жду двумя траншеями, которые палили друг в друга, как в худшие времена. Другая моя ошибка заключалась в том, что я тотчас не залез в свою нору. Биплан с черными крестами на крыльях пролетел снова. Находившийся метрах в тридцати от меня Эскимос вдруг выпрямился на снегу и здоровой рукой что-то бросил в него как раз тогда, когда "этажерка" оказалась над ним. Почти тотчас взорвалась хвостовая часть самолета и одновременно пулеметная очередь прошила грудь Эскимоса, а на мою голову пришелся сильный удар. Придя в себя, я понял, что лежу на полу погреба, что еще светло. Но я не знал, который час, хотя и догадывался, что наступил вечер. Крупные снаряды дальнобойной артиллерии 220 калибра рвались вокруг, аж земля дрожала. Я прижался к стене, чтобы укрыться от осколков, и только тут заметил, что по лицу, там, где уже запеклась прежняя кровь, течет новая. Меня задела не пуля, а осколок кирпича или кусок хвостового оперения самолета. Не знаю. Я дотронулся до раны на голове и, хотя кровь еще текла, понял, что она не смертельна. Я ждал. Хотелось есть. Было очень холодно. Снаряды падали так густо, что я понял: боши оставили свои траншеи, да и наши отошли, ведь командир в Бинго, которого я уже видел, был не из тех, кто подставляет под огонь своих людей. А потом я услышал скрежет здоровенных черных чудовищ, перебазирующихся на восток. Досталось тогда и англичанам, которые вместе с нами держали оборону. Когда на фронте вспыхивают бои - это происходит либо в глубину, либо растягивается на километры вширь. Я снова почувствовал надежду Но сказал себе, что надо ждать, не двигаясь с места, что в завтрашней неразберихе на таком растянутом фронте у меня появится шанс незаметно пройти через наши линии. А уж потом придется, пока будут силы, идти лишь вперед. Я снова уснул, - продолжает Этот Парень. - Иногда рвался снаряд и земля сыпалась на меня, но я был далеко и снова погружался в сон. Внезапно меня что-то разбудило. Думаю, тишина. Или голоса в тишине, обеспокоенные, приглушенные, и шаги по снегу, да, скрипел снег. Я услышал: "Василек еще дышит!" И кто-то ответил: "Подойди сюда с фонариком, да поскорее!" Но тут снова начался обстрел и рядом со свистом разорвалось несколько снарядов. Земля подо мной дрожала, как при землетрясении, вспышки освещали погреб, и я увидел, что дверь, частично закрывавшая вход в погреб, горит. Тогда один из солдат, пригнувшись, спустился в погреб, и я сразу увидел на нем немецкие сапоги. Затем луч фонарика пробежал по стене, и он как подкошенный рухнул головой вниз около меня. Я подобрал фонарик и узнал одного из капралов с Бинго, того самого, которого Эскимос называл Бисквитом. Он был весь в крови, ему было худо. Я, как мог, затащил его поглубже и прислонил к стене. Он потерял каску, шинель на груди была разорвана и пропитана кровью. Держась за живот, он открыл глаза и произнес: "Клебер погиб. Я не верил до последнего момента". А затем, застонав от боли, сказал: "Мне тоже крышка". И больше уже не говорил, а только стонал. Я захотел посмотреть, куда его ранило, но он отвел мою руку. Я погасил фонарик. Наверху разрывы сместились в сторону, но стрельба велась с обеих сторон. Чуть позже капрал перестал стонать. Я зажег фонарик. Он был без сознания, но еще дышал. Я снял с него сумки. В одной были гранаты, в другой - документы, личные вещи. Так я узнал, что зовут его Бенжамен Горд. В третьей сумке я обнаружил кусок хлеба, сыр, плитку шоколада. Я поел. В его фляжке было вино. Я выпил два глотка и погасил фонарик. Дверь над моей головой перестала гореть, а небо все еще полыхало от взрывов. Я снова уснул. Глаза я открыл только перед рассветом. Капрала рядом не было. Он лежал на ступеньках. Думаю, придя в сознание, он хотел выбраться наверх и упал. Он умер не меньше часа назад. Лицо стало бледным и холодным. Но тут опять послышались шаги и голоса. Я снова забился поглубже в погреб. Спустя несколько минут луч фонарика осветил Бенжамена Горда, и я услышал по-французски "Вот черт!", а затем какую-то фразу по-немецки. По скрипу снега я понял, что они ушли, но еще долго сидел в своем углу. Наступил день. Вокруг было тихо, как всегда после ночной канонады. Решив, что пора выбираться, я снял шинель, куртку и башмаки. Подтянув к себе тело капрала, я раздел его. Труднее всего было потом