начинает слабеть, то есть как будто ОН на секунду отвлекся от меня, а затем, когда взялся снова, а он еще снова брался, то все равно, как будто с меньшим жаром, с более равнодушными чудачествами, без такой страсти, а потом вдруг как-то раз! -- и совсем отвернулся в другую сторону, и я словно в пустоту полетела, и смотрю: бегу что есть сил сквозь разреженный осенний воздух, несмотря на всю усталость, в общем, отпустил, то есть поступил со мной не как обычный мужчина, который все заводится и заводится, и до такой степени распалится, что, пока не кончит -- не выпустит, он чего доброго прибьет, если ему не дать, хотя я иногда на такой риск шла, из злобы шла или чтобы еще дороже быть: я, мол, такая, меня голыми руками не возьмешь, -- а здесь ОН охладел, как будто у него на меня сначала здорово встал, а потом сменилось настроение, расхотелось, разонравилась, что ли. я ему, и хотя я прекрасно понимала, что его ласка стоит мне не меньше смерти, а все-таки обидно сделалось, и я даже бестолково оглянулась по сторонам, куда он, мол, делся, мучитель! Я скажу еще, что его мучения не были по-человечески сладки, то есть хочу сказать, что, бывает, тебя по морде лупят, а ты хочешь, ну, мазохизм, хотя я по этой статье не очень прохожу, только в редких случаях, вот с Дато, например, а так я скорее сама могу двинуть, а Леонардик даже умолял, но здесь не было решительно никакого наслаждения, то есть чувствовалось, что там не человек, а какое-то живое повидло, и, может быть, были раньше бабенки, некоторые кончали, когда их на кол сажали -- не знаю, но у меня до таких пределов удовольствие не поднималось, и я от этого повидла кайфа, честно скажу, не поймала. В общем, я почти до речки добежала, вся в мыле и пене, отдышаться не могу, думала, вот сейчас в воду брошусь -- и задымлюсь, как полено, и вода закипит вокруг меня -- вот до какой степени! Но в речку не бросилась остужаться, а вместо этого назад побрела, к костру... Не знаю, сколько я шла, но пришла, из темноты на них вышла, видок такой, что они сочли меня уже нездешней, вскочили на ноги, глаза вытаращили, а я говорю, падая у костра на колени: - Ребята, отбой. -- Они ко мне: что? как? -- Объясняю: -- ОН там, это ясно как день, мучил-мучил, забавлялся, как с куклой, а потом взял и отвернулся... будто у него другие, послаще мучения есть. -- Егор, тряся бородой, говорит: -- На, выпей. Отойди немного. Господи, это что же за страсти такие! -- А я рукой отвела стакан водки: -- Не надо, Егор. Я, говорю, сейчас отдышусь малость и опять побегу, теперь-то ведь точно, что ОН там!!! Выходит, голос был правильный... Голос! На хую волос! -- хамят потом, со своей стороны, мне братья Ивановичи. Тьфу! У меня даже в горле запершило, как представила. Весельчаки. Материалисты близорукие. А в приметы небось верите? В черную кошку? разбитое зеркало? или если зубы с кровью во сне увидите? А? Что молчите? Молчат. Их там не было. А Юрочка говорит: -- Неужели второй раз побежишь? -- А Егор: -- Ты на все поле орала! -- А я сижу перед ними, как на картине завтрак на траве, на корточках, и озноб меня бьет, и Егор мне на плечи пиджак свой вешает, как деревенский ухажер, и водки предлагает, но я отказываюсь, и курить мне не хочется, а тянет -- рвусь я, не поверите, назад, в поле, то есть на полную свою пропажу, как хотите, так и объясняйте, и даже не ради чего-то там возвышенного, это как бы само собой, а манит, манит меня погибель, я как бы в другой разряд перешла и не жилец на этом свете. Не потому, однако, скажу, что смерти не боялась, нет, я боялась, но я расслоилась, я и не я, одну озноб бьет, другая крылышками машет. И, конечно, так жить нельзя, я же сама лучше всех понимаю, пишу и понимаю, что нельзя, и писать об этом нельзя, ЗАПРЕЩЕНО, только этот запрет уже не Ивановичи на меня наложат, это точно! Здесь запрет иной, более тонкой организации, мне не писать, а молиться, молиться полагается, а я пишу, машу крылышками, и манит, манит меня эта писанина, расписалась, дуреха, и сама как будто снова по полю бегу, такой же озноб и жар, и дитя роковое в утробе воет, из утробы взывает не писать, угрожает выкидышем, а не сказать -- тоже нельзя, да мне и так все равно пропадать, такая уж моя планида, Ксюшечка. Так что пишу. Пишу, как бегала, и бегала, как пишу... И вот я вам что скажу. После того как я отдышалась, пришла в себя, хотя в голове все равно шум стоял, он не прошел, он так и стоял, встаю я на ноги, скидываю Егоров пиджак и вновь вступаю в темень. И напоследок им говорю: -- Не получится сейчас -- третий раз побегу. Не отступлюсь. А они глядят мне вслед, как на Жанну д'Арк, и плачут. Но неужели этот морок до второго пришествия будет клубиться? И если из меня вышла говеннейшая Жанна д'Арк, может, из вас лучше выйдет. И еще я подумала: коли от меня за версту грехом и бергамотом пахнет -- пока не забеременела, тут запах отшибло, и тоже знамение! -- раз ТАК от меня пахнет, то куда ОН от меня денется? Никуда! Прольется, не может не пролиться его ядовитое семя, его гнойная малофья! С теми мыслями побежала. И опять, как пробежала метров сорок, пошла вертеться-кружиться подо мною земля, и луч сфокусировался и напрягся повидлом и гноем, запрокинулась подо мной земля, и пошла летать я на качелях, и тот столп, что из облаков торчал, облапил меня и давай душу мучить и тело ломать, все горит во мне, ухают внутренности, обрываются, и кричу я не своим голосом, и зову не свою мамочку: мама! мамочка!! Ух! И вцепилась на этот раз в меня сила нешуточно, даже если не выебет, все равно замучит, и чувствую -- на границе своего разумения -- что становлюсь ему, извергу, все ненагляднее и краше, груди мои он сжал мертвой хваткой, норовит с корнем вырвать, чтобы кровь из разверзлых дыр облизать и высосать, а потом ноги-руки оторвать и обрубок на конец натянуть, как марионетку, ну, прямо чувствую: вот сейчас! Долго он присматривался, игрался, и не знала я уже, бегу ли я, лечу ли вверх ногами в небо и тучи, или по земле на карачках ползу, слезы падают, реву и головой мотаю, груди вырваны, бок оторван, или мертвая лежу, или что еще, то есть всякий ориентир потеряла, как будто вестибулярный мой аппарат упал, как со стены часы -- и вдребезги, такое вот состояние, приближенное к полному помешательству, и недаром Ивановичи позже в глаза мне заглядывали, первобытный хаос в них находили и участливо спрашивали: уж не поехала ли я после поля? не надобно ль подлечиться? Не надобно. И не поехала, а только поскользнулась, но тогда на поле мне не до Ивановичей было, они бы оба у меня на ладошке уместились, и я уже со всеми попрощалась, и с тобой, Ксюш, особенно, но опять -- зараза! -- сорвалось! Ну, прямо, ты понимаешь, вот-вот было -- и сорвалось!!! Такое впечатление, что опять отвлекся. Ну, что ты скажешь! Ну, знаешь, как у фригидных, уже накатит-накатит волна, и вдруг мимо, и как ты там ее ни лижи, ни раскручивай -- мимо! мимо! мимо!!! Понимаешь, Ксюш? Помнишь, как мы с Наташкой намучились? Тяжелый случай... Так и тут. Только в миллион раз страшнее и, если хочешь, обиднее. Ведь я же шла на это. Ведь это не каждый вытерпит. Ты вот, Ксюш, не вытерпишь, я тебя знаю, ты всякой боли боишься, ты даже у Рене и то зубы боишься лечить, а он все-таки муж, больно зря не сделает, и при этом француз, деликатный мужчина, а я терпела! Я хотела! Я вся, как павлиниха, хвост распустила: на! бери меня! убивай!!! Только кончи ты, гад, наконец, своей вонью и смрадом, кончи!!! Не взял. Не убил. Не кончил. И опять я вернулась к костру, к сторожам моим, к Егору с Юрочкой. Сидят зеленые, как тараканы, и их подергивает, потряхивает так, что лица, щеки, носы в разные стороны разъезжаются. Вижу: что-то они тоже почуяли недоброе. Я присела к ним, ничего не сказала. А что скажешь? И так без слов ясно. И взмолился тут Юрочка: не бегай, говорит, Ирина, в третий раз. Бог весть, что из этого выйдет, а то вдруг природа раком станет, и всем нам вместо лучше, еще хуже выйдет!.. А у самого зубы пляшут: -- Не бегай, заклинаю тебя, в третий раз, Ирочка! -- А я говорю: -- Не бзди. Хуже не будет. -- А Егор, он тоже спешит с Юрочкой согласиться: -- Как не будет? А если будет? -- И поясняет: -- Ведь так еще ничего, терпимо, тошниловка, конечно, но блевать -- не погибать, перебьемся. Поедем-ка в теплой машине в Москву! Короче, оробели конвоиры, созерцая издали эти мои бега, и даже пиджаком не укрывают, не проявляют, по причине страха, ни заботы ко мне, ни уважения. Я тогда натянула мой шотландский свитер, сорвала травинку, сижу, покусываю стебелек, отдыхаю и в их страхи не верю, хуже не будет, и манит меня к себе это чертово поле, по костям павших сородичей бежать, по костям басурманским и конским, в небеса вверх ногами лететь, и во вкус смертельный вошла, и нет мне возврата к прежней жизни. А на поле темень и тишь, и лежит оно себе вполне миролюбиво, и луна, изредка появляясь, освещает молочный туманчик, и это все очень обманчиво, и хочется дальше бежать. Ну, я встала, отбросила свитерок, пошла, говорю, ребятки. Они сидят, тесно сбившись друг к дружке, недовольные моим намерением, но перечить все-таки не решаются, а костер без их внимания совсем загасает. Ну, я встала, вышла в поле, сердце бьется от новых предчувствий, глубоко вздохнула в себя сладкий клеверный воздух, волосы за уши подобрала -- и припустилась, поскакала по кочкам. Бегу. Бегу, бегу, бегу, бегу.? И в третий раз сгущается вокруг меня нечисгь, и снова начинает со мною играть в полеты и потери ориентира, да только я уже почти привыкла к этим шуткам, ногами знай себе перебираю, несусь во весь дух сквозь повидло. И вдруг в тишине этого поля слышу: какие-то голоса поют. Сначала они нестройно затянули и неуверенно, а потом их все больше и больше, ну, целый хор, и поют, как отпевают, поют, как на похоронах. Слов не различаю, хотя они громче стали, и вот уже как будто все поле запело, и лес там черный запел, и все травинки из-под ног, и тучи, и даже река. То есть отовсюду... И поют они так заунывно, так прощально и погребально, что бежать при таком пении нет никакой физической возможности, особенно голой, а хочется остановиться, прикрыться руками, а вокруг все поет. Я замедлила свое движение и стараюсь понять, кого это они отпевают, не меня ли, и кажется мне, что меня, но кажется мне, что не только меня, а вс? вокруг отпевают, и небо, и тучи, и даже реку, то есть самих себя, и меня, и вс? -сразу, и остановилась и слушаю, как эти силы, живые и непонятные, поют заунывную песню, со всех сторон обступили меня и поют, и не то что осуждающе, что, мол, зряшная твоя затея и бега никудышные, а скорее жалостливо поют, и мне смерть предсказывают, и меня в белый гроб кладут, и гвоздями меня заколачивают, смертную женщину, рабу Божию, Ирину Владимировну... Вот я и остановилась в смущении и подумала: встану-ка я на колени, упаду лицом в клевер, жопой в небо, закопаюсь в копну моих бергамотовых волос, и будь что будет, раз все равно выносят меня в белом гробу, и поют, поют неустанно. Будь что будет! Как поймет -- так и сделает! Выебет так выебет, закопает так закопает, все равно отпевают всех и каждого... И вот так стою я на коленях, посреди поющего поля, которое полнится совершенно русскими голосами, а нечисть главная, поганая меня пощипывает за ляжки и ягодицы. Постояла я так, постояла, обливаясь слезами невозможного воскресения, а потом подняла голову да как закричу не своим голосом, обращаясь к тучам и смутной луне: да будешь ли ты меня ебать?! И вмиг смолкло поле, и воцарилась кромешная тишина, и застыл хор живых непонятных сил в ожидании ответа, все притаились, и гроб недвижим. Но спустя эту паузу нетерпения, паузу горечи и последней надежды -- вдруг как грянет! как грянет над полем! Но не гром это грянул, не молния, не гроза разразилась, стуча по белой крышке тугими каплями, и не зашумела гнилая ольха, встревоженная ветром, и не взметнулось воронье, нет, не гром это грянул, только судорога прошла по полю, как по коже, хотя подумала я в первый момент: ну, держись, Ирина, час настал, но не смертный приговор прогремел в облаках, хотя я и подумала: ну, сейчас всадит, ой, испепелит! Но нет, чую, не то, не тот звук, не тот грохот, и молочный туман желтым цветом окрасился, и зловоние поползло с небес на траву, и дышать