кала, что я слова перевираю. В жизни я говорю точно. Особенно когда не думаю о чем. Или взявшись провести кого. Сейчас я, например, прижалась к его плечу. Пускай оно принадлежит типу, которого я убью сама или заставлю убить. Вспомнила название его духов - "Голд фор мэн". Филипп торговал ими. А душился португалец Рио. Я с ума сходила по нему. Это он поцеловал меня в губы, прижав к дереву, и поднял юбку погладить ноги. Но я опустила юбку, и все. Он как раз брился около пихты, собираясь на танцы. Вынул флакон из коробки с золотой каймой и умылся этим "Голд фор мэн". И больше ничего между нами не было. Поцеловал он меня только для того, чтобы произвести впечатление на товарищей со стройки дач на перевале. Я предлагаю: "Вернемся в Динь. Я сниму ту квартирку". Лебаллек тормозит у обочины. Мимо проносятся машины. Он берет меня за плечи и долго смотрит в глаза. Я вижу себя в его зрачках - в них страх и всякая хреновина. Прерывисто дышу, как умею это делать. И вот он уже целует меня в губы, проталкивая в рот свой грязный язык, и тогда Эна появляется рядом, ей лет семь или 12-14, и она с любовью смотрит на меня. Я твердо знаю, что никогда не откажусь от своего, убью их по очереди, как обещала. ПРИГОВОР (9) Останавливаемся у первого же кафе. Звоню Туре. Нет на месте. Отвечает Сюзи. Напоминаю ей, кто я такая, и говорю, что решила снять квартирку, заеду подписать документы часов в семь. Стоящий рядом Лебаллек глазами одобряет каждое мое слово. Когда я вешаю трубку, он кладет руку мне на плечо. Улыбаюсь ему с видом храброго маленького солдатика, выполнившего свой долг. Он тоже улыбается, качая головой, и выпивает еще пива за стойкой. Я ничего не пью и иду к двери, на минуту застывая в ней, чтобы он и другие разглядели меня на просвет, а затем возвращаюсь назад. Прислоняюсь к его плечу, пусть все завидуют ему. Затем мы садимся в машину и едем в Динь, до которого 31 километр. По дороге он говорит: "Знаешь, у меня тоже были похождения. Но давно. Я был тихоня, весь в семье и работе. То, что сейчас происходит, просто невероятно". Я уже готова сказать ему, что с ним происходит, а именно - он просто без ума от моей задницы. Но не надо грубостей. Пусть травит свой катехизис. Все они плетут одну и ту же чушь, словно учились у одного кюре. Меняются только имена жен и детей. Я перестаю его слушать, узнав, что святую женщину зовут Фернандой, а ангелочков Эстелой и Юбером. Смотрю на дорогу и на деревья. И думаю о том, что буду есть вечером. Пропустив мимо ушей всю его ахинею, говорю: "Я понимаю, что тут не ваша и не моя вина. Так бывает". Он обнимает меня за плечо с видом благодетеля. Правит, прижав к себе. В Дине высаживает меня на незнакомой улочке, "в двух шагах от агентства". И прибавляет: "Мне надо заскочить к себе, но я буду ждать тебя здесь через час". Посмотрев на часы, роняю: "У меня будет очень мало времени". Он уперся: "Я хочу тебя видеть хоть несколько минут, прежде чем ты уедешь". Затем кладет руку на колено и лезет выше. Я молчу и не шевелюсь. А тот смотрит на свою руку со страдальческим видом и гнусавит: "Я хотел тебя уже в первый день, когда увидел". Я говорю - знаю. Затем он одергивает мне платье и бормочет: "Иди скорее. Я буду ждать". Вылезаю из машины, иду по переулку на бульвар и оказываюсь почти напротив агентства Туре. Когда я открываю дверь, он сидит за своим столом. Вентилятор разгоняет теплый воздух. Сюзи нет. Произношу: "Привет". Он вскакивает и жмет мне руку. Не выпуская ее, говорит: "Я ждал вас". На нем тот же костюм из твида, как на прошлой неделе, и он улыбается, хищно, как волк, скаля зубы. Упершись в вырез, заявляет, что готов сделать мне подарок. Обычно вместе с оплатой за месяц вперед он требует еще дополнительно залог за месяц на случай расторжения договора. С меня он залог не берет. "Вот так, крошка". Я говорю - спасибо, это очень мило с его стороны. Он отпускает наконец мою руку, чтобы я могла подписать бумагу. Делаю это, не читая: во-первых, потому, что ничего не вижу, а во-вторых, мне решительно плевать. Подписываюсь Жанной Дерамо не очень разборчиво. Спрашивает день моего рождения, и я старею на два года, как и для Лебаллека. Родилась в Гренобле. Он это все записывает, сует бумагу в карман. Затем берет ключи в ящике стола и говорит: "Я провожу вас, чтобы все проверить". При этом покачивается с ноги на ногу, уставясь мне в вырез, словно не в силах удержать себя от желания наброситься на меня, а может, оттого, что в уборную приспичило. Тут уж он везет меня на улицу Юбак в своей новой "СХ". Я говорю, что хочу пить. И перед тем как подняться наверх, мы заходим в соседнее кафе. Как и Лебаллек, он пьет пиво, но в отличие от того поглядывает, нажимая кнопку, на часы и говорит, что раньше полвосьмого не пьет аперитив. Едва нам подают, как он вытаскивает деньги. И тут я чуть не падаю в обморок, ухватившись за стойку. Я ведь знала, что признаю это портмоне сразу, и всегда боялась увидеть его. Итак, оно передо мной. Именно такое, как описала моя мать. Кровь стынет в жилах. Золотая монета, закрепленная на двух полукружьях, закрывающихся, как капкан. "Сколько с меня?" Голос Туре доносится откуда-то издалека. Затем он спрашивает: "Что с вами?" Делаю глубокий вдох, - сердце очухалось, - и медленно тяну газировку с мятой. "Это от жары", - говорю я, пока ему отсчитывают сдачу и он старательно укладывает деньги. Затем как можно натуральней спрашиваю: "У вас интересное портмоне. Дорогое, вероятно?" Тот показывает, не выпуская из рук, со своей гнусной ухмылкой. Боязно продолжать расспросы. Но не могу устоять: "Где вы такое купили?" Тот машет рукой: "Оно давненько у меня. Подарок одного друга. Итальянца". Слова гудят в моих ушах, а он молча рассматривает свое портмоне, вспоминает что-то и пьет пиво. А затем говорит: "Мы сварганили вместе одно дело. Но бедняга давно умер". Я смотрю на его пиво и машинально пододвигаю к себе сумку, лежащую слишком далеко на стойке. Сумка меня успокаивает. Я собиралась покончить с ними в этот вечер и понимаю, что сделать это будет нетрудно. Но шоколадная секретарша - забыла ее имя - опишет клиентку, звонившую хозяину. Надо дать ей время забыть обо мне. Надо быть терпеливой. Однако портмоне все сделало невозможным. У меня больше нет сил идти наверх, отталкивать от себя его волосатые лапы. Знаю, что схвачу лопату, буду бить его по голове, пока он не останется лежать неподвижно в грязи среди опавших листьев. Пытаясь ухватиться за что-то левой рукой, слышу крик. Прихожу в себя на полу бара, все собрались вокруг. Кто-то говорит: "Не трогайте ее. Надо позвать полицию". Но он не умер. Мать говорит, что он не умер. Только не может больше двигаться, не может говорить. И ничего не скажет полиции. Меня не было с ним в лесу. Срезая сучья, он упал с лестницы. Надо ждать. В больнице они сказали маме, что надо ждать. Я лежу на полу бара. В Дине. И говорю: "Где моя сумка? Дайте мою сумку". Платье мое испачкано. Но я не должна плакать, не должна кричать. Я убеждена, что смогу встать. ПРИГОВОР (10) Уже почти восемь, когда мы выходим из бара. Я похожа на утопленницу. Волосы прилипли к вискам и лбу. Мне дали выпить коньяку, но я его выплюнула. Принесли крепкого кофе. Болит затылок. Земля вокруг больше не кружится. И я говорю, как моя дуреха-мать: "Я вас напугала?" Он отвечает: "Да нет". Я его встревожила. И часто это со мной бывает? Я отвечаю - это, мол, от жары, после автобуса, от нервов. Великомученица Погибель уже, поди, свихнулась, дожидаясь меня возле кафе на тротуаре. Останавливаемся у облезлого дома. Внимательно поглядев на меня, Туре говорит: "У вас хватит сил подняться наверх?" Я киваю, цепляюсь за перила, он отпускает мою руку. Идет сзади. Однако сейчас ему не до моих ножек. Он их уже вдоль и поперек изучил в баре, когда я там валялась на полу, и 150 человек вместе с ним. На третьем передыхаю, и он говорит: "Не торопитесь. Дышите глубже". Наконец дверь квартиры открыта, и я бегу в туалет. Меня вывернуло. Сняв платье, ополаскиваю лицо холодной водой, затем мою умывальник, причесываюсь, подкрашиваю губы. Я потеряла два накладных ногтя на левой руке. Наверно, когда цеплялась за стойку бара. Потом отряхиваю платье и стараюсь оттереть пятна. Вернувшись в комнату, застаю Туре на том же месте, что и в прошлый раз - в кресле. Спрашивает: "Вам лучше?" Мне удается улыбнуться. Он говорит: "Убийственное лето. Столько людей умирает от солнечного удара..." Я сажусь на край постели. Это двуспальная кровать, покрытая красным бархатом. Днем она превращается в диван с подушками. Оглядываюсь, и Туре встает, чтобы погасить сигарету: "Осматривать квартиру не стоит. Если разобьется что из посуды, мы договоримся". Мне плевать, даже не понимаю, о чем речь. "Я заплачу вам за первый месяц", - бросаю я. Он отвечает: "Как вам угодно. Но можно и обождать". Открываю сумочку, вынимаю 500 франков Коньяты и 300 материнских и спрашиваю: "Достаточно?" Он уверяет, что не к спеху, что должен выписать квитанцию, что у него нет ее с собой. Я возражаю: "Понимаете, я бы хотела иметь ключи сегодня". Отвечает: "Я их могу вам и так отдать". Пока я приводила себя в порядок, он открыл окно: с улицы доносится гром оркестра, какая-то женщина орет на мужа. Туре закрывает его и говорит: "На улице жарче, чем в помещении". Уже по его тону чувствую приближение беды. Поэтому встаю и отхожу от кровати. Спустя тысячу лет он спрашивает: "Вы с кем-то должны увидеться вечером?" Киваю, даже не глядя на него. "С приятелем?" Я слегка поднимаю плечо. Он говорит: "Ведь это вполне нормально". Вижу, он трет подбородок. Я умело разыгрываю замешательство и затем улыбаюсь; "Это не то, о чем вы думаете". Не поймешь, у кого из нас вид глупей. Беру сумочку с постели, говорю: "Мне надо идти, у меня еще одна встреча до этого". Знаю, он постарается схватить за руку, поцеловать, в общем, начнется цирк. Но я такого же роста, как и он, плюс четыре сантиметра каблуков, и с ним нет двух негодяев, чтобы держать меня. Однако он ничего такого не делает. Только вздыхает. С сумкой в руке иду к двери. Он говорит: "Обождите, я кое-что хотел вам сказать". Оборачиваюсь, он зажигает новую сигарету. И спрашивает, была ли я знакома с его свояком Жаном Лебаллеком до приезда в Динь. Я говорю - нет. "Мне понадобятся полки. Посоветовали обратиться к нему". Туре цедит: "Он звонил и спрашивал ваш адрес", хочет еще что-то спросить, но только смотрит на меня, а затем на ковер. Он меняет тон и бросает: "Вы не рассердитесь, если я скажу, что давно не видел такую красивую девушку, как вы?" Я смеюсь и отвечаю: "Такое услышать всегда приятно". Смотрим друг на друга, причем я - как это умею широко раскрыв глаза. Говорю: "Надеюсь вас увидеть в другой раз и не падать в обморок, как идиотка". Он смеется: "Ну знаете, в этом все-таки что-то было". Думаю, он вспоминает цвет моих штанишек или еще что. Затем приподнимаю плечо с видом невинной простоты, которой стыдно, как писюшке. Но мне плевать на него. На улице он предлагает подвезти меня. Я жму ему руку, говоря - нет, встреча назначена тут рядом. Ключи от квартиры лежат в сумке, я рада, что сумела избежать приставаний, даже чувствую себя лучше. Он замечает: "Вы теперь лучше выглядите. Когда я вас увижу снова?" Руку отнять невозможно, он явно решил оставить ее себе в залог. "На будущей неделе. Я сообщу вам и сама угощу вас аперитивом. В моей квартирке". Ну и глаза у него! Он уже мечтает об этом. "Замечательно", - отвечает он. Ухожу. Спускаются сумерки, и опять доносится музыка. Пинг-Понг собирался поехать потанцевать вместе с братьями в город, но я сказала, что ненавижу сутолоку в день 14 июля. А на самом деле просто боюсь, что не сдержусь при Бу-Бу и Мари-Лор. Лебаллек ждет меня за рулем на условленном месть Сажусь рядом, ворча на его шурина: "Ну и прилип. Никак не отпускал". А затем: "Вы сердитесь? Клянусь, я очень нервно чала, боялась, что вы не станете ждать. К тому же мне стало нехорошо из-за жары и волнений". Он меня успокаивает стискивает. Говорю: "Прошу вас, не здесь". И, сладкая как мед, продолжаю: "Смотрите" - и показываю ключи. Он серьезно улыбается, и мы сидим, уставясь в ветровое стекло, словно два героя романа, думая о своей великой любви и том, как мы встретимся в нашем гнездышке. Затем я выпускаю когти: "Ваш шурин, видать, порядочный юбочник". Даже не глядя на него, знаю, что он злится. И мрачно произносит: "Он к тебе приставал?" Я вздыхаю, говорю: "Приставал. Я вся дрожала от страха, да. Сама не знаю, как мне удалось его угомонить. Этот тип явно озабочен". И даю ему вволю подвигать скулами, пока не сломает их вовсе. Потом добавляю: "Извините, что я так говорю о вашем шурине, но я уже дважды оставалась с ним наедине, и дважды мне было страшно". Он отвечает: "И неудивительно. Еще бы. Совсем неудивительно". И опять обнимает меня гладит по спине, словно мне холодно. Конец эпизода. На моих часах без четверти девять, часы в машине не ходят. Погибель вероятно, уже подобрал полицейский фургон. Говорю: "Мой дорогой, мне надо идти". Печально так. Он еще целует меня тысячу лет, я так вздыхаю, что трещит платье, и вылезаю. Смотрю ему прямо в глаза и говорю с убитым видом: "На будущей неделе я не смогу приехать. Вы меня не забудете?" Он тотчас спрашивает: "А когда?" Обещаю позвонить, чтобы услышать его голос и назначить день. Я буду осторожна и заговорю о книжных полках. И стану ждать в гнездышке. Не позднее вторника, ей-Богу. Мне та хорошо, что я почти верю в свои слова. Честно, меня буквально распирает от переживаний и вздохов, даже горло пересохло. Покончив с этими, поеду в Париж сниматься в кино. ПРИГОВОР (11) В час ночи Погибель останавливает свою развалюху перед воротами моей дурехи. Сама ревет. Я ее утешаю: "Хватит же, черт возьми! Вы не поможете мне, если будете плакать, как идиотка". Поворачиваю ее к себе. Она пялит на меня большие глаза и говорит: "Я не могу, просто не могу не плакать". Погасив свет, обнимаю ее тысячу лет. А та снова плачет, икает и опять плачет, когда я вытираю рукой ее лицо. Так проходит еще тысяча лет. В конце концов говорю: "Вы же знаете, что я живу у Пинг-Понга". Но та, как психованная, озирается и заливается снова. Мы едем из Брюске, где она угощала меня омлетом и салатом. Ревела она уже при выезде оттуда и не прекращала всю дорогу. Я призналась, что меня шантажируют два мерзавца, грозят изуродовать, сделать калекой или даже убить, да еще склоняют к этому самому. Бедная кретинка никак не могла понять к чему. Когда же я объяснила, что они сняли мне квартирку, где я смогу принимать мужчин, она закрыла рот рукой, и слезы так и потекли. Просто непонятно, как мы доехали, не включая дворники. Она раз пять тормозила и, упав головой на руль, все плакала и плакала. Я плакала вместе с ней. Во мне что-то от обезьяны. Начинаю подражать человеку, который рядом со мной. Мы сидели на первом этаже ее дома, когда мне пришла в голову мысль. Еще там, крепко обняв ее, я учительским тоном объяснила, что она должна сохранить все в тайне. Когда я выйду замуж, эти мерзавцы оставят меня в покое. Иначе... Она подняла голову и бесстрашно посмотрела красными от слез, внимательными глазами. "Иначе?" Я ответила: "Мне так или сяк придется отделаться от них. Или я расскажу все Пинг-Понгу, и это сделает он". В машине я попросила ее: "Погибель, отвезите меня домой. Иначе я не смогу объяснить, почему вернулась так поздно". Она много раз подергивает головой, повторяя "да, да", сдерживая рыдания, и мы пускаемся в путь. Проезжая деревню, я видела, что у Ларгье и наверху у Брошаров еще горит свет. У моей матери тоже горит свет. Утешая эту балду, не отрываясь гляжу в то окно так, что в глазах темнеет. Затем пытаюсь как-то привести в порядок волосы, но понимаю, что это бесполезно. Все равно Пинг-Понг увидит, на кого я похожа. Погибель тормозит перед раскрытыми воротами. Вылезаю. Фары освещают двор, и я вижу убегающую кошку. Когда матерь всех скорбящих видит кошку около своих кроликов, считай, кисоньки уже нет в живых. Говорю Погибели: "Я вам доверяю. Но вы представить себе не можете, что со мной будет, если вы кому-нибудь все расскажете. О полиции и думать нечего, вам понятно? Мне никто не поверит. Это вполне приличные люди, совсем не какая-нибудь шваль или сводники, какими их описывают. У них жены, дети и... длинные руки. Если меня убьют, то не найдете даже моего трупа. Так они поступили с другими". Она снова закрывает рот рукой. Однако больше не плачет. А это еще хуже. Смотрит на меня так, словно меня уже разрезали на куски. Просто не знаю, как она доберется домой. Говорю: "Ладно, ладно. Надеюсь, вы поняли. Кроме вас, единственным человеком, которому я все расскажу, если дел обернется скверно, будет Пинг-Понг". Показав пальцем на лоб, требую: "Пусть это останется здесь" - и вылезаю из машины. Она пытается схватить мою руку и с отчаянием глядит на меня безумными глазами. "Не беспокойтесь, - говорю, - я буду осторожна". Вырываю руку, хлопаю дверцей и быстрым шагом направляюсь к дому. Она кричит мне вслед: "Элиана!" Я оборачиваюсь и довольно громко уговариваю: "Жду вас завтра. Уверяю, мне лучше. Поезжайте осторожно. До завтра!" На кухне меня ждет не Пинг-Понг, а свекровь. Она в старой ночной ситцевой сорочке стоит около стола. Прикрыв дверь, прислоняюсь к косяку. Она сердита, но, увидев мое лицо, скорее удивлена и спрашивает: "Что случилось?". Закрываю глаза. Мне слышно, как отъезжает Погибель. Говорю: "Я упала в обморок у мадемуазель Дье. Мне было очень плохо". Слышно только ее сопение. Она говорит: "По тревоге подняты все пожарные. Над Грассом страшный пожар". Я бросаю в ночь: "Бедный Пинг-Понг". Открыв глаза, вижу, как она в своих туфлях подходит ко мне. И смотрит без злости, но и без любви. У нее смуглое лицо в морщинах. Глаза выцвели. И она произносит: "Идем. Тебе надо поспать". Мы поднимаемся наверх, и там, прежде чем войти к себе, я целую ее в щеку. Она пахнет, как и глухарка. И говорит: "Я положила тебе на постель старую накладную. Человек, который привез механическое пианино, был хорошим знакомым моего мужа. Его звали Лебаллек". Я думаю о Погибели, которая сейчас возвращается домой через горы, и говорю устало: "А мне-то что до этого?". Она не обижается и отвечает: "Мне казалось, тебя это интересует. Я перерыла весь дом, прежде чем нашла эту накладную". Опустив голову, говорю: "Мне почудилось, что я однажды видела ваше пианино, когда была еще маленькой. А мне эти годы очень дороги". С минуту она молчит, а потом кивает: "Понятно. Это, пожалуй, единственная вещь, которая мне понятна в тебе". Оставшись одна, беру накладную, надеваю очки и читаю. Передо мной потертая бумажка, суммы в старых франках, с фирменной печатной маркой "Фарральдо и Сын". Ее выписали 19 ноября 1955 года, внизу выведена с усердием подпись: "Монтечари Лелло". А рукой матери Фарральдо вписано имя водителя грузовика - Ж.Лебаллек. Внизу можно прочесть: "Оплачено наличными 21 ноября 1955 г." - и роспись. Вынимаю из сумки визитную карточку Лебаллека, там записан адрес столяра для полок. За двадцать лет почерк нисколько не изменился. Но я сейчас больше думаю о Погибели, чем о нем. После долгих размышлений и колебаний за последние дни я приняла в Брюске окончательное решение. Засыпая, я еще слышу запах мадемуазель Дье, смешанный с духами Диора. Страшная штука - запах. Мой папа... - стоп! Моя мама. Вот чей запах я люблю больше всего. Бу-Бу? Отметаю мысль, что он где-то на танцах. Вероятно, спит в глубине коридора. Я больше не сержусь на него. И еще передо мной мелькает дорога, освещенная фарами. Отче наш, иже еси на небеси, сделай так, чтобы она благополучно доехала до дома! Просыпаюсь на заре вся в поту. Приснился страшный сон. Ставни я не закрыла, и холод залез в комнату. Слышно, как внизу Микки готовит себе кофе. Пинг-Понг не вернулся. Подхожу к шкафу проверить, на месте ли флакон, и вынимаю его, чтобы взглянуть еще раз. Мне приснилось, что отравлена была моя мама, причем в баре Диня на моих глазах. Я знаю, что она умрет, и громко кричу. Потом у нее рвут волосы, и все лицо ее залито кровью. Там и мадемуазель Дье, и Пинг-Понг, и Туре. А вот Лебаллека нет. Все говорили, что он скоро придет, и смеялись, заставляя меня есть волосы моей матери. Не помню, сколько я еще простояла так голая посреди комнаты, прислушиваясь, как внизу Микки пытается завести свой грузовик. Иду к окну. Не понимаю, почему он уезжает так рано в день 14 июля. Возможно, у него ночевала Жоржетта. Отсюда мне не видно, сидит ли она в кабине. Вижу только, как грузовик отъезжает. Тогда я набрасываю на себя халатик с надписью "Эна" и спускаюсь на кухню. Там никого нет. Готовя себе кофе, не могу отделаться от чувства, будто за моей спиной кто-то стоит. Выхожу с чашкой на улицу, сажусь на каменную скамейку около двери и прихлебываю в лучах красного солнца, встающего из-за гор. После этого мне, как обычно, становится лучше. Я иду босиком через двор на поляну - трава там нежная, в росе. Не знаю, который уже час. В большой палатке туристов все тихо. Я не приближаюсь к ней, а сижу, болтая ногой в речке. Вода ледяная, быстро вытаскиваю ногу назад. Так и сижу на большом камне, стараясь ни о чем не думать. А когда я ни о чем не думаю, то думаю о всякой муре... Спустя некоторое время появляется один из туристов - самый из них высокий, с полиэтиленовым мешком для воды. На нем заношенные трусы, он весь красный от солнца, как кирпич, с выгоревшими волосами на груди. "Здравствуйте, вы рано встаете", - произносит он. Я еще ни разу не разговаривала с ним. Его зовут Франсуа, я же показываю ему свое имя, вышитое на халате. Он замечает: "Это не имя". Я удивляюсь: "Разве?". Он интересуется, пила ли я кофе. "Идемте, - зовет он, - выпьете с нами еще". Я соглашаюсь и следую за ним. Мы идем босые к их палатке, и там я узнаю, что все они из Кольмара, с Верхнего Рейна. Не знаю, где это, говорю "Вот как?" - словно прожила там всю жизнь. Он спрашивает, откуда у меня такой акцент, и я отвечаю: "Моя мат австрийка". Тогда он пытается говорить со мной по-немецки и я лишь повторяю: "ja, ja". Правда, я немного понимаю, но сказать могу только это. В конце концов он переходит на французский. Его приятель и обе девицы уже проснулись. У парня легкие штаны, у одной из девушек обрезанные по колено джинсы, у другой - трусики с растопыренной рукой на заду. Голые по пояс, они без всякого стеснения занимаются своими делами. Обе очень спортивные, загорелые. Мне представляют Анри, и я жму ему руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но недурен, только вот давно не брился. Девицу в обрезанных джинсах, с волосами цвета спелой пшеницы, зовут Диди, а другую, покрасивей, прекрасно сложенную, Милена. Они варят кофе, и мы пьем его, сидя на земле перед палаткой. Им тут очень покойно. Вокруг никого. Диди рассказывает, что у них не хватило денег, чтобы поехать в Сицилию, и они остались здесь. Оба парня работают в банке. Я говорю: "А почему вы не унесли с собой кассу?". Они улыбаются только для того, чтобы доставить мне удовольствие. Шутка моя не произвела никакого впечатления. Внутри палатки я вижу надувные матрасы. Никакой занавески. И спрашиваю: "А что вы делаете, когда трахнуться охота?". И этот вопрос не производит никакого впечатления. В конце концов до меня доходит, что они принимают меня за дуру набитую, и умолкаю. Не проходит и четырех тысяч лет, как мне становится известна вся их вшивая жизнь. И тут раздаются чьи-то шаги и появляется - кто бы вы думали? - усталый тип, весь измазанный сажей, в грязной рубахе, в мятых брюках и стоптанных сапогах. У него такой же ошалелый вид, как у обожаемого нашим Микки гонщика, когда того о чем-то спрашивают по телеку. Приветствуя всех, он говорит: "Извините, у меня грязные руки". А мне бросает: "Ты вышла погулять?" Нельзя не догадаться, что он будет дуться на меня весь день только потому, что под халатом у меня ничего нет и все это заметили. Что другие девчонки выставляют свои сиськи, ему совершенно плевать, он даже не смотрит на них. Видит только меня. Встаю, благодарю за кофе и все такое, и мы через поляну направляемся к дому. Я говорю ему: "Послушай, Пинг-Понг, я тут оказалась совершенно случайно". Не оборачиваясь, он отвечает: "А я тебя ни в чем не упрекаю. Я устал, и все". Тороплюсь догнать его и беру за руку. Он говорит: "И не зови меня Пинг-Понгом". На кухне все уже в сборе. Бу-Бу в пижаме поедает двенадцатую тысячу бутербродов и сообщает мне: "Заходил Брошар. Твоя школьная учительница просила передать, что доехала благополучно". У меня перехватывает горло, но я говорю: "Как ты умудряешься все это слопать?" Он дергает плечом и улыбается. Просто умереть можно от его улыбки. Чмокаю глухарку и иду к себе. Пинг-Понг уже разделся и лежит на неубранной