, революционеров, социалистов был Пруст. Вот на страницах Жана Сантея герой появляется в Палате депутатов и слушает речь "вождя социалистов". Речь трогает его призывами 605 к справедливости, но вскоре он убеждается в безжалостности "ли-бертинов", еще громче взывающих к низшим инстинктам, еще сильнее воспитывающих неразборчивость в средствах. "Вождь социалистов" обесчеловечен больше других, исходящая от него угроза еще более страшна... Вот маркиз Сен-Лу, светский лев, увлекающийся социализмом, рассуждает о равенстве и свободе - идеалы этого аристократа "чище и незаинтересованнее" социализма черни, заключает Пруст, ведь его идеи не заражены низкими чувствами вожделений, животными страстями, желанием "грабить награбленное". А вот письмо Пруста Ж. Ривьеру, написавшему статью о Советской России. И здесь с проницательностью необыкновенной Пруст заявляет: социалистический идеал весьма подходящ "русскому темпераменту", но абсолютно враждебен идеалу французскому... Эстетика Пруста антидекларативна и своим острием направлена против Ромена Роллана, всю жизнь "вытаскивающего" искусство из эстетских "башен". Роллан не случайно писал апологии Сталина, не разумея того, что не только живут в "башнях", но пытаются из краснокаменных "башен" перестраивать, перелицовывать жизнь. А Пруст знал, что "истинному искусству нечего делать с такими воззваниями [к "объективности"], оно свершается в молчании". "Башня", отстраненность, интровертирован-ность даны художнику не для ухода из мира, а как раз наоборот - для глубочайшего проникновения в самый главный мир, который внутри нас: "Лишь грубое и ошибочное представление все помещает в объект, тогда как все в сознании". Внешнее, объективное, социальное - фетиши жизни, единственная подлинная, настоящая жизнь - бытие "я", содержание сознания, память, интуиция, наши впечатления от мира. Только впечатление - критерий истины. Впечатление для писателя - то же, что экспериментирование для ученого, с той разницей, что у ученого работа мысли предшествует, а у писателя идет следом. Из "отражения", превозносимого реалистами, никогда не получалось чего-то большего, чем изображения фасада, поверхности явлений, из "реализма" слишком легко возникали "завер-бованность" и "ангажемент", а вот из субъективности художника, из его художественного инстинкта и незаинтересованной интуиции действительно вырисовывалась глубинная суть вещей. Если писатель и поэт могут погружаться столь же глубоко в реальность вещей, как и сама метафизика, то иным путем, а помощь размышления, вместо того, чтобы усиливать, парализует порыв чувства, который только и может 606 погрузить в глубь мира. Не с помощью философского метода, но какой-то инстинктивной мощью "Макбет", по-своему, является философией. Запершие себя в Кремле десятилетиями предостерегали нас от "башен из слоновой кости", а оказалось, что лишь немногие, сумевшие "отгородиться" в них, знали правду... Недаром Владимир Набоков в одной из своих лекций предостерегал своих слушателей от желания бежать вместе с толпой к "общей цели", предложив взамен пожить хоть немного в "многократно отвергнутой башне из слоновой кости...". Кстати, впервые подобную мысль высказал Анри Бергсон, требовавший тотальной отрешенности художника от социальной действительности, заинтересованности, "всякого практического интереса": Если бы отчужденность была полной, если бы душа не соприкасалась ни одним из своих восприятий с действием, это была бы душа художника, какого еще не видел свет. Она преуспела бы во всех искусствах, или, вернее, она слила бы их все в единое искусство. Она воспринимала бы все вещи в их изначальной чистоте... Эстетика Марселя Пруста - не отражение реальности, но обнаружение "истинной жизни" - жизни сознания, понимание духовной сущности, обретение "чего-то более глубокого, нежели [сами люди], что становится смыслом их жизни, их реальностью": Величие подлинного искусства, того самого, которое г-н де Норпуа назвал бы дилетантской забавой, в том и состоит, чтобы найти, уловить и показать нам ту реальность, от которой мы и так далеки, и отдаляемся все больше по мере того, как растет и укрепляется воздвигнутая нами стена привычного сознания; ту реальность, которую нам, возможно, так и не придется узнать, пока мы живы, хотя это и есть наша жизнь, настоящая, наконец-то раскрытая и проясненная, единственная реально прожитая нами жизнь, та жизнь, что в каком-то смысле постоянно присуща всем и каждому так же, как художнику. Но другие не различают ее, потому что не стремятся познать. Оттого-то их прошлое захламлено бесчисленными негативами, бесполезными, потому что сознание так и не "проявило" их. Свидетельством богатства художественного мира Пруста стали приуроченные к его юбилеям вернисажи шедевров мировой 607 живописи, вошедших в Поиски. Только одна из таких выставок представила свыше ста картин из музеев десятка стран. Не будет преувеличением сказать, что его герои воспринимают окружающий мир глазами любимых им художников. Так, на празднике у герцогини Германтской великолепный красный цвет ее вечернего манто напоминает герою краски Тьеполо, а пеньюар Одетты - "Семью" Ватто, выдержанную в красноватой гамме, с фигурой матери в длинном одеянии. "Перистые треугольники неподвижной пены", которые герой наблюдает из окна отеля в Бальбеке, он видит "вычерченными так же тонко, как Пизанелло писал пером или тушью", а проходящий мимо сенегалец заставляет барона де Шарлюса, с которым герой разговаривает о только что увиденном у Германтов знаменитом фонтане Юбера Робера, вспомнить вещи Фромантена, навеянные Востоком. Наконец, меняющиеся лица "девушек в цвету" в Бальбеке Пруст сравнивает с аксессуарами "Русских балетов", "иные из которых при дневном свете представляют собой обыкновенные бумажные кружочки, когда же гений Бакста погружает декорацию в бледно-алое или же затопляет ее лунным светом, то они накрепко врезываются в нее, точно бирюза на фасаде дворца, или томно распускаются бенгальской розой в саду". А вот "Голландский интерьер" Питера де Хоха, с раскрытой, как на знаменитых "Менинах", дверью на заднем плане, ведущей в залитую солнцем комнату, которую Пруст сравнивал с неким вторым планом пресловутой Сонаты Вентейля; пейзажи Брейгеля, вызывающие у писателя особый разрез человеческих воспоминаний, самих по себе ничем не примечательных, но полных очарования; вещицы Буше, при взгляде на которые герой тотчас припоминает вопросы, которые не успел задать недавно умершему Свану. Есть на выставке и картины принцессы Матильды, племянницы Наполеона (кстати, долго жившей в России), встреча с которой в Булонском лесу, где он гуляет со Сваном, производит такое впечатление на героя романа. С Петербургом связано и имя Ж. Берана, который там родился и чья интерьерная живопись, в том числе "Салон графини Потоцкой", также представлена на выставке. Естественно, мы находим здесь немало произведений новой живописи - прежде всего импрессионистов Сислея, Ренуара, Писсарро; "Весенний ледоход" Клода Моне и его же "Кувшинки" - о них герой разговаривает с г-жой де Камбре-мер. Та протестует против того, чтобы имя, по ее мнению, "бездарного салонного старика Пуссена" даже называлось вслух после имени Моне, которым она восхищается, однако 608 готова переменить свое суждение, когда герой ссылается на Дега, ставящего Пуссена весьма высоко. Точно так же картины Э. Лами служат предметом меняющегося мнения герцогини Германтской, которая могла назвать его, а не Делакруа или Энгра, лучшим художником; в свою очередь путаница понятий и различное содержание, вкладываемое в слово "авангард", заставляли светскую публику предпочитать Энг-ру Делакруа, а герцог Германтский повесил картину Монти-челли, подаренную ему Сваном, лишь когда живопись его вошла в моду. Выставлена и картина Ж.-Д. Жерома, по поводу которой, по подсчетам Одетты, высказались сорок три из сорока пяти ее визитеров, и множество других, обсуждаемых героями романа, - Милле, Постава Моро, Рикара... Среди отечественных "прустоведов" не нашлось ни одного, кто бы не бросил ему обвинения в "замене макрокосма больших общественных проблем микрокосмом внутренних переживаний", в "разрушении объективного соотношения величин". Что думал по этому поводу сам Пруст? Он называл глупостью утверждение, будто "крупный масштаб социальных явлений" позволяет глубже "проникать в человека". Единственный к тому путь - художественное постижение "глубин индивидуальности", предпочтение личности "масштабным событиям". Как бы противопоставляя тоталитариза-ции чувств, омассовлению человека, патриотической кровожадности истинные ценности, Пруст пишет оду поцелую матери, превращает ее редкую нежность в событие космической важности для ребенка, пред которым на второй план отступает мировая война, политика государств и все то, к чему взывают все правительства мира, чтобы облегчить превращение цивилизации в скотобойню. В конце концов только ценности, вышедшие из "глубин индивидуальности": субъективное чувство прекрасного и доброго, личное стремление к совершенству и правде, сострадание и сочувствие - только идущее из личности и субъекта выдержало поверки жизнью и временем, все же общественное, социальное, масштабное, государственное оказывалось ложью, обманом, способом вербовки "соратников" для достижения несуществующей "общей цели". Ромен Роллан требовал поставить перед обществом пример героической личности, звал к борьбе с эпидемией "неврастенического снобизма" и "паралитического бесстыдства", имея в виду обостренность чувств художников-модернистов, но именно последние, потерявшие, по его словам, точку опоры и собственное "я", творили шедевры XX века, он же славил убийц, превративших шестую часть суши в концентрационный лагерь, и звал мир брать с них пример... 609 ОБРЕТЕННОЕ ВРЕМЯ Да, немедленно взяться за перо меня побуждала концепция времени, которую мне к тому времени удалось создать. Время давно настало, и, как только я вошел в гостиную, при виде накрашенных лиц, напоминавших об утраченном времени, меня охватила тревога: не упустил ли я его? Чтобы наслаждаться своими пейзажами, разуму отпущено определенное время. Я прожил свой век как художник, бредущий по горной тропе над озером, которое заслоняют от него деревья и скалы. Вот оно мелькнуло сквозь просвет - и теперь расстилается перед ним, как на ладони; он хватается за кисти, но уже смеркается, а во тьме, над которой никогда не взойдет новая заря, рисовать невозможно! М. Пруст Время собирать камни и время разбрасывать камни. Время созидать и время разрушать. Время помнить и время забывать... Время, нанизанное на воспоминание... Прустовское ощущение уходящего времени - это острые утраты былого, грусть отдаления заветного, боль невозвратимости счастья, щемящая ностальгия по утраченной чистоте. Так в пьесах Чехова главное невидимое лицо - беспощадно растрачиваемое, безвозвратно уходящее время. Утрачиваемое время - эрозия, выветривание, рассыпание камня - песок, обильно покрывающий землю. Песок - кристаллы ушедшего времени... Потерянное время как необратимость времен, как время, перевоплощенное в память. Мне вспоминать сподручней, чем иметь. Когда сей миг и прошлое мгновенье соединятся, будто медь и медь, их общий звук и есть стихотворенье. До Паскаля, Гамана, Якоби, Киркегора человечество предвкушало happy end, после Шопенгауэра оптимизму пришлось потесниться: счастливое детство народов оказалась позади, впереди же - закат... Таково время Пруста, Джойса, Фолкнера, Элиота - тоскливое чувство потери, невозвратимости мгновения. 