больше нечем стало, и я задохнулась... Ну, я встала, шатаясь, держась за виски, как старуха, и никто уже больше не пел надо мой, и подумала: хуй с тобой! Тоже мне шуточки... И пошла, под смешки, под хихиканье, под визги -- побрела по серому полю. Вот пришла я к костру, руки-плети, пришла к друзьям-приятелям, а они сидят уже не зеленые, они зарумянились и даже посмеиваются, вино разливают, и огонь весело полыхает. Отчего такое веселье? Я говорю: -- Ой, как я устала! -- Ну, садись, отдохни... -- Вы что-нибудь слышали? -- Что ты имеешь в виду? -- Вы слышали, как хор пел заунывными голосами? -- Хор? Какой хор? -- Там хор был... -- Они говорят: -- Хор так хор. А я говорю: -- Вы что, пьяные, что ли? Я тут собой, говорю устало, рисковала, а вы надрались? -- Нет, -- отвечает Юрочка, -- мы не надрались, я за рулем не пью, а сам вино в себя заливает. А Егор говорит: -- Что касается меня, то я немножечко выпил, потому что все обошлось по-хорошему. -- Что ты мелешь? Что обошлось? -- Как что? -- говорит. -- Возвращаешься живая и невредимая, вся в прекрасной своей красоте, как букет цветов, вот, значит, мы и выпили тут с товарищем немножко. Садись к нам. -- И смотрит на меня со значением. -- А еще вы что-нибудь слышали? -- А чего нам слышать, когда тишина. Мы тебя издалека заприметили. Ты белела, как знамя... -- Отвернись, говорю. А Юрочка говорит: -- Слава Богу, что хуже не вышло, а ведь лучше и так бы не стало, потому мы сидели, как тараканы, и вцепились друг в дружку, опасаясь худших времен. Ты сходи-ка, Егорчик, в машину, принеси нам еще бутылочку водки, ну-ка, выпьем! А Егор подбоченился и отвечает авторитетно: -- Не пойду я к машине за водкой, я хочу, чтобы Ира меня прежде как брата поцеловала. А сам на моих шмоточках расселся. Я говорю: -- Ты с одежды сойди, а потом уже и братом называйся... Они переглянулись, как два интеллигентных бандита, и не отвечают. А ты, говорят, не спеши одеваться, мы ребята свои, мы все понимаем. -- Что вы понимаете? -- Они молчат, перемигиваются, сигаретки курят. Я подошла тогда осторожно к Егору, не прикрывая наготы: -- Подставляй щечку для поцелуя. -- Подставил. Я ударила из последних сил! Он повалился назад. Эх вы, срань! -- говорю. Он поднялся, защищая свое бородатое лицо, и стало мне смешно, хоть и противно. Одевалась я в полнейшей тишине, а Юрочка терпел-терпел, а как я оделась и присела к костру, руки грею, зашипел: ты, шипит, слишком много, смотри, на себя не бери, тоже мне выискалась, я тебя такой Жанной д'Арк выставлю!.. -- Я ему на это: -- Помнишь Ксюшу? Помнишь, как ты ей рану солью посыпал и издевался? Ты ее так достал, что она с тобою спала, но из чистой ненависти спала, от полнейшего отвращения... -- А в морду хочешь? -- поинтересовался, вежливо улыбаясь, Юрочка. А я устала, напереживалась, мне даже лень с ним связываться, говорю: ну, ударь! Ударь, трус! Ударь, народный освободитель! Ударь, подлая скотина! И сама его по морде ударила. И пока случилась заминочка, а он, знаю, не Егор, у него гонор и спесь, он бешеный, я вскочила и побежала от них, ну их, думаю, в жопу! Не того я от них ждала и не на то надеялась... Отбежала я в темноту, уже не на поле в этот раз, а к дороге, и скрылась во мгле. Села. Думаю. Что теперь делать? Куда идти? Где тут живые люди живут? Они помолчали немного, а потом, слышу, Егор кричит: -- Ира! Иркааааа!!! Гдеее тыыыыыыы? Я молчу, не отзываюсь, пусть кричат. Потом слышу, в машину залезли, гудеть принялись, на всю Ивановскую гудят и фары включают. Гудите, гудите, голубчики... А сама думаю: неужели я к ним вернусь? И сама себе отвечаю: -- Ну, конечно, вернешься! А куда тебе деться? Как миленькая вернешься. И они тоже между собой рассуждают. Не в ночи же она тут будет сидеть, коченеть, осенью наслаждаться? Продрогнет, на костер выйдет... Ты устала, набегалась, ухайдакалась, Ирочка, ты сегодня очень набегалась, на всю жизнь набегалась, солнышко... И слышу, Юра тоже кричит: -- Ира, вернись! Вернись! Поедем в Москву! Вернись!!! И я, дура, хорошо понимаю, что надо встать и вернуться, вон их фары горят и зовут, что надо вернуться, встать и откликнуться, потому что куда ж я пойду, вокруг темная ночь, а потом я часики у костра оставила, золотые часики, с золотым браслетом, швейцарские, Карлоса подарочек, но я не вставала и не шла. -- Ирааааа! -- кричали дуэтом мальчики. -- Надо ехать! Не валяй дуру! Это было затмение! Ты нас простиииииии!!! -- ...И снова гудят, из ночи выманивают на свет фар, в теплую, мягкую, как подушка, а под подушкой батистовая рубашечка, машину, где на заднем сиденье я просплю всю дорогу назад, свернувшись калачиком, и не буду видеть ни деревень, ни слепящих огней редких встречных машин, я буду спать, спать, спать, и надо, конечно, встать и идти, только нету сил, только не поднять мне век, глаз не открыть, и подумала я: все равно не жилец, и как подумала, так и отключилась. Вырубилась. И все. 19 По приезде я позвонила спаренным братьям Ивановичам и незамедлительно, прямо по телефону, сдалась. Но они все равно пришли хмурые, набычившись, шелестя макинтошами. -- Ах, зачем, зачем вы по полю бегали, Ирина Владимировна? -- вскричали оба, как только меня увидели. -- По какой нужде? Мы уже обо всем договорились. Мы все уладили. Вас принимали обратно в фирму. И Виктора Харитоныча мы уломали, как ни сопротивлялся он необходимости вас восстановить. А что теперь? Пошли слухи. Зашевелились в литературных кругах шептуны: Жанна д'Арк! Жанна д'Арк!.. Вы кому и что доказать хотели? ЗАЧЕМ ВАМ ЭТО БЫЛО НУЖНО?!. Эх, Ира, Ира, все вы испортили. И не предлагайте нам снимать наши макинтоши! Следовало с нами заранее посоветоваться. Уж если бегать по полю, так с четким заданием!.. А вы!.. Вот и Владимира Сергеевича подвели. Он совсем из-за вас станет полной фигурой нон-грата, с телевидения уже сняли изображения. Исчерпали вы запас его прочности. До дна исчерпали! Ой, надрал бы он вам ваши кудри! Ой, надрал бы!.. И ушли, предоставив мне беспокоиться насчет моей будущей судьбы. Гавлеев! Как же! Как же! Конечно, помню. Ценитель разомкнутых сфер, интригующих сочленений... Как же! Как же! А я и забыла... Я встретила их кашлем, соплями, стреляющим ухом и отвечаю не своим, толстым голосом: а вы? Сами вы хороши! Зачем, ради какой стратегии напустили вы на меня Степана с его полуночным броневиком? -- Какого еще Степана? -- Ой, я вас умоляю!.. -- Нет, вы объяснитесь по-человечески. -- Ой! -- морщусь. -- Как будто не знаете! Того Степана, что покалечить меня собрался, лишить красоты, а потом, недовыполнив поручение, прикинулся пьяным и обмочился, вот здесь, идите сюда, на коврике возле дивана, понюхайте коврик как доказательство, вот здесь он провел всю ночь, а наутро все что-то нескладно лепил про Марфу Георгиевну, про ее именины липовые... Переглянулись Сергей с Николаем. Журналисты высокого полета. А я им ангинным, обиженным тоном, словно как из трубы, объясняю: -- Ах, оставьте, пожалуйста! у меня до сих пор на бедре синяк размером в одну шестую всего тела, оставьте, я не маленькая... А они как разахаются да как разведут руками. Ну, Ирина Владимировна, тут без посторонней помощи не обошлось. Не иначе как Борис Давыдович приложил свою каинову печать, не иначе как он. В самом деле, отвечаю, спасибо умному человеку. До меня, я женщина слабая, до меня не сразу доперло... -- Эх! -- присвистнули братья. -- Ирина Владимировна!.. Жидовствуете, -- говорят. -- Нехорошо! -- Я на это: -- Ну, вот. Все меня обижают, обманывают! -- И пустила слезу. Они скинули макинтоши, вытерли ноги, повесили на вешалку. -- И вы тоже... -- жалуюсь... -- Кому верить? Садитесь, пожалуйста. -- Сели за стол. -- Так, -- говорят Николай и Сергей. -- А насчет татаро-монгольского поля, что находится на таком-то километре от Москвы (не помню, на каком, цифры плохо запоминаю), это тоже он вас надоумил, Борис Давыдович? Ну, успокойтесь.. успокойтесь... успокойтесь. -- Как же я могу успокоиться? -- отвечаю плаксиво, теребя в руках мокрый платочек. -- Я т-т-там ч-ч-часики золотые... швейцарские... п-п-потеряла... с золотым б-б-браслетиком... -- Значит, тоже он? -- Нет, -- отвечаю честно, безо всякой неправды. -- Не он. Мне голос был. -- Они говорят, насторожившись еще больше: -- Так. Какой голос? Расскажите. В ваших же интересах... -- Ах, говорю, нечего и рассказывать... Этого вам никогда не понять... -- ??? -- Вы, говорю, материалисты. -- Ну, знаете ли, Ирина Владимировна, творческий материализм допускает различные загадки природы и физики. Вон Сергей у нас, например, по парапсихологии статейки пишет. -- Ив приметы верите? -- Ну! -- отвечает Сергей уклончиво: не то да, не то, а дальше что. -- Я высморкалась. -- Давайте, говорю, будем снова дружить. -- Дружить! -- недоверчиво усмехаются братья. -- Мы с вами дружим-дружим, а вы тайком от нас по полю бегаете! -- Я и так наказана, -- жалуюсь, -- видите, ангиной заболела, тридцать восемь и три температура, вся горю, и горят Ивановичи вместе со мной синим пламенем. -- Ну, Ирина Владимировна, не ожидали, честно сказать, мы от вас! Вы же русская женщина! -- Русская, отвечаю, какая еще? -- Ну, разве это, удивляются, не святотатство? Национальную святыню ногами топтать, нагишом по ней бегать туда-сюда? Вы нас обманули. И главный редактор Гавлеев вне себя от ярости, поместивший про вас обеляющую статью... -- Ну, ладно, ребята, -- винюсь, -- ладно! Сдуру побежала, больше не буду, честное слово, а сама думаю: ну ее к черту, эту Россию, пусть о ней другие пекутся! Хватит с меня! Хочу жить. -- Вы ребята деловые, так? Так. Значит, сможем договориться? А они опять за свое: -- А случись, сомневаются, такая история, что на поле нарушился бы национальный эквилибр, -- что тогда? И Гавлеев, он в лучших чувствах обижен, он тоже вам поверил... Я говорю: доложите своему начальнику Гавлееву, что никаких нарушений эквилибра не произошло и произойти не может, поскольку, говорю, на своей злосчастной шкуре убедилась, что этот самый эквилибр -- он такой, что надо! Успокойте начальника! -- И вспомнились мне тут бабы на далеком, незнакомом мне базаре, которые лучше меня понимали про эквилибр. Ну, бабы, сказала я, взгромоздясь на торговый ряд, просите, что хотите, что попросите, то и будет! -- Они в кучу сбились, отвечают несмело: ничего не хочим, нам и так хорошо. Да так ли уж, говорю, хорошо? А чего, отвечают, жаловаться, Бога гневить понапрасну, войны нет... А я говорю: ну, хоть чего-нибудь да хотите? А ты, говорит одна, ты купи у нас семечек, купи, дочка, мы не дорого отдадим... Не хочу, отвечаю, я ваших семечек, от них одно засорение желудка. Уходили они даже с некоторым облегчением, пошли Гавлееву докладывать, только вы, Ирина Владимировна, вы об этих своих бегах не очень распространяйтесь, особенно чужеземцам, переврут, истолкуют неправильно. -- Как можно? -- заверяю. -- Никогда в жизни! Только вы меня тоже не обидьте, и про Егора, про Юрочку им рассказала, про их глупые споры, и как сидели на траве, зеленые, как тараканы, но про нечисть смолчала, потому что это -- МОЕ, и Ивановичи говорят: -- Шустрые ребята! -- А я подумала: -- Все вы шустрые! -- На том и расстались, да тут на базар вползает человеческий обрубок, дядя Миша, без трех конечностей, держа в руке стакан, полный водки. Закуси огурцом, дядя Миша! Но дядя Миша придерживается иного мнения. Ополовинив стакан, отвечает: -- Зачем пить, если закусывать? -- И сплевывает на щеку. Бабы суют ему в карманы яблоки в крапинку. Бабы лузгают семечки. В лужах солнце. Дядя Миша допивает водку. Он никогда не пьянеет, дядя Миша, он никогда не трезвеет. Он ползет по базару, загребая единственной клешней. Он заползает в зал ожидания, щеки горят, в зале ожидания я провела много часов. Фикус рос из окурков. Начальница станции, сжалившись надо мной, выдала из брони билет. В простенках портреты. Преобладают зеленые и коричневые тона. Как киноактрисы, портреты выглядели моложе себя лет на сорок. Они хорошо сохранились, но скорее всего они просто не успели состариться: заработались, не было времени, и их постные, молодцеватые лица дышали праздничными салютами вчерашней победы. Сидя на желтой лавке МПС, я хорошенько их рассмотрела. Все они мне понравились. Ни я, ни они -- мы никуда не спешили. Ноги ныли. Обрубок полз. Сквозняк сулил