Себастьен Жапризо. Убийственное лето ----------------------------------------------------------------------- Sebastien Japrisot. L'Ete meurtrier (1977). Пер. с фр. - А.Брагинский. Spellcheck by HarryFan. ----------------------------------------------------------------------- - Прокурор я и судья, - Хитро молвил Злыдень, - я Сам допрос тебе устрою, К смерти сам приговорю Льюис Кэрролл "Алиса в Стране Чудес" ПАЛАЧ (1) Я сказал: "Ну ладно". По натуре я покладистый. И ей всегда уступал. Только однажды врезал и еще как-то раз отлупил. Но потом все равно уступал. Вот, честное слово, сам не пойму. Разговор у меня получается только с братьями, особенно со средним, Мишелем, которого все зовут Микки. Он возит лес на стареньком "рено" - гоняет как бешеный, потому что глуп как пень. Однажды я поглядел, как он спускается в долину по нашей дороге над рекой. Дорога адски крутая, вся из поворотов, на ней двум машинам не разъехаться. Я смотрел сверху, со стороны пихтового леска. Оттуда на много километров был виден желтый грузовичок - то исчезнет, то возникнет на вираже. Я даже слышал, как тарахтит мотор и стучат бревна в кузове. Микки заставил меня выкрасить грузовик в желтый цвет, когда Эдди Меркс четвертый год подряд выиграл велотур Франции. Такое было пари. Эдди Меркс у Микки с языка не сходит. Уж не знаю, в кого он у нас такой. Наш отец считал самым великим гонщиком Фаусто Коппи и, когда тот умер, в знак траура отпустил усы. Целый день просидел на обрубке старой акации во дворе, курил американский табак, вертел самокрутки из оберточной бумаги. Он собирал окурки американских сигарет и делал толстенные самокрутки. Занятный был наш отец. Рассказывают, он пешком пришел из Южной Италии, притащив на веревке механическое пианино По дороге играл в городках и устраивал танцы Отец собирался податься в Америку. Все из Италии туда рвутся. Но кончилось тем, что остался здесь, - не скопил на билет. Тут и женился на нашей матери, урожденной Дерамо из Диня. Она работала гладильщицей, а отец - поденщиком на фермах, зарабатывал гроши, а в Америку, известно, пешком не доберешься. Потом они забрали к себе сестру матери. Тетка после бомбежки Марселя в мае 1944 года начисто потеряла слух. Спит она с открытыми глазами: когда сидит в своем кресле, не понять, спит или нет. Мать зовет ее Нин, а остальные - Коньята, на отцовом языке это значит "свояченица". Ей шестьдесят восемь, и она на двенадцать лет старше сестры, но поскольку сидит без дела и все время дремлет, то старше выглядит наша мать. Из дома Коньята выползает только на похороны; успела похоронить мужа, брата, своего отца и нашего, который умер в 1964 году. Мать говорит, Нин всех нас переживет. А механическое пианино и теперь у нас в сарае. До этого оно много лет кисло во дворе, совсем почернело от дождя и потрескалось. Его облюбовали под жилье мыши. Как-то я протер его крысиным ядом, но это мало помогло. Оно все трухлявое. Когда ночью мыши забираются туда, то-то начинается серенада. Несмотря ни на что, оно все еще играет. Жалко, остался только один диск - с "Пикардийской розой". Мать говорит, что пианино так к диску этому привязалось, что и не сможет сыграть ничего другого. Она же рассказала, как однажды отец потащил его в город, чтобы сдать в ломбард, но его не приняли. Дорога от нас под гору, а обратно отец с его больным сердцем одолеть подъем не смог. Пришлось нанять грузовик. Ничего не скажешь, деловым человеком был наш отец. В день его смерти мать сказала, что позднее, когда подрастет мой второй брат Бу-Бу, мы им покажем. Встанем втроем под окнами Муниципального кредита и будем весь день заводить "Пикардийскую розу", потешим публику. Но мы до сих пор этого не сделали. Теперь Бу-Бу уже 17 лет, и это он затеял год назад снести пианино в сарай. А мне в ноябре исполнится 31 год. Когда я родился, мать хотела назвать меня Батистен. По имени своего брата, который утонул в канале кого-то спасая. С той поры она твердит: видишь тонущего - отвернись. А уж как сердилась, когда я решил стать добровольным пожарным, как пинала мою каску, даже ногу отбила. Отца она не переспорила, и меня нарекли по имени итальянского дяди, который так и помер в своей постели. "Фиоримондо Монтечари", - записано в моих документах. Когда Италия стала воевать против нас, в деревне на меня стали поглядывать косо. Вот я и стал Флоримоном. Натерпелся я из-за своего имени - и в школе, и в армии, повсюду. Правда, Батистен было бы и вовсе никуда. Лично мне нравится имя Робер. Частенько так и представляюсь, когда знакомлюсь. В начале я Эне так и назвался. Став пожарным, я получил прозвище Пинг-Понг. Братья и те меня так зовут. Из-за этого я даже подрался - первый раз в жизни дрался, мне даже сказали, что я бешеный. Но ничуть я не бешеный, просто накипело. Странно, о чем я тут болтаю, мог бы говорить только с Микки да с Бу-Бу. У нас с Микки волосы темные, а Бу-Бу - блондин. В школе нас дразнили макаронниками. Микки зверел и задирался. Я сильнее его, но рукам воли не давал, только раз. Сначала Микки увлекался футболом, играл здорово - правым крайним, кажется, я не шибкий спец. Он ловко забивал головой. Прорвется в штрафную, бац лбом - и гол Тут, конечно, вся команда бросается его тискать да обнимать, ну, как показывают по телеку, а меня просто тошнило от этого. В чем беда - злой он как черт. Три воскресенья подряд его удаляли с поля; Микки, чуть что, сразу в драку, хвать кого за майку и как боднет - тот на траву. На Мариуса Трезора Микки молился - величайший, мол, футболист в мире. Об Эдди Мерксе или Мариусе Трезоре он может трезвонить до утра. Потом Микки враз бросил футбол, заболел велосипедом. А нынче летом выиграл гонку в Дине. Мы с Эной и Бу-Бу ходили смотреть. Но об этом после. Микки двадцать пять. Говорят, стань он профессионалом, мог бы сделать карьеру. Я не очень-то верю. Он никогда не умел переключать вовремя скорость. И как только ездит его "рено", хоть и в желтом виде! Каждые две недели я сам проверяю двигатель, потому что не хочется, чтобы брат потерял место. Когда же просишь быть поаккуратнее и не водить машину, как последний паршивец, он так жалостливо опускает голову, хоть плачь. А ему на все плевать. Все равно как жвачку заглотнуть. Еще маленьким - между нами разница чуть меньше пяти лет - он всегда норовил проглотить жвачку, и мы пугались, что он умрет. Я не прочь поболтать с ним. При этом можно почти не говорить, мы будто тысячу лет знаем друг друга. Бу-Бу пошел в школу, когда я служил в армии. У него была та же учительница Дюбар, что и у нас, - теперь она ушла на пенсию. И ходил он той же дорогой - три километра через холмы, - только на пятнадцать лет позже. Из нас троих он самый ученый. Хочет стать врачом. Поступил в городской коллеж. Микки отвозит его туда каждое утро и забирает вечером. А на будущий год придется Бу-Бу ехать учиться в Ниццу или Марсель, или еще куда. Считай, он нас уж покинул. Обычно Бу-Бу молчалив, держится прямо, сунув руки в передние карманы брюк и развернув широкие плечи. Мать говорит, что он похож на вешалку. У него длинные волосы, ресницы, как у девушки. Мы с Микки подтруниваем над ним. Однако он не злится. Только раз - из-за Эны. Случилось это за воскресным столом. Едва он произнес одну фразу, Эна встала, поднялась в нашу комнату и не выходила оттуда целый день, а вечером сказала, что я должен поговорить с Бу-Бу, что я обязан защищать ее, ну и всякое такое... Я поговорил с ним у входа в подвал, куда относил пустые бутылки. Бу-Бу ничего не сказал, даже не глянул на меня, и вдруг заплакал, словно ребенок! Захотелось потрепать его по плечу, однако Бу-Бу отстранился и ушел. Мы с ним собирались пойти в гараж посмотреть мою "делайе", но он подался то ли в кино, то ли на танцы. У меня настоящая, с кожаными сиденьями машина марки "делайе". Но она не желает двигаться с места. Мне ее всучил парень с автомобильной свалки в Ницце взамен проржавленного рыбного фургончика, за который я отдал двести франков. Да и те мы прокутили в кафе. Ну, я сменил мотор, коробку скоростей, все. Чего ей еще? Проверю - вроде все в порядке, тогда выкатываю из гаража, в котором работаю, и вся деревня только и ждет, когда она развалится. И в самом деле, вот-вот развалится, трещит и дымит. Говорят, пора образовать комитет по защите окружающей среды. Мой хозяин просто в бешенство приходит от всего этого. Кричит, что я краду у него запчасти и жгу по ночам электричество. А иногда сам же мне и помогает. Но все равно машина не хочет слушаться. Правда, один раз я сумел проехать на ней всю деревню взад и вперед, прежде чем ее опять застопорило. Это был мой рекорд. Когда она задымила, никто ни слова - так все были потрясены. От гаража до нашего дома тысяча сто метров. Микки проверял по спидометру. Но если эта "делайе" - выпуска 1950 года, не желающая примириться с новыми прокладками в головке цилиндра, - прошла столько, значит, сможет пройти и больше. Вот что я им сказал. И оказался прав. В прошлую пятницу, три дня назад, она прошла больше. Три дня назад. Мне просто не верится, что каждый час имеет одинаковое количество минут. Я только уехал и вернулся, а показалось - прошла целая жизнь и, пока меня не было, время стояло. Когда я вернулся вчера вечером в город, меня поразила афиша у кинотеатра - ее почему-то не сменили. Я уж видал ее на неделе, возвращаясь из пожарки, даже остановился узнать, что показывают. Вчера вечером до перерыва свет не гасили. Дожидаясь Микки, я засел в кафе напротив, это на маленькой улочке позади старого рынка. Никогда еще так долго не рассматривал афишу. И вот не могу ее припомнить. Фильм был, точно, с Джерри Льюисом, но название не помню. Наверно, я думал про чемодан, вспоминал, куда его дел. В этом самом кинотеатре я встречал Эну, прежде чем впервые заговорил с ней. Обычно по субботам я дежурю на вечернем сеансе, чтобы молодежь не курила. Мне это нравится, можно смотреть кино. Но не нравится, когда меня называют Пинг-Понгом. Эна вообще-то Элиана. В нашу деревню она с матерью и отцом переехала прошлой зимой из Аррама, что по ту сторону перевала, из деревни, затопленной при строительстве плотины. Отца ее доставила санитарная машина вслед за фургоном с мебелью. Прежде он был смотрителем шоссе. Однако до того как четыре года назад с ним приключилась беда в кювете, о нем никто ничего не слышал. Он свалился прямо в лужу и, когда его принесли домой, был весь в грязи и облеплен листьями. С тех пор у него парализованы ноги - кажется, что-то случилось с позвоночником, - и он орет что есть мочи. Я и не видел его никогда, он постоянно в своей комнате наверху, зато слышал, как он кричит, называя дочь не Элианой, а дрянью или словами почище. Мать ее немка. Он встретился с ней во время войны, когда был в Германии на принудительных работах, а она зенитчицей. Я не шучу: там в 1945-м использовали и девушек. Я даже видел ее фото: голова платком обмотана, на ногах сапоги. Она довольно нелюдимая. В деревне ее прозвали Евой Браун и недолюбливают. Но я знаю ее лучше, чем другие, и могу утверждать, что она "хорошая особа". Защищаясь, она всегда так говорит о себе с жутким немецким акцентом: "Я хорошая особа". Слава Богу, она до сих пор понимает не все, что слышит. Семнадцати лет, забрюхатев от француза, уехала с ним, а ребенок умер при родах. Все, что ей досталось в нашей прекрасной стране, - зарплата смотрителя да высунутый за ее спиной язык соседа, а спустя несколько лет - 10 июля 1956 года - дочь, которую она положила в давно заготовленную и наконец-то пригодившуюся люльку. Короче, ничего не имею против ее матери. Даже наша мать ничего не имеет против Однажды я решил выяснить, кто такая Ева Браун. Сначала спросил у Бу-Бу, но тот не знал. Я - к хозяину кафе Брошару, он из тех, кто так ее называет. И он не знал. Просветил меня тот парень, который подсунул мне "делайе". А что тут сделаешь, случается и мне называть ее Евой Браун. В кино я их часто видел вместе. Эну и мать. Они обязательно садились во втором ряду. Про них люди думали: экономят. На самом же деле, как она мне сама рассказала потом, ей не хотелось надевать очки, а с десятифранковых мест ничего не разглядишь. Весь сеанс я стоял прислонясь к стене, с каской на голове. В антракте поглядывал на нее. Я, как и все, считал ее красивой, однако ж с тех пор, как она переехала в нашу деревню, ее существование пока