и в немецком ученом мире: а может быть, при этом порадели друг другу и оба эти благородные качества. Масса образованной публики ищет благоденствия и развлечения, почему и отбрасывает в сторону все, что не есть роман, стихи или комедия. Чтобы, в виде исключения, почитать когда-нибудь ради поучения, она сперва ждет удостоверения и подписи тех, которые лучше понимают, что действительно поучительно. А лучше всего, полагает она, могут судить об этом специалисты. Она именно смешивает тех, которые живут предметом, с теми, которые живут для своего предмета, хотя и редко случается, чтобы это были одни и те же люди. Еще Дидро заметил, что те, которые преподают науку, не всегда бывают теми, которые ее понимают и серьезно ею занимаются, потому что у таковых не остается времени для преподавания. Те, первые, только живут от науки: она для них не более как "добрая корова, снабжающая их маслом". Если величай- * с любовью (исп.). ** глупость - закон для всех народов (лат.). 152 ший гений нации посвятил свою жизнь на изучение какого-либо предмета, как Гете на теорию цветов и красок, и его учение не идет в ход, то обязанность правительств, содержащих академии, поручить им исследовать дело посредством особой комиссии, как это делается во Франции и с менее важными вопросами. К чему же тогда эти напыщенные академии, в которых заседает и чванится столько глупцов? Важные новые истины редко исходят от академий: поэтому они должны были бы по крайней мере уметь оценять важные труды и говорить о них ex officio*. * по обязанности (лат.). Немецкий ученый слишком беден, чтобы позволить себе быть добросовестным и честным. Извиваться, вилять, приспособляться, отрекаться от своих убеждений, учить не тому и писать не то, что думаешь, пресмыкаться, льстить, составлять партии и приятельские кружки, принимать в соображение министров, сильных мира, сотоварищей, студентов, книгопродавцев, рецензентов: словом, на все обратить внимание раньше, чем на истину и чужие заслуги, - вот его обычай и метода. Чрез это он большею частью обращается в осмотрительного и сообразительного прохвоста. Вследствие этого в немецкой литературе вообще и в философии в особенности недобросовестность получила такое преобладание, что, следует надеяться, скоро достигнет того пункта, где она, будучи уже неспособною кого-либо обманывать, сделается недействительною. Впрочем, в ученой республике обстоит все, как и в других республиках: в ней любят простого, недалекого человека, который тихонько идет своею дорогою и не старается быть умнее других. Против же эксцентрических, выделяющихся голов, как против угрожающих опасностью, соединяются и имеют на своей стороне большинство, да и какое! 153 Сравнивая вообще, в республике ученых все идет, как в Мексиканской республике, где каждый старается только для личных выгод, добиваясь только для себя положения и силы и нимало не заботясь о целом, которое и гибнет через это. Точно так же и в республике ученых всякий старается выдвинуть свое собственное значение, чтобы составить себе положение; одно, на чем они, сходятся, - это чтоб не дать выдвинуться действительно выдающемуся человеку, если он одинаково опасен для всех. Легко понять, как это отражается на ходе самой науки. Между профессорами и независимыми учеными искони существует известный антагонизм, некоторое пояснение которому может разве дать антагонизм между собаками и волками. Профессора по своему положению имеют большие преимущества, чтобы добиться известности у современников. Напротив того, независимые ученые имеют больше преимуществ по своему положению, чтобы стяжать известность у потомства, ибо для этого, кроме других, весьма редких условий, требуется известный досуг и независимость. Так как проходит обыкновенно немало времени, пока публика возьмет в толк, кого из них отличить вниманием, то те и другие могут действовать наряду друг с другом. Говоря вообще, конюшенный корм профессуры самый подходящий для отрыгающих жвачку. Напротив, те, которые получают свою добычу из рук природы, чувствуют себя лучше на просторе. Наибольшая часть человеческого знания вообще и во всяком роде существует только на бумаге, в этой бумажной памяти человечества. Только ничтожная часть его действительно живет в некоторых головах в каждый данный период времени. Это в особенности зависит от краткости и ненадежности жизни, а также от косности и страсти людей к наслаждениям. Каждое быстро промелькающее поколение забирает из человеческого знания только то, что ему нужно; большинство ученых весьма поверхностно. Поколение это скоро вымирает. За ним следует исполненное надежд, но ничего не знающее новое