постели. Говорит: "Мне надо хоть немного поспать. Сегодня вечером мы пойдем на танцы одни". Я сажусь рядом с ним. Он даже не умылся, и от него пахнет дымом. Некоторое время он лежит с открытыми глазами, затем закрывает их и бормочет: "Вердье сломал себе ключицу. Это тот молодой парень, который был со мной в "Бинг-Банге", когда я с тобой познакомился". Отвечаю: "Да, помню". Я рада, что мадемуазель Дье позвонила. Когда боишься, что другие станут о тебе беспокоиться, это и есть настоящее отношение. Все, кроме матери, почему-то думают, что мне плевать, когда обо мне беспокоятся. Это неверно. Ей-Богу. Просто я не должна показывать свои чувства, вот и все. То, что она позвонила Брошару, куда большее доказательство, чем то, что она ждала меня в Дине, где я села в ее машину. Она долго ждала меня там, поставив машину напротив кафе "Провансаль". После целого потока упреков заявила: "Я была у твоих родителей в субботу. Мать показала мне подвенечное платье. Я привезла твоему отцу заявление о признании отцовства. Однако не смогла убедить его подписать. Но увидишь, он все равно это сделает". А я-то в субботу носилась по городу, не зная, куда пойти, чтобы забыться. Позвонив Лебаллеку, беззвучно ревела точно так же, как Погибель умеет реветь вслух. А она поехала к нам, думала сделать мне приятное. Я, кстати, это понимаю. И вовсе не такая я бесчувственная, вот уж нет. Я не _бесчувственная_, не _антиобщественная_, не _развращенная_, как напечатала на машинке вонючая социологичка после поганых тестов в Ницце. Это же заключил и бывший с ней доктор, даже захотел меня изолировать. Но когда Погибель рассказала мне о своем добром поступке, мне пришло в голову не то, что она любит меня или что я должна прыгать до небес от радости, стараясь проломить крышу ее малолитражки. Меня сразило то, что она видела _его_, говорила с ним, заходила в его комнату. А я нет, я нет - вот что. Стою, прижавшись лбом к оконному стеклу. Солнце прямо в лицо. И я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в прекрасном белом платье, когда все будут пить, смеяться и болтать всякую дребедень. В первый раз пойду за четыре года и пять дней. А потом, еще до конца июля, Пинг-Понг будет свидетелем того, как развалится его семья, точно так же, как развалилась моя. Он потеряет своих братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Я страдаю, пытаясь представить свою мать с теми тремя мерзавцами в тот снежный день. Я ненавижу их за то, что они ей сделали. И все-таки мне плевать на все. Где он? Я ударила лопатой мерзавца, который не был моим отцом, человека, которого совсем не знала, - остановись, остановись же! Это он говорил мне: "Я дам тебе денег. Я повезу тебя путешествовать. В Париж". Солнце жжет мне глаза. Я сделаю из Пинг-Понга кашу. И он возьмет один из карабинов своего подлюги отца. Скажу ему: "Это Лебаллек, это Туре" - и потребую, чтобы он их убил. И прошлое будет забыто. Тогда я приду к папе и скажу ему: "Теперь они все трое мертвы. Я вылечилась. И ты тоже". До меня доходит, что я сижу на ступеньке лестницы, положив руку на перила. Щека прижата к полированному дереву. Все тихо. Как это со мной бывает, я сорвала накладные ногти и держу их теперь в руке, прижатой ко рту. И плачу, вспоминая его лицо. Я вижу, как он возвращается домой. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я успела подбежать и броситься к нему на руки. И кричит: "Что папа принес своей дорогой малышке? Что он принес?". Никто и ничто не убедит меня в том, что все это происходит _до того_. Я хочу, хочу, чтобы это было опять, сейчас. И чтобы никогда не кончалось. Никогда. КАЗНЬ (1) Пожары. Ну и лето! Мне никак не выспаться. Я снова вижу горящие пихты на холмах, вертолеты над огнем: бьет, как стреляет, вода, отливает радугой на солнце, которое пробивается через дым. Я вспоминаю также нашу свадьбу. Ее в длинном белом платье. Фату она сняла во дворе и разорвала на части, чтобы каждому достался кусочек. Ее улыбку в тот день. Ее глаза в церкви, когда я надевал ей кольцо на палец. Я снова увидел в них тень, более зыбкую, чем обычно. Улыбка застыла и была такой неуверенной, что становилось жалко на нее смотреть, да, именно так, и я все бы отдал, лишь бы понять и помочь. Может, я все это придумываю теперь? За свадебным столом нас было человек тридцать пять - сорок. Затем стали подходить другие - из деревни и еще откуда-то; к середине дня, когда начались танцы, народу набралось уже вдвое. Бал мы с Эной открыли вальсом на радость нашим матерям. Придерживая рукой платье, чтобы не испачкать, она кружилась, кружилась, смеясь и прижимаясь ко мне, и под конец сбилась с ног. Еще утром была неразговорчива, а тут я услышал: "Как все чудесно, как все чудесно...". Я прижал ее к себе. И так, обнявшись, мы вернулись к столу. Дальше я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, во время обеда он отнял у нее под столом голубую подвязку наших бабушек, единственную сохранившуюся, дань уважения традициям. Все мужчины сбросили пиджаки и сняли галстуки, но-даже в таком виде невезучий гонщик выглядел принцем, потому что танцевал с принцессой. Я сказал сидевшему рядом Бу-Бу: "Каков?" Обняв за плечи, он поцеловал меня в щеку - впервые с тех пор, как отчего-то решил, что целовать брата якобы не по-мужски. И выложил: "Потрясный день!". Да. Солнце над горами. Смех гостей, потешавшихся выходками Анри Четвертого - он изображал клоуна. Вино. Пластинки чередовали так, чтобы танцевать могли и молодые и старики. Я нашел в городе медсестру, чтобы она до восьми посидела с парализованным тестем. Ева Браун была с нами. Я замечал по ее таким же голубым, как и у дочери, глазам, что она довольна. Но ни она, ни я еще не знали, что Эна нам готовит. В какую-то минуту я тихо рассмеялся, подумав: "Вот и моя свадьба. Я женат". Я много выпил, и звуки доходили до меня глухо. Казалось, я смеюсь где-то в другом мире, а не на своей свадьбе. И те, что танцевали вокруг, тоже не реальные люди. И знакомый мне с детства двор тоже казался мне неведомым. Чуть позже я стал, помнится, разыскивать Эну, но никто не знал, где она. Бу-Бу был занят проигрывателем, который одолжил у приятеля по коллежу, и только сказал: "Я видел, как она вошла в дом минут пять назад". Я пошел на кухню, там толпился народ, все пили и смеялись. Однако там ее не было. Я сказал матери: "Знаешь, я уже потерял свою жену". Она тоже не видела ее. В нашей комнате ее не было. Я поглядел через окно на танцы во дворе. Ева Браун сидела за столом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье со стаканом в руке стояла у колодца. Я видел также Жюльетту и Анри Четвертого, Мартину Брошар, парикмахершу Муну и других, кого не знал по имени. Я не нашел там Микки и постучал к нему в комнату. Жоржетта перепуганно закричала: "Нет-нет! Не входите!". Всякий раз, где ни постучи в дверь, за нею непременно Микки с Жоржеттой, и проигрыш очередной гонки ему обеспечен. Я спустился вниз и еще раз обошел двор. Вышел на дорогу посмотреть, нет ли ее там. Затем подошел к Еве Браун. Беспокойно оглядевшись, она сказала: "А я думала, она с вами". Мадемуазель Дье в сарае выбирала вместе с Бу-Бу и его приятелем пластинки для танцев. Она тоже много выпила, глаза были мутные и голос какой-то странный. Она сказала, что видела, как Элиана шла по поляне вниз, "чтобы пригласить туристов", но это было уже довольно давно. Только она да Ева Браун называли ее Элианой, и это, сам не знаю почему, выводило меня из себя. До сих пор я видел мадемуазель Дье только раз - она приезжала три дня назад, 14 июля, - и с первого взгляда понял, что она никогда не будет мне по душе. Объяснять сейчас не стоит. Все по моей и ее глупости. Я как можно беспечнее пересек двор, чтобы не мешать гостям, но, уже не в силах сдержать себя, бегом миновал поляну. "Фольксваген" туристов под деревьями отсутствовал, и в палатке было пусто. Я еле дышал. Что только не лезло в голову! Четырнадцатое июля, когда она, по словам матери, вернулась так поздно - в половине второго ночи, и то раннее утро, когда застал ее на этом месте в одном халатике. Размышляя, я несколько минут постоял в палатке, глядел на надувные матрасы, разбросанную одежду, невымытую посуду. Пахло стряпней и резиной. Мне все казалось каким-то ненастоящим, но я не был пьян. А о туристах подумал, что им можно и отказать. Выходя, я столкнулся с Бу-Бу. Тот спросил: "Что происходит?". Пожав плечами, я ответил: "Не знаю". Мы подошли к реке и умылись холодной водой. Он сказал, что я много выпил и в таких случаях даже самые простые вещи кажутся вывернутыми наизнанку. Вполне возможно, Эна захотела побыть одна. День-то особый, как тут не волноваться. Бу-Бу добавил: "Она ведь такая эмоциональная". Я кивнул согласно, затем поправил ему галстук-бабочку, и мы побрели через поляну. Меня уже хватились дома. Я потанцевал с Жюльеттой, с Муной и потом с вернувшейся к гостям Жоржеттой. Старался смеяться вместе со всеми. Анри Четвертый пошел налить мне из бочонка, стоявшего перед сараем, и я залпом выпил стакан. Это вино с нашего виноградника. Урожай у нас невелик, но вино получается доброе. Иногда я поглядывал на Еву Браун. Всякий раз, когда кто-то проходил мимо нее, она широко улыбалась, но я-то видел, каково ей. Мадемуазель Дье печально сидела за другим столом перед пустым стаканом. Потом встала и налила себе еще. Ей было так же трудно ходить прямо, как мне притворяться веселым. Она была в черном, задиравшемся на боках платье с большим вырезом, смех да и только, и я был даже доволен, что она такая. Эна не появилась и в семь. Кто спрашивал, я отвечал: "Пошла немного отдохнуть", но понимал, что мне верят все меньше и меньше. Когда я проходил мимо, гости умолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Я увел его за ворота и сказал: "Возьмем машину Анри Четвертого и поездим вокруг, может, она где-то на дороге". Мы попали в пустую деревню - все или почти все были у нас. Сначала остановились у кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрыться в этот день, а то турист, у которого лопнули брюки, купит булавку в другом месте. Но она не пожелала пропустить свадьбу, и сейчас там дежурил сам Брошар, просматривая в одиночестве один из тех журналов, которые не смеет читать при ней, и подкрепляясь кружкой пива. Он не видел Эну с тех пор, как мы утром вышли из церкви напротив. И сказал, что выглядели мы оба отменно. Поехали к Еве Браун. Мало было надежды, раз ее мать находится у нас, но Микки настоял: "Ну что нам стоит проверить?" Мы сначала постучали в стеклянную дверь, а затем вошли. Тишина. Микки был тут впервые. Он с любопытством приглядывался. Потом сказал: "Блеск. Здорово обставлено". Я крикнул: "Есть кто-нибудь?" Наверху послышался шорох. Оттуда спустилась нанятая мной медсестра, мадемуазель Тюссо, и, приложив палец к губам, сказала: "Теперь он спит". По ее удрученному виду мы сразу поняли - что-то случилось. Глаза красные от слез. Сев на стул и вздохнув, она сказала: "Право, не знаю, мой мальчик, кого вы взяли в жены, это меня не касается, но я пережила ужасные минуты". И повторила, глядя мне в глаза: "Ужасные". Я спросил, нет ли Эны наверху. "Слава Богу, нет. Но она была здесь". Мадемуазель Тюссо за сорок. Она не настоящая медсестра, но умеет делать уколы и ухаживать за больными. В тот день на ней было синее платье с белым передником, и передник был разорван. "Это Эна разорвала", - сказала она, с полными слез глазами, не в силах больше ничего произнести, и только покачала головой. Мы с Микки сели напротив. Микки стеснялся и предложил обождать в машине. Я сказал, чтобы он остался. Не знаю, был ли я тогда пьяный, но все казалось мне еще более невероятным, чем у нас дома. Мадемуазель Тюссо вытерла глаза свернутым в комок платочком. Пришлось долго ждать, пока она стала нам рассказывать, и еще дольше, пока дошла до конца, - все время вставляла, как к ней хорошо относятся в городе, каким утешением была она для многих умирающих и все такое. Микки не раз подгонял ее: "Ладно, ясно. Дальше". Сегодня во второй половине дня - такова версия мадемуазель Тюссо, а другой я не знаю - часов в пять, Эна явилась в дом в своем белом подвенечном платье. У нее ничего с собой не было - ни еды, ни бутылки вина, ничего. Она только хотела повидать отца. И была очень взвинчена, это чувствовалось по голосу. Мадемуазель Тюссо нашла, что это очень мило - уйти со свадьбы