ангину. Поезд прибыл, когда стало светать. Откуда-то взялся народ, повалили с авоськами, с чемоданами. Посадка. Высоко задирая ноги, лезли в вагон. Покрикивали, кутаясь в шинели, заспанные проводницы... Вот так встреча! В полутемном общем вагоне они сидели и резались в карты, хихикали и благоухали. Здесь были все: и Танька с трепаком, и нежная высокая Лариса, и Нина Чиж, простившая меня, и Андрюша, чудик мой, и ко мне сидящая спиной... обернулась... Ирка! Ритуля! Чмоки. Чмаки. Какими судьбами? Вы откуда? С ярмарки! С показухи. Андрюшка, как всегда, такой элегантный, и жесты замедленные. Только с Андрюшей я чувствовала себя человеком. После гулянок помогал убирать со стола, мыл посуду в моем переднике, выносил во двор мусор. Потом мы укладывались и, всласть наболтавшись, насплетичавшись, нахохотавшись, засыпали, прижавшись друг к другу спинами, с открытой форткой. Как нам спалось! Мы просыпались веселые, бодрые. Возились в постели. Андрюшик, говорила я, как ты прекрасен! Ты Аполлон! Какая прелесть! Пусти меня, нет, ты мне разреши, дай поцелую, ну дай! Андрюша! Но он, смущаясь, говорил: -- Ириша! Ангел мой! Давай не станем мы осквернять нашу дружбу жадными губами! Ты видишь в фортку: на деревьях снег. Он -- белый, Ира... Мы пили кофе. Мы даже однажды выбрались за город, покататься на лыжах. Ну, почему на свете так мало чистых мужчин, как Андрюша! Будь их больше, какой бы груз упал с узких женских плеч!.. Как славно бы все разрядилось! А ты, Иришка, откуда? Что за вид? Такое воспаленное лицо. Стряслось что-нибудь?.. Ну, что вы, девочки! Я просто ездила в деревню. Машина сломалась. Кавалер остался загорать... Хочешь выпить? -- О, коньяк! А где Полина? -- Поехала автобусом. Глотни еще. -- Ой, кайф! Ритуля, ты ли это? Ну, как ты, милая? -- Скучаю без тебя. У тебя новые друзья. -- Ах, чтоб они сдохли! Надоели! -- А я, наверное... -- За кого? За Гамлета? -- А что? -- Нет, правильно! -- Он подарил... -- Тыщ пять? -- Больше! -- Смотри, не оторвали б вместе с пальцем!.. Андрюша, милый! Как тоскливо без тебя, без вас, девочки... -- И нам! И нам! Когда вернешься? -- Откуда я знаю!.. -- Ты возвращайся. Или ты отвалишь? -- Нет, Нинуль, куда мне... поздно... -- А знаешь, Маришка-то уехала. -- Да ну? -- В Голландию... -- Ну, скоро девок вообще не останется. Одни коровы. -- Коровы тоже едут. -- Это верно. Ой, что это? Все смотрели. Не буду говорить, что это было. -- Ну, дно! -- сказала я. -- Пошли курить. Андрюша сопроводил нас с Танькой в тамбур. -- Вылечилась? -- Давно! А ты? -- Что я? -- Ты тоже... -- Нет, это у Ритульки... А баба -- не промах, -- похвалил Андрюша, ни разу в жизни не куривший. -- Верно сориентировалась. Подсунула ботинки. Мол, пусть хоть до краев. -- Вагон смеялся. Кто не спал, но большинство спало и не смеялось. -- А как наденет утром? -- Так и наденет. -- Ну, дно! -- сказала я. Я ехала в Москву. Я всю жизнь в нее еду. В тамбуре мужики хвастали, кто сколько раз бывал и где. Вдруг кто-то взялся лапой за мое плечо. -- Это ты сказала, что мы -- дно? -- Андрюша, щепетильный человек, сказал мужчине: -- Я вас уверяю, вы обознались. -- Уйди!.. Мужики! Она сказала, что мы -- дно! -- Рекордсмены вытрезвителя не очень огорчились, и все бы обошлось, когда бы не Таня, она у нас отчаянная. -- Кто же вы еще? -- сказала Таня, топча окурок каблуком. -- Ах, сука! -- завопил мужик. -- У всякого встречного-поперечного хер жуешь, а говоришь, что мы -- дно! -- Да ладно! -- отмахнулась я, сводя все к шутке: -- Какая баба нынче не жует... -- Тот развернул меня лапой к себе. Обыкновенное мужское лицо. Харя. -- Ты почему сказала, что мы -- дно? -- Да ничего я не сказала. Отстань. -- Нет, ты сказала! Мужики, она сказала, что мы -- дно! -- Андрюша, мягко: -- Ну, пошли, девочки? Покурили -- и пошли. -- Идти было некуда. Они стояли и смотрели на нас. Андрюша разволновался. Тот загородил собою дверь. Из вагона стучались. Во рту папироса. Вынул папиросу и ткнул ею мне в лицо, но я отбила нетвердую руку, и он огнем угодил Таньке в щеку. Только Танька умеет так орать. Она может переорать заводскую сирену. Мужики стояли и смотрели, как она орет. Она была выше их ростом, я тоже. Да еще на каблуках. Тогда вдруг другой налился кровью и говорит: -- Ты чего? -- А первый отвечает: -- А чего? Она нас назвала дно. -- Ну, и чего? -- А ничего! -- Они сцепились неуклюже, и места в тамбуре не стало ни для кого. Мы с Танькой отворили дверь и бросились в вагон, наткнувшись на проводницу, которая вышла разнимать. Вагон спал. В проходе торчали пятки баб, стариков, солдат. Вагонный дух. Я знаю и вам подскажу: в этот час самый чистый воздух -- в туалете. Там приоткрытое окно. Я заперлась и подошла к окну. Ну, обожгли Таньке щеку... Ну, поболит... Ну, пройдет... Я дышала свежим предутренним воздухом. Я ни о чем не думала. Им весело, думала я, вспоминая, как веселился вагон, глядя на мужика, блюющего в свои башмаки. Как они веселились! И даже жена, суровая поначалу, и та улыбнулась: мол, вот дурак!.. После нервотрепки, сутолоки посадки сели, подкрепились, едем, развеселились. А разве не смешно? Как же он их завтра наденет? Умора. Я не смеялась. И вот встал человек с обычным мужским лицом, встал и обиделся, потому что мне, видите ли, не смешно... А может быть, я в самом деле не права? И разве ты, Ирина Владимировна, ты, со своим батюшкой и своей матушкой, со своей биографией, с двумя муженьками и вечными скандалами -- ты не догадывалась о том, что их нужно жалеть, жалеть, жалеть... Зачем вступила ты в преступный сговор? зачем хотела ворошить эту жизнь? Не нужно никого спасать, потому что от кого! от самих себя? Что же делать? Как что? Ничего не делать. И, пожалуй, моя милая Ксюша, пора мне ставить точку на моей бурной жизни, пора образумиться. Я ни о чем не думала. Андрюш! Андрюш, ты хороший, ты уступил мне свою полку, сам полез на третий этаж, ты хороший, женись на мне! Мы будем спать с тобой, прижавшись друг к другу спинами, мы будем слушать красивую музыку, а твои делишки -- да ради Бога! Они меня не волнуют. Я буду верна тебе, Андрюш, а захочешь ребеночка, такого маленького-маленького, который будет похож на тебя, слышишь, Андрюш, я тебе рожу... Вернись, Ирина, к своим корням! Внюхайся в запах полосатых носков! Внюхайся лучше в этот запах, Ирина! Это ТВОЙ запах, деточка! Все остальное -- от лукавого. ОНИ -- это ТЫ. ТЫ -- это ОНИ, и не выебывайся, иначе делать тебе на этой земле нечего, запомни, Ирина...? Я осторожно понюхала воздух.? Я заглянула на третью полку. Он лежал с открытыми глазами. -- Андрюш, -- сказала я. -- Они не виноваты. Я точно знаю. -- А мне-то что? -- сказал Андрюша. -- Виноваты -- не виноваты... Почему я всю жизнь должен жить в этом говне? -- Андрюш, -- сказала я, -- есть выход... Женись на мне... -- Колеса катились в Москву. Тормозили, останавливались и дальше катились. Почтовый замирал у каждого столба. Андрюша молчал. Было обидно. -- Ты чего молчишь? -- шепнула я. -- Ты мне не веришь? -- Разве это выход? -- отозвался Андрюша. -- Разве это, милая, выход? Ну, я что? Я и не такое прощала. Я простила. Накрылась с головой и простила. 20 По приезде я позвонила братьям Ивановичам и незамедлительно, прямо телефону, сдалась. Но все это мелочи жизни, и я опускаю. А затем наступила ночь. То есть все-таки что-то сместилось и разгулялось в природе и выше, раз она наступила, и она на меня наступила. Господи! Дай мне силы поведать о ней! Ангина достала меня. Я пылала, металась, извелась, места себе не находила. Я -- пожар горла, ангинное месиво! Горло так раскалилось, что, казалось, оно озаряет комнату сухим бордовым светом... Все стало совершенно мне противно: простыни, тиканье часов, книги, обои, духи, пластинки -- ничего не хотелось, подушка жалилась, и я изредка приподнималась, в тупом отчаянье мерно била по ней кулаком, температура ползла, за окном ненастье, мелькали ветви, я перебирала людей и соки, чего бы попить, кто бы поухаживал за больной девочкой, напитки, люди смешались: ананасовый, сладкий, таил в себе разжиженного, волокнистого Виктора Харитоныча, и я отвергла его, вместе с дольками, приторно-манговый вызвал в памяти одно мельком виденное лицо на грязноватом пляже на Николиной горе, оно торчало без туловища, без имени и в темных зеркальных очках, апельсиновый сок был слишком цитрусовый, не говоря уже про грейпфрут, и одной мыслью о себе мучил и раздражал слизистую, а виноградный, целительный и вязкий, привел меня в глюкозный Сухуми, и Дато мне улыбнулся тяжелой улыбкой. В томатном содержался осадок из отрыжки, а также лучшая подруга, что, как чешуйка помидора, прилипла к н?бу, откуда ни возьмись, и забава юности, кровавая Мери, стекала по ножу, и, перебрав и ничего не выбрав, я остановилась на кипяченой воде в чайнике, которая из кухни отдавала Ритулей, но зато бесцветна и пуста, я долго не решалась встать, то есть даже сесть на кровати, одернув сбившуюся рубашку, верную спутницу моих болезней, а так я без нее, пусть дышит тело, а она все равно задирается, бесполезно, но тут я на нее надела сверху еще кофту, тетя Мотя, и шерстяные синие носочки -- видок отменный, тетин-Мотин, и горло -- как перо жар-птицы, и я подумала: вот наказание за поле, то есть осторожненько схитрила, цепляясь за болезнь, отделываясь пустячным наказанием, и хорошо, подумала твердо, что на стекло или банку консервную с развороченными зубцами крышки не напоролась на бегу, и вспомнилось, как в первый вечер у Леонардика, ДО Леонардика, порезалась и даже недоумевала, кто это был, что сзади был, помимо Ксюши и Антончика, поскольку никого больше не было, который поднес поутру глоток невозможного шампанского и поздравил с буйной красотой, но даже шампанское мне было не впрок, и я изменила ему не без гримасы при этом далековатом воспоминании, но вспомнила, как с болью проснулась в ступне, как порезалась -- отшибло, только Ксюша подкрашенными липкими губами шевелила, произнося неслышные слова, и вообще боюсь спать одна: скрип половиц, дверных петель, уключин -- река -- хлопок фортки -- фотография -- родничок -- девушка с кувшином -- я потянулась к ночнику в виде совушки -- не пей, козленочком станешь! -- не пей! -- я потянулась и с видом болезненным и невинным включила свет и даже вскрикнуть не смогла. На маленьком узком диванчике, что по правую руку, как входишь в спальню, у двери, кровать -- налево, сидел Леонардик. Сидел ссутулясь, полуопустив голову, и из-под бровей грустноватым, я бы даже добавила, виноватым взором, как бы заранее извиняясь за вторжение, смотрел на меня. Прижала к груди руки и с диким ужасом смотрела на него. Он был не совсем похож на себя. Не только сутулый, но и весьма изможденный, как после многосуточного похода, опавшие бледные щеки и голубые бескровные полосы губ, нос казался куда боле орлиным и воинственным, чем раньше, полушария лба раздались, и седоватые волосы слегка кучерявились, и было их больше, чем было, и до меня постепенно дошло, в чем перемена: он пришел моложе того, кого довелось мне знать, с кем познакомилась на даче и с румяным лицом кружилась по льду теннисного корта, он был моложе, поджарый, и с лица не струился маслянистый свет, и черный клубный пиджак с серебристыми пуговицами мне тоже не был знаком. Чисто выбритый, с мешками усталости под глазами и двумя глубокими горькими бороздами, уходящими от ноздрей к углам рта, он был подобен скорее недобитому белогвардейцу, нежели счастливому деятелю культуры. Глядя на меня, он сказал ровным, отчетливым голосом: -- Ты больна. Я пришел за тобой поухаживать. Ты хочешь пить? Я хотела завизжать, но вместо того безвольно лязгнула зубами: -- Принеси мне кипяченой воды. С готовностью встал, обрадованный возможностью мне услужить. В коридоре вспыхнул свет. Звякнула крышка чайника на кухне. Носик стучал о стекло. И он плавно появился снова со стаканом воды и плавно протянул руку, приближаясь к кровати. Я отпила, ловя неверными губами край стакана, и покосилась на его ногти: уродливо загибаясь, они врастали в мякоть пальцев. Он смутился и, отсев на диванчик, спрятал руки за спину. -- Не бойся... -- попросил он. Я слабо пожала плечами: просьба немыслимая. -- На поле было холодно... -- полувопросительно произнес он, будто старался завести светскую беседу. -- Холодно... -- побормотала