ься. - Зачем? Может, над вами и впрямь подшутили - но только не я, - тогда к чему так уж усердствовать, лезть из кожи вон... - Я и не усердствую... - Ах так, тогда простите. Значит, вы звонили в Жуаньи и приехали сюда только ради моих прекрасных глаз? Что ж, я не возражаю. - И, помолчав, он проговорил: - Скажите мне, что вас тревожит? Я пожала плечами и ничего не ответила. К еде я больше не притрагивалась, и он заявил, что если я буду продолжать в том же духе, то ребрами поцарапаю свою ванну, и заказал мне кофе. После этого мы сидели некоторое время молча. Когда женщина в черном платье принесла мне кофе, он сказал ей: - Слушай, Ивонна, закажи-ка мне в Жуаньи 5-40 и постарайся, чтобы дали побыстрее. И принеси счет, а то Маленький Поль совсем врастет там в землю, он уехал вперед. Она что-то невнятно буркнула по поводу прогулки на свежем воздухе и пошла к телефону. Я спросила Рекламную Улыбку, зачем он вызывает Жуаньи. - Так. Одна идея пришла в голову. Все, что там говорили ваш владелец станции техобслуживания, ваш жандарм, - все это слова, пустые слова. И даже карточка в гостинице в Шалоне тоже ничего не доказывает, раз она заполнена не вами. Вам могли наплести что угодно. А вот пальто, забытое у старухи, - это уже нечто реальное. С него и надо было начинать. Не так трудно узнать, ваше оно или нет, и если оно и впрямь принадлежит вам, значит, это вы несете Бог знает что. Так, получила. Он говорил очень быстро, отчетливо, и теперь я улавливала в его голосе легкое раздражение. Наверное, ему было обидно, что я что-то скрываю от него. Я спросила его (надо было слышать, каким плаксивым тоном!): - Вы хотите сказать, что подозреваете - нет, это ведь неправда? - подозреваете, будто женщина, которую видели на шоссе, - я, в самом деле я? Вы думаете, я лгу вам? - Я не сказал, что вы лжете, наоборот, я уверен, что нет. - Значит, вы считаете меня сумасшедшей. - Этого я тем более не говорил. Но у меня есть глаза, и я за вами наблюдал. Сколько вам лет? Двадцать четыре, двадцать пять? - Двадцать шесть. - В двадцать шесть лет не заливают за галстук. Разве вы много пьете? Нет, вон вы даже и не притронулись к вину. Так в чем же тогда дело? Когда я вас увидел впервые, я сразу подумал, что у вас что-то не клеится, тут свидетельство об образовании не нужно. А с тех пор дело пошло еще хуже, вот и все. Я не хотела плакать, не хотела. Я закрыла глаза и теперь уже не видела Рекламной Улыбки, я крепко сомкнула веки. И все-таки слезы полились. Перегнувшись через стол. Рекламная Улыбка склонился ко мне и встревожено сказал: - Ну, вот видите, вы дошли до точки. Что случилось? Поверьте, я вас спрашиваю не для того, чтобы отделаться от вас. Я хочу помочь вам. Скажите, что случилось? - Это какая-то другая женщина. Я была в Париже. Это была не я. Я открыла глаза. Сквозь слезы я увидела, что он внимательно смотрит на меня и во взгляде его сквозит досада. А потом он, как и следовало ожидать, сказал, предупредив меня, что я могу как угодно отнестись к его словам: - Вы очень милая, очень красивая, вы мне нравитесь, но ведь может быть только одно из двух: или это был кто-то другой, или - вы. Я не представляю, как это возможно, но если вы так упорно стараетесь убедить себя, что в машине был кто-то другой, значит, в душе вы все-таки сомневаетесь в этом. Не успев даже подумать, я замахнулась левой рукой, чтобы ударить его по лицу. К счастью, он успел отстраниться, и я промахнулась. И тут я разрыдалась, опустив голову на руки. Я психопатка, буйная психопатка. В Жуаньи к телефону подошел хозяин бистро. Жан назвал себя и спросил, не уехал ли Сардина. Да, уехал. Он спросил, не едет ли кто-нибудь из шоферов в Марсель. Нет, никто не едет. Тогда он сказал: - Слушай, Тео, посмотри у себя в справочнике номер телефона кафе в Аваллоне-Два-заката и дай его мне. - И спросил у меня (я стояла рядом, приложив ухо к трубке с другой стороны): - Кто хозяин этого кафе? - Я слышала на станции техобслуживания, будто их фамилия Пако. Да, да, Пако. Хозяин бистро в Жуаньи нашел нужный телефон. Рекламная Улыбка сказал: "Молодец, привет", - и сразу же заказал Аваллон-Два-заката. Нам пришлось ждать минут двадцать. Мы пили кофе - уже по второй чашке - и молчали. К телефону, судя по голосу, подошла молодая женщина. Рекламная Улыбка спросил, у нее ли пальто, которое забыли в кафе. - Пальто блондинки с перевязанной рукой? Конечно, у меня. Вы кто? - Друг этой дамы. Она рядом со мной. - Но в субботу вечером она снова проезжала здесь и сказала моей свекрови, что это не ее пальто. Как-то странно все это. - Не кипятитесь. Лучше скажите, какое оно из себя. - Белое. Шелковое. Летнее пальто. Подождите минуточку. Она, видимо, пошла за пальто. Рекламная Улыбка снова обнял меня за плечи. За его спиной, через окно, я видела "тендерберд", он стоял на самом солнцепеке. Как раз перед телефонным разговором я забежала в туалет, ополоснула лицо, причесалась, немного подмазалась. Я вернула Рекламной Улыбке его кепку, и сейчас она лежала перед нами на стойке. Толстая женщина в черном пальто сновала взад и вперед по пустому залу, вытирая столы, и, делая вид, что поглощена своей работой, слушала, о чем мы говорим. - Алло? Оно белое, подкладка в крупных цветах, - сказала женщина на другом конце провода. - С небольшим стоячим воротничком. Есть марка магазина: "Франк-сын. Улица Пасси". Я устало кивнула головой, давая понять Рекламной Улыбке, что, возможно, это мое пальто. Как бы придавая мне мужества, он сжал мне плечо и спросил в трубку: - А в карманах ничего нет? - Что вы, я не осмелилась рыться в карманах. - Ладно, а теперь все-таки поройтесь. Наступило молчание. Казалось, что эта женщина стоит рядом, так ясно я слышала ее дыхание, шелест бумаги. - Есть билет на самолет "Эр-Франс", вернее, то, что осталось от него. Вроде обложки от книжечки, представляете? А внутри листки вырваны. На обложке стоит фамилия: Лонго, мадемуазель Лонго. - Билет из Парижа? - Из Парижа-Орли в Марсель-Мариньян. - А число стоит? - Десятое июля, 20 часов 30 минут. - Вы уверены? - Я умею читать. - И все? - Нет, есть еще какие-то бумаги, деньги и детская игрушка. Маленький розовый слоник на шарнирах. Если надавить снизу, он вроде шевелится. Да, маленький слоник. Я всем телом навалилась на стойку. Рекламная Улыбка, как мог, поддерживал меня. Забинтованной рукой я делала ему знаки, чтобы он продолжал, что нужно продолжать, что я чувствую себя хорошо. Он спросил: - А что из себя представляют остальные бумаги? - Да неужели этого недостаточно, чтобы она узнала свое пальто? Что вы хотите там найти, наконец? - Вы ответите мне или нет? - Да здесь много всего, даже не знаю... Есть квитанция гаража. - Какого? - Венсана Коти в Авиньоне, бульвар Распай, счет на 723 франка. Число то же самое - 10-е июля. Чинили американскую машину - я не могу разобрать марку - под номером 3210-РХ-75. Рекламная Улыбка сперва повернул голову к окну, чтобы посмотреть номер "тендерберда", но с того места, где мы стояли, его не было видно, и он вопросительно взглянул на меня. Я кивнула в знак того, что номер тот самый, и оторвала ухо от трубки. Я не хотела больше слушать. Мне удалось добраться до стула, и я села. Дальнейшее я помню очень смутно. Я чувствовала себя опустошенной. Рекламная Улыбка продолжал еще несколько минут разговаривать по телефону, но уже не с женщиной, а с каким-то автомобилистом, кажется, немцем, который остановился здесь, чтобы выпить с семьей по рюмке вина. Рекламная Улыбка с трудом объяснялся с ним. Потом он вдруг оказался рядом со мной и сжимал ладонями мое лицо. Я не помню, как он подошел, у меня в сознании вдруг что-то оборвалось. Всего лишь на одно мгновение. Я попыталась улыбнуться Рекламной Улыбке. Я видела, что это его немного успокоило. Мне казалось, что я знаю его давным-давно. И женщину в черном, которая молча стояла за его спиной, - тоже. Он сказал мне: - Я вот что думаю. Кто-нибудь мог проникнуть к вам, когда вас не было дома, и украсть пальто. Оно было там? Я помотала головой. Я уже ничего не знала. Пусть Рекламная Улыбка и правда туго соображает, но мне-то уж пора перестать обманывать себя. В моей квартире на улице Гренель два замка и дверь очень крепкая. Туда нельзя проникнуть, не взломав дверь топором, не переполошив всех соседей. Нужно разгадать, как похитили мое пальто, как отправили телефонограмму Морису Кобу... Хватит обманывать самое себя. Который может быть час? Который теперь час? Я брожу из комнаты в комнату по этому дому, где все в действительности началось, брожу взад и вперед. Порой я откидываю штору на одном из окон и смотрю на звезды, которые сверкают в темноте. Я даже пыталась было их сосчитать. Порой я ложусь на кожаный диван и лежу там, долго лежу в полумраке - свет в комнату пробивается из прихожей, - крепко прижав руками к груди ружье. Матушка перестала со мной разговаривать. И сама с собой я тоже больше не разговариваю. Только повторяю про себя песенку моего детства: "Светлы мои волосы, темны мои глаза, черна моя душа, холоден ствол моего ружья". Я повторяю ее снова и снова. Если кто-нибудь придет за мной, я не спеша прицелюсь в полумраке, я буду метить прямо в голову, кто бы это ни был. Короткая вспышка - и все. Я постараюсь убить его с первого выстрела, чтобы не тратить зря патроны. Последний оставлю для себя. И меня найдут тут, избавившуюся от всего, я буду лежать с открытыми глазами, словно глядя в лицо своей подлинной жизни, лежать в белом костюме, запятнанном кровью, тихая, чистая и красивая - одним словом, такая, какой я всегда мечтала быть. Только раз я захотела на праздники пожить иной жизнью, и вот - все, мне не удалось, потому что мне никогда ничего не удается. Никогда ничего не удается. Мы ехали очень быстро, дорогу он знал как свои пять пальцев. Он явно был встревожен и обескуражен этим разговором с Аваллоном-Два-заката, но в то же время я чувствовала, что он наслаждается тем, что сидит за рулем новой для него машины, и его простодушная детская радость раздражала меня. Он снова надел свою красную клетчатую кепку. Он почти все время вел машину на предельной скорости с легкостью и уверенностью профессионала. Когда мы проезжали через какой-то городок, кажется, через Салон, ему пришлось сбавить скорость, и он, воспользовавшись этим, достал из кармана рубашки сигарету. Он немного разговаривал со мной. Что-то рассказал о своем детстве, о работе, и ни слова - о пальто и всей моей истории. Наверное, хотел, чтобы я хоть ненадолго забыла о том, что со мной случилось. Оказывается, он не знает, кто его родители, рос в приюте, а когда ему было лет десять, его взяла оттуда крестьянка из деревни в окрестностях Ниццы, и, говоря о ней, он называл ее "моя настоящая мама". Видно было, что он ее боготворит. - У нее была ферма неподалеку от Пюже-Тенье. Вы бывали в этих местах? Ох, и здорово мне там жилось! Здорово, черт побери! Когда мне было восемнадцать лет, умер муж моей мамы, но она все продала, чтобы поставить меня на ноги. Купила мне старенький "рено", и я возил минеральную воду в Валь. Ну, в нашем деле, чтобы хорошо зарабатывать, приходится крутить баранку днем и ночью, а я хоть с виду и балагур, но когда нужно серьезно поработать, то обращаются ко мне. Теперь у меня две машины: "сомюа" и "берлие". На "берлие" возит товар в Германию один мой товарищ по приюту. Он мне как брат, он за меня даст отрубить себе обе руки, и из него не выжмут ни одного слова, которое могло бы повредить мне. Его зовут Батистен Лавантюр. Ох и парень! Я вам не рассказывал? Мы с ним решили стать миллиардерами. Он считает, так будет легче жить. И снова стрелка спидометра показывала сто шестьдесят. Ле Гевен замолчал. Немного погодя я спросила его: - Ле Гевен - бретонская фамилия? - Что вы! Я родился в департаменте Авейрон. Меня подобрали, как в "Двух сиротках", на церковной паперти. Ну, надо же было дать мне какое-то имя. Может, из газеты взяли или еще откуда... - И вы так и не нашли свою родную мать? - Нет. Я не искал ее. Да и какое это имеет значение - кто вас родил, кто вас бросил. Все это чепуха. - А сейчас вы простили ее? - Ее? Знаете, я думаю, что у нее тоже не все ладилось, раз она бросила своего ребенка. Да и потом - я живу, правда ведь? Она все-таки дала мне главное-жизнь. И я доволен, что