надеть на него мою одежду и обувь. Холода я больше не чувствовал. Но пальцы замерзли. Я не стал зашнуровывать на нем свои ботинки, только кое-как обвязал ноги обмотками. Натянув на себя куртку капрала, разорванную шинель с запекшейся кровью и немецкие сапоги, я взял у Бенжамена Горда его перчатки и сумку с личными вещами. Подобрав свои давно снятые бинты, я обвязал ему руку вокруг пальцев. И тут, обнаружив его личную бляху, чуть не совершил серьезной ошибки. Повесив ему на шею свою, я нацепил его на свою руку. Перед тем как уйти, я еще раз взглянул на беднягу, но у мертвецов ведь прощения не просят. Наверху уже занялся новый день, солнце еще не встало. Я подобрал в снегу каску капрала и его ружье, сбросил все в траншею Бинго и пошел по пустой местности. Между погребом и разбитым Снеговиком я обнаружил тело солдата, сопровождавшего Бенжамена Горда. Он лежал около воронки от снаряда головой вниз с разорванной грудью. И тут, стоя около убитого двадцатилетнего парня, я услышал недалеко от себя чьи-то стоны и увидел Василька. Весь в грязи, он пытался встать и ползти с закрытыми глазами. Я подошел к нему и посадил на снег. Он улыбнулся своей отрешенной улыбкой. Стараясь изо всех сил, он попытался подняться и опереться на мои плечи и руку. Я сказал ему "Обожди, обожди, я не брошу тебя. Сиди тихо". Я посмотрел, куда его ранило. Оказалось, слева, в нижнюю часть левого бока у самого бедра. В этом месте на его куртке и рубашке была запекшаяся кровь, и я понял, что от такой раны он не умрет. Зато лицо и шея у него полыхали огнем. Погубить его могло долгое пребывание на снегу. Когда он прижимался ко мне, я чувствовал, как он дрожит. На какую-то минуту, - рассказывал Этот Парень, - мною овладело искушение снова стать тем, кем я был на войне, то есть думать только о себе и бросить его тут. Но не смог. Затем я снял с его руки бляху. Снова пошел снег Сначала небольшой. Когда я стаскивал браслет с солдата, пришедшего с Бенжаменом Гордом, снег пошел гуще, покрывая вокруг всю вспоротую снарядами землю. Молодого солдата звали Жан Дерошель. Задумав выбраться из полосы боев, мне надо было много чего уладить, чтобы избежать преследования. Но я без сил упал возле трупа. Василек неподвижно сидел под падавшим снегом. У меня совсем не было сил, но я встал. Ружье Жана Дерошеля я забросил подальше в немецкую траншею. Об остальном - его каске и вещах - я решил не беспокоиться. Подойдя к Васильку, я сказал ему: "Помоги мне, Василек. Попробуй встать". Уверяю вас, у меня совсем не было сил. Он обхватил меня рукой за шею, и мы медленно двинулись к руслу высохшей реки. Василек не жаловался. Только выбрасывал вперед одну ногу, потом другую. Мы упали. Он был горячий. Мне никогда раньше не приходилось чувствовать такой жар тела через одежду. И весь дрожал. Дыхание было коротким, свистящим, широко раскрытые глаза смотрели куда-то вперед. Я сказал ему "Мужайся, Василек. Держись. Я понесу тебя" И взвалил его себе на спину, обхватив руками ноги под коленями. Снег падал на нас, а я шел, шел вперед. Позднее, сквозь снежную пелену я увидел санитаров с носилками. Я крикнул им, что, если они обнаружат батальон капитана Фавурье, пусть скажут, что видели капрала Горда, следовавшего в медпункт. И один из санитаров ответил: "Не беспокойся, капрал, мы все скажем. А кого это ты тащишь на себе?" Я ответил: "Солдата Жана Дерошеля". И услышал: "Мы все скажем, парень, постарайся эвакуироваться". И я понес Василька через развороченное поле дальше На подъемах волок его по земле, снег прекратился. Я чуть передохнул. Мимо прошли англичане. Один из них дал мне выпить из фляжки что-то крепкое. Он сказал по-французски: "Крепись, капрал, крепись. Там Комбль. Там ни тебе, ни твоему солдату не дадут умереть". Я двинулся дальше с Васильком на спине, ему было плохо, но он не жаловался. Я только чувствовал на шее его жаркое дыхание. А потом мы выбрались на дорогу, кругом было полно раненых австралийцев, и нас взяли на грузовик. В давно разбитом Комбле санитарная часть была разделена на английскую и французскую. Тут царил полный бедлам, все кричали, медсестры и монашки в чепцах носились по коридору, слышалось пыхтение паровоза, готового увезти раненых. Я потерял Василька. Позднее, когда я был уже на втором этаже с чашкой супа в руке, ко