лены от мучительного чувства "видеть новые лица". При метафизическом объяснении этого обстоятельства следует принять в соображение, что индивидуальность каждого человека есть именно то отрицательное, от чего он посредством собственного существования должен быть устранен и исправлен. Если же довольствоваться психологическим объяснением, то спрашивается, каких же ожидать физиономий у тех, внутри которых во всю их долгую жизнь чрезвычайно редко всплывало что-либо иное, кроме мелочных, низких, жалких мыслей и пошлых, своекорыстных, завистливых, гадких и злостных желаний. Каждая из этих мыслей и желаний на время своего присутствия налагала 52 на лицо свое выражение: все эти следы, вследствие многих повторений, глубоко врезались с течением времени и, как говорится, наторили свой путь на физиономии. Потому-то большинство людей таковы по своему внешнему виду, что ужасаешься при первом на них взгляде и только мало-помалу привыкаешь к их лицу, т.е. так притупляешься к производимому ими впечатлению, что оно более не действует. На этот же медленный процесс образования постоянного выражения физиономии путем бесчисленных мимолетных характеристических напряжений лица служит также причиною, почему интеллигентные, осмысленные лица становятся таковыми только постепенно и даже только под старость приобретают свое высшее выражение, тогда как на портретах из их юности намечены только первые следы его. Напротив того, только что сказанное нами насчет первого страха согласуется с вышеприведенным замечанием, что лицо производит свое настоящее и полное впечатление только в первый раз. Чтобы совершенно объективно и неподдельно (беспримесно) воспринять это впечатление, мы не должны находиться ни в каких отношениях к человеку, а если возможно, то и не говорить с ним. Всякий разговор уже некоторым образом сближает и устанавливает известное обоюдное субъективное отношение, от которого тотчас же пострадает объективность восприятия. Так как, к тому же, каждый старается возбудить уважение или приязнь, то наблюдаемый тотчас же пустит в ход всякие усвоенные уже им уловки притворства, станет своими минами лицемерить, льстить и так нас этим подкупит, что мы вскоре перестанем видеть то, что явственно показал нам первый взгляд. Поэтому-то и говорится, что "большинство людей при ближайшем знакомстве выигрывают", тогда как следовало бы сказать - "нас одурачивают". Когда же впоследствии наступит плохое стечение обстоятельств, тогда большею частью вывод первого взгляда получает свое оправдание и часто придает этому последнему язвительный оттенок. Если же, напротив того, "ближайшее знакомство" с места же неприязненное, то точно так же вряд ли кто найдет, чтобы люди от него выигрывали. Другая причина 53 кажущегося выигрыша при ближайшем знакомстве состоит в том, что человек, первое лицезрение которого нас от него предостерегало, коль скоро мы с ним разговариваем, уже показывает нам не только свою собственную сущность и характер, но и свое образование, т.е. не просто то, что он действительно есть по природе, но также и то, что он усвоил из общей сокровищницы всего человечества: три четверти того, что он говорит, принадлежит не ему, а вошло в него извне, - а мы-то часто удивляемся, слушая, как подобный минотавр может говорить так по-человечески! Но стоит только перейти от "ближайшего знакомства" к еще более близкому, и тогда "животность", которую сулила его физиономия, обнаружится великолепнейшим образом. И так, кто одарен физиономическою дальнозоркостью, тот должен непременно обращать надлежащее внимание на ее предсказания, предшествующие всякому ближайшему знакомству, а следовательно, достоверные и неподдельные. Ибо лицо человека выражает прямо то, что он есть, и если мы ошибаемся, то не его вина, а наша. Напротив того, слова человека выказывают только то, что он думает, чаще - только то, чему он выучился, или же просто то, что он выдает за свои мысли. К этому присоединяется еще и то, что когда мы с ним говорим или слышим его разговор с другими, то отвлекаемся от его физиономии, устраняя ее как субстрат, как нечто уже данное, и обращаем внимание только на патогномическую сторону, на игру его лица при разговоре: а эту последнюю он направляет таким образом, что она обращена к нам казовою стороною. Если же Сократ сказал некогда юноше, представленному ему для испытания его способностей: "Говори, чтобы я мог тебя видеть"; то (принимая, что он под словом "видеть" не разумел просто "слышать") он был прав в том отношении, что черты и особенно глаза человека оживляются только во время речи и кладут на выражение его лица отпечаток духовных средств и способностей человека, что дает нам возможность предварительно определить степень и направление его умственного развития, - чего собственно, и хотел Сократ в данном случае. В ином же 54 случае следует принять во внимание, во-первых, что все только что сказанное не простирается на нравственные свойства человека, скрытые глубже; а во-вторых, что все приобретаемое нами при разговоре с человеком объективно по более явственному развитию выражения в чертах его лица, снова теряется субъективно вследствие личных отношений, которые тотчас же возникают между нами и привносят незаметное очарование, которое мешает нам быть беспристрастными. Потому-то с этой точки зрения следовало бы правильнее сказать: "Не говори, дабы я мог тебя видеть". Ибо чтобы глубоко и ясно охватить физиономию человека, следует наблюдать его тогда, когда он сидит одиноко, вполне предоставленный самому себе. Всякое общество и разговор его с другим уже бросают на него постороннее отражение большею частью в его пользу, проводя его путем воздействия и реакции в деятельное состояние, что всегда возвышает человека. Напротив того, одинокий и предоставленный самому себе, в кипении собственных мыслей и ощущений - только тут человек является вполне самим собою. Тогда глубоко проницательный взгляд физиономиста может в общих чертах и сразу схватить всю его сущность. Ибо на его лице проходит основной тон всех его мыслей и стремлений и запечатлен arret irrevocable (непреложный приговор) того, чем он имеет быть и что он только тогда вполне чувствует, когда бывает наедине с самим собою. Физиономика уже по одному тому составляет главное средство для распознания людей, что физиономия в тесном смысле есть единственное, что не поддается их искусству притворства, так как для этого последнего доступна только патогномическая, мимическая сторона физиономии. Поэтому-то я и рекомендую изучать человека тогда, когда он бывает наедине, предоставленный самому себе, и прежде чем начать с ним разговор, отчасти потому, что только в таком случае видишь перед собою в чистом и неподдельном виде физиономическую сторону лица; тогда как при разговоре тотчас проявляется и патогномическая, и человек прибегает к заученным приемам притворства; а отчасти и потому, что всякое, даже самое мимолетное личное отношение делает нас пристрастными, внося в оценку элемент субъективности. 55 Следует еще заметить, что физиономическим путем вообще гораздо легче разгадать умственные способности человека, чем его нравственный характер. Первые гораздо больше пробиваются наружу. Они выражаются не только в лице и в игре физиономии, но также в походке и во всяком движении, как бы оно ни было незначительно. Я полагаю, что тупицу, глупца и умного человека можно различить уже с тылу. Тупицу характеризует тяжеловесная неповоротливость всех движений; глупость кладет свой отпечаток на всякий жест; ум и размышление - то же самое. На этом основано замечание Лабрюйера: "II n'у rien de si delie, de si simple, et de si imperceptible, ou il n'y entrent des manieres, qui nous decelent: un sot ni n'entre, ni ne sort, ni ne se leve, ni se tait, ni n'est sur ses jambes, comme un homme d'esprit"*. Этим же, сказать мимоходом, объясняется тот instinct sur et prompt**, который, по уверению Гельвеция, помогает дюжинным людям узнавать и избегать людей умных. Само по себе обстоятельство это основывается на том, что чем более и развитее головной мозг и чем тоньше по отношению к нему спинной мозг и нервы, тем выше не только умственные средства, но и подвижность, осмысленность в движении всех членов, ибо в таком случае эти последние более непосредственно и решительно управляются мозгом, вследствие чего на каждом движении ясно отражаются его намерения. * "Нет ничего более легкого, более простого, более неуловимого, чем манеры, которые нас выдают: глупец входит, выходит, встает, молчит, стоит совсем не так, как умный человек" (фр.). ** быстрый и безошибочный инстинкт (фр.). В целом же обстоятельство это сводится к тому, что чем выше cтоит животное на лестнице существ, тем легче и скорее оно лишается жизни чрез повреждение и поранение в каком-нибудь одном пункте. Возьмем, например, лягушечных животных (Batrachier): насколько они неповоротливы, вялы и медленны в своих движениях, настолько же они не интеллигентны и отличаются при том чрезвы- 56 чайно тягучею живучестью. Это объясняется тем, что при ничтожном головном мозге они обладают весьма толстым спинным мозгом и нервами. Вообще функциями головного мозга представляются, главным образом, движения рук и походка; движением же остальных членов, равно как и малейшими его видоизменениями, мозг управляет посредством нервов спинного мозга. По этой именно причине произвольные, намеренные движения вызывают утомление, которое, равно как и боль, коренится в мозгу, а не в членах, как нам кажется, - почему утомление и способствует сну. Напротив того, не истекающие от мозга, а следовательно, непроизвольные движения организма (как-то: легких, сердца и т.п.) совершаются, не производя утомления. Так как мышление и управление членами зависит от одного и того же мозга, то характер его деятельности отражается в обоих направлениях, смотря по свойствам индивидуума: глупые люди двигаются как манекены, у умных говорит каждый сустав. Но гораздо лучше, чем по жестам и движениям, духовные качества познаются по физиономии, по форме и величине лба, по напряжению и подвижности черт лица, но главное - по глазам, начиная от тусклых, мутно-глядящих свиных глазок, до сверкающих, искрометных глаз гения. Взгляд ума, даже самого тонкого, отличается от взгляда гениальности тем, что первый носит отпечаток служения воле, второй - свободен от этого. Поэтому весьма вероятен следующий анекдот о Петрарке, рассказанный Скуарцафики в биографии поэта, со слов его современника Джузеппе Бривиуса. Однажды при дворе Висконти, когда в числе гостей находился и Петрарка, Галеаццо Висконти предложил своему сыну, тогда еще мальчику, указать из числа присутствующих самого умного человека. Обведя внимательно всех глазами, мальчик, к великому общему изумлению всех присутствующих, взял за руку Петрарку и подвел его к отцу. Таким образом, природа отличает своих избранников такою яркою печатью достоинства, что ее замечают даже и дети. Поэтому я советовал бы своим остроумным землякам, если им опять придет охота какого-нибудь дюжинного человека в течение 30 лет провозглашать великим гением, не выбирать себе любимца с такою физиономией трактирщика, какую имел Гегель, на лице которого самым разборчивым почерком было написано природою столь знакомое ей название "дюжинная голова". 57 Иначе, чем с умственными, обстоит дело с нравственными качествами, с характером человека: разгадать его физиономическим путем гораздо труднее, потому что он, будучи метафизической природы, лежит глубже и хотя находится в связи с телосложением и организмом, но не так непосредственно, как ум, и не приурочен, как этот последний, к какой-либо определенной части или системе тела. К тому же еще, тогда как всякий, вполне довольствуясь своим рассудком, охотно выставляет его напоказ и старается открыто заявить его при всяком случае, нравственная сторона редко когда вполне свободно выставляется наружу и даже большею частью преднамеренно маскируется, в чем от долговременной практики можно дойти до отменного мастерства. Тем не менее, как выше замечено, дурные помыслы и недостойные стремления постепенно оставляют свои следы на лице и в глазах. Вследствие этого дело слагается таким образом, что, подвергая какого-либо человека физиономической оценке, мы можем зачастую легко поручиться, что он никогда не произведет бессмертного творения, но никак не в том, что он не совершит великого преступления. 