610 Таково и сюрреалистическое время, условная вечность. Это не становление и не пребывание в вечности, не прошедшее-настоящее-будущее, а скандальность времени. Время может здесь течь вспять, останавливаться, прерываться и вообще стремиться к самоуничтожению. Здесь время абсурдно. Причин и следствий нет: бытие как хаотическая разорванность, неограниченная и неопределенная длительность. Впрочем, у Пруста до этого еще далеко. Для него не существует физического, обычного, практического времени - есть только время сознания, дление мысли... В романе практически нет развития действия, как нет и датировок вспоминаемых "моментов". Есть лишь эволюция сознания, памяти. Пруст намеренно отказывается от сюжета и драматических ситуаций, упрощающих действительность, и оставляет лишь "музыку жизни", пытаясь заменить события "партитурой" сознания. Оттого эпопея так музыкальна. Мишель Бютор заимствовал даже ритм прустовской фразы, "чтобы выразить природу времени". Бюторовское Употребление времени - еще один навеянный Прустом способ исследования длительности. Минута, освободившаяся от порядка времени, воссоздает в нас, в нашем ощущении, человека свободного от порядка времени. "Вневременная сущность" - это не только основополагающее свойство человека, но и принцип устройства его сознания, памяти, интуиции. Сознание, память, интуиция - шире рассудка, логики, физического времени. Здесь мгновение может оказаться равным вечности и "всплеск" - значительнее его ровного течения. Знакомый запах "мадлены", ложечка чая, мимолетность сознания способны породить целый забытый мир: И как в японской игре, состоящей в том, что в фарфоровую чашку, наполненную водой, опускают маленькие скомканные клочки бумаги, которые, едва только погрузившись в воду, расправляются, приобретают очертания, окрашиваются, обособляются, становятся цветами, домами, плотными и распознаваемыми персонажами, так и теперь все цветы нашего сада и парка г-на Свана, кувшинки Ви-воны, обыватели городка и их маленькие домики, церковь и весь Комбре со своими окрестностями, все то, что обладает формой и плотностью, все это, город и сады, всплыло из моей чашки чая. 611 Активность сознания в творении времени была осознана даже не Кантом или Бергсоном, а мыслителями древности - Плоти-ном, Августином, Лукрецием Каром. На Востоке представление о времени как непрерывном течении внутренней жизни, потоке сознания развивал основоположник одной из школ дзен-буддизма Хой-нэн. Мгновенность, - по представлению Хой-нэна, - не только знак быстролетящего времени, но и знак остановленного мгновения, разросшегося в воплощение вечности. В построениях Хой-нэна вневременная вечность являет себя только в быстролетящем времени, в миге, в мгновении. Для науки время - протяжение, для сознания время - творчество. Бергсон так и делил время на "реальное", "подлинное", "время-творчество" и на "физическое", "фиктивное": Время - это творчество, или же оно ничто. Однако физика не может считаться с временем как с творчеством, так как она принуждена пользоваться кинематографическим методом. Есть только одно реальное время, все другие времена фиктивны. В самом деле, что такое реальное время, как не время, переживаемое или могущее быть пережитым? У Пруста время - поток сознания, память, поток впечатлений, дление внутренней жизни. "Реальное", "подлинное" время - жизнь сознания, которая для него, в свою очередь, - большая реальность, чем действительность, объективность, материальность. Чтобы быть неподвластным времени, человек должен отстраниться от физического времени. Поэтому Пруст так ценит повторные впечатления - в них он ищет свободу и власть над временем. Повторение - удвоение, умножение времени, и тем самым для Пруста победа над неумолимой единственностью пролетающих мигов. Мы читаем у Пруста: "запах, который, казалось, одновременно принадлежал и настоящему мигу и прошлому моему пребыванию здесь". Парадоксально это одновременно, - оно относится к разным двум временам. Настоящее время - всегда неизвестное прежде, новое время; у Пруста сознание работает над настоящим моментом, лишая его новизны, сводя к какому-нибудь повторению, реминисценции. Сознание не хочет признать настоящий момент, он не допущен в чертоги сознания. 612 Настоящее время, присутствие - тяжкая трудность, их надо снести и преодолеть. Сознание не открыто всем впечатлениям, и не впечатление дорого для него, а лишь особое впечатление, реминисценция, что-то в присутствующем настоящем такое, что "одновременно" с прошлым отсутствующим, помещается "в промежутке", изъято из объективного времени. Причем, по Прусту, когда-то бывший момент лишь в повторении, реминисценции впервые становится подлинно настоящим, присутствующим - только когда практически он отсутствует; как сказано в "Пленнице", прошлое осуществляется лишь после будущего, мы его "давно сохраняли в себе и вдруг научаемся прочитать". Поток современной жизни проносится мимо, человек не успевает за ним, он - жертва этого темпа, движение тащит его за собой. Он не успевает включиться, понять, разобраться, вмешаться, освоить и оценить, он лишь успевает запечатлеть собой эмпирические сиюминутные впечатления, надобности, заботы, тревоги, страхи, которые тут же стираются новыми. Их человек не усваивает себе, не хранит, не накапливает впечатления, опыты, не может ими владеть, но лишь отражает их смену, он стал отражающей пленкой. Он в самом деле "количественная единица, заполненный момент времени". Наше прошлое, замечает Пруст в одном месте, отбрасывает от себя тень, "которую мы называем будущим". Это значит, что всякое будущее, которое может наступить и стать настоящим, должно являться как бы в тени, оно само должно быть отброшенной тенью от чего-то бывшего прежде. Глубина этих мыслей о "прошлом, осуществляющимся после будущего", и о "прошлом, отбрасывающим тень", все еще не усвоена нами. Не оттого ли вся наша история не имеет будущего, вечно оставаясь "прошлым после будущего"?.. Чуть-чуть перефразируя Пруста, можно сказать, что "мы строим себе жизнь ради определенного призрака, и когда наконец мы можем принять его в построенном здании, он не приходит, потом умирает для нас, и мы живем пленниками дома, предназначавшегося только для него". "Разве это не классическое описание того, как строят воздушные замки?". Прустовская проблема "время и память" обладает той будоражащей глубиной, наполнена тем чувством, которое каждый испытывает на краю бездны: память есть извлечение временного опыта во вневременном измерении. В человеке одновременно соприсут- 613 ствуют все времена и все когда-либо испытанные ощущения, память устроена таким образом, что маленький толчок способен раскрыть огромный забытый мир и побывать в нем. Строку Блей-ка "в каждом миге видеть вечность" Пруст перелагает на язык философии времени: "это непредставимое и чувственное измерение [мгновения, времени] существует". Сам Пруст признавался, что вся его философия сводится к тому, чтобы реконструировать и оправдать реальность. Антиутопичность прустовского модернизма в этих двух моментах: вечность-в-мгновении (вневременное измерение мира и сознания) и - оправдание всего существующего. На самом деле философия Пруста в целом и философия времени в частности гораздо глубже: время - мера самораскрытия эволюционизирующего духа; сформулированные нами законы или императивы - здесь и сейчас, придут новые времена - будут новые сущности... А наше сознание в обычном своем состоянии - неграмотное сознание, и философия просто есть один из несовершенных человеческих способов преодолевать и останавливать, потому что неграмотность, в отличие от грамотности, действует спонтанно, автоматически, а грамотность и ум предполагают усилие, ежеминутное возобновляемое и повторяемое, потому что ум - это как раз то, чего нельзя иметь раз навсегда, то есть один раз получить и потом уже держать его у себя в кармане... Смысл времени, его божественное назначение именно в этом - движении сознания, которое и есть главный герой модернистской эпопеи. Единственное средство восстановить потерянное время, считал Пруст, - это жизнь сознания, его творчество, ослепительный свет произведения искусства. Искусство - остановленное время, возврат во времени, фантастический прорыв сквозь время. Впрочем, Пруст не довольствуется возвратом потерянного - его дерзновение не знает границ: не просто вернуть прошлое, но воздействовать на него, изменить его собой, настоящим. В эпопее-симфонии два потока времени сосуществуют - "прошлое в настоящем" и "прошлое, измененное настоящим". Ведь парадокс времени именно в том, что не только прошлое творит настоящее, но появление каждого гения заставляет по-другому прочитывать созданное прошлым, находить в нем упущенное им самим. 614 М. Мамардашвили: Но, к сожалению, все комментаторы и читатели воспринимают Пруста как человека, который восстанавливает свое прошлое (движется к прошлому), для которого прошлое - идеал. А Пруст все время предупреждал, что не в прошлом дело, не прошлое он хочет восстановить и, восстановив прошлое, насладиться прошлыми событиями, прошлыми переживаниями, восприятиями. Именно в этих случаях, когда он говорил, предупреждал об этом, он повторял: да не там, между прошлым и настоящим. Вот это словечко "между" нас должно заинтересовать. Тем более что потом он вместо "между" будет говорить - вне времени. Время в чистом виде, вне времени. Это - противоречивое словосочетание. И вот это словечко "между" нужно соединить с тем словом, которое я приводил вам и пометил, со словом "вне". Вне себя. То есть со словом "экстериоризация". Короче говоря, движение впечатления у Пруста есть движение не внутрь психологического богатства души, не во внутренний духовный мир, духовную жизнь, в то, что мы называем внутренней духовной жизнью, - есть якобы какие-то глубины сердца, непостижимые глубины чувства и т.д. Парадоксальным образом у Пруста это движение расшифровки впечатления есть выворачивание себя во внешнее пространство. Движение - вне. Новое переживание времени обусловлено ослаблением связей Пруста с жизнью: пребывание как бы вне времени рождалось воображением, обостренностью чувств, потребностью обрести новые наслаждения взамен навсегда утраченных. Всю жизнь реальность меня разочаровывала, потому что в тот миг, когда я ее воспринимал, воображение - единственный орган восприятия прекрасного - не могло наслаждаться ею в силу неотвратимого закона, гласящего, что нельзя вообразить то, что и так существует. И вдруг суровый закон отменяется на время благодаря волшебной хитрости природы, поманившей меня полузабытым ощущением... из прошлого, что дало возможность воображению расцветить его всеми красками, и позволившей моим органам чувств, в настоящем уловившим звук и прикосновение, добавить к полету фантазии то, чего ему обычно недостает - ощущение реальности происходящего; благодаря этой уловке мое существо смогло получить, вычленить и остановить - лишь на короткое мгновение - то, что ему никогда не удавалось удержать: частицу времени в чистом виде. Существо, возродившееся во мне, когда, трепеща от счастья, я уловил звук, напомнивший 615 и звяканье ложечки о тарелку, и молоток, бьющий по колесу; когда почувствовал под ногами неровную мостовую во дворе у Германтов и в базилике св. Марка - существо это питалось только сутью вещей, только в ней обретало оно плоть и отраду. Оно томилось в наблюдениях за настоящим, где органы чувств не могли дать ему эту пишу, в размышлениях, иссушающих прошлое, в ожидании будущего, которое воля выстраивает из обрывков прошлого и настоящего, лишая их всякой реальности и оставляя лишь то, что может послужить сугубо практическому и житейскому назначению. Но стоит нам вновь заслышать знакомый звук, вдохнуть знакомый запах, принадлежащий и прошлому и настоящему, реальный, но не насущный, идеальный, но не абстрактный, - как непреходящая и обычно скрытая суть вещей высвобождается, и наше истинное "я", казавшееся давно умершим (но, как выясняется, не вполне), пробуждается и оживает при виде снизошедшей к нему манны небесной. Само мгновение, освобожденное от связи времен, чтобы мы смогли его познать, возрождает в нас человека, свободного от этой связи. Обнаружение нового измерения времени - мгновений бытия, ускользающих от его обычного течения, рождало в переживающем такие мгновения гамму чувств - до экстаза, ощущаемого как проникновение в суть вещей: Получалось, что существо, и трижды и четырежды возрождавшееся во мне, переживало наяву некие мгновения