еще не мешало мне спать. Она со мной ни здрасте, ни до свидания, будто вовсе не замечала; только раз, купив мороженое и проходя совсем близко, глянула на каску - и все тут. Каску я сразу снял и сунул кассирше посторожить. Поймите, то, о чем я тут рассказываю, происходило три месяца назад. Эна хоть и нравилась, но в то же время была мне безразлична: кабы уехала из деревни, я мог бы и не заметить. Но в тот раз как увидел ее огромные то ли голубые, то ли серо-голубые глаза, устыдился каски. Вот и все. Словом, до июня все было иначе. Обычно она выходила на улицу съесть мороженое, кругом ребята, все вместе что-то обсуждают. Ей можно было дать больше двадцати, держалась она как взрослая. Возвращаясь по проходу на свое место, не могла не догадываться, что все смотрят на нее, что мужчины задают себе вопрос, носит ли она бюстгальтер и надето ли что под облегающей юбкой. Юбки она всегда носила в обтяжку и такие короткие, что, если бы на ней были трусики, их бы непременно было видно. В общем, я был в то время такой же, как все. Что бы она ни делала, даже не думая о дурном, все равно оборачивалось против нее. Стараясь привлечь внимание, она много и громко смеялась или резко взмахивала длинными, до пояса, волосами, а те блестели под лампами. Разыгрывала звезду. Надо сказать, прошлым летом она победила на конкурсе красоты в Сент-Этьен-де-Тине, представ в купальнике и туфлях на высоком каблуке. Их было четырнадцать конкуренток, в том числе из отдыхающих. Но тогда избрали именно ее, выдали приз и фотоснимки. После этого она и стала разыгрывать из себя звезду. Однажды Бу-Бу сказал ей, что она звезда лишь для сорока трех обитателей деревни - именно столько их у нас - и полет ее происходит на высоте 1206 метров над уровнем моря - такова высота нашего перевала - и что в Париже или Ницце она вряд ли поднимется выше тротуара. Сказал он это как раз за тем воскресным столом. Он хотел скорее всего сказать, что ей не подняться выше других, что в Париже тьма красивых девушек. Бу-Бу не думал ее обидеть, говоря о тротуаре. Она же, хлопнув дверью, ушла в нашу комнату и просидела там, запершись, до вечера. Я ей тогда объяснил: не так она его поняла. К сожалению, она коли вобьет что себе в голову, то уж не в силах изменить свое мнение. С Микки она ладила лучше. Поклоняется он одной Мэрилин Монро. Если вскрыть его черепушку, просто не знаю, кого там обнаружишь - Мэрилин Монро, Мариуса Трезора или Эдди Меркса. По его словам, выходило, что это была величайшая актриса, что таких уже больше не будет. Поэтому Микки и Эна всегда находили о чем поболтать. Помимо своего собственного, единственное фото, которое она терпит на стене, - в рамочке Мэрилин Монро. Странно? Ведь когда та умерла, Эна была совсем девчонкой. Много позже ей удалось увидеть только два ее фильма - "Река без конца" и "Ниагара", да и то по телеку. "Ниагара" понравилась ей больше - из-за шелкового платка на Мэрилин перед тем, как ей падать. У нас телек обычный, и шелк выглядел белым. Микки видел на большом экране, говорил, что на самом деле платок желтый. Мы даже заспорили. Ну ладно, Микки - парень, его можно понять. Я лично не был без ума от Мэрилин, но его понимаю. Он видел все ее фильмы. А Эна вот что однажды мне сказала. Во-первых, ее интересуют не фильмы Мэрилин Монро, а жизнь самой Мэрилин. Дескать, прочла о ней книгу. Показала книгу мне. Перечитывала ее десятки раз. И добавила, что хотя она и не мужчина, но будь Мэрилин жива и если бы все можно было вернуть назад, никто бы не смог подтолкнуть ее к самоубийству. Так она говорила, но еще важнее, каким тоном. Нынешним летом Бу-Бу пояснил мне, что не следует верить людям, у которых в запасе много слов, что это самые сложные натуры. Мы с ним как раз работали на краю купленного виноградника, повыше нашего дома. Микки сказал, что не надо верить тому, что говорит Эна, потому что она часто - хотя и не всегда - употребляет слова, способные скрыть добрые чувства и высказать дурные. Я остановил сульфатницу и ответил ему, что он может произносить какие угодно слова, все равно скажет одни глупости. Может считать себя "Бу-Бу Всезнайкой", но тут он сильно ошибается. Однако я хорошо его понял. Эна, дескать, была так расстроена смертью Мэрилин Монро, такой одинокой в пустом доме, что ей захотелось оказаться рядом, окружить ее сочувствием и все такое, словом, помешать покончить с собой. На самом деле все было как раз наоборот. Обычно она произносила одну фразу, и это было как удар под дых. Возможно, это было ее главным достоинством. Чтобы ее понять, не требовалось особого труда. Да, от нее можно было сдохнуть. Что касается богатства ее словарного запаса, то он объяснялся не тем, что она затыкала уши на уроках и была второгодницей, вынужденной уйти из школы. Просто ей не нужно было говорить ничего, кроме: я голодна, мне холодно, а в кино - что хочет пипи, и тогда об этом знали все в ряду. Наша мать назвала ее однажды животным. Та удивилась и ответила: "Что ж, как все". Если бы ее назвали человеческим существом, она бы не поняла и только бы вздернула плечо, и вообще она не отвечала, если на нее кричали. С чего ей было мешать Мэрилин Монро? Она ведь всегда повторяла, как здорово та сделала, что наглоталась таблеток. После этого стали печатать ее фотографии и она навсегда осталась Мэрилин Монро. И еще, что не прочь была познакомиться с ее мужьями, даже пожить с ними, хотя двое из них были не в ее вкусе. И потом, ей было жаль, что желтый платок валяется где-нибудь в шкафу или его сожгли. Она, мол, обегала всю Ниццу в поисках такого же. Я точно повторяю ее слова. Бу-Бу может заткнуться, он завалил экзамен. ПАЛАЧ (2) Я сейчас немного психую, но, по правде говоря, какая разница. Теперь все встало на свои места, как до июня. Тогда, в кинотеатре, я не спрашивал себя, как она потом возвращается домой. Она и ее мать. Сами знаете, в маленьких городках через полминуты после сеанса уже никого не видать. Я всегда возвращался вместе с Микки на его грузовике, но вел машину сам, потому что от Микки можно осатанеть. Обычно с нами был Бу-Бу, и по дороге мы подбирали наших деревенских. Они залезали в кузов вместе со своими веломоторами и другим барахлом. Однажды, пересчитав, мы убедились: собрали всех. До перевала одиннадцать километров. Если чья-то подружка слезала раньше, приходилось поторапливать гудком - никак не могли расстаться. Микки говорил: "Пускай себе". Когда мы в тот раз въехали в нашу деревню, в кузове все спали. Я не стал будить ни Микки, ни Бу-Бу, никого. Они сидели рядком, прижавшись к борту, как паиньки. Сам не знаю почему, но я невольно подумал о войне. Может, оттого, что у меня в руках был фонарь или я видел что-то похожее в кино. Но все равно было хорошо - они так смахивали на уснувших детей. Я погасил фонарь. Сев на ступеньки мэрии, я смотрел на небо. Я не курю, но в такие минуты мне не хватает сигареты. По средам я хожу на тренировки в пожарку. Я сержант и заставляю их попотеть. Прежде я курил "Житан", и отец говорил, что я пижон. Он-то хотел, чтобы я курил американские и отдавал ему окурки. Через несколько минут проехал сын Массиня и посигналил фарами, не мог понять, с чего это тут грузовик Микки. Помню, я спросил тогда себя, почему он так поздно оказался в нашей деревне, а не остался у себя в Панье, ниже нас на три километра. Я махнул ему: мол, все в порядке. Проехав деревню до конца - до меня все время доносился шум мотора, - он вернулся назад и вылез из машины. Я объяснил ему, что все уснули. Он сказал "ага" и сел рядом. Стоял конец апреля или начало мая, было немного прохладно и очень тихо. Его зовут Жорж, он ровесник Микки, они вместе служили альпийскими стрелками. Я давно его знаю. Сейчас Жорж заправляет фермой родителей, он отличный хозяин и выращивает на своем красноземе что душе угодно. С ним-то я и подрался нынешним летом. А зря. Жорж Массинь был тут ни при чем. Я выбил ему два передних зуба, но он не стал жаловаться в полицию, только сказал, что я свихнулся, вот и все. Мы посидели на ступеньках мэрии, и он ответил на мой вопрос: да, отвозил дочь Евы Браун. Я добавил, что это заняло у него чертовски много времени. И засмеялся. Сейчас трудно объяснить в точности, просто я хочу сказать, что мог смеяться. Мы с ним еще потолковали, и я уж собрался будить ребят, когда он проговорил, что предпочел бы не дочь, а мать. Но это меня так же мало волновало, как и все остальное. Я спросил, имел ли он Эну. Он ответил, что было дело два-три раза, но в этот вечер - нет. Когда мать не ходила с ней в кино. Устраивались прямо на брезенте в кузове. Я спросил, как она при этом. Он начал расписывать подробности, еще сказал, что ни разу не раздевал ее - холодновато было, - а только задирал юбку и свитер. В общем, привел детали. Да ну, к черту об этом! Когда мы подошли к нашему грузовику, все преспокойно спали, прислонясь друг к другу, как стебли жнивья. Я изобразил звук трубы, сказал - пора, и они друг за другом, с полузакрытыми глазами, стали спускаться вниз, забыв про веломоторы, не поблагодарив, не попрощавшись. Только дочь хозяина кафе, Брошара, прошептала: "Спокойной ночи, Пинг-Понг" - и, полусонная, пошла к себе. Мы с Жоржем посмеялись над ними: "Ну и хороши эти бунтари!" - наши слова прозвучали на пустынной площади звонко, как в церкви, и разбудили Микки. Взъерошенный, он выглянул из кабины и стал нас честить. А потом мы с ним, то есть с Микки, сидели вдвоем на кухне и, перед тем как пойти спать, пили вино. Я передал ему слова Жоржа. Микки сказал, что на свете много трепачей, которые в деле никудышные. Я заспорил, что Жорж не трепач, и он согласился. Вся эта история тогда его тоже ничуть не трогала. Но он задумался, а когда Микки задумывается, смотреть на него умора: словно изобретает способ опреснения морской воды, и так морщит при этом лоб, что просто больно становится. В конце концов, покачав головой, он, знаете, что сказал мне: марсельский "Олимпик" выиграет кубок, даже если Трезор будет играть вполсилы. ПАЛАЧ (3) На следующий день, в воскресенье, про Эну заговорил со мной Тессари, такой же механик, как и я. По воскресеньям мы с Микки ездим в город оформить ставки на бегах. На двадцать франков мы называем свои номера и на пять для Коньяты, которая хочет скакать отдельно, причем ставит на одни и те же номера - 1, 2 и 3. Дескать, раз уж везет, не надо разными сложностями пугать судьбу. В нашем доме на скачках выигрывали трижды, и всякий раз именно она: два раза по тысяче и один раз - семь. Из них она немного дала матери, ровно столько, чтобы позлить ее, а остальные оставила себе - новенькие, по 500 франков. Говорит, на всякий случай. Неизвестно, где она их прячет. Однажды мы с Микки перерыли весь дом, даже сарай, куда Коньята вовсе не заглядывает, и ничего не нашли. Мы не собирались отнимать у нее деньги, просто хотели подшутить. Значит, в воскресенье с талонами в кармане я выпил у стойки с Тессари или еще с кем-то, затем угостил компанию, в свою очередь, и сыграл в "421". Но этим не кончилось. В тот раз мы с Тессари как раз обсуждали, что делать с "делайе". Я сказал, что вытащу мотор и начну все сначала. Внезапно он толкает меня в бок и показывает на дверь: Эна, тоже приехала сделать пятифранковую ставку за отца. Черные волосы собраны на голове в тугой узел Она положила велосипед на тротуар и заняла очередь. На улице было яркое солнце, а на ней такое прозрачное нейлоновое голубое платье, что она казалась в нем голой. Не обращая ни на кого внимания, она просто ждала, переминаясь, и все видели ее округлую грудь, разворот бедер и все, что положено. Я хотел было пошутить, что на пляже мы и не на такое насмотрелись - ведь и остальные у стойки тоже обернулись в ее сторону, - но, пока она находилась там, мы не обмолвились ни словом. Она пробила свой билет, на секунду опять предстала голой в просвете дверей, взяла велосипед и укатила. Я сказал Тессари, что охотно переспал бы с ней, и заказал еще по рюмочке пастиса. Тессари ответил, что этого не так уж трудно добиться и он, мол, знает многих, кто был с ней, назвав, разумеется, Жоржа Массиня, а также нашего городского аптекаря, человека женатого, с тремя детьми, затем одного отдыхающего и даже португальца с перевала. Насчет отдыхающего он знал точно - от племянника, который был на вечеринке, все там здорово набрались, и племянник все видел. Я и сам знал, чем