поколение, которому приходится опять учить все с самого начала. Поколение 154 это тоже забирает столько знания, сколько может обнять и сколько ему понадобится на его кратком пути, и в свою очередь тоже исчезает. Как, следовательно, плохо пришлось бы человеческому знанию, если бы не существовало письма и печати! Поэтому библиотеки есть верная и неизгладимая память человеческого рода, отдельные члены которого обладают ею в несовершенной и ограниченной степени. Оттого-то большинство ученых неохотно позволяет испытывать свои познания, как купцы свои торговые книги. Человеческое знание неизмеримо во все стороны, и из того, что достойно знания, никто в одиночку не может знать даже и тысячной доли. Сообразно с этим, науки достигли такого широкого объема, что тот, кто хотел бы в них что-нибудь сделать, должен заниматься только вполне специальною отраслью, не заботясь обо всех прочих. Тогда он по своей специальности хотя и будет стоять выше профана, но во всем остальном будет таким же профаном. Если к этому еще присоединится все чаще и чаще встречающееся пренебрежение древних языков (изучение которых наполовину не имеет смысла), чрез что исчезает гуманитарное образование, то мы скоро увидим ученых, которые вне своей специальности будут чистейшими ослами. Вообще же такой исключительно специальный ученый уподобляется тому фабричному работнику, который всю свою жизнь занимается только приготовлением одного определенного винта, крючка или рукоятки для известного инструмента или машины, в чем, конечно, и достигает невероятной виртуозности. Специалиста точно так же можно сравнить с человеком, который живет в собственном доме и никогда никуда не выходит. В своем доме он знает все до тонкости, каждый уголок, всякую балку, всякую ступеньку, как Квазимодо у Виктора Гюго знал собор Пресвятой Богоматери; но вне дома - все ему чуждо, все незнакомо. Напротив того, истинное гуманное образование требует непременно многостороннего взгляда, следовательно, для ученого, в высшем значении этого слова, во всяком случае необходимо некоторое всестороннее знание. Кто же окончательно хочет сделаться философом, тот должен совместить в своей голове самые отдален- 155 нейшие и противоположные концы человеческого знания, ибо где же иначе они сойдутся? Первостепенные умы никогда не сделаются специалистами. Как таковым, им поставлено проблемою целиком и полностию все существование, и каждый из них дает о нем человечеству, в той или другой форме, тем или иным образом, новые выводы и заключения. Ибо имя гения может заслужить только тот, кто берет предметом своих изысканий целое и великое, сущность и общность вещей, а не тот, кто всю свою жизнь трудится над разъяснением какого-либо частного соотношения вещей между собою. Устранение латинского языка как общего международного языка ученых и установившееся затем мелкое гражданство национальных литератур есть истинное несчастие для европейской науки. Только при помощи латинского языка могла существовать общая европейская ученая публика, в совокупности которой обращалось всякое вновь появляющееся сочинение. Кроме того, число действительно мыслящих и способных к правильному суждению голов во всей Европе и без того так незначительно, что благодетельное их влияние бесконечно ослабляется оттого, что общий их форум дробится еще и размежевывается границами языка. А переводы, фабрикуемые литературными ремесленниками, по выбору издателей, представляют плохой суррогат всеобщего ученого языка. Потому-то философия Канта после краткой вспышки погрязла в болоте беспомощной немецкой критики, в то время как на том же болоте пользовалось яркою живучестью то, что выдавалось за знание Фихте, Шеллингом и даже Гегелем. Потому-то не нашла себе справедливой оценки гетевская теория цветов. Потому-то и я остался незамеченным. Оттого-то столь способная и здравомыслящая английская нация еще и доселе унижена позорнейшим ханжеством и опекою духовенства. Оттого-то славная французская физика и зоология лишены опоры и здравого контроля надлежащей и достойной метафизики. 