мне подошел знакомый лейтенант медслужбы Жан-Батист Сантини и сказал: "Я отправил твоего спутника. Рана на боку у него пустячная. Плохо, что у него пневмония Сколько он пробыл под снегом?" Я ответил "Всю ночь, весь день и еще ночь". Он сказал: "Ты молодец, что доставил его сюда. Мне все равно, встречал ли я тебя раньше и какое у тебя настоящее имя. Я тебя тоже отправлю Когда чуть-чуть подлечишься, скройся где-нибудь, ведь эта война когда-нибудь кончится. Желаю тебе жить". Тело Жана-Батиста Сантини, лейтенанта медслужбы, ненавидевшего войну, как и все медики, я увидел час спустя на походной кровати с оторванной головой. Вы, наверное, догадались, мадемуазель, что мне не доставляет радости рассказывать об этом. Когда начался артобстрел, Василек уже был в поезде, идущем в тыл. Я никогда его больше не встречал. Если в Париже или где-то еще его вылечили от пневмонии, полученной из-за долгого пребывания на снегу, куда его бросила злая воля людей, и вы его до сих пор не обнаружили, значит, у него по крайней мере остался шанс все забыть. Когда в Комбле провалился второй этаж санчасти, мне удалось спуститься вниз. Я пересек двор, где валялись солдаты, призывая на помощь, а другие метались под падавшими снарядами. Я шел вперед, прикрепив к одной из пуговиц куртки эвакуационный листок капрала Горда, и не обернулся, пока не вышел из деревни. Я шел по ночам, днем спал, прячась во рвах, кустарнике, руинах домов. Грузовики, пушки и солдаты, двигавшиеся в сторону фронта, были сплошь английские. Тут было меньше разрушений, даже птицы летали. Однажды утром я встретил на дороге мальчика. Он пел песенку "Возле моей блондинки". И я понял, что выбрался из войны. Этому мальчику было столько же лет, сколько моему сыну сегодня. Он отвел меня к родителям, таким же крестьянам, как и я, которые все поняли, не задавали вопросов, чтобы не заставлять меня лгать. Я пробыл у них неделю или чуть больше, помог починить сарай, поставить ограду. Они дали мне велюровые брюки, рубашку и куртку, не похожую на солдатскую. Волосы мне сбрили в Комбле, когда обрабатывали рану на голове; а также шляпу, похожую на ту, что Василек надел на Снеговика. И я двинул дальше. Шел на запад, в обход Парижа, где меня могли бы сцапать, затем по ночам на юг, спал днем, ел, что подвернется или то, что по доброте своей давали люди, шел в направлении прекрасных земель, которые вы видите перед собой и где все растет, несмотря на человеческую глупость. Почему я выбрал район Бри? Скажу. Я приезжал сюда, когда мне было двенадцать лет. Меня поместили на полгода к одному крестьянину в Верней, который умер, а его сыновья меня не узнают. Я всегда рассказывал Мариетте о том, как был счастлив в Верней, о своем желании снова увидеть эти поля, где растет отборная пшеница, а подсолнечники такие высокие, что в них могут заблудиться дети. Смотрите, какие у меня подсолнечники. Мне бы следовало начать уборку неделю назад. Теперь я понимаю, почему все тянул. Начну завтра. Однажды, много лет спустя после тех несчастий, которые я вам описал, вы приснились мне, хотя я вас не знал. Вы шли ко мне через эти поля, и я, вздрогнув, весь в поту, проснулся, посмотрел на спящую Мариетту и встал послушать дыхание сына. Сон был тяжелым, и я испугался. Теперь я рад, что вы смогли увидеть эти подсолнечники. Получив мое письмо в 1917 году, Мариетта продала нашу ферму в Дордони и перебралась с сыном в Верней. Я в течение нескольких дней поджидал ее, сидя на каменной скамье напротив таверны, где жил, в верхней части площади. Однажды жандармы спросили, кто я такой. Я показал им голову и руку Они сказали: "Извини, парень. Кругом столько дезертиров". А в одно мартовское утро приехала Мариетта. Автобусом из Турнана, Титу был завернут во что-то шерстяное. За несколько месяцев до этого, во время страшной осени 1916 года, я написал Мариетте, пользуясь нашим шифром, что буду ее ждать на Восточном вокзале. Я соорудил себе поддельное увольнение. Она поняла и приехала. Но у барьеров вокзала было столько проверок, что я даже не пытался пройти. Мы поцеловались через решетку. Ощущая тепло ее тела, я не смог сдержать слез, хотя никогда, даже в детстве, даже после наказаний в воспитательных домах, не плакал. В тот день я дал себе зарок выбраться из этой войны живым. Я больше никогда