я. -- Сентябрь, -- рассудил он. -- Теперь мне хана... -- пробормотала я. -- Ну, почему? -- мягко усомнился он. -- Ты пришел. -- Я пришел, потому что ты больна. -- Не стоило беспокоиться... Ты же умер. -- Да, -- послушно согласился он и добавил с несвежей улыбкой: -- С твоей помощью. -- Неправда, -- медленно покачала я головой. -- Неправда. Это ты сам. От восторга.? Он сказал: -- Да нет! Я не жалею... Я взглянула на него с вялым, почти равнодушным подозрением. -- Не веришь? Зачем мне лгать? -- Я тебя не убивала... Это ты сам... -- качала я головой. -- Хорошо, -- сказал он. -- Я тебя не убивала... Это ты... -- Ах, какое это имеет значение! -- нетерпеливо воскликнул он. -- Для тебя, может быть, уже ничто не имеет значения, а я здесь живу, где все имеет. -- Ну, и как тебе здесь живется? -- Сам видишь... прекрасно. Помолчали. -- И долго ты собираешься так жить? -- Нет уж, хватит с меня! -- отвечала я с живостью. -- Надоело! Заведу себе наконец какую-нибудь семью, ребенка... Он посмотрел на меня с глубочайшим сочувствием, если не с соболезнованием, во всяком случае, он посмотрел на меня с такой жалостью... я этого не выношу! я терпеть не могу! Я сказала: -- Ты, пожалуйста, так не смотри. Ты вообще лучше уходи. Уходи, откуда пришел. Я еще жить хочу!? Покачал головой: -- Не будет тебе жизни.? Я говорю: -- В каком смысле? Станешь меня постоянно преследовать? -- Как ты не понимаешь? -- удивился он. -- Я тебе благодарен. Ты избавила меня от позора жизни. -- Этого нельзя делать, -- сказала я. -- Ты облегчила мою участь... -- Ах, брось! -- передернула я плечами. -- Дай Бог всякому так пожить!.. -- Мне стыдно... стыдно... стыдно... -- лопотал Леонардик, как безумный. -- Понимаю, -- усмехнулась я. -- Пожил, погулял, теперь самое время покаяться... -- И буду каяться! -- выкрикнул он, брызнув слюной. -- Неужели в этом ты тоже преуспеешь? -- удивилась я. Помолчали. -- Ты жестока, -- наконец вымолвил он. -- А ты? Он встал и принялся ходить взад-вперед по комнате, взволнованно, будто живой. -- Мы с тобой, -- объявил, -- связаны гораздо крепче, чем ты думаешь. Мы связаны не только моей кровью... -- Опять ты об этом! -- поморщилась я. -- А кто меня обманул? Золотая рыбка! Кто обещал жениться?.. Женился? Ну, вот и отстань! Я сама разберусь. Он остановился посередине комнаты и тихим голосом произнес: -- Я хочу на тебе жениться. -- Что?! -- изумилась я. -- Раньше нужно было об этом думать! Раньше! Теперь это просто смешно! Жених! -- фыркнула я, окатив его взглядом. -- Нашел дуру! Он понурился от моих слов, однако не спеша продолжал: -- С тех пор, как я стал свободным... -- Ах, ты стал свободным! -- перебила я его. -- Ну, конечно! Теперь ты волен являться ко мне, хотя раньше ты сюда ни ногой. Теперь ты освободился от своей Зинаиды Васильевны... При имени Зинаиды Васильевны он только рукой махнул: -- Я жил с пустотой. -- Теперь ты сам -- пустота! -- разозлилась я. -- Иди кайся в другое место! Ступай на дачу, к Зинаиде! Она тебе очень обрадуется. -- Мне никто не нужен, кроме тебя. Ты пойми... -- Ничего я не хочу понимать! Может быть, ты забыл, но у нас здесь такое не принято! Такие браки не регистрируются. Такого вообще не бывает, не морочь мне голову! -- Так ведь необязательно... необязательно здесь... -- произнес он с болезненной робостью. -- Ах, вот что! -- вскричала я, догадываясь. -- Вот что ты мне предлагаешь! Переехать! Только чуточку подальше, чем мне предлагала мамаша... -- Все равно тебе здесь не жить... -- Да перестань ты меня пугать! Я не пропаду -- не беспокойся! Я теперь, к твоему сведению, не иголка -- не потеряюсь. Меня шесть американок поддержали. Слышал, может быть? По радио передавали. -- О чем ты говоришь? -- всплеснул он руками и немедленно спрятал их за спину. -- Ты послушай меня... -- Только не говори, что у вас там лучше. Только не уговаривай меня... Мне и здесь будет хорошо! -- Здесь тебе будет очень хорошо! -- издевательски сощурился Леонардик. -- Молчи! -- вскрикнула я. -- А что там? -- Там ты будешь со мной. Мы соединимся в любви. Свет заново прольется на нас... -- Какой еще свет? -- простонала я. И без того свет резал глаза. -- В этом круге жизни мы оказались пораженцами. Оба. Но ты все-таки узнала меня и назвала. Я же был настолько слеп, жизнь настолько залепила глаза... Это был катастрофический опыт. Я бежал, как осел за морковкой... Где наслаждение похоже на морковку, болтающуюся перед глазами, оно затмевает все, над ним трясешься... Я так трясся... так трясся... Я даже тебя не угадал... -- Он помолчал, переводя дух. -- Твои бега были куда красивее. Я пришел в восхищение... С готовностью принять смерть! И ради чего?! -- И вместо смерти приняла срам! -- воскликнула я, обливаясь горючими слезами. -- Это было выше твоих сил, выше всяких человеческих возможностей, -- ласково покачал головой Леонардик. -- Как бы ты ни бежала, ты заранее была обречена на поражение... Когда ты плачешь, ты божественна, -- прошептал он. -- Я хотела, как лучше, -- сказала я. -- Верю! Но для этой страны (он постучал страшным ногтем по туалетному столику), для нее колдовство охранительно... Стало быть, в этот раз ты была не спасительница, а посягала на разрушение, ты бежала против России, хотя ты и красиво бежала... -- Почему это против? -- обиделась я. -- Потому что колдовство заговаривает кровь, но -- как цемент -- связывает центробежные силы... Кое о чем в этом роде я догадывался при жизни, но я умудрился сделать все для того, чтобы мне никто не поверил... Стыдно!.. -- Заладил! -- Нет! -- встряхнулся Леонардик. -- Это какое-то наваждение! Не только живые, но и тамошние, бывшие сограждане не могут с ним совладать... Как будто нет ничего другого! -- Как-никак, шестая часть суши, -- заступилась я за сограждан. -- Так ведь только одна шестая! -- возопил Леонардик. -- Где же, по-твоему, столица? -- поинтересовалась я. Он со значением устремил взгляд к потолку и затем плутовато улыбнулся: -- Ты всегда хотела столичной жизни... Зачем откладывать? -- Если ты меня любишь, то будешь ждать, -- ответила я, тоже прибегнув к незначительной хитрости. -- Я не могу ждать, -- пробормотал Леонардик. -- Я истомился без тебя... -- Ты мне лучше вот что скажи! -- отвлекла я его и вдруг неподдельно обрадовалась: -- Если ты явился, ну, раз ты явился, значит. Он есть? Есть? -- Значит, я есть, -- горестно усмехнулся Леонардик. -- Нет, погоди! А Он?? Леонардик упрямо молчал. -- Неужели ты там Его не чувствуешь? -- поразилась я. -- Нет, почему? -- безо всякой охоты молвил Леонардик. -- Чувствую. Чувствую и каюсь, сгораю от стыда. Но ничего не могу с собой поделать. Ты притягиваешь сильнее. Он затравленно посмотрел на меня с диванчика. -- Нам с тобой нужно утолить эту страсть, чтобы вернуться к Нему. -- Значит, Он есть! -- возликовала я. -- Чему ты радуешься? -- Как чему? Вечной жизни! Леонардик скривил многоопытный рот. -- Нашла чему радоваться... Чтобы ее обрести, нужно очиститься от себя, расстаться со своим дорогим "я", которое чем больше мечтает и волнуется о своем бесконечном продолжении, тем скорее обречено на гибель и переплавку... Законы материи тяжелы, как сырая земля, -- вздохнул он. -- Тебя послушать, так нет никакой разницы, есть Он или нет! -- Я говорю про тяжесть материи, -- возразил Леонардик. -- Его лучи почти не согревают землю. Казалось бы, отличие между верующим, перед которым открыт путь, и неверующим, который прах и лопух, должно быть гораздо больше, чем между человеком и амебой, но ведь на самом деле разница микроскопическая... -- Люди действительно живут так, будто Его нет, но они потому и живут, что Он есть. -- Ишь ты как бойко рассуждаешь! -- удивился Леонардик. -- А ты думал! -- польщенно улыбнулась я. -- Тем не менее... -- тускло произнес Леонардик. -- Что ни возьми... Даже гордость по поводу удачного рассуждения зачастую перевешивает ценность самого рассуждения. Это входит в состав культуры той самой неизбежной примесью, что никогда не допустит ее высокой истинности... Проклятая тяжесть! -- опять вздохнул он. -- Неужели от нас ничего не останется? -- Здесь -- кости, там -- смутная память о прежних воплощениях... Целая колода воплощений. Дурная, в сущности, игра. Мы только маска витального сгустка, но пока мы любим... -- Какой-то он неблагостный, этот твой бог! -- поежилась я. -- Может быть, ты его неправильно чувствуешь? Может быть, это и есть Твое наказание? Он побледнел, хотя вовсе не был розовощекий. -- Может быть... -- пробормотал он. -- И ты еще зовешь меня к себе! -- возмутилась я. -- Что же ты можешь мне предложить, кроме этой тоски и холода? -- Любовь отогреет нас обоих. Художник и героиня. Дар и воля. Мы должны слиться!.. Я уже немного освоилась с ним разговаривать, потому что разговор был интересный и касался разных предметов, и смотрела на него с любопытством, я много о них слышала, всегда боялась, мимо кладбища ночью идти не могла без дрожи, потому что с раннего детства чувствовала, что здесь что-то не так, что есть что-то такое, что заставляет бояться, даже если я и не собиралась бояться, но иду мимо кладбища и думаю, что не буду бояться, но начинаю непроизвольно, стало быть, здесь нечисто, не потому боялась, что самой туда страшно, под землю, это другой страх, а что они окликнут меня, то есть, может быть, я их влекла к себе больше, чем другие, хотя другие тоже жаловались, а я не из пугливых, и потом он сидел вполне скромный, в серых фланелевых брюках и черном клубном пиджаке с серебряными пуговицами, только очень грустный, и говорил очень грустные вещи, а мне хотелось, чтобы он меня утешил добрым словом, потому что я и так больна и у меня тяжелый период жизни, а он вместо того навел пущую грусть, но наконец мы были с ним квиты, то есть он меня простил, и я украдкой перевела дух, то есть я подумала, что он за этим и пришел, чтобы мне сказать, что не в обиде на меня, хотя я, конечно, его не убивала, но так могло ему показаться, потому что я там присутствовала, когда он умер, но как только он увидел, что я поменьше стала его бояться, то, надо сказать, сделался более развязным, и это меня насторожило. -- Ирочка... -- сказал он. -- Называю тебя по инерции Ирочкой, хотя это имя тебе не очень идет... -- Какое же мне идет? -- То, с которым ты по полю бежала, выворачивая мне душу наизнанку. -- Я не для тебя бежала. -- Знаю. Потому и выворачивала. -- И ты хотел бы кросс в свою честь? -- Ты когда-нибудь любила меня? -- Я любила тебя, -- убежденно ответила я. -- А теперь? -- Что делать, если ты умер... -- А я с новой силой тебя полюбил... Я только и думаю о тебе... Я так истосковался, что все время рвался к тебе, но я боялся тебя испугать, но когда ты побежала по полю, я подумал, что ты бесстрашная, и позволил себе... -- Да, -- вздохнула я. -- Лучше бы я не бегала! -- Как ты красиво бежала!.. Я больше не могу без тебя! -- Страсти какие! -- несмело хихикнула я. -- Влюбленный призрак! -- Ирочка... Разве ты не видишь? Я изнываю, я хочу тебя! -- Ну, вот! -- огорчилась я. -- Вели философский разговор, о метафизике и прочих вещах, и что? Все кончается пошло и банально. Он закусил губу. -- Ну, если это сильнее меня! -- вскричал он. -- Ирочка! Заклинаю тебя нашей земной любовью: отдайся мне!.. Ну, хотя бы разочек... Я просто охуела. Я говорю: -- Ты с ума спятил? Кому я буду отдаваться? Ведь тебя даже, по совести сказать, нет. Так, одна фикция...? Он возражает, полный дрожи в голосе: -- У меня серьезные намерения. Я готов жениться. Ты -- моя! Я не понимал этого раньше, но теперь это ясно как день. Пока не наслажусь тобой, пока не утолю свою страсть, я буду маяться и слоняться никчемной фигурой страдания. Ну, пожалуйста... Я говорю: -- Очень интересно. Как ты себе это представляешь? Я, извини, этими штуками не занимаюсь. Это что? Это, кажется, некрофилией называется, да? Я с трупами не сплю! А он говорит: -- А я не труп! -- Ну, все равно! Ты -- не живой, не настоящий! -- Да я, -- обижается, -- в некотором роде более настоящий, чем ты! -- Вот, -- говорю, -- и возвращайся туда, к более настоящим, и делай с ними, что хочешь, а меня не трожь! -- Значит, так? На поле ты могла подставляться, а мне, твоему кавалеру и жертве, отказываешь? -- Послушай! Не приставай ко мне! Нет, это ж надо такое! Ты хочешь, чтобы я умерла от