156 О САМОСТОЯТЕЛЬНОМ МЫШЛЕНИИ Как обширная, но не приведенная в порядок библиотека не может принести столько пользы, как хотя бы и весьма умеренное, но вполне устроенное книгохранилище, так точно и огромнейшая масса познаний, если они не переработаны собственным мышлением, имеют гораздо менее ценности, чем значительно меньшее количество сведений, но глубоко многосторонне продуманных. Ибо только посредством всестороннего комбинирования того, что знаешь, посредством сравнения между собою всех истин и каждой порознь усваиваешь себе вполне собственное знание и получаешь его во всем его могуществе. Продумать можно только то, что знаешь, - потому-то нужно чему-нибудь учиться, но знаешь также только то, что продумал. Но к чтению и учению можно себя добровольно принудить, к мышлению же, собственно, нет. Оно, как пламя воздухом, должно раздуваться и поддерживаться каким-либо интересом к предмету, каковой интерес может быть или чисто объективный, или просто субъективный. Последний существует единственно в наших личных делах и обстоятельствах; но первый только для мыслящих от природы голов, которым мышление так же естественно, как дыхание, но которые чрезвычайно редки. Различие между действием на ум самостоятельного мышления (самомышления) и чтения невероятно велико, поэтому первоначальное различие голов, смотря по тому, направлены ли они к тому или другому, еще более увеличивается. Чтение именно навязывает уму такие мысли, которые, ему, по настроению и направлению данной минуты, так же чужды и несродны, как печать сургучу, на котором она оставляет свой отпечаток. При этом ум испытывает полное принуждение извне думать о том или о другом, к чему он как раз не имеет ни склонности, ни побуждения. 157 Напротив того, при самомышлении ум следует своему собственному побуждению, которое в данную минуту определяется или внешнею обстановкою, или каким-либо воспоминанием. Видимая обстановка не внушает ему какой-либо одной определенной мысли, как чтение, она дает ему только материал и повод для мышления согласно его натуре и минутному настроению. Постоянное чтение отнимает у ума всякую упругость, как постоянно давящий вес отнимает ее у пружины, и самое верное средство не иметь собственных мыслей - это во всякую свободную минуту тотчас хвататься за книгу. Подобный обычай и составляет причину, почему ученость делает большинство людей еще бессмысленнее и простоватее, чем они есть от природы, и отнимает всякий успех у их авторства. Они существуют, как еще сказал Попе, "чтобы вечно читать и никогда не быть читаемыми". Ученые - это те, которые начитались книг; но мыслители, гении, просветители мира и двигатели человечества - это те, которые читали непосредственно в книге вселенной. В сущности только собственные основные мысли имеют истинность и жизнь, потому что собственно только их понимаешь вполне и надлежащим образом. Чужие, вычитанные мысли суть остатки чужой трапезы, сброшенные одежды чужого гостя. Чужая, вычитанная мысль относится к самостоятельным, всплывающим изнутри думам, как оттиск на камне растения первобытного мира к цветущему весеннему растению. Чтение есть простой суррогат собственного мышления. При чтении позволяешь постороннему вести на помочах свои мысли. При том же многие книги годны только к тому, чтобы показать, как много есть ложных путей и как плохо было бы позволить им руководить себя. Но кого ведет гений, т.е. кто мыслит самостоятельно, думает добровольно и правильно, - у того есть в руках компас, чтобы попасть на настоящую дорогу. Следовательно, читать 158 должно только тогда, когда иссякает источник собственных мыслей, что довольно часто случается с самою лучшею головою. Напротив того, отгонять собственные, исконно могучие мысли есть непростительный грех. Это бы значило уподобиться тому, кто бежит от лона вольной природы, чтобы рассматривать гербарий или любоваться прекрасными ландшафтами в гравюре. Если иногда случается, что медленно и с большим трудом путем собственного мышления и соображения приходишь к истине и выводу, которые можно было бы с удобством найти готовыми в книге, то все-таки эта истина будет сто раз ценнее, если достигнешь ее путем собственного мышления. Ибо она тогда как интегрирующая часть, как живой член входит в целую систему нашего мышления, вступает в совершенную и прочную связь с нею, понимается со всеми своими причинами и следствиями, принимает цвет, оттенок и отпечаток нашего целого образа мышления, приходит своевременно, когда была в ней потребность, прочно усваивается и не может опять исчезнуть. В этом именно случае применяется и получает свое объяснение следующее двустишие Гете: Что унаследовал от дедов ты, Усвой себе, чтобы владеть наследьем. Самобытный мыслитель именно только впоследствии знакомится с авторитетными для его мнений писателями, которые ему тогда служат для подтверждения его мыслей и для собственного подкрепления; тогда как книжный философ отправляется, исходит от них, устраивая себе из вычитанных чужих мнений целое, которое и уподобляется составленному из чужого материала автомату; мировоззрение же первого, напротив того, походит на живорожденного человека. Ибо оно есть выношенный и рожденный плод, зачатый вследствие воздействия