не заплачу, мадемуазель. С тех пор как я тащил на себе вашего жениха, меня зовут Бенжаменом Гордом, я управляющий у вдовы Нотр-Дам. И все меня зовут, как я хочу, Бенуа. Титу всеми жилками чувствует, что он мой сын. Я еще подожду. Подожду сколько надо, чтобы эта война стала восприниматься всеми именно так, как надо - ужасной, жестокой и бессмысленной пакостью. Чтобы в ноябре, по случаю дня перемирия, больше не вывешивали флаги перед памятниками погибшим, чтобы все эти несчастные мудаки-фронтовики перестали собираться в своих засранных беретах - кто без руки, кто без ноги, чтобы отметить - что? В мешке капрала, вместе с его военным билетом, удостоверением личности и деньгами, я нашел фотографии пятерых его детей, мальчиков и девочек. И сказал себе - жизнь продолжается, она достаточно сильная штука, чтобы вытащить их на своей спине. Слышу, возвращается ваш автомобиль. Теперь я уйду и тихо вернусь к себе Знаю, мне нечего вас опасаться, вы меня не выдадите Если вам удастся увидеть Василька живым и он забыл то дурное, что было в его жизни, не напоминайте ему об этом. Пусть у вас будут другие воспоминания, как у меня с Мариеттой. Фамилия, скажу вам, ничего не значит. Свою я получил случайно. И также случайно взял себе чужую. Василек, как и Бенуа Нотр-Дам, умер в Угрюмом Бинго однажды в воскресный день. Если где повстречаете Жана Дерошеля, я буду счастливее, чем вы думаете. Напишите тогда. Запомните адрес, принадлежащий только Этому Парню. Я живу близ Берней, в департаменте Сена-и-Марна. Я живу на Краю Света. ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТ БИНГ В УГРЮМЫЙ ДЕНЬ В этот последний воскресный вечер августа, вернувшись на улицу Лафонтена и лежа в своей кровати, Матильда обо всем рассказывает отцу и позволяет ему открыть шкатулку из красного дерева. Пока он читает, она спит, и ей снятся кошки, делающие глупости. Кричит Бенедикта. Утром отец приносит ей телеграмму от Жермена Пира, отправленную из Сэнта: "Остался с носом, как вы и хотели. Ваше послание получил через брата. Выезжаю в Мелон. Скоро гортензии будут источать аромат в моей комнате". Через день, во вторник 2 сентября 1924 года в три часа пополудни от маленького человека в белых гетрах, более пылкого и хитрого, чем мангуста, приходит новая телеграмма: "Он жив. Не трогайтесь с места, Матти, главное - не трогайтесь с места. Я выезжаю". Телеграмма отправлена из Милли-ла-Форе в пятидесяти километрах от Парижа. Матильда сидит в маленькой гостиной в окружении отца, матери, Сильвена и еще кого-то, кого сейчас, когда она пишет эти строки, уже не в силах вспомнить. Может быть, шофера отца Жаку, которого она упорно называет Торопыгой, как и того, что служил у них, когда она была ребенком. Может быть, ни красотки-ни сестры, может быть, какой-то черной тени из ее снов. Телеграмма падает на пол. Сильвен поднимает ее и подает ей. Глаза ее полны слез, она не видит Сильвена, никого не видит и говорит: "Вот черт, какая же я дура". И сразу оказывается в объятиях своего отца, Матье Доннея. Потом, в своей комнате, она открывает шкатулку из красного дерева, бросает туда телеграмму и закрывает шкатулку, как ей кажется, в последний раз. Но ошибается. Жизнь продолжается, как сказал Этот Парень, и она достаточно сильная штука, чтобы нести нас на своей спине. В июле 1928 года, спустя четыре года, из Канады придет письмо, написанное сплавщиком леса с озера Сен-Жан и в свободные минуты поэтом, где рассказывается, как он похоронил в Угрюмом Бинго пятерых солдат. Пройдет еще двадцать лет, минует другая война, и в сентябре 1948 года Матильда получит еще одно письмо для шкатулки из красного дерева. В нем окажется предмет, который еле-еле удастся туда затолкнуть. Это письмо от Однорукого из "Красного кабаре". "Мадам! Я видел пройдоху Пу, и он уговорил меня отправить вам это. Предмет достался мне от одной дамы, он пролежал у нее на чердаке много лет, вполне подходящий экспонат для моего музея. Но я вспомнил нашу первую встречу. Надеюсь, этот кусок, дерева образует вас. Ваш Ясинт Депрез". Внизу рукой Селестена Пу, которого она иногда встречает, женившегося, имеющего дочь по имени Матильда, разведенного, по-прежнему переезжающего с места на место, очень старательно приписано: "Мне даже не пришлось стать сиротой". Предмет, присланный