигласовыми забралами. Полицейские имеют при себе длинные утяжеленные ореховые дубинки. Форма у них такая синяя, что сами они будто ч?рные. Они наступают, серебряные жетоны сверкают на солнце как осколки горящего металла. Черные линии смыкаются и начинают молотить дубинками по краю толпы, атакуют без предупреждения и без пощады. Прежде чем мы успеваем как-то отреагировать, вс? приходит в хаос, когда справа по борту свечкой забрасываются в толпу контейнеры со слезоточивым газом, а за ними следует вторая двойная цепь копов -- блокирующее подразделение. Задыхаясь от слезоточивого газа, люди бегут куда попало, пытаются вырваться. Я замечаю, как Мэрфи лихорадочно раздает влажные кухонные полотенца, чтобы люди могли использовать их как примитивные противогазы. В толпе демонстрантов то там, то сям нестройно запевают "Нас не запугать", а тем временем отделения тактического назначения в белых касках и синих бронежилетах проталкиваются через демонстрантов, молотя дубинками по всем вокруг. Некоторые из ветеранов выходят из себя и начинают замахиваться на копов кулаками, а уполномоченные по миру тем временем пытаются их удержать. Король подхватывает один из продолговатых серых контейнеров со слезоточивым газом и швыряет его обратно в полицейских. Дымящийся контейнер попадает копу в коленную чашечку, и тот падает. Это приводит полицейских в еще большую ярость. Я вижу, как Донлон и несколько других уполномоченных по миру упрашивают полицейских проявить милосердие. Полицейские не обращают внимания на уполномоченных по миру и бьют их утяжеленными дубинками. Я пробираюсь к Донлону и слышу, как сержант полиции отдает приказ: "Мудохать всех волосатиков, кто еще шевелится". Копы сосредотачивают внимание на пятнадцатилетней девчушке. На девчонке -- мальчиковый свитер. Свитер золотистого цвета, и на нем черная буква -- знак школьной спортивной команды. Один из копов заходит сзади и берет ее в захват, прижимая горло утяжеленной дубинкой, душит ее дубинкой, надавливая плашмя на горло. Язык вылезает изо рта. Она задыхается. Домохозяйка средних лет с плакатом "Мой сын погиб, чтоб Никсон мог гордиться" тянет копа за руку, но он стряхивает ее с себя. Коп говорит: "Отвяжись, сука. Сейчас и до тебя добер?мся". Домохозяйка бьет копа картонным плакатом. Коп отпускает девчонку в свитере школьной команды, и она без сознания валится на землю. Потом поворачивается и бьет домохозяйку по лицу утяжел?нной дубинкой. Копы добираются до микрофона, где двадцать вьетнамских ветеранов-инвалидов в креслах-каталках сбились в кучку. Копы вышвыривают увечных и безногих ветеранов из кресел на землю, те пытаются уползти, а копы бьют их утяжел?нными дубинками. Я вижу, как Донлон пытается стать на защиту катал, и следую прямо за ним, любого готов убить. Донлон пытается уговорить полицейских, убедить их, пытается их успокоить. Но копы прислуживаются к голосу разума не более, чем коричневорубашечники в нацистской Германии. Когда Донлон говорит копам, что увечные -- это раненые ветераны, копы звереют еще больше. Один из копов поворачивается и бьет Донлону утяжеленной дубинкой по лицу. Донлон падает. Полицейский, ударивший Донлона, отворачивается от него и возвращается к избиению катал. Те из катал, у кого есть руки, поднимают их над собой, блокируя удары. Я пробираюсь к Донлону, и в это время один из копов, участвующий в зверской драке, роняет каску. Я подбираю каску, похожую на головной убор гладиатора-марсианина. Я нападаю на того копа, что ударил Донлона. Когда он переводит глаза на меня, я уже швыряю каску, и каска бь?