разрыва сердца?! -- Я буду нежный... -- прошептал Леонардик. -- Срать я хотела на твою нежность! Все мое спокойствие испарилось. Я жутко разволновалась. Что делать? Заорать? Но ощущаю во внутренностях предательское безволие. Знаю: лучше не сопротивляться. Так напугает, что и в самом деле помру. Не перевести ли лучше в сферу добровольно-принудительного согласия? По опыту знаю, но при чем тут опыт? Ксюша, милая, ты представляешь себе? Такого у меня еще не бывало! А он, паскуда, смотрит на меня и, конечно, мысли мои, как с листа бумаги, читает. Ты, говорит, все равно никуда не денешься, все равно -- моя. И встает с диванчика в возбужденном и трепетном состоянии. Я говорю: -- Ты о Боге подумай! А он молча бредет на меня. -- Ты брось... Такие заходы... Остановись! Стой!? А он приближается. Я схватила с тумбочки стакан и в него -- хуяк! -- прямо в голову и не поняла, что произошло, но угодила в зеркало. Бац! Зеркало вдребезги. Дыра-звезда. Тут я совсем оробела. -- Я, -- говорю, -- из-за тебя зеркало разбила! А он опять за свое: -- Ты на поле кому собиралась дать? Не боялась? А здесь боишься? -- Так на поле, -- я чуть не плачу, -- я за святое дело бегала, а тут что? Какая-то твоя посмертная похоть... -- Дура! Я женюсь на тебе! -- И что дальше? -- Будем не расставаться! -- Не подходи ближе! Не подходи! А он сел на край кровати, в ногах, и говорит: -- Неужели ты думаешь, что тебе со мной плохо будет? -- Знаешь что!.. Философия твоя вся гнилая: ты потому такой пессимизм развел, чтобы мне от тоски в любые, даже ТВОИ объятья броситься, как в петлю! Я теперь понимаю... -- Неправда... Хочу тебя... -- бредит. -- Ладно-ладно! Не ты один! -- Мы с тобой неразделимое целое, Жанна! -- Что? Какая Жанна? Вздор! Теперь я Жанна и еще невесть кто, а как трахнешь меня -- опять за говно держать будешь! Знаю! Нетушки! А он заявляет: -- Если будешь сопротивляться, я тебя придушу подушкой. Я сильный! Посмотрела я на него. Он действительно сильный. Куда сильнее, чем был при жизни. Жилистый такой... Действительно, думаю, придушит... Что делать? Я говорю: -- Как тебе не стыдно? Пришел к больной женщине. Обещал ухаживать... У меня горло болит... -- Жанна, любимая!.. Я тебя так буду любить, что ты про горло думать забудешь! -- Не преувеличиваешь ли ты, -- сомневаюсь, -- свои возможности ? -- Сейчас, -- говорит, -- увидишь, -- и клубный пиджак расстегивает. -- Погоди-погоди! Не спеши! Ты меня не соблазняй, понял? Все равно не соблазнишь! Я боюсь тебя, понял? Боюсь!!! Он положил руку на одеяло со своими отвратительными ногтями и сквозь одеяло начинает мне ногу гладить, гладит, гладит, у меня глаза чуть из орбит не вылазят, а рука все выше, выше, выше. Смотрю: он уже лобок начинает гладить. Я говорю: -- Все равно ты меня не заведешь. Я с мертвыми не сплю!? А он ласкает меня и отвечает: -- Никакой я тебе, повторяю, не мертвый, а даже теплое существо. Потрогай руку. И руку жилистую ко мне протягивает. Я невольно отдернулась. -- Вот еще! Руку щупать! Отчего это ты теплый? Может, снова ожил, а?? Он загадочно отвечает: -- Может... То есть темнит, но я-то вижу, что он не человек, а кто-то другой, хотя руки теплые. -- А почему ногти у тебя такие? -- задаю коварный вопрос. -- С ногтями, -- говорит, -- извини, ничего не поделаешь... Ну, значит, не человек! -- Ты что, Леонардик, насильничать собрался? Не трожь меня!? А он: -- Ты меня убила.? А я: -- Так ты меня за это уже простил! Ты какой-то непоследовательный! -- Меня, -- отвечает, -- от желания распирает, а ты -- про последовательность!.. Ну, что с ним делать? Вижу -- не слажу. Я даже оттолкнуть его боюсь... А он сидел, сидел -- да как бросится! К лицу припал, к губам прижался, свой скверный язык мне сквозь зубы пропихивает, а руками за шею схватился, будто обнимает. Я стала дергаться, туда-сюда по кровати ногами ходить, теряя носки, только смотрю, он одеяло отбросил и рубашку мою к шее закручивает, за груди хватается, за ноги ловит. Я тогда, как уж, вывернулась, пусть лучше со спины, думаю, чтоб не видеть, ничком лежу и ноги не зажимаю, не то, думаю, он меня там всю разворотит и будут разрывы, и бормочу: -- Ты чего, Леонардик! Ты чего! Сумасшедший! Ты же умер! Так я бормочу и ноги на всякий случай не сжимаю, ну, будь что будет, только, шепчу, не убивай! я еще жить немножечко хочу!.. Ой! Никогда при жизни храбрецом Леонардик не был, на подвиги не тянул, и долго, бывало, возилась я с ним, раздувая потухший, сырой костер, ой, буквально часами дуешь-дуешь, а все без толку, покуда из искры... такая тоска!.. ой! а здесь, смотрю, дело складывается по-иному, насел, груди руками сдавил, и не так, как прежде, слюняво, страдательно, а крепко, даже, может быть, чуточку крепче, чем надо, то есть именно так, как надо, сдавил, весь выпрямился и пошел! пошел! Я думаю: ну, вот! ну, вот сейчас!.. Однако не тут-то было... И мне самой даже интересно: вот, думаю, какие превращения, кто бы мог подумать! А он вдобавок что-то бормочет, вроде бы как: девочка ты моя, Жанночка любимая, то есть в роль вошел, вообразил невесть что и от этого еще больше распалился. Славно наяривает! Господи, думаю, это ж надо такое! Сначала интеллектуальными беседами про Бога занимал, а потом, сбросив личину, взялся за дело, ой, только еще, ой, еще, Леонардик! Ой, как сладенько, ой! ой! ой! -- как вкусненько... милый!.. ой! Ай! Господи! Ой, а-а-а-а-а!!! Я в подушку вцепилась, вгрызлась в подушку, ору. Кончила раз, другой, и снова забрало, забирает волнами, одна на другую набегает, тело прыгает. Боже ты мой! опомниться не дает, а у него -- ну, лучше не придумаешь!.. И я стала визжать и кусаться, и из кожи лезть, подушу кусаю, а потом, чтобы себя совсем не растерять, палец большой в рот положила, сосу... Господи, силы дай!.. а он дальше, и дальше, и дальше, он все больше разгоняется и несется, спасу нет! Нет спасу! Ой! Ай! Остановись! Нет, еще!.. То есть ТАКОЕ! Кончаю за разом раз, уже ничего не понимаю, уже не знаю, что со мной, уже я вся свечусь, как жар-птица, уже меня нет, я вся там, и он со мной, и торжествует, и с какими-то замысловатыми невыносимыми вибрациями входит, как только Карлос умел, да и то не совсем, несмотря на парижский шик, только чувствую: ближе! ближе! Ой! Ору. Мамочка родная! Ой! А он все ближе и ближе -- и сейчас нас обоих не будет -- Леонардик! -- Жанночка! -- в судорогах и слезах -- поплыла-поплыла -- дернулась! -- и СВЕРШИЛОСЬ. 21 Просыпаюсь от щебета птиц. Теплынь бабьего лета, и пузырятся белые тергалевые занавеси. Лежу поперек кровати, на животе, в обнимку с подушкой. На подушке бурые пятна, из подушки перья торчат, большой палец опух и наполовину откушен. Птицы поют. Одеяло на полу, рубашка порвана -- вид в значительной мере растерзанный. Приподнялась и огляделась. Зеркало! Черная звезда. Гребешки и кремы в осколках. Потерла лоб. Я даже позабыла, что ангина, но когда потерла, догадалась, что вроде бы спала температура, прочистила горло, и тоже -- как будто не жжется, только меня это мало волнует: смотрю, я осталась жива. Ну, я встала, по привычке направилась в ванную, да вдруг, проходя коридор, где горел непогашенный свет, как все вспомню! -- и прислонилась к стене, застонала, пот выступил, слабость... Постояла, постояла и поплелась в ванную. Газоаппарат гудит. Выдавила я пасту, открыла рот, ощетинила зубы, и вся нелепость утреннего туалета предстала перед глазами. Босая, лохматая, с зубной щеткой в руке, я поняла Катюшу Минкову, мою школьную подружку из захолустья, которая под страшным секретом призналась мне на перемене в восьмом классе, мучаясь своей некрасотой, что она мечтает, чтобы у нее на боку была молния и чтобы однажды она расстегнула ее и вышла из себя, и все стало бы совсем по-иному. Но отчего это, -- подумала я, отложив в сторону щетку, -- мне так окончательно неуютно? -- И осенило: запах не тот! Ну, как вам сказать? Ну, как будто разорен мой бергамотовый сад -- и сорваны -- и гниют мои бергамоты... Такое отчетливое ощущение.? Ксюша! Ксюша! Да только нет моей Ксюши, засела она в своем Фонтенбло, как отрезанный ломоть. Ну, я -- куда звонить? -- думаю. Не конвоирам же? А на дворе теплынь. Подумала-подумала, набираю телефон Мерзлякова, все-таки у нас с ним дружба. Подходит жена его, голос неласковый, я понимаю, что нельзя, но трубку не вешаю: -- Здравствуйте! -- говорю. -- Позовите Виталия... -- Он: -- Алле! -- А что мне ему сказать? Я говорю: -- Витасик! Приезжай скорей! У меня беда! -- Он помолчал немного и отвечает: -- Значит, статья готова?.. Хорошо, я заеду. Заберу. Спасибо, Марина Львовна! -- Меня подавило это убожество ухищрения. Я на грани жизни и смерти, а он: Марина Львовна... Я даже перезвонить хотела, чтобы не приезжал, но он приезжает, часа через два, а я провожу это время в томлении, и даже окно распахнула на всякий случай, впуская дворовую кутерьму, хотя днем они не должны появляться, но черт их разберет, коли они так свирепо трахаются! В рассуждении об этом балдею от ужаса. Но тут, слава Богу, он приезжает, с веселым лицом человека, случайно вырвавшегося в выходной день из семьи, чмокает в щечку и напускается с шуточными претензиями: как, мол, посмела звонить? Витасик, милый, ты прости: неотложность, а не каприз, мир запрокинулся, а сама вся дрожу. Он ко мне присмотрелся: что с тобой?! Он уже знал, что я мимо по полю пробежалась, ничего не вышло, а только поссорились. Ребята тебя целую ночь искали. Куда ты делась? Врут, что искали! Они уехали, говорю. Я у дороги сидела... Ничего... Добралась... Да нет, я почти здорова... Просто они озверели, когда я третий раз побежала, да ну их! это теперь неважно, теперь все неважно -- вот -- посмотри. Он смотрит: разбитое зеркало. Так. Это еще каким образом? Я зафинделила. В кого? В него. В кого именно? Ну, в него, в Леонардика. То есть во Владимира Сергеевича... Он приходил. Витасик так и присел на диванчик. Струсил. Это меня не удивило. Смотрит недоверчиво и одичало. То на меня, то на зеркало. Он что, в зеркале показался? О чем ты говоришь! Здесь, на диванчике, сидел! Витасик подпрыгнул с диванчика... Витасик, герой шестидневной любви. Ты бы хоть курточку снял! Он не снял. Он спросил: -- Он тебе угрожал? -- А ты думал! Он сказал, если кто узнает, что он ко мне приходил, тому несдобровать... -- Я зажала ладошкой рот. -- Ну, спасибо! -- промолвил Витасик. -- У меня нет никого, кроме тебя... -- оправдывалась я. Но Мерзляков хитер, изворотлив умом: -- А может быть, он на пушку брал, чтобы ты не болтала? -- Я обрадовалась: -- Конечно, на пушку!.. Только вдруг он опять придет? -- Обещался? -- Его ко мне тянет. Он сказал, что Бог совсем не такой, как нам кажется, что, хотя Он есть, это в принципе не имеет значения... -- А что имеет? -- насторожился Витасик. -- Я не поняла, -- призналась чистосердечно. -- Но вообще он говорил о том, что нужно беречь природу, не загрязнять леса и водоемы... -- Витасик хмыкнул: -- а о том, что нужно лечить больных, не обижать домашних животных, уважать старших, почитать начальство -- об этом он тоже распространялся? -- Почему ты спрашиваешь? -- Каким ты был, -- весело и фальшивя запел Витасик, -- таким ты и остался... -- Это ты зря, -- не согласилась я. -- Он раскаивается. Он сказал, что он многое понял, однако идею вселенского коммунизма как идею одобряет и поддерживает. -- А что он к живой девушке пристает, это его не смущало? -- Он же мне сначала в любви признался! -- чуть-чуть обиделась я за Леонардика. -- И потом: разве он не прав? разве не нужно лечить больных и сажать деревья? -- Какое трогательное и гуманное явление! -- умилился Витасик. -- Я бы попросил у него автограф... -- Он бранил свои книги, -- вспомнила я. -- Да ну? -- не поверил Витасик. -- Он вообще сомневался! Говорил, что культура повсюду выхолостилась, что только новое откровение способно будет ее оживить. -- Витасик наморщил лоб: -- Постой, а что он имел в виду под новым откровением? Терпеть не могу заумных мужиков: они всегда склонны к отвлеченным словам и многочасовой болтовне в накуренном помещении! -- При чем тут откровение! -- рассердилась я. -- Ты мне лучше посоветуй, как мне быть? -- А ты сама чего хочешь? -- Чтобы он от меня отвязался! -- Интересно, это был призрак или привидение? -- задумался Витасик. -- Какая разница! Главное, он на