внешнего мира на мыслящий дух. 159 Заученная истина держится в нас, как искусственный приставной член, как фальшивый зуб, как восковой нос или, самое большое, как ринопластический нос из чужого тела; истина же, приобретенная собственным мышлением, подобна натуральному члену: собственно только она и принадлежит нам действительно. На этом и основывается разница между мыслителем и простым ученым. Оттого-то духовное приобретение самобытного мыслителя встает перед нами, как живая картина, с правильным расположением теней и света, выдержанным тоном и совершенною гармонией красок. Напротив того, умственное приобретение простого ученого похоже на большую палитру, наполненную разнообразными красками, которые хотя и расположены систематически, но без гармонии, связи и значения. Читать - значит думать чужою головой, вместо своей собственной. Но для самостоятельного мышления, которое стремится выработаться в нечто целое, в некоторую, хотя бы и не строго завершенную, систему, ничто не может быть вреднее, как слишком сильный приток посредством чтения чужих мыслей, потому что они, принадлежа порознь различным умам, иной системе, нося другую окраску, никогда сами не сольются в одно целое и не дадут единства мышления, знания воззрения и убеждения, а, скорее, образуют в голове легкое вавилонское столпотворение и лишают переполненный ими ум всякого ясного взгляда и таким образом почти его расстраивают. Такое состояние замечается у многих ученых и делает то, что они относительно здравого смысла, правильности суждения и практического такта уступают многим неученым, которые свои незначительные познания, приобретаемые ими путем опыта, разговора и небольшого чтения, усваивают себе посредством собственного мышления. Как раз то же самое, но в большем масштабе делает и научно образованный мыслитель. Хотя ему требуется много познаний и он должен поэтому много читать, но его ум достаточно могуч, чтобы все это осилить, ассимилировать, внедрить в систему собственных мыслей и таким образом подчинить целостному единству своего постоянно расширяющегося, величественного взгляда, причем его собственное мышление постоянно доминирует над всем, как основной бас органа, и никогда не бывает заглушаемо посторонними тонами, как это бывает в просто многосторонне сведущих головах, в которых переплетаются отрывки всех тональностей и не отыщешь основного тона. 160 Люди, которые провели свою жизнь за чтением и почерпнули свою мудрость из книг, похожи на тех, которые приобрели точные сведения о стране по описанию множества путешественников. Они могут о многом сообщить подробности, однако же в сущности они не имеют никакого связного, отчетливого, основательного познания о свойствах страны. Напротив, люди, проведшие жизнь в мышлении, уподобляются тем, которые сами были в той стране: они одни понимают, о чем, собственно, идет речь, знают положение вещей там в общей связи и поистине чувствуют себя как дома. Самобытный мыслитель находится в таком же отношении к обыкновенному книжному философу, как очевидец к историческому исследователю; он говорит на основании собственного непосредственного знакомства с делом. Потому-то все самобытные мыслители в основе сходятся между собою, и все их различие проистекает только от точки зрения; где же таковая не изменяет дела, там все они говорят то же самое. Ибо они только высказывают то, что объективно себе усвоили. Часто случалось, что те положения, которые я, только подумавши, решался высказывать публике, ради их парадоксальности, впоследствии, к радостному своему изумлению, находил уже высказанными в старых сочинениях великих людей. Книжный философ, напротив того, повествует, что говорил один, и что думал другой, и что опять полагал третий и т.д. Он сравнивает это, взвешивает, критикует и старается таким образом напасть на след истины, причем он вполне уподобляется историческому критику. Вполне ясный пример в подтверждение сказанного здесь могут доставить любителю 161 курьезов Гербарта "Аналитическое освещение морали и естественного права" и его же "Письма о свободе". Приходится просто изумляться, какой труд задает себе человек, тогда как, казалось бы, стоило только немножко употребить самомышления, чтобы увидеть дело собственными глазами. Но тут-то как раз и происходит маленькая задержка: самомышление не всегда зависит от нашей воли. Во всякое время можно сесть и читать, но не сесть и думать. С мыслями бывает именно то же, что и с людьми: их нельзя призывать во всякое время, по желанию, а следует ждать, чтобы они пришли сами. Мышление о каком-либо предмете должно установиться само собою вследствие счастливого, гармонического