к парализованному отцу и тем доказать, что дочь его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж из-за больных родителей. "Ладно, ясно. Дальше". Они вместе стали подниматься по лестнице, и тут все и началось. Старик из своей комнаты узнал шаги дочери и стал кричать, что не хочет ее видеть, оскорблял ее. Мадемуазель Тюссо не успела удержать ее, как Эна вбежала к нему. Он заорал еще сильнее, не хотел, чтобы она его видела. Весь так и извивался, закрыв лицо руками. Но она все равно подошла к нему, оттолкнув мадемуазель Тюссо "с невероятным ожесточением", именно тогда Эна и порвала этот передник. Она обливалась слезами, и грудь ее вздымалась так, словно ей было трудно дышать. И только смотрела на отца, не в силах говорить. Постояв с минуту перед так и не открывшим лицо стариком, она упала перед ним на колени, обняла его неподвижные ноги и, цепляясь за него, тоже закричала. Но это были не слова. Нет, просто бесконечный вопль. Мадемуазель Тюссо попыталась оторвать ее, грозя позвать жандармов, но та отбивалась "как фурия". Могло кончиться тем, что она стащила бы отца с кресла. Старик больше не кричал. Он плакал. Она немного успокоилась и сидела, уронив голову ему на колени. И шептала: "Прошу тебя, прошу тебя". Как молитву. Наконец старик произнес, по-прежнему пряча лицо: "Уйди, Элиана. Позови мать. Я хочу ее видеть". Она встала, ничего не ответив. Пристально поглядела на него и сказала: "Скоро все будет как прежде. Увидишь. Я уверена". Так, по крайней мере, поняла мадемуазель Тюссо. Старик ничего не ответил. Когда же Эна ушла, он еще плакал, и "пульс был лихорадочный". Мадемуазель Тюссо дала ему лекарство, однако сердце успокоилось только час спустя, и он уснул. И вот еще что. С Эной всегда было связано что-то еще. Когда она спустилась вниз и пошла умыться, то увидела в зеркале мадемуазель Тюссо. С обычной своей откровенностью, не выбирая слов, сказала ей, что думает о старых девах и что они должны делать, вместо того чтобы вмешиваться в чужую жизнь, и еще что-то "особенно ужасное" - мадемуазель Тюссо просто не знала, что такое существует. В машине Микки не сразу включил мотор. Мы посидели молча, он курил, а я собирался с мыслями. Затем он сказал: "Знаешь, эти бабы способны наболтать всякое. Вечно они все раздувают". Я ответил - да, конечно. И он добавил: "А старик наверняка чокнутый. Сидеть круглый год взаперти. Ты бы смог?" Я ответил - нет, конечно. По мнению Микки, все очень просто, такое случается во многих семьях, но затем все улаживается. Когда она стала жить у меня, не выходя замуж, отец поклялся никогда больше ее не видеть. Ну, встань, мол, на его место. И вот она, в сущности хорошая девочка, решила в день свадьбы помириться с человеком, встань-ка на ее место! А тут ее принимают за пешку, да еще перед чужим человеком. Я ответил - да, конечно. А он так беззлобно спрашивает - не могу ли я, разнообразия ради, произнести что-нибудь другое. По его мнению, она где-то прячется, как девчонка, не желая никого видеть. Ведь я, наверное, заметил, что это при всех своих замашках просто маленькая девчонка. Я посмотрел на него. Мой брат Микки. От жары волосы взмокли и растрепались, густые и черные, волосы итальяшки. Я подумал, что он, пожалуй, прав по всем пунктам, кроме одного, главного - ужасной сцены между ней и человеком, которого она всегда звала "кретин". Была же какая-то причина. Но я ответил: "Поедем, может быть, она вернулась". Она не вернулась. Микки отвез Еву Браун домой, чтобы отпустить медсестру. Вечерело. Я ничего не рассказал Еве Браун. Она и сама все узнает, едва войдет к себе на кухню. Я поцеловал ее в щеку, она крепко сжала мне руку и печально, со своим немецким выговором сказала: "Не сердитесь. Это не ее вина. Клянусь вам, это не ее вина". Я едва не задал ей страшный вопрос, но потом увидел ее голубые глаза, доверчивое выражение лица. И не смог. Я хотел спросить, не имеет ли Эна отношение к несчастному случаю с отцом пять лет назад. Случается, я не такой уж Пинг-Понг, как некоторые думают. Многие гости ушли, другие набивались в свои машины. Мне говорили "спасибо", "до свидания", но я-то чувствовал - веселость их деланная. На дворе валялись пустые бутылки, стаканы, обрывки ее фаты. За стоном у сарая несколько человек слушали, как Анри Четвертый рассказывает анекдоты. Там же были Бу-Бу со своим приятелем по коллежу, Мартина Брошар, Жюльетта, Тессари с женой и еще какие-то малознакомые. Жюльетта и моя мать расставляли посуду на самой чистой скатерти. Мать сказала: "Надо все же закусить". Мадемуазель Дье сидела на кухне вместе с Коньятой. И тоже мне сказала: "Не браните ее, когда она вернется, иначе потом, когда вы лучше ее узнаете, сами пожалеете". Коньята хотела узнать, о чем мы говорим. Я отмахнулся от нее и ответил мадемуазель Дье: "А что? Вы разве знаете ее лучше меня?" Я говорил громко, и она, опустив голову, обронила: "Я ее знаю дольше". Она вроде протрезвела, да к тому же причесалась. Ее здоровенная белая грудь выступала в вырезе платья. Заметив мой взгляд, она прикрылась рукой. Я сказал: "Да, конечно, вы же были ее учительницей в школе. Верно!" Я вытащил из буфета бутылку вина и налил три стакана. Блондинка моей мечты взяла свой, я же чокнулся с Коньятой и провозгласил: "За ваше здоровье, мадемуазель Дье!" Она ответила: "Можете называть меня Флоранс". Я возразил, что ее ученица называет ее мадемуазель Дье. Она засмеялась. Я впервые видел, как она смеется. Она сказала: "Вы знаете, как она меня называет? Погибель. Она ничуть меня не уважает". И снова прикрыла рукой вырез. Мы взглянули друг на друга, и я сказал: "Она никого не уважает". Немного позже мать подала на стол остатки еды. Бу-Бу попробовал подтянуть к столу лампочку от сарая. Но электричество в этой части двора зажигается, когда ему вздумается или когда его об этом никто не просит. А от кухни не хватало провода. Решили, что переносить стол слишком долгое дело, и зажгли керосиновые лампы и свечи. Коньята, а с ней Жюльетта и Флоранс Погибель нашли, что это просто "феерия". Нас было человек пятнадцать. Приятель Бу-Бу и Мартина Брошар молчали, явно втюрившись друг в друга, и ну здороваться, когда все стали прощаться. Анри Четвертый загадывал загадки, Микки хохотал до упаду, Жюльетта и Жоржетта не хотели слушать, а я не прислушивался вовсе. Воздух был теплый. Горло болело. Но я не жаловался, как и в детстве, когда не хотел выглядеть хныкающим ковбоем. Я пожал руку уезжавшей мадемуазель Дье. Потом незнакомой паре. Тут Бу-Бу сказал: "В следующее воскресенье Микки выиграет гонку в Дине. Она словно нарочно для него придумана. Увидишь". Право, сам не знаю почему, я был совершенно убежден, что ни я, ни Эна не доживем до следующего воскресенья. Было около одиннадцати, когда она вернулась. Я нарочно сел спиной к воротам, чтобы не видеть ее в эту минуту. А то, что она пришла, я понял по глазам остальных. Я лишь на миг обернулся и увидел ее, неподвижную, в белом, испачканном землей платье, с длинными распущенными волосами. Лицо ее просто невозможно описать. Ну, скажем, только как невероятно уставшее. Я смотрел в тарелку. Она подошла, - я слышал ее шаги сзади, - остановилась рядом, наклонилась и поцеловала меня в висок. А затем, чтобы все слышали, сказала: "Не хотела возвращаться, пока ты не останешься один. Думала, уже все ушли". Бу-Бу поднялся, и она села на его место, рядом со мной. Посмотрела на остатки еды в тарелке и стала есть. Я понял: она это делает, просто чтобы побороть смущение. Она никогда не бывала голодной и лишь временами ела в охотку хлеб с шоколадом. И никогда много не пила. Лишь минеральную воду с мятой. Или, зачерпнув рукой, воду из колодца. Микки, чтобы как-то снять накал, проговорил: "Мы будем теперь тебя звать не Элианой, а Долгожданной". Она улыбнулась с полным ртом и, не глядя, взяла мою руку в свою. А потом, проглотив кусок, заявила: "А идите-ка вы все..." Кто сидел вокруг, помявшись, предпочли рассмеяться. Для Коньяты пришлось разъяснить. Она тоже засмеялась, посмотрела на меня и сказала одну вещь, запавшую мне в память навсегда. Так вот, она сказала: "Девочка не понимает значения произносимых ею слов. Она говорит любые, для того чтобы доказать свое существование, наподобие человека, бьющего по клавишам рояля, не зная нот, лишь бы произвести шум". Никто, кроме Эны, думаю, никогда не слыхал, чтобы наша тетка произносила такие речи. Но Эна продолжала устало жевать овощи, словно это ее совсем не касалось. Коньята сказала: "Слушайте. Раз у вас есть уши". И косточками пальцев постучала по столу. Я сразу понял, что она хотела мне объяснить. Ее маленькие, выцветшие глазки пристально смотрели на меня. Она обращалась только ко мне. Три точки - три тире - три точки. И трескучим, старческим голосом человека, который себя не слышит, сказала: "Я ведь права? Верно?" Я ничего не ответил. А так как остальные не поняли, то она, продолжая смеяться, объяснила: "В молодости я была телеграфисткой. Это все, что я помню из азбуки Морзе". И, оборвав смех, добавила: "Как видите, раз это все, что я помню, это лишь доказывает, что имеется много людей, желающих сказать одно и то же. Но все просто производят разный шум". Эна, по-прежнему держа мою руку, заговорила с Коньятой одними губами, и ту одолел смех - так она кашляла и задыхалась, что Микки и Анри Четвертому пришлось стучать ее по спине. Всем, конечно, хотелось узнать, что она такое сказала Коньяте, но старуха лишь хлопала глазами, старалась не задохнуться и мотала головой. Тогда я впервые, как она вернулась, заговорил: "Что ты ей сказала?" Пожав мне руку, она ответила: "Я сказала, что мечтаю о брачной ночи, что не в силах больше ждать и что вся ваша болтовня - сплошная хреновина". Слово в слово повторяю. Нас было несколько человек за столом. Все могут подтвердить. Она долго сидела у реки - в тихом уголке под названием Палм Бич. А потом было уже поздно, боязно, что я устрою ей сцену при гостях. Вот она и стала ждать ночи, пока все уйдут. Но чем позднее становилось, тем сильнее она боялась, что я ее побью, боялась не столько того, что побью, сколько того, что сделаю это при всех. Так объяснила она мне наутро. Кроме Коньяты, внизу в доме никого не было, и мы могли поговорить спокойно. Я лежал в постели, а она нагишом сидела рядом, опустив ноги и зажав мою левую руку между бедер. Она утверждала, что эта позиция в духе йогов укрепляет моральный дух. О встрече с отцом Эна рассказала, лишь когда поняла, что я все знаю. Сначала выругалась, уставилась на себя в зеркало и только потом заявила, что это не имеет ровно никакого значения, ей плевать на старого, провонявшего мочой кретина. Все, что нагородила тухлятина, служившая ему нянькой, - сплошная выдумка. Вынужденная чистить паутину, она возненавидела бедных насекомых и теперь сама застряла где-то на потолке. Поговорим, мол, о чем-нибудь более веселом. Я спросил, почему же она, если ей плевать на отца, пошла повидать его. Ответ был немедленный: "Он обещал, что признает меня дочерью, когда я выйду замуж. Я хотела, чтобы его имя значилось в моей метрике". Вот уж у кого от Бога способность заткнуть глотку неожиданным ответом. Но я все же спросил, зачем ей это теперь, когда она носит мою фамилию. И опять без запинки она ответила: "Чтоб нагадить ему. Если его сестра Клеманс загнется раньше его, я получу ее наследство и смогу хоть как-то отблагодарить мать за все, что она от него вытерпела. Одна эта мысль, уж поверь мне, ему печенки проест". Я и понятия не имел о существовании этой сестры, и, если бы Эна не упомянула мать, я бы ни слову не поверил, уж что-что, а заботы о наследстве не в ее характере. У Эны найдешь какие угодно недостатки, но только не корысть. Это признавала даже моя мать. Она снова спросила, не поищу ли я тему поинтересней, и я решил на время отложить тот разговор. Рассказал ей о мадемуазель Дье. Она засмеялась и сказала: "Знаешь, я бы стала ревновать, если бы речь шла о Лулу-Лу или писавшей тебе Марте. Но коли тебе нравится мадемуазель Дье, я не возражаю, но хочу сама все увидеть". Она наблюдала за мной в зеркало, наверно, у меня было такое лицо, что она покатилась со смеху. Я только и смог, что спросить: "Ты читала мои письма?" Она посерьезнела, опять положила мою левую руку между бедер для укрепления морального духа и ответила: "Не все. Уж такие там слюни". И добавила: "Та тоже была учительница". Она