бытия, ускользнувшие от времени, - мимолетные, хоть они и принадлежали вечности. И я чувствовал, что только наслаждение, испытанное в эти минуты экстаза, - пусть оно и нечасто выпадало на мою долю, - было истинно и плодотворно. Я преисполнился решимости ухватить, остановить те мгновения, когда мне приоткрывалась самая суть вещей: но как? каким образом? Единственным способом сполна насладиться ими было познать их там, где они гнездились, то есть внутри меня, проникнув до самых их глубин. Ни тогда, в Бальбеке, ни когда был с Альбертиной, не умел я наслаждаться жизнью - эти радости мне удалось познать лишь задним числом. Подводя итог разочарованиям, которые мне довелось пережить и которые внушили мне мысль, что реальная жизнь заключается отнюдь не в действии, - и вместе с тем не сопрягая произвольно, следуя лишь превратностям собственной судьбы, самые разнородные крушения своих чаяний, - я не мог не осоз- 616 навать, что неудачная поездка, несчастная любовь - вовсе не различные разочарования, но лишь внешние проявления (чья форма зависит от жизненных обстоятельств) заложенной в нас самих неспособности осуществиться в чувственной радости, в действенном усилии. Я припомнил как еще в Комбре, обратив свой умственный взор на какой-нибудь предмет, приковавший мое внимание - будь то облако, треугольник, колокольня, цветок, булыжник, - я чувствовал, что за этими внешними знаками таится нечто иное, и мне надлежит их разгадать; что в них, как в иероглифических письменах, которые представляются чем-то грубо-вещественным, заключена мысль. Расшифровка была, бесспорно, нелегкой, но только она и делала прочтение истинным. Ибо тем истинам, которые наш ум черпает прямо сквозь зияющие просветы в мире очевидности, недостает глубины, они менее значимы для нас, чем те, что мы помимо воли получаем от жизни в одном-един-ственном впечатлении, материальном, поскольку воспринимают его органы чувств, но в котором нам удается различить духовное начало. Каков итог прустовского постижения времени и истины одновременно? Вот он: "Грубое и ложное восприятие направлено на предметы, тогда как все творится у нас в душе". Отсюда: творение духа человеческого и есть истина времени и бытия. Раз сознание человека представляет собой выход из времени в вечность, то произведения искусства, раскрывающие содержание сознания, есть каждый раз "вневременные реальности", новые измерения бытия, не подлежащие старению и ветшанию, свойственному предметам материального мира. Еще - средства овладения временем или устранения времени: И конечно, с того самого чудесного мгновения, когда я вновь овладел Временем, оно, перемещая мою жизнь в разные измерения, - так что я склонялся к мысли, что для книги, посвященной истории человеческой жизни, придется вместо обычной двухмерной психологии прибегнуть к психологии трехмерной, пространственной, - делало еще прекраснее воспоминания, которые оживали в моей памяти, пока я предавался мечтаниям в библиотеке, ибо память, перенося прошлое в настоящее без изменений, таким, каким оно было, пока оставалось настоящим, устраняет само Время - то великое измерение, в котором и протекает жизнь ("Обретенное время"). 617 К. Мориак: Теперь мы знаем, чего недоставало Прусту, когда он работал над "Жаном Сантеем", - и тем более писателям, которых еще до него занимали недолговечные возвраты прошедшего: как ни бились они над спасением прошлого, казалось, сгинувшего навеки, им удавалось вернуть к жизни лишь мимолетные воспоминания, столь же эфемерные, как и породившие их ощущения. Обретенное время оставалось раздробленным. Зрелый Пруст создал свой метод и, применив его в "Утраченном времени", превратил в искусство: силой своего гения и прежде всего упорного труда он сумел придать изначальную непрерывность утраченному, однако вечно сущему и длящемуся Времени. Вначале вкус мадленки (как вид барвинков для Руссо или запах гелиотропа для Шатобриана) был для него просто ощущением, пробуждавшим воспоминания, но когда Пруст-рассказчик переходит от "Утраченного" к "Обретенному времени", он черпает тот же вкус в его природной, вечно живой среде. Восстановление, оно же и воссоздание: "Все, что наделено формой и обладает плотностью - город и сады, - выплыло у меня из чашки". Вот они, ключевые слова: форма и плотность воплощенного творения - произведения искусства. И с этого момента становится понятно, почему рассказчику потребовались долгие годы раздумий и поисков, чтобы открыть и отшлифовать свой метод. Подлинное произведение искусства есть сотворение нового мира, а для этого приходится разбирать "неведомые письмена" "внутренней книги". "Выпуклые" письмена, "которые он, подобно ныряльщику, пытался нащупать в глубинах своего подсознания, то натыкаясь на них, то упуская из рук": здесь не существует правил, и ему не от кого было ждать подсказки, поскольку "такое чтение и есть акт творчества, и тут никто не может ни заменить нас, ни даже стать соавтором". М. Пруст: ...Не то чтобы возникающие у нас мысли не могли быть логически верными: дело в том, что мы не знаем, истинны ли они. Одно лишь впечатление, каким бы непрочным ни было оно по своей природе и сколь бы обманчивым ни казался оставленный им след, является критерием истины, а стало быть, достойно восприятия разумом; только оно способно сделать разум безупречным, доставить ему ничем не омраченную радость, коль скоро разуму под силу вывести из впечатления эту истину. Впечатления для писателя то же, что опыты для ученого, с той разницей, что для ученого 618 работа ума все предваряет, а для писателя - завершает. То, что нам не довелось расшифровать, прояснить собственными усилиями, что выяснили еще до нас - нам не принадлежит. Наше лишь то, что мы сами извлекли из тьмы, царящей внутри нас и неведомой остальным. Поскольку искусство точно воспроизводит жизнь, те истины, что мы постигаем в себе, напоены поэзией, таинственной сладостью сумерек, которые нам пришлось преодолеть. Однажды я уже пришел к выводу, что мы вовсе не свободны, создавая произведение искусства, что мы творим его не по своей воле: на самом деле оно существовало до нас, и нам предстоит открыть его, как если бы оно было законом природы, потому что оно неотвратимо, хотя и скрыто от нас. Это открытие, на которое подвигает нас искусство, подводит к пониманию того, что следовало бы ценить превыше всего, того, что обычно остается так и не познанным, то есть нашей истинной жизни, той реальности, которую воспринимают наши чувства, и настолько отличной от наших представлений о ней, что мы не помним себя от радости, когда случайное воспоминание доносит до нас ее подлинный аромат. Я убедился в этом, видя фальшь так называемого реалистического искусства, которое не было бы столь лживым, если бы сама жизнь не приучила нас совершенно неверно выражать то, что мы чувствуем, и через некоторое время принимать выражение наших чувств за саму реальность ("Обретенное время"). Можно сказать, что Пруст, как никто точно изображавший "свое" время, научился выходить за его пределы, обретать в мгновенном вечное и в личном общечеловеческое, вмещать в единичное переживание, впечатление всю эволюцию жизни и культуры, фокусировать всю культуру в одной точке сознания. Время потому главное действующее лицо творений Пруста, что он не только виртуозно управляет им как великий художник, но "раскрывает" его содержание, подводит итоги... ...он оказался, вольно или невольно, художником, который подвел итог по крайней мере трем или четырем векам эволюции европейской культуры. Не только литературы, но и музыки, живописи, сценического искусства, танца, архитектуры и т.д. Весь предшествующий опыт у Пруста не просто присутствует, он активно входит в его художественный мир, осмысливается, классифицируется, подытоживается. Можно сказать, что Пруст как писатель - завершающее звено определенной литературной эволюции, не только ее блестящий итог, но и своеобразный символ. 619 РОБЕРТ МУЗИЛЬ "ИДЕАЛЫ - ФАБРИКАНТЫ ИЛЛЮЗИЙ" Музиль был квинтэссенцией всего лучшего, чем располагала австрийская литература: утонченности и силы, гибкости, мудрости и иронической легкости... С. Цвейг Музиль принадлежит к числу абсолютных эпиков мирового масштаба. Его comedie humaine охватывает всю полноту мира... Он один из самых строгих и точных художников, порожденных мировой литературой... Г. Брох Три величайших и интеллектуальнейших романиста XX века: Пруст, Джойс, Музиль... Три страдальца... Три каторжника... Три прикованных к галере... Еще - три титанических единоборства писателя с Книгой, в которых Книга победила писателя-человека с тем, чтобы пропустить в вечность человека-творца. Что же они сотворили? Правду! Они рассказали человечеству всю правду о человеке, которую никто не хотел знать, - правду, не требующую украшательств, разглагольствований о гуманизме, высотах духа, прогрессе, правду о гигантской профанации духа, о вакханалии бессодержательных идей, о крахе идеалов, о холостом ходе истории. Веками лелеявшийся гармонический идеал homo sapiens обернулся чем угодно, только не гармонией: аморфность, безвольная податливость, бесплодная рефлексия идут рука об руку с необузданностью инстинктов, релятивизмом нравственных представлений, жестокостью. Еще - правду о мире, где все возможно, относительно и открыто, где, заблуждаясь, продвигаются вперед, побеждая, терпят фиаско, кончая, начинают, и находят решения в фундаментальной неразрешимости бытия... Р. Музиль: "Томас Манн и ему подобные пишут для людей, которые есть; я пишу для людей, которых еще нет!". 620 Томас Манн писал о людях, которых нет, Пруст, Джойс и Музиль - о людях, которые есть... Сравнивая творчество Джойса и Манна, я упустил кардинальное отличие в их мировоззрениях: вслед за Гете Манн уповал на гуманистическую традицию бюргерства, верил в happy end человечества - даже после фашизма... Джойс и Музиль верили в "человека без свойств": пытаясь избежать тотального ниспровергательства и нигилистической бравады, они - в еще большей мере - пытались избегать народоутодничества и человекопоклонства, возлагая надежды не на торжество чего бы там ни было, а на незавершенность, неокончательность, расплывчатость, текучесть человека. Сверхидея Просвещения - tabula rasa, человек-чистая доска. Отсюда - все утопии, социализмы и коммунизмы: написать то, что надо, направить туда, куда должно... После Фрейда (перед которым Музиль, мягко выражаясь, отнюдь не благоговел) стало ясно, что под "чистой доской" сознания "копошится" ад подсознания и еще глубже - вся эволюция жизни, поедающей жизнь. Пруст, Джойс, Музиль тоже лепили свои образы - подобно тому, как Руссо, Эмерсон, Толстой исписывали человека-чистую доску, но лепили не вполне в духе пластики Микельанджело или Родена - скорее Босха... Когда читаешь Музиля, то видишь, как он лепит образ: ни один писатель не обладает этим редким умением создавать образ человека, явления, происшествия буквально на глазах читателя. Музиль берет кусок сырой глины и начинает мять его своими тонкими, нервными, уверенными и сильными пальцами, и "форма лечится от бесформия", вот оно изделие, вот он - Адам, и когда только мастер успел вдохнуть в него душу! Здесь все верно - особенно Адам, кроме "формы, лечащейся от бесформия", ибо, в отличие от Бога, вылепившего Адама и вдохнувшего в него дух свободы, человеку не дано сообщать окончательную форму ничему, кроме камня. Кардинальное отличие Пруста, Джойса, Музиля - незавершенность, деформируемость, текучесть как спасительность. Человека не следует никуда устремлять, человеку опасна окончательность, человек гибнет от совершенства - оттого страшна красота. Страшна и несчастна... Вот ведь как: "Замысел остался невоплощенным, роман незавершенным, а впечатление от него громадное...". Предшествующие века ваяли гуманизм, прогресс, светлое будущее, философские системы - неприступные крепости, культиви- 621 ровали разум и возвышали дух с тем, чтобы к XX веку прийти к мировым войнам, "империям зла", континентам - "концентрационным лагерям" и "светлому