ия для выражения всего разнообразия понятий (при условии, что эти различия доступны чувственному восприятию), может стать средством передачи мыслей от человека к человеку. Ведь мы знаем, что народы, говорящие на разных языках, тем не менее прекрасно общаются друг с другом с помощью жестов. И мы являемся свидетелями того, как некоторые люди, глухонемые от рождения, но обладающие определенными умственными способностями, вступают в удивительные разговоры друг с другом и со своими друзьями, изучившими их жестикуляцию. Более того, в настоящее время стало уже широко известным, что в Китае и других областях Дальнего Востока используются некие реальные знаки, выражающие не буквы и не слова, а вещи и понятия. В результате многочисленные племена, говорящие на совершенно разных языках, но знакомые с такого рода знаками (которые у них очень широко распространены), могут общаться друг с другом в письменной форме, и любую книгу, написанную такими знаками, любой из этих народов может прочитать на своем родном языке. Знаки вещей, выражающие значение их без помощи it посредства слова, бывают двух родов: в первом случае знак выражает значение вещи на основе своего сходства с ней, во втором -- знак совершенно условен. К первому роду относятся иероглифы и жесты, ко второму -- названные нами "реальные знаки". Иероглифы употреблялись еще в глубокой древности и вызывают к себе особое почтение, особенно у египтян, одного из древнейших народов; по-видимому, иероглифическое письмо возникло раньше буквенного и поэтому значительно старше его, за исключением, может быть, еврейской письменности. Жесты же -- это своего рода преходящие иероглифы. Подобно тому как слова, произнесенные устно, улетают, а написанные остаются, так и иероглифы, выраженные жестами, исчезают, нарисованные же остаются. Ведь когда Периандр, которого спросили, какими средствами можно сохранить тиранию, приказал посланцу следовать за ним и, гуляя по саду, срывал головки самых высоких цветов, давая понять, что нужно уничтожить знать, он точно так же пользовался иероглифами, как если бы он их нарисовал на бумаге. Во всяком случае ясно одно, что иероглифы и жесты всегда обладают каким-то сходством с обозначаемой ими вещью и представляют собой своего рода эмблемы; поэтому мы назвали их знаками вещей, основанными на сходстве с ними. Реальные же знаки не несут в себе ничего от эмблемы, но абсолютно немы, ничем не отличаясь в этом отношении от элементов самих букв; они имеют чисто условное значение, основанное на своего рода молчаливом соглашении, которое ввело их в практику. При этом совершенно очевидно, что необходимо огромное число такого рода знаков для того, чтобы ими можно было писать, ибо их должно быть столько же, сколько существует корневых слов. Итак, этот раздел учения о средствах изложения, посвященный исследованию знаков вещей, мы относим к числу требующих своего развития. И хотя польза этого раздела может показаться на первый взгляд незначительной, поскольку слова и буквенное письмо являются самыми удобными средствами сообщения, нам все же показалось необходимым в этом месте как-то упомянуть о нем как о вещи, имеющей не последнее значение. Мы видим в иероглифе, если можно так выразиться, своего рода денежный знак интеллигибельных вещей, и было бы полезно знать, что, подобно тому как монеты могут делаться не только из золота и серебра, так можно чеканить и другие знаки вещей помимо слов и букв. Обратимся теперь к грамматике. Она по отношению к остальным наукам исполняет роль своего рода вестового; и хотя, конечно, эта должность не слишком высокая, однако она в высшей степени необходима, тем более что в наше время научная литература пишется на древних, а не на современных языках. Но не следует и принижать значение грамматики, поскольку она служит своего рода противоядием против страшного проклятия смешения языков. Ведь человечество направляет все свои силы на то, чтобы восстановить и вернуть себе то благословенное состояние, которого оно лишилось по своей вине. И против первого, главного проклятия -- бесплодия земли ("в поте лица своего будете добывать хлеб свой") оно вооружается всеми остальными науками. Против же второго проклятия -- смешения языков оно зовет на помощь грамматику. Правда, в некоторых современных языках она используется мало; чаще к ней обращаются при изучении иностранных языков, но особенно большое значение имеет она для тех языков, которые уже перестали быть живыми и сохраняются только в книгах. Мы разделим грамматику также на две части: школьную (нормативную) и философскую \ Первая просто используется при изучении языка, помогая быстрейшему его усвоению и способствуя развитию более правильной и чистой речи. Вторая же в какой-то мере дает материал для философии. В этой связи нам вспоминается трактат "Об аналогии", написанный Цезарем. Правда, нельзя с уверенностью сказать, действительно ли этот трактат был посвящен изложению той самой философской грамматики, о которой мы говорим. Мы даже подозреваем, что в этом сочинении не содержалось ничего слишком утонченного или возвышенного, а лишь излагались правила чистого и правильного стиля, не испорченного и не искаженного влиянием неграмотной или чересчур аффектированной речи; сам Цезарь дал великолепный образец такого стиля ^ Тем не менее это произведение навело нас на мысль о создании некоей грамматики, которая бы тщательно исследовала не аналогию между словами, но аналогию между словами и вещами, т. е. смысл, однако не заходя в пределы толкований, принадлежащих собственно логике. Действительно, слова являются следами мысли, а следы в какой-то мере указывают и на то тело, которому они принадлежат. Мы наметим здесь общие контуры этого предмета. Прежде всего нужно сказать, что мы ни в коси мере не одобряем то скрупулезное исследование языка, которым, однако, не пренебрегал даже такой выдающийся ученый, как Платон ^ Мы имеем в виду проблему возникновения и первоначальной этимологии имен, когда предполагается, что уже с самого начала имена отнюдь не давались вещам произвольно, а сознательно выводились из значения и функции вещи; конечно, такого рода предмет весьма изящен и похож на воск, который удобно мять и из которого можно лепить j все, что угодно; а поскольку при этом исследовании стремятся, как видно, проникнуть в самые глубокие тайники . древности, то тем самым оно начинает вызывать к себе какое-то особенное уважение, что тем не менее не мешает ему оставаться весьма малодостоверным и совершенно бесполезным. С нашей точки зрения, самой лучшей была бы такая грамматика, в которой ее автор, превосходно владеющий множеством языков, как древних, так и современных, исследовал бы различные особенности этих языков, показав специфические достоинства и недостатки каждого. Ведь таким образом языки могли бы обогащаться в результате взаимного общения, и в то же время из того, что есть в каждом языке самого лучшего и прекрасного, подобно Венере Апеллеса ", .мог бы возникнуть некий прекраснейший образ самой речи, некий великолепнейший образец того, как следует должным образом выражать чувства и мысли ума. А вместе с тем при таком исследовании можно на материале самих языков сделать отнюдь не малозначительные (как, может быть, думает кто-нибудь), а достойные самого внимательного наблюдения выводы о психическом складе и нравах народов, говорящих на этих языках. Я, например, с удовольствием нахожу у Цицерона замечание о том, что у греков нет слова, соответствующего латинскому ineptus. "Это потому, -- говорит Цицерон, -- что у греков этот недостаток имел такое широкое распространение, что они его даже не замечали" -- суждение, достойное римской суровости ^ Или например, почему греки так свободно создавали сложные слова, римляне же, наоборот, проявляли в этом отношении большую строгость? Из этого наверняка можно сделать вывод, что греки были более склонны к занятию искусствами, римляне же -- к практической деятельности, ибо различия, существующие в искусствах, требуют для своего выражения сложных слов, тогда как деловая жизнь нуждается в более простых словах. А евреи до такой стопени избегают всяких сложных образований в лексике, что скорее предпочитают злоупотреблять метафорой, чем прибегают к образованию сложных слов. И вообще в их языке очень мало слов, и эти слова никогда не соединяются, так что уже из самого языка становится совершенно ясным, что это был народ поистине назарейский и отделенный от остальных племен. А разве не заслуживает внимания тот факт (хотя, может быть, oil и наносит некоторый удар самомнению современных людей), что в древних языках существует множество склонений, падежей, спряжений, времен и т. п., тогда как современные языки почти совершенно утратили их и в большинстве случаев по лености своей пользуются вместо них предлогами и вспомогательными глаголами. И конечно, в этом случае легко предположить, что, как бы мы ни были довольны самими собой, приходится признать, что умственное развитие людей прошлых веков было намного глубже и тоньше нашего. Существует бесчисленное множество примеров такого же рода, которые могли бы составить целый том. Поэтому мы считаем, что есть все основания отделить философскую грамматику от простой школьной грамматики и отнести ее к числу дисциплин, развитие которых необходимо. Мы считаем, что к грамматике относится также все то, что в какой-то мере касается слова, т. е. звук, метрика, размер, ударение. Правда, то, что служит первоисточником отдельных букв (т. е. то, какие именно артикуляции языка, рта, губ, горла образуют звук соответствующей буквы), не относится к грамматике, а является частью учения о звуках, которая должна рассматриваться в разделе о чувственных восприятиях и о чувственно воспринимаемом. Собственно же грамматический звук, о котором мы говорим здесь, имеет отношение лишь к благозвучию и неблагозвучию. Законы последних являются чем-то общим для всех. Ведь нет ни одного языка, который бы не стремился в какой-то мере избежать сочетаний нескольких согласных. Существуют и другие проявления законов благозвучия и неблагозвучия, но при этом различные явления для слуха одних народов оказываются приятными, для других -- неприятными. Греческий язык изобилует дифтонгами, в латинском их значительно меньше. Испанский язык не любит узкие звуки и немедленно обращает их в средние. Языки, восходящие к готскому, тяготеют к придыхательным. Можно привести много аналогичных примеров, но этого, пожалуй, уже более чем достаточно. Ритмика слов предоставила нам широкие поприще для искусства, а именно для поэзии, имея при этом в виду не ее содержание (об этом говорилось выше), а стиль и форму слов, т. е. стихосложение. Наука, рассматривающая этот вопрос, еще очень слаба, зато само искусство изобилует бесконечным числом великих примеров. Эта наука (которую грамматики называют просодией), однако, не должна была бы ограничиваться только изучением различных жанров стихотворных произведений и их размеров. Она должна включить в себя и теорию того, какой стихотворный жанр лучше всего соответствует определенному содержанию или предмету. Древние поэты писали героическим стихом эпические поэмы и энкомии, элегическим -- грустные произведения, лирическим -- оды и гимны, ямбом -- инвективы ^ Да и новые поэты, пишущие на своих родных языках, не отказываются от этой практики. Здесь, однако, следует упрекнуть некоторых слишком пылких любителей древности за то, что они пытаются применить к новым языкам античные размеры (гекзаметр, элегический дистих, сапфическая строфа и т. д.), которые не приемлет система самих этих языков и которые абсолютно чужды слуху этих народов. В делах такого рода на первое место нужно ставить суждение, выносимое чувством, а не правила искусства. Как сказал поэт: ...