еще некоторое время рассматривала себя в зеркале и, громко вздохнув - точнее выпустив струю воздуха, и это никак не походило на вздох, - попросила: "Пошевели рукой. Я хочу сама себя". Днем мы вместе отправились в кафе Брошара. На площади я сыграл на пару с Анри Четвертым партию в шары. Мы выиграли у молодых отдыхающих из гостиницы. По сотне франков. Она поглядывала на нас, усевшись на террасе рядом с Мартиной и папашей Брошаром. Со своими длинными загорелыми ногами, с тяжелой копной волос, которые все время откидывала в сторону, и со светлыми неподвижными глазами, каких на всей земле не встретишь, - это была самая прекрасная из женщин. И моя жена, моя. Я даже играть в шары не мог. У меня было столько вопросов к ней, что и целой жизни не хватило бы все задать. Однако одну вещь я хорошо усвоил, еще когда стоял один в палатке туристов. Теперь я мог только потерять ее. А на это я не мог согласиться. И говорил сам себе, что никогда не соглашусь. Лучше сниму одно из ружей отца. Уж не знаю, что такое я вам рассказываю. Словом, я понял, что потеряю ее, потому что другие - ну, взять хоть туриста из Кольмара - покрасивей меня, а она такая молодая и ненасытная. И еще: чем больше задавать вопросов, тем скорее окажешься занудой, Пинг-Понгом или сволочью. Нет, надежд у меня не было никаких. Оставив Анри Четвертого на площади выигрывать деньги у учившихся играть где-то игре в шары парижан, я повторял про себя, что у меня нет никаких надежд. Позднее мы с Эной отправились поглядеть мою "делайе", еще не на ходу, но я знал, что ждать осталось недолго. Когда мне пришла мысль заменить ее мотор "ягуаровским", я за восемь месяцев выточил с полсотни деталей. Только мой хозяин и Тессари в состоянии оценить, что это за труд. В конце концов стало ясно - мотор с "ягуара" не годится вовсе. Тессари мне сразу сказал: пустое дело. Уши у него заменяют глаза. Он приехал помочь мне снять мотор с шасси и оказался прав. Просто невероятно, но факт: если бы те трое не сверзились на том вираже, все равно мотор взорвался бы через несколько километров - подшипники шатунов напрочь сработались. Я хорошенько вычистил "делайе", чтобы показать Эне. Правда, она ничего особенного не сказала, только, как обычно, выругалась, но по глазам я понял, что машина ей приглянулась. Она потрогала пальцами панельку из красного дерева, кожу сидений и прошептала: "Делайе". Затем поглядела на меня так, как мне нравилось - с нежным и одновременно важным видом, и сказала: "Странный ты муж, если хочешь знать". Мы еще постояли, и она спросила, откуда у меня такая машина - мне рассказывали, что "делайе" принадлежала министру прежней республики. Но разве это проверишь? Потом к нам спустилась Жюльетта и пришел Анри Четвертый. Мы выпили и пообедали с ними. Меня поразило, как спокойно и мило Жюльетта разговаривает с Эной, словно они старые друзья. Сыграли вчетвером в картишки. Я уже рассказывал, она довольно прилично играла, помнила все сброшенные карты. К одиннадцати мы выиграли у них сто пятьдесят франков. Позднее к нам присоединился Микки. Посидели на крыльце, и, чтобы доставить удовольствие хозяину, я выкурил его сигару. Вот штука курение! Особенно когда сидишь на ступеньках летней ночью и слышишь, как по-новому звучит твой голос, потому что Эна сидит рядом, положив голову тебе на плечо, и думаешь: "А может, я и не потеряю ее. Нет, она вправду любит меня и никого другого". И знаешь наперед, как через всю деревню будешь медленно идти домой. Микки впереди, разбрасывая в стороны камни, а ты с ней, обняв ее теплое тело рукой. Это было вечером в воскресенье 18 июля. Я потерял ее в среду 28-го. Семьей мы жили одиннадцать дней, считая от венчания. Затем я делал все, чего делать не следовало. Нужно было прожить свой ад молча. Я же на посмешище ходил повсюду и задавал вопросы, чтобы найти ее. И нашел - 6 августа, в пятницу. Тогда я снял с гвоздя карабин отца. "Ремингтон". Именно им застрелил двух кабанов прошлой зимой. Я отправился в гараж обрубить ствол. И там еще раз вспомнил то воскресенье, когда курил здесь сигару, прижимая к себе свою любовь. КАЗНЬ (2) Получить отпуск в середине лета - о том не могло быть и речи. С Анри Четвертым мы договорились прежде, что я возьму две недели в конце сентября, когда схлынут туристы и - а это было важно для меня - станет не так сухо и прекратятся пожары. Я сказал Эне, что мы отправимся в свадебное путешествие на исправной "делайе". Мы не выбрали, куда ехать - в Швейцарию или в Италию. Она ответила: "Куда хочешь". Мне лично хотелось бы поехать в Южную Италию - Меццо-джорно, как говорил отец, и посмотреть его родные места - Пескопаньо в сотне километров от Неаполя. Я обнаружил это название на дорожной карте, и оно было напечатано такими же крупными буквами, как Баррем и Энтрево. Думаю, там мы бы без труда сыскали оставшихся двоюродных братьев и сестер. В прежние годы мы еще получали к Рождеству поздравления, подписанные Пеппино, Альфреде, Джордже, Джанбатистой, Антонио, Витторио. Но Эна лишь приподнимала, не слушая, левое плечо. До сентября было далеко. И она лучше меня знала, что мы никуда не поедем. Теперь-то и мне это яснее ясного. Два раза перед свадьбой она очень поздно возвращалась, мадемуазель Дье привозила ее. Казалась Эна прежней, по крайней мере, нашей матери или тем, кто не очень приглядывался. Временами очень милой, временами невыносимой, иногда смешливой, иногда замкнутой, как улитка. Со дня нашего первого ужина я знал, что переход от одного настроения к другому происходит у нее беспричинно. Просто так. И я уходил после обеда уверенный, что она что-то скрывает и о чем-то не хотела мне говорить, а вечером, когда мы встречались снова, уже насмехалась над всеми и вся, сыпала грубостями, и тут ее просто было не унять. В постели то же самое. Нет чтобы отказывалась - за исключением одного или двух раз, потому что чувствовала себя плохо, - даже напротив, ей всегда хотелось. Но непременно по-разному. Иногда любовь была для нее ласковым приютом. Но ее нелюдимость разбивала мне сердце. Признавать это мне приходилось все чаще. А то без всякого перехода за столом или в разговоре в моих объятиях оказывалась совсем другая, пугавшая меня женщина. Все, что грязно, неприятно мне. Как-то она сказала: "Любовные утехи не могут быть грязными. Это все равно как ты ешь и пьешь. Сколько бы ты ни ел и ни пил, ведь на другой день все равно потянет к столу". Может, я и ничего не понял в ее словах, но они явно выражали отчаяние. Однако все вокруг - моя мать, Микки и даже Коньята, обожавшая ее после того, как та заказала портрет моего дядьки, даже Бу-Бу, умудрившийся отпечатать ее лицо на майке, - видели ее лишь такой, какой она впервые вошла в наш дом. Ее просто знали немного лучше, и все. Даже мне, который приглядывался к ней больше, не были видны какие-то особые перемены. В зависимости от света глаза у нее были то голубые, то серые. Только мне казалось, они стали более светлыми и пристальными. Казались двумя холодными и чудными пятнышками на лице, которое я теперь знал лучше своего. Короче, после мая все, и солнце особенно, подчеркивало разницу между цветом глаз и кожи. То же относилось и к ее душевному состоянию. Мне казалось, что периоды беззаботности стали короче, молчаливости и сосредоточенности - чаще и продолжительнее. Во вторник после свадьбы, вернувшись домой, я узнал от матери, что Эна, ничего не сказав, куда-то ушла во второй половине дня. Надела красное платье, сверху донизу на пуговицах, и взяла белую сумку. Мне она ничего не велела передать. Была озабочена, но не более, чем всегда. Коньяте, которая спросила: "Куда ты?", - ответила своей любимой мимикой - надув щеки и выдохнув воздух. Я сказал: "Ладно". Микки и Бу-Бу еще не вернулись. Я поднялся к себе и переоделся. Порылся в ящике, где она держала белье, не зная точно зачем, но и не без смысла. Перебрал ее фотографии, большинство относились к конкурсу красоты. На них она в купальнике, на высоких каблуках, явно вызывающе выставляет ноги и все остальное. Мне никогда не нравились эти фотографии. Были тут и другие - детские, сделанные в Арраме. Она там на себя не похожа, разве что цвет глаз тот же. Два пятнышка, от которых становится не по себе, потому что радужная оболочка глаз плохо пропечаталась. С нею рядом всегда ее мать. Фотографий отца нет. Однажды она сказала, что порвала их. Я лег на постель, заложил руки за голову и стал ждать. Немного позже вернулись Микки и Бу-Бу. Бу-Бу зашел ко мне. Мы поговорили о том о сем, спустились вниз, поужинали без нее и стали смотреть фильм по телеку. Прошла уже треть фильма, а я все никак не мог уследить за сюжетом. И тут во двор на своей "ДС" въехал Анри Четвертый. Мы все вскочили, кроме Коньяты, ничего не слышавшей, разумеется. Вот странность - ведь мы привыкли, Анри Четвертый часто приезжал в тот год сообщить о вызове на пожар, но на этот раз мы все дружно, сам не знаю почему, решили: это из-за Эны, с ней что-то стряслось. Анри Четвертый сказал: "Девочка в городе. Она опоздала на последний автобус. Я посоветовал ей взять такси, но она не захотела. Просит, чтобы ты приехал за ней". Мы все стояли у двери, окружив его. Я спросил, не случилось ли с ней чего. Он удивился и ответил: "Ей только неловко, что она опоздала к автобусу. Что с ней еще может быть? Она идет тебе навстречу". Мать вздохнула. Микки и Бу-Бу отправились досматривать фильм. Анри Четвертый сказал: "Бери машину. Когда я уезжал, Вильям Холден нашел свою подружку, но та собралась за другого. Она таки решилась или нет?" Я мчался, срезая виражи. И едва не налетел на полную людей машину. Опомнившись, тот водитель заверещал гудком как ошалелый. Она ждала меня возле моста, на обочине. Когда я вылез, отступила на пару шагов и сказала каким-то бесцветным голосом: "Смотри, если ты ударишь, то меня больше не увидишь". Тем не менее я подошел к ней, опустил ее руки, которыми она защищала лицо, и сильно хлестанул, придерживая, чтобы она не упала. Голова ее резко откинулась назад, а на глазах выступили слезы. Спустя минуту она только прошептала: "А пошли вы все!.." Дышала она с трудом. Не отпуская ее, я спросил: "Откуда ты?". Откинув волосы, она ответила: "Мне плевать, что ты бьешь меня". На щеке у нее остались следы от моих пальцев. Смотрела озлобленно, как на госпожу Тюссо, наверно. Я отпустил ее. Перешел дорогу и сел на откос. Мне тоже трудно дышалось. И сердце билось часто-часто. Она тоже перешла дорогу, только подальше. И, не шевелясь, стояла там и стояла в своем красном платье, с белой сумочкой в руке. Солнце давно зашло за горы. Но еще не стемнело. Воздух был горячий, пахло пихтой. Я ругал себя. Битьем вряд ли заставишь ее говорить, тем более это было так на меня непохоже. После школы я ни на кого ни разу не поднял руку. В конце концов я сказал: "Ладно. Извини. Иди сюда". Она не стала ломаться и подошла. А потом упала рядом, обняв меня, и спокойно сказала: "Я потеряла каблук. И хромаю". Затем, прижавшись головой к моей груди, добавила: "Я поехала в Динь пошататься по магазинам. И опоздала на семичасовой автобус. Иначе бы давно вернулась". Я спросил: "Ты ходила по магазинам и ничего не купила?" Она ответила: "Нет. Мне ведь ничего не нужно. Просто хотелось вырваться из дома. Очень тоскливо там с твоей матерью и теткой. У меня морщины появляются". Две машины проехали мимо нас вверх на перевал. Она отстранилась только потому, что я сам пошевелился. Я сидел чуть выше ее и видел в вырезе платья грудь без лифчика, а само платье, как обычно, было не до конца застегнуто. И я попросил: "Застегни платье. Ты не находишь его слишком коротким?". Она подчинилась, не сказав ни слова. При мысли, что ее видели вот такой на улицах Диня, я просто с ума сходил. И представлял, как иные толкали в бок своих дружков, отпускали шутки. Наверно, к ней приставали, думая, что раз она едва одета, значит, будет не прочь. Было не так уж трудно, пожалуй, угадать ход моих мыслей, потому что она сказала: "Мне тоже надоело это платье. Я его больше не надену". Я привез ее домой. Никто ничего не сказал. Она поела немного, посматривая на Вильяма Холдена. И тут только я заметил, что на ее пальце нет обручального кольца. Когда фильм кончился, все, кроме нас двоих, ушли наверх Она хотела перед сном искупаться. Я спросил: "Ты потеряла кольцо?" У нее даже ресницы не дрогнули, когда она ответила: "Я сняла его, когда