кончаются такие вечеринки, когда парочки разбредаются по комнатам. Племянник сказал, что она это делает запросто. Потом я расплатился, сказал "чао" и ушел. Но всю дорогу за рулем "рено" не переставал думать о ней, о том, что у нее был отдыхающий и племянник Тессари видел их вместе. Как бы лучше пояснить? С одной стороны, я хотел ее больше, чем прежде, а с другой - как увидал на пороге лавки в просвечивающем платье, стало жаль ее. Она ни о чем не догадывалась и, оказавшись в тени, выглядела просто пай-девочкой. Уложенные узлом волосы делали ее выше ростом. Не знаю отчего, но такой она мне даже больше нравилась. Однако теперь я думал о ней с неприязнью. Добиться ее будет проще простого, чего стесняться. И неловко было, даже противно. Трудно объяснить. На следующей неделе я несколько раз видел ее из гаража. Их старый каменный дом на краю деревни. Ева Браун обставила его по своему вкусу, всюду насажала цветы. Эна ездила на велосипеде за покупками или еще куда. До сих пор я и не замечал ее. Это не значит, что она мало выходила из дома. Теперь я поднимал голову и смотрел вслед, не смея кивнуть и тем более заговорить. Вспоминал, что рассказывали Тессари и Жорж. И хотя она не обращала на меня внимания и специально не выставляла напоказ свои работающие ляжки, я как болван не мог от них оторваться. Болван - потому что мне было скверно. Однажды это заметил хозяин и сказал: "Спустись, парень, на землю. Будь твои глаза кислородными горелками, ей бы сидеть было не на чем". Вечером я рассказал все Микки. Ровно десять слов, эдак мимоходом, что, мол, хочу испытать судьбу. Он заговорил, что девчонка, готовая спать с кем попало, не для меня. Мы шли к колодцу за водой. Мать захотела, видите ли, чтобы я сам провел воду в дом. Для нее что слесарь, что механик - все едино. В результате водопровод вечно барахлит. Счастье, что отец перед смертью заделал Бу-Бу. Только Бу-Бу и справляется. Наливает в трубы какой-то химикат, прочищает, но твердит, что рано или поздно они развалятся. Пока водопровод работает, мы о нем не вспоминаем. Я сказал Микки, что нужен не совет, а помощь. Мы постояли еще у колодца с полными ведрами. У меня заболели руки, пока он целую вечность раздумывал. Под конец он произнес, что Эну лучше всего искать по воскресеньям на танцах, она всегда там бывает. Микки имел в виду сборный барак "Бинг-Банг", который на неделю возводят в одной деревне, потом перевозят в другую, и молодежь следует по пятам. При входе вы покупаете билет и прикалываете к груди. Внутри негде приткнуться, разноцветные прожектора крутятся со скоростью сто километров в час, мешая смотреть. Зато за десять франков любитель шума получает его на полную катушку. Даже Коньята слышит этот грохот, хотя знать не знает, как рычит наш водопровод. Я спросил у Микки, на кого буду похож в свои за тридцать в таком месте. Он ответил: "Вот именно". Я не успел досказать, что скорей всего на дурака, как он произнес: "На пожарника". Если б не ведра в руках, я бы показал этому паршивцу. Вместо этого я стал терпеливо объяснять, что как раз не хочу появляться перед ней в одежде пожарника. В таком случае, сказал он, надо идти в штатском. Я прекратил разговор, мол, подумаю, но он напомнил, что там все равно будет дежурный и в пожарке на другой же день всем станет известно про сержанта-ухажера. В нашей пожарной команде никто не желает дежурить в "Бинг-Банге". По воскресеньям хочется побыть с женой, съесть ростбиф и передачу какую посмотреть. В наших местах можно принимать Швейцарию, Италию и Монте-Карло, то есть смотреть любые фильмы про средневековье и про наши дни. А на танцах-то постоянно драки, особенно когда какой-нибудь сопляк воображает, что у него уже растут усы. Поэтому пожарник тут скорей за полицейского. Однажды в воскресенье мне пришлось вызвать всех свободных ребят - спасать одного из наших. А тот всего-навсего сказал двоим, чтобы они перестали из-за партнерши рвать друг другу рубашки. Если бы жандармы не прибыли на место раньше нас, костей бы не собрали. И все равно он три дня пролежал в больнице, а когда вышел, мы скинулись ему на гостинец. В среду перед танцами на тренировку собралось с полдюжины ребят. Я спросил, кто пойдет со мной на дежурство в Блюмей, большое село в горах, в пятнадцати километрах отсюда. Никто не ответил. Отправились рядом на футбольное поле, попрыгали и побегали с полной выкладкой. Пожарным сараем нам служит старый медный рудник. Между городом и перевалом их несколько таких закрытых еще накануне 1914 года. На территории нашего растет пожухлая трава да бегают бездомные кошки. Однако есть гараж для машины и раздел-валка с душем. Пока мы переодевались, я сказал, что со мной пойдет Вердье. Он служит на почте, не болтлив и тоже холост. К тому же очень старателен, так как хочет перейти служить в пожарную часть. Однажды после автомобильной катастрофы по ту сторону перевала он привез девочку трех лет и плакал навзрыд, узнав, что она выживет. Вердье привязался к ней, переписывается и даже посылает деньги. Говорит, когда ему стукнет 35, он удочерит ее - а что? - имеет полное право. Мы подтруниваем над ним. Ему сейчас 25. Тогда он даже сможет на ней жениться. Услышав от нас такое, Вердье говорит, что ему на нас наплевать. Вспоминаю об этом мае, особенно о днях перед "Бинг-Бангом", и становится не по себе. Зимы у нас поганые, заносы отрезают от всего мира. Но едва теплеет, сразу лето. Темнело поздно, и я подолгу задерживался в гараже, возясь с "делайе" или двумя гоночными велосипедами Микки, у которого начинался сезон. Обычно хозяин был рядом. Ему тоже вечно надо что-то закончить, и его жена Жюльетта приносила нам хлебнуть пастиса. Они оба мои сверстники. Она училась со мной в школе, он же совсем седой, гасконец, и лучший, сколько я знаю, игрок в шары. Летом мы с ним входим в одну команду против отдыхающих. В случае несчастья или пожара ему звонят в гараж, хоть ночью - в деревне не слышно сирены - и он быстренько отвозит меня на рудник. Говорит, лучше сломать себе ногу, чем держать меня на работе. Я продолжал поглядывать на Эну, когда она проходила мимо, как ни в чем небывало. Однако меня не покидало чувство: скоро случится что-то необыкновенное. И не только потому, что буду с ней. Это напоминало ощущение близкой беды, как перед смертью отца. Конечно, сейчас такая тревога обещала приятное. Да, жаль, что такое уже не повторится. Раз, выйдя из гаража, я вместо дома отправился в сторону перевала. Предлог у меня был - опробовать велосипед Микки. На самом же деле я хотел проехать мимо дома Эны. Окна там были раскрыты, лампы внизу горели. Но я находился слишком далеко, чтобы разглядеть двор у них перед домом. Я оставил велосипед и обошел дом. Тогда я сразу увидел Эну в окне, и меня словно пришибло. Она сидела за столом, под большой висячей лампой, облепленной ночными бабочками, и, опершись на руку, листала красивый журнал. Читая, она накручивала на палец локон. Помню на ней белое с большими синими цветами платье, стоячий воротничок. Ее лицо казалось моложе и беззащитней, чем на людях. Оттого, понял я, что она ненакрашенная. Я постоял у изгороди, в нескольких метрах от Эны, как-то умудрившись при этом не дышать. Затем наверху завопил ее отец, хотел есть, и мать сказала ему что-то по-немецки. Под этот крик я тихо смотался. Что до Эны, он мог орать хоть всю ночь, она бы продолжала глядеть в свой журнал, теребя локон. Теперь мне, ясное дело, смешно вспоминать, как все это было глупо. Ведь раньше, даже когда мне нравилась девчонка - та же Жюльетта, которую я провожал из школы и которая вышла потом за моего хозяина, - мне никогда не пришло бы в голову стоять затаив дыхание у нее под окнами и подглядывать, как она сидит с журналом. Я никогда не был бабником, но кое-какие истории у меня были. Когда я служил на военно-морском пожарном катере в Марселе, мы не очень-то ломали себе голову и в увольнение брали одну девку на двоих или на троих в зависимости от цены. В остальное время у меня было девушек, сколько у всякого другого. С одной месяц, с другой неделю, а бывало, на праздник в соседней деревне затащишь какую там в виноградник, пообещаешь ей, что еще увидимся, а потом и забудешь. А один год встречался я с дочерью зеленщика Мартой, мы собирались даже пожениться, но ее отправили учительницей в Гренобль. Некоторое время мы переписывались, потом все реже. Она была блондинка и, пожалуй, красивее Эны, но в другом духе, и очень славная. Теперь-то Марта, наверно, вышла замуж. Изредка я встречаю ее отца, но он все еще сердит на меня и не хочет разговаривать. Еще недавно, как раз до Эны, я был с Луизой Лубэ, кассиршей кинотеатра. Все зовут ее Лулу-Лу, она носит очки, тело у нее великолепное. Такое может оценить только мужчина. Она высокая и совсем недурна собой, даже когда одета. А уж если раздевается, то и вовсе голову теряешь. К сожалению, у нее уж очень неудобный муж - хозяин Тессари. Он стал догадываться, пришлось порвать. Хотя у них весьма доходный гараж, но она работает кассиршей, чтобы он хоть не каждый день лез к ней в постель. Ей двадцать восемь, неглупа, а вышла замуж из-за денег, не скрывая этого. Говорит, что из-за ее отказов, когда он хочет ее, да из-за разных других штучек в постели его рано или поздно хватит удар. После окончания сеанса Лулу-Лу сама закрывает ставни, так как механик доказывает, что ему это не разрешает профсоюз, а директор давно спит с выручкой. Она, стало быть, запирала ставни, гасила свет всюду, кроме подсветки на сцене, чтобы мы могли отыскать друг друга, и впускала меня. При этом была уже полураздета. Кабинет директора и будка механика запирались на ключ, и мы ложились в проходе на ковер, и в первый раз, уж не знаю почему - то ли из-за торчавших кругом кресел, то ли из-за высокого потолка, то ли потому, что мы выглядели довольно глупо в этой пустой хоромине, где слышен малейший шорох, - у меня ничего не получилось. Встречались мы по средам и субботам. Микки ждал меня в грузовике при выезде из города. У него тоже есть подружка - работает на почте. Иногда я возвращался на велосипеде один, последние самые трудные километры, с пересохшим ртом, шел пешком. В такие минуты на пустынной дороге мне было особенно хорошо. В конце концов муж Лулу-Лу стал приходить за ней к закрытию, и нам пришлось порвать. В тот вечер, когда я отдал ей свою каску, она положила туда записку, которую я нашел на другой день. Там было написано: "Это принесет тебе одни страдания". Я не сразу понял, что она имеет в виду, и не стал спрашивать. А потом сообразил: она хотела сказать то же самое, что и Микки, когда мы с ним ходили за водой. Она поняла, что я стыжусь своей каски и почему. Лулу-Лу понятливее, чем я думал. Однажды днем с месяц назад - надо все рассказывать как есть - мы оказались одни, времени хватало, но опять ничего не вышло. Да и вообще было слишком поздно. В субботу, накануне танцев в Блюмэе, я позвонил из гаража, чтобы прислали кого вместо меня в кинотеатр - ходить туда они все горазды. Я же не хотел там дежурить, чтобы не испортить встречу на другой день. А может, мне не хотелось видеть, как она после сеанса уедет в грузовичке Массиня. Вероятно, и то и другое, не знаю. Потом я уж пожалел и еле удержался, чтоб не пойти туда. Я ждал на кухне возвращения Микки и Бу-Бу, протирая бензином детали от "делайе". Выпил почти полную бутылку вина. Коньята, которая, казалось, спит в своем кресле, ни с того ни с сего сказала, чтобы я не мельтешил, у нее, мол, голова кружится. Мать давно спала. От нечего делать я протер ружья, после окончания сезона охоты висевшие в шкафу. Нынешней зимой я убил двух кабанов, а Микки одного. Бу-Бу стреляет лишь по воронам, да и то мажет. Было уже за полночь, когда подъехавший грузовик пробежал фарами по окнам. Ребята смотрели ковбойский фильм с Полом Ньюменом и теперь принялись играть с ружьями, схватив их со стола. Коньята сперва смеялась, а потом испугалась. Она ведь не слышит, а Бу-Бу мастак изображать мертвеца с пулей в животе и выпученными глазами. В конце концов я велел Бу-Бу отправляться умирать в свою постель, а перед тем помочь Коньяте - ей надо помогать, когда она ползет наверх. Оставшись вдвоем с Микки, я спросил, была ли Эна в кино. Да. Я спросил, уехала ли она с Жоржем Массинем. Опять "да". Но и Ева Браун с ними. Он ждал новых вопросов, но мне оставалось или ничего