58 О ЖЕНЩИНАХ "Sans les f emmes le commencement de notre vie serait prive de secours, le milieu de plaisirs, et la fin de consolation"*. Этими немногими словами Jouy, по-моему, лучше выражена истинная похвала женщинам, чем в прекрасно обдуманном стихотворении Шиллера "Wurde des Frauen", рассчитанном на антитезы и контрасты. То же самое, но более патетично высказано Байроном в "Сарданапале". * Если бы не женщины, то в первые часы нашей жизни мы были бы лишены помощи, в середине - удовольствий, а в конце - утешения (фр.). The very first Of human life must spring from woman's breast, Your first small words are taught you from her lips, Your first tears quench'd by her, and your last sighs Too often breathed out in a woman's hearing, When men have shrunk from the ignoble care Of watching the last hour of him who led them. Т.е. Начало Человеческой жизни возникает на груди женщины. Вашим первым словам вы научились из ее уст. Ваши первые слезы отерты ею, и ваш последний вздох Слишком часто поражает ее слух, Когда мужчины сторонятся от низкого труда Окружать попечениями последний час того, кто был их вождем. И там, и здесь значение женщины указано с настоящей точки зрения. 59 Уже самый вид женской фигуры показывает, что она не предназначена для слишком большого труда ни духовного, ни телесного. Она отбывает обязанность жизни не действительным, а страдательным образом: муками родов, заботами о детях, подчиненностью мужу, для которого она должна быть терпеливою и ободряющей подругою. Она не создана для высших страданий, радостей и могущественного проявления сил; жизнь ее должна протекать спокойнее, незначительнее и мягче, чем жизнь мужчины, не делаясь, в сущности, от этого счастливее или несчастнее. Женщины уже потому склонны (приспособлены) к пестованию и воспитанию нашего первого детства, что они сами ребячливы, вздорны и близоруки, одним словом, всю жизнь представляют из себя больших детей: род промежуточной ступени между ребенком и мужчиной, который и есть, собственно, человек. Стоит только взглянуть на девушку, как она по целым дням лепечет, поет и пляшет с ребенком, и представить себе, что на ее месте при всем добром желании мог бы сделать мужчина? При создании девушек природа била на то, что в драматургическом смысле называется трескучим эффектом. Она с избытком снабдила их на несколько лет красотою, привлекательностью и пышностью на счет всей остальной их жизни именно затем, чтобы они в течение этих годов мог ли в такой мере овладевать воображением мужчины, чтобы он, увлекшись, честно принял на себя, в той или другой форме, заботу об их дальнейшей жизни, к каковому шагу побудить его простое здравое размышление не представляет достаточно надежных гарантий. Поэтому природа снабдила женщину, равно как и всякое другое существо ее пола, оружием и орудиями, которые ей необходимы для обеспечения ее существования, и на то время, когда они ей необходимы, причем она поступила с своею обычной бережливостью. Как самка муравья после оплодотворения лишается ненужных более (а по отношению к уходу за яичками даже небезопасных) крыльев, так и женщина поcле двух-трех родов в большинстве случаев теряет свою красоту, вероятно, по той же самой причине. 60 Вследствие этого молодые девушки считают в душе свои домашние или ремесленные занятия делом побочным и даже простою забавою: единственным серьезным призванием считают они любовь, победы и все, что находится в связи с этим, как-то: туалет, танцы и т.п. Чем благороднее и совершеннее какая-нибудь вещь, тем позднее и медленнее достигает она своей зрелости. Мужчина приобретает зрелость рассудка и духовных сил едва ли раньше двадцати восьми лет; женщина - с восемнадцатым годом. Но зато такой уж и рассудок: вполне скудно отмеренный. Поэтому женщины всю свою жизнь остаются детьми, видят всегда только ближайшее, прилепляются к настоящему, принимают видимость вещей за сущность дела и предпочитают мелочи важнейшим занятиям. Благодаря именно разуму, человек не живет, как животное, только в настоящем, а обозревает и обсуждает прошедшее и будущее; откуда и проистекают его осторожность, заботливость и частая озабоченность. К происходящим от этого выгодам и невыгодам женщина причастна менее мужчины, вследствие своего более слабого разума. Она, скорее, отличается духовною близорукостью: ее интуитивный (непосредственно воспринимающий) ум остро видит вблизи, но имеет тесный кругозор, в который не входит отдаленное. Поэтому все отсутствующее, прошедшее, действует на женщин гораздо слабее, чем на нас, отчего и проистекает чаще встречаемая в них и подчас доходящая до безумия наклонность к расточительности (мотовству). Женщины убеждены в душе своей, что назначение мужчин - зарабатывать деньги, а их - тратить, если возможно - еще при жизни мужа или же, по крайней мере, после его смерти. Их укрепляет в этом убеждении уже то обстоятельство, что муж предоставляет приобретенное в их распоряжение для хозяйства. С какими бы невыгодами все это ни было сопряжено, оно имеет, однако же, ту хорошую сторону, что женщина больше нас 61 поглощена настоящим, и поэтому, если оно только сносно, лучше (полнее) им наслаждается, откуда и проистекает свойственная женщине ясность, которая ей служит для рассеяния, а в случае нужды - и для утешения обремененного заботами мужа. Отнюдь не следует пренебрегать обычаем древних германцев - в затруднительных обстоятельствах призывать на совещание также и женщин, ибо способ воспринятия ими вещей совершенно отличен от нашего, особенно тем, что он имеет свойство подмечать кратчайший путь к цели и вообще все близлежащее, что мы, смотря вдаль, большею частью упускаем из виду именно потому, что оно лежит у нас под носом и к чему нас нужно возвратить для усвоения ближайшего и простого взгляда. Поэтому самому женщины решительно трезвее нас, видя в вещах только то, что в них действительно заключается, тогда как мы, если взволнованы наши страсти, легко преувеличиваем существующее и прибавляем воображаемое. Из того же источника проистекает и то, что женщины более мужчин оказывают к несчастным сострадания, а потому и более человеколюбия и участия; зато уступают им в деле правосудия, справедливости и добросовестности. Вследствие их слабого разума все настоящее, видимое, непосредственно реальное имеет над ними такую власть, против которой редко что могут сделать отвлеченные идеи, постоянные правила, твердо принятые решения, вообще - соображение с прошлым и будущим, с отсутствующим и отдаленным. Поэтому в них есть первое и главное условие добродетели, но недостает второстепенного условия, зачастую необходимого ее орудия. В этом отношении их можно приравнять к организму, в котором хотя и есть печень, но не имеется желчного пузыря. Сообразно с этим коренным недостатком женского характера является несправедливость. Она проистекает ближайшим образом от указанного выше недостатка в разумности и сообразительности, но к тому же поддерживается еще тем обстоятельством, что они как слабейшие существа одарены от природы не силою, а хитростью: отсюда их инстинктивное лукавство и непреодолимая наклонность ко лжи. Ибо природа, снаб- 62 див льва когтями и зубами, слона - бивнями, вепря - клыками, быка - рогами, каракатицу (сепию) - мутящим воду веществом, одарила женщину для самозащиты и обороны искусством притворства и всю свою мощь, выразившуюся в мужчине в телесной силе и разуме, передала женщине в форме этого дара. Поэтому притворство в ней есть врожденное качество и свойственно почти в той же мере как умной, так и глупой женщине. По этой причине пользоваться этим качеством при всяком случае для нее так же естественно, как вышеупомянутым животным употреблять при нападении данное им оружие, причем она чувствует себя некоторым образом пользующеюся своим правом. В силу этого, может быть, и немыслима вполне правдивая и непритворная женщина. На том же основании они так легко провидят чужое притворство, что перед ними рискованно и прибегать к нему. Из этого установленного коренного недостатка и его придатков проистекает лживость, неверность, измена, неблагодарность и т.д. В ложной присяге перед судом женщины провиняются гораздо чаще, чем мужчины. Да и вообще еще можно поспорить, следует ли их допускать к присяге. От времени до времени повсюду повторяются случаи, что дамы, не испытывающие ни в чем недостатка, потихоньку таскают из магазинов. К заботам о распространении человеческого рода, чтобы он не вырождался, призваны природою молодые, здоровые и красивые мужчины. В этом заключается твердая воля природы, выражением которой служат страсти женщины. Этот закон по силе и древности предшествует всякому другому. Поэтому горе тому, кто свои права и интересы располагает таким образом, что они становятся на пути этого закона: они будут по первому значительному поводу - что бы он ни говорил и ни делал - безжалостно растоптаны. Ибо тайная, невысказываемая, даже несознаваемая, но врожденная мораль женщин гласит: "Мы вправе обманывать тех, которые, бережливо заботясь о нас как об индивидууме, полагают, что они через это получают пра- 63 во на вид (species). Свойства, а следовательно и благо вида, посредством ближайшего, исходящего от нас поколения, отдано в наши руки и вверено нашему попечению, и мы добросовестно позаботимся об этом благе". Но женщины сознают этот верховный принцип отнюдь не in abstracto, a только in concreto и не имеют для выражения его иного способа, кроме своих поступков в подходящем случае; причем на совести у них бывает большею частью гораздо спокойнее, чем мы предполагаем, ибо в сокровеннейших тайниках своего сердца они сознают, что, нарушая свои обязанности против индивидуума, они тем лучше выполняют их по отношению к виду, право которого бесконечно выше. Так как женщины существуют единственно только для распространения человеческого рода и этим исчерпывается их назначение, то они постоянно и живут более в роде, чем в индивидуумах, и дела рода принимают серьезнее к сердцу, чем индивидуальные. Это придает всему их существу и поступкам известное легкомыслие и вообще в корне отличное от мужчины направление, которое и обусловливает столь частый и почти нормальный разлад в браках. Между мужчинами существует от природы простое равнодушие; между женщинами уже природная враждебность. Это, должно быть, происходит оттого, что odium figulinum (гильдейская, ремесленная ненависть, ненависть партий), ограничивающаяся между мужчинами всякий раз известными партиями, у женщин распространяется на весь их пол, так как все они имеют только одно ремесло. Уже при встрече на улицах они смотрят друг на друга, как гвельфы и гибеллины. При первом знакомстве две женщины также, видимо, относятся друг к другу с большею принужденностью и скрытностью, чем двое мужчин при таком же случае. Поэтому взаимные комплименты между двумя женщинами выходят гораздо смешнее, чем между мужчинами. Далее, в то время как мужчина, говоря даже с человеком, далеко ниже его стоящим, относится к нему все же с 64 известною сдержанностью и гуманностью, - невыносимо видеть, как гордо и презрительно ломается знатная женщина в разговоре с нижепоставленной женщиной (не находящеюся у нее в услужении). Это, должно быть, происходит оттого, что различие рангов у женщин зависит гораздо более от случая, чем у нас, и может значительно скорее перемениться и исчезнуть, ибо тогда как у нас принимаются при этом в рассмотрение тысячи вещей, у них все зависит от того, какому мужчине они понравились. Кроме того, здесь влияет также и то, что они вследствие своего одностороннего призвания стоят гораздо ближе друг к другу, чем мужчины, почему и стараются выдвинуть различие сословий. Низкорослый, узкоплечий, широкобедрый пол мог назвать прекрасным только отуманенный половым побуждением рассудок мужчины: вся его красота и кроется в этом побуждении. С большим основанием его можно бы было назвать неэстетичным, или неизящным, полом. И действительно, женщины не имеют ни восприимчивости, ни истинной склонности ни к музыке, ни к поэзии, ни к образовательным искусствам; и если они предаются им и носятся с ними, то это не более как простое обезьянство для целей кокетства и желания нравиться. От этого происходит, что они не способны ни к какому чисто объективному участию или интересу к чему-либо, и причина этому, я полагаю, следующая. Мужчина стремится во всем к непосредственному владычеству над вещами или посредством уразумения, или одоления и усвоения их. Но женщина всегда и во всем обречена только на посредственное господство, именно посредством мужа, каковым она только и может обладать непосредственно. Поэтому совершенно в натуре женщины смотреть на все как на средство для приобретения мужа, и интерес их к чему-либо другому есть всегда только притворный и кажущийся, простой подвох, т.