мыла руки" И верно - она их мыла. Я поглядел на раковину. Эна, устало вздохнув, взяла свою сумочку и вынула оттуда кольцо. Затем как ни в чем не бывало сказала: "Если твое когда-нибудь соскользнет в трубу, придется ее разбирать. Я просто осторожна". Я отправился в чулан за ванночкой, а вернувшись, поставил на плиту воду в большой кастрюле. Наверху Бу-Бу о чем-то громко спорил с Микки. Она неподвижно сидела за столом, подперев подбородок. Я спросил: "Сколько стоит билет до Диня?" Она не ответила. Только снова, но уже раздраженно, вздохнула и достала сумочку. Искать ей не пришлось - она всегда знала, что и где у нее лежит, - вынула два автобусных билета и положила на стол. Я присел и посмотрел на билеты: туда и обратно. Она расстегнула платье, после кинула его мне: "Твоя мать может наделать из него тряпок". Тело ее было покрыто ровным загаром. Однажды она сказала, что вместе с Мартиной Брошар нашла на реке уединенное место, где никто не бывает. Если в нашей деревне вам известно место, где никто не бывает, значит, вы там не живете. Потом я глядел, как Эна моется. Она нередко мылась по два раза на дню, словно работала в шахте. В том, как она намыливалась, терла тело, смывала мыло, было что-то ненормальное. В тот вечер я сказал ей: "Ты себе когда-нибудь сдерешь кожу". Она процедила; "Может, ты пойдешь спать? Ненавижу, когда смотрят, как я купаюсь". Я проверил, есть ли у нее под рукой полотенце, и, прихватив с собой ее сумку и автобусные билеты, пошел было наверх, когда она бросила мне в спину: "Не дури. Оставь сумочку". Сказала нежно, немного печально, как всегда, если забывала подделываться под немецкий говор. Я обернулся: "А что? Боишься, я найду там что-нибудь? Ты ведь читала мои письма!". Она сидела в ванночке спиной ко мне. Приподняла плечи, и все. А я пошел себе. Братья закрыли свои двери, но в комнате Бу-Бу тихо звучала музыка. Он занимается математикой под музыку Вагнера. А на каникулах слушает рок и читает фантастику. Однажды он дал мне почитать одну такую книжицу. О человеке, который уменьшился в размере и стал добычей то ли кота, то ли паука. Жуть. Сам я в тот вечер чувствовал себя, словно попал в такое же положение. В нашей комнате еще раз рассмотрел автобусные билеты, вывалил на постель все из сумочки. Бабские мелочи - помаду, расческу, краску для ресниц, флакон с лаком для ногтей, туалетную бумагу, конвертик с иголкой и ниткой и даже зубную щетку. В том, что она их всюду таскала, был какой-то заскок. Деньги - почти три сотни франков, она особо не тратилась и никогда ничего не просила, разве на парикмахера или на безделушки. Осталась сложенная вчетверо бумажка, зажигалка "Дюпон", ментоловые сигареты, кольцо и ее детская фотография размером как для удостоверения, на обороте синими выцветшими чернилами: "Самая миленькая". Я подумал, надпись сделана ее отцом или матерью. Скорее всего отцом, у женщин не такой почерк. Я развернул листок. Он был вырван из блокнота рекламного агентства "Тоталь", а блокнот принес я из гаража, и лежал этот "Тоталь" в нижнем ящике буфета. Старательно, со множеством ошибок там было написано: "Ну и чего ты добился, парень, роясь в моей сумке?". Я подумал, ей удалось написать, пока я ходил в чулан за ванночкой. Коль догадывалась, что я буду рыться в ее сумочке, она прекрасно могла вынуть то, что не хотела, чтобы я нашел. Ясно было, что она мне не доверяет. А раз подозреваешь, значит, чего-то боишься. Или, наоборот, она хотела поиграть у меня на нервах. Но зачем? Я положил все на место и улегся. Даже не слышал, как она поднялась по лестнице; Повесила сохнуть на раскрытое окно выстиранные трусики и полотенце, легла рядом. Мы долго молчали. Затем она погасила свет и сказала: "Щека горит. Ты сильно ударил". Я не отозвался, и она спросила: "А если кто-нибудь еще захочет меня ударить, ты защитишь?". Я не ответил. Спустя время она договорила: "Уверена, защитишь. Иначе это будет означать, что ты меня не любишь". Поискала мою руку, положила между бедрами для поднятия морального духа и уснула. КАЗНЬ (3) На другой день у меня все валилось из рук. Похоже, Анри Четвертый заметил это, но ничего не говорил. В голове у меня вертелось только, что Эна что-то от меня скрывает. В полдень я не стерпел, все бросил, поехал на малолитражке домой Эны не было. Коньята сказала: "Наверное, пошла позагорать. Имеет же она право немного подвигаться". Я сбегал к палатке на лужайке. Там было пусто. Затем прошел вдоль реки до Палм Бич. Тоже никого. Вернулся в гараж пешком через кладбище. Проходя мимо дома Евы Браун, остановился, но не посмел войти. Чтобы вы меня верно поняли, должен признаться, как ни стыдно, в одной вещи. В ночь после свадьбы, когда Эна уснула, я встал и оглядел ее белое платье. И обнаружил следы смолы на спине. Наверное прижалась к пихте. Но я вспомнил португальца, о котором она рассказала мне в ресторане. Тот ведь, когда целовался, прижал ее к дереву. Я снова улегся. И долго размышлял, как чистый дурень. Ясно, после страшной сцены с отцом она уже не обращала внимания на платье. Но я воображал ее прижатой к дереву. В подвенечном платье. Кем-то, кто, может, сказал ей: "Хочу тебя видеть в день свадьбы". И она ответила "да" и пошла. Я все-таки еще больший Пинг-Понг, чем думают. В эту среду я, как обычно, должен был ехать в пожарку и отправился домой за оставленной там малолитражкой. Эна все еще не вернулась. Не глядя на меня, мать сказала: "Уж коли ты начал беспокоиться, тебе придется еще немало вынести". Я закричал: "Ты чего? Что ты хочешь сказать?". Побледнев, она ответила: "Не смей говорить со мной так. Будь жив твой отец, ты бы не посмел орать на меня". И продолжала: "Мой бедный мальчик. Спроси у нее про приданое для малыша, которое она начала вязать. Спроси". По ее глазам я понял: на Эну она зуба не имеет, только ей жаль меня. Взяв каску, я сел в машину. И не сразу включил мотор. Все ждал, что Эна вот-вот вернется. В конце концов поехал. Было часов восемь, когда я подкатил к пожарке. Эна была там. А вокруг с полдюжины пожарных. Они ее подбрасывали на брезенте, предназначенном, чтобы ловить людей, прыгающих с шестого этажа, нам не приходится им пользоваться: в округе и двухэтажные-то дома редкость. Она так вопила - могла разбудить целый город, заливалась, как дурочка. А они снова и снова подкидывали ее, дружно выкрикивая: "Гоп-ля!" Поверьте, Пинг-Понг гордился своей женой. Но когда они поставили ее на ноги и Ренуччи смущенно сказал: "Послушай, мы не хотели ничего дурного", я бы охотно плюнул ему в лицо. Я не остался там, отвез ее домой. По дороге мы обогнали желтый грузовик Микки. Он посигналил, но у меня не было настроения отвечать. Она же помахала ему рукой. Затем сказала: "Ну хватит Перестань" Я ответил: "Ты думаешь, мне приятно, что все ребята видят задницу моей жены?" Она отвернулась, и мы не обмолвились ни словом до самого ужина. За столом нас было шестеро Эна ничего не ела. Мать сказала ей: "Я начинаю думать, что тебе не нравится моя стряпня". Она ответила: "Вы правы. Я предпочитаю кухню своей матери". Бу-Бу и Микки рассмеялись. Мать не стала обижаться, а Коньята, ничего не поняв, похлопала девочку по руке. Я сказал: "Что-то ты перестала вязать". Эна не ответила. Только взглянула на мою мать. А затем бросила Бу-Бу: "Поделился бы ты со мной своим аппетитом. Тогда я поделюсь с тобой другим". Я спросил: "Ты это о чем? Что ты можешь ему дать?". Все поняли, что я на пределе, и молчали. Ковыряя вилкой в тарелке, она ответила - ясно, хоть и куражилась, но боялась получить новую затрещину: "Ну, тем, что ты не любишь, чтобы видели твои товарищи". А так как все молчали, она добавила: "Я целое кило прибавила с тех пор, как живу здесь. И все в бедрах. А твоя мать еще недовольна, что я не ем". Бу-Бу и Микки опять стали смеяться. Я же подумал, что она не ответила про вязанье. Когда мы остались у себя одни, я снова вернулся к своему вопросу. Она закончила раздеваться и, не оборачиваясь, ответила: "Я не умею вязать. Лучше купить все готовое". Когда она складывала юбку, я перехватил в зеркале ее взгляд - взгляд все понимающею человека. Сдерживаясь, заметил: "Думаешь, что беременной женщине полезны те упражнения, которыми ты занималась сегодня в казарме?" Она опять не ответила. Только выдохнула воздух, надела белый халатик и стала стирать трусики в эмалированном тазу, он у нас вместо умывальника. С пересохшим горлом я спросил: "Насчет ребенка ты, значит, придумала?". Она молчала, не оборачивалась, только склонила набок голову. Опять ничего не ответила. Я подошел и врезал ей ладонью. Она закричала, пытаясь удержаться на ногах, но я бил ее куда придется - по макушке, по рукам. И тоже кричал. Уж не помню что. Кажется, требовал ответа или что она, дрянь, нарочно придумала, чтобы выйти замуж. Братья вбежали комнату, оттащили меня, но я рвался к ней и требовал ответ. Когда я отшвырнул Бу-Бу, в меня вцепилась побелевшая мать. А Микки все повторял: "Не дури, болван, не дури". Эна стояла на коленях посреди комнаты, охватив голову и рыдая, вся тряслась. Когда я увидел кровь на ее руках халате, гнев мой сразу прошел. Бу-Бу наклонился поднять ее голову. Она, продолжая дрожать и плакать, прижалась к его шее. Все лицо у нее было в крови. Мать намочила полотенце и сказала: "Уходите". Но Эну нельзя было оторвать от Бу-Бу. Прижимаясь к нему, она кричала все сильнее. Так и не отпустила его - глядела на меня расширенными от слез глазами, пока мать мыла ей лицо. В них было удивление и детская мольба, и никакой злобы. Из носа текла кровь, вспухла щека, сама она еще всхлипывала. Моя мать говорила ей: "Ну-ну! Вот и все. Успокойся". Микки взял меня за руку и вывел из комнаты. Спустя некоторое время мать спустилась на кухню и сказала: "Она не отпускает Бу-Бу". Сев напротив, схватилась за голову: "И это ты, самый спокойный и добрый. Не узнаю тебя. Не узнаю. Ты даже ударил ее в грудь". Что я мог ей сказать? За меня ответил Микки: "Он и сам не знал, что делает". Но мать только проговорила: "Вот именно" - и все держалась за голову. Мы еще долго там сидели. Коньята уже спала. До нас доносились сверху голоса, но слов было не различить. Спустился Бу-Бу. На рубахе кровь. Он сказал: "Она не хочет спать в вашей комнате. Я уступил ей свою и переночую у тебя". Налив стакан воды, ушел обратно. Нам было слышно, как он отвел ее к себе и они еще поговорили. Он вернулся к нам, и я спросил, успокоилась ли Эна. Он только пожал плечами. А потом, поглядев на меня, обронил: "Это тебе надо успокоиться" - и вышел во двор. Уснул я только под утро. Рядом ровно дышал Бу-Бу. А я считал в темноте минуты. Вспоминал измазанное кровью лицо, прижавшееся к брату. И переживал, что так сильно ударил. Потом сообразил: она же стирала трусики, не сняв обручальное кольцо. Чего стоят ее объяснения? А взгляд тогда в зеркале? Он словно говорил: "Несчастный ублюдок". Затем я увидел ее на брезенте у пожарки, а следом - тот солнечный воскресный день, когда мы с Тессари пялились в лавке на нее, голую под платьем. На память пришло, о чем мы там говорили, что рассказал Жорж Массинь весенней ночью на деревенской площади, когда молодежь спала в грузовике. Я встал и пошел на кухню умыться. Мать уже встала. Как обычно, приготовила мне кофе. Мы не перемолвились ни словом, я только бросил, уходя: "Пока". А в гараже все утро работал, не в силах освободиться от своих невеселых мыслей. В полдень, когда я пришел домой пообедать, она еще не спускалась из комнаты Бу-Бу. Он уже заглядывал туда и сказал мне: "Слушай, оставь ее сейчас в покое". Я стал спрашивать, видны ли следы от битья. И услышал: "Ссадина на щеке" Мы пообедали без нее, и я вернулся в гараж. Вечером я застал ее во дворе. В джинсах и водолазке она с Бу-Бу играла в шары. Улыбнулась мне какой-то кривой улыбкой - наверно, из-за опухшей щеки - и сказала: "Все время проигрываю". Вытерла руки, позволила себя поцеловать, прошептала: "Осторожнее. Очень больно, когда нажимаешь". И снова за игру. Я сгонял с ними одну партию. Все было как обычно, только я реже встречал ее взгляд. В ту ночь она вернулась в нашу комнату, и мы долго лежали рядом в темноте. Она снова почти беззвучно заплакала. Я твердо сказал: "Обещаю больше никогда не бить тебя, что бы ни случилось". Вытерев простыней глаза, она ответила: "Я хотела быть с тобой. А все кругом утверждали, что ты меня бросишь, едва остынешь. Все с этого". Мы