Одноруким, представляет собой деревянную пластину с названием Бинго. Видно, что оно было много раз переписано, и все-таки еле различимо, буквы почти все стерлись, остались лишь УГ и ГО. На другой стороне потускневшими масляными красками нарисована картина, произведение неизвестного автора с той, названной Великой, войны, словно бывают Малые. Как и представляла себе Матильда, на ней изображена фигура британского офицера в профиль, в начищенных до блеска кавалерийских сапогах, в кепке и с зажатой в скрещенных за спиной руках тростью. Это вечер, ибо справа нарисовано заходящее в море солнце. Серая кобыла на первом плане что-то жует. Пальма на берегу слегка оживляет пейзаж. Виден то ли купол церкви, то ли минарет. Внизу очень тонкими, старательно выписанными буквами значится: "Генерал-лейтенант Буинг в Угрюмый день, 1916 год". Короче, эта написанная в желто-красных и черных тонах картина, очевидно, сделана канадским солдатом еще и потому, что надпись выведена фиолетовыми чернилами по-французски. Она пятидесяти сантиметров шириной и с трудом входит в шкатулку. В этот сентябрьский день 1948 года Матильда берет в публичной библиотеке Оссегора словарь Ларусса. Джулиан Хейдуорт Джордж Буинг возглавил в 1917 году победоносное наступление под Вими. Это он с колонной танков выиграл в 1918 году решающую битву при Камбре. Он же после войны был генерал-губернатором Канады. Наконец он же возглавлял Скотленд-Ярд до получения звания маршала, после чего ушел на заслуженный отдых. Разве знал этот окаянный генерал Буинг, думает Матильда, пряча рассказ о его подвигах в шкатулку, что окажется помимо своей воли замешанным в другое странное дело. Теперь она собирает - как и тот, кого звали Язвой, - марки, тщательно раскладывая их по кляссерам. У нее есть блок, выпущенный в 1936 году по случаю открытия в Вими памятника в честь канадцев, павших здесь во время войны. Одна марка красно-коричневая, другая - синяя. Глядя на них, она надеется, что человек, нарисовавший картину, не оказался среди тех, чья память увековечена двумя устремленными в небо башнями. Увы, их погибло немало. Проходит еще несколько лет, и другой французский генерал, тоже получивший звание маршала, в свою очередь получает место в шкатулке из красного дерева. В начале января 1965 года Матильда получает письмо Элен, дочери Элоди Горд, своей подруги. Как и ее братья и сестры, так и Батистен Нотр-Дам и обе дочери Си-Су тоже стали близкими ей людьми. Элен преподает в лицее. Она пересылает Матильде ксерокс страницы 79 из книги, выпущенной прошлой осенью издательством "Плон" под названием "Секретные дневники Великой войны" маршала Файоля. Последний параграф его записей от 25 января 1915 года гласит: "Совещание в Обиньи. Из сорока самострельщиков соседней части Петен хочет расстрелять двадцать пять. Сегодня он отступает и отдает приказ связать их и выбросить через накат перед ближайшей вражеской траншеей. Они проведут там ночь. Он ничего не сказал, дадут ли им умереть от голода. Какой характер, какая энергия! Где кончается характер и начинается жестокость и дикость?" В оценке этого дня Матильда предпочитает трех шутников, здорово ей досаждавших в "Красном кабаре". Тем хуже, если, не испытывая симпатии к военной форме и превознося Мари-Эмиля Файоля, она противоречит сама себе. Ведь всегда существуют исключения, подтверждающие правило. "Жермен Пир. (остальное вычеркнуто) Вторник, 2 сентября 1924 года. Ночь. Моя дорогая Матти! Это письмо я отправлю на рассвете. То, о чем я должен вам сказать, - не телефонный разговор. К тому же мне хочется, чтобы вы все обдумали. Это самая печальная история из всех, с которыми мне пришлось столкнуться за всю мою практику. А мне уже шестьдесят лет, я до сих пор ношу траур по горячо любимому младшему брату Шарлю. Его смерть в 1922 году, когда вы меня видели таким убитым, была для меня страшным ударом. Я больше не стыжусь слез и не удивляюсь тем безумствам, на которые может подвигнуть несчастная любовь. Итак, я вернулся из Милли-ле-Форе. Я видел вашего жениха Манеша, которого теперь зовут Жан Дерошель, и женщину, живущую в постоянном страхе встретить вас, Жюльетту, называющую себя его матерью. Амнезия полностью вычеркнула у него из памяти все, что было до снежного утра, когда его товарищ, чье существование