появился на свет. Больше мы не разговаривали до самого моста через Дюранс, по которому я вчера ехала с Филиппом. Машины здесь шли в несколько рядов. "Сомюа" ждал нас на обочине, под палящим солнцем. Маленький Поль дремал на сиденье в кабине. Он проснулся от шума открываемой дверцы и тут же выпалил, что Рекламная Улыбка идиот, что им теперь ни в жизнь не успеть сегодня взять груз в Пон-Сент-Эспри, а завтра все будет закрыто. - Ничего, успеем, - возразил Жан. - Сорок столбиков до шести вечера я отмахаю, это при желании можно, а там суну им в лапу, чтобы они немного задержались. Так что не волнуйся, спи себе на здоровье. Прощаясь со мной на обочине около "тендерберда", он сказал: - Я договорился по телефону с одним туристом, который сидел в том кафе в Аваллоне-Два-заката. Он захватит ваше пальто. Он рассчитывает быть в Пон-Сент-Эспри часов в девять или половине десятого, и я условился встретиться с ним около грузовой автостанции. Если хотите, я, когда погружусь, приеду к вам. Ну, хотя бы в Авиньон, это рядом. Идет? - А в Париж вы разве не поедете? - Почему не поеду? Поеду. С Маленьким Полем я договорюсь, он отправится вперед. А сам потом найду какого-нибудь дружка, и мы с ним нагоним Поля. Но, может быть, вам тоскливо будет болтаться здесь до вечера? Я покачала головой и сказала, что нет. Он назначил мне встречу в Авиньоне, в пивном баре напротив вокзала, в половине одиннадцатого. Уходя, он сунул мне в руку свою красную клетчатую кепку. "В залог, чтобы вы не забыли. Вот увидите, все уладится". Я смотрела, как он шел к своему грузовику. На спине у него синело большое пятно от пота, оно резко выделялось на светлом фоне рубашки. Я нагнала его и схватила за руку. Я и сама не знала, что еще хотела ему сказать. Как дура стояла перед ним и молчала. Он покачал головой и, как тогда, на грузовой автостанции в Марселе, погладил ладонью мою щеку. На ярком солнце он казался совсем смуглым. - В половине одиннадцатого, идет? Знаете, что вам надо бы сделать до этого? Во-первых, пойти в Авиньоне к врачу, чтобы вам сменили грязный бинт. А потом сходите в кино, все равно на что, а если останется время - еще в одно. И постарайтесь до моего возвращения ни о чем не думать. - Почему вы такой? Я хочу сказать, что ведь вы меня не знаете, я отрываю вас от работы, а вы со мной такой милый, вы мне... Почему? - Вы тоже очень милая, только вы этого не понимаете. И, кроме того, у вас потрясающая кепка. Я нахлобучила ее на голову. Когда грузовик исчез из моих глаз где-то вдали, я приподняла своей забинтованной рукой козырек кепки и поклялась себе так или иначе покончить с этой историей прежде, чем встречусь с Жаном, а потом - пусть Бог будет мне свидетелем - я помогу Жану стать миллиардером, ему и его другу Батистену Лавантюру, даже если для этого мне придется всю свою жизнь работать сверхурочно. Авиньон. Солнце все еще светило прямо мне в глаза. Я увидела зубчатые крепостные стены, начало длинной улицы, вдоль которой тянулись террасы кафе, а флаги, вывешенные по случаю 14-го июля, образовали бесконечный пестрый туннель. Я тащилась за машинами, которые ехали в два ряда, то и дело останавливаясь. Разглядывала разноязыкую толпу на тротуарах - немцы, англичане, американцы - всех можно было отличить по виду, загорелые руки и ноги, нейлоновые платья, такие прозрачные, что женщины казались голыми. Приятная тень, когда я проезжала мимо домов, чередовалась с беспощадным солнцем... Где я. Матушка, куда я попала? Бульвар Распай выходил на эту же улицу, слева. Пока я поворачивала, машины за мной устроили настоящий концерт. Я забыла имя хозяина гаража, что назвала по телефону молодая женщина из Аваллона-Два-заката, и запомнила только, что он находится на этом бульваре. Я проехала метров триста, попеременно вглядываясь в обе стороны бульвара. Наконец над воротами, выкрашенными в канареечный цвет, я увидела вывеску: "Венсан Коты, концессионер "Форда", машины любых иностранных марок". Рядом находилась гостиница "Англетер", у подъезда которой какая-то парочка с таким трудом извлекала из своей спортивной машины чемоданы, что собака с обвислыми ушами прервала свою прогулку, чтобы полюбоваться этим зрелищем. Я остановилась у гаража. У ворот какой-то мужчина вынимал камеру из покрышки. Он взглянув в мою сторону, увидел "тендерберд" и, когда я вышла из машины, встал, разогнул спину и сказал с сильным провансальским акцентом: - Неужели опять поломка? Не может быть! Я подошла к нему, держа сумку в правой руке, с кепкой на голове, в мятом костюме, который прилип к моему вспотевшему телу, подошла, стараясь не думать о том, какой у меня жалкий, растерянный вид. Это был человек небольшого роста, в спецовке на застегнутой до самого верха молнии, с выцветшими, почти желтыми глазами и густыми светлыми взлохмаченными бровями. Я спросила: - Вам знакома эта машина? - Знакома ли она мне? Да она находилась у нас две недели, мы перебрали весь мотор. Мало машин мне знакомы так же хорошо, как эта, уж поверьте мне. Что же теперь не ладится? - Ничего, все в порядке. - Может, не тянет? - Да нет. Я хотела спросить... Вы знаете хозяина этой машины? - Того мсье из Вильнева? Не очень. А что? - Ему нужна копия счета, который вы ему дали. Можно ее получить? - Ах, вот как! Ему нужна копия. А зачем? Он что, потерял счет? Вот видите, на что приходится тратить время, вместо того чтобы работать. Пиши и пиши без конца. Он провел меня через гараж, где трудились несколько механиков, в какую-то застекленную клетку. Там сидели две женщины в желтых халатах. Мы все вчетвером принялись просматривать конторскую книгу. Со мной они были очень любезны и не выразили мне никакого недоверия. Одна из женщин, брюнетка лет тридцати с высокой белоснежной грудью, видневшейся в глубоком вырезе ее халата, поняв по моему произношению, что я парижанка, рассказала, что она пять лет жила в Париже, неподалеку от площади Нации, но ей там "не понравилось", так как парижане какие-то дикари, каждый живет в своей скорлупе. Наконец я собственными глазами прочитала в конторской книге, что некий Морис Коб оставил "тендерберд" в этом гараже в конце июня, чтобы отремонтировать. Бог его знает, какой-то там опрокидыватель и коробку передач. Забрал он машину 10 июля вечером, заплатив наличными 723 франка. Первой заподозрила неладное та женщина, которая болтала со мной, когда я сказала, что хочу видеть того, кто имел дело с хозяином машины. Она сразу нахмурилась и, поджав губы, спросила меня: - А, собственно говоря, чего вы хотите от Роже? Вы просили счет, да? Вы его получили? Что же еще? И вообще, кто вы такая? Но тем не менее они послали за ним. Это был довольно высокий и пухлый молодой человек с лицом, перемазанным маслом. Он обтирал его на ходу грязной тряпкой. Да, он хорошо помнит мсье Коба, тот пришел за своим "тендербердом" в пятницу вечером. Часов в десять, а может, в половине десятого. Он утром звонил из Парижа, чтобы справиться, готова ли машина и застанет ли он кого-нибудь в гараже вечером. - Если я правильно понял, он приехал сюда на праздники. Он мне сказал, что у него в Вильневе вилла. А что именно вы хотите узнать? Я не нашлась, что ответить. Они вчетвером окружили меня, и внезапно я почувствовала, что мне не хватает воздуха в этой конуре. Брюнетка пристально разглядывала меня с ног до головы. Я сказала: "Ничего, спасибо, благодарю вас", - и поспешно вышла. Пока я проходила через гараж, они смотрели мне вслед, я ощущала это, и мне было так неуютно под их взглядами, так хотелось побежать, что у ворот я споткнулась о валявшуюся покрышку и выполнила фигуру высшего пилотажа - коронный номер Дани Лонго", - двойную петлю с приземлением на все четыре конечности. Вислоухая собака у гостиницы "Англетер" облаяла меня как сумасшедшая, призывая всех на помощь. Серые аркады, узкие улочки, вымощенные крупным булыжником, дворы, в которых сушится белье, а потом на большой площади, украшенной для вечернего гулянья гирляндами разноцветных лампочек, свадьба - вот чем встретил меня Вильнев. Я остановила машину, чтобы пропустить свадебный кортеж. Невеста, высокая брюнетка с непокрытой головой, держала в правой руке красную розу. Подол ее белого платья был в пыли. Все выглядели изрядно выпившими. Когда я пробивалась через эту толпу к бистро, которое находилось на другой стороне улицы, двое мужчин схватили меня за руки и стали уговаривать потанцевать на свадьбе. Я сказала: нет, нет, спасибо - и с трудом вырвалась от них. Посетители бистро высыпали на улицу и подбадривали жениха, в зале не осталось никого, кроме белокурой женщины, которая сидела за кассой, умиленная собственными воспоминаниями. Она и рассказала мне, как проехать на виллу Сен-Жан, что на шоссе Аббей. Я выпила стакан фруктового сока, купила пачку сигарет "Житан", достала одну и закурила. Я не курила тысячу лет. Кассирша спросила меня: - Вы дружны с мсье Морисом? - Нет. То есть, да. - Вот я и смотрю, что он одолжил вам свою машину. - А вы его знаете? - Мсье Мориса? Немножко. "Здравствуйте", "до свидания". Иногда они с моим мужем вместе охотятся. А он сейчас здесь? Я не знала, что ответить. Впервые мне пришло в голову, что мужчина в багажнике "тендерберда" может быть и не Морис Коб, а кто-то другой. Я неопределенно тряхнула головой, что могло означать и "да" и "нет". Потом расплатилась, поблагодарила ее и вышла на улицу, но она окликнула меня и сказала, что я забыла на стойке сдачу, кепку, сигареты и ключи От машины. Вилла Сен-Жан - это чугунные ворота, за ними длинная дорожка розового асфальта, и в конце ее - большой приземистый дом с черепичной крышей, который я увидела, подъезжая, сквозь заросли виноградника и кипарисы. На этом шоссе были еще виллы, они возвышались над Вильневом, словно сторожевые посты какой-то крепости, но я не встретила ни одного человека, и только когда я уже стояла у ворот, освещенных заходящим солнцем, чей-то голос за моей спиной заставил меня обернуться: - Мадемуазель, там никого нет. Я заходила уже три раза. По ту сторону дороги, перегнувшись через каменную ограду, стояла молоденькая блондинка лет двадцати. Лицо у нее было довольно красивое, треугольной формы, и очень светлые глаза. - Вы к мсье Морису? - Да, к Морису Кобу. - Его нет дома. (Девушка провела пальцем по своему курносому носику.) Но вы можете войти, дом не заперт. Я подошла к ней в тот момент, когда она, выпалив мне все это, неожиданно вскочила на ограду. На ней было розовое платье с широкой юбкой вокруг длинных загорелых ног. Она протянула мне руки: - Вы поможете мне спуститься? Я, как могла, постаралась помочь ей, поддерживая за ногу и за талию. Наконец она спрыгнула, приземлилась на свои босые ноги, а я, как это ни странно, удержалась на своих. Она оказалась чуть пониже меня. Волосы у нее были длинные и совсем светлые, как у шведских кинозвезд. Нет, она не шведка и даже не уроженка Авиньона, а родилась в департаменте Сена, в Кашане, учится в Экс-ан - Провансе и зовут ее Катрин (или просто Кики) Мора. "Только, умоляю, молчите, все остроты по поводу моего имени я уже слышала, и они сводят меня с ума". Все это и еще многое другое (что ее отец, как и мсье Морис, инженер-строитель, что она "еще девственница, но в то же время очень темпераментна, и с психологической точки зрения это, вероятно, ненормально") она выложила, не дав мне вставить ни слова, пока мы шли к машине. Потом, несколько раз вздохнув, она добавила, что месяц назад, в июне, каталась на "тендерберде" с мсье Морисом. Он дал ей вести машину до Форкалькье, а была уже ночь и на обратном пути она, естественно, чувствовала какое-то необычное возбуждение, но мсье Морис вел себя как истинный джентльмен и не воспользовался случаем, чтобы навести порядок в ее психологии. Но не сержусь ли я на нее? - За что? - Но вы же его любовница? - Вы меня знаете? Мы опять стояли рядом, и я увидела, как ее щеки покрылись легким румянцем. - Я видела вас на фотографии, - ответила она. - Я нахожу вас очень, очень красивой. Правда. Честно говоря, я была уверена, что вы приедете. Скажите, вы не будете смеяться, если я вам что-то скажу? Вы еще прекраснее голая! Да она просто сумасшедшая. Настоящая сумасшедшая! - Вы в самом деле знаете меня? - Мне кажется, я вас видела несколько раз, когда вы приезжали сюда. Да, конечно. Мне