е. клонится к кокетству и обезьянству. Еще Руссо заметил, что "les femmes, en general, n'aiment aucun art, ne se connaissent a aucun et n'ont aucun genie (lettre a d'Alembert, 65 note XX)"*. Да и всякий, кто видит дальше внешности вещей, успеет заметить это. Стоит только присмотреться к направлению и достоинству их внимания в концертах, операх и драмах, видеть, например, их детскую наивность, с которою они продолжают свою болтовню во время исполнения прекраснейших мест величайших творений искусства. Если, действительно, греки не пускали женщин на драматические представления, то они были вполне правы; по крайней мере в их театрах можно было что-нибудь слышать. В наше время следовало бы изречение: "Taceat mulier in ecclesia"** - дополнить или заменить следующим: "Taceat mulier in theatro"*** - и написать его большими буквами хотя бы на театральном занавесе. Да, впрочем, от женщин нельзя и ожидать ничего иного, если принять во внимание, что самые блистательные представительницы всего пола никогда не производили в изящных искусствах ничего истинно великого и самобытного (оригинального) и вообще никогда не могли подарить свету какого-либо творения с прочными, непреходящими достоинствами. Это особенно поразительно в отношении живописи, техника которой доступна им по малой мере так же, как и нам, почему они так усердно и занимаются живописью, хотя все-таки не могут похвалиться ни единым великим произведением, потому что в них нет ни малейшей объективности духа, которая именно прежде всего и необходима в живописи: они же повсюду ударяются в субъективность. Еще Huarte**** 300 лет тому назад в своем знаменитом сочинении "Examen de ingenios para las sciencias"***** отрицал у женщин все высшие способности. Одиночные и частные исключения не изменяют сущности дела, и женщины, взятые в целом, были и остаются самыми закоренелыми и неисправимыми филистерами; по- * "вообще говоря, женщины не питают пристрастия ни к какому искусству, не понимают в искусстве и не имеют никакого дарования (письмо к Д'Аламберу, примечание XX)" (фр.). ** "Пусть женщина молчит в церкви" (лат.). *** "Пусть женщина молчит в театре" (лат.). **** Хуан Уарте (1520 - 1580). ***** "Исследование способностей к наукам" (1575). 66 этому при в высшей степени нелепом уравнении, в силу которого они разделяют сословие и титул мужа, они сами бывают постоянными возбудителями своего неблагородного честолюбия. Далее, вследствие того же свойства их преобладание и давание ими тона составляет порчу современного общества. Относительно их следовало бы принять за правило изречение Наполеона I: "Les femmes n'ont pas de rang"*; Шанфор (Chamfort) тоже весьма справедливо говорит: "Elles sont faites pour commercer avec nos faiblesses, avec notre folie, mais non avec notre raison. II existe entre elles et les homines des sympathis d'epiderme et tres-peu de sympaties d'esprit, d'ame et de caractere"**. Они суть sexus sequior, во всех отношениях ниже стоящий второй пол, слабость которого следует поэтому щадить, но воздавать которому почтение, благоговение смешно выше всякой меры и роняет нас в их собственных глазах. Раздвоив человеческий род на две половины, природа провела разделительную черту не по самой середине. При всей полярности различие между положительным и отрицательным полюсами не только качественное, но в то же время и количественное. Именно с такой точки зрения смотрели на женщин древние и восточные народы, почему они правильнее определили принадлежащее им место, чем мы с нашею старофранцузскою галантерейностью и нелепым женопо-читанием - этим высшим цветом германской глупости, которое послужило только тому, чтобы сделать их до того высокомерными и беззастенчивыми, что они порою напоминают священных обезьян Бенареса, которые в сознании своей святости и неприкосновенности позволяют себе все и вся. * "Женщины не имеют чина" (фр.). ** "Они созданы для того, чтобы входить в сношения с нашими слабостями, с нашим сумасбродством, но не с нашим разумом. Между ними и мужчинами существует влечение тел, лишь очень редко - влечение умов, души, характеров" (фр.). 67 Женщина Запада, именно "дама", находится в фальшивом положении, ибо женщине, правильно называвшейся у древних sexus sequior, отнюдь не пристало быть предметом почитания и обожания, держать выше голову, чем мужчина, и иметь одинаковые с ним права. Мы видим достаточно последствий этого fausse position*. Поэтому было бы весьма желательно, чтобы и в Европе было опять отведено этому No 2 человеческого рода его естественное место и был положен предел дамскому бесчинству, над которым не только смеется вся Азия, но посмеялись бы и Рим, и Греция. Последствия этой меры в общественном, гражданском и политическом отношениях были бы неисчислимы. Европейская дама есть существо, которое не должно собственно существовать; должны быть хозяйки дома и девушки, надеющиеся сделаться таковыми, а потому и воспитывающиеся не для высокомерия, а для домовитости. По той именно причине, что в Европе есть дамы, женщины низшего сословия, т.е. большинство женского пола, гораздо несчастливее, чем на Востоке. В Индостане никогда не бывает неподчиненных, ни от кого независящих женщин; там всякая женщина состоит под присмотром или отца, или мужа, или брата, или сына сообразно с законом Мену**. Что вдовы сжигают себя вместе с трупом мужа, - конечно, возмутительно; но когда они с любовником проматывают мужнино достояние - достояние, которое он накоплял упорным трудом в течение всей своей жизни, утешая себя тем, что он работал на своих детей - это также возмутительно. Mediam tenuere beati***. * ложного положения (фр.). ** Мену, глава 5, стих 148 гласит: в детстве женщина должна зависеть от своего отца, в зрелом возрасте от мужа, а по его смерти от своих сыновей; если она сыновей не имеет - от ближайшего родственника своего мужа; за неимением таковых - от родственников своего отца, а если у нее нет родственников со стороны отца - то от князя: женщина никогда не должна домогаться независимости. *** Середину заняли блаженные (лат.). 68 Первоначальная материнская любовь, как у животных, так и у человека, есть чисто инстинктивная и прекращается поэтому одновременно с физической беспомощностью детей. С этого момента на ее место должна заступить любовь, основанная на привычке и разуме, чего зачастую и не случается, особенно если мать не любила отца. Любовь отца к детям совершенно другого рода и гораздо прочнее: она основывается на признании в них своего собственного внутреннего Я, следовательно, метафизического происхождения. Почти у всех древних и новых народов, даже у готтентотов, собственность наследуется единственно мужским поколением: только Европа уклонилась от этого обычая, за исключением, однако, дворянства. Что собственность, приобретаемая мужчинами большим и долгим непрестанным трудом, попадает потом в руки женщин, которые в течение короткого времени его проматывают или иным каким образом расточают, - это есть столько же великая, как и обыденная несправедливость, предотвратить которую следует ограничением наследственных и имущественных прав женщины. Мне кажется, лучше всего было бы постановить, чтобы женщины, как жены, так и дочери, наследовали постоянно только одну пожизненную, определенную ипотечным путем ренту, но отнюдь не основное имущество или капитал, кроме разве тех случаев, когда не имеется наследников в мужском поколении. Приобретают имущество - мужчины, а не женщины, почему они не правоспособны ни на безусловное обладание, ни на распоряжение имуществом. Женщины никогда не должны свободно располагать и распоряжаться собственно имуществом, т.е. капиталами, домами, поместьями. Им постоянно нужен какой-либо опекун; поэтому им ни в каком возможном случае не должна вверяться опека над их детьми. Женское тщеславие, если оно даже не больше мужского, имеет ту дурную сторону, что оно вполне направлено к материальным вещам, именно к их личной красоте, к блеску, пышности и мишуре. Поэтому общество и есть их истинная стихия, которая развивает в них, особенно при незначительном уме, наклонность к расточительности. Тщеславие мужчин, напротив того, зачастую направляется к нематериальным преимуществам, каковы ум, ученость, мужество и т.п. 69 Аристотель в своей "Политике", ч. II, 9, объясняет, какие невыгоды проистекли для Спарты из того обстоятельства, что там было отведено женщинам слишком много прав (так как они пользовались в Спарте наследством, приданым и большею вольностью), и как это много способствовало к упадку Спарты. Не следует ли и во Франции возложить вину за постепенное падение и порчу двора и правительства на постоянно возраставшее, со времен Людовика XIII, влияние женщин, что повело к первой революции, последствием которой были все последующие перевороты? Во всяком случае ложное положение женского пола, выразившееся самым ярким симптомом в нашей даме, есть органический порок общественного состояния, который, исходя из его сердца, должен распространять свое невыгодное влияние на все части. Что женщина по своей натуре обречена на повиновение, видно уже из того обстоятельства, что всякая из них, попав в несвойственное ей, противоестественное положение полнейшей независимости, тотчас же примыкает к какому-нибудь мужчине, которому она и предоставляет руководить и господствовать над собою, потому что ей нужен господин. Если она молода - им будет любовник, стара - духовник. 70 К УЧЕНИЮ О СТРАДАНИЯХ МИРА Если ближайшая и непосредственная цель нашей жизни не есть страдание, то наше существование представляет самое бестолковое и нецелесообразное явление. Ибо нелепо допустить, чтобы бесконечное, истекающее из существенных нужд жизни страдание, которым переполнен мир, было бесцельно и чисто случайно. Хотя каждое отдельное несчастие и представляется исключением, но несчастие вообще - есть правило. Как поток не образует водоворота, пока не встречает препятствий, точно так же и мы, по свойствам человеческой и животной природы, не замечаем и не вникаем во все то, что делается сообразно с нашею волею. Чтобы обратить наше внимание, необходимо, чтобы обстоятельства слагались не сообразно с нашею волею, а натолкнулись бы на какое-нибудь препятствие. Напротив того, все, что противоречит нашей воле, идет ей в разрез и противодействует, следовательно, все, неприятное и болезненное, мы чувствуем непосредственно, немедленно и весьма ясно. Как мы чувствуем не общее здоровье всего нашего тела, а только небольшое местечко, где жмет нам сапог, так точно и думаем мы не о сумме вполне благополучно идущих дел, а о какой-нибудь ничтожной мелочи, которая нас раздосадовала. На этом основывается неоднократно мною указанная негативность, отрицательность благополучия и счастия, в противоположность позитивности, положительности, страдания. Поэтому я не знаю большей нелепости, как стремление большинства метафизических систем представить зло как нечто негативное, тогда как оно есть как раз нечто позитивное, дающее само себя чувствовать. Особенно силен в этом Лейбниц, который старается подкрепить дело (Theod*.  152) очевидными и жалкими софизмами. Наоборот, негативно добро, благо, т.