мне бы хотелось Трапезу чтобы хвалил гость, а не повара '". Это уже не искусство, а злоупотребление искусством, ибо оно не столько совершенствует природу, сколько искажает ее. Ну а что касается поэзии (будем ли мы говорить о сюжетах или о размерах), то она (как мы уже сказали выше) подобна пышной траве, никем не сеянной, растущей благодаря силе самой земли. Поэтому она пробивается повсюду и захватывает огромные пространства, так что совершенно излишне беспокоиться о ее недостатках. Итак, оставим вообще заботу о ней. Что же касается ударения, то нет никакой необходимости упоминать о столь незначительном вопросе; разве только кому-нибудь вдруг покажется достойным упоминания тот факт, что в науке тщательно исследовано ударение в словах, но совсем не изучалось ударение в целом предложении. Однако почти всему человеческому роду свойственно понижать голос в конце периода и повышать его в вопросительной фразе и немало других вещей в том же роде. Впрочем, о той части грамматики, которая изучает устную речь, сказано достаточно. Что же касается письма, то оно осуществляется либо с помощью обычного алфавита, принятого повсеместно, либо с помощью особого, тайного алфавита, известного лишь немногим; такой алфавит называется шифром. Даже обычная орфография породила среди нас вопросы и споры о том, нужно ли писать слова так, как они произносятся, или же так, как это принято в настоящее время. На мой взгляд, такая возможная орфография (т. е. написание слов, отражающее их произношение) совершенно бессмысленна и бесполезна. Ведь и само произношение все время изменяется и не остается постоянным, и, кроме того, при таком написании становятся совершенно неясными производные слова, особенно заимствованные из иностранных языков. Наконец, если традиционное написание ни в коей мере не мешало установившемуся произношению, а оставляло для него полный простор, то зачем вообще нужны эти новации? Итак, обратимся к шифрам. Существует довольно много видов шифра: простые шифры, шифры, смешанные со знаками, ничего не обозначающими, шифры, изображающие по две буквы в одном знаке, шифры круговые, шифры с ключом, шифры словесные и т. д. Шифры должны обладать тремя достоинствами: они должны быть удобными, не требующими многих усилий для их написания; они должны быть надежны и ни в коем случае не быть доступны дешифровке и, наконец, если это возможно, они не должны вызывать подозрения. Ведь если письма попадут в руки тех, кто обладает властью над тем, кто пишет это письмо, или над тем, кому оно адресовано, то, несмотря на надежность шифра и невозможность его прочесть, может начаться расследование соответствующего дела, если только шифр не будет таким, что не вызовет никакого подозрения или же ничего не даст при его исследовании. Ну а если уж мы заговорили о том, как избежать подозрения и сделать попытку обнаружить шифр безрезультатной, то для этой цели оказывается вполне достаточным одно новое и весьма полезное средство; а поскольку мы им располагаем, то зачем относить его к числу тех искусств, которые должны быть созданы, если проще его сразу же изложить здесь? Это средство сводится к следующему. Нужно иметь два алфавита: один -- состоящий из обычных букв, другой -- из букв, не имеющих никакого значения, и отправить одно в другом сразу два письма: одно -- содержащее секретные сведения, другое -- имеющее достаточно правдоподобное для пишущего содержание, которое, однако, не должно навлечь на него никакой опасности. И если вдруг начнут строго допрашивать о шифре, то нужно дать алфавит, состоящий из ничего не значащих букв, вместо алфавита из настоящих букв и алфавит, состоящий из настоящих букв, вместо алфавита из букв, не имеющих значения. Таким образом, следователь сможет прочитать внешнее письмо и, найдя его вполне правдоподобным, ничего не заподозрит о существовании внутреннего письма. Но чтобы помочь избежать вообще всякого подозрения, мы приведем еще одно средство, изобретенное нами еще в ранней юности, в бытность нашу в Париже; даже сейчас, как нам кажется, это изобретение не потеряло своего значения и не заслуживает забвения. Ибо оно представляет собой высшую ступень совершенства шифра, давая возможность выражать все через все (omnia per omnia). Единственным условием при этом оказывается то, что внутреннее письмо должно быть в пять раз меньше внешнего; никаких других условий или ограничений не существует. Вот как это происходит. Прежде всего все буквы алфавита выражаются только двумя буквами путем их перестановки. Перестановки из двух букв по пяти дадут нам тридцать два различных сочетания, что более чем достаточно для замещения двадцати четырех букв, из которых состоит наш алфавит. Вот пример такого алфавита: A. aaaaa. В. aaaab. С. aaaba. D. anabb. E. aabaa. F. aabab. G. aabba. Н. aabbb. I. abaaa. K. abaab. L. ababa M. ababb. N. abbaa. O. abbab. P. abbba. Q. abbbb. R. baaaa. S. baaab. T. baaba. V. baabb. W. babaa. X. babab. Y. babba. Z. babbb. Между прочим, это изобретение приводит нас к чрезвычайно важным выводам. Ведь из него вытекает способ, благодаря которому с помощью любых объектов, доступных зрению или слуху, мы можем выражать и передавать на любое расстояние наши мысли, если только эти объекты способны выражать хотя бы два различия ". Такими средствами могут быть: звук колоколов или рога, пламя, звуки пушечных выстрелов и т. п. Но возвратимся к нашему изложению. Когда вы приметесь писать, то внутреннее письмо следует написать с помощью такого двухбуквенного алфавита. Допустим, что внутреннее письмо будет следующего содержания: FUGE -- беги Вот пример такого написания: F U G Е aabab. baabb. ааbbа. aabaa. Здесь нужно иметь наготове другой, двойной, алфавит, состоящий из букв обычного алфавита, как заглавных, так и строчных, изображенных двумя произвольно выбранными шрифтами (которые каждый может выбрать по своему усмотрению). Пример двойного алфавита: abab abab abab abab AAaa BBbb CCcc DDdd abab abab abab abab EEee FFff GGgg HHhh abab abab abab abab IIii KKkk LLll MMmm abab abab abab abab NNnn OOoo PPpp QQqq abab abab abab abab RRrr SSss TTtt UUuu abab abab abab abab WWww XXxx YYyy ZZzz Затем, написав внутреннее письмо двухбуквенным алфавитом, нужно приложить к нему буква к букве внешнее письмо, написанное двойным алфавитом, и потом расшифровать. Пусть внешним письмом будет Manere te volo donec venero (Я хочу, чтобы ты оставался на месте, пока я не приду). Пример такого приспособления: F U G E aabab b аа bb aa bba aa baa Maner е te vo lo don ec ven(ero) Приведем еще один, более полный пример такого шифра, дающего возможность писать все посредством всего. Внутреннее письмо Пусть им будет письмо спартанцев, посланное ими некогда на скитале: "Perditae res: Mindarus cecidit: milites esuriunt: neque hinc nos extricare, neque hic diutius manere possumus". (Все погибло. Миндар убит. Воины голодают. Мы не можем ни уйти отсюда ни оставаться здесь дольше.) Внешнее письмо Пусть им будет отрывок из первого письма Цицерона; в него должно быть вставлено письмо спартанцев: "Ego omni officio, ас potius pietate erga te, caeteris satisfacio omnibus: mihi ipse nunquam satisfacio. Tanta est enim magnitudo tuorum, erga me meritorum, ut quoniam tu, nisi perfecta re, de me non conquiesti: ego, quia non idem in tua causa efficio, vitiam mihi esse acerbam putem. In causa haec sunt: Ammonius regis legatus aperte pecunia nos oppugnat. Res agitur per eosdem creditores, per quos, cum tu aderas, agebatur. Regis causa, si qui sunt, qui velint, qui pauci sunt, omnes ad Pompeium rem deferri volunt. Senatus religionis calumniam, non religione, sed malevolentia, et illius regiae largitionis invidia, comprobat, etc." Учение о шифрах влечет за собой другое учение, связанное с первым. Это учение о дешифровке, или раскрытии, шифров, если даже ключ к ним совершенно неизвестен. Это, конечно, очень трудное дело, требующее в то же время большой изобретательности; это искусство (точно так же, как и искусство шифра) используется в секретных государственных делах. Но если проявить достаточно ловкости и предосторожности, то можно было бы сделать это искусство бесполезным, хотя, судя по нынешнему положению дел, оно приносит немалую пользу. Ведь если бы были приняты надежные и хорошие шифры, то большинство из них было бы абсолютно недоступно для дешифровки, исключалась бы всякая возможность их раскрытия, хотя они и оставались бы достаточно удобными и легкими для написания и прочтения. Но неопытность и невежество секретарей и служащих при королевских дворах столь велики, что даже важнейшие документы в большинстве случаев доверяются шифрам ненадежным и легко дешифруемым. Между тем у кого-нибудь может возникнуть подозрение, что мы, перечисляя науки и, так сказать, проводя их смотр, стремимся вызвать как можно больше удивления, увеличивая и умножая число наук, которые мы выстраиваем как бы в боевой порядок, тогда как в таком коротком исследовании можно, пожалуй, лишь похвастаться их числом и едва ли можно действительно развернуть их силы. Но мы будем честно придерживаться принятого нами плана и, создавая этот глобус наук, не хотим пропустить на нем даже самых маленьких и отдаленных островков. Кажется, мы коснулись этих наук отнюдь не поверхностно, хотя и вкратце; наоборот, острым пером мы извлекли из огромной массы их материала главное зерно, самое сущность этих наук. Судить об этом мы предоставляем людям действительно опытным в этих науках. Ведь очень многие, желающие показаться широко образованными, умеют лишь то и дело щеголять научными терминами и показной ученостью, вызывая изумление невежд и насмешки людей, глубоко владеющих этой наукой. Мы надеемся, что наше сочинение произведет совершенно противоположный эффект, привлечет самое пристальное внимание людей, наиболее сведущих в каждой из этих наук, а для остальных не будет представлять какой-нибудь ценности. Если же кто-нибудь считает, что мы слишком большое внимание уделяем наукам, которые могут показаться не столь уж важными, то пусть он посмотрит вокруг себя и увидит, что люди, считавшиеся, бесспорно, значительными и знаменитыми в своих провинциях, приехав в метрополию и оказавшись в столице, почти смешались с толпой, потеряв свое былое величие; точно так же нет ничего удивительного и в том, что эти менее важные науки рядом с фундаментальными и высшими науками теряют свое значение, тогда как для тех, кто целиком посвятил себя их изучению, они представляются особенно важными и прекрасными. Но о средствах изложения сказано достаточно. Глава II Учение о методе изложения является основной и главной частью искусства сообщения. Эта дисциплина получает название мудрости сообщения. Перечисляются различные методы и указываются их преимущества и недостатки Перейдем к учению о методе изложения. Обычно его рассматривают в диалектике. Находит оно свое место и в риторике под именем "расположение". Однако то обстоятельство, что эту дисциплину рассматривали всегда как служанку других наук, явилось причиной того, что очень многое из того, что могло бы быть полезным для познания метода, оказалось упущенным. Поэтому мы решили установить основополагающее и главное учение о методе, которому мы даем общее наименование "мудрость сообщения". Итак, будем стараться скорее перечислить различные роды метода (а они весьма разнообразны), чем установить их подразделения. Не имеет никакого смысла говорить о "единственном методе" и о бесконечных дихотомиях ^. Ведь это было какое-то помрачение науки, которое быстро прошло, нечто, безусловно, несерьезное и одновременно в высшей степени вредное для нее. Ибо, когда сторонники такого подхода извращают явления в угоду законам своего метода, а все, что не подходит под их дихотомии, либо отбрасывают, либо, не считаясь с природой, искажают, они тем самым уподобляются людям, выбрасывающим зерна наук и оставляющим себе лишь сухую и никому не нужную шелуху. Такой подход рождает лишь бессодержательные