очень нравится ваша кепка. Мне нужно было собраться с мыслями, чтобы понять, как подступиться к этой девушке. Я села за руль и попросила ее открыть ворота. Она открыла их. Когда она снова подошла ко мне, я спросила, что он делает здесь. Она рассказала, что приехала на каникулы к своей тетушке и живет в доме, которого отсюда не видно, он за холмом. Я спросила, почему она так уверена, что на вилле Мориса Коба никого нет. Поколебавшись и почесав пальцем кончик своего короткого носика - видно, у нее была такая привычка, - она ответила: - В общем-то, вы не должны быть ревнивы. Уж вы-то знаете, каков он, мсье Морис. Так вот, в субботу днем она проводила к нему одну женщину, которая приехала из Парижа, рыжую такую, что выступает по телевидению, ну ту, что говорит с ужасным акцентом: "А топер, мадам, повыселимся, поговорым о сердечных делах". Ее зовут Марите, ну как там ее дальше... Так вот, все в доме было открыто, но нигде ни души. Уехала эта телезвезда, потом, попозже, вернулась - опять никого. Так она и убралась восвояси, понурившись, на своих высоченных, как ходули, каблуках, с чемоданчиком из кожи телезрителей. - Из прислуги тоже никого нет? - спросила я девушку. - Нет, сегодня утром я заходила в дом и никого не видела. - Вы заходили еще раз? - Да, я немного беспокоилась. Мсье Морис приехал в пятницу вечером, это точно, я сама слышала. А потом мне не дает покоя еще одна вещь, хотя, это, конечно, глупо. - Что именно? - В пятницу вечером в его доме стреляли из ружья. Я была в оливковой роще, это как раз за домом. Слышу - три выстрела. Правда, он вечно возится со своим ружьем, но шел уже одиннадцатый час, и это меня встревожило. - А вы бы просто пошли и посмотрели, в чем дело. - Видите ли, я была не одна. Откровенно говоря, моя тетка старше самого Мафусаила, поэтому, когда я хочу с кем-нибудь поцеловаться, мне приходится убегать в рощу. У вас такой вид, будто вы не понимаете. Это правда или вы просто разыгрываете из себя бесстрастную, непроницаемую женщину? - Нет, я понимаю, очень хорошо понимаю. С кем вы были? - С одним парнем. Скажите, а что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко, а то я покончу с собой. - Да ничего страшного, уверяю вас. А с субботы никто не появлялся на вилле? - Ну, знаете, я не сторож здесь. У меня своя жизнь, к тому же очень насыщенная. Треугольное личико, голубые глаза, розовое платье, обтягивающее небольшую девичью грудь. Она мне нравилась своей живостью и в то же время вызывала во мне грусть, сама не знаю почему. Я сказала ей: - Ну, спасибо, до свидания. - Знаете, вы можете называть меня Кики. - До свидания, Кики. Проезжая по розовой асфальтовой дорожке, я наблюдала за этой босой девушкой со светлыми волосами в зеркальце машины. Она снова потерла пальцем свой носик, потом вскарабкалась обратно на ограду, с которой я ей перед этим помогла спуститься. Остальное, конец этих поисков, когда я вновь нашла себя, произошло три или четыре часа назад, я теперь уже не знаю. Я вошла в дом Мориса Коба, дверь была открыта, нигде ни души, тишина. И все знакомо мне, настолько знакомо, что я уже на пороге поняла, что я сумасшедшая. Я и сейчас в этом доме. Я жду в темноте, прижав к себе ружье, лежа на кожаном диване, который приятно холодит мне голые ноги, и, когда кожа согревается от моего тела, я передвигаюсь, ища прохлады. Все, что я увидела, войдя в этот дом, до странного напомнило мне то, что осталось в моей памяти - а может быть, в моем воображении - о доме Каравеев. Лампы, ковер с единорогами в прихожей, комната, в которой я сейчас лежу, - все это мне знакомо. Потом я обнаружила на стене экран из матового стекла, и, когда я нажала кнопку, на экране возникла рыбачья деревушка, затем еще один пейзаж, а за ним еще: цветные слайды. Тут я тоже сразу определила, что они сделаны на пленке "Агфа-колор", - как я уже говорила, я столько занимаюсь этой ерундой, что могу по оттенку красного тона определить, какой фирмы пленка. Дверь в соседнюю комнату была отворена. Там, как я и ожидала, стояла широченная кровать, покрытая белым мехом, а напротив нее, на стене, висела наклеенная на деревянный подрамник черно-белая фотография обнаженной девушки, прекрасная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Эта девушка уже не сидела на ручке кресла, а стояла спиной к снимавшему, и только одно плечо и лицо были повернуты к объективу. Но это была не Анита Каравей и не какая-то другая женщина, на которую можно было бы свалить все грехи. Это была я. Я подождала, пока меня перестанет бить дрожь, потом сменила очки-очень медленно, с трудом, потому что пальцы мои были словно парализованы, а к горлу подступал какой-то тошнотворный комок, который, казалось, сейчас вырвется наружу. Я убедилась, что у девушки на фотографии моя шея, мои плечи, мои ноги, что передо мной не какой-нибудь фотомонтаж. Уж в этом-то я тоже поднаторела и не ошибусь. И вообще я с чудовищной ясностью сознавала: это я. Наверное, я просидела там, на кровати, глядя на эту фотографию и ни о чем не думая, час, а может, и больше, - во всяком случае, уже стемнело, и мне пришлось зажечь свет. После этого я сделала одну глупость, я и сейчас еще стыжусь этого: я расстегнула юбку и пошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату - вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, - чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляюсь себе. И вот так глупо стоя раздетой в тишине этого пустынного дома - юбка на полу, трусики спущены, - я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи-то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я. Я оделась и вернулась в комнату с черным кожаным диваном. Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я вообще еще могла доверять себе, снимок сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив запечатлел меня в ту минуту, когда я шла от постели к стенному шкафу, где висят мои платья; я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви, не знаю. Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж. Там, в одной из комнат, служившей чем-то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое-какая одежда. На одной я с отсутствующим взглядом сидела полураздетая на краю ванны и снимала чулки. На второй - анфас - я была в одной только блузке, которую выбросила уже года два назад, и смотрела куда-то вниз. Я разорвала оба снимка в клочья, прижав их к груди, так как почти не владела левой рукой. Я не могла не сделать этого. Думаю даже, это принесло мне некоторое облегчение. В какой бы комнате я ни раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый свитер, черные брюки, два платья. Рядом с разобранной кроватью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, а на столике лежали листки, исписанные моим почерком. Я собрала все свои вещи (и где-то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас. На стене, напротив освещенного экрана, в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, посреди синего ковра, я заметила квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал небольшой коврик, который потом убрали. На стуле - мужской костюм, тоже синего цвета, пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки лежат на сиденье. Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был именно тот самый скуластый мужчина с гладкими волосами, который разлагался в багажнике "тендерберда". Никаких других воспоминаний он у меня не вызвал, ничего нового не дало мне тщательное обследование бумажника. Когда я входила в дом, в прихожей я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона гостиницы в Женеве, где остановились Каравеи, и заказала его. Мне ответили: "Ждать придется час". Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому-то строению вроде сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня все время била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое-то бешенство, упорство, какое-то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. Несмотря на полный сумбур в голове, мне казалось, что я соображаю быстро и правильно, и это было очень странно. Я открыла багажник и, уже не думая о зловонии, которое исходило оттуда, не обращая внимания на острую боль в левой руке, схватила в охапку труп, завернутый в коврик, и стала тянуть его изо всех сил, передохнула и снова принялась тянуть до тех пор, пока он не вывалился на землю. Затем я втащила его в сарай. Запихнула в дальний угол, привалив к стене, прикрыла сперва ковриком, а сверху накидала все, что попалось под руку: доски, плетеные корзины и какие-то инструменты. Потом я вышла из сарая и закрыла обе створки двери. Они заскрипели. Я помню этот скрип и помню также, что в правой руке я держала ружье с черным стволом, что я не хотела расстаться с ним, даже когда закрывала дверь сарая, и вообще ни за что на свете не согласилась бы с ним расстаться. Позже, когда я снова поставила машину перед домом, погруженным во мрак и тишину, зазвонил телефон. Я стояла у аппарата, прислонясь к стене, закрыв глаза и левой рукой прижимая к себе ружье, надеясь, что это - мой последний шанс спастись от безумия. Я протянула руку и сняла трубку. Женский голос сказал: - Женева на линии. Говорите. Я поблагодарила. Я еще была способна произносить слова. Потом я услышала другой голос, это ответила гостиница "Во Риваж". Я спросила, у себя ли мадам Каравей. Да, у себя. Зазвучал третий голос - живой, удивленный и дружелюбный, - голос Аниты. И тут у меня снова полились из глаз слезы, мною овладела надежда - а может быть, лишь страстное желание обрести надежду - с неведомой мне дотоле силой. Я разговаривала с Анитой так, как говорила бы с ней до того, как попала в этот дом, и даже больше, как давным-давно, когда нам было по двадцать лет, до той майской ночи, когда она тоже была на грани безумия, а я даже не попыталась помочь ей, до того раннего майского утра, когда я, вернувшись домой, застала ее отрезвевшей, сломленной отвращением, впервые в жизни рыдающей при мне, а я отказалась признать себя хоть чуть-чуть виноватой в том, что произошло. "Ну почему же ты меня бросила? - твердила она без конца как заклинание, - почему ты меня бросила?" У меня не хватило мужества даже слушать это, и я, избив ее, чтобы она замолчала, вышвырнула за дверь. Я начала рассказывать Аните, которая не понимала из моего рассказа ни слова и заставляла меня по три раза повторять одно и то же, что, после того как я печатала у нее в квартале Монморанси, я уехала, воспользовавшись ее "тендербердом". "Чем-чем?" Она не знала, что это такое, она даже не могла по телефону разобрать это слово. Единственное, что она слышала хорошо, это мои рыдания, и все время спрашивала: "Боже мой. Дани, где ты? Что с тобой. Дани?" Она не видела меня после нашей ссоры в кафе на площади Оперы в сочельник. Она никогда не жила в квартале Монморанси. "Боже мой, Дани, это какая-то шутка? Скажи мне, что это шутка. Ты же прекрасно знаешь, где я живу". Она живет на авеню Моцарта, авеню М-О-Ц-А-Р-Т-А, да и вообще, если бы Мишель Каравей привел меня к ним печатать на машинке, она бы меня увидела, она бы об этом знала. "Умоляю тебя, Дани, скажи мне, что происходит". Мне кажется, что сквозь слезы, сквозь икоту, которая не давала мне говорить, я засмеялась. Да, засмеялась, это был смех, хотя и несколько странный. Теперь уже она была потрясена, она кричала: "Алло! Алло! - и я слышала ее прерывистое дыхание на том конце провода. - Дани, где ты? Боже мой, умоляю, скажи хотя бы, где ты? - В Вильневе-лез-Авиньон, Анита, послушай, я тебе все объясню, не волнуйся, мне кажется, все обойдется, я... - Где ты, повтори, где? - В Вильневе-лез-Авиньон, департамент Воклюз. В одном доме. - Боже мой, но как... Дани, в каком доме? С кем ты? Как ты узнала, что я в Женеве? - Наверное, слышала на работе. Сама не знаю. Наверное слышала. - Скажи, есть кто-нибудь рядом с тобой, передай ему трубку. - Нет, никого нет. - Боже мой, но ты же не можешь оставаться одна в таком состоянии! Я не понимаю. Дани, я ничего не понимаю. Я почувствовала, что теперь плачет и она. Я попыталась ее успокоить, сказала, что, после того как я услышала ее голос, мне стало легче. Она мне ответила, что Мишель Каравей с минуты на минуту вернется в гостиницу, он что-нибудь придумает, как