т в плексигласовое забрало копа, и забрало трескается, и нос у копа ломается, и кровь разбрызгивается по плексигласу изнутри, и он уже ничего не видит. Пока коп снимает свою каску, я беру его за горло в захват и упираю коленку в поясницу. Я говорю: "Бросай дубинку, а то хребет сломаю". Кто-то с силой бь?т меня утяжел?нной дубинкой по почкам, очень больно, и я падаю. Пока полицейские надевают на меня наручники, я лежу распластанный на палубе. Донлон лежит рядом, он без сознания. Один из копов подходит к Донлону и говорит: "Мы тоже вьетнамские ветераны, мудило". Коп плю?т Донлону в лицо. Другой коп говорит: "А ведь этот парень без глаза останется". Кот, который плевал, говорит: "Ага. Сначала живешь в трудах тяжких, потом подыхаешь". Оба смеются. * * * Нас вместе с сотней других военнопленных согнали в кучу. Для свиней мы больше не люди. Мы больше не граждане Америки. Мы теперь вьетконговцы. Мы -- противник. Мы -- лохи из Москвы. Мы -- круглоглазые беспаспортные гуки. Кроме того парня, которого прозвали Королем. Король машет перед копами удостоверением ФБР, и они его отпускают. Белокурый коп подходит ко мне, разглядывает с головы до пят. Ворчливый, лыбящийся засранец. "Глянь-ка. Вот так-так, -- говорит он, и еще два копа подходят на меня полюбоваться. Блондинчик постукивает мне по груди утяжеленной дубинкой. "Глянь-ка на этот иконостас. Три "Пурпурных сердца". А сержантских нашивок нет". Блондинчик приближает сво? лицо к моему и говорит: "Мне из-за тебя стыдно, что я вьетнамский ветеран". Я отвечаю: "А мне из-за тебя стыдно, что я человек". Белокурый коп пошл?пывает утяжел?нной дубинкой по ладони, обтянутой перчаткой. "Да, назревает, похоже, очередное сопротивление аресту". И вдруг какой-то коп, не снимая каски и не поднимая забрала, протискивается мимо тр?х этих копов и говорит: "Этого я забираю". Коп в каске утаскивает меня прочь и грубо зашвыривает на заднее сиденье черно-белой патрульной машины с автоматами по продаже жвачки на крыше, которые выстроены в ряд и мигают синим цветом. Изнутри машина пахнет рвотой, виски и дешевым одеколоном. Когда патрульная машина трогается с места, белокурый коп с приятелями машут на прощанье и многозначительно посмеиваются. Я чувствую себя лицом, подозреваемым в причастности к Вьетконгу, которого по-дружески пригласили прокатиться на чоппере. Я смотрю через железную перегородку на копа, который снимает каску и с широкой улыбкой поворачивается ко мне. Гром смеется. "Джокер, засранец этакий. Откуда ты, на хер, взялся? Мы тут думали -- тебя Бледный Блупер похерил к херам в Кхесани, за день до того, как мы слиняли. С тобой не соскучишься. Фокусник ты, на хер". Неловко вспрыгивая в сидячее положение, я говорю: "Гром, гр?баная ты крыса-служака. На кой ч?рт ты в копы подался? Эх, кореш, рад же я тебя видеть!" Гром пожимает плечами. "Знаешь, тут, наверное, половина управления -- вьетнамские ветераны. Ну, что тебе сказать? Работа хорошая. Платят хорошо. Выслуга до пенсии -- двадцать лет. Я ж ни фига не Эйнштейн. Меня тут к снайперам определили. Вот только гуковских офицеров я теперь не херю. А херю козлов всяких, нарков, котов". Я говорю: "Ага, ясно, и опасных преступников вроде тех, что были там". -- Послушай, -- говорит Гром, поглядывая на меня через плечо и продолжая вести машину. -- Я эту херню терпеть не могу. Серьезно. Донлон же мне друг. Я его искал, когда тебя наш?л. Кто-то мне сказал, что его поранили. Я тоже в ВВПВ, Джокер, только в городе никому не рассказывай. Приказ есть приказ. -- Донлона-то серьезно ранили? Гром говорит: "Слушай, поедем-ка тут в одно местечко. Вытащу тебя из наручников, по паре пива выпьем. Подожд?м, пока в городе эти гр?баные крысы-служаки демонстрантов не перепишут. Я позвоню в участок, узнаю, куда Донлона дели. Вот Мэрфи я там не заметил. Выбралась, скорей всего". -- Зам?