е. всякое счастие и всякое удовлетворение как простое прекращение желания и окончание какой-либо муки. * "Теодицея". 71 С этим согласуется и то обстоятельство, что мы обыкновенно находим радости далеко ниже, а страдания - далеко выше наших ожиданий. Кто хочет вкратце поверить утверждению, что наслаждение превышает страдание или по крайней мере равносильно с ним, - пусть сравнит ощущения двух животных, пожирающего и пожираемого. Самое действительное утешение в каждом несчастии и во всяком страдании заключается в созерцании людей, которые еще несчастнее, чем мы, - а это доступно всякому. Но какой же, в сущности, в этом толк? Мы похожи на ягнят, которые резвятся на лугу в то время, как мясник выбирает глазами того или другого, ибо мы среди своих счастливых дней не ведаем, какое злополучие готовит нам рок - болезнь, преследование, обеднение, увечье, слепоту, сумасшествие и т.д. Все, за что мы беремся, оказывает сопротивление, ибо все имеет свою собственную волю, которую надлежит преодолеть. История, изображая жизнь народов, только и рассказывает нам про войны да возмущения: мирные годы проскользают кое-когда только как краткие паузы, как антракты. Точно так же и жизнь каждого отдельного человека есть непрестанная борьба, и не только в переносном смысле - с нуждою или со скукою, но и в прямом - с другими людьми. Он повсюду встречает супостатов, проводит жизнь в непрерывной борьбе и умирает с оружием в руках. Мучительности нашего существования немало способствует и то обстоятельство, что нас постоянно гнетет время, не дает нам перевести дух и стоит за каждым, как истязатель с бичом. Оно только того оставляет в покое, кого передало скуке. 72 И, однако же, как наше тело должно было бы лопнуть, если бы удалить от него давление атмосферы; точно так же, если бы изъять человеческую жизнь из-под гнета нужды, тягостей, неприятностей и тщетности стремлений, - высокомерие людей возросло бы, если не до взрыва, то до проявлений необузданнейшего сумасбродства и неистовства. Человеку даже необходимо, как кораблю балласт, чтобы он устойчиво и прямо шел, во всякое время известное количество заботы, горя или нужды. Работа, беспокойство, труд и нужда есть во всяком случае доля почти всех людей в течение всей жизни. Но если бы все желания исполнялись, едва успев возникнуть, - чем бы тогда наполнить человеческую жизнь, чем убить время? Если бы человеческий род переселить в ту благодатную страну, где в кисельных берегах текут медовые и молочные реки и где всякий тотчас же как пожелает встретить свою суженую и без труда ею овладеет, то люди частью перемерли бы со скуки или перевешались, частью воевали бы друг с другом и резали и душили бы друг друга и причиняли бы себе гораздо больше страданий, чем теперь возлагает на них природа. Следовательно, для них не годится никакое иное поприще, никакое другое существование. В силу вышеуказанной негативности благополучия и наслаждения, в противоположность с позитивностью страдания, счастие всякого данного жизненного поприща следует измерять не радостями и наслаждениями, а по отсутствию страданий как положительного элемента; но тогда жребий животных представляется более сносным, чем участь человека. Рассмотрим это несколько поподробнее. Как ни разнообразны формы, в которых проявляются счастие и несчастие человека и побуждают его к преследованию (счастия) или бегству (от несчастия), но все они имеют одну и ту же материальную основу - телесное наслаждение или страдание. Эта основа очень узка: здоровье, пища, кров от ненастья и стужи и половое удовлетворение или же недостаток всех этих вещей. Следовательно, 73 в области реального, физического наслаждения человек имеет не больше животного, помимо того, насколько его более потенцированная (возвышенная, утонченная) нервная система усиливает ощущения всякого наслаждения, а также и всякого страдания. Но зато какою силою отличаются возбуждаемые в нем аффекты, сравнительно с ощущениями животного! как несоразмерно сильнее и глубже волнуется его дух! и все из-за того, чтобы напоследок добиться того же результата: здоровья, пищи, крова и т.п. Это прежде всего происходит оттого, что в нем всякое ощущение приобретает мощное усиление вследствие думы о будущем и отсутствующем, чрез что собственно впервые получают свое существование забота, страх и надежда, которые и придают столько силы наличной реальности наслаждений и страданий (чем ограничивается животное), сколько в ней в сущности не имеется. Животное, не будучи способно к рефлексии, лишено в ней конденсатора (сгустителя) радостей и страданий, которые поэтому не могут нагромождаться в нем, как это бывает в человеке, при помощи воспоминания и предвидения; в животном страдание в настоящем, хотя бы оно повторялось последовательно бесчисленное число раз, все-таки остается, как и в первый раз, только страданием настоящего и не может суммироваться. Отсюда завидная беззаботность и спокойствие духа животных. Напротив того, посредством рефлексии и всего, что сопряжено с нею, в человеке из тех же самых элементов наслаждения и страдания, которые общи ему и животному, развивается такой подъем ощущения своего счастия и несчастия, который может повести к моментальному, иногда даже смертельному, восторгу или также к отчаянному самоубийству. При ближайшем рассмотрении ход дела представляется в следующем виде. Свои потребности, удовлетворение которых первоначально немногим труднее, чем удовлетворение потребностей животного, человек усиливает преднамеренно, чтобы возвысить наслаждение; отсюда роскошь, лакомства, табак, опиум, крепкие напитки, пышность и все, что сюда относится. Далее к этому присоединяется, и опять-таки вследствие рефлексии, ему одному доступный источник наслаждения, - а следо- 74 вательно и страдания, - который задает ему хлопот свыше всякой меры, почти более чем все остальные: это именно амбиция и чувство чести и стыда, говоря прозою - его мнение о мнении о нем других. Это последнее в многообразных и часто странных формах становится целью почти всех его стремлений, выходящих из области физического наслаждения или страдания. Хотя он, без сомнения, имеет пред животным преимущество собственно интеллектуальных наслаждений, допускающих длинную градацию - от простейшей забавы или разговора до высочайших проявлений духа; но как противовес этому на стороне страданий выступает на сцену скука, которая неизвестна, незнакома животному по крайней мере в естественном состоянии, и только в прирученном состоянии самые умные животные чувствуют легкие приступы скуки; между тем как у человека она становится истинным бичом его, что особенно заметно на сонме тех жалких духом, которые постоянно только и думают о том, чтобы наполнить свои кошельки, а не головы. Собственное благосостояние для них становится наказанием, предавая их в руки мучительной скуке, для избежания которой они снуют и мечутся по свету и чуть куда прибудут, сейчас же боязливо справляются о местных развлечениях, как нуждающиеся - о местных источниках пособия: ибо несомненно, нужда и скука суть два полюса человеческой жизни. Наконец, следует еще прибавить, что у человека к половому удовлетворению примешивается только одному ему свойственный весьма капризный выбор, который иногда вырастает в более или менее страстную любовь, которая становится для него источником долгих страданий и кратковременных радостей. Достойно удивления между тем, как - вследствие придатка недостающего животному мышления - на той же самой узкой основе страданий и радостей, которая присуща и животному, вырастает столь высокое и обширное здание человеческого счастия и несчастия, по отношению к которому его дух подвержен таким сильным аффектам, страстям и потрясениям, что отпечаток их в неизгладимых чертах остается и легко читается на физиономии человека; между тем как в конце концов и в действительно- 75 сти все происходит из-за тех же самых вещей, которые достаются и животному, и притом же с несравненно меньшею затратою аффектов и мучений. Но вследствие всего этого мера страдания в человеке увеличивается гораздо значительнее, чем мера наслаждения, чему еще, в частности, весьма способствует то обстоятельство, что он имеет действительное понятие о смерти, тогда как животное только инстинктивно ее избегает, собственно ее не понимая, а следовательно, и не имея когда-либо возможности себе ее представить, как человек, который постоянно имеет ее в перспективе. Таким образом, хотя только немногие животные умирают естественною смертью, а большинство живет лишь столько времени, сколько необходимо для распространения своего рода, и делается потом, если не раньше, добычею других животных, человек же один дошел до того, что так называемая естественная смерть сделалась в его роде общим правилом, подверженным, впрочем, значительным исключениям; тем не менее в силу вышеприведенного основания животное остается все-таки в барыше. Сверх того, человек так же редко достигает истинной цели своей жизни, как и эти последние; противоестественность его образа жизни вместе с напряжениями и страстями и происходящее от всего этого вырождение расы редко его допускают до этого. Животные гораздо больше, чем мы, удовлетворяются простым существованием; растения - вполне, человек - по мере своей тупости. Сообразно с этим, жизнь животного заключает в себе менее страданий, а также и менее радостей, чем человеческая, и это прежде всего основывается на том, что оно, с одной стороны, остается свободным от заботы и опасения вместе с их муками, а с другой - лишено истинной надежды, а следовательно, не причастно мысленным предощущениям радостного будущего и сопровождающей их одушевительной фантасмагории, вызываемой силою воображения, словом, не причастие главному источнику как большинства, так и самых величайших наших радостей и наслаждений с обеих сторон, потому что сознание животного ограничивается видимым, созерцаемым, а следовательно, только настоящим. Животное есть вопло- 76 щенное настоящее, поэтому оно знает опасения и надежду только по отношению к очевидным, имеющимся в настоящем предметам, следовательно, в весьма узких пределах; тогда как человек имеет кругозор, обнимающий всю жизнь и даже выходящий за ее пределы. Но вследствие этого условия животные в известном смысле сравнительно с нами действительно умнее - именно в смысле спокойного, неомраченного наслаждения настоящим. Свойственное им вследствие этого явное спокойствие их духа часто устыжает наше неудовлетворенное состояние, омраченное мыслями и заботами. Даже вышеуказанные мною радости, надежды и предощущения - и те не достаются нам даром. Именно то, чем человек насладился вперед посредством надежды и ожидания какого-либо удовлетворения или удовольствия, то впоследствии как забранное вперед вычитается из действительного наслаждения, ибо тогда самое дело как раз настолько менее удовлетворит человека. Животное же, напротив того, остается свободно как от пред-наслаждения, так и от этих вычетов из наслаждения, а потому и наслаждается настоящим и реальным целостно и ненарушимо. Равным образом и беды гнетут их только своею действительною и собственною тяжестью, тогда как у нас опасение и предвидение часто удесятеряют эту тяжесть. Именно эта свойственная животным способность, так сказать, совершенно растворяться в настоящем, много способствует той радости, которую доставляют нам наши домашние животные. Они суть олицетворенное настоящее и помогают нам известным образом чувствовать истинную цену всякого неотягченного и неомраченного текущего часа, между тем как мы своими мыслями большею частию уносимся далее и оставляем его без внимания. Но указанным свойством животных - более нашего довольствоваться и удовлетворяться одним простым существованием - злоупотребляет эгоистичный и бессердечный человек и часто до того им пользуется, что не оставляет им ничего, решительно ничего, кроме простого, холодного существования. Птицу, которая устроена так, чтобы облетать полмира, он держит на пространстве одного кубического фута, 77 где она кричит и медленно томится в ожидании смерти, ибо l'uccello nella gabbia canta non di piacere, ma dia rabbia*; а своего преданнейшего друга - эту столь интеллигентную собаку - сажает на цепь! Никогда я не могу видеть такой собаки без искреннего к ней сострадания и без глубокого негодования на ее хозяина и с удовольствием вспоминаю рассказанный в "Times" случай, как один лорд, имевший большую цепную собаку, хотел приласкать ее и как она ему ободрала всю руку от верху и до низу. И поделом! Она хотела этим выразить: "Ты не хозяин мой, а дьявол, превративший в ад мое краткое существование". Пускай бы и со всеми, кто держит на цепи собак, случалось то же самое! Держать птиц в клетках есть также мучительство. Этих баловней природы, которые быстрым полетом носятся в небесном просторе, ограничивать кубическим футом пространства, чтобы наслаждаться их криком! * птичка в клетке поет, но не от радости, а от гнева (итал.). Так как из предыдущего оказывается, что жизнь человека делается многострадальнее, чем у животного, вследствие более развитой силы познавания, то мы можем подвести это под более общие законы и приобрести тем более обширный кругозор. Познавание, понимание, само по себе безболезненно и не подлежит страданиям. Боль, страдание, поражает только волю** и вызывается помехами, препятствиями и столкновениями, причем все-таки необходимо, чтобы эти помехи сопровождались познаванием. Как свет только тогда может осветить пространство, когда в этом последнем находятся предметы, которые его отражают; как для звука, чтобы он был явственнее, необходим резонанс, т.