примиряет меня с мне подобными, нес его на своей спине. Ему даже пришлось учиться говорить. Психиатры, наблюдавшие его с 1917 года, не слишком обнадеживают, но кому, как не им, знать, что эта болезнь протекает очень индивидуально - сколько людей, столько и амнезий, так что можно ли вынести окончательный диагноз? Жюльетте Дерошель, владевшей в Сэнте книжным магазином, пришлось покинуть город, потому что там бы ее быстро разоблачили. В 1918 году они обосновались в Нуази-сюр-Эколь, у ворот Милли-ла-Форе. Насколько можно судить, он вполне здоров, по документам ему двадцать девять лет, но мы знаем, что на самом деле - двадцать шесть, это высокий худощавый брюнет. Как и всех, кто с ним сталкивается, меня взволновали его серо-голубые глаза. Красивые, внимательные и порой даже веселые, они поражают тем, что из глубины зрачков как бы выглядывает взывающая о помощи разбитая, обнаженная душа. В основе несчастной и в чем-то безумной истории Жюльетты Дерошель лежит неумолимая логика бытия. Познакомившись с ней поближе, понимаешь, что иначе поступить она просто не могла. Она родила сына, когда ей было почти сорок лет. Во время беременности умер от сердечного приступа ее муж. Это случилось прямо в магазине. Причиной приступа был скандал: тираж романа, проданного ему одним издателем, оказался напечатан без имени героини, которое каким-то мистическим образом исчезло. Название романа она не помнит. Можно предположить, что это "Красное и черное", а фамилия героини - мадемуазель де Ла Моль. Ведь Дьявол вездесущ, сумел же он уничтожить моего брата. Таким образом, вдова одна воспитывает умного, мягкого, послушного сына. Сама она наделена сильным и властным характером. Мальчик хорошо учится, в семнадцать лет становится бакалавром, помогает ей в книжном магазине. А через три года война отнимает у нее сына. В увольнении он был всего один раз, в 1916 году. Больше ей не суждено его увидеть. В конце января 1917 года, после того как она уже много недель не получала от него вестей и обегала тьму учреждений, где никто ничего не знает, судьба сталкивает ее с одним жителем Тура. Не доехав до дома, тот сворачивает в Сэнт и сообщает ей страшное известие. Это капрал Юрбен Шардоло Он прижимал к груди мертвого Жана Дерошеля перед траншеей на Сомме. Вместе с другими личными вещами капрал вручает матери последнее письмо сына, написанное перед боем, в котором он погиб. В этом письме Жан пишет о своем отвращении к войне. Но в нем нет того, о чем Юрбен Шардоло не может не рассказать несчастной матери, - о пятерых солдатах-самострельщиках, которых со связанными руками выбросили перед вражеской траншеей. Капрал провел с ней весь день, боясь оставить одну наедине с ее горем. А она все плачет, расспрашивает и опять плачет. В конце концов капрал рассказывает ей, что самый молодой из осужденных, поменявшись с Жаном Дерошелем его личной бляхой, присвоил его имя и фамилию, но об этом никто не знает, он никому не рассказывал, ибо испытывал горечь и отвращение, а теперь уже она говорит: "Раз нельзя вернуть моего Жанно, пусть его смерть спасет жизнь другому". Вам легко догадаться, дитя мое, что произошло в апреле, когда Жюльетта Дерошель была вызвана в шатоденский военный госпиталь для опознания сына. И все-таки расскажу все до конца - медсестра отвела ее в большой зал, где лежали раненые, разделенные белыми ширмами, и оставила на стуле рядом с постелью, на которой спал другой Жан, а не ее сын. И когда он проснулся, когда он открыл глаза, улыбнулся ей и спросил ее кто она, прошел долгий час. За это время она успела его разглядеть, полюбить и даже почувствовать смысл жизни Поэтому ей ничего не оставалось, как погладить его по щеке и сказать: "Твоя мама". Естественно, Матти, вас может возмутить такой поступок, ведь он лишил всякой надежды другую мать, умершую от горя, и толкнул в озеро Оссегор отца. Но подумайте как следует Объясняя то, что выше их понимания, наши правители любят повторять: "Таково положение вещей" Попробую вам кое-что объяснить. Если вы станете настаивать на своих правах, то в лучшем случае всполошите семьи и правосудие. Манеш, который сейчас счастлив, доверчив и за семь лет успел привязаться к этой женщине, проведет остаток дней в сумасшедшем доме, а Жюльетта Дерошель умрет с горя, чего отнюдь не заслуживает, даже