меня набросился. -- А ты? -- Я, что я? -- Тебе понравилось? -- Ты что! -- вскричала я. -- Понравилось! Он подушкой душил! -- И сколько раз ты кончила? -- Не помню... -- Ясно. -- Ничего не ясно! -- возразила я. -- Я боюсь, что он повадится меня трахать. Витасик! Я этого не перенесу. Я так могу умереть!.. -- Витасик помолчал. Ты знаешь, сказал он мне, что Егора с Юрой вчера вызывали? Ты чего там про них порассказала? -- Ничего я про них не рассказывала! Просто пришли ко мне два журналиста, ну эти, которые обо мне статейку написали непонятную... -- Сами пришли? -- Ну да! Они уже обо всем знали... -- Во дают! -- кисло поразился Витасик. -- Может, они о нем тоже знают? -- предположил он. С Мерзляковым никогда не понятно: то ли шутит, то ли издевается, то ли правду говорит. -- Ты сходи в отделение и заяви, что тебя изнасиловали. Ведь он тебя изнасиловал или как? -- Знаешь что! -- сказала я с гневом. -- Что? -- нагловато спросил Витасик. -- Иди-ка сюда! -- приказала я. -- Нагнись! -- Да... -- пробормотал виновато Витасик, удостоверившись. -- Как будто трупом пахнет! -- сказала я. -- Витасик покачал головой. Запах его огорошил. -- Ты ведь умный, -- сказала я, -- ты все знаешь, скажи, такие вещи случались на белом свете? Ну, вдали от людских глаз... Может быть, ведьмы с ними спали? -- Витасик беспомощно развел руками. Он ни о чем подобном не слышал. -- Что же мне делать? -- спросила я и рассказала про Катюшу Минкову и про молнию на боку. -- Я вижу только один выход, -- сказал Витасик, подумав. -- Одевайся! Едем! -- Куда? -- Он посмотрел на меня странно: -- Как куда? В церковь. Пока я одевалась и куталась, предохраняясь от возврата панически бросившей меня болезни, Витасик ходил вокруг меня и изучал предметы хорошо знакомой ему спальни. Он был на высоте когда-то, но потом опустился, и мы подружились. -- Ирочка, скажи мне, пожалуйста, вот эти твои мысли о поле и встреча с Леонардиком -- откуда это взялось? Ты же была очень земная девушка. Не попала ли ты ненароком в руки какому-нибудь экстрасенсу? эзотерику? нет? -- Я решительно отрицала. -- В церковь в брюках не годится? А в шотландской юбке -- не очень пестрая? -- Сойдет, -- одобрил Витасик. -- Я вообще ни с кем теперь не сплю, -- объяснила я. -- И вообще после тебя, лапуля, я спала с мужиками безо всякого энтузиазма. -- Ты всегда была очень вежливая девушка, -- поклонился Витасик. -- Нет, я правду говорю! -- Я тоже после тебя ни с кем не спал, кроме жены, -- улыбнулся мой друг. -- А в Бога ты веришь? -- спросила я. -- Да все никак не решусь... -- замялся он. -- Знаю, что необходимо и очень полезно, но, может быть, оттого, что все это знаю, -- рассказывал он мне по дороге, -- стою, понимаешь, и чего-то выжидаю, выжидаю.... -- Ну, а после того, что случилось со мной? -- Витасик покосился на меня: -- Во всяком случае, это вдохновляет... -- И опять: то ли шутит, то ли издевается, но у меня с ним дружба. И отправились мы с ним за город, будто в Москве церквей нет, а он говорит, что под Москвою как-то вольготнее, ну, поехали, и снова я еду по осеннему пейзажу, мимо желтых деревьев и засыпающих, будто рыбы, прудов, и взлетели мы вскорости на горку, мимо свалки увядших венков и неровных, как детские каракули, оград и крестиков -- и вдруг медным самоваром пылает и блещет церковь -- приехали. А было воскресенье, и только-только кончилась служба, и народ постепенно расходился, выходил на паперть и крестился, оглянувшись на самовар, и я косыночку накинула -- входим, проталкиваемся против течения, а там еще свечками торгуют, я захотела купить, надышанный и насмоленный воздух густ непонятной мне густотой, и я чужой долговязой фигурой стою последняя в очереди за свечками -- дылда -- со своими эталонными пропорциями, только щиколотки заужены дворянским происхождением, а среди верующих народец мелкий, низкорослый -- высокого человека редко когда в церкви встретишь и обязательно на него оглянешься, -- но мы замешкались со свечками, зазевались, только собрались направиться к алтарю, а уборщицы нас не пускают, полы, говорят, начинаем мыть, все, давайте-давайте, ставьте свечки и выходите, не задерживайте, а Витасик берет их на обаяние, улыбается уборщицам отлаженной щедрой улыбкой: -- Пропустите нас, у нас срочное дело, непременно нужно помолиться, -- а они, естественно, не пускают, им все равно, раньше приходить надо, коли молиться надумали, а не дрыхнуть до полудня, и не пускают, будто в магазине перерыв на обед, а Витасик настаивает и даже, утрачивая улыбку, сердиться начинает, вы уже совсем совесть потеряли, мы вам, мол, мыть не помешаем, а они ни в какую и даже толкаются, то есть гонят, но вдруг пропускают, пожалуйста, вижу по лицу Витасика, оказывается, и здесь можно по-хорошему договориться, чтобы все остались довольны, и мы прошли, а они принялись мыть пол и не обращают на нас внимания, хотя только что злые были и неуступчивые. Подошли к образам. Пустота. Свечи вокруг горят, догорают. Что делать? Оглянулась я на Витасика. Он шепчет: вставай на колени, ну, я от всей души -- стала, хотя никогда до этого не становилась, однако раньше ко мне тоже Владимир Сергеевич таким образом не приходил, и я стала. И Витасик стал рядом со мной. Стоим на коленях. Я пальцы сложила и неуверенно перекрестилась, но, по-моему, не ошиблась, перекрестилась, как положено. И он тоже вслед за мной перекрестился. Перекрестился и зарумянился, то есть ему стало стыдно, как рассказывал позже, в кабаке, потому что, рассказывал, в жизни его две неравные вещи смущали: обряды церковные и мужской гомосексуализм, то есть домашнее воспитание провело как бы черту, и умом своим развитым он понимает, что черта эта -- вымышленная, но когда это с юности, ну, как у Андрюши, то можно сказать: от природы, и нет черты, а когда ее преодолеваешь, потому что дошел до пресыщения, рассуждал мой Витасик, тогда, несмотря на интерес, никак не избавишься от мысли, правильно ли поступаешь и не обманываешь ли себя. -- Ну, а если даже обманываешь? -- спросила я Витасика, выпив немного водки, поскольку черту видела менее отчетливо и не понимала, в чем, собственно, проблема, если кто из мужчин нежно тронет его за член. Глупый ты, право, Витасик! А мы оба были некрещеные. Стоим на коленях, как два дурака. Ну, шепчет, давай, Ира, начинай, молись -- как? -- ну, расскажи, что с тобой произошло, вырази отношение к происшедшему и попроси, горячо попроси, чтобы этого больше не повторилось -- ну, вот, в двух словах... А теперь молись, а то нас отсюда сейчас попросят. Молись, а я за тебя помолюсь, да и за себя тоже, раз такая оказия, а если что не так, спишем на психотерапию, тоже не страшно, чтобы не выглядеть дураками, только, говорит, какая уж тут психотерапия, если он к тебе сватается и увлекает за собой, а я думаю: нужно в самом деле помолиться, хуже не будет, только я не умею, а иконы все какие-то странные, нет привычки, то есть у меня крестик всегда на шее -- хрустальный, с золотым ободком -- и иконы -- я знала -- это сокровища, ими обзаводятся и гордятся, и называют досками, и торгуют, и садятся за них на долгие года -- все понимаю -- страсти и красота, но не мое, как для Витасика педерастия, но я начала молиться, как могла, и губы зашевелились от слов, и я обратилась к Богу первый раз в жизни с такими словами:? Боже! Я стою перед Тобой на коленях и первый раз произношу Твое имя не потому, что мне хорошо, как тогда, когда сладко вздыхаю и уста шепчут имя Твое, и пристало оно к удовольствию, и я им пользовалась всегда -- Ты прости, я не чтобы обидеть Тебя, а по привычке и недоразумению. Но настало другое время, и Ты обо мне все знаешь. Ты даже знаешь простодушную молитву, с которой я обращаюсь к Тебе, не подыскивая подходящих слов, так как подходящие слова -- это тоже лукавство, и Ты знаешь, что случится со мной после этой молитвы, и завтра, и послезавтра, и через много дней, и Ты знаешь день, в который я умру, как умирают все люди, но Ты, может быть, передумаешь, если я раскаюсь, только если я раскаюсь. Ты уже и это знаешь, и впереди Тебя не забежишь. Так что же мне делать, если все было не совсем так, как рассказывала я Витасику, и вообще, кто знает, как есть на самом деле, кроме Тебя, потому что я многое не понимаю, и Ксюша говорит справедливо, что лобок мой сильнее, чем лобик, и это, согласись, для женщины нормально, так вот, что я хочу сказать? что попросить? А хочу я вот что попросить... И тут как прорвалось, и я стала молиться, первая молитва -- как первая любовь, все забываешь, и слезы льются. Потому что какая справедливость? Бабы, куда дурнее и подлее меня, живут распрекрасно и даже шикарно, и на руках их носят, а я, конечно, не без греха, да только за что мне такое непосильное наказание? За то, что Леонардик умер с моей помощью? Хорошо. Разберемся. Между прочим, он сам нарушил обещание: не женился, и пусть в моей молитве бытовая шелуха, но ведь и вся здешняя жизнь, извини, шелуха, и ничего, кроме пестрой шелухи. Он не женился, хотя я два года потеряла, а годы шли, и у меня убывала надежда, тем более что Карлос уехал, и вообще. И теперь что получается? Куда мне деться? Я бежала по полю, да! Но я не для себя бежала. Ты скажешь, что у меня был заветный шанс стать святой или просто национальным кумиром. Но ведь я рисковала жизнью! А чем еще может рисковать человек? Он потому и святой, потому и кумир, что жизнь свою ниже народного интереса ставит, а что, когда рискует, про себя думает, потому что не может не думать, и если лукавит святой -- это его частное дело! Я, может быть, потому и шла на верную гибель, и голос мне был, что чувствовала: сподоблюсь. Да только колдовство наше русское не заворожит даже самая сладкая баба! Тут приманка, должно быть, послаще... Не знаю, не думала -- какая, и думать не хочу. Я и так, прости за грубость, обосралась. И вот новая напасть: Леонардик. Пришел и выеб. Зачем, спрашивается. Хочет жениться. Но разве можно выйти за мертвяка? Говорит, мы по-своему родственные души и что раньше жили в одном веке, но не пересеклись по не зависящим от нас околичностям, а теперь пересеклись, да только сразу не поняли, что к чему, и опять разминулись, и он спохватился, когда уже умер, и затосковал, доживая посмертный свой срок в отведенном Тобою небесном предбаннике, из которого, стало быть, есть еще дорожка назад, и он направился ко мне, пока дело не дошло до финальной кончины облика, ссылаясь на любовь, которая со смертью в нем сильней разгорелась. Так он сказал. Хорошо. А теперь скажи, что мне делать? Не то страшно, что он меня употребил, хотя это тоже страшно, но что за собой зовет, и я сомневаюсь... Витасик, который тут рядом со мной на коленях стоит, он сказал, пока ехали в церковь: все пути ведут к Богу, все, только мало кто идет по любому из них, останавливаются на первом шагу, как вкопанные, и дальше не идут, так жизнь проживают, а ты, Ириша, ушла дальше многих и, возражаю ему, дошла до чертиков. Но Ты меня, конечно, спросишь, а сама ты что хочешь? Мужа Карлоса или что-нибудь вроде него? Этим ли удовлетворишься? И если я скажу: да -- Ты скажешь: подумаешь, тоже мне, святой хотела стать, а теперь ей уже Карлоса достаточно или космонавта. Нет, мне космонавт не к лицу. Пусть летает себе без моих слез и участия. А что же тебе надо, Ира? Запуталась я, Господи! Человека подтолкнула к смертному порогу, а нынче жалуюсь на него, что приходит... Ну, что же делать будем? Господи, я верую в Тебя так нетвердо, что один раз пишу Твое имя с заглавной буквы, а другой -- с маленькой. Господи, запуталась девка, и дай мне срок! Дай в Тебе и в себе разобраться! Не разберешься, Ира.? Почему не разберусь? А потому, что не дано тебе разобраться. Что же мне тогда дано, Господи? А то, чтобы ты ходила среди людей и высвечивала из-под низа всю их мерзость и некрасоту! Господи! Доколе мне на людей раком смотреть и свидетельствовать о их неблагообразии?! Да, я знаю немножко людей с этой стороны и скажу Тебе, что они некрасивы, уродливы и вообще меня разочаровали. Но неужто участь моя -- подмечать одну только мерзость? Ведь Ты, Господи, по-иному на них смотришь, ведь Ты продолжаешь и множишь их жизнь, а не сжигаешь все горячим железом! Или я не Тебе принадлежу? Нет, Тебе! Тебе. Не отдавай меня никому! Пожалуйста... Дай мне