тано. Спасибо. И спасибо, что подмог. Гром говорит: "Не за что, братан. Мы же одна семья". Боюсь ответить как-нибудь не так и ничего в ответ не говорю. * * * Через пару часов юристы ВВПВ вытаскивают Донлона на свободу под залог, и Гром отвозит меня в госпиталь в Санта-Монике, куда его доставили. Гром остается в машине. "Нельзя, чтоб видели, как я с Донлоном беседую. Я тебя подожду. Потом в аэропорт отвезу". Я захожу в госпиталь один. Мэрфи -- в при?мном покое. Кто-то ещ? из ветеранских жен вместе с нею. -- Как ты? -- Спасибо, ничего, Джокер. Рада тебя видеть. -- Он как, спит? -- Да, -- Мэрфи глядит на меня, стараясь не выдать своих эмоций. -- Он без глаза остался. Молчу. Потом говорю: "Мне надо ехать дальше, Мэрфи. Меня дома ждут. Три года не видели". Мэрфи поднимается, обнимает меня. "Я вс? понимаю. Вс? нормально. Ты тут больше ничем и не поможешь. Писать-то будешь?". Я говорю: "Само собой. Вы-то как? Ничего не нужно? Деньги у меня есть, накопились". Мэрфи говорит: "Спасибо за предложение, перебь?мся". Из палаты Донлона выходит медсестра. Медсестра из тех, что работают в больницах добровольно и носят белые халатики с красными полосками -- сексуальная такая, пляжного типа, с длинными светлыми волосами и большими голубыми глазами. Я говорю: "Можно на него взглянуть, на секундочку?" Красная полоска начинает протестовать, но Мэрфи касается е? руки, и Красная полоска говорит: "Ладно. Но только на секундочку. Договорились?" Я захожу в палату к Донлону. Его накачали наркотиками по самые жабры. С одной стороны его голова вся в бинтах. Голову его стреножили, чтоб не шевелился. Глаз закрыт пенопластовой глазной ванночкой. Стою у койки. Я будто снова в палате для выздоравливающих в Японии. Донлон открывает здоровый глаз и замечает меня. Он слишком слаб, и говорить не может. Я поднимаю его руку с койки и пожимаю ее хряковским рукопожатием. -- Желаю холодных РВ -- на всю оставшуюся жизнь. * * * Прош?л день после демонстрации за мир в Лос-Анджелесе, и вот я стою на грунтовой дороге перед домом Ковбоя в Канзасе. Смеркается, и я думаю о том, насколько же ближе от Канзаса до страны Оз и Изумрудного города, чем до вьетнамской деревни Хоабинь. Здесь, посреди огромного океана волнующейся пшеницы, среди золота на земле и голубизны неба над головой, воздух чист, и тишину нарушают лишь хлопанье крыльев и щебетанье воробьиных стаек. На какой-то миг война представляется мне ч?рным железным бредом, каким-то кошмаром, в котором слишком уж много шума. Но даже здесь, в Канзасе, тв?рдо стоя на американской земле, я вижу лицо Ковбоя за мгновение до того, как я пробил его голову пулей. Он передал мне отделение "Кабаны-Деруны", и, когда я принял у него отделение, он верил, что я стану на защите жизни каждого морпеха в отделении, даже если ради этого прид?тся сдохнуть, даже если ради этого прид?тся похерить другого морпеха. Жалко только, что этим морпехом оказался он. Он мне нравился. Это был мой лучший друг. В кошмарных снах раз за разом я вижу эти сцены, но всегда -- одни и те же. Ковбой лежит на земле, с простреленными ногами, отстреленными яйцами, без одного уха. Пуля, пробившая щеки, вырвала прочь его десны. Снайпер, засевший в джунглях, отстреливает от Ковбоя кусок за куском. Снайпер уже изувечил Дока Джея (Джей -- от "джойнт" [ ]), Алису и салагу Паркера. Ковбой поубивал их всех выстрелами в голову из пистолета и пытается застрелиться сам, но снайпер пробивает ему руку. А потом снайпер начинает отстреливать от Ковбоя куски, чтобы остальные в отделении пошли за Скотомудилой и попытались его спасти, а снайпер тогда получил бы возможность поубивать вс? отделение, и Ковбоя тоже. Каждую ночь наступает момент, когда Ковбой глядит на меня застывшими от страха глазами, и тянет ко мне руки, будто хочет что-то сказать, и я выпускаю короткую очередь из "масл?