если принять во внимание ее ложь и эгоизм. Она всецело посвятила ему свою жизнь, все распродала, бросила Сэнт, родных, друзей, с которыми боится видеться из страха разоблачения. Теперь она живет около Милли-ла-Форе в домике с садом, куда я вас отвезу после того, как вы прочтете это письмо. Подумайте как следует, Матти. Я знаю вашу непримиримость. Пусть пройдет несколько дней, пусть ослабнет удар и уляжется ваша злость. Жизнь сама залечит ваши раны. Ваше обручение так затянулось, пусть продлится еще немного. Прилагаю несколько строк, написанных самой Жюльеттой Дерошель. Вы узнаете ее почерк. Да, это она, прочитав ваше объявление в газете, куда был завернут купленный ею салат, написала вам анонимное письмо в наивной надежде обескуражить, а для того, чтобы еще больше запутать, отправила письмо из Мелона. Я знаю, Матти, что никто и ничто не остановит вас, пока вы живы. И все-таки. Не убедит ли вас следующая прекрасная и волнующая подробность. В 1918 году в Комболе-Бен, где Манеш находился на излечении и куда к нему приехала Жюльетта Дерошель, поселившаяся в семейном пансионе, чтобы быть к нему поближе, Манеш увлекся живописью. Я видел его картины в домике, куда готов отвезти вас хоть сегодня вечером Это абсолютная абстракция, настоящее буйство красок, истинное чудо. Краски словно кричат обо всем на свете, ужасном и возвышенном, подобно ноябрьскому морю во время прилива, словно притаившемуся в глубине его глаз. Вот увидите. Вам предстоит встреча с сильным соперником, Матти. Я же остаюсь, как вы знаете, вашим самым верным и любящим поклонником. Подумайте как следует. До встречи. Жермен Пир". Записка Жюльетты Дерошель написана тем же почерком, на такой же розоватой бумаге, как прежнее письмо из Мелона. Ее оказалось достаточно, чтобы снова почувствовать соленый вкус слез. "Не отнимайте его у меня, умоляю вас, не отнимайте. Мы умрем оба". В полдень, когда Матье Донней приезжает домой обедать, она дает ему письмо Жермена Пира и записку Жюльетты. Прочитав, он произносит те же слова, что и Язва когда-то в траншее: "Окаянная жизнь". Она спрашивает, не станет ли он возражать, если в силу сложившихся обстоятельств она захочет переехать поближе к Милли-ла-Форе. Надо будет снять или купить дом и пригласить кого-нибудь с покладистым характером, кто бы стал за ней ухаживать. Ведь Сильвену придется остаться в Оссегоре, было бы жестоко разлучать Бенедикту с таким красивым мужчиной. Как она и ожидала, отец говорит, что знает ее лучше других, во всяком случае сердцем, и что уж если она что-то задумала, то всем, кто с ней не согласен, придется смириться. Во второй половине дня состоится то, что Матильда потом назовет экспедицией в Милли. Природа, небо, солнце благоволят ей. Как истинная женщина, она постаралась выглядеть как можно привлекательнее: оделась в белое, чтобы казаться свежее, наложила чуточку помады на губы, брови у нее и так хороши, зубы блестят, только никакой туши для удлинения ресниц, ей ведь известно, к чему это приводит, если сдадут нервы. Она едет в "делаж" с Сильвеном и своим самокатом, который занимает слишком много места. Папа с Жерменом Пиром и Торопыгой за рулем следуют за ними в другой машине, марку которой она уже не помнит. На площади Милли-ла-Форе со времен Жанны д'Арк или ее бабушки стоит большой крытый рынок. Она просит Сильвена притормозить. А отцу, который подходит к ней, говорит, что хочет поехать в дом Дерошелей одна, что на площади есть прекрасная таверна, пусть ей с Сильвеном снимут там комнату, а на другой стороне площади видна вывеска торговца недвижимостью, можно выиграть время, если отправиться туда немедленно. Она крепко жмет руку отца. Тот говорит: "Будь благоразумна", как прежде, когда она была маленькая. Дом Жюльетты Дерошель стоит под деревьями на холме совсем рядом, он построен из серого камня и покрыт плоской черепичной крышей, с маленьким садиком перед домом и большим сзади. Вокруг много цветов. Уже в доме, сидя на своем самокате, когда покончено с мольбами, слезами и другими глупостями, Матильда просит Жюльетту Дерошель, свою будущую свекровь, отвезти ее в сад за домом, где Манеш пишет картины, и на некоторое время оставить их одних. Его предупредили о ее визите, сказав, что приехала девушка, которую он очень любил. Он спросил ее имя и