не спрашивать, или слишком много. И он уложил ружья обратно в шкаф. Я налил ему стакан вина, и мы поговорили об Эдди Мерксе и нашем отце, знатном охотнике. Еще был разговор о Марселе Омоне, певце, которого завтра должны показывать по телеку. Это его любимец. Когда по телеку передают концерт Марселя Омона, за столом нельзя есть, а надо слушать, как в церкви. Я стал хвалить Марселя Омона. Микки ответил: верно, все, что тот делает, - блеск. У Микки это самая высокая оценка. Мариус Трезор и Эдди Меркс тоже блеск, и Мэрилин Монро с ними вместе. Не дурно бы, сказал я, вернуться домой с танцев до начала передачи. На это он ничего не ответил. Смешной наш Микки. Возможно, наполняя стаканы, я говорил не очень уверенно, но дело не только в этом. Хотя он и выглядит глупым, не надо принимать его за дурачка. Он всегда знает, что вас донимает. Мы помолчали. Потом он сказал, что мне надо только стоять за его спиной, а обо всем остальном он, мол, позаботится. На это я ответил: не хочу, чтобы он клеился ради меня к девушке, я и сам справлюсь не хуже. И тут он произнес очень верную вещь: "Пожалуй. Но на Эну мне ведь наплевать". ПАЛАЧ (4) На другой день, в то распроклятое воскресенье, мы все трое братцев принимали во дворе душ. Солнце слепило, и мы смеялись над Бу-Бу, который стесняется и потому завертывается в полотенце Вода в колодце круглый год холодная, даже сердце замирает Мы качаем ее в бак, и оттуда она течет без остановки. Привыкнешь, так сойдет за современный комфорт. Микки на велосипеде - пусть тренируется - покатил сделать ставки, а когда вернулся, я уже был одет так, как никогда не одеваюсь, и все они как-то странно поглядели на меня в галстуке. Вердье должен был на "рено" из пожарки присоединиться ко мне прямо в Блюмэе. Мы же четверо - с нами Жоржетта, подружка Микки, - поехали на легковой "ДС" хозяина. Он одалживает ее, когда я прошу, но всякий раз потом бубнит, что она стала хуже работать. Больше всех удивился, увидев меня в штатском, Вердье. На мне был светлый костюм, голубая сорочка и красный шерстяной галстук Микки. Я объяснил, что приехал с братьями, не успев переодеться. В случае чего моя форма в машине. Было три часа дня, а вокруг "Бинг-Банга" на большой площади уже все гудело. Я велел Вердье стоять около кассы и заставлять входящих гасить сигареты. По обыкновению, он не задал мне никаких вопросов. Меня тут знают и не требовали покупать билет, но мне хотелось, чтобы он, как у всех, болтался у меня на пиджаке. Внутри был настоящий ад. Все красное - электрогитары, барабаны, вопящие посетители. Никого не разглядеть, не расслышать. А солнце так раскалило крышу, оставалось если не помереть, то задохнуться. Бу-Бу ощупью отправился искать приятелей. Микки подтолкнул мне Жоржетту, чтобы я потанцевал с ней, и тоже ушел, расталкивая извивающиеся тени. Жоржетта начала крутить бедрами, я не отставал. Бесновался оркестр - пятеро в брюках с бахромой, лицо и грудь разрисованные. Бу-Бу сказал потом, что эти "Апачи" - хорошие ребята. Я уже невесть сколько топтался на одном месте с Жоржеттой. Музыка сменялась, я весь взмок и боялся одного - что это никогда не кончится. Но прожектора враз погасли, свет стал почти нормальным, и измученные "Апачи" тихо заиграли слоуфокс. Я видел, как девушки и парни с прилипшими ко лбу волосами отходят к стене и садятся прямо на пол, и заметил также, что Микки нашел Эну. Как я и чуял, она приехала с Жоржем Массинем, но мне это было уже безразлично, поверьте. Она была в очень легком белом платье, волосы и у нее слиплись, и даже с двух десятков шагов я видел, как тяжело она дышит. Может, и глупо, но такой она мне нравилась даже больше, и стало так стыдно и страшно за себя - я едва не ушел. Микки разговаривал с Жоржем. Я достаточно знал своего брата, чтобы догадаться о чем. Сейчас он придумывал разные предлоги, чтобы увести того из зала и дать мне возможность действовать. Вдруг, показав в мою сторону и что-то сказав Эне, он заставил ее посмотреть на меня. И она взглянула в мою сторону. Несколько секунд, не двигаясь, не отворачиваясь. Я даже не заметил, когда Микки увел Жоржа. Затем она подошла к другим девчонкам, были там две-три из нашей деревни, и они, мне показалось, стали посмеиваться надо мной. Жоржетта спросила, хочу ли я еще танцевать. Я ответил - нет и стал искать, куда бы положить пиджак и галстук. Жоржетта забрала их, и, когда я обернулся, Эна уже стояла передо мной, не улыбаясь, а просто ожидая, - и тут уж неизвестно отчего заранее знаешь, что будет дальше. Я станцевал с ней один танец, потом другой. Не помню что. Мне было спокойно, потому что я обнимал Эну. Ладошка у нее была влажная, и она часто вытирала ее о подол, а тело было очень горячее. Я спросил, над чем это она смеялась с подругами. Отбросив назад свои черные волосы и задев при этом мою щеку, она не стала крутить с ответом. Уже первые ее слова били как обухом. Оказывается, смеялись, потому что ей не очень-то хотелось танцевать со мной, и еще она так прошлась насчет пожарных, что девчонки животики надорвали. Слово в слово повторяю. Знаю, мне скажут то, что говорили уже миллион раз: глупых надо беречься еще больше, чем злых, а она, мол, глупа как пень, держись от нее подальше, вся она уже в этих словах, но не в том суть. Вот мне и приходится пускаться в объяснения. На танцах, слыша запрещенные дома словечки, все девчонки ржут как лошади. Притворяются, будто и не такое знают, всякая хочет перещеголять своих подруг. К тому же ведь это я спросил, почему они смеялись. И Эна ответила. Ей ничего не стоило соврать, но она никогда не врала, если это не угрожало ее жизни. Пусть ответ этот был мне не по душе - значит, не следовало спрашивать. И потом, еще одно, куда важней остального: ее ладошка. Я ненавижу пожимать потные руки даже мимоходом, терпеть не могу. Только не у нее. Я уже сказал, что она вытирала руку о подол платья. Любая другая мне бы при этом просто стала противна. Но не она. Ее влажная рука напоминала мне руку ребенка, которому жарко. Она как бы приближала меня к тому, что я всегда, сам того не зная, любил в ребенке, детях, к тому, что невзначай заставляет вспоминать о самом себе, об отце, о его дряхлом механическом пианино, о том, что я с братьями так и не сходил к зданию Муниципального кредита сыграть там "Пикардийскую розу". Вот именно: нечто такое, что, не имея отношения ни к добру, ни к злу, может привести туда, где я сейчас нахожусь. Вот отчего для всех, кто говорил о ней дурно, уговаривал с ней расстаться, пока не поздно, у меня был один ответ: "Идите-ка вы..." Я сразу заметил, что у нее не местный выговор. Не такой сильный акцент, как у Евы Браун, но довольно заметный. Я спросил, разговаривает ли она с матерью по-немецки. Эна ответила, что ей не о чем с ней говорить ни по-немецки, ни по-французски. А с отцом тем более. Она была ниже меня ростом - у меня метр восемьдесят четыре, - но для девушки довольно высокая и очень тоненькая. И прижатая ко мне грудь, видная в вырезе белого платья, высокая. Пока мы танцевали, длинные черные волосы закрывали ей лицо, и она их часто отбрасывала назад. Никогда прежде не видел я таких красивых волос. Я спросил, не красит ли она их, и получил в ответ - конечно, это обходится ей в семьдесят пять франков ежемесячно, что появились даже струпья и рано или поздно она подцепит какую-нибудь заразу. Внезапно прожектора снова завертелись красно-оранжевыми огнями, и "Апачи" опять вышли на тропу войны. В эту самую минуту, сам не зная, слышит она меня или нет, я спросил, не хочется ли ей освежиться. Однако она поняла, слегка приподняла плечико и пошла за мной. У выхода я сказал Вердье, что он может идти потанцевать, я сам побуду на улице. Я произнес это каким-то неестественным голосом, но он понял, что это из-за нее я говорю с ним как сержант. Мне даже стыдно стало. Но он ничего не ответил и ушел. Мы пробрались сквозь толпу у входа. И пока шли по площади - к кафе, я взял ее за руку. Она не отняла ее, только вытерла о платье и опять вложила в мою. Она пила минеральную с мятой, а я взял пиво. Вокруг говорили о скачках - я проиграл и Коньята тоже, - а она, щурясь, оглядывала зал. Я спросил, не Жоржа ли Массиня она ищет, и услышал в ответ, что она, мол, не замужем за ним. После духотищи тут было свежо, особенно от прилипшей к спине рубашки. Эна тоже была вся мокрая. Я увидел каплю пота, стекавшую по щеке на шею. Она смахнула ее на пол. У Эны короткий носик и очень белые зубы. Заметив, что я ее разглядываю, она принялась смеяться. Я тоже. И тут она нанесла мне новый удар, сказав, что когда я так смотрю на нее, то похож на идиота и что мог бы, однако, и поговорить с ней. По дороге в Пюже-Тенье есть старый медный рудник, его переделали в отель с бассейном и рестораном, на столах скатерти в красную клетку, едят там при свечах. Не знаю, как объяснить, но этот отель имел большое значение для меня. Однажды я доставил туда чью-то забарахлившую по дороге машину и дал себе слово непременно съездить в этот ресторан с красивой, хорошо одетой девушкой, вроде тех, что я видел в тот день. И вот, еще не придя в себя от удара, я сказал, что приглашаю ее как-нибудь пообедать в том ресторане. Я бы того гляди выболтал и все остальное, да она ответила ударом еще увесистей. Оборвав меня, заявила, что напрасно я, мол, рассчитываю, будто после этого она станет спать со мной. Меня предупреждали. Кажется, я тогда засмеялся. Вокруг толпились люди, работали игральные автоматы. "Апачи" громыхали. Я знал: вот глупейший день в моей жизни, девка дура, я в нокауте. И тут она меня совсем доконала, скосясь и выдохнув, по своему обыкновению, прямо в лицо, что не намерена стоять тут круглые сутки, как горшок с цветами, у нее, мол, только одно воскресенье на то, чтобы потанцевать. Мы вернулись к "Бинг-Бангу". Я больше не держал ее за руку. Как ни верти, я уже сердился на нее. А когда я на кого-нибудь обижен, скрываю это плохо. Я бросил ее у входа, на ступеньках теснились люди, а я сказал, что не пойду туда, ухожу. Сам не понимаю, зачем я так сказал. Дел у меня никаких не было, я сжигал мосты, зная, что тотчас пожалею об этом. И уже собирался ляпнуть, что должен встретить другую девушку, как она, упредив, бросила мне "пока", протянула руку и стала пробираться между сидящими. Ей было решительно на всех наплевать, а я знал, что никогда-никогда не смогу забыть ее. Только когда она скрылась, я вспомнил, что оставил там пиджак и все равно надо вернуться. Стало быть, пришлось вернуться в зал. Я нашел Жоржетту, она танцевала с двумя подружками, а вернее одна, и никак не могла расслышать в этом гаме, что я ей говорю. Мне казалось, что Эну я не хочу больше видеть, и я старался не смотреть в ее сторону, но все-таки глянул. Подняв вверх руки, закрыв глаза и вся извиваясь, она танцевала с парнем, который явно не поспевал за ней. Я забрал пиджак и ушел. В кафе выпил еще кружку пива. И тут впервые почувствовал то, что другие - кроме матери, Микки и Бу-Бу - никак не могли понять. Когда я вот только что стоял у стойки, все глазели на нас просто потому, что она была со мной, и от этого все вокруг казались оживленными, и я сам тоже. Наверно, глупо, но ни с одной девушкой я не чувствовал себя таким гордым, хотя однажды у меня была и покрасивее. Я гордился копной ее волос, ее походкой, ее большими, никого не видящими глазами, всем ее кукольным видом. Именно так: она была похожа на уже знакомую с детства куклу, выросшую одновременно со мной. И вот я сидел, как болван, один перед кружкой пива. Один. Я пошел к оставленной в тени хозяйской "ДС". Было тошно. Затем явился Микки, он видел, как я шел через площадь. В руках у него были шары, он играл с местными и сказал, что он там с Жоржем Массинем, что одну партию они проиграли, но теперь ведут с перевесом в три очка. Микки играет в шары так же, как водит грузовик. То есть так торопится, что попадает в шары партнера. Он сказал, что, если я хочу уезжать, он с Жоржеттой доберется на другой машине. Я ответил: подожду. Микки предложил поехать в соседнюю деревню, там сегодня праздник, можно будет пострелять в тире. Я спросил, кого это он собирается убить, - Микки ведь стреляет еще хуже, чем играет в шары. Однажды он нажал на курок, когда ему протягивали ружье, и чуть не убил хозяйку тира. После партии в шары решили вернуться домой, чтобы успеть на Марселя Омона, а