нки", и одна пуля попадает Ковбою в левый глаз и вырывается наружу через затылок, выбивая смоченные мозгами куски волосатого мяса... Когда убьешь кого-нибудь -- он навеки твой. Когда погибают друзья -- тебе никуда от них не деться. Я как дом с привидениями; во мне обитают люди. Каждый раз, когда мне снится Ковбой, этот кошмарный сон завершается страшным разбрызгиванием крови, и я просыпаюсь в холодном поту, мне хочется вопить, но я боюсь выдать свою позицию. А сейчас я на другой стороне планеты, и о насильственной смерти тут каждый день не думают. Я в канзасских полях, где погода -- бог, а зреющая пшеница -- жизнь сама. Если верить ржавому почтовому ящику, родители Ковбоя живут в старом доме на колесах "Уиннебаго". Дом на колесах похож по форме на разрезанную буханку, и выкрашен так, чтоб совсем похоже было. Справа по борту -- небольшой амбар и загон для скота. В загоне стоит прекрасный белый конь. Я ступаю ногой на треснувший шлакоблок, который тут вместо приступки. Стучусь в алюминиевую дверь, конь Ковбоя глядит на меня из загона и фыркает. Женщина открывает дверь и приглашет меня войти. Родители Ковбоя -- фермеры-единоличники. У фермеров обязательно принято приглашать гостей поужинать -- обычная норма поведения. И не принять приглашения неприлично. Я был Ковбою другом, и потому мама его готовит любимое блюдо Ковбоя: чили с оригинальными техасскими приправами для чили производства "Гордон Фаулер'с". В чили полно всяких острых мексиканских штучек. Никто не произносит ни слова, когда мама Ковбоя накрывает место к ужину и для него самого. Миссис Ракер говорит: "Он вечно глаз не мог оторвать от какой-нибудь книжки про Техас. Мне кажется, Джонни всегда хотел бы быть родом из Техаса. Почему -- не знаю". Медленно помешивая чили, она говорит: "Он был такой хороший мальчик". Когда мы усаживаемся за стол, мистер Ракер предлагает мне прочесть молитву. Я склоняю голову и произношу: "Благодарим тебя, Отец небесный, за то, что даровал нам пищу сию. Даруй нам сил телесных в славе твоей. Аминь". Муж и жена Ракеры говорят: "Аминь". Едим. Я вытаскиваю из своей цивильной сумки ковбоевский "стетсон". "Вот, -- говорю. -- Надо, наверное, вам отдать". Мистер и миссис Ракер глядят на перламутровый "стетсон". Он выцвел на солнце, истрепался, продырявлен осколками, и столько вт?рлось в него красной кхесаньской глины, что не отмыть. На нем вс? так же красуется ч?рно-белый пацифик. Миссис Ракер мотает головой. "Нет, -- говорит она, и в голосе е? сквозит холодок. -- Он теперь твой. Пусть у тебя оста?тся". Я засовываю "стетсон" обратно в мешок. -- К нам капитана прислали, -- говорит миссис Ракер. -- Он на солнце сильно обгорел. Я ему лосьона дала, чтобы смазал. Такой был милый молодой человек, разговаривал так вежливо. "Пропал без вести, тело не найдено", -- вот что он нам сказал. Он сказал, что им было известно наверняка, что Джонни погиб, только тела не нашли". Ничего не отвечаю. Думаю о том, что после того, что моя пуля проделала с головой Ковбоя, даже найди его тело -- и то пришлось бы отправлять домой в мешке с ярлыком "останки, осмотру не подлежат". Миссис Ракер говорит: "Как-то неправильно выходит, что он не тут лежит, не дома, где все свои". Глядит куда-то в сторону. "Мы долго-долго ещ? думали, что может, он ещ? жив, может, ошибка какая". Она вытаскивает "клинекс" из картонной коробки и сморкается. "На меня до сих пор иногда грусть накатывает. Я знаю, что так нельзя, но в душе моей -- злоба. Злоба такая, что до могилы донесу. Я отдала им доброго мальчика, христианина, а они из него душегуба