е. чтобы волны вибрирующего воздуха преломлялись о твердые тела, точно так же, чтобы помехи воли выразились болезненным ощущением, необходимо, чтобы они сопровождались познаванием, которое само по себе чуждо всякого страдания. 78 ** Воля в философии Шопенгауэра употребляется в ином смысле, чем обыкновенно принято. Его система рассматривает мир как проявление воли и представления. Поэтому воля означает стремление, потребность природы, инстинкт, естественное побуждение вещей, хотение быть самой собою - приблизительно то же, что другие философы называли das Ding an sich (вещь в себе. - нем.) в противоположность явлению, Erscheinung, пo Шопенгауэру - представлению, Vorstellung (Примеч. переводчика). Вследствие этого уже самая физическая боль обусловливается нервами, их связью с головным мозгом; повреждение члена не чувствуется, если перерезать нервы, соединяющие его с мозгом или усыпить этот последний хлороформом. По этой же самой причине, коль скоро при умирании потухло сознание, мы считаем все последующие содрогания безболезненными. Что душевная боль обусловливается познаванием - понятно само собою, а что она возрастает соразмерно с этим последним, легко видеть как из всего сказанного выше, так и из доказательств, приведенных в моем капитальном творении (см.: Die Welt als W. und V.* 4. 1,  56). Итак, сущность отношений мы можем пояснить образно следующим манером: воля - это струна, препятствия и столкновения - ее вибрация, познавание - это резонансовая доска, а боль или страдание - звук. * "Мир как воля и представление" (нем.). Поэтому не только неорганические тела, но и растения не способны ощущать боли, сколько бы воля их не встречала препятствий. Напротив того, всякое животное, даже инфузория, ощущает боль, потому что познавание, понимание, как бы оно ни было несовершенно, составляет отличительный характер животного царства, животности. С возрастанием познавания, по скале животности, пропорционально возрастает и боль. У низших животных она еще крайне ничтожна; от этого происходит, например, что насекомые, у которых еле держится оторванная задняя часть туловища, могут в то же время есть. Но даже и у высших животных вследствие отсутствия понятий и мышления страдание далеко еще уступает человеческому. 79 В ранней юности перед своим будущим житейским поприщем сидим мы, как дети перед театральным занавесом, в радостном и напряженном ожидании того, что должно произойти на сцене. И счастье, что мы не знаем того, что действительно случится. Кто знает это, тому дети могут казаться порою невинными преступниками, которые хотя и осуждены не на смерть, а на жизнь, но еще не знают содержания ожидающего их приговора. Тем не менее всякий желает себе глубокой старости, т.е. состояния, в котором говорится: "Сегодня скверно, а с каждым днем будет еще хуже, пока не придет самое скверное". Если - насколько это приблизительно возможно - представить себе всю сумму бед и зол, болезней и всякого рода страданий, которые освещает солнце в своем течении, то придется допустить, что было бы гораздо лучше, если бы оно, подобно тому, как на Луне, было бы не в состоянии и на Земле вызывать явлений жизни, и если бы и здесь, как там, поверхность находилась еще в кристаллизованном состоянии. Нашу жизнь можно также рассматривать как эпизод, бесполезным образом нарушающий душевный покой Ничто. Во всяком случае, даже и тот, кому сносно жилось в жизни, чем дольше он живет, тем искреннее убеждается, что жизнь в целом не более как a disappointment, nay, a cheat*, или, говоря по-русски, носит характер гигантской мистификации, чтобы не сказать надувательства и обмана. Если два друга юности после разлуки всей жизни снова встречаются стариками, то преобладающим чувством, которое возникает в них при виде друг друга и при воспоминании о юности, является полнейшее disappointment (разочарование) во всей жизни, которая котда-то так чудно рисовалась в утреннем розовом свете юности, так много обещала и так мало сдержала. Это чувство так решительно преобладает при их встрече, что они даже не считают за нужное его высказывать словами, а, обоюдно и безмолвно предполагая таковое, кладут его в основу дальнейшего разговора. * разочарование, а, скорее, обман (англ.). 80 Кто пережил два или три людских поколения, у того происходит на душе то же самое, что у посетителя ярмарочного балагана, который остается подряд два или три представления: пьеса была именно рассчитана на одно представление, и потому когда исчезает новизна, то и обман не производит уже никакого действия. Можно сойти с ума, созерцая грандиозные приспособления и обстановку, эти бесчисленные сияющие светила в беспредельном пространстве, которым нет иного занятия, как только озарять миры, представляющие арену всяческой нужды и бедствий и в счастливом случае не отражающие ничего, кроме скуки, - судя по крайней мере по известному нам опыту в нашем мире. Очень завидовать - некому, а очень жаловаться имеет право бесчисленное множество. Жизнь есть рабочий урок: в этом смысле defunctus - отбывший, почивший - прекрасное выражение. Представим себе, что акт зарождения не сопровождался бы ни потребностью, ни похотью, а был бы делом чисто благоразумного размышления: мог ли тогда еще существовать человеческий род? не был ли бы тогда всякий настолько сострадателен к грядущему поколению, что, скорее, избавил бы его от бремени существования или по крайней мере не принял бы на себя обязанности хладнокровно возлагать на него такую обузу? Мир все равно, что ад, в котором люди, с одной стороны, мучимые души, а с другой - дьяволы. Вообще против господствующего воззрения на мир как на совершенное творение громко вопиет, во-первых, бедствие, которым он переполнен, а во-вторых, бьющее в глаза несовершенство и даже комическая искаженность и какое-то юродство самого законченного из его явлений - человека. В этом заключается неразрешимый диссонанс. Напротив того, все будет согласовываться с нами и служить доказательством, если мы будем смотреть на мир, как на дело своей собственной вины, следовательно, как на нечто, чему лучше бы вовсе не существовать. Подобное 81 воззрение не может послужить поводом к преступному ропоту против Творца, а скорее дает материал к обвинению нашего существа и воли, способный вселить в нас смирение. Ибо такое воззрение ведет нас к убеждению, что мы как дети распутных отцов уже греховными приходим в мир и что наше существование бедственно и кончается смертью только потому, что мы обречены постоянно искупать этот грех. Ничего не может быть вернее предположения, что именно тяжкие грехи мира влекут за собою многие и великие страдания мира; причем здесь подразумевается не физико-эмпирическая, а метафизическая связь, ибо ни на что иное так совершенно не походит наше существование, как на последствие проступка и наказуемого преступного вожделения. Чтобы во всякое время иметь в руках верный компас для ориентирования в жизни и чтобы, не сбиваясь, видеть ее постоянно в настоящем свете, - самое лучшее средство приучить себя смотреть на этот мир как на место покаяния и искупления, следовательно, как на подобие исправительного заведения, a penai colony, ???, как называли его еще древнейшие философы (Clem. Alex. Strom. L. 3, с. 3., p. 399), а из христианских отцов Церкви Ориген (см.: Augustin. de civit. Dei L. XI, c. 23). Такое воззрение находит себе теоретическое и объективное оправдание не только в моей философии, но и в мудрости всех времен, именно в брахманизме, буддизме, у Эмпедокла и Пифагора. Но и в истинном, правильно понятом христианстве наше существование понимается как следствие вины, проступка, греха. Усвоив себе рекомендуемую мною привычку, мы будем располагать свои ожидания от жизни подходящим к делу образом, т.е. не будем более смотреть на невзгоды, страдания, муки и нужды жизни в великом и малом как на нечто исключительное, неожиданное, а будем находить все это в порядке вещей, твердо памятуя, что здесь всякий наказуется за свое существование - и всякий своеобразным способом. К числу зол, неразлучных с исправительным заведением, принадлежит также встречаемое там общество. Каково здешнее, земное, - знает и без моих указаний всякий, кто был бы достоин лучшего. У прекрасного, 82 благородного человека или у гения в этом обществе происходит подчас на душе то же самое, что у благородного политического преступника на галере между обыкновенными каторжниками. Поэтому как те, так и другие стараются изолировать себя. Вообще же такое воззрение даст нам способность не только без омерзения, но и без удивления смотреть на так называемые несовершенства, т.е. на нравственные, умственные, а соответственно с этим также и на физиономические низкие свойства большинства человеческого рода, ибо мы постоянно будем иметь в соображении, где мы находимся, следовательно, будем смотреть на каждого прежде всего как на существо, которое существует только вследствие своей греховности и жизнь которого есть искупление вины (греха) его рождения. Это и составляет именно то, что в христианстве называется греховною природою человека: она, следовательно, есть основа существ, которых встречаешь в этом мире как себе подобных. Кроме того, вследствие свойств этого мира они большею час-тию находятся более или менее в состоянии страдания и недовольства, которые способны сделать их участливее и обходительнее и, наконец, в большинстве случаев ум их таков, что его в обрез хватает для служения их собственной воле. Следовательно, наши претензии к обществу в этом мире должны быть соображены со всеми этими условиями. Кто усвоил себе эту точку зрения, тот стремление к общительности может считать пагубною наклонностию. Действительно, убеждение, что этот мир, а следовательно, и человек, есть нечто такое, что, собственно, не должно было бы существовать, - такое убеждение способно преисполнить нас снисхождением друг к другу, ибо чего же и можно ожидать от существа, поставленного в такие условия? Да, с этой точки зрения можно бы прийти к той мысли, что собственно самым подходящим обращением людей друг к другу вместо "милостивый государь", "Monsieur", "Mein Herr", "Sir" и т.д. было бы "товарищ по страданию", "compagnon de miseres", "Leidensgefahrte", "my fellow-sufferer"! Как ни странно звучит это, но зато вполне отвечает делу, выставляет других в истинном свете и направляет мысли к самому необходимому: к терпимости, терпению, к пощаде, снисхождению и любви к ближнему, - в чем всякий нуждается и к чему всякий поэтому обязан. 