мне помочь, они мне позвонят. Может быть, она прилетит ко мне самолетом. Она взяла с меня слово, что я никуда не уйду и буду ждать их звонка. У меня и в мыслях не было ждать кого бы то ни было, но я все же пообещала ей не уходить и, когда повесила трубку, с истинным облегчением вспомнила, что Анита от волнения даже не спросила у меня номер телефона, куда мне звонить, и не будет знать, как меня найти. Освещенный прямоугольник-дверь в прихожую. Я в темноте. Время растянулось, как старая негодная пружина. Я знаю, что время может растягиваться, я хорошо это знаю. Когда я потеряла сознание на станции техобслуживания в Аваллоне-Два-заката, сколько это длилось? Десять секунд? Минуту? Но эта минута была такой долгой, что действительность растворилась в ней. Да, именно тогда, когда я, придя в себя, стояла на коленях на плитках поля, и началась ложь. Я рождена для лжи. И нет ничего удивительного в том, что наступил день, когда я сама стала жертвой своей самой отвратительной лжи. Что произошло в действительности? Я, Дани Лонго, преследовала любовника, который меня бросил. Я послала ему телефонограмму, содержащую угрозу. Через сорок минут после того, как он сел в самолет, я полетела за ним. Я настигла его здесь, в этом доме, когда он уже взял в гараже свою отремонтированную машину. Между нами вспыхнула ссора, я схватила одно из ружей, стоявших здесь в специальной подставке. И выпустила из него три пули в этого человека, две из которых попали ему прямо в грудь. Потом, насмерть перепуганная, я была одержима лишь одной мыслью: подальше увезти труп, спрятать его, уничтожить. Я подтащила его к багажнику машины, обернула в коврик и почти в невменяемом состоянии всю ночь напролет гнала машину по автостраде в сторону Парижа. В Шалоне-сюр-Сон я попыталась несколько часов поспать в гостинице. На дороге меня остановил жандарм за то, что у меня не горели задние фонари. В кафе у шоссе на Оксер я забыла свое пальто. Наверное, из этого кафе я и звонила Бернару Тору. В дальнейшем, по-видимому, в моих планах что-то изменилось, так как я не знала, как мне избавиться от трупа, и, кроме того, поняла, что все равно, когда труп обнаружат, разыскать меня не представит труда. Усталостью и страхом доведенная почти до безумия, я повернула обратно. Левая рука у меня уже тогда была покалечена. Скорее всего, это произошло во время ссоры с моей жертвой. Я вернулась на станцию техобслуживания, где уже была утром, вернулась, возможно, без всякой цели, как автомат, который все время делает одно и то же, не в силах делать что-либо другое. Там, около умывальника, из крана которого текла вода, что-то внезапно оборвалось во мне и я потеряла сознание. И вот здесь-то и началась ложь. Когда я открыла глаза - через десять секунд или через минуту? - У меня в голове были одни лишь варианты алиби, которые я придумывала в течение всей последней ночи. Видимо, я с такой силой, с таким отчаянием хотела, чтобы реальная действительность оказалась неправдой, что она и в самом деле перестала для меня существовать. Я ухватилась за бессмысленную, сочиненную от начала до конца легенду. Какие-то детали, созданные моим воображением, переплелись с деталями реальной действительности: освещенный экран, кровать, покрытая белым мехом, фотография обнаженной женщины-все это существовало. Но самого Мориса Коба и все, что связано с ним, я начисто отмела и с логикой безумца пыталась чем-то заполнить эту пустоту. Одним словом, опять, как и всегда, когда я оказывалась перед лицом событий, которые были мне не по плечу, я спасалась от них бегством, но, поскольку больше мне бежать было некуда, я, точно страус, засунула голову под собственное крыло. Да, я сама знаю, все это похоже на меня. Но кто же такой Морис Коб? Почему он не пробуждает во мне никаких воспоминаний, если уж сейчас я готова согласиться, что все это произошло в действительности? На одной из фотографий, которые я нашла наверху и разорвала, на мне блузка, которую я не ношу уже года два. Значит, Морис Коб знал меня уже давно. Вероятно, я была в его доме не один раз - об этом свидетельствуют мои вещи, которые я здесь оставила, об этом говорила светловолосая девушка, что живет напротив. И потом, если я разрешала этому человеку фотографировать меня в таком виде, значит, у нас были близкие отношения, и это нельзя так просто выкинуть из головы, вычеркнуть из жизни. Нет, я ничего не понимаю. Но что, собственно говоря, я должна понять? Я знаю, что существует болезнь-безумие. Я знаю, что такие больные не осознают, что они потеряли разум. Вот и все. Мои знания ограничиваются чтением по диагонали женского журнала да философским курсом лицея, который уже давным-давно выветрился из моей головы. Я не в силах объяснить себе, путем какой аберрации я пришла к таким выводам, но, во всяком случае, то, как я представляю себе все, наверное, не так уж далеко от истины. Кто такой Морис Коб? Надо встать, зажечь повсюду свет и тщательно осмотреть дом. Я подошла к окну. Раздвинула шторы. И вдруг почувствовала себя еще более уязвимой: я оставила ружье на диване. Какая нелепость, кто может появиться здесь в такой поздний час? На дворе уже почти ночь, светлая ночь, которую кое-где прорезают мирные огоньки. Впрочем, кто меня ищет? Только я сама. Цюрих. Все вокруг белое. Вот так-то. Тогда я тоже хотела умереть. Я сказала доктору: "Убейте меня, прошу вас, убейте". Он этого не сделал. Если в течение многих лет живешь с уверенностью, что ты преступник, то в конце концов привыкнешь к этой мысли и теряешь разум. Наверное, в этом все дело. Когда умерла Матушка, меня оповестили слишком поздно, и я опоздала на похороны, а одна из монахинь сказала мне: "Ведь надо было предупредить и других бывших воспитанниц, вы же не единственная". В тот день я перестала быть единственной для Матушки и никогда уже не была единственной ни для кого. А ведь я могла бы стать единственной для одного маленького мальчика. Не знаю почему - врачи мне ничего не сказали, - но я всегда была уверена, что ребенок, которого я носила в себе, был мальчик. Я храню его образ в своем сердце, как будто он продолжает жить. Сейчас ему три года и пять месяцев. Он должен был родиться в марте. У него черные глаза отца, его рот, его манера смеяться, мои светлые волосы и широкий просвет между двумя передними верхними зубами, как у меня. Я знаю его походку, манеру говорить, и я продолжаю, все время продолжаю его убивать. Я не могу больше оставаться одна. Надо выйти отсюда, убежать из этого дома. Мой костюм совсем грязный. Я заберу свое пальто, которое должен привезти Жан Ле Гевен. Пальто прикроет грязь. Я присвою эту машину, я поеду прямо к итальянской или испанской границе, я удеру из Франции и, воспользовавшись оставшимися у меня деньгами, уеду как можно дальше... Надо ополоснуть лицо холодной водой... Матушка была права, мне следовало забрать из банка все деньги и сразу удрать. Матушка всегда права. Сейчас я была бы уже далеко от всего этого. Который час? Мои часы стоят. Надо причесаться. Я вышла, включила фары машины и взглянула на приборный щиток: больше половины одиннадцатого. Рекламная Улыбка, должно быть, уже ждет меня. Я знаю, что он будет меня ждать. Я поехала по асфальтовой дорожке. Ворота так и остались раскрытыми. Внизу светились огни Авиньона. Ветерок, обвевавший меня, доносил шум праздничного гулянья. Трупа в машине уже нет, не так ли? Да, нет. Кстати, нужен ли паспорт, чтобы пересечь испанскую границу? Надо добраться на машине до Андалузии, сесть на теплоход, идущий к Гибралтару. Красивые названия, новая жизнь где-то далеко-далеко. На этот раз я покидаю самое себя. Навсегда. Жан Ле Гевен уже ждет меня. Поверх рубашки на его плечи накинута кожаная куртка. Он сидит в пивном баре за мраморным столиком. На табуретке, рядом с ним, лежит пакет, завернутый в коричневую бумагу. Пока я иду к нему через зал, он смотрит на меня и улыбается. Никого не беспокоить больше. Держаться бодро. - Вы не сменили повязку? - Нет. Не нашла врача. - Что вы делали? Расскажите. Были в кино? Хорошая картина? - Да. А потом прогулялась по городу. Я держусь молодцом. А он за это время вместе с Маленьким Полем загрузил пять тонн ранних овощей. Немецкие туристы, которые привезли мое пальто, подкинули его на своей машине сюда, к вокзалу. Он записал их адрес, на днях заскочит к ним и еще раз поблагодарит. Они едут на Корсику. Там красотища, на этой Корсике, столько пляжей. Он сидит напротив меня и наблюдает за мной своими доверчивыми глазами. Он поедет поездом в 11:05 и в Лионе встретится с Маленьким Полем. Так что, к сожалению, у него всего четверть часа. - Вам столько хлопот из-за меня. - Если бы я не хотел, я бы не стал ничего делать. Наоборот, я очень рад, что вижу вас. Знаете, в Пон-Сент-Эспри, когда мы ворочали ящики, я все время думал о вас. - Мне уже лучше. Все в порядке. Он подмигнул мне и отхлебнул глоток пива. Потом попросил сесть рядом с ним на табурет. Я села. Он положил свою ладонь мне на плечо и, тихонько сжав его, спросил: - У вас есть друзья, ну, кто-нибудь, кому вы можете сообщить? - О чем сообщить? - Не знаю. Обо всем этом. - У меня нет никого. Единственного человека, которого бы я хотела сейчас видеть, я позвать не могу. - Почему? - У него жена, своя жизнь. Я уже давно поклялась себе оставить его в покое. Он развернул лежащий на табурете пакет, вынул из него аккуратно сложенное мое белое пальто и протянул мне. - Может, вы сами что-то напутали с субботой, - сказал он, - это бывает от усталости. Вот я как-то ночью проспал всего два часа и потом, вместо того чтобы ехать в Париж, покатил в обратную сторону. У меня напарником тогда был Батистен. Когда он проснулся, я уже успел отмахать километров сто. И упрямо уверял его, будто мы уже побывали в Париже. Еще немножко, и он расквасил бы мне физиономию, чтобы навести порядок в моей башке. Вы не хотите выпить чего-нибудь? Я не хочу ничего пить. Я обнаруживаю в кармане своего пальто авиабилет "Эр-Франс", конфетно-розового слоника на шарнирах, пятьсот тридцать франков в фирменном конверте для жалованья, квитанцию из авиньонского гаража, еще какие-то бумажки, которые явно имеют отношение ко мне. Рекламная Улыбка смотрит на меня, и, когда я поднимаю глаза, чтобы поблагодарить его и подтвердить, что все это в самом деле принадлежит мне, я читаю в его взгляде дружеское беспокойство и внимание. И в ту самую минуту, перекрывая гвалт бара, перекрывая стук моего сердца, до меня доносится - такой ужасный и такой чудесный - голос Матушки. И Матушка сказала мне, что я не убивала Мориса Коба, что я не сумасшедшая, нет, Дани, нет, все, что я пережила, было на самом деле, это не плод моей фантазии, и я правда впервые в жизни провожу вечер в этом городе, где все вдруг словно озарилось ярким светом, где победно запели трубы. Истинный ход событий последних двух дней предстал передо мной с такой ясностью, что я даже вздрогнула. Мысли в моей голове так быстро сменяли одна другую, что, должно быть, даже лицо мое преобразилось. Рекламная Улыбка удивлен и тоже счастливо улыбается: - О чем вы думаете? Что вас так обрадовало? А я не знаю, как ему объяснить. И тогда я неожиданно целую его в щеку и своей покалеченной рукой крепко жму ему руку. Боль пронизывает меня. Но мне не больно. Мне хорошо. Оковы спали. Или почти спали. Улыбка застывает на моем лице. Меня осеняет еще одна мысль, такая же ошеломляющая, как и все остальное: а ведь за мной следят, и сейчас с меня тоже не спускают глаз, за мной должны были шпионить от самого Парижа, иначе все рушится. "Дани, родная моя, - говорит мне Матушка, - есть надежда, что тебя потеряли из виду, иначе ты уже была бы мертва. Тебя хотят убить, неужели ты не понимаешь?" Надо оградить от опасности Рекламную Улыбку. - Может, пойдем? Я вас провожу. Как бы вам не опоздать на поезд. Мое пальто, которое он помогает мне надеть. Моя сумка - я раскрываю ее, чтобы удостовериться, что я не ошиблась. Нет, теперь я не ошибаюсь. Мною овладевает страх, но уже иной страх. На улице Рекламная Улыбка доверчиво обнимает меня, и я не могу отделаться от мысли, что подвергаю опасности и его. Я невольно оглядываюсь. Сначала бросаю взгляд в сторону "тендерберда", который я поставила у бара, потом вдоль этой бесконечной, сейчас ярко расцвеченной