пропащего сделали. И тогда длань господня опустилась с небес и поразила его". Мистер Ракер говорит: "Они нам врали. Кина про Джона Уэйна погубили моего сына. Эти умники-политики подвесили его на крюк, как кабана на бойне". Миссис Ракер говорит: "Я знаю, что война эта плохая была. Знаю. Все мальчики там вели себя плохо. И все же он был мне сыном, и я горжусь им. В Джонни было вс? хорошое, что есть у нас в стране". Мистер Ракер говорит: "А твои где живут, сынок?" Я отвечаю: "В Алабаме, сэр". -- Фермерствуют? -- Так точно, сэр, у нас было сто шестьдесят акров под арбузами, но папе пришлось пойти на открытый рудник, уголь добывать. Он умер, пока я был во Вьетнаме. Мне бабушка письмо прислала. Говорит, у него удар был. Я думаю, к работе на руднике он так и не привык. -- Плохие сейчас времена, -- говорит мистер Ракер. -- Так точно, сэр. Плохие времена. После ужина мистер Ракер в выцветшей серой рабочей рубахе усаживается в кресло-качалку и курит трубку, глядя через очки в стальной оправе на мерцающее пластмассовое полено в электрокамине. Запах дыма из трубки приятен, и напоминает мне о Дровосеке. Мы с миссис Ракер усаживаемся на софе. Софа местами красная, местами ч?рная, вся в пузырях, страшненькая такая. Миссис Ракер показывает мне соболезнование от корпуса морской пехоты. "Генерал, что был командиром у Джонни, такой внимательный -- наш?л время нам написать. Джонии у них, наверное, на очень хорошем счету был. Я читаю письмо: "Уважаемые господин и госпожа Ракер: От имени офицеров, сержантов и рядовых Первой дивизии морской пехоты позвольте выразить Вам мое глубочайшее сожаление и самое искреннее сочувствие в связи со смертью Вашего сына, сержанта морской пехоты США Джона Ракера. И, хотя вряд ли слова могут утешить Вас в этой величайшей потере, я надеюсь, что Вам станет легче, если Вы узнаете, что Джон погиб смертью храбрых, служа своей стране и корпусу. Прошу писать мне когда угодно, готов оказать Вам любое посильное содействие. Искренне Ваш, Подпись генерала, командира дивизии". Я не рассказываю миссис Ракер о том, что все соболезнования пишутся по единому образцу. Когда я был военным журналистом и тащил крысиную службу в информационном бюро в Дананге, я, помнится, печатал их дюжинами, сам же и подписывал, подделывая генеральскую подпись. В одиночку никто и никогда не смог бы бы подписывать письма с той же скоростью, с какой наши солдаты погибали. Миссис Ракер вытаскивает конверт из толстой пачки писем, перетянутых желтой ленточкой. Миссис Ракер говорит: "А вот это пришло через две недели после того как нам сказали, что Джонни больше нет". На конверте, на том месте, где должна быть марка -- штамп "БЕСПЛАТНО". Внутри -- написанное от руки письмо, на морпеховской писчей бумаге, такие вещи задешево продают в солдатских лавках, во весь лист -- синим цветом памятник водружения флага на Иводзиме, и золотом сверху -- орел, земной шар и якорь. Это письмо Ковбой написал, чтобы поблагодарить мать за коробку сахарного печенья, которую она прислала в посылке с гостинцами. Внизу письма подпись: "С огромной любовью, твое зел?ное земноводное чудище Джонни". Под подписью Ковбоя --дюжина других. Коробку печенья разделили на вс? отделение, и все мы подписались в знак благодарности миссис Ракер. Мо? имя стоит первым. В самом низу письма -- постскриптум: "Мама и папа, не волнуйтесь за меня. Джокер за мной присматривает. Со мной мои друзья, и мы все друг друга береж?м". Мы сидим в молчаньи, и все незаданные вопросы повисли в воздухе между нами, как погребальные венки из черного камня. Почему я так плохо присматривал за Ковбоем? Почему я жив, а Ковбой погиб? Через какое-то время я говорю: "Мэм, спасибо за ужин. Было оче