совпадения внешнего повода с внутренним настроением и напряжением, а это-то как раз подобным людям и не дается. Это можно проверить даже на мыслях, касающихся нашего личного интереса. Если нам в каком-нибудь деле предстоит принять решение, то мы далеко не во всякое любое время можем приступить к тому, чтобы обдумать основания и затем решиться, ибо зачастую случается, что как раз на этом размышление-то наше и не хочет остановиться, а уклоняется к другим предметам, причем иногда виновато в этом бывает наше отвращение к делам подобного рода. В таких случаях мы не должны себя насиловать, но выждать, чтобы надлежащее настроение пришло само собою: и оно будет приходить неожиданно и неоднократно, причем всякое различное и в разное время появляющееся настроение бросает каждый раз другой свет на дело. Этот-то медленный процесс и называется созреванием решения. Урок должен быть разделен на части, вследствие чего все раньше упущенное снова принимается в соображение, отвращение к предмету исчезает и положение дела, будучи обстоятельнее рассмотрено, большею частью оказывается гораздо сноснее. Точно так же и в области теории следует выжидать благоприятного часа, и даже самый величайший ум не во всякое время способен к самомышлению. Потому-то он благоразумно и пользуется остальным временем для чтения, которое, будучи, как сказано, суррогатом собственного мышления, доставляет уму материал, причем за нас думает другой, хотя всегда своеобычным образом, отличным от нашего собственного. 162 По этой-то причине и не следует читать слишком много, дабы наш ум не привыкал к суррогату и не отучался тем от собственного мышления, т.е. чтобы он не привыкал к раз наторенной дорожке и чтобы ход чужого порядка мыслей не отчуждал его от своего собственного. Менее всего следует ради чтения совершенно удаляться от созерцания реального мира, потому что это последнее несравненно чаще, чем чтение, дает повод и настроению к собственному мышлению. Ибо созерцаемое, реальное в своей первобытности и силе есть естественный предмет для мыслящего духа и легче всего способно глубоко возбудить его. После этих соображений нам не покажется удивительным, что самобытного мыслителя и книжного философа можно распознать уже по изложению: первого - по отпечатку серьезности, непосредственности и самобытности всех его мыслей и выражений, второго - по тому, что у него все - из вторых рук, все - заимствованные понятия, все - скупленный хлам, все - бледно и слабо, как оттиск с оттиска, а его слог, состоящий из избитых банальных фраз и ходячих модных слов, похож на маленькое государство, в котором обращаются все одни иностранные монеты, ибо оно собственных не чеканит. Простой опыт так же мало может заменить мышление, как и чтение. Чистая эмпирика относится к мышлению, как принятие пищи к ее перевариванию и ассимилированию. Если же она и кичится, что только она одна благодаря своим открытиям способствовала прогрессу человеческого знания, то это похоже на то, как если бы похвалялся рот, что тело единственно ему обязано своим существованием. 163 Произведения всех действительно даровитых голов отличаются от остальных характером решительности и определенности и вытекающими из них отчетливостью и ясностью, ибо такие головы всегда определенно и ясно сознают, что они хотят выразить, - все равно, будет ли это проза, стихи или звуки. Этой решительности и ясности недостает прочим, и они тотчас же распознаются по этому недостатку. Характеристический признак первостепенных умов есть непосредственность всех их суждений и приговоров. Все, что они производят, есть результат их самособственного мышления, который повсюду обнаруживается как таковой уже в самом изложении. Следовательно, они, подобно монархам, имеют в царстве умов верховную непосредственность; все остальные медиатизированы, что уже видно по их слогу, не имеющему собственной, самостоятельной чеканки. Всякий истинно самобытный мыслитель уподобляется монарху, поскольку он непосредствен и не признает никого над собою. Его приговоры и суждения, как постановления монарха, вытекают из его собственной верховноправности и исходят непосредственно от него самого. Он не приемлет авторитетов и признает только то, что сам утвердил. Обыденные головы, напротив того, подчиняясь всяческим имеющимся в ходу мнениям, авторитетам и предрассуждениям, подобны народу, который безмолвно повинуется закону и приказанию. Люди, которые так усердно и поспешно стараются разрешить спорные вопросы ссылкою на авторитеты, в сущности, очень рады, когда они вместо своего рассудка и взгляда, которых не имеется, могут выставить в поле чужие. Имя же их легион. Ибо, как говорит Сенека, unus quisque mavult credere, quam judicare*. Потому-то общеупотребительным оружием в спорах им служат авторитеты: они набрасываются с ними друг на друга; и глу- 164 боко ошибается тот, кто, ввязавшись с ними в полемику, захотел бы прибегнуть к основаниям и доказательствам, ибо против этого оружия они являются рогатыми Зигфридами, погруженными в волны неспособности судить и мыслить: они все-таки будут как argumentum ad verecundiam (как усовещивающее доказательство) предъявлять вам свои авторитеты и потом провозглашать свою победу. <...