компендии, разрушая самое основание наук. Итак, установим первое различение метода: метод может быть либо магистральный, либо инициативный. Иод словом "инициативный" мы повес не понимаем то, что этот метод должен давать нам только начала (initia) знаний, в то время как первый излагает науку в полном виде; наоборот, заимствуя этот термин из священных обрядов, мы называем инициативным такой метод, который раскрывает и обнажает перед нами самые глубокие тайны науки. Магистральный метод наставляет, инициативный приобщает. Магистральный требует веры в свои слова, инициативный скорее стремится подвергнуть их испытанию. Первый передает знания всем без исключения учащимся, второй -- только сыновьям науки. Наконец, для первого цель наук (в их настоящем состоянии) -- практическая польза; для второго же такой целью является продолжение и дальнейшее развитие самих наук. Второй метод представляется заброшенной и заваленной дорогой: ведь до сих пор науки преподаются у нас обычно таким образом, как будто и учитель, и ученик, словно по уговору, взаимно стремятся к заблуждениям. Ведь тот, кто учит, стремится в первую очередь к тому, чтобы вызвать максимальное доверие к своим словам, а вовсе не к тому, чтобы найти наиболее удобный способ подвергнуть их проверке и испытанию; тот же, кто учится, стремится немедленно получить удовлетворяющие его сведения и вовсе не нуждается ни в каком исследовании; для него значительно приятнее не сомневаться, чем не заблуждаться. Таким образом, и учитель из-за честолюбия боится обнаружить непрочность своей науки, и ученик из-за нежелания утруждать себя не хочет испытать собственные силы. Знание же передается другим, подобно ткани, которую нужно выткать до конца, и его следует вкладывать в чужие умы таким же точно методом (если это возможно), каким оно было первоначально найдено. И этого, конечно, можно добиться только в том знании, которое приобретено с помощью индукции; что же касается того предвзятого (anticipata) и незрелого знания, которым мы располагаем, вряд ли кто-нибудь легко сможет сказать, каким путем он пришел к нему. Однако всякий, разумеется, в состоянии в большей или меньшей степени пересмотреть собственные познания и вновь пройти путь становления своего знания и обретения доверия к нему и тем самым пересадить знание в голову слушателя в таком виде, в каком оно выросло в его собственной голове. Ведь с науками происходит то же, что и с растениями: если просто нужно какое-то растение, то судьба корня для тебя безразлична, если же ты хочешь пересадить его в другую почву, то с корнями нужно обращаться осторожнее, чем с отростками. Так же и тот метод изложения, который получил распространение в наше время, открывает нам своего рода стволы наук, может быть даже и прекрасные, но совершенно лишенные корней; они, без сомнения, очень хороши для плотника, но совершенно бесполезны для садовника. Поэтому если ты стремишься к тому, чтобы развивались науки, то не нужно слишком заботиться о стволах, нужно все старания приложить к тому, чтобы, извлекая из земли корни, не повредить их; пусть даже на них останется приставшая к ним земля. С этим методом изложения имеет некоторое сходство метод математиков, применяемый ими в их науке; что же касается общего применения такого метода, то мне нигде не приходилось видеть его, точно так же как и того, чтобы кто-нибудь занимался его исследованием. Поэтому мы отнесли этот метод к числу предметов, требующих исследования и разработки, и будем называть его "передача факела", или "метод, обращенный к потомству". Следующее различение метода, близкое к первому по своей цели, на деле является почти полной его противоположностью. Общим для того и другого является то, что они отделяют толпу слушателей от избранных учеников, противоположным же то, что здесь первый метод использует более доступный способ изложения, тогда как второй, о котором мы сейчас будет говорить, -- более сложный и недоступный. Таким образом, второе различение метода сводится к тому, что первый метод -- экзотерический, второй -- акроаматический '^ Дело в том, что то различие, которое древние проводили при издании своих сочинений, мы решили перенести на сам метод изложения. Но и сам акроаматический метод широко использовался древними, которые применяли его разумно и обдуманно. В более поздние времена этот акроаматический, или энигматический, способ выражения был скомпрометирован многими авторами, использовавшими его для создания неверного и обманчивого света, при котором им легче было сбыть свой фальшивый товар. Назначением же такого метода является, как мне кажется, стремление не допустить к тайнам науки непосвященную чернь, используя покровы, представляемые сложным изложением, и допускать в науку только тех, кто либо со слов учителей познакомится с истолкованием смысла аллегорий, либо своим собственным талантом и проницательностью сможет проникнуть за покров тайны. Следующее различение метода имеет огромное значение для науки. Речь идет о том, что знания могут передаваться или с помощью афоризмов, или методически. Прежде всего необходимо заметить, что во многих случаях у людей вошло в привычку на основании самых незначительных аксиом и наблюдений сразу же воздвигать чуть ли не законченное и величественное учение, поддерживая его кое-какими соображениями, пришедшими им в голову, украшая всевозможными примерами и связывая воедино определенным способом. Другой же тип изложения, с помощью афоризмов, несет с собой множество преимуществ, недоступных методическому изложению. Во-первых, такой способ дает нам представление о том, усвоил ли автор свою науку поверхностно и несерьезно, или же он изучил ее глубоко и основательно. Ведь афоризмы неизбежно должны выражать самое сущность, самое сердцевину научного знания, иначе они будут попросту смешными. Ибо здесь отбрасываются всякие украшения и отступления, все разнообразие примеров, дедукция и связь, а также описание практического применения, так что у афоризмов не остается никакого иного материала, кроме богатого запаса наблюдений. Поэтому никто не возьмется за создание афоризмов, более того, даже не осмелится мечтать об этом, пока не увидит, что он обладает достаточно широкими и основательными знаниями для того, чтобы писать их. При методическом же изложении ...приятность Много зависит от связи идей, от порядка -- их сила ^, что очень часто придает видимость какого-то замечательного искусства тому, что при более глубоком рассмотрении, если освободиться от всего внешнего и обнажить сущность, оказывается совершенно ничтожным пустяком. Во-вторых, методическое изложение обладает способностью убеждать и доказывать, но в значительно меньшей степени дает указания практического порядка; ведь такого рода изложение использует как бы круговое доказательство, где отдельные части взаимно разъясняют друг друга, и поэтому интеллект скорее удовлетворяется им; но так как действия в обычной жизни не приведены в строгую систему, а беспорядочно перемешаны, то тем более убедительными для них оказываются и разрозненные доказательства. Наконец, афоризмы, давая только какие-то части и отдельные куски науки, приглашают тем самым всех прибавить что-нибудь к этой науке также и от себя; методическое же изложение, представляя науку как нечто цельное и законченное, приводит к тому, что люди успокаиваются, думая, что они достигли вершины знания. Следующее также чрезвычайно важное различение метода сводится к тому, что знания можно передавать либо в форме утверждений, сопровождаемых доказательствами, либо в форме вопросов, за которыми следуют определения. Если слишком злоупотреблять вторым методом, то он может нанести такой же вред развитию науки, какой могли бы нанести успешному продвижению вперед какого-нибудь войска беспрерывные задержки и остановки перед каждой маленькой крепостью или городком. Ведь если одержать победу в решающем сражении и сосредоточить все силы на главном направлении, то все эти мелкие укрепленные пункты сами сдадутся добровольно. Но я, однако, согласен и с тем, что далеко не всегда безопасно оставить у себя в тылу какой-нибудь значительный и хорошо укрепленный город. Пользуясь этим сравнением, можно сказать, что при изложении научных знаний следует соблюдать меру во всякого рода возражениях, использовать их осторожно и только в том случае, когда необходимо разрушить какие-то значительные предрассудки и заблуждения ума, и ни в коем случае не прибегать к ним для искусственного возбуждения всякого рода пустячных сомнений. Следующее различение метода выражается в том, что метод приспосабливается к предмету изложения. Ведь по-разному излагаются математические дисциплины, являющиеся самыми абстрактными и простыми (simplicia) среди наук, и политические дисциплины, которые являются наиболее конкретными и сложными науками. Как мы уже сказали, вообще невозможно к многообразной материи успешно применить единообразный метод. Поэтому точно так же, как мы приняли частные виды топики в открытиях, мы в какой-то степени хотим применять 'частные методы и при изложении материала науки. Это различение метода требует обдуманного подхода к изложению знаний. Оно определяется наличием тех или иных сведений и представлений о предмете преподавания в умах учащихся. Ведь по-разному следует преподавать науку, которая является совершенно новой и незнакомой для слушателей, и науку, которая оказывается близкой и родственной уже воспринятым и усвоенным представлениям. Поэтому-то Аристотель, желая упрекнуть Демокрита, в действительности хвалит его, говоря, что "если мы хотим рассуждать серьезно, то мы не должны стремиться к уподоблениям" ^ и т. д„ ставя в вину Демокриту то, что он слишком злоупотребляет сравнениями. Но ведь тем, чьи доказательства основаны на общеизвестных положениях, не остается ничего другого, как рассуждать и логически подтверждать свои выводы. Наоборот, тем, чьи взгляды выходят за проделы общеизвестных истин, приходится выполнять двойную работу: во-первых, необходимо добиться понимания того, что они утверждают, а во-вторых, доказать истинность этих утверждений; таким образом, им по необходимости приходится прибегать к помощи сравнений и метафор для того, чтобы их мысли стали доступны человеческому восприятию. Именно поэтому мы видим, что в эпохи менее образованные, в период младенчества наук, когда те понятия, которые теперь стали уже общеизвестными и банальными, были еще необычными и неслыханными, на каждом шагу употреблялись метафоры и сравнения. А иначе все новые мысли либо, не встретив должного внимания, остались бы незамеченными, либо были бы отброшены как парадоксальные. Ведь существует своего рода правило искусства изложения, на основании которого "всякое знание, не совпадающее с предшествующими представлениями, должно искать себе опору в аналогиях и сравнениях" '^. Вот что следовало сказать о различиях в методах, которые до сих пор не были отмечены другими исследователями. Что касается остальных методов -- аналитического, систатического, диеретического, а также криптического, гомерического ^ и т. п., то они совершенно правильно установлены и распределены, так что, как мне кажется, нет никакой нужды задерживаться на них. Таковы разновидности метода. Частей же у метода две: первая часть касается архитектоники всего труда, т. е. содержания какой-либо книги, вторая -- ограничения предложений. Ведь искусство архитектуры занимается не только строением всего здания в целом, но и формой колонн, балок и т. п. Метод же -- это своеобразная архитектура науки, в этом отношении Рамус скорее заслуживает благодарности за то, что он восстановил великолепные старинные правила (katholoy proton, kata panthos, kath' auto ^ и т. д.), нежели за свой единственный метод и дихотомии. Однако неизвестно почему (как это часто изображают поэты) всегда самое драгоценное, что существует