будущему", построенному в рвах и котлованах, засыпанному костями миллионов... И хотя ничего из перечисленного тогда еще не существовало, великие духовидцы уже поняли опасность "формы", "свойств", "великих идеалов", самого духа, слишком часто срывающегося в первобытное и изначальное зверство. Требовались художники принципиально иного - антигегелевского толка, больше всего страшащиеся "систем", "окончательных решений", "непобедимых идей". Р. Музиль: "Идеалы XIX века рухнули? Скорее так: человек рухнул под их тяжестью". Самые опасные люди - одержимые, фанатичные, абсолютно уверенные, не знающие альтернатив. До сих пор такие правили миром. Не оттого ли мир столь плох? Я не хочу сказать, что он станет лучше, если фанатиков заменят неврастеники, но без альтернатив, конкуренции идей и людей, без рынка духа возможны лишь фаланстеры и архипелаги ГУЛАГи... Мы слишком натерпелись от людей "со свойствами", не пора ли прислушаться к "человеку без свойств" - к державе в о з м о ж -н о с т е й, к тем, чьи свойства еще не одеревенели, а "находятся в состоянии перманентного акта творения" - как у Адама, который сотворен, сотворяется и будет сотворяться? Но вот тут-то и нужны люди, "которых еще нет" - открытые, сомневающиеся, взвешивающие, незашоренные, широко смотрящие на мир, знающие все его недостатки, не приукрашивающие человека - со свойствами или без них. Р. Музилъ: "Еще в детстве отец часто просил меня объяснить ему, чем я в данный момент занимаюсь; я никогда не мог этого сделать. Так осталось и сейчас; пожелай, я объяснить кому-нибудь главы о психологии чувства*, над которыми я работаю так долго, я бы сразу смутился и запнулся. С эгоистически-благожелательной точки зрения это, вероятно, основное свойство человека без свойств, его отличие от писателей, которым все ясно; это - "образное" мышление вместо чисто рационального. Но здесь заключается и главная неясность всей моей жизни. Голову мою едва ли назовешь неясной, но и ясной тоже не назовешь. Если выразиться снисходительно, проясняющая способность развита во мне достаточно сильно, однако и затемняющая стихия уступает свои позиции лишь в частностях. * Имеются в виду главы 71-74-я из не опубликованной при жизни Музиля части второй книги "Человека без свойств". Отцу моему была свойственная ясность, а вот мать отличалась странной растерянностью, несобранностью. Как спутанные со сна волосы на миловидном лице". Если цивилизация сформировала тип человека трафаретного, расчисленного, закосневшего в броне условностей ("свойств"), значит, первым условием задачи должен быть человек "расшатанный", отрешившийся от всех традиционных "твердых" критериев поведения, открытый всему. При этом Музиль демонстративно помещает своего "экспериментального" человека в атмосферу неопределенности, предлагая ему вместо "чувства действительности" руководствоваться "чувством возможности". Возможность - одна из главных категорий музилевского мира... Соответственно этому синонимом "иного состояния" предстает "эссеизм", "жизнь на пробу" (от исходного значения слова "essay" - проба, попытка). Но "иное состояние" - это еще экстатическое переживание полноты бытия, мистика жизни, страдания, любви. Музиля сближает с Йитсом интерес к таинствам человеческой психики и паранормальным явлениям. Как показали текстологические исследования Человека без свойств, роман изобилует прямыми и скрытыми, контаминированными и ложными цитатами из Беме, Сведенборга, Экхарта, персидских, китайских, греческих и византийских мистиков. Среди обилия состояний "человека без свойств", мы обнаруживаем Ульриха на пустынном островке, в одиночестве переживающего полумистическое "единение с миром". Кстати, его встреча с Агатой, воспринимаемой как "сказочное повторение и преображение его самого", во многом приобретает черты йитсовского мифа, мифа полноты жизни, полноты обладания, любви. Нам десятилетиями прививали любовь к натурам цельным, целеустремленным, непоколебимым. Все мы были "верные ленинцы". Но что "верные ленинцы" сотворили с миром? Что продолжают творить? "Светлые идеалы" - фашизма ли, большевизма ли (какая разница?) - вынуждают нас внимательнее приглядеться к другому типу людей - принципиально нецельных, много- и разновидящих, способных слушать других и менять свое мнение, и, главное, не требующих ото всех быть как один или следовать за собой. Таким человеком был Музиль. Это ему принадлежит одна из лучших максим, которую я знаю. Вот она: "Идеалы: фабриканты иллюзии". 623 Стало быть, надо попытаться жить, не укладывая жизнь в прокрустово ложе сколь угодно прекрасных идеалов... Предвосхищая кнопку "судного дня", еще не изобретенную, Музиль писал: Кнопка, на которую нажимают, всегда бела и красива, а что происходит на другом конце провода, касается уже других людей, в свою очередь ни на какую кнопку не нажимавших. Р. Музиль: "Человек, настолько опередивший свое время, что оно его не замечает... Все делается неправильно. Начиная с ложно истолковываемых классиков и философов. Люди изнемогают под грузом авторитета - но авторитета не мертвецов, а тысяч здравствующих посредников. Это и порождает ненависть ко всей жизненной суете. Наконец-то, наконец-то покончить со всем прошлым всерьез! Таким должен быть Ахилл *, в такой инструментовке я должен его изобразить. Первая фаза - от первоначальной хаотичности, неспособности стряхнуть с себя сон, неосознанного сопротивления всеобщности до слияния с этой всеобщностью во время мобилизации **: таким образом, опять - и все еще - ложный шаг. - История всех его просчетов". * Так первоначально звали героя "Человека без свойств". ** По первоначальному замыслу Музиля, герой был мобилизован в 1914 г. Существует два принципиально несовместимых типа сознания: фанатически-тоталитарного, готового отрицать всю полноту мира ради "идеала", и открытого, "страстно нецельного", ищущего, многоцветного, рефлексирующего, музилевского. Инженер по образованию и в немалой степени по наклонностям, Музиль ценил математическую точность мышления: "инженерный" склад ума был его гордостью. Но изначально жила в нем и тяга к поэзии, этот могучий и в логических категориях столь трудно определимый дар. Восприняв это как выражение извечного противоречия "ratio-intuitio", Музиль ощутил себя призванным как никто другой, соединить оба эти полюса, так далеко разошедшиеся, по его убеждению, в жизни человека и общества. При этом каждый из полюсов как бы попадает у Музиля под перекрестный допрос. "Математика", "инженера" Музиля привлекает в ratio возможность точного и строгого мышления. Правда, тут же возражает поэт: разве на вылился рационализм в бездушную механистичность, в мораль голого практицизма? Не стоит ли в этой ситуации апеллировать к противоположному 624 принципу - к intuitio? Но "математик" начеку: разве не профанирована и эта сфера тоже, разве не стала она уже с конца XIX века полем беспредметных, ни к чему не обязывающих "возвышенных" разглагольствований о "душе", "чувстве", "духе" и т.д. ? А ваш рассудок? - парирует поэт (а точнее, наверное, уже и философ). Разве не способен он так все разъять и формализовать, что при желании легко может доказать прямо противоположные вещи? Разве не является он (по одной из формул "Человека без свойств") "виртуозом угодливых суждений"? Для ума, жаждущего цельности мироощущения и бытия, нет горше муки, чем мысль об относительности всех его суждений. И с этим комплексом Музиль воюет. Одевается броней иронии и скепсиса. Пытается выхватить у врага оружие из рук - и славит относительность сущего как самый надежный залог возможности: раз все относительно, значит, и все открыто. И поскольку перед нами все-таки художник, поэт, самую грандиозную попытку вырваться из плена этих антиномий предпринимает именно он: да, он сделает ставку на ratio, но при двух условиях. Это будет ratio в максимально чистой, беспримесной форме - без липких наслоений, субъективизма "конца века" (отсюда и апелляция к романтикам и мистикам, где идея озарения, как ему кажется, была еще чиста, не замутнена). И это будет принцип, обоснованный методами и средствами чисто рационалистическими, безукоризненно строгими (отсюда и новый термин "нерациоидное"; это, по Музилю, то, что относится к сфере чувства, интуиции, поэзии, но что принципиально познаваемо и доказуемо). Р. Музиль: "Необходимо однажды выяснить соотношение между сознательным и бессознательным в возможно более точном смысле этих понятий; не исключено, что результат (если мы сопоставим рассудочную, константную сторону нашей натуры с другой, противоположной) будет поразительным". "Главное для меня - страстная энергия мысли. Там, где я не могу разработать какую-нибудь особенную мысль, работа утрачивает для меня всякий интерес; это относится чуть ли не к каждому отдельному абзацу. Почему, однако, мое мышление, стремящееся в конце концов вовсе не к научности, а к определенной индивидуальной истине, не функционирует быстрее? Я пришел к выводу, что интеллектуальный элемент в искусстве оказывает деформирующее, рассеивающее действие; мне достаточно вспомнить те размышления, которые я записывал параллельно с набросками сюжетов. Мысль тотчас же устремляется по всем направлениям, идеи отпочковываются со всех сторон и разрастаются, и в результате получается нерасчлененный, аморфный комплекс. В сфере точ- 625 ного мышления он скрепляется, ограничивается, артикулируется благодаря цели работы, ограничению доказуемым, разделению на вероятное и определенное и т.д. - короче говоря, в силу требований, предъявляемых к методу самим предметом. А здесь этот отбор отсутствует. На его место вступает отбор посредством образов, стиля, общего настроения". Музиль - это вечный поиск со всеми его сомнениями и обретениями, это отказ от абсолютности, сопряженный с неуверенностью и беспорядочностью, но и ведущий ко всей полноте видения мира, к множеству точек зрения, к обилию перспектив. Р. Музиль: "К числу моих "эстетических" принципов издавна принадлежит следующий: в искусстве наряду с каждым правилом возможна и его прямая противоположность. Ни один закон в искусстве не может притязать на абсолютную истинность. Поскольку я менее всего скептик, это убеждение привело меня к попыткам создания таких новых понятий, как "рациоид-ное" и "нерациоидное", а позже - к исследованию разносторонних взаимосвязей между чувством и истиной, что я попытался воплотить в "Человеке без свойств". Можно сказать, что я даже выстроил целую жизненную философию". Что это за философия? Многовариантность, амбивалентность, антиномичность жизни, конкуренция идеалов и идей, открытость для изменений, отсутствие окончательности, вечная незавершенность и неразрешимость. Из этого антиномического сочетания рождается музилевский стиль - характерная для его произведений атмосфера головокружительной интеллектуальной авантюры. Музиль сам однажды сказал о своем интересе к "мистике яви"; не менее захватывающи и его попытки представить реальным, явственным состояние мистической озаренности души, остановить и "расчислить" механику экстаза. И можно констатировать, что на уровне стиля Музилю как раз удается впечатляющий синтез обоих начал (интеллектуального и интуитивного) - особенно, пожалуй, при изображении рациональной стороны человеческого сознания. Абстрактное умозаключение сплошь и рядом предстает у него не как простое развитие идеи, а как ее приключение; идеи здесь - персонажи, герои, их отношения "сюжет-ны" - силлогизмы превращаются в притчи. Он не случайно называл себя вивисектором: "Мсье вивисектор - да, это я! Моя жизнь: приключения и заблуждения ви- 626 висектора душ в начале XX столетия. Кто такой мсье вивисектор? Может быть, тип грядущего человека мозга? Так? Но в каждом слове столько побочных смыслов и двусмысленности, столько побочных и двусмысленных ощущений, что от слов лучше держаться подальше". "Вивисекция" Музиля - это движение в глубину, многомерность, текучесть, проникновение под покровы. Размышляя об искусстве, он предъявлял реализму упрек в том, что его "истина" - правда "верно описанной поверхности", дающая "искаженное изображение", поскольку она далека от разнообразия жизни. "Натурализм изображает неодухотворенную действительность", потому-то и не способен реализовать потребность в духовной сущности, в духовном многообразии. "Вивисекция души", рефлексия, самоанализ - в определенной степени влияние 3. Фрейда, еще - О. Вайнингера, но, главным образом, черта личности, свидетельство внутренней подвижности, отказа от незыблемости, непреклонности. Даже дневники свои он пишет как альтернативы, даже "малые" его произведения - отпочковываются от "труда жизни": взвешиваются варианты, меняются образы и имена, примериваются философии, оцениваются модели... Р. Музиль: "Иной раз мне думается, что у меня нет морали. Причина: для меня все превращается в осколки теоретической системы. Но от философии я уже отказался - стало быть, это оправдание отпадает. Что же остается? Случайные идеи, озарения...". Работа Музиля над замыслом романа и сама по себе специфична. В дневник записывается любая мелькнувшая идея; самые частные повороты в судьбах и взаимоотношениях героев взвешиваются снова и снова; продумываются, перебираются самые разные комбинации. Отдельные заметки тщательно переписываются в другие тетради, группируются, объединяются в тематические циклы. Лаборатория в самом прямом смысле слова. Нескончаемый эксперимент. Порой многовариантность начинает угнетать его, наводит на мучительные раздумья о собственной нерешительности, непрактичности, неудачливости... Нерешительность - свойство, которое доставило мне больше всего мучений, которого я больше всего боюсь. 