другие глаза! Подними меня с четверенек!? Нет, Ира. Господи! Разве можно отнимать у человека надежду?? Но как исполнишь свое назначение, ты пойдешь ко Мне, и Я отмою тебя. Близится срок, потому что смеркается твоя красота... Но я даже матерью еще не была, Господи! Дай мне хоть это!.. Витасик тряс меня за плечо. Прекрати! Ты что -- орать в храме! Уборщицы, заправив за пояс подолы, с угрожающими рожами приближались. Витасик поднялся с колен навстречу им. Какой-то попик высунулся из боковой двери, посмотрел на меня и исчез. Как выяснилось позже: отец Вениамин. Витасик поспешно и тихо доказывал что-то уборщицам. Те непреклонно мотали головами. Витасик поволок меня к дверям. Те ругались нам вслед. Витасик, сказала я, очутившись на дворе, Витасик... Я заплакала. Он усадил меня в машину. -- Зачем ты меня сюда привез? Вы все в заговоре! Видеть тебя не хочу! -- Я пихалась. Я выпихивала его из машины -- Уймись! -- Он больно схватил меня за руку. Я рыдала. Разве можно отнимать у человека надежду? Не верю я в этого паскудного боженьку! В конце концов, мы живем в атеистическом государстве! Чему нас учили с детства? Опиум для народа! Как верно! Как верно! Понастроили церквей! Идиоты! Не смогли их все вырвать с корнем! Просто у меня расстроились нервы. У меня плохо с нервами. Мне нужно отдохнуть. Мне нужно успокоиться. Бархатный сезон на кавказской ривьере. Я утерла слезы. Дурман рассеивался. -- Витасик, милый, -- сказала я. -- Извини. Извини за все! Больше ноги моей здесь не будет!.. Витасик, у тебя есть немного времени? Витасик, милый, поедем в ресторан, хорошо? У меня есть деньги... -- Деньги? У меня тоже есть деньги! -- разворчался Витасик, радуясь завершению женской истерики. Я улыбнулась ему ненакрашенными заплаканными глазами. -- Ой, как жрать хочется! -- зажмурилась я. И пустились мы в обратную дорогу, как в пляс, обгоняя движение и наверстывая упущенное, радуясь осязаемому веществу жизни, что прет, как тесто прет из кастрюльки, через край! -- пусть прет! -- ах, как хочется жрать! -- туда, туда, через мост, за реку, на косогор, где в загородном кабаке знакомые повара стучат ножами, их жирные лица плавятся над плитой, где шипят и стреляют цыплята табака, фыркают бифштексы, румянится осетрина на вертеле, а жаркое томится в горшочках! Туда, где на расписных подносах, на поднятых руках мои друзья-официанты разносят потную водку и тепловатое красное вино, туда, где под столами переплетаются ноги и баклажаны нафаршированы прозрачными намеками! Подъехали. И, минуя робкую очередь, расположившуюся на крыльце в унылых позах предобеденного ожидания, прямо к двери: стучим! Отворяй! И на властный стук выскакивает на крыльцо свой человек, очаровательный душка, Федор Михайлович, в швейцарском мундире, с улыбкой, с лампасом, он на всех шикает, а нас рукой зазывает и немедленно пропускает, и запирает за нами тяжелый засов. Сейчас будем разговляться! Сейчас поддадим! А внутри нас привечает разлюбезнейший Леонид Павлович, умеющий, заглянув ненароком в глаза, с ходу установить цену посетителю, определить его моральный облик, финансовые возможности, служебное и семейное положение, а также: судился ли он, когда, сколько раз и по какой шел статье, выездной или из тех, кто прикидывается выездным, а если иностранец, то из какой страны и по какой надобности в наших краях, Леонид Павлович, мой друг, рекомендую, и проводит нас в отдельный кабинет с плотными занавесями, и там уже накрыт стол -- специально для нас, -- и сервирована закусь, как-то: соленые рыжики, сациви, гурийская и квашеная капустка с брусникой, лобио, всякая зелень, горячий лаваш, лососинка с ломтиками лимона и кучерявой петрушкой, холодец с хреном, салат из крабов под майонезом, тамбовский окорок со слезцой, балычок, икорка и так далее -- короче, гастрономический набор, предназначенный для победы над тоской, психастенией, черной магией, тоталитаризмом, депрессией, критическим реализмом, безвременьем и прочим идеализмом. -- Так... -- потирая ручки, под перезвон браслетов. -- Так... Начнем с водочки. Под водочку рыжик, царский гриб, так, намажем на горячий лаваш желтое масло, на масло густо-густо намажем икру, и выпьем еще раз, и забудем о глупостях, в конечном счете, право подрастающее поколение, которое -- возьми рыбки -- в лице моей Ритули утверждает, что бороться и мучиться глупо, надо жить, потому что, когда борешься, во-первых, напрягаешься и тратишь силы, во-вторых, тратишь время, в-третьих -- налей! -- ты можешь сам получить по зубам -- за что боролись, на то и напоролись, мой случай! -- в-четвертых, учти, ты должен считаться с теми, против кого -- сжимаю кулачки и показываю, -- а это скучно и недостойно нас, в-пятых, что в-пятых? -- в-пятых, чокнемся и будем жить так, как будто все прекрасно, потому что тогда все сразу станет прекрасно, и не суетиться -- о! -- вспоминать их пореже, и они исчезнут сами собой, выведутся со временем -- вот именно! -- заниматься своим делом -- или, прости, ни хрена не делать -- это тоже дело! -- и совершенно ни с чем не бороться, не связываться, -- да-да, не бегать, а избегать, -- тратить деньги, если есть деньги, а нет -- так нет -- а я суетилась, и бабушка осуждающе взирала со стены на мою суету -- а мы принадлежим еще к тому поколению, которое суетилось, спорило, распевало двусмысленные песенки... вот чего не надо, вот! -- не надо двусмысленности -- вот в чем наша беда и неволя! -- в двусмысленности -- она нас погубила, -- так рассуждал, попивая водочку. Мерзляков, и я соглашалась, и я рассуждала так, и он соглашался, и мы выпивали и соглашались, и нам было уже совсем хорошо, потому что нас угостили свежими вкусными щами, а потом мы съели по две палки шашлыка со жгучим соусом, а потом заказали еще бутылочку водки, и, разумеется, быстренько ее усидели, и мы дивились тому, сидя друг против друга, сколько глупостей мы успели совершить, дразня гусей, и мы знали, что вошли во вкус, и нам очень трудно перестать их дразнить, пройти мимо, потому что у нас такая закваска и к тому же гусь -- гнуснейшая птица, и больно щиплется, и хотя Витасик тоже в своей жизни немножко махал кулаками, но ему было далеко до меня, он только издали мной восхищался, когда я бросала в британский оркестр апельсины и когда красовалась в роскошном журнальчике -- не было в нем настоящей отваги -- но все-таки он был мне приятен, поскольку мне надоела шваль, а он не шваль, от коньяка мы отказались, а взяли снова водки, потом еще ели шоколадный пломбир с бисквитным печеньем, будто у меня не было и в помине ангины, а мне так захотелось, и я ела мороженое, и мы сошлись во мнении, что не нужно дразнить гусей, а самый большой гусь -- он там! -- сказала я, имея в виду паскудного боженьку, который читал мне нотации, несмотря на то, что его давно и категорически отменили, и правильно сделали! и Леонид Павлович, несмотря на занятость и других посетителей, несколько раз к нам наведывался, отпускал комплименты и пристойные шуточки, и, когда Витасик вышел на минуточку, Леонид Павлович заметил, что мой кавалер из хорошей русской семьи, а я поделилась с ним, что между нами был момент высочайшей любви, потому что мне нравятся мальчики с гладкой чистой кожей лица от вкусного рыночного питания, потому что у него отутюжены брюки, и няньки водили его на прогулки в парк культуры и отдыха, потому что он знает несколько иностранных языков и с младенчества даром имел то, что другие вырывают друг у друга из глотки, а я люблю тех, кому дается все даром, без пота, и Леонид Павлович одобрял меня, а я Витасику тоже понравилась, и мы в тот же вечер полюбили друг друга, а вот теперь снова встретились -- и тут Витасик вошел, и мы опять принялись с ним говорить, и, конечно, мы так досидели до самого закрытия, и разорились, отдав все деньги, и Леонид Павлович посоветовал нам прибегнуть к помощи такси и даже дал взаймы на дорогу, и мы поехали на такси, и к полуночи были у меня дома, и, когда мы поднялись ко мне выпить чаю, Витасик случайно заметил, что уже полночь, а он обещался к обеду в семью, а я стала просить у меня остаться, но не потому, что хотела его соблазнить или еще что, а потому, что, когда мы приехали домой и я увидела квартиру: битое стекло и свет в коридоре -- все равно, хоть я и выпила и разуверилась категорически, стало мне не по себе, и я сказала, чтобы он позвонил домой и сказал, что он у меня, потому что ты сам мне говорил, зачем двусмысленность? а он стал возражать, что нельзя причинять боль близкому человеку, то есть жене, а я сказала, что жена должна войти в мое положение, потому что вдруг он снова придет, невзирая на то, что я подвыпившая, и, например, меня убьет, потому что он хочет мне отомстить -- как за что? -- а просто так! -- отомстит ни за что -- и убьет -- и я умру во сне, даже не проснувшись, а если ты будешь рядом, то он никогда не придет, а если придет, у вас состоится мужской разговор на кухне про новое откровение, о котором ты хочешь его спросить, а Витасик сказал, что он, конечно, не против мужского разговора про откровение, но ему пора домой, потому что жена, синхронная переводчица, ждет его уже часов десять, если не больше, и беспокоится исключительно потому, дело в том, что она мне доверяет, что могло что-то случиться с машиной, а машину свою он оставил у реки, когда мы уехали по просьбе Леонида Павловича, который мне вдобавок подарил букет белых гвоздик, на, отдай своей жене, вынув из вазочки, а Витасик ему сказал, что деньги он завтра привезет, потому что все равно за машиной возвращаться, и оставит у Федора Михайловича, поскольку Леонид Павлович по понедельникам на работу и вовсе не выходит, а я ему сказала: ты ложись рядом, раздевайся и ложись, вот наша кровать, вот немного битое зеркало -- ну и черт с ним! -- а вот пуфик -- помнишь? -- на нем мы сидели, лицом к лицу, а я -- ты помнишь! -- еще надевала лису, и ты, говорил хохоча: какой омерзительный китч! -- это тебя почему-то особенно волновало -- и ты не мог от меня оторваться -- потому что -- разводил руками -- не могу! -- так что -- ну, хорошо, позвони ты своей жене! -- куда звонить? -- второй час! -- как второй? еще одиннадцать! -- у тебя все одиннадцать! -- а я свои часики на поле посеяла. -- Витасик, скажи: ты почему не хотел, чтобы я бегала? -- потому что я хотел, чтобы ты была живая и невредимая -- а знаешь, когда я бежала, я думала: сейчас как нахлынет! испепелит! -- а вместо этого Леонардик пришел не постучавшись -- а в церкви? -- что в церкви? -- почему кричала? -- потому что, дурачок, ты пойми, нельзя у человека отнимать надежду! но на всякий случай, я хитрая, я покрещусь, понял? -- оставайся со мной -- давай, ложись, снимай свои портки! -- ну, хоть до первых петухов -- не могу! -- ну, я тебя прошу -- ну, хочешь, я перед тобой на колени встану? -- он вскочил: ты что! -- я -- княжна Тараканова -- я ловлю и целую мужские руки первый раз в жизни! -- ну, оставайся -- мне надо домой!!! -- ты боишься, что он придет? -- он не придет -- ты спи, я пошел, до свидания, -- не уходи! ну, я же хочу тебя, не видишь, ну, вылечи ты меня, я запах залью духами, народ знаешь, что говорит: живот на живот... -- ну, что ты болтаешь! -- Ага... я знаю. Ты боишься заразиться! -- брось! -- да! да! сволочь ты! -- Ира! -- Я первый раз прошу мужика... -- Ира! Ириша милая!.. -- Я из-за тебя бросила Карлоса! Ты мне жизнь испортил! Подонок! Уходи! Видеть тебя не желаю! Уходи! И больше не приходи! Я покрещусь и не буду бояться, а ты -- гад! бабник! -- у тебя сколько любовниц? я все твоей образованной жене скажу, доверяет!.. -- Ириша! -- Импотент несчастный! -- Ну вот... -- Что вот? Испортил мне жизнь! Я тебя ненавижу! Нет, ты подожди уходить, говно. Чистоплюй! Маменькин сосуночек! Чистеньким хочешь остаться? Не получится! Трус! А я никого не боюсь!.. Но почему это все живут, а я гибну? Витасик, ответь, нет, ты мне ответь: ты меня любишь? Под утро он все-таки сбежал. Кажется, я влепила ему пощечину под утро. Или еще что-то было? Не соображу. Сбежал с первыми петухами. А у меня соседка на первом этаже кур и двух петухов развела. К ней участковый приходил, запрещал держать, а она держит, мы даже коллективное письмо протеста в Моссовет послали, все жильцы подписались, я тоже поставила подпись, а она все равно держит, и