огнями улицы, по которой я проезжала сегодня днем. - Что с вами? - Ничего. Просто смотрю. Ничего. Я обняла его левой рукой за талию, он засмеялся. И вот - вестибюль вокзала. Перронный билет. Подземный переход. Платформа. Я все время оборачиваюсь. Незнакомые люди, озабоченные своими делами. По радио объявляют поезд Рекламной Улыбки. Издали доносится танцевальная музыка. Он стоит передо мной, держит меня за руку и говорит: - Знаете, что мы сделаем? Завтра вечером я буду в Париже, в гостинице, где всегда останавливаюсь, это на улице Жана Лантье. Обещайте, что вы мне позвоните. - Обещаю. - Моя кепка у вас? Кепка лежит у меня в сумке. Рекламная Улыбка шариковой ручкой записывает номер телефона на кепке, на внутренней стороне околыша, и возвращает ее мне. За моей спиной раздается свисток поезда, вагоны с грохотом, от которого чуть не лопаются барабанные перепонки, плывут вдоль платформы. Рекламная Улыбка что-то говорит мне, кивает головой, хватает меня за плечи и крепко сжимает их своими ручищами. И все. И в то время как он уходит из моей жизни и, высунувшись из окна вагона, машет мне рукой, смуглый, улыбающийся такой чудесной улыбкой, уже далекий, уже потерянный для меня, я вдруг вспоминаю, что дала себе слово помочь ему и его другу Лавантюру стать миллиардерами. "Не потеряй кепку, - сказала мне Матушка. - И потом, если ты хочешь разрушить то, что задумали против тебя, не теряй зря времени". Стоя на тротуаре около вокзала, я прежде всего достала билет на тот самолет, на котором я никогда не летала. Оглядываясь по сторонам, я рву его на мелкие клочки. Чтобы подбодрить себя, я твержу, что мой след давно уже потерян, но я убеждена в обратном. Мне даже кажется, будто я чувствую на себе чей-то неподвижный, беспощадный взгляд. И снова "тендерберд", в последний раз. "Не возвращайся туда", - умоляет Матушка. Я проезжаю по иллюминированным улицам, по площадям, на которых идут праздничные гулянья. Придется снова спросить дорогу на Вильнев. В зеркальце машины я наблюдаю за автомобилями, которые едут сзади. Музыка и толпа действуют на меня успокоительно. Пока я среди людей, мне ничто не угрожает, в этом я уверена. В Вильневе тоже танцы. Я останавливаюсь у того же бистро, где была днем. Там я покупаю большой конверт из простой бумаги и почтовую марку. Затем возвращаюсь в машину и среди праздничной суматохи пишу несколько слов на случай, если я умру. Заклеив конверт, я адресую его себе, на улицу Гренель. На площади я опускаю его в почтовый ящик. Мне страшно, но сквозь толпу никто за мной не крадется. Бесконечное шоссе Аббей, поворот за поворотом. Но теперь я неотступно вижу за собой две фары. Ворота все еще раскрыты. Я останавливаюсь в аллее. Тушу огни. Фары проплывают мимо и удаляются. Я жду, пока мое сердце перестанет бешено стучать. Еду по аллее дальше. Останавливаюсь у дома - в нем темно. Проверяю, не оставила ли что-нибудь из своих вещей в машине. Тщательно вытираю косынкой руль и приборный щиток. Я покидаю Стремительную птицу с таким же щемящим чувством, с каким уезжала на ней из Орли, - горло сжимается, я с трудом двигаюсь. "Не ходи туда. Дани, не ходи! - умоляет Матушка. Но я должна пойти, я должна хотя бы сорвать со стены фотографию, забрать свои вещи. Я вхожу. Зажигаю в прихожей свет. Сейчас уже не так страшно. Закрываю за собой дверь. Даю себе пять минут на то, чтобы привести все в порядок и уйти. Перевожу дыхание. В тот момент, когда я готова переступить порог комнаты, где находится кожаный диван, я слышу какой-то шорох. Я не кричу. Даже если бы я захотела крикнуть, ни один звук не вырвался бы из моей груди. Свет горит у меня за спиной. Впереди - огромная черная яма. "Ружье, - напоминает мне Матушка. - Ты оставила его на диване. Если он не зажигал света, то он его еще не заметил". Парализованная, онемевшая, я застываю на месте, мои ноги словно налились свинцом. Снова шорох, уже гораздо ближе. "Дани, Дани, ружье! - кричит Матушка. Я тщетно пытаюсь вспомнить, в каком углу стоит диван. Я бросаю на пол сумочку, чтобы освободить здоровую руку. Совсем рядом я слышу чье-то дыхание, прерывистое дыхание загнанного зверя. Я должна достать... РУЖЬЕ Я сел в свою машину. Поехал в квартал Монморанси. Дом был незнаком мне. Дверь открыла Анита. Она плакала. Она сказала, что выстрелила из ружья в одного человека. Сказала, что, возможно, он еще жив, но у нее не хватит смелости посмотреть. Я спустился в подвал. Он был оборудован под тир. Там висели пробковые мишени. Тяжелым шагом я шел по подвалу. Я ведь вообще человек тяжеловесный. Я хожу, как и разговариваю. Все принимают это за уверенность. Но дело не в том, просто в таком темпе течет в моих жилах кровь. Я увидел лежащего на полу мужчину и рядом с ним - ружье. Я хорошо разбираюсь в оружии. Когда-то сам слыл недурным охотником. Это был винчестер калибра 7,62 мм с нарезным стволом. Начальная скорость пули - более семисот метров в секунду. Значит, он не мог быть жив. Если бы одна из попавших в него пуль угодила ему в голову, она бы снесла ее начисто. Прежде всего я осмотрел ружье. Я потерял всякую надежду, нормальная жизнь не вернется. Да я уже и не знаю, что такое нормальная жизнь. Если бы Анита стреляла из автоматического оружия, я тотчас бы вызвал полицию. Мы заставили бы их поверить в несчастный случай. Но на винчестере затвор переводится с помощью спусковой скобы. Ее нужно передергивать перед каждым выстрелом. Вы, должно быть, видели это в ковбойских фильмах, Дани. Вы, должно быть, видели, как красавец киногерой наповал косит краснокожих. И Анита тоже видела и потому, верю, справилась с затвором. Она выстрелила три раза. В несчастный случай никто не поверит. Я посмотрел убитого. Я знал его. Его звали Морис Коб. Мы не раз встречались на приемах. У него в двух местах оказалась прострелена грудь. Я распахнул его халат, чтобы взглянуть на раны. Анита стреляла в упор. Осмотревшись, я увидел, куда попала третья пуля - на бетонной стене рядом с трупом виднелась маленькая черная черточка. В углу я нашел кусочек расплющенного свинца. Я положил его себе в карман. Анита продолжала плакать, все время как-то нелепо икая. Я спросил, почему она убила этого человека. Она ответила, что уже много лет была его любовницей, а теперь он отверг ее. Она знала его еще до нашей женитьбы. Я ударил Аниту по лицу. Она отлетела к стене. Красное платье и нижняя юбка задрались ей на голову, и она трясла ею, чтобы высвободиться. Я увидел ее обнаженные ноги у края трусиков. Это привело меня в еще большее бешенство. Я схватил ее одной рукой за волосы, а другой за платье, поставил на ноги и снова ударил. Она умоляла о пощаде. Я опять поднял ее и ударил наотмашь. Я долго смотрел, как она лежит у моих ног, уткнувшись лбом в пол. Даже в полуобморочном состоянии она продолжала плакать. Я взял ее под мышки и заставил подняться по лестнице. Из носа у нее текла кровь. Так я дотащил ее до комнаты, где вы потом печатали на машинке. Втолкнул в кресло и открыл дверь в соседнюю комнату, чтобы принести воды. Там, на стене, я увидел фотографию обнаженной Аниты. Я долго плакал, прислонившись к этой стене. Я думал о своей маленькой дочке. Вся моя жизнь в ней. Вы должны понять меня, Дани. С тех пор как она родилась, я наконец познал безграничную, безраздельную привязанность, совершенно фанатическую, познал всепоглощающее чувство. И, чтобы защитить прежде всего свою дочь, Дани, я решил убить вас. Это главное, что вы должны понять, в этом вся суть. Мой выбор объясняется тем, что я знаю о вас. Я наблюдаю за вами гораздо дольше, чем вы думаете. Я наблюдаю за вами с того самого дня, когда впервые увидел вас, - вы пришли в агентство подписать контракт. Мне помнится - хотя, может, я и ошибаюсь, - на вас было очень светлое золотистого цвета платье, как ваши волосы. Вы показались мне красивой, даже волнующей. Я вас ненавидел. Ведь я очень осведомленный рогоносец, Дани. Мне известны все "забавы" моей жены до нашей свадьбы в той квартирке на улице Гренель, куда я вместе с вами поднялся в пятницу вечером. Мне известно все о тех молодчиках, постройнее и посмазливее меня, для которых она раскорячивалась, и даже о том, что однажды двое подонков развлекались с нею на вашей постели на пару и сумели довести ее до экстаза, чего мне от нее никогда не добиться. Хотя она призналась мне в этой гнусности много позже, под тумаками, как она в конце концов всегда во всем признается. Я знал, что вы предоставляли Аните свою квартиру и этим способствовали ее падению. И тем ненавистнее был мне ваш вид добропорядочной девушки, которой нечего стыдиться. Для меня вы являлись постоянным напоминанием о том, что мне хотелось забыть, вы неизменно присутствовали в тех моих чудовищных сновидениях, которые порождали мою ревность. Вы были для меня монстром. Я всегда украдкой наблюдал за вами, Дани. Тайком, но жадно. Я смотрел, как вы орудуете левой рукой. Мне всю жизнь казалось, что левши сумасшедшие, злые и скрытные, как и те, кто грызет ногти. Вы, должно быть, при встречах со мной страшно потешались в душе, вспоминая о тех подонках, которые переспали с Анитой, о тех мерзостях, к которым они ее склоняли. И я сходил с ума. Она, конечно же, продолжала изменять мне, и вы, вероятно, об этом знали. Она, несомненно, рассказывала вам о любовных утехах, как они разнообразны, и говорила, что в этих делах я просто щенок, толстый неумелый щенок. У меня не было власти над вами, но я мечтал, чтобы вас тоже втоптали в грязь, чтобы исчезла наконец удивительная гармония ваших черт, ваших слов, вашей походки. О той отвратительной истории, перед которой меркнет все остальное, я узнал в прошлом году. Как-то поздно вечером мы с Анитой встретили в ресторане одного молодого человека ее возраста, хилого и самовлюбленного, как все они. С тех пор как я женился на Аните, я ненавижу всех молодых мужчин. Я без малейших угрызений совести передушил бы их собственными руками, если бы мог сделать это безнаказанно. Всех до единого. Или же заставил бы остальных мужчин относиться к ним как к публичным девкам. Для меня нет большей радости, чем узнать, что какой-нибудь актер, которого Анита или самая глупейшая машинистка из агентства считает неотразимым, оказался жалким педерастом. Я убежден, что актеры все таковы, ведь они добровольно становятся всеобщим достоянием. Увидев этого парня, Анита побелела. Рука, которую она протянула ему, дрожала, и голос ее, когда она сказала ему несколько слов, тоже дрожал. Мы начали ужинать. Он сидел с компанией за другим столиком, и я видел, как он смеялся, ерзал на своем стуле, то и дело исподтишка бросая взгляд в нашу сторону, на Аниту. Оставив ужин почти нетронутым, я расплатился. Отвел Аниту в машину, которая стояла на улице Кантена Бошара, почти напротив кино, где мы перед этим смотрели веселую картину для грустных людей, и там избил ее. Она рассказала мне о том майском вечере, еще до нашей женитьбы, когда она напилась вместе с вами и двумя молодыми людьми - один из них был этот самый тип из ресторана. Она рассказала мне, что, выйдя ночью из очередного кабака, вы все отправились на вашу квартиру, чтобы выпить еще по стаканчику. Рассказала, как в то время, как она с уже задранной юбкой миловалась с одним мерзавцем - не с тем, что был в ресторане, а с другим, - этот домогался того же от вас. Как вы обругали ее, убежали из собственной квартиры, бросив ее там одну. Она твердила сквозь рыдания, и я знал, что она не лжет: "Я совсем потеряла голову, я не соображала, что делаю. Дани не пьет, не путается с мужчинами, она кичится своей добродетелью, тем, что ей никто не нужен, и предает тебя при первом же случае. Она ни на миг не задумалась обо мне, понимаешь, просто ушла, а я была пьяна, вдребезги пьяна". Я отправил Аниту домой на такси, а сам вернулся в ресторан. Парень был еще там. Я дождался его на улице и своей обычной неторопливой походкой пошел метрах в ста за ним, по Елисейским полям. Он не видел меня. С ним была блондиночка, влюбленная, как все вы. Он повел ее пешком к себе, на улицу Ла Боэси. Они то и дело останавливались, чтобы похихикать у какой-нибудь витрины с погашенными огнями, или бесстыдно целовались на глазах у поздних прохожих. Я настиг их в подъезде дома, куда они вошли. Сперва я ударил его, потом ее. Она упала без