нашел его очень красивым. Когда Жюльетта и Сильвен покидают ее, Матильда оказывается в двадцати шагах от Манеша. У него вьющиеся черные волосы. Ей кажется, что он стал выше ростом. Сейчас он стоит перед мольбертом. Как хорошо, что она отказалась от туши. Ей трудно приблизиться к нему, потому что дорожка посыпана гравием. Обернувшись, он видит ее, кладет кисть и направляется к ней сам, и чем он ближе, тем больше она радуется, что не воспользовалась тушью, ей не хочется плакать, но это сильнее ее, и в какой-то момент все затягивается пеленой слез. Успев их вытереть, она видит, что он остановился в двух шагах. Если протянуть руку и он подойдет ближе, можно будет прикоснуться к нему. Он все тот же, только исхудал и стал красивее, а глаза именно такие, какими их описал Жермен Пир, - бледно-голубые, почти серые, спокойные и нежные, и кажется, будто в глубине что-то бьется, детская разбитая душа. И голос у него все тот же. А первая произнесенная фраза буквально сражает ее наповал. Он спрашивает: "Ты не можешь ходить?" Движением головы она говорит - да. Он вздыхает и возвращается к своей живописи. Подталкивая колеса, она приближается к мольберту. Он опять оборачивается к ней и улыбается. Потом говорит: "Хочешь посмотреть?" Движением головы она отвечает - да. Он кивает: "Я покажу тебе потом, не сейчас. Я еще не закончил". В ожидании она только крепче прижимается к спинке своего самоката, сжимает руки на коленях и смотрит на него. Да, она смотрит на него, она смотрит на него, жизнь ведь продолжается, она и не такое может вынести на своей спине. Она смотрит на него. В ПОНЕДЕЛЬНИК УТРОМ Ньюфаундлендские солдаты прибыли на ничью землю перед траншеей Человека из Буинга часам к десяти, когда слабые солнечные лучи все же пробились сквозь оболочку облаков и на время смолкли пушки. Пока по дороге они месили грязь, шел снег. Их шинели промокли, им было холодно и трудно идти по снегу, каждый из них в дымке собственного дыхания тащил заботы, страхи и воспоминания о близких, которых, возможно, никогда больше не увидит. Их было десять вместе с сержантом, хорошим парнем, сплавщиком леса на еще более молчаливых ледяных просторах, где он сражался только с медведями и волками. Пока первая тройка спускалась в разбитую бомбами французскую траншею, трое других отправились на разведку в немецкую. Оставшиеся обследовали местность между траншеями и в разных местах обнаружили тела пятерых французских солдат. Первый из них в воронке застыл на коленях с открытыми глазами, снег облепил его и превратил в каменную статую. Другой, очень молодой, но без раны на руке, был единственным, у кого сохранился номер полка на воротнике и знаки отличия. Он лежал, раскинувшись, с развороченной осколком снаряда грудью и выражением наконец-то обретенной свободы на лице. Сержант всегда возмущался, когда сталкивался с варварством противника, раздевавшего убитых, чтобы прихватить домой предметы, которыми можно было бы похвалиться перед своими фройляйн. Он сказал солдатам, что всякий умерший с башмаком на ноге имеет право на достойное погребение, что, конечно, трудно похоронить всех оставшихся лежать на поле боя, но этих - да, они обязаны похоронить, к ним взывает стоящий на коленях, и что, если они этого не сделают, им это выйдет боком. И ньюфаундлендцы в тот холодный, как многие другие, день на войне взяли на себя этот труд. Командиром их был Ришар Бонавантюр, чем-то похожий на того, кого он только что пожалел, и которому на Дальнем Севере случалось охотиться с эскимосами. Они сложили трупы в воронку от снаряда, прочитали имена на личных бляхах, и сержант записал их в свою дорожную тетрадь. Затем они отыскали во вражеской траншее прочный брезент, накрыли им убитых и быстро закопали, потому что на западе и востоке возобновилась канонада, напоминавшая барабанную дробь и призывавшая их на войну. Перед тем как уйти, Ришар Бонавантюр попросил одного из своих людей освободить красную железную коробку из-под табака, вложил туда записку, адресованную тем, кто обнаружит могилу, и на три четверти врыл коробку в землю. На вырванном из тетради листке он написал карандашом: "Пять французских солдат Здесь спокойно лежат, К счастью, не босые, Ветер гнал их туда, Где погибают розы От сильного мороза". Оссегор, 1989 - Нуази-сюр-Эколь, 1991