разговаривали шепотом. Она так тихо, что я едва разбирал слова. Я сказал: "Мне все равно, будет ли ребенок, даже лучше, чтобы сейчас не было". Пугало одно - что-то или кого-то она от меня скрывает. Она обняла меня и, положив здоровую щеку мне на грудь, прошептала: "Если и скрываю от тебя, так вовсе не то, что ты думаешь. Мои неприятности не имеют к тебе никакого отношения. Потерпи, через несколько дней все прояснится. Тогда, если будет нужно, я все тебе скажу". Я спросил, не связаны ли неприятности с состоянием здоровья - первое, что пришло на ум, - или с отцом. Но она зашептала: "Пожалуйста, не задавай вопросов. Я ведь люблю тебя". Словно какая-то тяжесть свалилась с меня, хотя то, что она имела в виду под "все прояснится", могло быть связано с анализом крови, с подозрением на рак или еще с чем-то вроде. Однако мне полегчало, и я прошептал "ладно". Я поцеловал ее в голову. Я давно уже не высыпался как следует и сразу уснул. Мать разбудила меня, едва стало светать. Во дворе стоял красный "рено" с Массаром. Над Грассом снова пожар. Я быстро оделся и поехал туда. Вечером из машины префектуры дозвонился до Анри Четвертого и предупредил, что не смогу приехать, огонь захватил огромное пространство. Он сказал, что о пожаре говорили по телеку и чтобы я поостерегся. В деревню вернулся я только в субботу вечером, перед закатом. Подвез тот же Массар. Пока я принимал душ, Эна стояла рядом. Синяк на щеке еще был заметный, но почти сравнялся с цветом кожи. А может, она его закрасила. Казалась грустной, на мой вопрос ответила: "Беспокоилась. И потом, я ведь всегда такая с приходом ночи". КАЗНЬ (4) Весь день по-африкански парило солнце, воздух был сухой и горячий, но мне после того пекла казался освежающим. Эна была в том самом красном бикини, которое мне не нравилось, потому как открывало больше, чем прикрывало, но в тот вечер лишь усиливало мое нетерпение остаться с ней наедине. Я попросил ее зайти ко мне за ширму, как было однажды вечером, но она заскочила только окатиться и сразу выбежала. Ужинали мы на улице. Братья тоже были в плавках. Мать приготовила поленту. Но из-за жары есть не хотелось, зато стаканы без конца наполнялись вином. Мне все время приходилось осаживать Микки, которому завтра предстояла гонка, а он отвечал: "Спьяну скорее пройду дистанцию". Он и в самом деле хорошо подготовился, не сомневался в победе. На трассе там порядочный горб, хоть и не очень крутой, и Микки считал, что если проиграет на подъеме, то наверстает при спуске. И говорил, что сумеет на всех двадцати этапах, как пробка от шампанского, выскочить вперед на последних пятидесяти метрах перед промежуточным финишем. Мы даже начали ему верить, так нам всем было хорошо. Видать, у моей матери случился с Эной какой-то разговор, пока меня тут не было. Мать обращалась к ней, как Коньята, называла малышкой, а сделав замечание про бикини - мол, и вполовину не прикрывает того, что подарил Господь Бог, - засмеялась и наградила шутливым шлепком. Мы еще посидели за столом. Как это ни покажется странным, Эна помогла убрать посуду. Микки и Бу-Бу заговорили о Мерксе. Бу-Бу считает, что время Меркса кончилось, теперь побеждать будет Мертенс. Эна сидела рядом, я обнимал ее за плечи. Кожа у нее горела. Один раз она вмешалась в разговор, попросила объяснить, кто такой Фаусто Коппи, ведь мы с Бу-Бу постоянно напоминали о нем, дразнили Микки - вот мол, кто был самый великий. Тогда Микки пустился в перечисление всех побед Эдди Меркса, начиная с первой, когда тот еще ходил в любителях. Никто не стал спорить, а то бы это заняло часа четыре, и мы отправились спать. Это была у меня с ней последняя ночь. Уже тогда что-то в нас сломалось. Я не знал еще, что именно, но догадывался - ссору Эна не забыла. Она стонала в удовольствии, но я-то чувствовал - ее что-то тревожит, заботит. И под конец она не вопила, а только прижалась мокрым лицом к моему плечу, с печальной детской нежностью обняв за шею, словно знала, что это в последний раз. КАЗНЬ (5) На другой день мы обедали в закусочной на бульваре Гассенди в Дине. Микки с группой гонщиков отправился к старту за час до начала. С нами были Бу-Бу, Жоржетта и ее братишка десяти лет. Мы сидели у окна и видели, как собираются люди у расставленных вдоль тротуара барьеров. Эна сидела довольная и радостная, что Бу-Бу шутит с ней и просит прощения за то, что считает ее самой красивой. Даже о чем-то спорила с братишкой Жоржетты. Следы побоев на лице прошли. Оставив их, я пошел посмотреть, как будет стартовать Микки. Проверил в последний раз его велосипед и запаски в грузовике. Выстрел - и он ловко занял место в середине. С секунду я еще видел его красно-белую майку, а затем, пробившись через толпу, вернулся в закусочную. Едва успел проглотить мороженое, как объявили финиш первого этапа. Мы с Бу-Бу бросились наружу и увидели Микки в группе с Дефиделем, Мажорком и тулонцем, победившим в Пюже-Тенье двумя неделями раньше. Микки выглядел королем. Бу-Бу огорчился, что Микки не стремится выиграть первый же этап и не получит премию, но я возразил: этапов впереди еще девятнадцать, и как-никак все решает последний. На один круг гонщикам требовалось десять минут. При втором мы еще сидели за столом, и Бу-Бу опять заработал локтями, пробиваясь к барьеру. Микки по-прежнему находился рядом с тремя лидерами и легко крутил педалями, положив руки на руль. На лице его я не увидел улыбки, как после трудного подъема. Я сказал Бу-Бу: "Увидишь, он победит" - и повторил это Эне, когда та вернулась в зал. Она сказала: "Я тоже этого хочу". Вспоминается ее лицо в ту минуту. Оно было иным, чем тогда, в "Бинг-Банге", меньше трех месяцев назад. Но теперь все было иным, чем тогда. Трудно объяснить. В ней опять появилось что-то детское. Дети всегда смотрят открыто, без подозрительности, словно зная, что ты их любишь. Хотя им на это и наплевать. А может, в ее глазах я снова стал тем человеком, с которым она впервые танцевала в то майское воскресенье. Не знаю. Просто я теперь лучше понимаю некоторые вещи. Но не все. После полудня мы опять влезли в толпу на площади Освобождения, чтобы посмотреть проезд гонщиков на очередном промежуточном финише. После восьмого или девятого круга наш Микки выигрывал все заезды. Он каждый раз выскакивал справа или слева от Тарраци, догоняя лидеров на последних метрах, как кот мышку. По радио извещали: "Первый - Мишель Монтечари. Приморские Альпы, номер пятьдесят один", и название премии одного из магазинов города. А то объявляли, что он якобы сошел с дистанции на холме или не догнал основную группу внизу - в общем, несли всякую чушь, чтобы подогреть болельщиков. Но мы были спокойны: всякий раз, когда гонщики выкатывались на бульвар, красно-белая майка Микки виднелась за зеленой Тарраци, и все кругом начинали орать, что мой брат проходимец: "Вот увидите, он опять выкинет свою штуку". Именно в тот самый момент, когда мы, не обращая, понятно, внимания на Эну, спорили по поводу одного такого финиша и когда Тарраци пытался схватить моего брата за майку, я и потерял ее. Я немного поискал Эну, и Бу-Бу тоже. Жоржетта пошла покупать своему братишке еще мороженого, и мне пришлось следить, чтоб и мальчика не потерять. А когда Жоржетта вернулась, гонщики уже в пятнадцатый раз были на середине бульвара. На мой вопрос она сказала: "Наверное, пошла в туалет, ей же не три годика". Мы видели, как Микки, строя рожи, опять обогнал всех и затем, выпрямившись и немного расслабясь, поехал вровень с остальными... Я двинулся по бульвару, заглядывая во все кафе. Эны нигде не было. Уломав полицейского, бегом пересек дорогу и двинулся по другой стороне до площади Освобождения. Было не до гонки, я даже не прислушивался к репродукторам. Вернувшись к Жоржетте, узнал, что гонщики пошли восемнадцатый круг и Микки в головной группе. Выиграв шестнадцатый, он решил передохнуть, что ли, и этим воспользовались три гонщика, в том числе победитель в Пюже - Арабедян, и поднажали. Я и так беспокоился об Эне, а это еще больше меня огорчило. Бу-Бу не было рядом. Наверно, тоже ищет ее. Я сказал Жоржетте: "Они скоро вернутся", но толком не знал, говорю о Микки и всех гонщиках, об Эне или о Бу-Бу. Жоржетта ответила: "Никто не захотел возглавить гонку, так что Микки пришлось все взять на себя". Арабедян и двое других прошли первыми восемнадцатый этап, а Микки вел за собой всех остальных, отставая от лидеров секунд на сорок. У него как-то идиотски дергалось лицо - так с ним бывает, когда он уже совсем без сил, - и майка насквозь промокла. Я побежал вдоль улицы и закричал ему. Он слышал меня, как потом признался, но не откликнулся. Для тех, кто его не знает, могло показаться, что он смеется и ему на все наплевать, он ведь хитер, как черт. В какую-то минуту я заметил рядом с нами Бу-Бу. Он выглядел расстроенным. Я спросил: "Ты нашел ее?" - но он только мотнул головой, даже не поглядев на меня. Я тогда решил, что он огорчен из-за Микки. Теперь-то я знаю, как все было Но рассказываю по порядку и не пытаюсь строить: из себя умника. Я тогда сказал своему брату Бу-Бу: "Я могу получить восемьсот франков за призовой велосипед. Но если Микки не поднажмет, он уже не догонит". Бу-Бу кивнул, но явно не слушал. Чуть позже объявили, что Микки и гонщик из Марселя Сполетто оторвались от основной группы и погнались за Арабедяном. Все кругом опять заорали, а Жоржетта стала целовать меня. И вот тогда-то я увидел Эну. Она стояла на другой стороне площади, на краю тротуара, словно лунатичка - вот именно, я сразу так подумал. То шла вперед, то останавливалась и снова двигалась, расталкивая людей. И смотрела в землю. Я кожей чуял, она не знает, на каком свете находится и что делает. Клянусь, я это понял, хотя она была за сто метров, маленькая одинокая фигурка в белом платье. Распихивая людей, не обращая внимания на свистки полицейского, я бросился к ней. Когда я поймал ее за руку и повернул к себе, то полные слез глаза были у нее еще больше и светлее, чем когда-либо. Я спросил: "Что с тобой?" Она ответила не своим голосом: "Болит затылок, болит". И покорно пошла за мной подальше от толпы. Мы уселись на ступеньке у какого-то дома в боковой улочке, и я сказал: "Сиди спокойно, не двигайся". Она повторила: "Болит затылок". Две незнакомые морщинки проступили от носа к губам, а расширенные глаза были как пустые Казалось, она чем-то потрясена. Я прижал ее к себе, обнял за плечи, и так мы посидели некоторое время. До меня доносились крики с площади, голос по радио, но я ничего не разбирал. Не смел пошевелиться. Обычно, волнуясь, она дышала ртом. Но теперь не так: казалась безучастной, смотрела прямо перед собой, ничего не видя. Хотя и дышала через рот, но ровно. Поежившись, она наконец отодвинулась от меня и прошептала: "Теперь мне лучше. Лучше". Я решил ничего не выспрашивать, просто помог подняться. Отряхнув ей платье, спросил, не хочет ли она чего-нибудь выпить. Она покачала головой. Глянула на меня, и я снова увидел слезы на глазах. Потом взяла за руку, и мы вернулись на площадь. Гонка кончилась. Микки выиграл. Жоржетта с братишкой прыгали и кричали от радости. Им было не до нас. Бу-Бу облегченно улыбнулся, увидев Эну, и сказал: "Микки велел передать, что Сполетто - человек слова". Я отправился на поиски торговца велосипедами, который должен был подарить победителю гоночную машину. Тот повел меня в кафе и дал восемьсот франков. Потом я долго искал Сполетто, чтобы отдать ему половину. Эна и Бу-Бу ходили за мной, как тени. Я видел, что она временами вздрагивает, но явно рада за Микки и улыбается, слыша из репродукторов фамилию Монтечари. Теперь уж Бу-Бу держал ее за руку, старался выглядеть довольным, но я хорошо знаю своих братьев и видел, что он приглядывает за ней беспокойно и грустно. Мы ехали домой на "ДС" без Микки - организаторы гонки позвали его на банкет - и, значит, без Жоржетты. По дороге говорили только о гонке. Высадив братишку Жоржетты около их дома, остались втроем. На перевале она попросила остановиться, ее тошнило. Я было пошел за ней, но она рукой велела мне остаться, я вернулся к машине, объяснил Бу-Бу: "Это от солнца. Уверен". Тот кивнул, но ничего не ответил. Затем она снова села в машину, попросила ехать, ей хотелось поскорее домой. Когда же мы подъехали к нашему дому, она прошептала: "Нет, к матери". Мы с Бу-Бу поняли - она без сил, ее снова стошнит или