памяти, не успев ни оправиться от удивления, ни закричать. Я поднял ее на руки, а его - он еле стоял на ногах - подтолкнул к лестнице. Я поклялся придушить его, если он позовет кого-нибудь на помощь. Совершенно растерявшийся от страха, он впустил меня в большую квартиру на втором этаже. Я положил белокурую девицу на пол и запер дверь. Я опять принялся избивать парня, который начал было пререкаться. Держа за борт разодранного пиджака, я притиснул его к стене и бил не помня себя то одной рукой, то другой. Потом, уже совсем не соображая, что делаю, я одним рывком, разодрав, сдернул с него брюки и трусы в цветочек и потащил в соседнюю комнату, чтобы поискать, чем можно еще больше унизить его перед этой девицей. Кажется, он называл меня "мсье" и молил о пощаде, кажется, он не проявил ни на йоту мужества, не сделал ни малейшей попытки защититься, это была мерзкая гнида, и именно его гнусная слабость погасила мой гнев. Я швырнул его на стул в кухне. Приподнял ему голову за подбородок. Из носа и ушей у него текла кровь. Я что-то говорил ему, но что - не помню. Да и все равно он не мог меня понять. Никто не может понять. Потом я вернулся в ту комнату, где была девица. Она тоже называла меня "мсье". Я левой рукой закрыл ей рот и, прижав к той же стене, у которой избивал ее возлюбленного, рывком разорвал на ней платье. Ее широко раскрытые, полные слез глаза были совсем близко и смотрели на меня. Она была ни жива ни мертва от страха, как ребенок. Я отпустил ее, Дани. Никто не может понять. Не помню, как я очутился снова в своей машине на улице Кантена Бошара, но, когда я очнулся, то сидел, положив руки на руль, и, уткнувшись в них лицом, плакал. Не считая детских лет, я плакал всего два раза в жизни. В тот вечер и вот теперь, в пятницу, у омерзительной фотографии моей жены. Вы можете это понять, Дани? В ту же ночь я узнал и о других изменах Аниты после нашей свадьбы, и о вашей поездке в Цюрих. Но о Кобе она не сказала ни слова. Я долго сидел один около спящей дочурки. Потом оглушил себя снотворным и лег спать прямо на полу, рядом с детской кроваткой, и мой сон был заполнен моей девочкой. На следующий день я принял меры, чтобы встретиться с парнем, которого избил. Встреча состоялась в кафе, рядом с его домом. Он весь опух от побоев, но, попивая свой дрянной томатный сок, непринужденно разглагольствовал - ведь он знал, что теперь я опасаюсь его. Я выдал ему чек. Он сказал, что я сумасшедший и меня следовало бы изолировать. Он даже смеялся, несмотря на то, что рот у него был облеплен пластырем. Я унизился до того, что попросил его рассказать о той майской ночи, я хотел знать его версию. Самое ужасное было, что в его памяти сохранились лишь какие-то отрывочные воспоминания, для него это не представляло никакого интереса. Он сказал, что, в общем-то, я ему заплатил за то, что он переспал с моей женой. Он вслух обдумывал, не должен ли он разделить эти деньги со своим дружком. Остаток дня я не мог работать. Весь обливаясь потом, я снова и снова перебирал в памяти признания Аниты. В ее рассказе фигурировал один парень, которого я знал и которого по крайней мере имел возможность проучить. Помните, у нас работал художник-брюнет, эдакий тореадор с виду? Его звали Витта, Жак Витта - он попал в автомобильную катастрофу и вскоре после этого ушел из нашего агентства? Так в действительности-то это я подкараулил его в тот вечер в Буживале. Когда я пришел к большому дому, где он жил, было семь часов вечера и заходящее солнце полыхало над Сеной. Трое или четверо ребятишек затеяли рядом со мной игру. Я поймал брошенный ими мяч. Поговорил с ними. Потом остался один, прошло несколько часов. Я курил и ходил взад и вперед, держась в тени, подальше от уличных фонарей. Было уже за полночь, когда Витта подъехал на своей малолитражке, один, и поставил машину на стоянку. Когда он увидел, что я приближаюсь к нему, он сразу сообразил, зачем я здесь. Он не хотел выходить из машины, сидел в ней, в отчаянии цепляясь за дверцу. Тогда я схватился обеими руками за машину и перевернул ее. В соседних домах стали раскрываться окна. В тишине ночи раздались голоса. Я вытащил Витта из машины - надо сказать, он оказался гораздо мужественнее того подонка и все норовил пнуть меня ногой в низ живота, - ударом свалил его на землю, потом поднял и снова бил, швырнул на траву, пока не понял, что могу прикончить его. Я вернулся домой. Ту ночь я тоже провел на полу у кровати дочурки. Два или три дня спустя Витта пришел ко мне в кабинет с заявлением об уходе. От чека он отказался. Потребовал, чтобы я возместил стоимость дверцы и крыла машины, но за увечья не взял ничего. Да, сказал он, раз пять он был с моей женой в одной из гостиниц на улице Пасси... И, сделав непристойный жест, добавил, что воспользовался моей женой просто как обыкновенной потаскушкой, она ему больше и не нужна. Вы меня понимаете, Дани? После этого сильнее, чем кого-либо, я возненавидел вас. Я заставлял себя не смотреть на вас во время утренних летучек по понедельникам. Одно время я подумывал вас уволить. Но меня остановили два соображения: нужно было найти предлог, убедительный для ваших сослуживцев - например, какой-нибудь промах в работе, на что было мало надежды, - и потом, если бы я вас уволил, вы тотчас бы поступили на работу в другое агентство и нам опять пришлось бы сталкиваться, но там вы наверняка заняли бы более высокий пост и стали бы более влиятельной, чем теперь. И я решил ждать. Прошло несколько месяцев. Я следил за Анитой, и, как мне казалось, следил хорошо. Я считал, что те страшные дни, о которых я вам рассказал, навсегда отбили у нее охоту вносить разлад в нашу семью. Я ее любил. Я всегда ее любил. Я знаю, что думают в агентстве по поводу моей женитьбы. Что она сразу, как только поступила к нам на работу, решила забеременеть от патрона и женить его на себе. Но это совсем не так. Дани. Чтобы добиться положения и денег в том мире, куда она стремилась, ей никто не был нужен. Наоборот, она совсем не поощряла мои ухаживания, я ее не интересовал. Несколько раз мы выходили из агентства вместе. Я вел ее куда-нибудь поужинать. Я рассказывал ей о своем детстве, о том, как меня боялись ребята, я старался, похваляясь своей физической силой, поразить ее этим. Но она просто считала, что я слишком большой, слишком толстый, и тоскливо зевала. После ужина, который явно не доставлял ей ни малейшего удовольствия, я не знал, куда ее повести. Я не танцую и не бываю ни в каких модных заведениях. И я провожал Аниту на бульвар Сюше к ее матери. А затем находил какую-нибудь уличную девку и получал от нее то, что хотел получить от Аниты. Поймите меня правильно, Дани. Впервые она стала моей против своей воли, это произошло в одну из суббот, в пустом агентстве, куда мы с ней пришли, чтобы поработать. Это был счастливый для меня день, потому что тогда-то и была зачата Мишель. А восемь месяцев спустя я женился на Аните. В одном я все-таки уверен: до нашей женитьбы ее что-то притягивало ко мне - пусть даже это было всего лишь извращенное стремление убедиться, что мужчина моего роста и моей комплекции в любви чем-то отличается от других мужчин. На первых порах, когда мы встречались у меня, она раздевалась лихорадочно и в то же время нерешительно - не знаю, что ее больше возбуждало, страх перед болью или предвкушение наслаждения. Насколько деятельна и самоуверенна она была обычно, демонстрируя свою явную склонность верховодить, настолько наивно и неуклюже она прибегала к любым ухищрениям, лишь бы оказаться со мной, подчиниться грубой неумелой силе наших первых объятий. Вот в чем беда Аниты. Ее неотвратимо притягивает все, что может ее сокрушить. Секрет ее привязанности к Морису Кобу в том, что он мог без конца ломать ее, повергать в ужас, заставлять что-то делать помимо ее воли - ваши фотоснимки. Дани, лишь бледный тому пример, - он не гнушался ничем, чтобы держать ее в своей власти. Как-то ночью, в минуты любви, она протянула мне ремень, жалкими словами пытаясь объяснить, что я должен стегать ее, не обращая внимания на ее вопли, или даже вообще прикончить, потому что из лабиринта, в который она попала, выхода нет. А я не смог, не смог пойти на то, чего не понимаю. Да и кто может такое? Вы слышите меня, Дани? Эти две дырки в груди Коба потрясли меня тем, что они ставили под угрозу будущее Мишель. Тогда, в подвале, я избил Аниту только потому, что узнал еще об одном мерзавце, который, как многие другие до него, делал меня рогоносцем. Только потому. Я был счастлив, что он мертв, я был счастлив, что для того, чтобы выкрутиться, придется убить и вас. Я люблю Аниту. Люблю и жалею, как свою дочурку, ибо знаю, что вопреки мнению всех, Анита на самом деле пусть грешная, но заблудшая душа. Клянусь, мне ни на секунду не пришла - и никогда не придет! - в голову мысль бросить ее, дать упрятать ее за решетку, оставить страдать одну. Когда в тот день, в пятницу, я вернулся в комнату, куда я позже привел вас, Анита уже не плакала. Мы долго говорили с нею, она сидела, прижавшись щекой к моему лицу и обвив руками мою шею. Она монотонным голосом рассказала мне о своей связи с Морисом Кобом: после нашей женитьбы они время от времени встречались, она не могла порвать с ним. Она выстрелила в него потому, что во время очередной их ссоры - он собрался ехать в Вильнев-лез-Авиньон, где его ждала другая женщина, - ружье оказалось под рукой. Я слушал ее исповедь и думал, как избежать полиции, но не находил выхода. Анита сказала мне, что при встречах с Кобом она, боясь меня, держалась очень осторожно. Она бывала у него, только когда прислуга уходила - так было и в этот раз, - а если случалось, что ей необходимо было назвать себя, она всегда называла чужую фамилию: вашу, Дани. Вот так. Вы знаете, я и говорю, и двигаюсь медленно, но голова у меня работает быстро. Я взглянул на часы: было четверть пятого. Когда Анита позвонила в агентство, со слезами умоляя меня приехать в квартал Монморанси, было три часа. Значит, с момента смерти Коба прошел час с четвертью. Еще несколько минут мне понадобилось на то, чтобы хотя бы в общих чертах разработать план нашего спасения. Мне кажется, я достаточно убедительно дал вам понять, что ваша судьба меня не волновала. Главное для меня теперь было - время. В одной книге, в "Алисе в Стране Чудес", говорится, что время - действующее лицо. И вот с этого момента я все свои силы устремил на то, чтобы оно было за нас, против вас и против всех, это была основная моя забота. В первую очередь я решил отодвинуть час убийства Коба для тех, кто будет вести следствие, и таким образом выиграть несколько часов, которые окажутся в полном моем распоряжении, получить, так сказать, чистые страницы и вписать в них новую, свою версию убийства. Для этого прежде всего требовалось, чтобы вскрытие было произведено только через несколько дней. Значит, следовало спрятать труп Коба до тех пор, пока время его смерти можно будет установить лишь приблизительно. Кроме того, по моим планам, он должен был еще пожить, прежде чем умереть вторично. Вот почему я перенес место убийства из Парижа в Вильнев. Коб собирался поехать туда. Так пусть поедет. В его бумагах я обнаружил билет на самолет. Я знал, что в Авиньоне он собирался забрать свой "тендерберд", который находился там в ремонте: утром в присутствии Аниты он звонил в гараж, чтобы проверить, будет ли машина готова. Он заберет ее. Я просил Аниту описать мне дом в Вильневе. Анита бывала там раза два или три, ценой лжи, в которой у меня уже не хватило духу упрекнуть ее. Она сказала, что дом стоит довольно уединенно, но неподалеку находится еще несколько вилл. Она была убеждена, что, если трижды выстрелить из ружья, и на сей раз не в подвале с бетонными стенами, а в комнате с открытыми окнами, то соседи услышат выстрелы и смогут затем дать показания. Этого мне было достаточно. Я принялся торопливо осматривать вещи в комнате, где мы находились, потом в спальне Коба, которую Анита мне показала. Пока я занимался этим, голова моя лихорадочно работала. Знакомясь с тем, что представлял из себя этот человек, я в то же время во всех подробностях разрабатывал план действий, как свалить убийство на вас и к тому же перенести его за тысячу километров от Парижа. Я пока ничего