83 Характер вещей этого мира, именно мира человеческого, есть не только несовершенство, как это неоднократно говорилось, а, скорее, извращение, искажение* нравственном, умственном, физическом и во всех отношениях. Усвоенное для некоторых пороков извинение: "Это так естественно и свойственно человеку" - отнюдь не удовлетворительно: на это следует возразить: "Именно потому и естественно, что дурно, и как раз потому и дурно, что естественно". Поняв это правильным образом, уразумеешь смысл учения о наследственном грехе. При оценке какого-либо человеческого индивидуума следует иметь постоянно в виду, что основа его есть нечто такое, что вовсе не должно было бы существовать, нечто греховное, извращенное, то, ради чего он повинен смерти; это скверное основное свойство характеризуется даже в том обстоятельстве, что никто не выносит, чтобы на него внимательно смотрели. Чего же можно ожидать от подобного существа? Отправляясь из этой точки зрения, будешь судить его снисходительно, перестанешь удивляться, если порою пробуждаются и выглядывают сидящие в нем бесы, и сумеешь лучше оценить то хорошее, что, благодаря ли уму или чему иному, все-таки в нем имеется. А во-вторых, следует подумать и принять во внимание, что жизнь есть в сущности состояние нужды, а часто и бедствия, где всякий должен домогаться и бороться за свое существование, а потому и не может постоянно принимать приветливое выражение. Если бы, наоборот, человек был тем, чем его хотят сделать все оптимистические религии и философии, т.е. существом, которое во всяком смысле должно существовать, и существовать так, как оно существует, - так тогда иначе, чем теперь, должны были бы действовать на нас и первый взгляд, и ближайшее знакомство, и постоянное обхождение всякого такого человека! 84 Ничто не может быть пригоднее для внушения терпения в жизни и спокойного перенесения зол и людей, как следующее буддийское изречение: "Это есть сансара, мир похоти и вожделения, а потому мир рождения, болезни, одряхления и умирания; это есть мир, который не должен бы был существовать. И это здесь есть народ сансары. Чего же, следовательно, ожидать лучшего?" Я предписал бы всякому сознательно повторять это изречение четыре раза в день. "Pardon's the word to all"* (Шексп. Цимбелин. Д. 5, сц. 5). Мы должны быть снисходительны ко всякой человеческой глупости, промаху, пороку, принимая в соображение, что это есть именно наши собственные глупости, промахи и пороки, ибо это недостатки человечества, к которому принадлежим и мы, а следовательно, и сами разделяем все его недостатки, т.е. и те, которыми мы как раз в данное время возмущаемся именно только потому, что они на этот раз проявились не в нас самих. Они находятся не на поверхности, а коренятся в основе и всплывут по первому поводу и заявят себя таким же образом, как теперь проявились в других; хотя несомненно, что в одном проскользает один недостаток, а в другом опять иной и что общая сложность дурных свойств в одних больше, чем в других, ибо индивидуальное различие неисчислимо велико. * "Всем - прощение" (англ.). 85 В ДОПОЛНЕНИЕ К ЭТИКЕ Физические истины могут иметь много внешнего значения, но им недостает внутреннего. Это есть преимущество умственных и нравственных истин, которые имеют предметом высшие ступени объективации воли; первые же занимаются низшими. Если бы, например, было точно доказано (как это теперь только предполагается), что солнце вызывает под экватором термоэлектричество, это последнее - земной магнетизм, а магнетизм - полярный свет (северное сияние), то эти истины имели бы большое внешнее значение, но не внутреннее. Примеры этого последнего представляют не только все высокие и истинные духовные философемы, но даже развязку всякой порядочной трагедии и даже наблюдение человеческих деяний в крайних проявлениях нравственности и безнравственности, добра и зла, ибо во всем этом проявляется сущность того, что в своих явлениях составляет мир. Что мир имеет только одно физическое и никакого нравственного значения, есть величайшее, пагубнейшее и фундаментальное заблуждение, чистейшее извращение образа мыслей. Несмотря на это и наперекор всем религиям, которые все сообща утверждают противное и стараются доказать это свойственным им мистическим способом, коренное заблуждение это никогда вполне не умирает на земле, напротив, от поры до поры, всякий раз снова подымает свою голову, пока общее возбуждение опять не принудит его скрыться. Как ни ясно в нас сознание нравственного значения мира и жизни, но уяснение этого значения, разгадка и разрешение противоречий между ним и течением мира представляют такие затруднения, что я счел своею обязанностью изложить настоящие, единственно истинные и чистые, а потому во все времена и повсеместно действующие основания морали и указать цель, к которой они приводят. Причем я слишком уверен в верности и действительности своего изложения нравственного процесса, чтобы беспокоиться о том, что учение мое может быть когда-либо заменено или вытеснено другим. 86 Но пока еще моя этика остается в пренебрежении у профессоров, в университетах обращается кантовский принцип морали, и из его различных форм теперь наиболее излюблена та, которая основана на "достоинстве человека". Пустота ее уже доказана мною в моем "Рассуждении об основании морали" (см.: Ueb. das. Fund, der Мог.  8, стр. 169), и говорить об этом я больше не буду. Вообще, если спросить, на чем основывается это предполагаемое достоинство человека, то ответ вскоре сводится на то, что оно основывается на нравственности человека. Итак, нравственность основывается на достоинстве, а достоинство - на нравственности. Но и помимо этого, мне кажется, что говорить о достоинстве такого существа, как человек, - существа с такою греховною волею, с таким ограниченным духом, с таким хрупким и легко вредимым телом - можно только в ироническом смысле. Quid superbit homo? cujis conceptio culpa, Nasci poena, labor vita, necesse mori!* Потому-то, вместо сказанной формы кантовского принципа нравственности, я желал бы установить следующее правило: приходя в какое-либо соприкосновение с человеком, не входить в объективную оценку его по его стоимости и достоинству, следовательно, не входить в рассмотрение ни порочности его воли, ни ограниченности его рассудка и превратности его понятий, ибо первая может легко возбудить к нему ненависть, а последняя - презрение, но исключительно обратить внимание на его страдания, его нужды, опасения и недуги. Тогда постоянно будешь чувствовать свое сродство с ним, станешь ему симпатизировать и вместо ненависти или презрения возымеешь к нему сострадание, исключительно составляющее ???**, к которому призывает Евангелие. Чтобы не возбуждать в себе ненависти и подозрения к человеку, следует вдаваться не в разыскание его так называемого "достоинства", а, напротив, смотреть на него единственно с точки зрения сострадания. * Чем гордится человек? Греховное зачатие, Мучительное рождение, тягостная жизнь, неизбежная смерть! (лат.). ** Любовь (греч.). 87 Буддисты вследствие своих более глубоких метафизических воззрений отправляются в этике не от коренных добродетелей, а от коренных пороков, и первые выводятся из вторых только как их противоположность или отрицание. Шмидт в своей "Истории восточных монголов" приводит следующие коренные пороки буддистов: сладострастие, леность, гнев и скупость. Но, вероятно, вместо лености должно быть поставлено высокомерие: так именно указаны они в "Lettres edifiantes et curieuses" (edit, de 1819, vol. 6, p. 362)*, где, однако же, приведен еще пятый порок - ненависть, или зависть. За мою поправку показания Шмидта говорит еще согласие ее с учением суфиев**, несомненно находившихся под влиянием брахманизма и буддизма. Они ставят те же самые коренные пороки и приводят их весьма удачно попарно: сладострастие рядом со скупостью, а гнев с высокомерием (см.: Tholuck's. Bluthensammlung aus der morgenlandischen Mystik). Сладострастие, гнев и скупость как коренные пороки встречаются уже в "Бхагават-Гите" (XVI, 31), что свидетельствует о глубокой древности доктрины. Равным образом в философско-аллегорической драме "Prabodha Chandrodaya", которая в высшей степени важна для изучения философии Веданты, эти три порока выступают в качестве военачальников царя-Страсти в войне его с королем-Разумом. Противоположные этим коренным порокам коренные добродетели будут: целомудрие и щедрость, милосердие и смирение. * "Поучительные и любопытные записки" (издание 1819 г., т. 6, с. 362) (фр.). ** Суфии - приверженцы восточной мистической секты. Сравнивая эти глубоко продуманные, основные понятия восточной этики с пресловутыми, несколько тысячелетий повторяемыми коренными добродетелями Платона: справедливостью, храбростью, умеренностью и мудростию, - 88 найдем, что эти последние избраны без ясной руководящей идеи, а потому схвачены зря и даже отчасти неверно. Добродетели должны быть свойствами воли: мудрость же прежде всего принадлежит рассудку. Греч. ???, переданная Цицероном по-латыни словом "temperantia", по-русски "умеренность", есть слишком неопределенное и растяжимое выражение, под которым можно подразумевать весьма многое, как, например, обдуманность, трезвость, здравый смысл и тому подобное. Храбрость не есть добродетель, хотя и бывает иногда ее слугою или орудием; но она точно так же готова служить и величайшей низости: следовательно, она есть свойство темперамента. Уже Геулинкс (Geulinx, Ethica) отвергал платоновские коренные добродетели и ставил вместо них следующие: diligentia (прилежание), obedientia (послушание), justitia (справедливость), humilitas (смирение); замена эта тоже, очевидно, плоха. Китайцы признают следующие пять добродетелей: сострадательность, справедливость, вежливость, или приличие, ученость, или мудрость, и искренность. Пункт, на котором первоначально расходятся нравственные добродетели и пороки человека, есть противоположность его основного настроения по отношению к другим, принимающего характер или зависти, или сострадания. Эти два диаметрально противоположные свойства коренятся в каждом человеке, истекая из неизбежного сравнения его собственного положения с чужим; и затем, смотря по тому, как результат этого сравнения подействует на его личный характер, то или другое свойство ложится в основу его настроения и становится источником его действий. Зависть именно воздвигает непроницаемую перегородку между ты и я, а сострадание - тонкую и прозрачную, иногда же и совсем ее устраняет, причем исчезает различие между я и не-я. Храбрость, или, точнее, лежащее в основе ее мужество (ибо храбрость есть только мужество на войне), заслуживает того, чтоб ее подвергнуть более подробному рассмотрению. Древние причисляли храбрость к добродетелям, а трусость - к порокам. Это не соответствует духу христи- 89 анства, направленному к благоволению и терпению и возбраняющему всякую враждебность, собственно даже всякое сопротивление, почему и воззрение это не имеет более места. Тем не менее мы должны сознаться, что трусость кажется нам несовместимою с благородным характером уже вследствие той чрезмерной заботливости о собственной особе, которая скрывается за этим качеством. Мужество допускает такое объяснение, что человек добровольно идет навстречу беде, грозящей ему в текущую минуту, дабы тем предотвратить еще большие, коренящиеся в грядущем, беды, между тем как трусость поступает наоборот. Стало быть, первое имеет оттенок терпения, которое именно состоит в ясном сознании, что, кроме приближающейся беды, существуют еще горшие беды и что, усердно избегая и отвращая первую, можно навлечь последние. Вследствие такого толкования мужество представляет из себя род терпения; и так как именно это свойство делает нас способными к самоодолению и всякого рода лишениям, то посредством него и мужество является по крайней мере родственным добродетели качеством. Но оно, может быть, допускает еще более возвышенное толкование. Всякий страх смерти можно бы именно объяснить недостатком той естественной, а потому лишь чувствуемой метафизики, вследствие которой человек носит в себе уверенность, что он постольку же существует во всех и во всем, как и в своей собственной особе, смерть которой поэтому мало коснется его истинной сущности. Тогда, наоборот, героическое мужество проистекало бы как раз из этой уверенности, следовательно, из одного источника с добродетелями справедливости и человеколюбия. Конечно, это бы значило - хватить слишком далеко, однако же вне этого толкования нельзя хорошенько объяснить, почему трусость является презренным, а личное мужество благородным и возвышенным качеством, так как ни с какой другой более низкой точки зрения невозможно усмотреть, почему бы конечному индивидууму не ставить всего прочего ниже своей особы, которая составляет для него все и даже основное условие существования остального мира. Поэтому-то вполне имманентное, а следовательно, чисто 90 эмпирическое объяснение, которое могло бы быть основано на полезности мужества, недостаточно и несостоятельно. Должно быть, на этом основании Кальдерон однажды высказал относительно мужества скептическое, но замечательное мнение, собственно, даже отрицающее его реальность. Он влагает в уста старого и мудрого министра, обращающегося к юному королю, следующие слова: Que aunque el natural temor En todos obra igualmente, No mostrarle es ser valiente Y esto es lo que hace el valor. т.