у людей, поручается самым опасным и ненадежным сторожам. И действительно, попытка Рамуса тщательно обработать предложения привела его ко всем этим эпитомам и посадила его на мель в науке. Ведь нужны поистине счастливые предзнаменования и покровительство какого-нибудь доброго гения тому, кто попытается сделать научные аксиомы обратимыми, не превращая их в то же время в круговые или обращающиеся в самих же себя. Тем не менее я не отрицаю того, что попытка, предпринятая Рамусом в этой области, была несомненно полезной. Остаются еще два вида ограничения предложений (помимо того, что предложения становятся обратимыми): один из них касается расширения, другой -- продления предложений. Действительно, при правильном взгляде на вещи мы заметим, что наука помимо глубины обладает еще двумя другими измерениями, а именно шириной и длиной. Глубина характеризует истинность и реальность той или иной науки, а именно определяет ее основательность. Что же касается двух остальных измерений, то ширина может быть постигнута и измерена при сопоставлении одной науки с другой, длина же рассматривается как расстояние от самого высшего до самого низшего предложения одной и той же науки. Первая включает в себя установление истинных пределов и границ каждой науки для того, чтобы научные положения рассматривались в соответствующих областях науки, а не беспорядочно и чтобы можно было избежать повторений, отступлений и, наконец, вообще всякого смешения. Вторая устанавливает критерий, помогающий решить, до какого предела, до какой степени подробности следует выводить положения данной науки. Вне всякого сомнения, следует что-то оставить и на долю испытания и практики, ибо нужно избегать ошибок Антонина Пия, не превращаясь в науке в людей, разрезающих тминное зерно, и не увеличивая до бесконечности число подразделений. Поэтому вполне заслуживает рассмотрения то, в какой степени мы сами соблюдаем надлежащую меру в этом отношении. Ведь мы знаем, что слишком общие положения (если только они не подвергаются дедукции) дают слишком малую информацию; более того, они даже делают науку объектом насмешек со стороны практиков, потому что приносят так же мало пользы в практической деятельности, как всеобщая география Ортелия для поездки из Лондона в Йорк. Поистине нельзя отказать в меткости сравнению прекрасных правил с металлическими зеркалами, в которых вообще-то можно увидеть изображения, но только после того, как они будут отполированы. Точно так же правила и наставления оказываются полезными лишь после того, как они подверглись испытанию на практике. Однако если бы уже с самого начала эти правила могли оказаться прозрачными, так сказать хрустальными, то это было бы лучше всего, поскольку в таком случае не было бы необходимости в тщательной практической проверке. Но о науке, изучающей метод и названной нами мудростью сообщения, сказано достаточно. Однако не следует обходить молчанием и то, что некоторые скорее чванливые, чем ученые, люди немало усилий потратили на создание некоего метода, который в действительности не имеет никакого права называться законным; это по существу метод обмана, который тем не менее оказывается весьма привлекательным для некоторых суетных людей. Этот метод как бы разбрызгивает капельки какой-нибудь науки так, что любой, нахватавшийся верхушек знаний, может производить впечатление на других некоей видимостью эрудиции. Таково было искусство Луллия '^, такова же и созданная некоторыми писателями типокосмия; все эти методы представляют собой не что иное, как беспорядочную груду терминов какой-нибудь науки, дающую, однако, возможность всякому владеющему этой терминологией казаться владеющим и самой этой наукой. Такого рода мешанина напоминает лавку старьевщика, где можно найти множество тряпья, но нельзя найти ничего, что имело бы хоть какую-нибудь ценность. Глава III Об основах и назначении риторики. Три приложения к риторике, относящиеся только к промптуарию; иллюстрации добра и зла, как простого, так и сложного. Антитезы. Малые формулы речи Мы подошли к учению об иллюстрации изложения. Это учение называется риторикой, или ораторским искусством. Наука эта, замечательная уже сама по себе, великолепно разработана в трудах многих писателей. Конечно, если здраво оценивать вещи, то красноречие, вне всякого сомнения, уступает мудрости. Насколько последняя выше первого, мы видим из божественных слов, обращенных к Моисею, когда тот отказался от порученной ему миссии, ссылаясь на недостатки красноречия: "У тебя есть Аарон, он будет твоим вестником, ты же будешь ему богом" ^°. Что же касается непосредственных плодов и популярности, то в этом отношении мудрость далеко уступает красноречию. Именно об этом говорит Соломон: "Мудрого сердцем назовут мудрецом, но сладкоречивый вития добьется большего" ^', совершенно ясно давая понять, что мудростью можно снискать какую-то славу и восхищение, но в практической деятельности и повседневной жизни красноречие оказывается особенно полезным. Что же касается разработки этого искусства, то ревнивое отношение Аристотеля к риторам своего времени и страстное и пылкое стремление Цицерона всеми силами прославить это искусство в соединении с долгим практическим опытом в нем явились причиной того, что в своих книгах, посвященных ораторскому искусству, они буквально превзошли самих себя. Богатейшие же примеры этого искусства, которые мы встречаем в речах Демосфена и Цицерона, вместе со всесторонним и глубоким теоретическим анализом удвоили успехи риторики. Поэтому если в этой науке что-нибудь и нуждается, с нашей точки зрения, в дальнейшем развитии, то это касается скорее всякого рода сборников, которые, подобно слугам, должны всегда находиться неотступно при ней, а вовсе не теории и практики самого искусства. Ведь когда мы, говоря о логике, упомянули о необходимости создания определенного запаса общих мест, мы пообещали более подробно разъяснить этот вопрос в разделе риторики. Однако, для того чтобы, но нашему обыкновению, немного взрыхлить почву вокруг корней этого искусства, примем за основание, что риторика в такой же мере подчинена воображению, как диалектика -- интеллекту. Если вдуматься поглубже, то задача и функция риторики состоят прежде всего в том, чтобы указания разума передавать воображению для того, чтобы возбудить желание и волю. Ведь, как известно, руководящая роль разума может быть поколеблена и нарушена тремя способами: либо софистическими хитросплетениями, что относится к области диалектики, либо обманчивой двусмыслицей слов, что уже относится к риторике, либо, наконец, насильственным воздействием страстей, что относится к области этики. Ведь подобно тому как в отношениях с другими людьми мы можем поддаться хитрости или отступить перед грубостью и насилием, так и во внутренних взаимоотношениях с самим собой мы ошибаемся под влиянием обманчивых доказательств, приходим в беспокойство и волнение в результате постоянного воздействия впечатлений и наблюдений или нас может потрясти и увлечь бурный натиск страстей. Но человеческая природа отнюдь не устроена настолько неудачно, чтобы все эти искусства и способности лишь мешали деятельности разума и ни в какой мере не содействовали его укреплению и упрочению; наоборот, они в значительно большей степени предназначены именно для этой последней цели. Ведь целью диалектики является раскрытие формы доказательств, необходимой для защиты интеллекта, а не для обмана его. Точно так же цель этики состоит в том, чтобы так успокоить аффекты, дабы они служили разуму, а не воевали с ним. Наконец, цель риторики сводится к тому, чтобы заполнить воображение такими образами и представлениями, которые бы помогали деятельности разума, а не подавляли его. Ведь злоупотребления искусством возникают здесь лишь побочным образом, и их нужно избегать, а не пользоваться ими. Поэтому Платон был в высшей степени неправ (хотя причиной этого было вполне заслуженное негодование против риторов его времени), когда он отнес риторику к развлекательным искусствам, говоря, что она подобна поварскому искусству, которое так же много портит полезной пищи, как много вредной делает съедобной благодаря применению всякого рода приправ и специй ^. Однако речь оратора не должна отдавать предпочтение желанию приукрасить мерзкие дела, вместо того чтобы превозносить доблестные деяния. А это происходит повсюду, ибо нет ни одного человека, чьи слова не были бы благороднее его чувств или поступков. Фукидид очень метко заметил, что именно нечто подобное обычно ставили в упрек Клеону, ибо тот, выступая постоянно в защиту несправедливого дела, придавал огромное значение красноречию и изяществу речи, прекрасно понимая, что не всякий может красиво говорить в защиту дела грязного и недостойного; о вещах же достойных любому человеку говорить очень легко ^. Платон весьма тонко заметил (хотя сейчас эти слова стали уже банальностью), что "если бы можно было воочию видеть добродетель, то она возбудила бы в людях неодолимую любовь к себе" "*. Но риторика как раз и рисует нам образ добродетели и блага, делая его почти зрительно ощутимым. Поскольку ни добродетель, ни благо не могут явиться чувственному восприятию в своем телесном обличье, им не остается ничего другого, как предстать перед воображением в словесном облачении так живо, как это только возможно. И Цицерон имел полное основание смеяться над обычаем стоиков, считавших возможным с помощью кратких и метких сентенций и заключений возбудить добродетель в человеческой душе, а между тем все это не имеет никакого отношения к воображению и воле ^°^" Далее, если бы сами аффекты были приведены в порядок и полностью подчинялись рассудку, то, безусловно, не было бы большой необходимости в убеждении или внушении, которые могли бы открыть доступ к разуму; но в таком случае было бы вполне достаточным простое и непосредственное знакомство с самими фактами. Однако в действительности аффекты устраивают такие смятения и волнения, да что там, поднимают такие бурные восстания -- согласно известным словам: ...Желаю Я одного, но другое твердит мне мой разум... "", что разум полностью оказался бы у них в плену и рабстве, если бы красноречие не могло убедить воображение отрешиться от аффектов и заключить с разумом союз против них. Следует заметить, что сами аффекты постоянно стремятся к внешнему благу и в этом отношении имеют нечто общее с разумом; разница лишь в том, что аффекты воспринимают главным образом непосредственное благо, разум же, способный видеть далеко вперед, воспринимает также и будущее благо, и высшее благо. Таким образом, поскольку непосредственное впечатление оказывает более сильное воздействие на воображение, то в этом случае разум обычно уступает и подчиняется ему. Когда же красноречие силой убеждения приближает к нам отдаленное будущее, делая его отчетливо видимым и ясным, как будто оно находится у нас перед глазами, тогда воображение переходит на сторону разума, и этот последний одерживает победу. Итак, в заключение скажем, что не следует упрекать риторику за то, что она умеет представить в выгодном свете проигрышное дело, точно так же как не следует упрекать диалектику за то, что она учит нас строить софизмы. Кому не известно, что противоположности обладают одной и той же сущностью, хотя они и противопоставляются на практике? Кроме того, диалектика отличается от риторики не только тем, что, как обычно говорят, одна бьет кулаком, а другая -- ладонью (т. е. одна действует более сжато, а другая -- более распластанно), но и еще в значительно большей степени тем, что диалектика рассматривает разум в его природном качестве, тогда как риторика -- в его ходячем употреблении. Поэтому Аристотель весьма разумно ставит риторику вместе с политикой между диалектикой и этикой, поскольку она включает в себя элементы и той и другой ". Ведь доводы и доказательства диалектики являются общими для всех людей, тогда как доводы и средства убеждения, используемые в риторике, должны изменяться применительно к характеру аудитории; так что оратор должен уподобляться музыканту, приспосабливающемуся к различным вкусам своих слушателей, становясь ...