не говорил Аните, так как пришлось бы потерять драгоценное время на то, чтобы добиться ее согласия. Я раскрывал ей свой план постепенно, в течение всей ночи, по мере того как мне нужна была ее помощь. Только в аэропорту, в самый последний момент, я сказал ей, что вы должны будете умереть. Я внушил ей, что действую уверенно и твердо, как всегда. Когда я уехал из дома в квартале Монморанси, у меня вызывали сомнения лишь некоторые детали. Самое сложное заключалось в том, что, если не считать нескольких случаев, когда Анита при довольно туманных обстоятельствах называлась вашим именем, с Морисом Кобом вас связывала лишь одна нить. И я тогда еще не мог определить, насколько она ценна для меня. Анита, рассказывая мне о своей измене, упомянула о нескольких снимках, которые она по просьбе Коба сделала тайком у вас дома крошечным, почти как зажигалка, аппаратом для любителей миниатюрных безделушек. Она добавила, что он увлекался "подобными глупостями" и умел получать превосходные отпечатки с самых плохих негативов. Но, насколько она помнила, все снимки, за исключением одного, сделанного утром при ярком свете, когда вы были без очков и она могла действовать более смело, оказались либо слишком темными, либо явно свидетельствовали о том, что снимали вас без вашего ведома, и поэтому были не только непригодны, но даже опасны для задуманного мною плана. К тому же Коб увез их в Вильнев, и Анита даже не была уверена, что он сохранил их. Коб видел вас еще до нашей женитьбы, всего один раз, да и то мимолетно, в подъезде вашего дома, когда вы возвращались к себе, а Анита выходила с ним из вашей квартиры. Вы настолько привлекли его внимание, что он убедил Аниту сфотографировать вас, когда она будет у вас ночевать, - он это сделал главным образом из желания унизить ее. А вы, насколько она помнит, едва обратили на него внимание. Я оставил труп Коба в тире и запер дверь на ключ. В его спальне я собрал всю одежду, которая была на нем в этот день. Взял его бумажник и разные бумаги, среди которых оказался рецепт на дигиталис, адрес гаража в Авиньоне и билет на самолет в Марсель-Мариньян. Переключил телефон до конца праздников на Службу отсутствующих абонентов. Аните я дал ключи Коба, чтобы она, когда будет уходить, все заперла. Я сказал ей, что привезу вас сюда и таким образом изолирую на одну ночь, и объяснил, под каким предлогом сделаю это. Я поручил Аните распихать по ящикам те вещи, которые могли бы навести вас на мысль, что вы не в нашей квартире. Анита была уверена, что вы знаете, где мы живем. Но, в общем, то, что вы могли подумать, уже не играло для меня никакой роли, так как назавтра вы должны были умереть. Я предупредил Аниту, что через полчаса позвоню ей на авеню Моцарта. Она должна переодеться для фестиваля рекламных фильмов, куда мы намеревались пойти. Я по телефону опишу ей, что вы наденете в этот вечер, чтобы она приготовила что-нибудь похожее для себя. Она никак не могла понять, зачем это. На ее бледном лице слезы оставили черные полоски расплывшейся туши для ресниц. Она была как потерянная. Я сказал, что ей необходимо сейчас выглядеть красивой, естественно держаться, взять себя в руки. Я сел в свою машину, которая стояла на улице метрах в пятидесяти от ворот Коб... Я поехал прямо в агентство. По дороге я закурил сигарету, первую сигарету с тех пор, как уехал с работы. Было уже около пяти часов. В моем кабинете сидел Мюше, он хотел показать мне несколько объявлений. Я быстро утвердил их и отослал его. Наверное, этому бездарному недотепе впервые в жизни привалило такое счастье. Я буквально вытолкал его за дверь, достал из ящика стола справочник воздушных сообщений и отметил часы вылета и прибытия тех самолетов, которые могли мне понадобиться в течение ночи. Потом вызвал по телефону свою секретаршу и попросил ее заказать два билета на швейцарский самолет, улетавший в Женеву завтра, в четырнадцать часов. Пусть их доставят вечером мне домой. Я также дал ей указание подобрать для меня дело Милкаби. После этого я выпил рюмку водки, да, кажется, водки, и поднялся этажом выше, в ваш кабинет. С тех пор как эта комната стала вашим рабочим кабинетом, я впервые вошел туда. Вас не было, и я хотел было попросить, чтобы вас разыскали, но потом решил, что не стоит зря привлекать внимание. Воспользовавшись вашим отсутствием, я осмотрел комнату, заглянул в ящики стола, в вашу сумочку, которая лежала на нем. Меня, конечно, не оставляла мысль найти какие-нибудь дополнительные детали для осуществления моего плана, но главное - я старался при помощи вещей, которые вас окружали, которыми вы пользовались в повседневной жизни, ближе узнать вас. Чем дольше вы не приходили, тем больше страшился я той минуты, когда вы появитесь. Я уже не понимал, с кем мне придется иметь дело. Я посмотрел на ваше белое пальто, висевшее на плечиках на стене. Потрогал его. От него пахло теми же духами, какими пользовалась Анита, и это сначала неприятно удивило меня, а потом обрадовало. Если, паче чаяния, обратят внимание но то, что в доме в квартале Монморанси или в Вильневе чувствуется запах одних и тех же духов - а Анита на днях ездила с Кобом в Вильнев, - то это тоже могут приписать вам, а не ей. Но ваша комната, ваше пальто вызывали во мне еще какое-то чувство, неопределимое и в то же время очень явственное, и оно занимало меня больше всего остального и даже страшило. Знаете, Дани, сейчас мне кажется, что это было предчувствие того, что случилось со мной потом вопреки всем моим расчетам-бесконечная гонка без сна и отдыха, днем и ночью, до самого конца, бесконечная гонка, в которой я был как одержимый. Впрочем, я всегда был одержимым. Белокурое существо, которое внезапно появилось на пороге, было мне совершенно незнакомо, я никогда его раньше не видел. В этом залитом солнцем кабинете, который, как мне казалось, я целиком заполнял своей тушей, ни одна ваша черта, ни одно ваше движение. Дани, ни одна интонация вашего голоса не совпадали с моим представлением о вас. Вы были слишком близко, слишком осязаемы - не знаю, как это объяснить. Вы держались так спокойно и уверенно, что я даже усомнился в реальности того, что со мной произошло. Я вертел в руках маленького слоника на шарнирах. Я чувствовал, что моя растерянность не ускользнет от вас, что вы тоже делаете какие-то умозаключения, одним словом, что вы живая. Вести игру с Морисом Кобом, следуя моему плану, было просто. Я мог, как вещь, по своему усмотрению перебрасывать его куда угодно и даже заставить его совершать какие угодно поступки, так как он был мертв. Вы же, как это ни парадоксально, были полной абстракцией, в вас были заложены миллионы непредвиденных поступков, и любой из них мог меня погубить. Я ушел. Но тут же вернулся, так как забыл одну важную деталь. Вы не должны были говорить своим сослуживцам о том, что вечером будете работать у меня Потом я зашел в бухгалтерию и взял толстую пачку купюр из своего личного сейфа. Я сунул деньги прямо в карман пиджака, как делал это когда-то двадцатилетним юношей, во время войны. Между прочим, именно война помогла мне обнаружить единственный мой талант-умение продавать кому угодно все что угодно, включая и то, что покупается легче и дороже всего, а именно воздух. Новенькая машинистка - не знаю ее имени - с глупым видом наблюдала за мной. Я попросил ее заниматься своим делом. Позвонив секретарше, я сказал, чтобы она отнесла ко мне в машину досье Милкаби, пачку бумаги для пишущей машинки и копирку. Я видел, как вы проходили по коридору в своем белом пальто. Я зашел в комнату редакторов, откуда доносился такой знакомый мне гвалт. Это Гошеран раздавал конверты с премиальными. Я попросил его дать мне ваш конверт. Затем вернулся к вам в кабинет. Я был уверен, что вы оставили записку, в которой объясняете свой неожиданный уход. Когда я увидел листок, прикрепленный к настольной лампе, я не поверил своим глазам. Вы написали, что вечером улетаете на самолете, а ведь я именно об этом и мечтал - чтобы все думали, что вы куда-то уехали. Но, как я вам уже сказал, Дани, голова у меня работает быстро, и моя радость была недолгой. Вы уже сделали один шаг, который сверх всякого ожидания совпадал с моим планом, и уже один этот шаг мог все разрушить. Я задумал послать в Орли ту пресловутую телефонограмму от вашего имени, в которой бы говорилось, что, если Коб улетит в Вильнев, вы последуете за ним. Но ведь вы не могли решить, что едете, за три часа до того, как узнали, что он наплюет на ваши угрозы и все равно улетит. Конечно, пока что я еще имел возможность выбрать, чем мне воспользоваться - вашей запиской, которую мог увидеть любой служащий в агентстве, или все-таки телефонограммой, которую я задумал отправить. Ведь одно исключало другое. Если бы я об этом не подумал, если бы я вовремя не сообразил, что получается нелепица, которую заметил бы даже самый тупой полицейский, вы бы, Дани, сразу победили, даже если бы я убил вас. Я выбрал телефонограмму. Я сложил вашу записку вчетверо и сунул к себе в карман. Она никому не была адресована, и после отправления самолета, на котором должен был лететь Коб, могла мне пригодиться. Да, время - это действующее лицо, Дани, и наша с вами жизнь в течение последних дней была дуэлью, в которой мы пытались завоевать его благосклонность. Я нашел вас внизу, под аркой. Вы стояли спиной к свету, и ваша высокая неподвижная фигура была резко очерчена. Под предлогом, что я хочу дать вам возможность захватить необходимые вещи, а на самом деле для того, чтобы побывать в вашей квартире и суметь потом проникнуть туда, я повез вас на улицу Гренель. Помню, как мы ехали, ваш спокойный голос, ваш профиль с коротким носиком, луч солнца, неожиданно осветивший ваши волосы. Я боялся самого себя. Ведь чем меньше я буду с вами разговаривать и смотреть на вас, тем меньше меня будет преследовать мысль, что за этими темными очками, за этим гладким лбом ритмично бьется чужая жизнь. К вам домой мы приехали позже, чем я рассчитывал. Едва я переступил порог вашей квартиры, как в моей памяти всплыли все подробности признаний Аниты, все те кошмарные сны, которые мучили меня по ночам. Вы закрылись в ванной комнате. Я позвонил на авеню Моцарта и тихо сказал Аните, чтобы она с Мишель ждала нас в квартале Монморанси. Она с беспокойством спросила: "С Мишель? Почему с Мишель?" Я ответил, что так будет лучше. Больше я ничего не мог сказать, потому что сам я прекрасно слышал каждое ваше движение за стенкой. Мне подумалось, что вы отнесетесь ко всему с большим доверием, если, войдя в "наш дом", увидите нашу дочь. Но не только это соображение руководило мною. Я хотел, чтобы Мишель была рядом со мной. Я, по-видимому, боялся, что, если дело примет дурной оборот, то в ту минуту, когда у нас еще останется возможность удрать за границу, ее не окажется с нами. И это была правильная мысль. Ведь сейчас и Анита, и Мишель в безопасности. Самой ужасной была минута, когда вы вернулись в комнату. Анита требовала объяснений, а я ничего не мог ответить. Мне надо было в вашем присутствии описать ей, как вы сейчас выглядите, и в то же время не вызвать у вас подозрений. И я стал говорить так, будто она спросила меня что-нибудь вроде того: "Я уже шесть месяцев не видела Дани, она изменилась?" Вы присели на ручку кресла и надевали белые лодочки - одну, потом другую. Узкая костюмная юбка, короткая, как и полагается по нынешней моде, весьма откровенно демонстрировала ваши длинные ноги, и я обратил на них внимание, хотя сам удивился, что в такую минуту способен на это. Я продолжал говорить. Мне кажется, говорил я своим обычным голосом. Но мысли мои расплылись, так же как недавно тушь для ресниц на лице Аниты. Впервые я физически ощутил, что мне предстоит вас убить, лишить жизни живое существо, сидящее сейчас рядом со мной, и сделать это не путем каких-то расчетов и умозаключений, но просто-напросто собственными руками, как убивает свою жертву мясник. Я пережил паршивую минуту, Дани. Потом все проходит. И что бы мне ни говорили по этому поводу, как бы ни пытались меня убедить в обратном, теперь я знаю: проходит. Все проходит, да. На какой-то миг, всего на один миг вы испытываете тошнотворное нежелание - наивысшей точки оно достигает, когда кажется, что лучше умереть самому, - но