е. хотя естественный страх действует на всех одинаковым образом, но храбрый его обнаруживает - в этом-то и заключается храбрость (La hija del aire*. 11,2). * "Дочь воздуха" (цел.). Относительно указанного выше различия в значении мужества как добродетели у древних и новых народов следует иметь в виду, что древние под словом "добродетель" (virtus, ???) разумели всякую доброкачественность, всякое само по себе похвальное свойство - нравственное ли, умственное или даже просто телесное - безразлично, все равно. Но после того, как христианство положило в основу тенденции жизни нравственность, под словом "добродетель" понимаются только нравственные преимущества. Между тем слово это в древнем своем значении употреблялось еще прежними латинистами и встречается также в итальянском языке, что видно по известному смыслу слова virtuoso. На это более широкое значение понятия "добродетель" у древних следует непременно обратить внимание учеников, чтобы они не впадали в недоразумение. Этим объясняется также, почему в этике древних говорится о таких добродетелях и пороках, которые у нас не имеют места. 91 Как храбрость в числе добродетелей, точно так же может быть подвергнута сомнению и скупость в значении порока, если ее не смешивать только с любостяжанием и корыстью. Поэтому, высказав по поводу скупости все, что можно, pro et contra, мы предоставляем всякому произнести о ней какой ему угодно окончательный приговор. А. Не скупость есть порок, но противоположность ее - расточительность. Она проистекает из скотской ограниченности пределами одного настоящего, на каковую ограниченность никак не может повлиять существующее только в идее будущее; она основывается на том заблуждении, что чувственные наслаждения имеют положительную и реальную ценность. Поэтому лишения и бедствия в будущем - вот цена, которою расточитель покупает эти пустые, мимолетные, а зачастую просто призрачные наслаждения, теша свое пустое, бессмысленное чванство низкопоклонством втайне издевающихся над ним паразитов и изумлением перед его роскошью толпы и завистников. Ради этого от него следует бегать, как от зачумленного, и, открывши его порок, своевременно прервать с ним знакомство, чтобы не пришлось потом или разделять последствия такой жизни, или играть роль друзей Тимона Афинского. Равным образом нельзя ожидать, чтобы тот, кто легкомысленно спускает свое достояние, оставил неприкосновенным чужое, если оно когда-либо попадет в его руки. "Sui profusus, alieni appetens"*, - весьма основательно заметил Саллюстий (Satel. с. 5). Поэтому расточительность ведет не только к обеднению, но через обеднение и к преступлению: преступники из состоятельных сословий почти все делаются таковыми вследствие расточительности. Поэтому Коран совершенно справедливо называет расточителей "братьями сатаны" (Сура 17, ст. 29). Скупость имеет своим последствием изобилие, - а когда же оно нежелательно? Должно быть, это хороший порок, коли имеет такие благие последствия. Скупость исходит именно из того положения, что все наслаждения действуют только отрицательно и слагающееся из них блаженство есть химера, а что страдания, напротив того, положительны и весьма реальны. Поэтому она отказывает себе в первых, чтобы тем вернее оградить * "Расточителен к своему, жадный до чужого" (лат.). 92 себя от последних, и ее правилом становится "sustine et abstine" ("терпи и избегай"). Далее, так как ей известно, как неистощима возможность несчастия и как неисчислимы пути опасности, то она и накопляет против них средства, чтобы по возможности оградить себя тройною предохранительною стеною. Кто может указать предел, за которым предосторожность на случай невзгод начинает становиться излишней и преувеличенной? - только тот, которому было бы известно, где кончается коварство рока. И если бы даже эти предосторожности были преувеличены, то этим заблуждением скупец вредит только себе, а никому другому. Если ему никогда не пригодятся скопленные им сокровища, то они послужат во благо другим, которых природа обидела предусмотрительностью. Что деньги его до тех пор были изъяты из обращения, это не сопряжено ни с какою невыгодою, ибо деньги не есть предмет потребления. Они служат только представителями действительных потребляемых предметов. Червонцы, в сущности, суть те же счетные марки или жетоны. Не они имеют ценность, но то, что они представляют, а этого он не может изъять из обращения. Кроме того, вследствие изъятия из обращения его денег, ценность остальных возвысится ровно настолько, сколько он припрятал. Если же, как утверждают, иные скупцы начинают любить непосредственно деньги ради самих денег, то точно так же некоторые моты любят издержки и швыряние денег тоже ради одного процесса. Дружба же или родство со скупцами не только безопасны, но даже полезны, так как могут быть сопряжены с большими выгодами. Во всяком случае после его смерти близкие к нему люди пожнут плоды его самообладания; но даже и при жизни, в случае большой беды, они могут рассчитывать получить с него что-нибудь по крайней мере все-таки больше, чем от прогоревшего, беспомощного и погрязшего в долги расточителя. "Mas da el duro, que el desnudo" ("жестокосердый все же даст больше, чем голый"), - говорит испанская пословица - вследствие всего этого скупость не есть порок. 93 В. Она есть квинтэссенция пороков! Если физические наслаждения сбивают человека с истинного пути, то виновна в этом его животность, его чувственная натура. Увлекаемый возбуждением, подавленный впечатлениями настоящего, он действует необдуманно и опрометчиво. Зато когда вследствие телесной хилости или старости его, наконец, оставят те пороки, которые он сам оставить никак не мог, и в нем замрет способность к чувственным наслаждениям, тогда, если он ударяется в скупость, духовная жадность переживает плотскую. Деньги как представители, как абстракт всех земных благ становятся тощим стволом, вокруг которого как эгоизм in abstracto цепляются его замершие вожделения. Они возрождаются теперь уже в любви к Маммону. Из летучего, чувственного вожделения вырастает обдуманная, рассчитанная жадность к деньгам, которая, как и ее предмет, символической природы и, как он, ненарушима. Это есть упорная и как бы самое себя переживающая любовь к земным наслаждениям, совершенная неисправимость, сублимированная, перегнанная телесная похоть, отвлеченный фокус, где сосредоточились все вожделения, и к которым он поэтому относится как общее понятие к отдельной единичной вещи. Сообразно с этим, скупость есть порок старости, как расточительность - юности. Только что приведенное нами disputatio in utramque partem* способно привести нас к аристотелевской морали - juste milieu**. Ей именно благоприятствуют еще следующие соображения. * рассмотрение с двух сторон (лат.). ** золотой середине (фр.). Всякое человеческое совершенство родственно какому-нибудь недостатку, в который оно может перейти; но точно так же и, наоборот, каждому недостатку соответствует известное совершенство. Поэтому заблуждение, в которое мы впадаем иногда относительно какого-либо человека, часто основывается на том, что мы в начале знакомства смешиваем его недостатки с родственными им совершенствами или же наоборот. Оттого нам тогда осторожный кажется трусом, бережливый - скупым или же расточитель - щедрым, грубость - прямотою и откровенностью, наглость - благородною самоуверенностью и т.д. 94 Кто живет между людьми, тот всякий раз снова чувствует искушение признать, что нравственная испорченность и умственная неспособность находятся в тесной зависимости, вырастая прямо из одного общего корня. Что это, однако же, не так, обстоятельно доказано мною во 2-й части моего главного творения, гл. 19,  8. Это заблуждение проистекает просто из того обстоятельства, что они обе часто попадаются вместе, а обстоятельство это вполне объясняется тем фактом, что та и другая слишком часто встречаются в мире, так что немудрено, если им иногда приходится жить под одной крышею. Но нельзя отвергать при этом, что они взаимно поддерживают друг друга к обоюдной выгоде, чтб и производит то безотрадное зрелище, какое представляют многие люди, а мир идет себе своим порядком. Именно неразумие благоприятствует отчетливому проявлению лукавства, подлости и злости, тогда как ум умеет искуснее их прятать. И как часто, с другой стороны, извращенность и испорченность сердца мешают человеку видеть истины, которые вполне по плечу его рассудку. Но... да никто не превознесется! Как всякий человек, даже величайший гений, оказывается решительно тупым в какой-либо известной отрасли знания и подтверждает тем свое племенное средство с извращенным и вздорным человеческим родом, точно так же всякий имеет в себе что-либо нравственно дурное; и даже самый прекрасный, благородный характер иногда поражает нас некоторыми отдельными чертами испорченности - как бы затем, чтобы признать свое родство с человеческою расою, среди которой попадается всякая степень негодяйства и даже свирепости. Но именно в силу этого-то дурного в нем, в силу этого злого принципа он и имеет быть человеком. На том же самом основании мир вообще и есть таков, каким он отражается в моем верном зеркале. 95 При всем том, однако же, существующая между людьми разница необозримо велика, и иной пришел бы в ужас, если бы увидел другого таким, каков он есть на самом деле. О, если бы Асмодей нравственности сделал прозрачным для своего любимца не только стены и кровли домов, но и наброшенный на все покров притворства, лживости, лицемерия, гримас, лжи и обмана и показал бы ему, как мало обретается на свете истинной порядочности и как часто даже там, где всего менее этого ожидаешь, за всеми добродетельными внешними делами втайне у руля сидит недобросовестность! Поэтому-то столь многие люди и предпочитают четвероногих друзей: действительно, на чем бы пришлось отдохнуть от человеческого притворства, фальшивости и злокозненности, если бы не существовало собак, в честную морду которых можно смотреть без недоверия? Наш цивилизованный мир есть не более как громадный маскарад. В нем есть рыцари, духовенство, солдаты, доктора, адвокаты, жрецы, философы - и чего только нет в нем! Но все они не то, что они представляют. Все они не более как простые маски, под которыми скрываются денежные барышники (Geldspekulanten, money-markers). Но чтобы лучше обработать своего ближнего, один надевает маску законности, взятую им напрокат у адвоката, другой для той же цели прикрывается личиною общего блага и патриотизма; третий опять - берет маску религиозности и правоверия. Иные же для различных целей выставили маски философии, филантропии и т.