627 Или еще: я застреваю в путах мыслительных усилий и уже не придаю никакой важности применению мысли. Мой дух недостаточно практичен. Часто испытываю потребность все оборвать. Считаю тогда свою жизнь неудавшейся. Не верю в себя; но волоку бремя дальше, и раз в два-три дня то, что я пишу, на какое-то мгновение кажется мне важным. Но, как человек взыскующего духа, как человек незаурядного ума, посвятивший жизнь решению двух проблем - как писать и как жить? - Музиль всегда в поиске оптимума, образца, закона. Здесь тоже характерная для Музиля антиномия. Судьбою своих героев он - на стадии замысла - играет вроде бы как ему заблагорассудится, снова и снова перебирая и комбинируя варианты развития образа, ситуации, всего сюжета, и тут его позиция может предстать как предельно литературная, "эстетская". Но нельзя не увидеть за этим и фанатическую жажду оптимального варианта, стремление сформировать своего героя и свою мысль такими, чтобы они, выйдя из "творческой мастерской" в автономный мир художественного произведения, явили неопровержимую убедительность образца, общеобязательного закона, единственно возможного модуса поведения и бытия в предложенных обстоятельствах. А вот как о своем стремлении уловить ритмы бытия говорит сам художник: Мой дух был вооружен для этой работы поэтически, психологически, отчасти философски. Но в моем нынешнем положении необходима социологичность со всеми вытекающими отсюда последствиями... Иной раз у меня создается впечатление, что мои духовные силы ослабевают; но справедливо скорее то, что часто постановка проблемы превышает их возможности. И в другом месте: Летнее море и осенние горы - два тяжких испытания для души. В их безмолвии скрыта музыка, превышающая все земное; есть блаженная мука бессилия - от неспособности подладиться под эту музыку, так расширить ритм жестов и слов, чтобы влиться в ее ритм; людям не поспеть за дыханием богов. 628 В очередной раз затевая писать дневник, Музиль видит в этом способ обрести не только лицо, найти средства самовыражения, но определиться в "науке о человеке": Начинаю сегодня дневник; совершенно против моего обыкновения, но из ясно осознаваемой потребности. Он должен, после четырех лет внутренней расколотости, снова дать мне возможность найти ту линию духовного развития, которую я считаю своей. Я попытаюсь внести на эти страницы знамена несостоявшейся битвы. Мысли той поры великого душевного потрясения здесь будут воскрешены, обозрены и продолжены. Некоторые из прежних моих разрозненных заметок войдут сюда, но только в том случае, если я почувствую, что высказанные в них идеи снова меня занимают. Сюда войдут все мысли касательно "науки о человеке". Ничего специфически философского. Наброски - да. При случае то или иное стихотворение, если оно покажется мне достойным воспоминания. Особенно стихи с полу- и обертонами. Свидетельства абсолютного самовыражения. Это вообще самая великая проблема стиля. Главный интерес - не к тому, что говоришь, а к тому, как ты это говоришь. Я должен искать свой стиль. До сих пор я пытался выразить невыразимое прямыми словами или намеками. Это выдает мой односторонний интеллектуализм. Твердое намерение сделать из выражения инструмент - вот что пускай стоит в зачине этой тетради. Литература - это бесстрашная, логически более продуманная жизнь. Это открытие или исследование возможностей и т.д. Это до мозга костей изнуряющая жажда достижения интеллектуально-эмоциональной цели. Все остальное - своего рода пропаганда. Может быть, надо любить жизнь, чтобы легко писать. Она должна манить тебя, а отсюда естествен переход к самоосуществлению через писательство. Человек, который ни в чем не видит смысла, - что это за особь? Как и Джойс, Музиль писал "трудно", сложно, его проза отличается вязкостью и часто недоступна рядовому читателю, кажется ему "скучной". По словам И. Р. Бехера, такого рода неприятие свидетельствует лишь о неспособности публики сосредоточиться на трудных предметах, думать, напрягать мысль и чувство. Подобно большинству интеллектуальных писателей, Музиль, как губка, впитывал тексты, влияния, дух эпохи. Здесь он ровня 629 Джойсу, Томасу Манну, Прусту, коллажи которых, видимо, никогда не будут полностью атрибутированы. Р. Хейдебранд предпринял титаническую попытку выявления скрытых цитат из философских, литературных, публицистических и научных источников в Человеке без свойств, но, мне представляется, эта задача в полном объеме неразрешима. Музиля особенно увлекали немецкие романтики, русские классики, Флобер, Эмерсон, Метерлинк, Ибсен, Ницше, Мах, Альтенберг, Шницлер, Шаукаль, Достоевский, Новалис, Рильке, Гете, Гельдерлин, Бальзак, Золя, но перечислить всех немыслимо, тем более, что писатель "буквально хватался за каждое новое имя, которое попадалось ему в книгах, на страницах литературных журналов или встречалось в разговорах с друзьями". Когда мне было 17 - 20 лет, в период господства "модерна" в Германии, сама литературная атмосфера оказывала на меня большее влияние, чем какие-либо отдельные книги. Подобно Джойсу, Йитсу, Манну, тяготеющим к заимствованиям, ищущим в великой литературе поддержку собственным идеям, Музилю свойственно стремление "расширить свой литературный кругозор, увидеть чужое, чтобы осознать свое". У Виланда и Жан-Поля он учится "воспитательной прозе", у романтиков - синтезу науки и искусства, у Эмиля Золя - "экспериментальному роману". Стремясь глубоко вникнуть в научные и философские искания времени, он изучает идеи Планка, Эйнштейна, Гейзенберга, Бройля, Рассела, Кречмера, Келера, философию Маха, Гуссерля, Шелера, Кассирера, психологию Фрейда и Юнга (к которой, как у Джойса, отношение, надо признать, отрицательное). В своих произведениях он стремится к философским обобщениям и синтезу математики и искусства: "исходя из логико-математических предпосылок [следует] пробиться к поэзии". Получив техническое образование, Музиль много размышлял о соотношении строгости и духовности, рационального и мистического. Свидетельства тому: "всемирный секретариат точности и души", созерцание "при ясном рассудке", экстатические взлеты в состоянии "высшего сознания" и т.д. Мне представляется, что соединение "миф плюс психология" в равной мере относится к ман-новской тетралогии об Иосифе, джойсовскому Улиссу и музилев-скому Ульриху. В конце концов, даже Эйнштейн, гений рационализма, признавался: "Самое глубокое и благородное чувство, на которое мы способны, это переживание мистического". 630 Музиля особенно привлекают идеи Ницше переоценки ценностей и этического творчества (имморализма), а также эмерсо-новская мысль "доверия к себе" - способности слышать "голос собственной души", или, по Хайдеггеру, "голос бытия". У Эмерсона и Ницше Музиль позаимствовал критику культуры и идею безусловного превосходства мыслящей личности над толпой, социальной структурой: Большинство людей придумали ту или иную повязку себе на глаза и накрепко привязали себя к какой-нибудь группе, придерживающейся только одной точки зрения... Я призываю всех подняться против прилизанной посредственности и отвратительного довольства своей эпохой. К Ницше же восходит музилевское понимание философии как бесконечного множества духовных экспериментов, обнаруживающих необозримое поле возможных интерпретаций мира. Как и Йитс, Музиль - вопреки рациональному складу ума - тяготел к мистическому постижению мира и в этом отношении находился под влиянием Якоба Беме и Сведенборга. Сам Музиль признавался, что его не интересует реальное объяснение события: "Меня интересует духовно-архетипическая, если угодно, призрачная сторона бытия". Взятый у Метерлинка эпиграф к первому роману свидетельствует о внутренней тяге к таинству, сокрытому во мраке, и неспособности языка выразить глубинное в жизни: ...все, выраженное в словах, странным образом утрачивает свою значительность. Нам кажется, что мы достигли дна пучины, но едва мы всплываем на поверхность, как видим, что капля воды, сверкающая на конце наших бледных пальцев, не напоминает более моря, откуда она взята. Мы думаем, что открыли грот, полный драгоценных каменьев, но когда мы достигаем света, в наших руках оказываются только фальшивые камни и куски стекла, а между тем сокровище неизменно сверкает во мраке. Подобно Э. Маху, Р. Музиль в попытке понять структуру человеческой личности интересуется соотношением внешнего и внутреннего мира человека, многообразием взаимосвязей человеческой психики и "всего сущего". Влияние Маха наиболее ощутимо в новеллах сборника Соединения (Искушение тихой Вероники и Совершенство любви), над которым писатель, по его словам, работал более двух лет "дни и ночи напролет" (1909 - 1911 гг.). 