они у нее поют. 22 Ну, все. Я пала! Я пала! Нет, не потому я пала, что, сдавшись на уговоры и страдая от вынужденного безденежья, согласилась, и не потому, что громовержец Гавлеев еще не проронил веского слова, не принял меня в свою команду -- а на что мне его команда? -- и не потому, что Ритуля настаивала и умоляла, и я сказала: ладно! -- и с пузом, сказала: будь по-твоему, и Гамлет возликовал, собрались у Ритули, и вознаграждение на сотню больше, чем обещал, я была довольна и Гамлет тоже: он крутился вокруг моего живота и говорил: как я рад! как я рад! ты будешь хорошей матерью -- со своим армянским акцентом, я мимоходом покосилась на его член, это был член неинтересного, малограмотного человека, собиравшегося жениться на дурехе, моей Ритуле, и он напрягся, когда согласно сценарию должны мы были выступить дуэтом, я поняла, что дальше проступит слепая ревность, румынская мебель, дом в Ереване -- ну и съезжай! -- а пока армяшка поглаживал мой живот и восхищался выпуклостью беременных линий, и спрашивал: а мы его не потревожим? такой, знаете ли, деликатный, да нет! смелей! -- а рядом милая Ритуля, о которой он даже позабыл в жадной страсти к свежатине, восторгается нами лживо, им обоим дорого обойдется, а мне что? -- я свое дело знаю, хоть и короткий член у этого Гамлета, и я подумала: а у шекспировского -- какой? почему драматурги не указывают этой существенной детали? почему вообще это мимо них, будто все не вокруг этого, или мне так кажется, только скорее: казалось, потому что теперь, обладая другими неотложными заботами, мне так не кажется, и я подумала, когда он деликатничал, мол, не потревожим ли мы покой: вот и вытяни его, как штопором, а? -- подумала и сказала: как жаль, милый Гамлет, ереванский вы человек, что у вас хуй не штопор! -- а они, восточные люди, волосатые, мохнатые, это я, впрочем, люблю, с Дато спать, как с медвежонком, но имеются недостатки: обидчивы. Как нальется глаз, да только мне не страшно, не обижайся, Гамлет, а Ритуля: ха-ха-ха! -- ей это еще отольется, с брильянтами в ушах, дуреха, а она говорит: а что мне таким мужиком разбрасываться? Я к нему в карманы заглядывала: там меньше четвертака бумажки не встретишь, и они так смяты небрежно, будто трюльник, а я девушка непритязательная, хочу замуж, и он поверил, что он -- первый, ага, они глупые, вот и хорошо! но просит ее: сведи, слушай, меня со своей подругой, а как свела, так сразу насторожился, особенно как я к ней, соскучившись, потянулась, ну, думаю, в другой раз, а он спланировал на свежатину, с пузом, возгорелся, да ну! даже надоело, а потом пили шампанское, мой брют! -- и я сказала: только чтобы был брют! -- такое условие, и он по Москве на такси два дня искал, я сказала: надо знать, где искать, ереванский вы человек! -- он обиделся, до чего они обидчивы, слов нет! вы, говорит, зачем так говорите? а мне что: хочу и говорю, но сидим тихо-мирно, пьем шампанское, и Ритуля, моя бывшая отступница, спрашивает: ну, что, обошлось у тебя? И хочется ей услышать, что обошлось, утихомирилось, а про поле она знать не знает, шума не было, Егор с Юрочкой языки проглотили, пугнули мальчиков, и правильно сделали! Разошлись, разгулялись по буфету, а как цыкнули, сбледнели с лица, и я, потворствуя ей, говорю: обошлось, -- а она говорит: значит, жизнь продолжается? Ура! -- и чокается шампанским, а Гамлету, -- объясняет, -- очень журнальчик понравился, раритет, он его за большие деньги приобрел, Гамлет блаженно кивает, молодец, говорю, не жалей денег, он в гостинице Берлин проживает, я, говорит Гамлет, как увидел, что такая красавица, обалдел, а Ритуля говорит: представь себе, это моя лучшая подруга! -- вот и вышел мне гонорар в ночь с армяшкой, одна польза, остальное -- вред, ну, ладно, а он говорит: вы прямо красивая, как иностранка, там на карточках, у меня, знаете ли, даже... знаю! знаю! -- поздравляю, говорю, сейчас побегу в ванную, шутка, он крутит головой, чувствует своим косолапым сердцем, что обидное говорю, но не понимает, а Ритуля за него обижается, будто уже жена, заранее, на всякий случай, Ритуля прохаживается без одежд, хороша ты, милая моя, хороша, и пальчиком, пальчиком наяривает, Гамлет напрягся, морду бить будет, ах, наперед все знаю, по залупе умею гадать, дай погадаю! -- а он: ты не шутишь? Ритуля не выдержала: хохочет, а я говорю: не шучу, мне только краем глаза увидеть, и сразу скажу, кто твои родители, какого цвета волгу имеешь, сколько лет жить будешь? -- смотрю: глаза настороженные, неискренние -- жулик. Мне невыносимо весело, а он огорчается, мужиков вообще ничего не стоит огорчить, это Ксюша у нас мастерица, а Вероника потирает ручки, слушая про то, как мужик лажанулся, а я говорю: а чего это у вас армянки такие некрасивые, и Гамлет опять огорчается: нет, перечит, они красивые! а если красивые, говорю, то зачем в Москву свататься приехал? -- а он говорит: они гордые очень! Знаем мы таких гордых, чем страшнее, тем больше гордости! Неинтересно. Вот, думаю, и подходит мой срок. Да только погодите: я вам напоследок рожу! Но сомнений много. Станислав Альбертович тоже стал недоброе подозревать, мне в глаза на консультациях робко заглядывает и уже не поздравляет, не спешит с поцелуями, и охладел доктор Флавицкий, что это вы так индифферентны, доктор? Работа, жалуется, заела, да и знаете ли, в суд на меня подали, одна пациентка, семнадцатилетняя сопля! Скажите, пожалуйста! Наглость какая! Я говорю: кто будет -- мальчик или девочка? Вроде бы мальчик. Но без гарантии. Я говорю: больно он куролесит! Флавицкий печально: ну, значит, пока все в порядке. Я говорю: нет ли патологии? И запах -- не трупный? Да, деточка, запашок, это верно, не пойму откуда. Шучу: это я разлагаюсь заживо. И охватили сомнения. Насчет рожать. То есть аборт делать поздно. Это все уже сроки прошли... и я пала! Во-первых, о Веронике. Она ведьма, но мы с ней после поля не ладим, я ей звонила, она слова тянет, а чего тянет, не понимаю. На верную смерть меня отослала, а теперь даже не поинтересуется, как и что у меня, слова тянет, и новые друзья -- будто вымерли, ну, да мне их и даром не нужно, Ритуля не в счет, а Ксюша опять в Америке, я не выдержала, позвонила ей в Фонтенбло, по-английски говорила со стоматологом, у нее там какой-то чешский режиссер завелся, в Америке, она мне намекнула и уехала за океан. Ксюшенька, ты меня совсем забыла, а ей визу в Москву не дали как шпионке и диверсантке. Она с обидой: перебьюсь. Только мне все равно: она моя любовь. А Гавлеев молчит. hу и молчи. Стоматолог-француз говорит: ши из ин Нью-Йорк, а я ему: мерси, до свидания, и повесила трубку, думаю: с кем посоветоваться? Мерзлякову звонила -- дуется. У меня, сообщает, тоже неприятности. Мне бы твои неприятности! А Дато в командировке, я звонила, его семья меня любит, но отвечали уклончиво, а Вероника? Вот сука! За что? Не пойму. Не издох ли ее Тимофей? Нет, живехонький... И я пала. То есть мне бы какого другого совета искать, а я -- к Катерине Максимовне. Вхожу к ней, сидит, вечерний чай пьет, с бубликами. Квартирка однокомнатная, вся мебелью и коврами заставленная, в Чертанове живет, на выселках. А я тебя, говорит, сижу дожидаюсь. Садись, чай пить будем. И достает из-под матрешки чайник, наливает мне одной горькой заварки, нет, я такой крепкий не буду, когда, спрашивает, рожать -- на живот взглянула -- собираешься? Когда? Месяца через два. Замолчали. Она сидит, зря вопроса не задаст, чай попивает, бублик в чашку макает и в телевизор уставилась. Я говорю: Катерина Максимовна, у меня к вам просьба. Она молчит, слушает дальше. Я говорю: я вот рожать собралась... а жених, говорю, меня бросил, не наведывается, с концами пропал, даже, говорю, и не знает, что у нас деточка будет, ребеночек, нельзя ли его позвать? мне с ним поговорить необходимо. Что же, удивляется, он тебя покинул? или он себе другую подругу нашел и к ней переехал? Не знаю, отвечаю, ничего не знаю, где он, что он -- понятия не имею, но только не в подруге здесь дело -- я его подруга, но только он перестал наведываться, что-то ему, видно, мешает, а мне обязательно нужно с ним увидеться!.. Значит, рассуждает Катерина Максимовна, следует его к тебе приворожить. Ну, да, -- радуюсь, -- что-нибудь в этом роде, чтобы он пришел, насчет ребеночка посоветоваться. Она говорит: у тебя есть его фотокарточка? -- Дома есть. -- Приезжай в другой раз с фотокарточкой и прихвати с собой сто рублей, надобно мне для этой цели десять свечей по десять рублей каждая, поняла? Я отвечаю: вот вам сто рублей, и отдаю ей армянские деньги, возьмите на свечи, а я за фотокарточкой, я скоро буду, и сама в нетерпении, скорей в такси, лечу к себе через всю Москву, сквозь пургу и снег по колено, и Кремль посередке горит, как летающая тарелка. Беру фотокарточку и назад, отряхаюсь в прихожей, прошу тапочки, чтобы не наследить, и вынимаю из сумочки фотокарточку как ни в чем не бывало, а у самой сердце так и бьется, боюсь: откажет. Она взяла фотокарточку в руки, вгляделась, потом на стол ее осторожно кладет и на меня смотрит. Ты понимаешь, о чем просишь? Я говорю: понимаю. Она молчит, с недовольным лицом. Я закурила, говорю: Катерина Максимовна, вы за меня не беспокойтесь, он уже раз ко мне приходил, на диванчик присел, очень скромно, мы с ним поговорили, и он ушел. На себя-то, спрашивает, похожий приходил? Похожий, говорю, совершенно похожий, только чуточку грустнее, чем в жизни, и лет на пять помоложе, такой, как на фотокарточке, я специально выбрала, он мне несколько подарил... Нет, говорит, за это я не возьмусь. Почему, Катерина Максимовна? Ну, миленькая! Ну, возьмите еще денег! Полезла в сумочку. Она меня останавливает. Подожди, говорит, ты мне лучше вот что скажи: это с ним ты ребеночка завела? И на меня выжидательно смотрит. А что, говорю, этого нельзя делать? Как вы думаете? Я, собственно, потому его и прошу прийти, чтобы ясно было. А он не идет, или нет уже его, куда-нибудь перевели, ну, как в армии... Может быть, он уже далеко, так далеко, что совсем не вернется? Я стряхнула пепел в синее блюдечко и откинулась на спинку дивана. Он, восклицаю, жениться предлагал! А что ты ему ответила? Ну, не могла же я, Катерина Максимовна, с бухты-барахты ему отвечать!.. Я думала: он снова придет. А он не идет и не идет. Или передумал? А я вот -- ребеночка сохранила... Катерина Максимовна встала и говорит: приходи завтра, красавица, вечером. Я буду на книге ворожить... Я вскочила: спасибо! -- Потом отблагодаришь... Я говорю: я могу даже чеками, если возьмете... Она говорит: после! после. Уходи! Даже строгая стала. Я испугалась, что откажется, и скорее за дверь. Вся извелась. На другой вечер снова приезжаю. Она сидит, папироску курит. Телевизор орет и стреляет: про войну. Осторожно спрашиваю: ну как? А она головой качает: нет, говорит, ничего не выходит. Я всю ночь ворожила на книге. Ничего не получается. Не хочет он к тебе приходить. Я говорю: как не хочет? почему? А она говорит: к тебе нельзя приходить. На тебе порча. Я удивляюсь: какая порча? Раньше-то он приходил... А теперь, говорит, не придет. Я говорю: ну почему? А она говорит, а ты вспомни, что ты делала после того, как он ушел? А что я делала? Я к подружке переехала, к Ритуле, потому что, конечно, ужасно испугалась, и жила у нее, а если он меня к ней ревновал, то понапрасну, да он и всегда про меня это знал, стало быть, не должен был ревновать, а что я еще делала? ну, не знаю, был однажды, уже после этого, у меня Мерзляков Витасик, я ему все рассказала, он -- друг, я не помню, я напилась тогда... Катерина Максимовна поморщилась и говорит: я, милочка, не про это тебя спрашиваю. Ты еще больше ничего не вспоминаешь? Ну, говорю, забегал ко мне Дато, перед гастролями, только я уже знала, что беременная, но ему не сказала, а то бы убил, а потом, да, я хотела сделать аборт, потому что меня немного запах смущал, и Дато говорит: ты чего, дрянь, такая немытая? А я говорю: ты же, Дато, иногда любишь, когда я немытая. Да, говорит, но не до такой степени! И мне стало стыдно с другими мужчинами, хотя всякая мелочь набивалась зайти, и вот только армянин на днях... Ну, это, продолжаю, вообще не в счет. Дурак, говорю, хоть и Гамлет! То есть вообще не понимаю, на каком основании Владимир Сергеевич на