Орфеем в лесах, мен; дельфинов самим Арионом ^. И эта приспособленность и вариация стиля речи (если иметь в виду желание достичь здесь высшего совершенства) должны быть развиты до такой степени, чтобы при необходимости говорить об одном и том же с различными людьми, для каждого уметь находить свои особые слова. Впрочем, как известно, великие ораторы в большинстве случаев не интересуются этой стороной красноречия (т. е, политической и деловой стороной в частных речах) и, стремясь лишь к украшениям речи и изящным формулировкам, не заботятся о гибкости и приспособляемости стиля, о тех особенностях речи, которые бы помогли общению с каждым в отдельности. И конечно же, было бы целесообразно провести новое исследование этого вопроса, о котором мы сейчас говорим, дав ему название "мудрость частной речи" и отнеся к числу тех тем, которые требуют разработки. При этом не имеет большого значения, где будет рассматриваться эта тема -- в риторике или в политике. Скажем только о том, чего еще не хватает этой науке, хотя эти вопросы (как мы сказали выше) таковы, что их скорее следует рассматривать как своего рода дополнения, чем как органические части самой науки; все они имеют отношение прежде всего к промптуарию, т. е. к накоплению материала и средств выражения. Прежде всего я не вижу, чтобы кто-нибудь с успехом следовал примеру мудрой и тщательной работы Аристотеля в этом направлении или пытался дополнить ее. Ведь Аристотель начал собирать ходячие признаки, или иллюстрации, добра и зла, как простого, так и сложного, которые являются в сущности риторическими софизмами. Эти софизмы совершенно необходимы, особенно в деловой практике, т. е. в том, что мы назвали мудростью частной речи. Но труды Аристотеля, посвященные этим иллюстрациям ^, имеют три недостатка: во-первых, он рассматривает слишком незначительное число случаев, хотя их существует много; во-вторых, он не приводит их опровержений; в-третьих, он, как мне кажется, лишь отчасти знает, как их следует использовать. А использовать их можно в равной мере как для доказательства, так и для возбуждения и побуждения. Ведь существует множество форм словесного выражения, имеющих одно и то же содержание, однако по-разному действующих на слушателя. Действительно, намного сильнее ранит острое оружие, чем тупое, хотя на самый удар были затрачены одинаковые силы. И конечно же, нельзя найти человека, на которого бы не произвели большее впечатление слова: "Твои враги будут ликовать из-за этого", Ифак хочет того, и щедро заплатят Атриды '°, чем слова: "Это повредит твоим делам". Поэтому-то ни в коем случае не следует пренебрегать этими, если можно так выразиться, "кинжалами и иглами" языка. А так как мы отнесли эту проблему к числу требующих дальнейшего развития, то, по нашему обыкновению, подкрепим ее с помощью примеров, так как предписания не смогут столь же прояснить существо этого предмета. ПРИМЕРЫ ИЛЛЮСТРАЦИЙ ДОБРА И ЗЛА, КАК ПРОСТОГО, ТАК И СЛОЖНОГО Софизм I То, что люди восхваляют и прославляют, -- хорошо, то, что они порицают и осуждают, -- плохо. Опровержение Этот софизм ложен с четырех точек зрения: он не учитывает возможного невежества, недобросовестности, партийной пристрастности и, наконец, самого склада характера тех, кто хвалит или осуждает. Что касается невежества, то какое имеет значение для определения добра и зла мнение толпы? Разве неправ был Фокион, который, видя, что народ приветствует его более горячо, чем обычно, спросил: "Может быть, я ненароком совершил ошибку?" ^ Недобросовестность проявляется в том. что те, кто хвалит и осуждает, чаще всего преследуют при этом собственные интересы и не говорят того, что они в действительности чувствуют: хвалит товар чересчур, лишь сбыть его с рук замышляя ^. И точно так же покупатель говорит: "Плохой, плохой товар, но, когда отойдет в сторону, будет хвастаться покупкой" ^. Если же говорить о влиянии партийной пристрастности, то ведь всякому прекрасно известно, что люди обычно без всякой меры превозносят сторонников своей партии и, наоборот, незаслуженно принижают своих противников. Наконец, влияние характера людей сказывается в том, что некоторые уже самой природой созданы склонными к рабской лести; другие же, наоборот, от природы насмешливы и злы; так что в своих похвалах и осуждениях люди повинуются только особенностям своего характера, весьма мало беспокоясь об истине. Софизм II То, что хвалят даже враги, -- великое благо, а то, что порицают даже друзья, -- великое зло. Мне кажется, что софизм этот исходит из предпосылки, что слова, сказанные нами против воли вопреки нашим чувствам и склонностям, являются, как полагают, результатом силы истины, заставляющей нас произнести их. Опровержение Этот софизм ложен, ибо он не учитывает возможной хитрости как недругов наших, так и друзей. Ведь враги иной раз хвалят нас не попреки своей воле и вовсе не отступая перед силой истины, а думая лишь о том, чтобы вызвать этими похвалами ненависть к нам и навлечь на нас какую-нибудь опасность. Поэтому у греков имел большое распространение предрассудок, что если кого-нибудь похвалят не от чистого сердца, а с намерением повредить ему, то у этого человека на носу выскакивает прыщ. Этот софизм ложен еще и потому, что враги иногда обращаются к похвалам как к некоему вступлению, для того чтобы потом свободнее и злее клеветать на нас. С другой стороны, этот софизм ложен еще и потому, что он не принимает во внимание возможной хитрости наших друзей. Ведь друзья иной раз признают наши недостатки и говорят о них совсем не потому, что их вынуждает поступать так сила истины; напротив, они выбирают такие недостатки, которые меньше всего способны принести вреда нашей репутации, чтобы показалось, что во всех остальных отношениях мы являемся замечательными людьми. Наконец, этот софизм ложен еще и потому, что друзья также прибегают к упрекам как к своего рода вступлениям (подобно тому, что говорилось о похвалах врагов) для того, чтобы затем свободнее и щедрее похвалить нас. Софизм III То, лишение чего есть благо, тем самым является злом, то, лишение чего есть зло, тем самым является благом. Опровержение Этот софизм ложен по двум соображениям: он не учитывает существования различных степеней добра и зла, а также и того, что может существовать различная последовательность добра и зла. Что касается первого соображения, если для человеческого рода, допустим, было благом перестать употреблять в пищу желуди, то из этого отнюдь не следует, что сами по себе желуди плохи; просто желуди хороши, но хлеб еще лучше ^. Точно так же из того факта, что для народа Сиракуз было несчастьем лишиться Дионисия Старшего, не следует, что сам этот Дионисий был хорош; он был всего лишь не так плох, как Младший ^. Относительно же второго соображения можно сказать, что лишение какого-то блага дает место злу, но иногда ведет за собой большее благо, как например, когда опадает цветок, на его месте появляется плод. Точно так же и освобождение от какого-нибудь зла не всегда дает место благу, но иногда сменяется еще большим злом. Ведь когда Милон уничтожил своего врага Клодия, он тем самым погубил и основание, и источник своей славы ^. Софизм IV То, что соседствует с добром или злом, тем самым тоже является добром или злом; то же, что далеко от добра, есть зло, а то, что далеко от зла, -- добро. Это одно из свойств природы -- располагать близко друг к другу явления и вещи, сходные по своей сущности; явления же, противоположные по своей природе, располагаются на определенном расстоянии друг от друга, потому что все радуется соединению с дружественным себе и освобождению от враждебного. Опровержение Этот софизм ложен по трем соображениям: он упускает из виду возможность а) лишения средств к существованию, б) затемнения одного предмета другим, в) помощи одного другому. Поясним это на примерах. Говоря о лишении средств к существованию, мы имеем в виду следующее: то, что является в своем роде самым значительным и самым выдающимся, привлекает к себе, насколько это возможно, все находящееся по соседству и почти лишает его возможности к существованию. Именно поэтому никогда нельзя встретить густой кустарник рядом с большими деревьями. Очень верно заметил кто-то: "Рабы богача -- самые жалкие рабы". Не менее удачно и ироническое замечание другого человека, сравнившего службу во дворцах правителей с кануном праздников -- они вплотную приблизились к праздникам, но сами еще принадлежат посту. Под затемнением мы понимаем следующее: все выдающееся в своем роде обладает той особенностью, что, если даже оно не ослабляет и не лишает возможности существования находящееся рядом с ним, оно все же затемняет его и оставляет в тени. Эту особенность астрономы отмечают и в отношении Солнца: хотя оно с виду представляется хорошим, при приближении и соединении оказывается плохим. Наконец, о помощи одного другому: дело в том, что вещи сближаются и соединяются не только благодаря общности и природному сходству, но весьма часто (особенно в гражданских делах) зло прибегает к помощи добра, чтобы спрятаться за ним и укрыться под его покровительством. Поэтому преступники ищут убежища в храмах богов и сам порок скрывается в тени добродетели: Часто таится порок в близком соседстве с добром ". Наоборот, и добро порой соединяется со злом не благодаря их общности, но для того, чтобы изменить его и обратить в благо. Поэтому врачи чаще приходят к больным, чем к здоровым, а Спасителя нашего упрекали в том, что он беседовал с откупщиками и грешниками. Софизм V Та партия или группа, которой остальные группы единодушно присуждают второе место (так как каждая из них первое место отводит себе), по-видимому, является лучшей, чем все остальные: ведь первое место каждая из них берет себе из честолюбия, второе же присуждает, оценивая действительные заслуги этой группы. Именно так рассуждает Цицерон, доказывая, что школа академиков, защищающая принцип акаталепсии, была лучшей философской школой. "Спроси стоика, -- говорит он, -- какая философская школа является лучшей, и он поставит свою школу выше остальных, а затем спроси его, какой школе принадлежит второе место, и он назовет школу академиков. Задай такие же вопросы эпикурейцу (который не может вынести даже самого вида стоика), и он, поместив свою школу на первое место, второе место отдаст академикам" ^. Точно так же если государь спросит каждого из соискателей на какую-нибудь вакантную должность, кого бы они рекомендовали на это место после себя, то весьма вероятно, что их мнения сойдутся на том из них, кто более всего достоин и заслуживает в первую очередь этого места. Опровержение Этот софизм ложен, ибо он не учитывает влияния зависти. Ведь люди обычно ставят непосредственно после себя и своей партии и выражают свои симпатии той группе, которая среди остальных отличается своей слабостью и робостью и которая тем самым приносит им как можно меньше неприятностей; они делают это из желания вызвать ненависть к тем, кто первым допустил выпады против них и причинил им неприятности. Софизм VI Если самая замечательная и выдающаяся часть какого-то целого превосходит такую же часть другого целого, то и в целом первое сохраняет превосходство. Сюда же относятся известные формулы: "Не будем блуждать в общих определениях. Сравним какой-нибудь частный факт с другим частным фактом" и т. п. Опровержение Этот софизм представляется достаточно убедительным и носит скорее диалектический, чем риторический характер, Но все же он иногда может ввести в заблуждение. Прежде всего потому, что существует немало вещей весьма