п. Женщинам предоставлен более тесный выбор: им большею частью приходится довольствоваться масками благонравия, стыдливости, домовитости и скромности. Кроме того, существуют еще общие маски без особенного определенного характера, наподобие домино, которые поэтому всюду уместны: таковы маски строгой справедливости, вежливости, искреннего участия и приветливого дружелюбия. Под всеми этими масками, как уже сказано, большею частью скрываются отъявленные промышленники, торгаши и спекулянты. В этом отношении единственное честное сословие представляют купцы, так как только они выдают себя за то, что они есть, - зато и состоят в невысоком ранге. Счастлив тот, кому еще смолоду внушают, что он находится в маскараде, ибо без этого он никогда не мог бы некоторых вещей ни 96 понять, ни усвоить, а стоял бы перед ними, как огорошенный, и особенно тот, cui ex meliori luto dedit praecordia Titan*. Такова, например, благосклонность, которою пользуется низость; пренебрежение, которым люди той же специальности окружают даже самые редкие и величайшие заслуги; ненавистность истины и великих способностей, невежество ученых в своей специальности и т.д. Таким образом, еще юношей он будет уже знать, что попадающиеся на этом маскараде плоды сделаны из воску, цветы - из шелку, рыбы - из папки и что все, решительно все - вздор и потеха; что, наконец, из тех двоих, что там между собою так серьезно толкуют. Один предлагает поддельный товар, а другой расплачивается фальшивою монетою. Но нас ждут более серьезные размышления и перед нами еще худшие вещи. Человек в сущности есть дикое, ужасное животное. Мы знаем его только в укрощенном и прирученном состоянии, которое называется цивилизацией: поэтому нас ужасают случайные взрывы его натуры. Но когда и где спадают замки и цепи законного порядка и водворяется анархия, там обнаруживается, что он такое. Впрочем, кто хотел бы уяснить себе это и вне такого случая, тот может убедиться из сотни старых и новых документов, что человек в свирепости и беспощадности не уступит никакому тигру и ни одной гиене. Полновесное доказательство из недавнего прошлого представит ему отчет американского общества об обращении с невольниками в рабовладельческих штатах Союза "Slavery and the internal Slavetrade in the United of North America" (London, 1841)**. Книга представляет один из тягчайших обвинительных актов против человечества. Никто не выпустит из рук этой книги без ужаса и редко кто без слез. Ибо что читатель когда-либо слышал, или воображал, или грезил о несчастном положении рабов и вообще о человеческой черствости и жестокости, - все это покажется ему ничтожным и бедным, когда прочтет, как эти черти в человеческом образе, эти набожные, богомольные, строго соблюдающие субботу негодяи (и меж- * кому Титан дал сердце из лучшей глины (лат.). ** "Рабовладение и внутренняя работорговля в Североамериканских Соединенных штатах" (Лондон, 1841) (англ.). 97 ду ними также английские священники) обращались со своими черными братьями, которых они беззаконием и силою захватили в свои чертовские когти. Книга эта, состоящая из сухих, но достоверных и засвидетельствованных показаний, до такой степени возмущает всякое человеческое чувство, что является охота с нею в руках проповедывать крестовый поход для обуздания и наказания рабовладельческих штатов Америки, ибо они - позорное пятно на всем человечестве. Другой пример из настоящего - так как для иных прошедшее недоказательно - представляет описание того, как перуанские офицеры обращаются со своими солдатами, в "Tschudi's Reisen in Peru"*, (1846 г.). Но нам незачем ходить за примерами в Новый Свет. Не далее как в 1848 г. было обнаружено, что в Англии, и не раз, а сотни раз в течение короткого промежутка времени, супруги или отравляли друг друга, или сообща отравляли детей, медленно замучивая их подчас до смерти голодом или небрежным уходом только для того, чтобы получить с погребальных обществ (burialclubs) обеспеченные им на случай смерти похоронные расходы, для каковой цели они застраховывали ребенка сразу в нескольких, иногда в 20, подобных обществах. Об этом можно справиться в "Times" (1848 г., 20, 22 и 23 сентября), который ввиду этого факта настаивает на необходимости закрытия погребальных обществ. То же обвинение самым настойчивым образом повторяется от 12 декабря 1853 года. * "Путешествии Джуди в Перу" (англ.). Конечно, свидетельства этого рода составляют мрачнейшие страницы в уголовных актах человечества. Но источником этого и всего подобного служит внутренняя, прирожденная сущность человека - этого божества пантеистов. В каждом человеке прежде всего гнездится колоссальный эгоизм, который с величайшею легкостью перескакивает границы права, о чем в мелочах свидетельствует обыденная жизнь, а в крупном масштабе - каждая страница истории. Да разве в основе общепризнанной необходимости столь тщательно оберегаемого европейского равновесия не лежит уже сознание, исповедание того факта, что 98 человек есть хищное животное, наверняка бросающееся на слабейшего, который ему подвернется? и разве в малом не видим мы ежедневного подтверждения этого факта? Но к безграничному эгоизму нашей натуры еще присоединяется более или менее существующий в каждом человеке запас ненависти, гнева, зависти, желчи и злости, накопляясь, как яд в отверстии змеиного зуба, и ожидая только случая вырваться на простор, чтобы потом свирепствовать и неистовствовать, подобно сорвавшемуся с цепи демону. Если не встретится для этого основательного предлога, то человек в конце концов воспользуется и самым ничтожным, раздувши его при помощи воображения, Quantulacunque adeo est occasio, sufficit irae*, и будет затем тешить себя, по мере возможности и охоты. Все это видим мы в обыденной жизни, в которой подобные взрывы известны под именем "изливания на что-нибудь желчи", или "срывания сердца". Можно заметить также, что если только эти взрывы не встречают никакого сопротивления, то после них субъект чувствует положительное облегчение. Что гнев не лишен некоторого наслаждения, заметил еще Аристотель (Rhet. I, 11; II, 2), указывая при этом на Гомера, который в одном месте выразился, что гнев слаще меду. Но не только гневу, но даже и ненависти (которая относится к первому, как хроническая болезнь к острой) человек предается con amore**: * Всегда найдется повод для гнева (лат.). ** с любовью (исп.). Now hatred is by far the tongest pleasure: Men love in haste, but they detest at leisure, т.e. Мы в ненависти все отрады больше видим, Мы любим второпях, но долго ненавидим, - говорит Байрон в "Дон Жуане" (D. J. С. 13,6). 99 Гобино (Gobineau. Des races humaines*) назвал человека l'animal mechant par excellence (злым животным по преимуществу), что не понравилось людям: они чувствовали себя обиженными. Но он был прав. Человек есть единственное животное, которое причиняет страдания другим без всякой дальнейшей цели, кроме этой. Другие животные никогда не делают этого иначе, как для удовлетворения только голода или в пылу борьбы. Если тигра упрекают в том, что он губит больше, чем пожирает, то все ж таки он душит всех только с намерением сожрать, а происходит это просто оттого, что, по французскому выражению, ses yeux sont plus grands que son estomac (глаза у него больше желудка). Никакое животное никогда не мучит только для того, чтобы мучить; но человек делает это - что и составляет сатанинскую черту его характера, который гораздо злее, чем простой зверский. Мы указали на крупные последствия этого обстоятельства; но оно заметно и в мелочах, что каждый может проверить по обыденным случаям. Например, какое приятное и мирное зрелище представляют две играющие молодые собаки; но вот является 3 - 4-летний ребенок. Он тотчас же, почти наверняка, хватит их своим хлыстом или палкой и докажет, что он уже и теперь l'animal mechant par excellence! Даже столь обыкновенные бездельные поддразнивания и подшучивания также проистекают из того источника. Например, стоит только высказать свою досаду по поводу какой-нибудь помехи или какой иной неприятности, как наверное найдутся люди, которые именно по этой причине и повторят вам неприятность: animal mechant par excellence! Это так верно, что следует остерегаться высказывать при людях свое неудовольствие, равно как и наоборот - удовольствие по поводу какой-либо мелочи. Ибо в последнем случае они поступят, как тот тюремщик, который, узнавши, что его пленник приручил паука и забавлялся этим, тотчас же раздавил паука: l'animal mechant par excellence! Потому-то все звери инстинктивно боятся лицезрения, даже следа человека, - этого animal mechant par excellence. Инстинкт и здесь не обманывает, ибо один человек охотится за такою дичью, которая ему не приносит ни вреда, ни пользы. * "Человеческие расы" (фр.). 100 Итак, в сердце каждого действительно сидит дикий зверь, который ждет только случая, чтобы посвирепствовать и понеистовствовать в намерении причинить другим боль или уничтожить их, если они становятся ему поперек дороги, - это есть именно то, из чего проистекает страсть к борьбе и к войне, именно то, что задает постоянную работу своему спутнику - сознанию, которое его обуздывает и сдерживает в известных пределах. Это можно бы во всяком случае назвать радикальным злом, что угодило бы по крайней мере тем, для которых слово занимает место объяснения. Но я говорю: это воля, хотение жизни (der Wille zum Leben), которая, будучи все более и более озлобляема постоянным страдальческим существованием, старается облегчить собственные муки, причиняя их другим. Но этим путем она постепенно развивается до истинной злобы и жестокости. К этому можно также сделать замечание, что как материя (следуя учению Канта) существует вследствие противодействия двух сил, расширения и сжимания, так точно человеческое общество основывается на противодействии между ненавистью, или гневом, и страхом. Ибо ненавистливость нашей натуры легко могла бы когда-нибудь из каждого сделать убийцу, если бы в нее не было вложено для удержания в известных границах надлежащей дозы страха; и опять-таки, один страх сделал бы каждого жертвою насмешки и игрушкою всякого мальчишки, если бы только в человеке не стоял постоянно наготове и на страже гнев. Но сквернейшею чертою человеческой природы все-таки остается злорадство, находящееся в тесном родстве с жестокостью и отличающееся собственно от этой последней только как теория от практики. Вообще же оно проявляется там, где должно бы найти себе место сострадание, которое как противоположность первого есть настоящий источник истинной справедливости и человеколюбия. В другом смысле противоположность сострадания представляет зависть, именно поскольку она вызывается про- 101 тивоположным поводом. Следовательно, ее противоположность с состраданием прежде всего основывается на поводе, и только вследствие этого последнего проявляется она в самом ощущении. Поэтому зависть, хотя и предосудительна, но допускает извинение и вообще человечна, тогда как злорадство - что-то сатанинское и его усмешка - ликование ада. Оно, как сказано, проявляется как раз там, где должно быть дано место состраданию. Зависть, напротив того, выступает только там, где существует повод не к состраданию, а, скорее, к противоположному чувству, и именно как эта противоположность и возникает в человеческой груди зависть, следовательно, все-таки еще как человеческое настроение; я даже опасаюсь, что ни один человек не окажется вполне от нее свободным. Что человек при виде чужого достатка и наслаждения горше и больнее чувствует свою нужду и недостаточность - это естественно и неизбежно, лишь бы при этом не возникало ненависти к более счастливому: но в этом-то, собственно, и состоит зависть. Казалось бы менее всего она должна была проявляться там, где поводом могут служить не дары счастия или случая, или чужой благосклонности, а дары природы, ибо все врожденное имеет метафизическое основание, следовательно, опирается на право высшего порядка и существует, так сказать, Божьего милостию. Но, к сожалению, зависть поступает как раз наоборот: к личному-то превосходству она и относится самым непримиримым образом, поэтому-то ум и даже гений должны на свете вымаливать себе прощение, если только они не находятся в таком положении, чтобы относиться к свету с гордым и смелым презрением. Если зависть возбуждена только богатством, рангом или властью, она еще часто умеряется эгоизмом, который утеша