631 В своеобразном художественном эксперименте Музиль пытался практически полностью снять разграничение между внешним и внутренним миром, свести повествование к детальному изображению "чистого" сознания, воспринимающего и отражающего не столько объективную действительность, сколько процессы человеческой психики. "Соединения" тематически примыкают к миниатюрам Петера Альтенберга из его книги "Сказка жизни" (1908). Музиль доводит принцип "Verinnerlichung" ("погружения внутрь"), свойственный импрессионистской литературе, до абсолюта, до его логического предела. Социальная действительность полностью исчезает из поля зрения повествователя, уступая место психологическому эксперименту, осуществляемому с почти научной строгостью и точностью анализу в общем-то банальных ситуаций и переживаний. Молодого Музиля очень угнетало неприятие, отсутствие откликов на его литературные эксперименты. До самой смерти он так и остался "невидимкой", успевшим, однако, осознать, что "новое слово" требует "нового времени", современники же глухи к нему... Музиля всегда волновала тема читательского восприятия и - шире - взаимодействия сознаний читателя и писателя, учеников и учителей, новых и старых идей. Говоря о влияниях, он пишет о "превосходстве юности, для которой величайшие умы как раз на то и пригодны, чтобы пользоваться ими по своему усмотрению": "Чем значительнее ученик, тем меньше он похож на своего учителя". Трудно до конца понять Роберта Музиля вне связи с австрийским менталитетом и культурой страны, давшей миру почти одновременно с ним таких крупных писателей, мыслителей и поэтов, как Ф. Грильпарцер, Ф. Верфель, Ф. Кафка, Й. Рот, Г. Брох, С. Цвейг, П. Хандке, Р. Шаукаль, А. Вильдганс, Т. Бернхард, 3. Фрейд, К. Лоренц, Ф. Брентано, А. фон Мейнонг, X. фон Эрен-фельс, Э. Мах, О. Вейнингер, Л. Витгенштейн, М. Шлик, М. Бу-бер, Ф. Эбнер, О. Шпанн, К. Поппер, П. Фейерабенд. Трудно привести другой пример страны с таким всплеском интеллектуальной энергии в столь короткое время, столь не вяжущимся с определением Австро-Венгерской империи как "европейского заповедника благопристойного разложения (возвышенного упадка)". Характерный для австрийского менталитета усложненный подход к действительности, своеобразно дифференцированное чувство реальности, благодаря которому в Австрии главным образом в XIX веке научились элиминировать конфликты (в том числе и политические), просто не замечая их, - всему этому можно найти сколь угодно много примеров, при- 632 чем не только в области философии. Присущая австрийцу странная двойственность в восприятии действительности, колебание между видимостью и реальностью, с наибольшей остротой проявившееся в духовной атмосфере венского "fin de siecle" *, доверчивость к бытию в соседстве с недоверчивостью к объективной действительности, - все это породило климат, не только благотворный для формирования множества (в том числе и взимоисключающих) философских позиций, но и позволяющий зримой, осязаемой реальности таять в призрачной игре возможностей. Обостренное восприятие возможностей, о котором, к примеру, пишет Музиль, нюансировано в Австрии гораздо в большей мере, чем чувство реальности. Призрачность земной действительности переплетается с ее грубо вещественной данностью настолько, что имманентность незаметно перетекает в трансцендентность и обратно, давая возможность выбирать по вкусу либо ту, либо другую, так что, по слову Германа Бара, поэта, творившего на рубеже веков, сущность "австрийскости" красноречиво включает в себя возможность "наслаждаться в воздержании, роскошествовать в аскетизме и благочестиво творить зло". Роберт Музиль подвел иронический итог этой традиции, следующим образом резюмировав сосуществование универсалистских течений и аналитического, логико-лингвистического процесса: "Один склад ума удовлетворяется тем, что стремится к точности и придерживается фактов; другой не удовлетворяется этим, а охватывает всегда все и выводит свое знание из так называемых вечных и великих истин. Один выигрывает при этом в успехе, а другой в широте и достоинстве. Пессимист мог бы, разумеется сказать, что результаты одного ничего не стоят, а результаты другого не в ладу с истиной". ЖИТЬ ПОЗИТИВНО Думаю, мало найдется людей, пребывающих в состоянии такой же, как и я, неустроенности, если, конечно, не считать самоубийц, участи которых мне вряд ли удастся избежать. Р. Музиль Даже в наше трагическое тоталитарно-апокалиптическое время мне посчастливилось встречать творцов, принципиально непродающихся. Они предпочли смерть, нищету, страдания успеху. * Конец столетия (франц.). 633 Нет большего осквернения духа, нежели торговля божьим даром. Проституция благородна по сравнению с этим. Когда же продаются национальные дарования, к тому же маскируясь искренностью, оправдания этому нет. Это - самое тяжелое преступление перед нацией... Творчество плохо кормило Музиля, как почти всегда случается с неангажированными художниками. И как художник, который не продается, он отказался от карьеры, чтобы даже ею не связывать себя. Надо его знать, чтобы оценить, легко ли ему далось это. И тем не менее... Все больше углубляясь в Человека без свойств, он забыл свои собственные свойства, все реже отвлекаясь заботами о хлебе насущном. Но ведь презрение к славе парадоксальным (а на самом деле вполне естественным) образом уживалось в нем с честолюбием и удивлением по поводу громкого успеха менее значительных, но более признанных собратьев по перу, точно так же, как сомнение в собственном таланте - с ощущением равенства со звездами первой величины. Его всегда волновали подводные течения, ведущие к публичному успеху, он даже намеревался исследовать секреты восхождения одних и отвержения других. Это извечная тема: как самые талантливые становятся изгоями, а пройдохи, владеющие локтями куда лучше, чем кистью или пером, решают-рушат их судьбы. Зависть к другим писателям! Ты всеми покинут, твое оружие в обломках, ты слышишь приветственные клики и музыку, сопровождающие триумфальную колесницу любимца фортуны, - разве это не трагическая ситуация? Мне не суждено стать писателем в Австрии... Ни одна из австрийских земель не притязает на меня. А почему, собственно, не притязает? Потому что они слишком провинциальны, чтобы знать обо мне, и нет никакого сородича, который бы подсказал и помог. Но разве не отказались меня принять также и в Немецкую Академию искусств? Когда, как я слышал, незначительное меньшинство предложило мою кандидатуру, большинство отклонило ее с поистине космическим обоснованием: что для подлинного художника я-де слишком интеллектуален. Есть, видимо, что-то такое во мне и в моей жизни, что оказывает здесь влияние. "Человек, застегнутый на все пуговицы..."! Но можно ли сотрудничать с этими людьми?! И в то же время тех, кто проявляет ко мне дружелюбие, я мерю вовсе не такой строгой меркой, как чужаков! Тут меня отличает непоследовательность, в которой надо еще разобраться. 634 И все-таки я питаю совершенно наивное убеждение, что поэт представляет собой высшую цель человечества; причем ко всему к этому я еще и хотел бы быть великим поэтом! Какое тщательно от самого себя запрятанное себялюбие! Я столь же известен, сколь и неизвестен; но в результате получается не "наполовину известен", а какая-то странная смесь. Он трудно писал и чем дальше - тем труднее. Его требовательность к себе нарастала вместе с мастерством, его задачи были непомерны, а силы слабы. Он мало публиковал. Как и Джойса, его терзали сомнения в правильности выбранного пути, как и Джойс, он не сошел с него... Как и все скептики, Музиль не шел на поводу у слащавости и благостности, когда речь заходила о человеке. В то время, когда в прекраснодушной наивности Франк и Верфель твердили: "Человек добр!" - он писал: человек - это нечто бесформенное, безмерно пластичное, на все способное. И, похоже, станет еще хуже... Эмигрировав, Музиль в полную меру испытал все то, о чем писал в Человеке без свойств. К острой нужде присоединилось мучительное отчаяние полного духовного одиночества и невозможности реализации замыслов. Новые планы разбивались об острые утесы открытых им же жизненных реалий. ЧЕЛОВЕК БЕЗ СВОЙСТВ Заблуждаясь, идем ли мы вперед? Один из схолархов современности сказал о нем: "Среди живущих немецких писателей нет никого, в чьей посмертной славе я был бы так уверен". Его книги не покупали и не читали; наверное, никогда не будут покупать и читать - за исключением все той же тысячи или нескольких тысяч человек. - Шестнадцатилетний подросток, сказал я, это всего лишь трюк. Сравнительно простой и потому податливый материал для воплощения тех механизмов душевной жизни, которые во взрослом человеке осложнены слишком 635 многими наслоениями, здесь исключенными. Состояние повышенной раздражительности. Но изображение незрелой души вовсе не есть проблема сама по себе - это только средство для воплощения или хотя бы нащупывания того, что именно не вызрело в этой незрелости. Уже в Смятении воспитанника Терлеса мы находим всю цивилизацию: варварство, тотальную деградацию, жестокость, утрату цельности мира, человеческое одиночество, заброшенность, страх. Воспитанник закрытой школы растревожен проблемами изоляции, униженности, дикости, сексуальности. Ученики-садисты организовали тайную камеру ужасов. Их цель - травить, подавлять одного с помощью другого, наслаждаться слабостью и мольбами жертв, упиваться властью. Изолированный слабый человек перед ужасом внешнего мира. Внешне все добропорядочно и благостно, но Музиль уже видит призрак концентрационных лагерей в душах людей. Если Райтинг - мелкий разгулявшийся тиран, то Вайне-берг - теоретик, обоснующий собственный садизм мистической жертвенностью, бесстрастно философствующий о том, что для "чудесного механизма" вселенной единичный житель Земли все равно ничего не значит. Зверство в облатке мифологизирующей "возвышенности" распознано молодым писателем задолго до возникновения фашизма. Райтинги и Вайнеберги, запишет Музиль через десятилетия, - сегодняшние диктаторы в зародыше. Терлес - это терзание юноши, столкнувшегося с иррациональностью жизни, осознание крушения иллюзий Просвещения, еще один "портрет художника в юности", созревание души творца во враждебном, безжалостном мире, где верховодят Райтинги и Вайнеберги. Как и Джойс, Музиль-Терлес изображает реакцию духовной личности на иррациональный мир-молох, подобный сумасшедшему дому*. Юному воспитаннику кажется, что тут он нащупал разрыв в причинной связи, нечто из области небытия или бесконечности, отвечающее его представлению о ненадежной жизни. Ничто теперь не прочно, всюду зияет пустота... Тщетно ищет он "разгадки всех загадок" в философской системе Иммануила Канта и решается стать "другим"; анализирует, неутомимо пытаясь понять природу смертного: результат - растерянность. Убежав из интерната, он еще раз описывает * Джойса сближает с Музилем ироническое отношение к себе и к миру. Мысль Музиля: "так изобразить любого шута и простака, чтобы автор неожиданно почувствовал: это ведь отчасти и я сам", - вполне джойсовская! 636 волнующую ситуацию: "Во мне есть что-то темное, скрытое за мыслями, что-то, чего нельзя измерить мыслями, жизнь, которую не выразить словами, - и все же это моя жизнь". Вызывает восхищение интеллектуальный уровень романа, который выходит за рамки "проблемы возмужания". С большим искусством Роберт Музиль (которому в пору написания этой книги было всего двадцать три года) описывает духовное приключение, где внешние события играют незначительную роль. Эта блестящая книга, смело совмещающая в себе исследование, слава богу, не роман: не роман в том смысле, в каком Гете сказал, что все в своем роде законченное по необходимости должно выбиваться из своего рода и становиться чем-то ни на что не похожим. В Терлесе мы уже обнаруживаем свойственную зрелому писателю философичность, облеченную в форму вкраплений-эссе, вмонтированных в ткань художественного произведения. Наиболее отчетливо просматриваются "следы эмпириокритицизма": сказывается влияние Эрнста Маха, анализ философии которого Музиль предпримет в диссертации, представленной к защите в 1908 году. Впрочем, уже пятью годами раньше, в период работы над Терлесом, Музиль формулирует идеи философии истины, созвучные современной эпистемологии: Мысль... становится живой лишь в тот момент, когда к ней добавляется что-то, не относящееся к мышлению, к логике, и тогда мы ощущаем ее истинность по ту сторону всяческих оправданий. Есть истины, но истина не существует. Я вполне могу высказать два абсолютно противоположных друг другу суждения и быть в обоих случаях правым... Наверное, можно согласиться с мнением, согласно которому идейно-философское самоопределение писателя во многом определилось махизмом. Г. Арвон: Представленная в 1908 году к защите диссертация удостоверяет, так сказать, твердое намерение ее автора окончательно разобраться в себе самом и создавать свои литературные произведения, руководствуясь определенными принципами, которые он выводит с помощью Маха и, прежде всего, споря с ним. 637 Музиль-философ и культуролог, предвосхищая Поппера и Фейерабенда, не приемлет систем-идеологий, сковывающих жизнь и культуру (в частности Закат Европы Шпенгле-ра), - он сам называет это "революцией души против порядка", "периодическим крахом любых идеологий": "Они постоянно находятся в искаженном отношении к жизни, и жизнь с помощью повторяющихся кризисов избавляется от них, как растущий моллюск избавляется от ставшего ему тесным панциря". Эволюция духа - отмирание и рождение новых идей, цель творца - "открывать все новые решения, взаимосвязи, сочетания, переменные величины, формировать модели протекания событий, изобретать привлекательные образы