непрочных, которые тем не менее, если им удается избежать грозившей им опасности, превосходят все остальные; и, таким образом, будучи в родовом отношении худшими, ибо они чаще подвергаются опасности и гибнут, с отдельных случаях оказываются более сильными и замечательными. К числу таких вещей принадлежит, например, мартовская почка, о которой французская пословица говорит: "Парижский мальчишка и мартовская почка: если они выживут, то стоят десяти других". Иначе говоря, в родовом отношении майская почка превосходит мартовскую, однако в отдельных случаях лучшая мартовская почка превосходит лучшую майскую. Во-вторых, этот софизм ложен еще и потому, что природа проявляет себя в некоторых родах и видах более равномерно, а в других -- менее равномерно, например можно наметить, что в более теплом климате, как правило, рождаются более одаренные люди, но, с другой стороны, талантливые люди, родившиеся на севере, превосходят своими дарованиями самые выдающиеся таланты южных стран. Подобным же образом в многочисленных военных столкновениях, если бы дело решалось поединком между отдельными воинами, то победа, возможно, досталась бы одной стороне, а если в бой вступают все войска, то победа может оказаться на другой стороне. Ведь все выдающееся и исключительное зависит от случая, роды же подчиняются порядку, установленному самой природой. Более того, в родовом отношении металл дороже камня, но ведь алмаз драгоценнее золота. Софизм VII То, что содействует сохранению вещи, -- благо; отсутствие путей к отступлению -- зло, ибо не иметь возможности отступить -- это род бессилия; сила же -- это благо. В связи с этим вспоминается басня Эзопа о двух лягушках, которые во время страшной засухи, когда нигде не было воды, стали раздумывать о том, что же им делать. Первая сказала: "Спустимся в глубокий колодец, ведь невероятно, чтобы там не было воды". Вторая же так возразила ей: "Ну, а если там вдруг не окажется воды, каким образом мы сможем выбраться оттуда?" Этот софизм основан на убеждении, что действия человеческие настолько ненадежны и опасны, что лучшим представляется то, что дает наибольшие возможности для бегства. Сюда относятся распространенные формулы: "Ты окажешься совершенно связанным"; "Ты возьмешь у судьбы не столько, сколько захочешь" и т. д. Опровержение Этот софизм ложен прежде всего потому, что в человеческих действиях судьба требует всегда какого-то определенного решения. Ведь, как тонко заметил кто-то, "даже ничего не решать -- это уже решать что-то", так что весьма часто отказ от определенного решения ставит перед нами больше проблем, чем если бы мы приняли какое-то решение. Эта своеобразная болезнь ума весьма похожа на ту, которую мы встречаем у скупых людей, только в данном случае речь идет не о страсти сохранять в неприкосновенности свои богатства, а о страсти сохранять право и возможность выбора. Действительно, скупой не желает пользоваться своим богатством, чтобы ничего не брать из него; точно так же и подобного рода скептик не желает ничего предпринимать, чтобы все его духовное достояние осталось в неприкосновенности. Во-вторых, этот софизм ложен и потому, что он не учитывает того, что необходимость и то, что выражается словами "Жребий брошен", придают людям решительность; как сказал кто-то: "В остальном вы равны с врагами, но вы превосходите их, потому что у вас нет выхода" ^. Софизм VIII Несчастье, которое человек навлекает на себя по собственной вине, является большим злом, чем то, которое обрушивается на нас со стороны. Причина этого явления состоит в том, что сознание собственной вины удваивает страдание; наоборот, сознание того, что за тобой нет никакой вины, дает великое утешение в несчастье. Поэтому-то поэты и стараются всячески выделить как особенно близкие к отчаянию такие страсти, когда обвиняют самого себя и страдают от сознания своей вины: Провозглашает себя преступной виновницей бедствий *". Наоборот, сознание невиновности и исполненного долга облегчает и ослабляет несчастья выдающихся людей. Кроме того, когда несчастье исходит от других, каждый имеет возможность свободно жаловаться на свое горе, и это облегчает душевную боль, освобождая сердце от щемящей тоски. Ведь мы всегда негодуем на то, что является результатом людской несправедливости, мечтаем о мщении или, наконец, умоляем о божественном возмездии либо ждем его; более того, если даже это удар самой судьбы, существует все же какая-то возможность пожаловаться на наш рок: Всех -- и богов, и светила жестокие мать призывала". Наоборот, когда человек по собственной вине навлек на себя какое-то несчастье, острие страдания направляется внутрь и еще сильнее ранит и пронзает душу. Опровержение Этот софизм ложен прежде всего потому, что он забывает о надежде, этом великом лекарстве от страданий, Ведь исправление вины очень часто может зависеть от нас самих, тогда как не в нашей власти отвести от себя удары судьбы. Поэтому Демосфен не раз обращался к своим согражданам со следующими словами: "То, что в прошлом было очень плохим, для будущего окажется наилучшим. Но что же это такое? А это как раз то, что из-за вашей бездеятельности и по вашей вине ваши дела идут так плохо. Ибо, если бы вы полностью исполнили свой долг и, несмотря на это, положение ваше было таким же тяжелым, как и теперь, у нас не было бы даже надежды на то, что когда-нибудь в будущем оно улучшится. Но так как главной причиной ваших несчастий были паши же собственные ошибки, то во всяком случае следует верить, что, исправив их, вы обретете вновь вашу былую славу" ^. Подобным же образом Эпиктет, говоря о степенях спокойствия души, самое последнее место отводит тем, кто обвиняет других; более высоко он ставит тех, кто обвиняет самих себя; на высшую же ступень он помещает тех, кто не винит ни других, ни самих себя"". Во-вторых, этот софизм ложен и потому, что он забывает о присущей человеческой душе гордыне, из-за которой люди с большим трудом сознаются в собственных заблуждениях. Чтобы избежать такого признания, люди проявляют весьма значительную выдержку в тех несчастьях, которые они навлекли на себя по своей собственной вине. Ведь люди, которые безгранично возмущаются и негодуют, когда совершено какое-то преступление и еще неизвестно, кто его совершил, тотчас же умеряют свое негодование и умолкают, если потом обнаружится, что виновником его является сын, жена или кто-нибудь из близких; так же происходит и тогда, когда случается нечто такое, из-за чего мы вынуждены принять вину на самих себя. Это особенно часто можно заметить среди женщин: если их постигла какая-то неудача (а они действовали против воли родителей и друзей), то они будут тщательно скрывать любое несчастье, которое явилось результатом их опрометчивых поступков. Софизм IX Степень лишения представляется чем-то большим, чем степень уменьшения, и опять-таки степень начинания представляется чем-то большим, чем степень приращения. Существует математическое правило: нет никакого отношения между ничем и чем-то. Таким образом, степень отсутствия и присутствия представляется большей, чем степени увеличения и уменьшения. Например, для одноглазого человека тяжелее потерять один глаз, чем для человека, имеющего оба глаза; точно так же человеку, имеющему много детей, будет значительно тяжелее потерять последнего оставшегося сына, чем до этого всех остальных. Поэтому и Сивилла, после того как сожгла две первые книги, цену третий увеличила вдвое ^, потому что потеря этой третьей книги была бы степенью лишения, а не уменьшения. Опровержение Софизм этот ложен прежде всего потому, что он забывает о тех случаях, когда польза какой-то вещи зависит от ее достаточности, т. е. определенного количества. Ведь если кто-то будет обязан под страхом наказания заплатить к определенному сроку какую-то денежную сумму, то ему будет тяжелее, если не хватит единственного золотого, чем, если при условии, что этот единственный золотой он не сможет добыть, ему будет нехватать еще десяти золотых. Точно так же когда кто-то растрачивает свое состояние, то для него опаснее тот первый долг, который пробил первую брешь в его имуществе, чем последний, который привел его в конце концов к разорению. Здесь вспоминаются общераспространенные формулы: "Поздно проявлять бережливость, когда вино осталось на дне" "; "Нет никакой разницы, не иметь решительно ничего или иметь то, от чего тебе нет никакой пользы" и т. д. Во-вторых, этот софизм ложен еще и потому, что он забывает о важнейшем принципе природы: "Уничтожение одного есть рождение другого" ^. Из этого принципа вытекает, что иногда сама степень полного лишения приносит не так много вреда, потому что дает человеку повод и стимул к поискам новых решений. Именно поэтому так часто жалуется Демосфен перед своими согражданами, говоря, что "те невыгодные и позорные условия, которые они приняли от Филиппа, являются в сущности почвой для их малодушия и бездеятельности; лучше бы они вообще лишились всех средств к существованию, ибо в таком случае они вынуждены были бы проявить какую-то энергию в поисках средств спасения" ". Я знал одного врача, который, когда к нему обращались с жалобами на недомогание изнеженные дамы, отказывавшиеся однако от всех лекарств, обычно не без остроумия, но достаточно резко говорил им: "Вам нужно заболеть посерьезнее, тогда-то уже вы примете любое лекарство". Более того, сама степень лишения, т. е. крайней нужды, может оказаться полезной для пробуждения не только энергии, но и терпения. Что же касается второй части этого софизма, то она опирается на то же основание, что и первая, т. е. речь идет о степенях присутствия и отсутствия. Исходя из этого так много говорят о начале дела: Тот уж полдела свершил, кто начал... ". Отсюда же вытекает и предрассудок астрологов, выносящих суждение о характере и судьбе человека на основании момента его рождения или зачатия. Опровержение Этот софизм ложен прежде всего потому, что, как известно, в некоторых случаях начало есть не что иное, как то, что Эпикур называет в своей философии попытками ^, т. е. какими-то первыми опытами, которые не имеют никакого значения, если не будут повторены или продолжены. Поэтому в данном случае вторая ступень представляется более важной и более значительной, чем первая, подобно тому как в упряжке цугом последний конь сильнее тянет повозку, чем первый. Точно так же весьма метко говорится: "Ответная брань -- причина драчки". Ведь первое оскорбление могло бы остаться без последствий, если на него не ответить такой же бранью. Во-вторых, этот софизм ложен еще и потому, что он не обращает внимания на значение настойчивости в действиях, которая особенно нужна для продолжения дела, а не для его начинания. Ведь первый порыв, может быть, порожден случайностью или самой природой, но только зрелое чувство и здравое суждение приводят к твердости. В-третьих, этот софизм ложен еще и потому, что он упускает из виду те явления, природа которых и обычное направление развития противоположны направлению начатого дела, так что первое начинание постоянно кончалось бы ничем, если бы и далее не прилагались усилия. Это как раз то, о чем говорится в известных пословицах: "не идти вперед, значит идти назад", "кто не выиграет, тот проиграет". То же самое происходит при подъеме на гору или когда приходится грести против течения. Наоборот, если идти под гору или грести по течению, то начало действия имеет гораздо более важное значение. Далее, этот пример распространяется не только на степень начинания, т. е. перехода от возможности к действию в сравнении с переходом от действия к росту, но и на переход от невозможности к возможности в сравнении с переходом от возможности к действию. Ибо переход от невозможного к возможному кажется более важным, чем от возможного к действительному. Софизм Х Истина важнее мнения. Действие, вызванное чужим мнением, можно обозначить как то, чего бы человек не стал делать, если бы считал, что это останется неизвестным. Эпикурейцы, говоря о концепции счастья стоиков, которое те видели в добродетели, считают его подобным счастью актера на сцене: ведь если актер не встречает одобрения публики, он тотчас же приходит в уныние. Поэтому они в насмешку называют его театральным благом. Иначе обстоит дело с богатством, о котором поэт сказал: "Пусть их освищут меня", говорит, "но зато я в ладоши Хлопаю дома себе как хочу..." °° Точно так же говорится и о наслаждении: ...