праздник посетить после ужина. Он, Жоржетта и я двинулись, а Бу-Бу остался с ребятами. Они обычно возвращаются всей бандой на одном мотоцикле. Но на праздник мы так и не попали, а засели с Коньятой за карты. Она долго спорит со всеми и столько времени думает, что игра затягивается. После ужина мы с Микки отвезли Жоржетту домой, а затем оставили "ДС" перед гаражом хозяина. Он не спал и вышел сказать, что никогда больше не даст мне машину. Мы выпили грушовки на крыльце, они выкурили по сигаре, рассказывая друг другу всякие глупые истории, и мне постепенно стало лучше. Я подумал, что на свете не одна эта девчонка, их за всю жизнь не перепробуешь. Правильно, что ушел с танцев. Теперь хоть одно ясно: я не бегал за ней. ПАЛАЧ (5) На другой день к вечеру она сама явилась в гараж. Когда после ливня, затопившего улицу, она вошла с велосипедом, я лежал под мотором и видел только ее ноги. Однако я сразу догадался, что это она. Ее ноги приблизились, и она громко спросила, есть ли тут кто. Я лежал на салазках и передвигался с их помощью. Снизу мне было видно, что она вопреки тому, что болтали, в трусиках. Белых. Спокойно посмотрев на меня сверху вниз, она сказала, что сломала велосипед, но не отодвинулась ни на шаг. Я попросил ее отойти, чтобы я мог выбраться из-под машины. На это ей понадобилось несколько минут. Я старался как мог изображать неприступного киногероя и смотрел ей только в глаза, никуда больше. Наконец она отступила на шаг, а я выкатился так поспешно, что ей не стоило труда понять: она меня смущает. Ей очень понравились салазки, и она захотела на них покататься. Чем глупее было то, что она хотела сделать, тем труднее было ей помешать. Растянувшись на пузе, словно плавая, она стала кататься, помогая себе руками, всякий раз вскрикивая, когда рисковала обо что-то удариться. Хозяин ушел за покупками, но Жюльетта была наверху на кухне и не замедлила выйти посмотреть, что происходит. Жюльетта не любила ее - ни одна женщина, кроме Евы Браун, не любила ее - и принялась поносить разными словами, говоря, чтобы та отправлялась показывать свою задницу куда-нибудь в другое место. Я понял, что хозяин болтнул когда-то лишнее. Жюльетта без ума от своего мужа и боится, как бы его не увели. Потом она вернулась на кухню, крикнув: "Доломай ее велосипед, пусть только убирается отсюда!" И хлопнула стеклянной дверью, отделяющей гараж от квартиры. Когда стекла там нет - наверняка накануне была ссора. На сей раз стекло выдержало. Что же касается Эны, я уж говорил: когда на нее кричали, она никогда не отвечала. Поднявшись и поправив запачканную одежду грязными руками, взглянула на меня глазами школьницы: "Ну и ведьма эта хозяйка". Я снял переднее колесо, осмотрел камеру - не понадобилось и опускать в воду: она была даже не проколота, а разорвана. Я спросил, как это случилось, но она лишь подняла левое плечо и не ответила. Я сказал, что здесь у меня нет запаски, могу ей дать камеру Микки - старую, но еще пригодную. Однако, когда я предложил ей сходить к нам и взять камеру у матери, она отказалась: "Чтобы меня облаяли? Спасибо!" И спросила, когда я кончаю работу. Я ответил, что еще надо порядком полежать под машиной. Тогда она сказала, что обождет меня на улице. Я был без майки, и Эна заявила, что я отменный крепыш. После разорванной камеры я уже меньше думал о своих шансах. Однако это были первые любезные слова с ее стороны, и мне было приятно их слышать. Впрочем, я ошибался: на самом деле она совсем не любила крепышей. Ее тянуло к тощим, как вздохи, парням - чем худосочнее, тем лучше. Я закончил работу, умылся в уголке, надел сорочку и крикнул Жюльетте, что ухожу. Та видела, что Эна ждет меня, и ответила, что я могу хоть повеситься. Она ждала меня с велосипедом, сидя на пригорке, опершись руками на траву, совершенно неподвижная. Я в жизни не видал людей, которые могли бы так застывать. В такие минуты, казалось, даже ее мозг выключался, и в глубине ее широко раскрытых огромных глаз была пустота. Однажды дома она не заметила, как я пришел, и мне удалось понаблюдать за ней. Ну настоящая кукла, с которой перестали играть и бросили одну. Просидеть так она могла десять веков подряд. В конце концов я зашевелился, а то впору было сойти с ума. Мы прошли деревню бок о бок. На плече я нес ее велосипед. И по мере того как мы спускались вниз по улице - единственному пути к нашему дому, - все выходили поглазеть. Вот именно - все. Даже новорожденный в коляске. Не знаю, может, виноват животный инстинкт, толкающий людей после грозы на улицу, или просто желание не пропустить зрелище, как Пинг-Понг идет с дочерью Евы Браун. Так или иначе, но нам не удалось поговорить. Брошар из кафе помахал мне рукой, и я небрежно ответил ему. Другие, с вытянутыми лицами, лишь провожали нас глазами, тоже молча. Даже когда я опробовал свою "делайе", не было у меня такого почетного караула. Наш дом, как и дом ее родителей, на краю деревни, только по другую сторону. Каменный низ и деревянный верх, крыша осела, но не прохудилась, большой двор. Кроме виноградника, купленного мною с Микки, и гектара, который арендуют отдыхающие, у нас нет другой земли. Нет у нас и скотины, только несколько кур да кроликов. Мать держит дом в чистоте и ни за что не соглашается завести даже собаку. Отец оставил в наследство только стены и свое механическое пианино. Живем мы на мой заработок и на деньги, остающиеся у Микки от его зарплаты, уходящей главным образом на гонки, которые он обычно заканчивает спустя три часа после победителя. Но он ни в чем себе не отказывает и имеет все, что нужно настоящему чемпиону. Если бы нашлось где, то, пожалуй, стал бы надувать, как Эдди Меркс, свои камеры гелием. Но сделаешь замечание - он притворяется, будто проглотил жвачку, и тебе становится стыдно за свою жадность. Выйдя из деревни, мы наконец разговорились. Она сказала, что я не должен был вчера бросать ее на танцах. Она, мол, заметила - меня что-то задело, но не поняла, что именно. Кроме того, ей было жалко потерять хорошего партнера. Я сказал, - хоть это и была не вся правда, - что мне стало неловко из-за Жоржа Массиня. На что она заметила, что не принадлежит никому, тем более Жоржу. Да к тому же между ними все кончено. И продолжала идти, качая головой, словно повторяя про себя сказанное вслух. В тот вечер воздух был какой-то особенный, темно-синее небо казалось вымытым. Мать стояла на пороге дома и наблюдала, как мы идем по двору. Я крикнул ей издалека, что должен починить камеру, и отправился прямо к сарайчику, где держу инвентарь. Они не сказали друг другу ни слова, даже "здравствуйте". Эна - потому, что ее никогда этому не учили, а наша мать - оттого, что сразу замыкается в себе, едва видит чью-то юбку - даже Жоржетты. Думаю, у нее перехватило бы дыхание, обнаружь она в нашем дворе шотландца. Пока я менял камеру, Эна уселась на край колодца в нескольких шагах от меня и поигрывала рукой в воде, не переставая поглядывать в мою сторону. Я спросил, не разрезала ли она камеру нарочно, чтобы повидать меня, и услышал в ответ: "Да, секачом". Я еще спросил, не потому ли она нарочно в гараже подошла так близко к машине, что знала, что я лежу там. Она опять сказала "да". Мол, видела, как я поглядываю на ее ноги, когда проходила мимо гаража. Она даже собиралась снять трусы перед тем, как войти, но заметила в окне Жюльетту и не осмелилась. Говоря так, она не засмеялась, не понизила голос, только произносила слова с чуть заметным акцентом бошей. Тут я натянул на колесо разорванную камеру, и пришлось все начинать сначала. У меня было тяжело на душе. Я сказал, что девушке не положено так говорить. Она возразила, что, мол, все девушки одинаковы, только иные прикидываются. Я работал, стоя к ней спиной, чтобы она не видела мою оплошность. Тогда она спросила: "Пинг-Понг - это не имя. Как вас зовут?" Даже не успев подумать, я сказал - Робер. Велосипед был исправлен, но она не спешила уйти. Посидела на колодце, поставив на него одну ногу и покачивая на весу другой, чтобы я разглядел. Нов ее глазах я подметил не столько обиду, сколько грусть, оттого что все уловки не производили на меня задуманного впечатления и были даже немного противны. Уже потом я видел ее такой всякий раз, когда она проигрывала в какую-то игру - скажем, в карты, хотя в общем-то хорошо играла. Опустив ноги, она, не вставая, оправила юбку и только тогда поднялась с места. Спросила, сколько мне должна. Я пожал плечами. Тогда она сказала, но уже не своим обычным голосом, мне даже показалось - без всякого акцента: "Вы не проводите меня домой?" Я согласился. Она хотела сама тащить свой велосипед, но я сказал: нет, мне это труда не составит. По дороге мы мало разговаривали. Она рассказала, что любит Мэрилин Монро, что победила в конкурсе красоты прошлым летом в Сент-Этьен-де-Тине. Я ответил, что был там с братьями и что она победила чисто. Вся деревня снова выстроилась по обочинам, наблюдая за нами, кроме младенца в коляске, который видал и не такое. Брошар снова как-то нерешительно помахал мне, и я в ответ. Перед ее домом мы попрощались. Она взяла велосипед и пожала мне руку. Ева Браун была во дворе, поднимала прибитые ливнем цветы. Она издали молча наблюдала за нами. Я крикнул: "Добрый вечер, мадам!" - но обращался к истукану. И уж было пошел назад, когда Эна возьми да спроси, не раздумал ли я пригласить ее в ресторан. Я ответил: конечно, когда ей угодно. "Тогда сегодня, сейчас же". Первое, что мне тогда пришло в голову - ей будет нелегко отпроситься, но она ответила: "Эна все уладит". Тогда я еще не знал ее привычку говорить о себе или о тех, к кому обращалась, словно о ком-то третьем. Ева Браун следила за нами из глубины двора. Было часов семь. Пятна от солнца еще были на вершинах гор. До ресторана езды часа полтора. А мне еще переодеться, и ее я тоже не представлял при свечах в юбке и свитере, не говоря уже о масляных пятнах, которые она насажала, пока дурила в гараже. Она все поняла, мол, будет готова через пять минут, мне надо только помочь выбрать ей платье, для чего подойти к ее окну со стороны луга Брошаров. Она платья в окно покажет. Теперь вы понимаете, отчего я в конце концов не мог жить без нее. Она жала на газ как никто на свете. Я кивнул. Она тронула меня рукой с внезапной, словно возникшей откуда-то из глубины и освободившей ее от напряжения улыбкой и, бросив на землю велосипед, побежала к дому, быстро перебирая длинными ногами, как все девушки, покачивая бедрами и отбрасывая ноги слегка в стороны. А я обошел дом возле кладбища, как на прошлой неделе. Только теперь ни к чему стало таиться. На лугу было пусто. Стоя за изгородью, я слышал сквозь жужжание пчел громкий голос Евы Браун, говорившей что-то на своем языке. Эна отвечала. Слов я не понимал, но о смысле догадывался. Затем все стихло. Спустя минуту Эна открыла окно и показала мне три платья - красное, черное и розовое. К черному она приложила розу, а затем брошь. Каждое платье она как бы прикидывала на себя. Сначала красное. Я рукой показал: нет. Два других мне нравились больше, особенно короткое розовое с тоненькими бретельками. Я развел руками, не зная, какое предпочесть. Тогда она стащила водолазку - открылась грудь, именно такая, как я догадывался, - крепкая, высокая и формы отличной - и надела розовое платье. Подоконник мешал мне видеть ее во весь рост. Потом она надела черное, но я решил не тянуть и показал, что предпочитаю розовое. Она поняла и приложила руку к виску - слушаюсь, мол. То была счастливая минута, одна из лучших в моей жизни. Вспоминаю о ней, и хочется начать все сначала. ПАЛАЧ (6) Пока она переодевалась, я сбегал в гараж. Хозяин был наверху с Жюльеттой, я так влетел на кухню, что стукнул стеклянной дверью о дверцу открытого холодильника: у них такая теснотища, что не открыть обе двери враз. Гараж постепенно съедает квартиру: они занимают любой в ней угол, чтобы складывать тару для масла и папки с бумагами. Скоро им спать негде будет. Я попросил у хозяина машину - его зовут Анри, по прозвищу Анри Четвертый, потому как родом из той же области, что и давнишний король. Он предложил: бери старую малолитражку. Нарочно, чтобы покрасоваться перед Жюльеттой, которая наверняка уже расписала ему все. Я спросил, нужна ли ему "ДС". Жюльетта готовила ужин и решила подыграть: мол, для занятий всякой мерзостью с той особой можно