возможного человеческого бытия, изобретать внутреннего человека!". Музилю близки бергсоновские идеи приоритета интуиции как способа глубинного "схватывания" сущностей, "динамической морали", подвижности истины, нерациоидного познания "причин и тайных механизмов" человеческого существования. Роман вообще, роман идей особенно, - это всегда высказывание автора о мире, авторское видение человеческого существования в нем. В очередной раз не вникая в проблему героя и автора, alter ego писателя, не могу не повторить, что большой роман - это большая душа пишущего, его рефлексия, его переживание бытия. Человек - это всегда мир, роман - это мир автора-человека, мир его образов и идей. Даже "многосубъектность", присущая интеллектуальному роману, попытка изобразить ситуацию с позиции нескольких, не совпадающих друг с другом сознаний, - только способ умножения собственного, авторского, разные измерения его. Уже в первых "пробах пера" Музиль стремится, главным образом, к изображению внутреннего космоса человеческой души, скрупулезному анализу внутреннего мира, фиксации психологических импрессий. Кредо молодого писателя сформулировано с предельной ясностью: "быть ученым, который помещает свой внутренний организм под микроскоп и радуется, находя что-нибудь новое". Поиск нового в равной мере относится к предмету изображения и к стилю произведения, ибо "старая наивная манера повествования уже не соответствует современному развитию интеллекта". Der Mann ohne Eige nschafte n, Человек без свойств, эта неоконченная гигантская эпопея странствий души, новая Человеческая комедия, - куда глубже той 638 темы, которую мы ей навязываем - упадка империи Габсбургов; скорее это художественно-философский Закат Европы, Закат Мира. (Эта гротескная Австрия-Какания * - особенно яркий образец современного мира). В распаде Какании, в ее пассивности, в страхе перед зарождающимся новым Музиль - через грядущий фашизм - разгадал причины заката: судорожное цепляние за отжившее, за труп. Из отсутствия будущего вырастают ужасы настоящего: скепсис, ирония, утилитаризм, крайний эгоизм. Каждый замыкается в себе и гребет под себя, начинается пир во время чумы. Человеку без свойств остается только боль. Это книга о нас... Ульрих, человек без свойств - трагедия неудачника-одиночки, противостоящего всему миру и не способного ничего изменить. В этом мире происходит обезличивание людей, распад индивидуальности, апокалиптический рост милитаризма и бюрократии - и всему этому каждый вынужден ставить заслон лишь в форме собственного "я". Музиль остро ощущал безвыходность грядущего человека: либо стать соучастником, либо - неврастеником. Вот почему Ульрих и сам автор предпочитали подлости мира пассивность и одиночество. Писавшийся четверть века Человек без свойств - духовное освоение мира, раздумье о жизни, ее истолкование, гигантское философское эссе, ставящее под сомнение простоту, взаимную обусловленность, причинность мира, самое время. Связь вещей - только поверхностный, наивный, искусственный срез бытия, бесконечно упрощающий бесконечную сложность существования. Ему пришла в голову одна из тех, казалось бы, отвлеченных и несуразных мыслей, которые часто вдруг становились для него жизненно важными: он подумал, что порядок, которого жаждет в этой жизни обремененный, тянущийся к ясности человек, - не что иное, как порядок повествовательного искусства! Несложного искусства, которое заключается в том, чтобы сказать: "После того, как это произошло, случилось то-то". Это - простая последовательность, отражение подавляющего многообразия жизни в успокаивающей одно- * В самом этом ироническом термине обыгрывается сокращение k.-k. (kaiserlich-kuniglich) - "императорско-королевский", официальное обозначение, принятое в Австро-Венгерской империи. 639 линейности, как сказал бы математик, нанизывание всего того, что произошло во времени и в пространстве, на одну нить, на ту самую пресловутую "нить рассказа", которая является также и жизненной нитью. Счастлив тот, кто может сказать "когда", "прежде чем" и "после"! Пусть даже с ним случилось недоброе, пусть даже довелось ему корчиться в муках; как только ему удается воссоздать события в их временной последовательности, он начинает чувствовать себя вольготно, словно солнце согревает ему живот. Большинство людей - рассказчики по отношению к самим себе. Они не любят лирики, а если в нить их жизни вплетается хоть немного "потому" и "в силу того", то они отбрасывают всякие размышления, выходящие за пределы этих слов; они любят естественную последовательность событий, потому что она похожа на необходимость, и чувствуют себя защищенными от хаоса, если им кажется, что их жизнь подчиняется определенному течению. И Ульрих заметил, что он утратил это первозданное эпическое сознание, которого люди еще придерживаются в своей частной жизни, в то время как в жизни общественной все уже предельно отдалилось от повествовательного искусства и не следует определенной "нити", а расползается по лабиринту бескрайней поверхности. Музиль был декадентом: не занимающим определенной позиции, не принимающим чью-то сторону, не знающим, куда его приведет собственная мысль, больше вопрошающим, нежели дающим ответы, больше устрашающимся, чем страшащим других. У декадента не возникает вопросов, чему он служит и для чего извлекает на свет. Это не безответственность - он изображает то, что ему открылось. Всем моим произведениям не хватает одного - умения, когда я что-то закончил, спросить: для чего я все это извлек на свет? Чего я хочу?.. Я не занимаю определенной позиции, я не знаю, куда приду, куда приведет меня мысль? Можно сказать, что там, где, вроде бы, полагалось искать решения, проза Музиля предлагает всегда только гипотезы. Да: разобщенность, отчуждение, одиночество, невмешательство... "Обычное отношение индивидуума к такой огромной организации, как государство, - это невмешательство". И еще: пропасть, разверзающаяся между индивидом и миром. Для современного человека, который играючи пересекает океаны и континенты, нет ничего более невозможного, чем найти дорогу к людям, живущим за углом... А отсюда - безразличие, равнодушие, жестокость. Внутренняя пустота, невероятное смешение чуткости к частным и равнодушия к общим вопросам, потрясающее одиночество человека в пустыне частностей, его тревога, злоба, беспримерный сердечный холод, жадность к деньгам, равнодушие и жестокость, отличающие наше время... Только ли наше? Экзистенциальное чувство одиночества и абсурда зрело давно - бездны Паскаля, откровения Гамана, Якоби, Киркегора, жизне-чувствование Эдгара По, Клейста, Бодлера, затем - мир Достоевского... Что это было? Постепенное прозрение? Или предчувствие апокалипсиса такой цивилизации? Или боль? Или неврастения? Интересная тенденция: чем нас больше, тем более мы чужды друг другу. Мегаполисы как утрачиваемая человечность. А, может, просто мы стали честнее? не закрываем глаза на то, что существовало во все времена? Жизнь, которая нас окружает, лишена понятия системы. Факты прошлого, факты отдельных наук, жизненные факты захлестывают нас самым беспорядочным образом. Это какой-то вавилонский сумасшедший дом; из тысячи окон к путнику одновременно обращаются тысячи разных голосов, мыслей, мелодий, и естественно, что человек делается игралищем анархических устремлений и мораль расходится с разумом. Не правда ли - прустовский стиль, прустовский мотив? До чего подобно подобное воспринимает мир... Музиль остро переживал эйдосы свободы, равенства, прогресса и протестовал против бредней об автоматическом восхождении вверх. Цивилизация - не эскалатор и не лента конвейера. Несоответствие техники сознанию ведет мир по дороге к сумасшедшему дому. В его подвалах Гефесты куют чудеса, а в верхних этажах эти же чудеса заставляют свихнуться управителей. Такова эпоха свершений-разочарований. Чем великолепней свершения, тем горше расплата. Мы приписываем Музилю нечто несовместимое с его мировосприятием - грядущий переход к коллективизму, которым якобы 641 должна была завершиться эпопея человека без свойств. Нет, развенчивая мир старый, он не питал иллюзий насчет нового. Если бы его тоска по архимедовой точке опоры завершилась ее отысканием, то культура утратила бы самого Музиля, ибо его сущность - недоверие к любым программам, идеологиям, системам. По настоящему целеустремленное искусство не обращается к злободневности - это не свойство искусства, а свойство самой злободневности, которая никогда бы и не стала злободневностью, если бы не была уже прежде осознана с помощью внехудожественных средств и с их же помощью на нас не воздействовала. Мое отношение к политике состоит, в частности, вот в чем: я принадлежу к числу недовольных. Мое недовольство отечеством осело налетом мягкой иронии на страницах "Человека без свойств". Я убежден также в несостоятельности капитализма или буржуазии, но я не могу решиться встать на сторону их политических противников. Конечно же, дух вправе быть недовольным политикой. Но, очевидно, уравновешенным людям дух, не способный к компромиссам, представляется слишком индивидуалистическим. Когда мне случайно попадались в руки программа политической партии или текст парламентской речи, я лишь утверждался во мнении, что речь в них идет о низших видах человеческой деятельности, ни в малой мере не затрагивающих нашу внутреннюю суть. Однако в основе такого отношения лежал старый предрассудок... Мне ведь наш мир нравился. Бедные в нем страдают: тысячи их безымянных теней образуют цепочку, тянущуюся от меня к животному миру. Собственно, еще ниже, поскольку ни одно животное не живет в таких неестественных для него условиях, в каких приходится жить многим людям. А богатые мне нравились за то, что их богатство разительно противоречит скудости их духовной жизни... А религия нравилась мне за то, что все мы давно неверующие, но преспокойно продолжаем обитать в христианских государствах. Почему, собственно, человек без свойств? Потому что свойства - это стандарты, условности, готовые платья, чувства и качества эвримена, программа, обреченная на провал. Быть без свойств - тоже не сахар, скорее чистая горечь, но все же это, пусть жалкая, но свобода. Что от меня осталось? - вопрошает Ульрих. Храбрый и неподкупный человек, воображающий, что ради внутренней своей свободы он признает лишь немногие внешние законы? Внутренняя же эта свобода состоит в том, что ты можешь ду- 642 мать как угодно, что в любом положении знаешь, к чему не надо привязываться, и никогда не знаешь, к чему же все-таки привязаться... Отличительная черта "человека без свойств" - не противоречие со всеми и даже не трагичность противостояния миру, но принципиальная невозможность разрешить "многостороннюю проблему этического самоопределения", осознание отсутствия однозначных решений, ясное понимание сущностного многообразия вещей и идей. Духовность - это отказ от роли пророка, учителя, спасителя человечества, это океан альтернатив, это принципиальный запрет на императивность искусства и право художника "звать за собой". Музиль рано пришел к перспективизму - осознанию равноправия точек зрения, восприятий мира, мировоззрений. "Бесхарактерность" Музиля во многом совпадает со звучанием разных внутренних голосов в душах героев Йитса и Джойса, с их выступлением против зашоренных, твердолобых идеологических и этических си-стем-неприступных крепостей. Любопытно, что к понятию "человека без свойств" можно отнести дневниковую запись Л. Н. Толстого, человека в высшей степени зашоренного и тенденциозного, но утрачивающего эти свои человеческие качества в собственном художественном творчестве, далеком от "толстовства": Одно из величайших заблуждений при суждениях о человеке в том, что мы называем человека умным, глупым, добрым, злым, сильным, слабым, а человек есть все: все возможности, есть текучее вещество. Человек без свойств - ответ Музиля общественной традиции "повторения подобного", движения без развития, механической повторяемости социальных явлений без творческого