скрывая в глубине радость, На лице же выражая притворную стыдливость ^. Опровержение Этот софизм несколько тоньше остальных, хотя ответить на приведенный пример сравнительно легко. Ведь добродетель избирают не только под влиянием общественного мнения, но и потому, что существует известный принцип: "Каждый должен больше всего стыдиться самого себя" ^. Так что порядочный человек останется одним и тем же как наедине с собой, так и на глазах у людей, хотя, пожалуй, добродетель все же в какой-то мере усиливается благодаря похвалам, подобно тому как тепло усиливается отражением. Но все это лишь отрицает предположение, но не раскрывает ложности самого софизма. Опровержение же его таково. Даже если предположить, что люди избирают добродетель (особенно ту, которая проявляется в трудностях и конфликтах) лишь потому, что за ней обычно следуют восхваления и слава, то из этого вовсе не вытекает, что к добродетели не стремятся прежде всего ради нее самой. Ибо стремление к славе может быть лишь побудительной причиной или sine qua non, но ни в коем случае не может быть действующей или устанавливающей (constituans) причиной. Например, если из двух коней один, не нуждаясь в шпорах, вполне прилично выполняет все, что от него требуют, а другой, если его пришпорить, намного превосходит первого, то я полагаю, что именно этот последний одержит победу и будет признан лучшим конем. И ни на кого, кто находится в здравом рассудке, не произведут никакого впечатления слова: "Уберите прочь этого коня, ибо все его достоинства зависят от шпор". Ведь поскольку шпоры -- это обычное орудие всадника, не приносящее ему никаких неудобств и неприятностей, то не следует умалять достоинства коня, нуждающегося в шпорах; точно так же как и конь, который, не нуждаясь в шпорах, оказывается удивительно послушным, становится тем самым не лучше первого, но лишь более приятным. Подобным же образом слава и уважение служат своего рода шпорами для добродетели; и хотя без них добродетель проявила бы себя несколько слабее, однако, поскольку они всегда сопровождают ее, даже если их и не приглашают, ничто не мешает тому, чтобы к добродетели также стремились и ради нее самой. Таким образом, можно с полным основанием опровергнуть вышеприведенное положение: "Указанием на то, что действие совершается под влиянием общественного мнения, а не по требованию добродетели, служит то, что человек не совершил бы этого поступка, если бы считал, что он останется неизвестным". Софизм XI То, что добыто нашими усилиями и трудом, является большим благом по сравнению с тем, что является результатом чужого благодеяния или милости судьбы. Этот софизм строится на следующих основаниях: во-первых, это надежда на будущее. Дело в том, что не всегда можно быть уверенным в чужой милости или в благосклонности судьбы; собственная же энергия и способности всегда при нас, и после того, как мы с их помощью достигнем какого-то результата, в нашем распоряжении остаются те же самые орудия, готовые к новым свершениям, только, пожалуй, ставшие еще более надежными в результате приобретенного нами навыка и успеха в их использовании. Во-вторых, известно, что, когда мы получаем что-то благодаря чужому благодеянию, мы становимся обязанными за это благо другим людям, тогда как то, что мы добываем собственными силами, не несет с собой никакой тягостной для нас обязанности. Даже если божественное милосердие ниспошлет нам свою милость, то она требует какого-то воздаяния за божественную благость, что весьма неприятно людям дурным и нечестным, тогда как в первом случае происходит то, о чем говорит пророк: "Ликуют и радуются, поклоняются сетям своим, приносят жертвы силкам своим и тенетам" ^. В-третьих, известно, что то, что не добыто нашими собственными усилиями, не несет с собой славы и уважения. Ведь счастье вызывает известное восхищение, но еще не похвалу. Как говорит Цицерон, обращаясь к Цезарю: "У нас есть, чему удивиться, но мы ждем того, что можно похвалить" ^. В-четвертых, то, что добыто собственными усилиями, почти всегда требует большого труда и энергии, что уже само по себе доставляет людям какое-то наслаждение; как говорит Соломон: "Сладка пища, добытая охотой". Опровержение Существуют четыре противоположных довода, которые приводят к противоположным выводам и могут выступать как своего рода опровержения вышеприведенных положений. Прежде всего счастье представляется людям неким знаком и доказательством божественного благоволения и потому порождает в нас самих чувство уверенности и бодрости, в остальных же людях оно вызывает чувство уважения и почтения к счастливцу. Но счастье включает в себя и случайности, к которым добродетель не имеет почти никакого отношения. Например, Цезарь, желая поднять дух кормчего корабля, на котором он плыл, сказал: "Ты везешь Цезаря и его счастье" ^. Потому что, если бы он сказал: "Ты везешь Цезаря и его добродетель", это было бы совсем неважно для человека, захваченного страшной бурей, и никак не могло бы успокоить его. Во-вторых, все то, что исходит от наших собственных достоинств и энергии, может явиться объектом подражания и тем самым доступно другим людям, тогда как счастью нельзя подражать и оно составляет неотъемлемую собственность отдельного человека. Поэтому-то, как известно, вообще все естественное ставится выше искусственного, ибо оно исключает возможность всякого подражания. То же, что доступно подражанию, тем самым оказывается общедоступным. В-третьих, блага, доставшиеся нам благодаря счастью, представляются дарами, а не благами, купленными трудом; наоборот, то, что добыто нашими собственными усилиями, можно сравнить с тем, что куплено за определенную плату. Поэтому очень тонкое наблюдение высказывает Плутарх, говоря о деяниях Тимолеонта, человека исключительно счастливого, и сравнивая их с деяниями Агесилая и Эпаминонда, живших с ним в одно время: "Деяния его были подобны песням Гомера, которые при всем их совершенстве кажутся текущими свободно, без всяких усилий и свидетельствуют о гении их творца" ^. В-четвертых, известно, что все неожиданное, случившееся вопреки нашим ожиданиям, приятнее людям и доставляет им больше наслаждения. Но это ни в коей мере не выпадает на долю того, что добыто собственными усилиями и стараниями. Софизм XII То, что состоит из большего числа делимых частей, больше того, что состоит из меньшего числа частей и обладает большим единством, ибо все рассматриваемое по частям кажется большим. Поэтому множественность частей несет в себе представление о большой величине. Но множественность частей производит еще более сильное впечатление, если отсутствует порядок, потому что беспорядочность создает впечатление бесконечности и мешает восприятию явления. Ложность софизма обнаруживается уже с первого взгляда и как бы осязаема, так как впечатление о большей величине целого может определяться не только числом частей, но и их размером. Однако этот софизм довольно часто силой увлекает за собой воображение и даже покушается на чувственное восприятие. Ведь дорога, проходящая по равнине, на которой не встречается ни одного предмета, способного привлечь взор, кажется нашему взгляду короче такой же дороги, проходящей по местности, на которой можно увидеть деревья, здания или еще что-нибудь, что дает возможность измерять промежутки пути и делить весь путь на части. Точно так же богатому человеку представляется, что он стал еще богаче после того, как он разложит свои богатства по сундукам и мешкам и расставит их перед собой. В создании впечатления о величине предмета немалую роль играет разделение предмета на большее число частей и рассмотрение каждой из них в отдельности. Но все это производит еще большее впечатление на воображение, если происходит беспорядочно и хаотически, потому что беспорядочное смешение вещей порождает представление об их обилии. Ведь то, что демонстрируется и предлагается нам в определенном порядке, с одной стороны, свидетельствует об ограниченной численности, а с другой -- дает надежное доказательство того, что ничто не было упущено. Наоборот, то, что является перед нами в хаотическом состоянии, не только считается обильным, но и оставляет возможность предположить, что существует еще множество вещей, которые остались без внимания. Опровержение Софизм этот ложен прежде всего в том пункте, где речь идет о формировании в сознании представления о большей величине какой-нибудь вещи, чем та, которой в действительности эта вещь обладает. Ведь в таком случае разделение на части разрушает это представление и показывает нам вещь в ее истинном объеме, освобождая от ложного преувеличения. Так, если человек тяжело болен или испытывает какое-то горе, то при отсутствии часов время будет казаться ему значительно длиннее, чем в том случае, когда он имел бы возможность измерять его. Ибо если из-за душевных мук и страданий, причиняемых болезнью, время кажется нам длиннее, чем оно есть в действительности, то, с другой стороны, счет времени исправляет это заблуждение и делает его короче, чем то, которое возникало в первоначальном обманчивом представлении. Точно так же и на равнине иной раз происходит нечто противоположное тому, о чем говорилось выше. Дело в том, что хотя первоначально наше зрение воспринимает дорогу как более короткую, потому что она ничем не разделена на части, однако если на этом основании у нас возникает идея о том, что упомянутое расстояние короче, чем оно есть на самом деле, то, как только мы убедимся в ложности этого, дорога покажется нам в конце концов еще более длинной, чем она есть в действительности. Поэтому тот, кто стремится поддержать ложное представление о значительных размерах какой-нибудь вещи, должен избегать, всякого ее деления и, наоборот, стараться показать ее в целом виде. Этот софизм ложен, во-вторых, и потому, что он не учитывает возможности такого разделения предмета, при котором его части оказываются совершенно разрозненными и не могут поэтому одновременно явиться нашему взору. Ведь если рассадить цветы в каком-нибудь саду по многим клумбам, то будет казаться, что их гораздо больше, чем если бы они росли все вместе на одной, причем наш взгляд мог бы охватить сразу все клумбы; ведь в противном случае единство окажется сильнее разрозненного расчленения. Точно так же те люди кажутся нам более богатыми, чьи земли и владения расположены по соседству или объединены в одно целое. Ведь если бы они были разбросаны в разных местах, их было бы весьма трудно охватить одним взором. Этот софизм ложен, в-третьих, потому, что он не учитывает того, что единое может иметь более важное назначение, чем многое. Ведь всякое соединение является очевиднейшим признаком недостаточности каждой отдельной вещи, когда, как говорят, и все бессильное врозь силу в единстве найдет". Поэтому Мария оказывается правой: "Марфа! Марфа! Ты заботишься о многом, а одно только нужно" ^. Об этом же говорит известная басня Эзопа о лисице и кошке. Лисица хвасталась тем, как много у нее средств и уловок, чтобы спастись от собак; кошка же сказала, что она надеется только на одно-единственное средство, а именно на свою способность лазить по деревьям; однако же это средство оказалось намного надежнее всех тех, которыми хвасталась лиса. Отсюда пословица: "Лисица знает многое, а кошка -- одно, но важное" ^. Да, моральное