сходить в лес, а их машина для таких вещей не подходит. Однако хозяин умеет с женой обращаться. Он сказал, что после того, как я был ее возлюбленным в школе, нечего преследовать меня всю жизнь. И она отступила к омлету и пюре. Он полез в холодильник за льдом для пастиса и предложил мне выпить. Я глотнул. Тогда он пояснил, что Жюльетта хотела бы в этот вечер сама воспользоваться сиденьями "ДС". Она бросила: "Ну знаешь" - и зашлась краской, однако не рассердилась. Ничего не скажешь - умеет он ее уломать. Я попрощался, и она посоветовала мне быть осторожнее. Я ответил, что вожу машину аккуратно. Она ответила, что имеет в виду другое. Когда я вывел "ДС" из гаража, то прикинул, что не успеваю переодеться и что сначала надо забрать мою даму, которая наверняка уже готова. Едва я развернулся за кладбищем, как она спустилась вниз: была причесана, чуть накрашена, в белых туфлях на высоких каблуках и на такой тонкой подошве, что издали показалось, будто ходит босая. На плечи наброшена белая шаль. Платье у нее было словно с картинки модного журнала. Ева Браун вышла за ней следом, что-то крича по-немецки. Отец в своей комнате тоже кричал. Эна даже не обернулась, с милой улыбкой подошла ко мне и нежным голоском спросила, нравится ли она такой Роберу. Я совсем позабыл, кто такой Робер, но несколько раз кивнул. Стараясь не помять платье, она села рядом и сказала, что хорошо бы проехать деревню побыстрее, не хочется разыгрывать для здешнего населения английскую королеву. К сожалению, по нашей улице вниз быстро не проедешь, и мы удостоились третьего осмотра. Находившиеся на улице громко звали тех, кто был в доме. Уставший здороваться со мной Брошар на сей раз никак не отреагировал, зато его семнадцатилетняя дочь Мартина помахала подружке и даже присвистнула. Жорж Массинь, сидевший с друзьями за столиком кафе, только поглядел краем глаза. Однако мне стало неловко. А ей нисколько - даже показала язык Мартине. Я поставил машину перед воротами нашего дома. По дороге Эна сказала, что посидит в ней, пока я переоденусь. Времени у меня осталось в обрез. Микки и Бу-Бу уже были дома. Я сказал им, что не буду ужинать, и они не стали задавать вопросов. Мать тоже, но с ней все получается иначе, и, пока я не ушел, она рта не открыла. Я побрился на кухне. Ванной у нас нет, а электробритва Микки мою щетину не берет. Из своего кресла Коньята спросила, с чего это я так прихорашиваюсь. Микки пояснил ей на пальцах, а затем криком во все горло. Он пошел за мной наверх и дал свой одеколон и батник с короткими рукавами. У него потрясающие батники. Их привозит из Флоренции один итальянец, с которым Микки вместе работает. Я надел черные брюки, черный батник с белой отделкой, а Бу-Бу дал мне свой лаковый пояс под цвет мокасин. Оба сказали, что я выгляжу классно. Я объяснил Микки, что, если что-нибудь случится или позвонят по пожарным делам, пусть меня ищут в ресторане Пюже-Тенье, а номер телефона можно найти в справочнике у моего хозяина. Уходя, я сказал матери, что скорее всего вернусь поздно, пусть не беспокоится. Но она накрывала на стол, словно глухая. Когда я взялся за руль, Эна не шевельнулась. Сидела по-прежнему очень прямо. Солнце уже закатилось за вершины гор. Она заметила, что я прифрантился, но сказала только, что я похож на Зорро, и по ее глазам, по тому, как она потеснилась, чтобы дать мне место, хотя его было предостаточно, я понял, что этот вечер и ей запомнится надолго. По дороге она рассказала, что платья ей шьет мать, что сама она их только укорачивает, никуда не ходит без иголки и нитки, бывает, что и оставляет подол неподшитым, и открыла маленькую белую сумочку, чтобы показать иголку и нитку, - кроме этого, руки у нее ни к чему не приспособлены, она плохая партия для мужчины. Последнее было сказано даже с вызовом. Затем заговорила о своем отце, каким он был до удара, но я плохо ее слушал, надо было гнать и не отвлекаться от дороги. Сигнальные фары я зажег только на автостраде в Анно и лишь тогда понял, что мы с ней молчим чуть не час. Теперь она сидела ближе, я даже иногда чувствовал ее плечо. За стеклами была мгла, приближалась ночь. Я спросил, хорошо ли ей. Она мотнула головой, но так серьезно и старательно, что я уж подумал, не закружилась ли у нее голова от виражей, и спросил об этом. Она ответила, что я знаю толк в девушках, но на самом деле ей очень нравилось кататься, ей, мол, хотелось всю жизнь не вылезать из машины, и она не переставала ворчать на своего кретина отца, что так и не купил авто. Я похвастался, что у меня есть "делайе". Но ей было известно то же, что и всей деревне. Я заявил, что в конце концов одолею ее, все дело в запчастях, которые теперь не изготовляют. Настанет день, сказал я, когда я повезу ее в большое путешествие. Она поинтересовалась куда. Я дал ей выбирать самой. И вдруг Эна повернулась ко мне, лицо оживилось, стало старше лет на десять - или мне так показалось из-за темноты? - и взвинченно, без всякого акцента сказала, что если я когда-нибудь запущу свою мерзкую машину, то должен увезти ее в Париж, в Париж, и тогда смогу ее трахать, сколько захочу. Ведь я же именно этого хочу, не так ли? Она употребила еще более грубое слово и, вытянув вперед руку, ладонью коротко застучала мне в грудь, требуя ответа: "Ну, скажи, что ты хочешь меня, парень!" Я понял, что, если ее не унять, она, чего доброго, схватит мою руку или руль, и притормозил. С тех пор я часто вспоминал все мелочи того разговора, не понимая, что же ее так взвинтило. Меня удивила тогда одна вещь. Когда я остановил машину, она круто отстранилась и подняла руки, словно защищаясь от удара. Я не мог говорить. Да и не знал, что сказать. Так мы просидели несколько минут. Сначала она не смотрела на меня, а только ждала, опустив голову. Затем выглянула из-под руки. Я хорошо видел ее глаза. В них не было ни сожаления, ни страха, просто глаза человека, который наблюдает за противником и не знает, что от него можно ждать. Я отвернулся, положил руки на руль, и она медленно опустила свои, поправила платье на коленях, отбросила прядь волос со лба. Я стал спрашивать, с чего это она взбесилась, и не удостоился ответа. Я спросил, почему она иногда говорит с акцентом, и узнал - нарочно, чтобы показаться интересней. Вот такие-то дела. Я понемногу успокоился, хохотнул. Она сказала, чтобы я перестал смеяться, и добавила, что, коль я об этом разболтаю, она всем расскажет, что я спал с женой Лубэ - Лулу-Лу. Я спросил, откуда ей это известно. Она ответила, что я выглядел тайным агентом, когда обходил кинотеатр. Я ответил, что раз все знают, пускай рассказывает. И снова, даже не глядя, почувствовал в ней отчаяние, как с ней это бывает, когда она проигрывает в карты. Уже тише она попросила меня поклясться, что никому не разболтаю. Я поклялся. И добавил, что, хотя ресторан уже недалеко, я могу, если угодно, отвезти ее обратно. Она схватила меня за руку, откинула назад голову, и вся копна ее волос оказалась у меня на плече: "Ну зачем ты так?" Я включил мотор, и она осталась сидеть, прижавшись ко мне. ПАЛАЧ (7) В таверне "Два моста" кое-что произошло, именно так, как я себе рисовал, а кое-что, как ни удивительно, еще лучше. Был понедельник, и для буднего дня собралось довольно много народу, особенно из живущих в отеле. Однако нам дали хороший столик около окна, выходившего на освещенный бассейн. Входя, Эна сбросила шаль. Плечи и ноги у нее уже загорели, она держала меня за руку, словно была моей, и шла, ни на кого не глядя, вся в себе и одновременно все замечая. Мужчины пялились на нее, а женщины невольно разглядывали меня. Пусть все это глупо, но я уже говорил, без всех этих подробностей вам меня не понять. Поэтому не буду скрывать: я всегда испытывал гордость, находясь с ней. Мы сели друг против друга. Рассматривая большое меню, Эна сказала, что впервые в таком месте - со свечами, серебряными приборами и холуями-официантами. Когда она была маленькая, родители повезли ее в Гренобль "показать глазки доктору" и повели потом в ресторан. Но там было убого-преубого, и развлекал ее только пес по кличке Люцифер, которого она кормила под столом мясом. А в заключение отец устроил целый скандал из-за обсчета в четыре су. Не знаю с чего, но она повторила, что была тогда маленькой, что Люцифер означает "черт" и что он съел все ее мясо, и со смехом сказала, что на меня пялится блондинка в середине зала и чтобы я не смел поворачиваться, пусть злится, раз сидит со старикашкой. Ее глаза жили отдельно от улыбавшегося рта. В них словно застыла тень, и я приметил, что она концом вилки все чертит какие-то линии на скатерти. Потом сказала, чтобы я не сердился, если она кое о чем спросит, - я кивнул, - и попросила показать деньги, которые есть при мне. Я их вытащил из кармана. Бумажника у меня нет. Выходя из дома, я сунул в карман несколько свернутых бумажек. И отдал ей. Даже под краской было заметно, какая она бледная. Она не стала пересчитывать, а просто подержала в руке. Почему она так вела себя в машине, я не очень понял. А теперь вроде бы нашел объяснение: она вспомнила отца, который когда-то заспорил из-за счета, - ей наверняка было стыдно в тот день, понять нетрудно, - и пока мы разговаривали, по ее лицу видно было, как она опасалась, что и у нас могут случиться неприятности. Когда она вернула деньги - раскрыв мою ладонь и не глядя вложив их туда, - я спросил: догадался ли. Однако еще прежде, чем она ответила, уже знал, что ошибся. Она снова порозовела, и в глазах появилось забавное и даже хитрое выражение. Нет, ответила она, ей просто непонятно, почему я с ней так добр, другие, мол, так не старались. К нам подошел метрдотель, - она назвала его дирижером, - и я проглотил на время свои расспросы. Она заказала дыню без портвейна, мороженое и клубнику, а что еще - я уж и не помню. "Дирижер" показал на большой стол в конце зала, там стояла куча закусок, и заметил: мадемуазель пожалеет, если их не попробует. Она ему кивнула. Он спросил, что мы будем пить. Я поглядел на мадемуазель, и та состроила кретинскую рожу. Эна ведь не пила вино. Кажется, кроме этого вечера, она потом не выпила ни капли, объяснив, что раскисает и начинает плакать. Я сказал - шампанское. Негодник удвоил ставку: "Какое?" Тут она меня выручила. Встав, чтобы отправиться за закусками, она со своим немецким акцентом сказала: "Мы уже много лет ездим сюда и пьем одно и то же". Тот покачал головой с видом человека, несущегося со скоростью сто километров в час. А я воспользовался этим и пошел за ней следом. В конце концов он дал нам бутылку по средней цене. Эна сама проверила. Вот уж кто умел мгновенно проверять счета. Наша мать признавала в ней только это достоинство. Считала Эна быстрее кассы в самообслуге и мгновенно ловила ошибку в пять сантимов. Словом, и тут я ошибался на ее счет. Она понятия не имела о Людовике Шестнадцатом или Муссолини, и если немного знала о Гитлере, то из-за прозвища матери, но так и не запомнила, какие в мире есть столицы, кроме Парижа. Не могла написать слово, не сделав в нем четырех ошибок, но по части цифр я таких не видывал. Бу-Бу просто с ума сходил: спросит, скажем, сколько будет 1494 плюс 2767, и она немедля дает ответ. Проверив по бумажке, он убеждался - все точно. Однажды он всего-то минуту объяснял ей квадратные корни, и она с ходу обогнала его. По-моему, шампанское было недорогое, а за качество не ручаюсь. "Дирижер" с помощью официанта в красной куртке принес его нам в серебряном ведерке, Эна поглядела на позолоченную этикетку и сказала - сойдет. Я спросил, с чего это ей вздумалось посмотреть деньги. Она ответила - сама не знает, а если я хочу ее иметь, нечего устраивать весь этот цирк, она, мол, готова хоть сейчас, на глазах у всех. Потом сказала, что едва только они переехали в нашу деревню пять или шесть месяцев назад, как она задумала, что я буду с ней и никто другой. Мол, заметила меня в первый же день. На мне тогда была грязная спецовка, белая в масляных пятнах тенниска и красная каскетка на голове. Про каскетку она, может, и говорила правду, я долгое время носил именно такую, взял у Микки. Тот получил ее после своей первой победы - на отборочной гонке вокруг Драгиньяна. И я будто снова увидел толпу на бульваре в Драгиньяне, пеструю кучку гонщиков вдали под флагами, человек двадцать. Микки я издалека узнал по красной каскетке. Навалясь