потом оно проходит навсегда, а к тому осадку, что остается от него, вы постепенно привыкаете. Убивать легко и умирать легко. Все легко. Трудно только одно: хоть на минутку утешить того, кто замурован в нас, кто не вырос и никогда не вырастет, кто беспрестанно взывает о помощи. По пути в Отей я послал вас купить пузырек дигиталиса по рецепту Коба, который захватил с собой. Сначала я думал использовать его как еще одно доказательство вашей связи с Кобом, но, пока вы ходили, я поразмыслил, и мне пришло голову, что в нужный момент, завтра утром, это лекарство может стать тем самым оружием, которое я искал, чтобы вас убить. Я решил создать такую версию: привезя труп своего любовника в багажнике его "тендерберда" из Вильнева в Париж, вы, потеряв всякую надежду скрыть свое преступление, покончили с собой. Выпить пузырек дигиталиса - мне показалось, что это вполне правдоподобный способ самоубийства для женщины. А добиться, чтобы вы это сделали, я сумел бы без особого труда. Я силой заставил бы вас, вы слишком слабы, чтобы оказать мне сопротивление. Дом Коба в квартале Монморанси не вызвал у вас ни малейшего удивления - вы явно были убеждены, что находитесь у нас. Когда я, поднявшись на второй этаж к Аните, рассказал ей об этом, она не поверила. А вы уже сели за старенький "ремингтон" покойного хозяина и принялись печатать. Мишель была с нами, она сидела тут же на площадке лестницы в кресле с высокой спинкой и держала на коленях куклу. Теперь, когда она была рядом, я чувствовал себя хорошо. Анита сказала мне: "Я знаю Дани лучше тебя. Уверена, что она не поддалась на обман. Просто никогда нельзя понять, что скрывается там, за ее темными очками". Я пожал плечами. Лично мне в эту минуту не давал покоя ваш белый костюм. Раз он был сшит в ателье, с которым связано мое агентство, я не мог позвонить туда, чтобы мне немедленно доставили такой же. Правда, у Аниты был белый костюм, но он ни капельки не походил на ваш. Она мне сказала, что посмотрит ваш и тогда что-нибудь придумает. Белые лодочки у нее есть, а уж причесаться, как вы, она сумеет. Я объяснил ей, что она должна сделать: отвезти девочку к своей матери, купить на аэровокзале Энвалид билеты на самолет до Марселя-Мариньяна, затем поехать на фестиваль рекламных фильмов, где мы должны были быть вдвоем, и дать понять окружающим, что я тоже там, потом отправиться на авеню Моцарта, переодеться, взять такси до Орли, сесть в самолет "Эр-Франс", который улетает около одиннадцати часов и делает посадку в Лионе. В Лионе мы встретимся. Мы уточнили все детали этой встречи, а также вашего пребывания вечером в доме Коба. Снизу до нас доносился стук машинки. Анита сказала, что, зная вас, она убеждена, что вы не остановитесь, пока у вас не заболят глаза, и вы не из тех, кто станет рыскать по чужой квартире. Но я все же предпочел принять меры предосторожности. Мы нашли у Коба несколько таблеток снотворного и растворили их в вине, которое Анита поставила потом для вас на столик вместе с холодным ужином. Чтобы снотворное оказало свое действие, его надо было положить щедро, так как Анита сказала, что больше одного бокала вина вы никогда не пьете. Я кинул таблетки в вино на глазок. Все это мы проделали на кухне, в то время как вы считали, что я уже уехал. На самом же деле, когда Анита показывала вам вашу спальню, я прошел в комнату, где вы печатали, вынул из вашей сумочки ключи от квартиры на улице Гренель, водительские права и - эта идея мне пришла в голову внезапно - вашу бирюзовую шелковую косынку. Нежно поцеловав уснувшую в кухне Мишель, я взял один из чемоданов Коба, в который уложил наверху его одежду-ту, что он носил в свой последний день, - и спустился в подвал. Он лежал в нелепой позе, как поверженная статуя, освещенный резким светом лампочки. Я сказал ему мысленно, что наконец мы поменялись местами - теперь он в более дурацком положении. Сейчас мы вместе с Анитой защищаем свою единую жизнь - нашу и Мишель, - и Анита больше, чем когда-либо прежде, стала мне женой. Что он мог ответить на это? Жалкий болван, да, жалкий подонок. Я поднял винчестер и положил его наискосок на чемодан. На столике я обнаружил коробку патронов (30х30) и тоже взял с собой. Убедившись, что одна гильза осталась в магазине ружья, я разыскал на полу две остальные. Затем запер дверь на ключ и вышел через черный ход в сад. Анита ждала меня там, прислонясь к стене. Я дал ей денег. Все ключи Коба я оставил у себя, мне некогда было разыскивать в связке, который из них от дома в Вильневе. Анита меня поцеловала, у нее были горячие губы. Она сказала мне, что будет такой, какой я хотел бы ее видеть, и еще сказала, что я верный человек и она меня любит. Когда я сел в свою машину, было уже больше половины седьмого. Последнее мое воспоминание о доме Коба в тот вечер - это освещенное окно на первом этаже, за которым смутно виднелось ваше лицо и светлые волосы. Я поехал на улицу Гренель. На лестнице мне никто не повстречался. Я открыл дверь, вошел и запер ее за собой. Первым делом я передал телефонограмму в Орли. Потом засунул в чемодан Коба два ваших платья, черные брюки, ваше белье и еще кое-какие вещи из ящиков шкафа. Я взял также белое пальто и одну серьгу - вторая закатилась куда-то под тахту. Было уже десять минут восьмого. Самолет Коба вылетал в семь сорок пять, но я все-таки заглянул в ванную комнату - там еще валялось платье, в котором вы были в агентстве. Я взял и флакон ваших духов. И вот началась гонка по южной автостраде: одна стрелка приближалась к половине восьмого, вторая показывала сто шестьдесят. Машину я оставил у сторожа стоянки перед автовокзалом. Извинившись перед приемщиком багажа за опоздание, я сунул ему свой чемодан и чаевые. Я мчался что было духу. У выхода на летное поле мне вручили "вашу" телефонограмму. Чтобы меня запомнили, я дал десять франков на чай. В "каравелле" у меня не спросили фамилию, но я под разными предлогами дважды повторил стюардессе, что меня зовут Морис Коб, Морис Коб, и что я лечу в Вильнев-лез-Авиньон. Я выпил рюмку водки, взял предложенную мне газету. Лететь предстояло час с небольшим. Я принялся размышлять. Меня совершенно не волновало то, что я нисколько не похож на Коба. Среди такого количества пассажиров никто не запомнит, как выглядел один из них. Могут примерно запомнить фамилию, да еще может запасть в голову Авиньон, и достаточно. И как раз во время этого полета, когда я подумал о том, что Аните тоже предстоит выдавать себя за другую, но у нее возникнут гораздо большие трудности, чем у меня, она должна оставить о себе очень четкие воспоминания, - мне в голову и пришел трюк, чисто рекламный трюк с забинтованной рукой. Такие подробности запоминаются лучше всего: "Это была дама на "тендерберде", и у нее была забинтована рука". Я сразу же оценил, сколь выгодна будет эта инсценировка, тем более если забинтовать левую руку. В гостинице Анита сможет сама не заполнять карточку, поскольку она левша. А так как она не левша, то ей повязка не помешает. Ваше самоубийство само по себе явится доказательством вашей вины. А если у вас будет покалечена рука, никто не удивится, что вы не оставили никакой записки, которая бы пролила свет на ваш поступок. В Марселе-Мариньяне было уже темно. Получив свой чемодан, я купил в зале аэропорта все необходимое для повязки. Потом сел в такси и поехал в Авиньон. По дороге я рассказал шоферу о своей работе, выдавая себя за инженера-строителя. Поговорили мы и о бедняках, которые живут в трущобах. Потом я снова углубился в свои мысли. Мы остановились у ворот гаража Коти. Я щедро отвалил шоферу чаевые - восемьдесят километров он промчал за пятьдесят минут. Позже я подумал, что совершенно не запомнил его. Даже не могу сказать, какого цвета были у него волосы. Что бы вам ни говорили, Дани, но это так. В действительности никто ни на кого не обращает внимания. Именно на это я рассчитывал, когда собирался обвести вокруг пальца тех, кому поручат вести следствие, и хотя бы в этом, мне кажется, я был прав. В гараже была тишина и полумрак. У застекленной будки ко мне подошел мужчина. Я заплатил ему за ремонт "тендерберда". Он выдал мне счет. Я сказал, что у меня вилла Сен-Жан в Вильневе. Он подогнал "тендерберд" к воротам - с поднятым верхом, только что вымытый. Я сел за руль, пытаясь с ходу угадать, как тронуть эту машину с места. Это оказалось просто. Мне кажется, я уехал, не вызвав никаких подозрений. Мне пришлось спросить дорогу в Вильнев - он оказался гораздо ближе к Авиньону, чем я предполагал. Часы показывали четверть одиннадцатого, когда я распахнул ворота виллы Сен-Жан. Едва войдя, я сразу достал из чемодана винчестер и сделал три выстрела. Две пули я пустил в раскрытое окно, одну - в стену в большой комнате. Чтоб сбить с толку какого-нибудь дотошного эксперта, я подобрал пустые гильзы, а на пол, под стол, бросил те, что нашел в Монморанси. В магазин я вложил три новых патрона. После этого я стал вслушиваться в ночную тишину. Я уже заранее решил, что, если кто-нибудь появится, я скроюсь, оставив здесь костюм Коба, ваши вещи и машину. Но никто не появился. За четверть часа я сделал все, что нужно. Большую фотографию, где вы сняты обнаженной, я нашел наклеенной на деревянный подрамник наверху, в этой порнографической фотостудии. Я посмотрел все папки со снимками, вынул ваши - за исключением двух, которые вполне подходили для моего плана, - и Аниты, от которых хотелось выть. Вот Аниту снимали с ее полного согласия, Дани. Все это я разорвал, сунул в большой бумажный мешок и потом увез с собой. Я отыскал и нужные мне негативы - они оказались в ящике, пронумерованные и занесенные в каталог, как почтовые марки. Были там и рамки для контактной печати. Я отнес вниз вашу большую фотографию и повесил ее на стену, взамен другой, на которой была изображена девица лет двадцати, не старше, присевшая в какой-то нелепой позе. Прежде чем снова подняться в мастерскую, я впервые вгляделся в ваше лицо. Не могу вам объяснить отчего, но у меня вдруг появилось такое чувство, что вы в нашем лагере, что вы тоже, как и я, преисполнены жалости к нам. Ваше лицо на этом снимке выражало нескрываемую нежность к той, которая, пользуясь тем, что вы полуслепая, в ту минуту предавала вас, потакая гнусным порокам этого подонка. Короче, на этом снимке был запечатлен момент, который поразительно предопределил все дальнейшее. Я оставил фотографию на стене, хотя прекрасно сознавал, что я мерзавец. Я разложил в спальне ваши вещи, опрыскал вашими духами простыни, которые, быть может, еще хранили запах духов Аниты. Постель была в беспорядке. Кожаный ремень валялся на полу, там я его и оставил. Думаю, я уже начинал уставать и чувства мои притупились. Кожаный ремень не произвел на меня никакого впечатления, никакого. Я перенес в машину бумажный мешок, ваше белое пальто, коврик, в котором вы потом обнаружили труп Мориса Коба. И еще коробку с патронами и ружье. Дверь в доме я оставил открытой. Я действовал как робот, но я сделал все, чтобы ввести в заблуждение следствие. Включив дальний свет, я мчался на предельной скорости, сосредоточив все свои мысли только на дороге, не обращая внимания на то, что слеплю встречные машины. Я подъехал к аэропорту Лион-Брон около часу ночи, за двадцать минут до отправления самолета, которым я заранее решил лететь в Париж. Это был последний ночной рейс. Анита ждала меня не в назначенном месте, а немного дальше, на обочине шоссе. При свете фар я увидел, что она в белом костюме. Я открыл ей дверцу, и мы помчались. Оказывается, она ждала меня больше часа. Она все время дрожала от страха и холода. Я свернул с шоссе и остановился на проселочной дороге, под деревьями. Здесь я объяснил, что она должна делать. Я отдал ей ваши водительские права, косынку, белое пальто. Наложил ей на левую руку повязку. Я вырвал из обложки неиспользованного авиабилета, который она купила на ваше имя до Марселя-Мариньяна, внутренние листки, а обложку положил в карман вашего пальто вместе со счетом из авиньонского гаража и конвертом с премиальными. Из конверта я вынул часть денег - стоимость билета на самолет. На Аните был новый костюм, похожий на ваш. Она купила его, даже не примерив, неподалеку от площади Звезды, в какой-то лавке, которая оказалась отк