значение этой басни аналогично этому выводу: ведь намного надежнее полагаться на одного могучего и верного друга, чем на множество всякого рода уловок и хитростей. Приведенных нами примеров вполне достаточно. У меня в запасе есть еще много подобного рода иллюстраций, которые я в свое время собрал еще в юношеские годы, но, к сожалению, еще не отделанных и не имеющих своих опровержений; привести все это в порядок в настоящее время у меня нет времени. Приводить же здесь одни эти примеры без соответствующих разъяснений (тем более что все предыдущие сопровождались ими) мне представляется совершенно нецелесообразным. Между тем мне бы хотелось только дать понять, что эта работа, как бы она ни была выполнена, обладает, на мой взгляд, весьма значительной ценностью, поскольку имеет отношение и к первой философии, и к политике, и к риторике. Но о ходячих иллюстрациях кажущегося добра и зла сказано достаточно. Второе собрание, имеющее отношение к промптуарию и до сих пор еще не созданное, представляет собой как раз такой сборник, который имеет в виду Цицерон (как мы уже упоминали выше, в разделе логики ^), требуя всегда иметь наготове общие места, уже заранее обдуманные и отработанные, которые можно было бы использовать как аргументы и "за", и "против", например аргументы в защиту буквы закона и аргументы в защиту духа закона и т. д. Нам же хочется распространить сферу их применения на другие области и использовать эти общие места не только в юридической практике, но и во всякого рода рассуждениях и спорах. Вообще мы хотим, чтобы все общие места, которые особенно часто употребляются (и для доказательства или опровержения, и для убеждения в истинности или ложности какого-то мнения, и для восхваления или порицания чего-либо), были заранее обдуманы и находились в нашем распоряжении и чтобы мы всеми силами нашего ума, даже несколько нечестно и вопреки истине, старались отстоять либо опровергнуть эти тезисы. Мы считаем, что для лучшего пользования таким сборником (да и для того, чтобы объем его не был слишком велик) будет самым лучшим, если все эти общие места будут выражены в коротких и острых сентенциях, подобно своего рода клубкам, из которых можно вытянуть нитку любой длины в зависимости от требований обстоятельств. Подобного рода работа проделана Сенекой ^, но только в отношении гипотез или отдельных случаев. Располагая большим числом такого рода общих мест, мы решили привести здесь некоторые из них в качестве примера. Мы называем их "антитезы вещей". ПРИМЕРЫ АНТИТЕЗ I. Знатность За Те, кому от рождения присуща доблесть, не столько не хотят, сколько не могут быть дурными. Знатность -- это лавровый венок, которым время венчает людей. Даже в мертвых памятниках мы уважаем древность; насколько же сильнее мы должны уважать ее в живых? Если презирать знатность семейств, то в чем же в конце концов проявится различие между родом человеческим и животными? Знатность освобождает доблесть от зависти и делает ее предметом благодарности. Против Знатность редко является результатом доблести; доблесть же результатом знатности еще реже. Знать чаще ссылается на предков, чтобы их именем снискать прощение за свои ошибки, чем для того, чтобы при их поддержке занять почетное положение. Энергия простых людей обычно так велика, что в сравнении с ними знатные кажутся похожими на манекены. Знатные слишком часто оборачиваются назад во время бега, а это -- признак плохого бегуна. II. Красота За Некрасивые обычно мстят за свою природу. Добродетель есть не что иное, как внутренняя красота, красота же -- не что иное, как внешняя добродетель. Некрасивые люди всегда стремятся защитить себя от презрения злостью. Красота заставляет сверкать добродетели и краснеть пороки. Против Добродетель, как драгоценный камень, заметнее, если вокруг меньше золота и прикрас. Роскошная одежда прикрывает уродство, красота прикрывает подлость. Как правило, легкомысленны в равной мере и те, кого красота украшает, и те, на кого она производит впечатление. III. Молодость За Первые помыслы и стремления юности несут в себе нечто от божественной природы. Старики больше заботятся о самих себе, значительно меньше -- о других и о государстве. Если бы можно было это увидеть, то мы убедились бы. что старость сильнее уродует душу, чем тело. Старики боятся всего, кроме богов. Против Молодость -- поприще раскаяния. Молодости свойственно презрение к авторитету старости, поэтому каждый учится на собственном опыте. Решения, к которым время не призывает, оно не утвердит. Для стариков Венеры превращаются в Граций. IV. Здоровье За Забота о здоровье унижает дух и подчиняет его телу. Здоровое тело -- хозяин души, больное -- раб. Ничто так не содействует успеху нашей деятельности, как крепкое здоровье; наоборот, слабое здоровье слишком мешает ей. Против Часто выздоравливать -- часто молодеть. На состояние здоровья ссылаются во всех случаях, даже здоровые прибегают к этому. Здоровье слишком тесными узами привязывает душу к телу. Даже прикованный к постели правил великим государством и с носилок командовал огромными армиями. V. Жена и дети За Любовь к родине начинается с семьи. Жена и дети учат человечности; холостяки же мрачны и суровы. Безбрачие и бездетность способны лишь вызвать желание избавиться от них. Тот, кто не имеет детей, приносит жертву смерти. Счастливые во всем остальном обыкновенно оказываются несчастливыми в детях, иначе люди вполне уподоблялись бы богам. Против Тот, кто женился и произвел детей, тем самым дал заложников судьбе. Рождение, дети -- это человеческие понятия, создание и творения -- божественные. Бессмертие животных -- в потомстве, человека же -- в славе, заслугах и деяниях. Семейные интересы часто заставляют пренебрегать государственными. Некоторые завидуют судьбе Приама, пережившего всех своих близких ^. VI. Богатство За Богатство презирают лишь те, кто потерял надежду приобрести его. Зависть к богатству сделала добродетель богиней. Пока философы спорят, что является главным -- добродетель или наслаждение, ищи средства обладать и тем, и другим. Добродетель с помощью богатства становится всеобщим благом. Остальные блага обладают властью лишь над отдельными провинциями, одно только богатство правит всем. Против Большое богатство можно охранять, расточать, прославлять, но оно не приносит никакой пользы. Разве ты не видишь, что цену камням и другим подобным украшениям выдумали для того, чтобы можно было найти хоть какое-то применение большому богатству? Многие, думая, что они смогут все купить за свои богатства, сами прежде всего продали себя. Богатство не назовешь иначе, чем обозом добродетели, ибо оно и необходимо ей, и тягостно. Богатство очень хорошо, когда оно служит нам, и очень плохо -- когда повелевает нами. VII. Почести За Почести -- это знаки одобрения не только тиранов (как обычно говорят), но и божественного провидения. Почести делают заметными и добродетели, и пороки, притом первые они развивают, вторые же обуздывают. Никто не знает, как далеко продвинулся бы он на пути добродетели, если бы почести не раскрывали перед ним свободного поприща. Добродетели, как и все остальное, торопятся к своему месту и успокаиваются, достигая его; место же добродетели -- это почести. Против Стремясь к почестям, мы теряем свободу. Почести дают нам власть над такими вещами, которых лучше всего не желать или на худой конец не мочь. Трудно достижение почестей, ненадежно обладание ими, стремительна потеря. Те, кто пользуется почетом, неизбежно должны разделять мнение толпы, для того чтобы считать самих себя счастливыми. VIII. Власть За Наслаждаться счастьем -- величайшее благо, обладать возможностью давать его другим -- еще большее. Царей можно сравнивать не с людьми, а с небесными светилами, ибо они оказывают огромное влияние как на судьбы отдельных людей, так и на судьбы своей эпохи. Бороться с тем, кто является наместником Бога -- это не только оскорбление величия, но и своего рода богоборчество. Против Как ужасно не иметь почти ничего, к чему стоило бы стремиться, и бесконечное число того, чего нужно бояться. Те, кто обладает властью, подобны небесным телам, они вызывают к себе огромное почтение, но сами ни на мгновение не имеют покоя. Если боги допускают на свой пир смертного, то только для того, чтобы посмеяться над ним. IX. Похвалы, уважение За Похвалы -- это отраженные лучи добродетели. Та похвала почетна, которая рождается добровольно. Почести воздаются в различных государствах, но похвалы -- только в свободных. Голос народа несет в себе нечто божественное, а разве иначе такое множество людей смогло бы оказаться единодушным? Не нужно удивляться тому, что простой народ говорит более правильные вещи, чем люди с положением, ибо он говорит, не боясь за себя. Против Молве лучше быть вестницей, чем судьей. Что общего у порядочного человека со слюнявой толпой? Молва, подобно реке, поднимает на поверхность все легкое и топит все важное. Толпа хвалит самые незначительные добродетели, восхищается посредственными и не замечает высших. Похвалы чаще достаются не тем, кто их действительно заслуживает, а тем, кто хвастается своими заслугами; они выпадают на долю мнимых, а не действительных заслуг. X. Природа За Привычка развивается в арифметической прогрессии, природа -- в геометрической. Как в государстве общие законы относятся к частным обычаям, так в отдельном человеке соотносятся природа и привычка. Привычка по отношению к природе осуществляет своего рода тиранию и, так же как тирания, может быть легко и быстро сброшена. Против Мы мыслим, следуя природе, говорим, следуя правилам, но действуем по привычке. Природа заключает в себе нечто от наставника, привычка от начальника. XI. Счастье За Явные достоинства рождают похвалы, скрытые -- счастье. Нравственные достоинства рождают похвалы, способности -- счастье. Счастье подобно Галактике, ибо оно представляет собой скопление неких неведомых достоинств, не имеющих имени. Счастье следует почитать хотя бы из-за его детищ: доверия и авторитета. Против Глупость одного -- счастье другого. В счастье самое похвальное, на мой взгляд, то, что оно не задерживается ни у одного из своих избранников. Великие люди, пока им удается отклонять зависть к своим добродетелям, -- всегда среди поклонников Фортуны. XII. Жизнь За Глупо любить акциденции жизни сильнее самой жизни. Долгая жизнь лучше короткой во всех отношениях, в том числе и для добродетели. Не имея достаточно продолжительной жизни, невозможно ни что-либо совершить, ни что-либо познать, ни в чем-либо раскаяться. Против Философы, собрав такое количество аргументов против страха смерти, сделали смерть еще более страшной. Люди боятся смерти, как дети боятся темноты, потому что не знают, что это такое ^. Среди человеческих чувств нельзя найти ни одного, столь слабого, чтобы оно, будучи немного усилено, не превзошло бы страх смерти. Желать смерти может не только мужественный, или несчастный, или мудрый человек, но и тот, кто просто пресытился жизнью ^. XIII. Суеверие За Те, кто грешит из религиозного рвения, не заслуживают одобрения, но заслуживают любви. Умеренность уместна в вопросах морали, в религиозных же вопросах господствуют крайности. Суеверный человек -- это в будущем религиозный человек. Я скорее поверю в самое фантастическое чудо любой религии, чем в то, что все это происходит без вмешательства божества. Против Так же как сходство с человеком делает обезьяну безобразной, сходство с религией делает суеверие отвратительным. Суеверие вызывает такую же ненависть к себе в делах религии, какую вызывает позерство в обычной жизни. Лучше вообще не признавать богов, чем иметь о них недостойное представление. Древние государства пошатнула не школа Эпикура, а стоики. Человеческий ум по своему характеру не допускает существования подлинного атеиста, верящего в это учение; настоящими