она, чего доброго, упадет в обморок. Поехали деревней. На террасе у Брошара еще сидели люди. Я зарулил во двор Евы Браун и остановился перед крыльцом. Помог ей вылезти. Увидев дочку, Ева Браун ничего не сказала, только сильно побледнела. На кухне, смирно сидя на коленях у матери и обняв ее за шею, она молчала. Старик наверху орал как бешеный, и я крикнул в потолок, чтобы он унялся. Бу-Бу тронул меня за руку и сказал: "Пошли". Я отстранил его и наклонился к ней: "Элиана, - проговорил я, - скажи мне. Прошу тебя. Скажи". Она ничего не ответила и не пошевелилась. Я не видел ее лица - волосы закрывали. Своим мягким голосом с немецким выговором Ева Браун сказала: "Ваш брат прав. Пусть она останется сегодня здесь". Вот как оно обстояло. В целом. Я не глядел ни на Бу-Бу, ни на ее мать. Мне казалось, они против меня - ведь несколько дней назад я побил ее. Я сказал: "Поговорим завтра". И вышел оттуда. Дома я просидел до темноты в ожидании Микки. Того подвезли на машине. Я окликнул его во дворе, он присел рядом. Я рассказал ему все. Он заметил: "Она сама не своя, и с отцом полаялась, и ты с ней поссорился. И солнце весь день. Даже асфальт плавился - уж это мне лучше других известно". Я спросил, как прошел банкет. "Неплохо", - ответил он. Многие советовали ему переходить в профессионалы. Он отвечал: "У меня целое лето на размышления". На самом же деле ему просто не хотелось говорить о себе. Сидя рядом, мы еще помолчали, затем он принес из кухни бутылку вина. Пока мы пили, заметил: "Не знаю, чем она так озабочена, но уверен, рано или поздно сама все тебе скажет. Одно я знаю наверняка: на ней нет никакой вины с тех пор, как она с тобой". Я притворился, что не понял его. Он пояснил - так, как я сам думал: "Допустим, она кого-то знала до тебя, и тот не хочет оставить ее в покое, грозится или еще что. Бывает же, почитай газеты" Я спросил: "Если ей угрожают, почему она молчит?" Он ответил: "Может, грозятся сделать что-то как раз тебе". Сказал, словно такое само собой разумеется. Мне и в голову не приходило. Я все больше подозревал, что она виделась - или была вынуждена увидеться - с кем-то, кто знал ее до меня. Но считал - поступила она так ради прошлого, чтобы того утешить. Я встал и походил по двору. Потом сказал Микки: "Значит, она виделась сегодня в Дине с этим типом. И в прошлый вторник, когда будто ездила походить по магазинам. Он живет в Дине". - "Одни догадки, - ответил Микки. - Если ты перестанешь психовать, она станет откровеннее. А ты ее еще и колотишь". Ну и ну, слышать все это от Микки, от этого балбеса. А ведь он прав. И мне уже хотелось, чтобы скорей настало завтра, когда я смогу обнять ее и сказать, что она может довериться мне и я не стану больше психовать. Еще я сказал: "Эх, Микки, мы даже не отпраздновали как следует твою победу. Вместо того чтобы плясать вокруг тебя, вон что получается". Вам никогда не угадать, что он мне ответил: "Видишь, у меня вино в стакане. А гонки я выиграю еще не раз". КАЗНЬ (6) Я снова мало и плохо спал в ту ночь. Если бы просто из-за жары... Утром поглядел на себя в зеркало. Я не красавец, но и не уродина. Правда, несколько полноват, за что ругаю себя. Я решил не ходить к Эне, то есть к ее матери, до двенадцати или до часу дня. Пусть отдохнет, поговорим спокойно, надо ее ободрить. Но из зеркала глядел на меня мужчина за тридцать, весом под девяносто кило - мог ли он быть ей по душе? Я хорошо вымылся, старательно побрился, захватил с собой в гараж чистые брюки и сорочку, чтобы не идти к ней в комбинезоне. В гараже старался работать как можно лучше, но не переставал думать о своем. Часов в десять перед бензоколонкой остановился Микки: он вез в город лес. Мы отправились к Брошару выпить кофе. Говорили о жаре, что церковь зря штукатурили, обветшалой она смотрелась лучше. Я знал, что он заехал ко мне нарочно и что Фарральдо снова будет пилить его. Такой уж он, наш Микки, глуповат, но не бросит в трудную минуту. Когда я пришел, Эна сидела на разваленной стене, в незнакомом мне платье, уставясь в землю. Снова походила на брошенную в угол куклу. Заслышав мои шаги, повернула голову, широко улыбнулась, словно ей полегчало, и побежала навстречу. Обняв меня, сказала: "Я ждала тебя. Я ждала тебя с... с...", но не помнила, с какого часа. Я засмеялся. И был счастлив. Она смотрела на меня, а я видел ее лицо без красок, без туши - ее лицо. И услышал: "Я тебя огорчила. Уж прости меня за все, только сразу. Это не моя вина". Я все смеялся. Она сказала мне: "Идем. Мать нас покормит. Увидишь, она прекрасно готовит". Чего было о том говорить? Я уже и так знал это. Но все, что она сейчас говорила, оставляло у меня какое-то жуткое ощущение. Держась за руки, мы пошли на кухню. Вполголоса она сказала: "Мама сейчас наверху с папой. Понимаешь, он ведь болен". Она заметила, как я передернулся, и вмиг стала прежней. "Думаешь, я свихнулась? Ошибаешься". Она вынула из буфета бутылку дешевого вермута. Я спросил: "Ты сегодня вечером домой вернешься?" Она несколько раз кивнула, потом села напротив и, положив подбородок на руку, сказала с какой-то тенью былой веселости: "Мы же теперь женаты. Тебе от меня так просто не отделаться". Мне она всегда больше нравилась неподкрашенная. А в эту минуту я любил ее, как никогда прежде, больше жизни. Мы пообедали втроем, и Эна проводила меня до ворот. Шла медленно, обняв меня, была какая-то домашняя, очень нежная. Я не хотел портить эту минуту и решил потом уж спросить, что с нею случилось накануне, когда она пропадала целую вечность. Работа валилась у меня из рук, время словно остановилось, мне было невтерпеж. Только я умылся, переоделся и собрался, как позвонили из пожарки, что Ренуччи едет за мной - пожар над Грассом занялся пуще прежнего. Я чуть не рявкнул. Но ответил: "Ладно". Мчусь к ее матери, но Эна уже пошла к нам. Вместе с Бу-Бу и Коньятой играла на кухне в карты. Была в джинсах и великоватой майке с собственным портретом. Волосы собрала на затылке. Неподкрашенная, ну чудо. Оставлять ее сейчас страсть какие хотелось. Она поднялась со мной наверх. И пока я собирался, сказала: "Езжай спокойно. Мне сегодня хорошо". Я спросил, что она делала накануне в Дине, когда пропадала больше часа. Она ответила: "Ничего. Мне стало не по себе в толпе, наверно, от жары. И захотелось пройтись. Потом головная боль возобновилась с такой силой, что я не знала, где нахожусь. Да, это все из-за солнца". Она смотрела мне прямо в глаза и вроде говорила правду. Просто не припомню, чтобы она когда-нибудь так долго объясняла мне что-либо. Я проговорил: "Похоже, ты получила солнечный удар. Надо было надеть что-нибудь на голову". Перед уходом я поцеловал ее в губы и потом - рот на майке. Она засмеялась. Через материю я чувствовал ее крепкую грудь. Мне захотелось по-настоящему поцеловаться. Но она отстранилась. И чтоб смягчить, сказала: "Не надо. Тебе ведь ехать, а я заведусь". Это было так похоже на нее. Но я ушел расстроенный. На холмах между Лупом и Эстероном так и полыхало. Невозможно было пробиться. Не было рядом и воды. Только огонь. Этот день оказался самым тяжелым за все лето. На помощь вызвали войска - они уже научились заниматься непривычным делом, но главный расчет был только на вертолеты с цистернами, и они сновали взад и вперед сюда. Мы не спасли и четверти того, что попало в зону пожара. В деревню я вернулся вечером во вторник. Мать открыла мне и, пока я мылся на кухне, стояла рядом в ночной сорочке. Потом подала ужин. От нее я узнал, что весь день Эна почти не раскрывала рта, но и не дулась. Словно витала в облаках. Раскладывала в комнате пасьянс. Потом гладила белье. Не очень хорошо - просто по неумению. Стояла у дома до полуночи, поджидая меня. Я спросил мать: "Что ты об этом скажешь?" Она пожала плечами, а потом сказала: "Ее не понять. Вчера днем, пока ты был в гараже, вздумала проводить меня на могилу твоего отца. Побыла там с минуту, а может, и меньше, и ушла". Я ответил: "Ей захотелось сделать тебе приятное, но она терпеть не может кладбища. Сам слышал". Когда я тихо-тихо вошел в нашу комнату, она спала глубоким сном на своей половине постели. Свет из коридора упал на нее. Во сне лицо было не таким, как днем, а словно у ребенка - округлые щеки, маленький пухлый рот. И расслышать дыхание было почти невозможно. Я не посмел ее будить. Ложась на свою половину постели, я еще подумал, что никогда не хожу на могилу своего отца, и уснул. Проснулся поздно, но не чувствовал себя отдохнувшим. Меня мучили страшные сны, которые никак не удавалось вспомнить. Наутро я вообще не помню снов и могу только сказать, были они приятные или неприятные. Ее уже не было в постели. Через окно я увидел, что она лежит около колодца на животе, в одних трусиках от красного бикини, в очках, и читает старый журнал из сарая. Я крикнул: "Как ты там?". Она подняла голову, прикрыла рукой грудь и ответила: "Уф!". Я подошел к ней с чашкой кофе. Она лежала на махровом полотенце. Я спросил: "Тебе кажется, ты все еще недостаточно загорела?" Она объяснила: "Загораю про запас, на всю зиму" - и спросила о пожаре, а потом захотела отхлебнуть кофе. Бу-Бу шел к нам из кухни, и я попросил ее надеть лифчик, а в ответ услыхал: "С тех пор как я живу в вашем доме, твой брат уже не раз видел меня так". Но отвернулась и надела бюстгальтер. Эна немного проводила меня, шла босая. Я спросил, что она собирается делать в течение дня. Это была та самая проклятая среда, 28 июля. Она передернула плечом и состроила рожицу. Я сказал: "Если будешь все время лежать на солнце - заболеешь. Надень что-нибудь на голову". Она ответила: "Шагай, парень" - или что-то вроде. Закрыв глаза, протянула губы для поцелуя. Я видел, как она, по-прежнему ступая осторожно по камням на дороге, пошла назад к воротам в своем бикини, раскачивая для равновесия руками. Больше я ее не видел до субботы 7 августа. В полдень той среды мы отправились вместе с Анри Четвертым взять на прицеп грузовик около Энтрона. По дороге закусили бутербродами. Когда я вернулся домой, мать сказала, что Эна ушла с большой матерчатой сумкой и чемоданом, не пожелав им сказать куда. Бу-Бу находился вместе с Мари-Лор в городском бассейне, и некому было ее удержать. Сначала я поднялся в нашу комнату. Она унесла свой белый чемодан - меньший из двух, косметику, белье и, насколько я понял, две пары туфель, красный блейзер, бежевую юбку, платье со стоячим воротничком и платье из голубого нейлона. Мать сказала, что Эна ушла в застиранных джинсах и темно-синей водолазке. Я отправился к Девиням. Ева Браун не видела ее с позавчерашнего дня. Я спросил: "Она вам ничего не говорила?" Та медленно покачала головой, опустив глаза. Я еще спросил: "Вы не догадываетесь, куда она могла отправиться?" Та опять покачала головой. Я весь взмок. Глядя на эту молчаливую и спокойную женщину, мне хотелось ее встряхнуть. Я пояснил: "Она унесла чемодан с одеждой. И вы можете быть такой спокойной?" Посмотрев мне в лицо, она ответила: "Если дочь не попрощалась со мной, значит, вернется". Больше ничего не смог из нее вытянуть. Когда пришел домой, Бу-Бу уже вернулся. По выражению моего лица он понял, что я не нашел Эну, и отвернулся, ничего не сказав. Спустя полчаса приехал Микки. И ему Эна ничего не говорила. Он понятия не имел, где она может быть. Подбросил меня в гараж на своем желтом грузовике, и я стал названивать мадемуазель Дье. Но там никто не отвечал. Положив мне руку на плечо, Жюльетта сказала: "Не волнуйся, она вернется". А Анри Четвертый с салфеткой за воротом стоял рядом, уставясь в пол и засунув руки в карманы. До часу ночи я вместе с братьями ждал ее во дворе. Бу-Бу помалкивал, я тоже. Лишь Микки строил догадки. Мол, захандрила и отправилась к мадемуазель Дье - снова вместе поужинать, как в день рождения. Он еще что-то болтал, сам не веря своим словам. А я знал, что это насовсем, что она не вернется. Был уверен в этом. Но не хотелось разреветься перед ними, и я сказал: "Пошли спать". В восемь утра я дозвонился мадемуазель Дье. Она Эну не видела. Ничего не знала. Я уже собирался повесить трубку, и она вдруг сказала: "Обождите". Я подождал. Было слышно ее дыхание, словно она стояла рядом в комнате. Наконец сказала: "Нет. Ничего Не знаю". Я заорал в трубку: "Если вы что-нибудь знаете, скажите!". Та молчала. Я снова спросил: "Ну что?" - и услышал: "Ничего не знаю. Если что-нибудь услышите