на руль, он выжимал последние пятьдесят метров. А я орал, как псих, меня била лихорадка, хотя светило яркое солнце. Затем объявили победителя, и это был мой чертов брат. Когда она заговорила про механическое пианино, стоявшее во дворе, я уже с трудом понимал ее. Лицо нежное и очень внимательное, но в глазах снова тень. Хотя я побаивался, что она снова выйдет из себя, но сказал, что она приврала. Тогда она в отместку назвала меня несчастным болваном. Мы пили шампанское - она чуть отопьет и сливает мне в бокал, и мы почти не ели. Когда официант пришел убрать тарелки, она, не глядя на него, сказала: "Сгинь, мы разговариваем", и он ушел, спрашивая себя, вероятно, правильно ли расслышал, потому что мы сидели молча. Она опять нашла на столе мою руку и, замотав головой, сказала, что не лгунья. Позднее я показал на бассейн. Лампы над ним погасли. Все из ресторана уже ушли. Нет, скверно мне не было. Просто я еще никогда себя так не чувствовал. Сказала, что не умеет плавать и боится воды. Она ела клубнику и хотела дать мне попробовать со своей ложечки. Я отстранил ее руку и сказал, что знаю всех, с кем она была. Не называя Тессари, я сказал - так говорят. Она ответила: "Вот сволочи". Да, был отдыхающий, но никто за ними не подглядывал. Аптекарь - ничего подобного. Больше других ей нравился португалец, худой, раскрасавчик, даже сделал ей предложение, но между ними ничего не было, разве что один раз, чтобы покрасоваться перед приятелями, он прижал ее к дереву и поцеловал в губы. Я спросил счет. Она сказала: "Тебе-то что до всего этого, я ведь тогда тебя не знала". Я снова глянул на нее. Должен сказать и о себе правду, чтобы все стало понятно. Передо мной сидела девица с наклеенными ресницами, крашеными волосами, в мятом платье, самая что ни на есть шлюха. Я даже не хотел ее больше. И она поняла мои мысли. То ли из-за выпитого шампанского, но она сделала именно то, что надо было - опустила на стол голову и расплакалась. Да, я был болван, но это была моя паршивая кукла, моя кукла. Вышли из зала. Ей вернули шаль. Я уже лучше представлял себе отступление из России. Мне казалось, я играю в фильме, что я Марлон Брандо и тону в снегах. Кругом никого, только казаки в красных куртках. И тут я понял - она говорила правду, что, начав плакать, уже не может остановиться. Если бы кто посмел усмехнуться, я бы не знаю, что сделал - и так все было ну не знаю как скверно, - однако они стояли в красных куртках навытяжку и глядели куда-то вдаль через двери, приглашая приезжать снова. На стоянке осталась только белая "ДС" моего хозяина. Я открыл дверцу, усадил Эну, обошел машину и сел за руль. Тогда она прижалась ко мне и стала целовать мокрыми от слез губами, приговаривать: ведь предупреждала, что да, пьяна, но не надо ее бросать, и сказала тогда: "Не ставь на мне крест". В дороге еще немного тихо поплакала, вытирая щеки свернутым в комок платочком. Я видел только ее маленький носик, а когда светили встречные машины - черные волосы. Потом она, похоже, уснула. Или притворилась. А я крутил баранку и думал о том, что услыхал: что впервые она меня увидела в красной каскетке Микки. Мне казалось, я выбросил каскетку задолго до их переезда в нашу деревню, но не очень был уверен в этом. Я припоминал их переезд - вселение в деревню новых людей ведь не проходит незаметно Но в памяти осталась только санитарная машина с ее отцом, буксовавшая в снегу у их дома. Тут-то я понял, в чем загвоздка: спецовку и замасленную тенниску я мог надеть в декабре разве что ради того, чтоб меня поскорее похоронили и позабыли. Она либо ошибалась, либо просто не хотела назвать тот день, когда увидела меня впервые. Сказала - этой весной, но этой весной я совершенно точно не надевал старую каскетку Микки. В конце концов, не суть важно Ей, наверно, хотелось сделать мне приятное. В городке не видно было ни души. Когда мы миновали мост и направились к перевалу, она внезапно заговорила снова. Голос ее доходил до меня словно откуда-то из ночи. Будто прочитав мои мысли, она сказала, что впервые увидела меня во дворе нашего дома, там под большой липой стояло механическое пианино с буквой "М". "Видишь, я не лгу", - сказала она. Тогда я пояснил, что это не могло быть ни в день их переезда, ни после Она не сразу поняла и некоторое время сидела молча. Я будто слышал, как что-то тикает у нее в мозгу. Потом заявила, что обо всем рассказала мне еще в ресторане, а я ее просто не слушал: она впервые увидела меня не во время переезда, а прошлым летом, когда они приезжали сюда, - их заставляли ведь выехать из Аррама, и надо было искать новое место жительства Пианино было в нашем дворе под большой липой - я срубил ее потом, такое не выдумать. И она сказала: "Я ведь не могла это придумать". Я не возразил, но удивился, отчего же тогда днем раньше на танцах она не очень-то хотела танцевать со мной; коли так давно положила на меня глаз, ей бы впрямь надо бы ухватиться за такой случай Она ответила, как и тогда, по дороге в ресторан, что я знаю толк в девушках, что я просто мастак. А дело в том, что она страсть как хотела танцевать со мной, но надо было покрасоваться перед подружками, разве нет? До деревни мы больше не разговаривали. Сидела очень прямо и казалась далекой, но я знал - она что-то обдумывает. Когда мы подъехали ко мне и она поняла, что я собираюсь отвезти ее к Еве Браун, Эна схватила меня за руку и велела остановиться. Вокруг не было ни зги, светилась только приборная доска. И тут она сказала, что хочет остаться с ним. Я напомнил ей, что она говорила раньше, а именно - что спать со мной только потому, что я пригласил ее поужинать, не станет. На это она ответила, что уже наступил другой день. Я поглядел на часы под рулем: и верно, был час ночи. Я зажег свет. Она отстранилась, потому что не ожидала этого. Лицо у нее было растерянное, но прекрасное, словно умытое дождем. Тушь с ресниц и помада с губ исчезли, остались только нежность, немного огорчения, страха или еще чего-то. Но нежность была удивительная. Она застыла где-то в глубине ее взгляда и напомнила упрямство ребенка. Думаю, в тот миг она готова была все бросить, хватило бы одного слова, чтобы она заплакала снова и попросила отвезти ее домой. И тогда ничего бы не произошло. Но я погасил свет, потому что стало невыносимо видеть ее взгляд, и сделал самую большую глупость в жизни. Я сказал: "Ну ладно". ЖЕРТВА (1) Я танцую с Пинг-Понгом. Микки меня попросил. Танцую, но совсем не оттого, что люблю Микки. Хотя он мне и не противен. Просто я в долгу перед ним, и все. Бывает. Увидел на дороге мою мать и остановил свой желтый грузовик. Дело было в феврале. Она потом сама рассказала. Он спрашивает: "Куда это вы в эдакую слякоть?" - "В город, отнести документы в муниципалитет и получить свою грошовую пенсию". А идет снег, между прочим. Показать в кино, так в антракте стоило бы продавать салфетки для соплей. А он ей: "Ладно, сейчас развернусь и отвезу вас". Тут она давай хныкать: "О, что вы, зачем же вам беспокоиться". Моей матери хоть в глаза плюнь, все равно она будет твердить вам: не беспокойтесь. Дело в том, что Микки ехал домой, а моя фефела шла под горку, рискуя по гололеду свернуть себе шею и все на свете. Вот Микки и говорит: "Ладно, что мне стоит скатать туда?" И начинает разворачиваться, грузовик елозит, буксует, покамест окончательно не застревает посреди дороги. Битых два часа они таскали ветки и всякий хлам под колеса. Микки очень беспокоился, но не за себя, и все повторял - она так рассказывает: "У черт, когда мы приедем, все уже будет закрыто". И тут ему стало до того обидно, даже начал биться головой о дверцу машины. Представляю, моя мать при этом сказала: "Вот видите, сколько беспокойства из-за меня". Короче, отвез он ее в город да еще ждал сто лет перед мэрией, пока она не вышла оттуда со своей муровой пенсией, а после доставил обратно в деревню. Я никогда не забываю отдавать свои долги, стараюсь расквитаться и за хорошее, и за плохое. В Блюмэе Микки просит меня потанцевать с его братом. А сам идет с Жоржем Массинем играть в шары. Ладно. Танцую с его братом. Здоровенный парень, выше Микки, весь потный. Говорит, хочет пить. Ладно. Идем в кафе на площади и стоим там целую вечность, пока до меня доходят его намерения Но когда я говорю, что пусть не волнуется, я все поняла, он, видишь ли, давай обижаться. Ладно. Пересекаем молча площадь, у него каменное лицо, и он бросает меня у "Бинг-Банга" - должен уйти. Ладно. Затем я танцую час или два, как вдруг самый младший из них, Бу-Бу, хватает меня за руку и со злостью спрашивает: "Что ты сделала нашему брату?" Вот зануда! Я ему грамотно объясняю, куда он должен убраться вместе со своим братом и всем семейством. Тогда, окончательно взбеленившись, тот начинает орать во всю глотку. Выхожу на лестницу, люди пялятся, со мной Мартина Брошар, Жижи, Арлетт, и Мун, и приятели Бу-Бу, Жорж Массинь, и еще кто-то. Я снова говорю Бу-Бу, что ничего не сделала его брату, ну ничегошеньки. А он опять орет: "Тогда почему он ушел с таким видом?" Когда на меня кричат, я научилась, чтобы сдержаться, думать о постороннем. О чем угодно. О том, что я бью кого-то сама, что катаюсь по земле или рыдаю. Ненавижу людей, которые нападают на меня. И говорю про себя: "Погодите, ангелочки, обождите немного, вот поднаберусь сил, тогда в подходящий момент и в подходящем месте вы увидите, кто Эна такая". Итак, сижу я на лестнице, сжав голову руками, и Жорж Массинь спрашивает: "Что случилось?" Мартина объясняет: "Она ничего не сделала, разве вам не понятно?" Тогда говорит один из приятелей Бу-Бу: "Она оскорбила его семью, я это сам слышал" В общем, все чего-то говорят. А я гляжу на ту сторону площади, на платаны, на фонтан, и мне плевать решительно на всех. Жорж Массинь кладет руку на плечо Бу-Бу - успокоить его, но тот освобождается, словно от чумного, и, весь красный, хрипит: "Не тронь меня. Посмел бы ты до меня дотронуться, будь мои братья здесь? Они бы набили тебе морду, мои братья". Жорж с огорчением качает головой, садится рядом со мной и говорит: "Черт побери, было так весело. Что случилось? Ничего не понимаю". Я гляжу на Бу-Бу. Высокий, стройный и немыслимо красивый парень. Он смотрит на меня, сдерживая слезы гнева Уставился своими чернющими глазами, словно ненавидит, и тут до меня доходит Сама не знаю почему, но теперь я уверена, что все поняла. Он устроил весь этот цирк из-за своего пингпонгистого братца, отвалившего с похоронным видом, и со злобой смотрит на меня, чтобы что-то скрыть, не знаю пока, что именно. Бу-Бу разом отворачивается и, руки в карманы, уходит один через площадь. Жорж Массинь говорит: "Он, верно, поддал. Точно. Кто-нибудь видел, как он пил?" Я встаю и говорю: "Я сама поговорю с ним и все улажу". Конец эпизода. За спиной я слышу, как все они отправляются обратно танцевать, кроме, по-моему, Жоржа Массиня, продолжающего сидеть на ступенях барака. А может, и он ушел, потому что стыдится, когда на него пялятся. Мне вот плевать на всех. Я только стараюсь не вывихнуть себе ногу на камнях мостовой. Бу-Бу неподвижно стоит, прислонясь к платану. Притворяется, будто смотрит на игру в шары. Я говорю: "Знаешь, Бу-Бу, я ничего такого не сделала твоему брату, могу все тебе рассказать". Словом, веду себя как героиня фильма. Сладкая как мед и с небольшим маминым акцентом. А он не находит ничего лучше, как сказать, что его зовут Бернар, а не Бу-Бу. И жмется к стенке, окаймляющей площадь. За стенкой пропасть. Садится на стенку, не глядя на меня, а я устраиваюсь рядом, над пропастью, опираясь о камни рукой, чтобы не упасть и не разбиться. Молчим целую вечность. Потом вдруг он говорит: "Мой брат хороший парень, ты его не знаешь". Отвечаю - вот именно, не знаю. А тот: "Он хотел с тобой познакомиться, а ты ничего не поняла". И начинает нудно рассказывать о брате, называя его, как и все, Пинг-Понгом. Я едва вслушиваюсь, а сама наблюдаю за ним. У него довольно светлые и длинные волосы, длинный нос, большие темные глаза с золотыми искринками, длиннющие, в километр, ресницы, рот, как у девушки, прямо - на, целуй, заостренный с ямочкой подбородок, слишком длинная шея, очень длинный торс, очень длинные ноги. Думаю, чтобы его лучше употребить, надо уметь подступиться. Вот. Именно здесь, на стене, все и начинается. Он говорит себе и вдруг переключается на какое-то