участия человека, исчезновения активного, действенного "Я". Человек без свойств - это одновременно "открытие внутреннего человека" и "духовное освоение им мира", человеческая открытость и неприязнь к духу косности и сектанства, способность к эволюции и отказ от законсервированных в формалине форм. Сам Музиль под "аморфностью" человеческого характера и сознания понимал их способность принимать многие формы - от "повторения подобного", капитуляции перед миром и другими до крайних форм новаторства и индивидуализма. При этом у "массо- 643 вого человека" доминирует первое, у творческого - второе. В этом отношении идеи Музиля вполне созвучны тому, что в это время писал С. Цвейг в очерке о Стендале: Все мы подвержены неосознанным влияниям в большей степени, чем предполагаем сами: воздух эпохи проникает в наши легкие, даже в сердце, наши суждения и взгляды и бесчисленные суждения и взгляды наших современников трутся друг о друга и стачивают свои острия и лезвия, в атмосфере невидимо, как радиоволны, распространяется внушение массовых идей; т. е., естественным рефлексом человека является отнюдь не самоутверждение, а приспособление своего образа мыслей к образу мыслей своей эпохи, капитуляция перед чувствами большинства. Я не согласен с концепцией главного героя как "спасителя", представителя "сецессиона", стоящего над миром и эпохой. Уль-рих - homo potentialis, человек возможностей, который "повторению подобного" предпочитает поиск, переоценку, открытость, даже активность, направленную на предотвращение коллапса, к которому движутся "патриоты", организаторы всех "параллельных акций". Ульрих - духовное начало в мире тотальной мобилизации и догм. Ульрих не лишен индивидуальности, как считают наши, наоборот - он единственная недогматически мыслящая личность среди участников "параллельной акции", представляющих "действительность". Сам Музиль констатировал: "Таким образом, основная тема целого: столкновение человека возможностей с действительностью". "Бессвойственность" Ульриха - это свойство духовной личности, при всей ограниченности возможностей и сил, противопоставить статике, порядку, недвижимости, массовости - "иное состояние", движение духа, динамическую мораль, хрупкое новое. Этот порядок не такой прочный, каким прикидывается; любая вещь, любое "я", любая форма, любой принцип - все ненадежно, все находится в невидимом, но никогда не прекращающемся изменении; в нетвердом - больше будущего, чем в твердом, и настоящее - не что иное, как гипотеза, которую ты еще не отбросил. Ключ к пониманию главной идеи романа - идея Ульриха, согласно которой "в области абстракции происходят сегодня более существенные вещи, а менее значительные в действительности". Абстракция - зерно нового, которое - вопреки всему - прорастет сквозь бетон "действительности". По той же причине Музиль 644 придавал поэтическому искусству значимость, "далеко превосходящую значимость всех других видов человеческой деятельности". Ибо "добывать гормон фантазии" - это значит: строить новую жизнь... Человек без свойств - разлад с обществом и одновременно сатира на него: вчерашнее, сегодняшнее, грядущее. Почти свиф-товская сатира: отчаяние без проблеска надежды. Сатира как венец и конец искусства - приговор себе. От Аристофана и Лукиана до Жене и Беккета сатира стояла на той ступени художественного развития, где начинался отказ от искусства: это - предсмертный хохот язвительного висельника. Сатира как порождение искусства и его безнадежная противоположность, говорил Карл Краус. Когда мы приписываем музилевской формуле: "Не знаю, чего я хочу!" - победу материала над писателем, мы лицемерим. Ибо отказ от желания для человека могучего ума - свидетельство его освобождения от заданности, завершенности, однозначности материала. И, следовательно, победа материала над писателем - это его свобода. Стиль Человека без свойств напоминает кафковский *: сосредоточенность на детали и притча, упрощение и высшее обобщение, снижение сложности до примитива и примитив, восходящий к высшей сущности. Фрагментарность, хаотичность, нарочитая бессвязность, неустойчивость, мнимость времени, незавершенность... Есть что-то символическое в том, что Человек без свойств оказался неоконченным. * Музиль был одним из первых рецензентов Кафки. В музилевском понимании "бессвойственности" - не только "человек без свойств", но и сам роман "без свойств": структурная неоднородность, бессистемность, многоуровневость, экспериментальность, разобщенность персонажей, множество авторских отступлений, эссеистские вкрапления, философский диалог, стирание границ между искусством и наукой, внедрение в роман параллельно истории - людей истории и анатомии идей. Фактически реализуется эстетика творцов "интеллектуального романа", работающих одновременно с Музилем. Г, Брох: То, к чему стремилась философия, - дать представление о мире и на основе этого представления отыскать путь к этике и к определению ценностей - эта задача философии, очевидно, теперь стоит перед поэзией и, в особенности, перед эпической поэзией. 645 Т. Манн: Осуществилось то слияние критической и поэтической сферы, которое начали еще наши романтики и мощно стимулировала философская лирика Ницше; процесс этот стирает границы между наукой и искусством, вливает живую, пульсирующую кровь в отвлеченную мысль, одухотворяет пластический образ. Уже одного начала, не имеющего никакого отношения к роману, достаточно для того, чтобы нам стали ясны масштабы мысли художника. Грузовик сшиб пешехода. У места происшествия - двое. Дама почувствовала что-то неприятное под ложечкой, что она вправе была принять за сострадание; это было нерешительное, сковывающее чувство. Господин после некоторого молчания сказал ей: - У этих тяжелых грузовиков, которыми здесь пользуются, слишком длинный тормозной путь. Дама почувствовала после таких слов облегчение и поблагодарила внимательным взглядом. Она уже несколько раз слышала это выражение, но не знала, что такое тормозной путь, да и не хотела знать; ей достаточно было того, что сказанное вводило этот ужасный случай в какие-то рамки и превращало в техническую проблему, которая ее непосредственно не касалась. Мировоззрение эвримена: глубинное безразличие ко всему, иллюзорный мир пустых фраз. Самоуспокоенность и самоуспокоение. Подавление тревоги. Отсутствие сопереживания, боли. Свобода от ответственности. Это человек-боль отвечает за все, мерлок живет в безболезненном мире. (А, может быть, так и надо? Конечно, только так и надо - мое спокойствие превыше всего. Мой покой, моя страна, мой народ... uberalles). Обыватель, законопослушник, ханжа, патриот, "честный средний человек" - благопристойная оболочка, скрывающая самую страшную катастрофу - фашизм в нас. Вот о чем повествуют первые десять строк... Музиль был не просто зеркалом упадка - упадка человека, культуры, государства, - он был визионером, узревшим за первыми, еле видимыми симптомами распада ужасы грядущего, надвигающийся тоталитаризм... 646 Активность, пассивность... как они связаны. Активность одних возможна благодаря пассивности других. Инертность масс - вот что рождает действенность героев. Ощущение, будто не люди управляют обстоятельствами, а обстоятельства массами - в целом верное ощущение, если обстоятельство - фюрер. Мы ведь не живем - мы отбываем жизнь, как солдаты - службу, арестанты - срок, недужные - госпиталь. Погружаясь в дерьмо, мы уповаем на чудо: на освободителя, который придет и вызволит нас. Мы неистовствуем от счастья, когда он приходит: мясник - в стадо. Творец-аналитик, Музиль ищет истоки этого грядущего, цивилизации-деградации. И находит их: анонимность, безответственность, тотальность, бескультурье... Благодаря виртуозно развитой косвенности сегодня обеспечивается чистая совесть каждого и общества в целом; кнопка, на которую нажимаешь, всегда белая и красивая, а то, что происходит на другом конце проводки, это уже дело других, которые в свою очередь нажимают кнопки. Разделение нравственного сознания, это ужаснейшее явление нашей жизни, существовало всегда, но отталкивающе чистую совесть оно приобрело лишь в результате всеобщего разделения труда. Разобщенность, эгоизм, самоуспокоенность лишают людей всего: счастья, любви, идеалов, свободы... Впрочем, видимости идеалов и любви есть, но в лице Диотимы, прекрасной и агрессивной самки. Видимость культуры, видимость идеалов, видимость любви. Последние прибежища: сексуальность и война. Ю. Нагибин: Я опять потревожу тени Пруста и Джойса. В каждом из трех великих романов: "В поисках утраченного времени", "Улиссе", "Человеке без свойств" есть большая эротическая сцена, выписанная с таким мастерством, размахом и вдохновеньем, что нет сомнений в их концептуальной важности. У Пруста это замечательное взаимособлазнение барона Шарлюса и жиле-точника Жюпьена, орхидея и шмель, у Джойса - видение хромой девочки Блюмом в вечереющем парке, у Музиля - это сцена подглядывания за больным эротоманом. Если у Пруста есть социальная окраска, то у двух других авторов - лишь физиологическое падение современного человека. Причем презрение Музиля относится не к несчастному извращенцу, а к подглядывающему. Но вспомнил я об этих сценах вот 647 почему: на вершинах изощренного мастерства Музиль по меньшей мере не уступает Прусту и Джойсу. Музиль (подобно Т. Манну, Верфелю, Броху, Гессе, Деблину) шел навстречу взыскательному, изощренному читателю, ждущему от автора не развлечения, но интеллектуального блеска, остроты ума, глубины проникновения в бессознательное, помощи в постижении и освоении мира. Синтез искусства, философии и науки требовался для удовлетворения высоких запросов. Человек без свойств как бы иллюстрировал декларацию Гессе, согласно которой "сверхинтеллектуальная книга может одновременно быть такой поэтичной". Сам Томас Манн назвал роман "величайшей прозой, сравнимой с самыми высокими образцами, которую вообще может предложить наша эпоха". С Человеком без свойств и Волшебной горой* в искусство вошел новый жанр "субъективной эпопеи", гигантских интеллектуальных эссе, насыщенных размышлениями о человеческом уделе и направленных не столько к сердцу, сколько к мысли читателя. Некогда Флобер упрекал Толстого за философичность романов, а романы Золя шокировали публику натурализмом - так меняются вкусы. Охватить всю проблематику Человека без свойств невозможно: государство, бюрократия, история, право, общество, прогресс, человеческие отношения, прошлое, настоящее, будущее - все. Но прежде всего - человек: Ульрих, Арнхайм, Диотима, Лайнсдорф, Штумм фон Бордвер, Кларисса, Агата, Майнгайст, Мосбруггер: каждый - притча, слой бытия, архетип, символ человека. И главный среди них - Ульрих, совокупность возможностей, потенциальный человек, для которого нет ничего раз и навсегда установленного, который не верит в однозначность, заданность, определенность, человек-самообновление, человек, ищущий полноты существования и не доверяющий никаким условностям, кроме собственных убеждений: лишь выражая себя, человек становится самим собой... Он формируется обратным воздействием того, что сам создал. Даже мотив инцеста - противоестественной связи с Агатой - не столько дань мифу, сколько протест: продолжение романтического бунта против филистерства и его ханжеской нравственности. * Сам Музиль, естественно, ощущал эту близость, хотя - при множестве творческих параллелей - отношения между двумя авторами "интеллектуального романа" были скорее напряженными, чем близкими. Обращаю также внимание на определенное подобие Ульриха и Ганса Касторпа. 648 Начинают звучать все громче и громче байроновские "Стансы к Августе" - тема запретной любви Geschwister (удивительно, что в русском языке нет ни одного слова для обозначения брата и сестры, их родственной общности), и соловьиные трели Ульриха заглушают басок Штумма, все еще хлопочущего о "параллельной акции", и контральто Диотимы, стремительно выскальзывающей из общественной деятельности в душную сферу сексуального беспокойства, и под конец лишь томительный,