механическое пианино. Тут уж я вступаю: "Что такое? Я не расслышала". Он переспрашивает: "Чего не расслышала?" - "Про механическое пианино", - говорю. Он бросает в пропасть позади нас камешки, поворачивается ко мне и вспоминает, на чем остановился: "Ах да! Отцово пианино. Оно стояло во дворе под липой. И совсем испортилось от дождей. Я поднял шум в конце концов. Это было в прошлом году. И Пинг-Понг втащил пианино в сарай, а когда вышел оттуда, то увидел липу словно в первый раз. И в тот же день спилил ее. Ты не находишь, что это смешно?" Улыбаюсь, как идиотка, и что-то делаю, сама не знаю что. Ах да, тоже подбираю камешки. Когда я снова поднимаю глаза на Бу-Бу много-много времени спустя, когда мое сердце уж не стучит, как оглашенное, он смотрит на игроков в шары, щурясь и не обращая на меня никакого внимания. Солнце печет вовсю. На площади пролегли большие черные тени от домов. У меня болят уши от стука шаров, сижу с пересохшим ртом. Потом спрашиваю: "Как выглядит это пианино?" Он отвечает, не глядя на меня: "Можешь себе представить как - после стольких лет под дождем". Я спрашиваю: "На крышке спереди есть буква "М"?" Тут уж он удивленно смотрит на меня: "А откуда ты знаешь?" Я не отвечаю, и он поясняет, что их фамилия Монтечари. Четко помню каждое слово. Темные тени от солнца на площади. Пропасть сзади - если упасть, можно разбиться в лепешку. А вдали холмы из красной земли. Все такое чистенькое. Я спрашиваю: "Твой отец давно умер?" Он отвечает: "Мне было пять лет". А ему сейчас семнадцать - значит, в 1964 году. Я считаю быстрее всех на свете. Боженька наградил меня только этим даром да еще попкой. Встаю. Бросаю для вида по одному камешки на землю. Затем выдавливаю, силясь унять сердце: "Сколько ему было лет, когда он умер?" И этот чертов сын своего вонючего отца отвечает: "Сорок девять. Даже пятидесяти не было". Я говорю сама себе: "Ну и получай. Ты уж этому перестала верить, малышка Элиана, так вот пожалуйста". Отворачиваюсь, чтобы он не видел моего лица. Просто сама не знаю, как еще держусь на ногах. ЖЕРТВА (2) Вечером мы всей оравой едем в город есть пиццу. Я смеюсь. Не перестаю себя уговаривать и стараюсь вести так, чтобы никто ничего не заметил. В какой-то момент Жорж Массинь говорит: "Ты совсем бледная". Я отвечаю: "Устала". Бу-Бу нет с нами. Но он все время у меня перед глазами - сидящий на стенке над пропастью. Когда я встала тогда, мне достаточно было толкнуть его руками в грудь, чтобы он упал навзничь, как часто бывает со мной во сне. Он разбился бы, и ему сколотили бы гроб. И они бы все уже начали страдать. В полночь мы с Жоржем бросаем остальных. Проехав километра два, он останавливает свой грузовичок на дороге и хочет затащить меня в кузов. Я говорю; "Не сегодня, не хочу". Он ворчит, но отвозит домой. Моя дуреха еще не легла спать. Сидит себе на кухне и шьет мне платье. Ее красивое лицо освещено лампой. Сначала я говорю: "Все дерьмо, надоела ты мне", потому что она спрашивает, откуда я пришла. Потом хватаю и рву все - ткань, шитье, себя, ее, все-все. Она же только шепчет по-немецки какую-то чушь своим спокойным красивым голосом, сидя выпрямившись около стола и, как обычно, сложив руки на животе, со знакомой мне всю жизнь слезинкой в уголках глаз. Кричу: "Черт возьми! Да пошевелись же ты! Ну что мне такое сделать, чтобы ты хоть раз влепила мне пощечину? Я хочу, чтобы ты меня побила, хочу, понимаешь?" Но эта мямля, как всегда, ничего не понимает, сидит, как статуя, со слезами на глазах, словно спрашивая, кто я такая и что с нами происходит. В конце концов я сажаю ее и говорю: "Ну будь хорошей, иди ко мне". Становлюсь на колени, прижимаюсь к ней и шепчу: "Мама, мамочка". И так как ей это стыдно, сама расстегиваю ее лиф. Больше всего на свете я люблю ее запах. Беру ее левую грудь и целую. Она не смотрит на меня, уставилась в пустоту и только гладит по голове и нежно что-то шепчет. И я снова становлюсь маленькой девочкой, которая сосет грудь своей дорогой мамы. Она всегда первая встает с места и кладет мою голову на стул, чтобы не сделать больно. Слышу ее шаги, она поднимается к себе. Я больше не плачу, встаю, иду к раковине и мою лицо. В зеркале вижу красные глаза, у меня жалкий вид, растрепанные волосы. Тихо говорю себе: "Прекрати. Ты ведь упрямая. Упрямее всех на свете. Им это дорого обойдется". Блестящая струя воды из крана разбивается на тысячу брызг. И говорю перед зеркалом: "Спокойно. Хорошенько все обдумай. Надо быть хитрой. Времени хватит". ЖЕРТВА (3) Проснувшись, снова вижу Бу-Бу на блюмэйской стенке. Лежу неподвижно в постели и размышляю. Рядом с лицом садится муха. Прогоняю. Думаю о Пинг-Понге, старшем из всех братьев. Сколько ему - тридцать или тридцать один? Микки был слишком мал, когда это случилось. О Бу-Бу и речи нет. Единственный, кто может мне помочь, - Пинг-Понг. У него большие сильные руки. Его руки я запомнила лучше всего. Мать открывает дверь и говорит: "Я принесу тебе кофе". Я протягиваю к ней руки и прошу сесть рядом. Она смотрит в пустоту. Я спрашиваю: "Какой это был день?" Она переспрашивает: "Что - какой?" - хотя отлично знает, о чем я говорю. Я продолжаю: "Сама знаешь. В ноябре 1955 года". Она что-то устало бормочет, качает головой и хочет встать. Я хватаю ее за руку и уже громче говорю: "Какой это был день?" Она умоляюще смотрит на меня, боясь, что услышит кретин через коридор, и говорит: "Не помню, какой был день. Середина месяца. Суббота". Я говорю: "Я найду календарь за 1955 год". Мы молчим. Я беру ее за руку, но она продолжает смотреть в пустоту. На ней темно-синий фартук, потому что она идет убираться к Ларгье. Затем тихо высвобождает свою руку и уходит. Минутой позже я спускаюсь вниз на кухню в своем белом махровом халате, все-таки заказанном ею у "Трех швейцарцев", иначе я бы отнес не отвязалась. Она говорит: "Я собиралась нести тебе кофе". Я обнимаю ее сзади, я умею быть ласковой, и тихо шепчу: "А если я их всех изловлю и накажу, ты не будешь против?" Она вся дрожит. Я так люблю ее запах. Потом продолжаю: "Так ты не станешь возражать?" Не оборачиваясь, она кивает головой, и тогда я поворачиваю ее к себе. Но она не хочет смотреть мне в глаза. Это очень красивая женщина, с нежной и теплой кожей и длинными волосами, которые закалывает на затылке, и они обрамляют ее лицо мадонны. Только заскорузлые и огрубевшие от стирки руки выдают ее возраст. А так и не догадаешься, что ей сорок восемь. Я спрашиваю: "Ты была знакома со старшим Монтечари до его смерти?" Сначала она с удивлением качает головой: "Он ведь умер десять лет назад, а мы здесь только около года". Потом до нее что-то доходит, она отстраняется со страхом в глазах и глухо говорит: "Ты с ума сошла. Я знаю мадам Монтечари и ее сыновей. Это хорошие люди". Мы сидим, глядя друг на друга, и я приказываю себе молчать, надо все сделать самой, иначе она помешает. А та повторяет: "Это хорошие люди". Говорю: "Я никого не обвиняю. Ты меня не поняла". Достаточно одного слова лжи, чтобы ее успокоить. Она еще смотрит три секунды мне в глаза, потом отворачивается к плите, наполняет чашку и кладет туда полтора куска сахара, разломав пальцами один кусок пополам. А затем уходит на весь день. Я уже прикидываю, как мне действовать. Пока я моюсь в оцинкованной лохани, муха садится прямо перед носом. Отгоняю. Думаю о Пинг-Понге, у которого большие сильные руки. Итак, я беру секач в одну руку, переднее колесо велосипеда в другую и говорю себе: "Остерегись. Пути назад не будет". И одним взмахом взрезаю шину, да так, что она уже ни на что не сгодится. ЖЕРТВА (4) Затем Эна отправляется к Пинг-Понгу в гараж чинить велосипед. Потом он ведет ее к себе во двор. Она надела бежевую юбку клеш, темно-синюю водолазку с небольшим дельфином на груди. На ней белые трусики с кружевами, пусть-ка разглядит. Ноги ее уже загорели, и он до того балдеет, что надевает на колесо старую шину. Затем в окне своей комнаты Эна стаскивает водолазку и показывает ему свои прекрасные груди, и он стоит за изгородью навытяжку, как оловянный солдатик, а она все время спрашивает себя, неужели он сын того негодяя, может, просто несчастный болван, которого лучше оставить в покое. Ненавижу себя, когда начинаю пасовать, убить себя тогда готова. Потом едем в ресторан. За столом он все время болтает. Но совсем не о том, о чем я думала: "Даст ли она мне себя трахнуть?" На самом деле все иначе. Даже трудно сказать, как именно. Мне и приятно, и грустно. К тому же при нем нет того золотого портмоне. Он держит деньги смятыми прямо в кармане брюк. Я думаю: "Может, портмоне у Микки или Бу-Бу? Или мать прячет в шкафу, ведь это ценность". Я лично никогда не видела этого портмоне, но убеждена, в мгновение ока его признаю. Оно сделано из двух золотых кругов с защелкой и закрепленной на них двадцатифранковой монетой с изображением Наполеона. Пожалуй, я всегда боялась увидеть это портмоне. Пинг-Понг смуглый, широкоплечий, мускулистый. У него наивные глаза, с виду очень молодые. Мне нравится его походка, но больше всего волнуют его руки. Я смотрю на них, пока он ест, и думаю, что через час или меньше они будут ласкать меня, тискать. Так бы хотелось испытывать при этом отвращение, но чувствую совсем обратное. Я выпила самую малость, но мне нельзя пить. Я начинаю реветь, снова хочется стать маленькой девочкой и сама не знаю, чего еще. На обратном пути я выплакала все слезы. Думала, он остановит где-нибудь машину, откинет сиденье и повалит меня. Я бы уступила, а затем большим камнем размозжила бы ему голову. Но он ничего такого не делает. Передо мной славный Пинг-Понг. Он интересуется Эной, пытается понять, что ей надо. Ну и болван! В какую-то минуту он попытался уличить меня во лжи из-за красной каскетки Микки. Однажды, уж не помню по какому поводу, мне рассказала о ней Мартина Брошар. Быстро смекнув, я заявила, что видела ее на нем год назад и что надо было слушать в ресторане. Он проглотил и это. Кажется, ему нравится, что я принимаю его за придурка. Он желает видеть меня такой, какой сам придумал. Затем он хочет проехать, не останавливаясь, мимо своего дома. Приходится просить его остановиться. Ну и дела! Держась за руки, идем через двор, и, чувствую, из-за матери и всего святого семейства ему неловко вести меня в дом. Мы одновременно произносим: "В сарай". Внутри темно. Он говорит: "Тут есть лампочка, но она не горит". Проходит целая вечность, прежде чем он продолжает: "Да так и лучше, потому что если ее зажечь, то уже не погасить. Срывай провод, коль не хочешь разориться". В конце концов он оставляет меня и топает в дом за керосиновой лампой. Пока его нет, нахожу лестницу, а наверху - колченогую, пропыленную кровать. Вернувшись, он говорит, что это свадебная постель его тетки. При свете лампы я в своем розовом платье, наверное, кажусь ему бабочкой. Пинг-Понг принес пару чистых простыней. Когда они с Микки были маленькие - это он рассказывает, - то приходили играть в сарай, воображали, что кровать тетки - это старинный пароход в Америку: "Пока он плыл вверх, - объясняет он, - по Миссисипи, крокодилы сожрали у него две ноги и немало пружин". Он неловко стелет простыни, а я жду неподвижно, заложив руки за спину. Лампа стоит на старом стуле. Внизу у входа различаю темную массу механического пианино. Издали оно менее красиво, больше по размеру и тяжелее, чем в описаниях матери. Не хочу на него смотреть, хочу забыть о его существовании. Я хочу, чтобы Пинг-Понг ласкал меня. Мне ужасно грустно. Пинг-Понг садится на кровать и привлекает меня к себе. Смотрит на меня снизу вверх. В его глазах нежность. Хочет что-то сказать, но не решается. Залезает под юбку и снимает трусики. Его руки волнуют меня. Не отпуская, он заваливает меня на постель, расстегивает молнию на платье и ну лапать. И вот Эна уже на нем, выставилась словно нарочно, чтобы ей всыпали. И смотрит на себя как бы со стороны. Ощущение своей беззащитности волнует ее. Пока он трудится под ней, ей все время хочется жаловаться, стонать. И, приглядываясь к Эне без отвращения, презрения, я только говорю ей: "Что же это с тобой делают, малышка Элиана, что с тобой делают?" Без злости, просто так, механически говорю, желая ей только одного поскорее достичь вершины, чтобы потом больше ни о чем не думать. ЖЕРТВА (5) Дышу ртом. Сарай пахнет старыми высохшими досками. Пинг-Понг спит на друго