> * всякий предпочитает верить, а не проверять (лат.). ПОНЯТИЕ ВОЛИ  23 Воля, как вещь сама в себе, вполне отлична от своего явления и вполне свободна от всех его форм, в которые она входит только при появлении и которые, следовательно, касаются только ее объективации, а ей самой чужды. Даже самая общая форма всякого представления - объекта для субъекта - ее не касается; но [есть] формы, этой общей форме подчиненные, находящие общее выражение в законе основания, к которым, как известно, принадлежат время и пространство, а следовательно, и единственно через них существующее и ставшее возможным множество. В этом последнем отношении, заимствуя выражение у старой схоластики, я назову время и пространство принципом индивидуации и прошу раз навсегда это запомнить. Ибо только время и пространство суть то, посредством чего равное и единое, по существу и по понятию, является, тем не менее, множеством - рядом одно за другим. Поэтому они суть принцип индивидуации, предмет стольких изысканий и споров схоластиков, собранных у Суареца (Рассужд. 5, раздел 3).Воля, как вещь сама в себе, на основании сказанного, находится вне области закона основания во всех его образах и, следовательно, вполне безосновна, хотя каждое ее проявление непременно подчинено закону основания. Далее, она свободна от всякого множеcтвa, несмотря на бесчисленность ее проявлений во времени и пространстве; сама она одна: но не так, как один объект, коего единство познается лишь из противоположения возможности множествам не так, как едино понятие, происшедшее лишь через отвлечение от множества; а едина она, как то, что находится вне времени и пространства, вне принципа индивидуации, т.е. возможности множества. Только когда все это сделается нам ясным при дальнейшем обсуждении явлений и различных манифестаций воли, мы вполне поймем смысл Кантова учения, что время, пространство и причинность не относятся к вещи в себе самой, а суть только формы познания. 168 Безосновность воли, действительно, и признали там, где она проявляется наиболее очевидно, как воля человека, и назвали последнюю свободной, независимой. Но в то же время из-за безосновности самой воли проглядели необходимость, коей всюду подчинено ее проявление, и объявили действия свободными, чем они быть не могут, так как всякое отдельное действие вытекает со строжайшей необходимостью из влияния мотива на характер. Всякая необходимость, как уже сказано, только отношение следствия к причине и никак не что иное. Закон основания - общая форма всякого явления, и человек в своей деятельности, подобно всякому другому явлению, должен быть ему подчинен. Но так как в самосознании воля познается непосредственно и сама в себе, то в этом сознании заключается и сознание свободы. Но упускается из виду, что индивидуум, лицо - уже не воля сама в себе, а уже проявление воли, и как такое уже определено и вошло в форму явления, - закон основания. Из этого происходит та изумительная вещь, что всякий априорно считает себя вполне свободным, даже в своих отдельных действиях, и думает, что может каждую минуту начать новый образ жизни, что значило бы сделаться другим. Но апостериори, по опыту, он находит, к своему удивлению, что он не свободен, а подчинен необходимости, что, несмотря на все планы и размышления, он не изменяет своих действий и вынужден с начала и до конца своей жизни проводить тот же, самим же им осуждаемый характер, как бы до конца разыгрывая принятую на себя роль. Здесь я не могу распространить этих соображений, так как в качестве этических они принадлежат к другому месту этого сочинения. Я желаю между тем только указать на то, что явления самой в себе безосновной воли, как таковой, все-таки подчинены закону необходимости, т.е. закону основания, чтобы необходимость, которой следуют явления природы, не возбраняла нам признать их за манифестации воли. 169 До сих пор признавали за проявление воли лишь те изменения, которые, кроме мотива, т.е. представления, не имеют другого основания. Поэтому в природе приписывали волю только человеку и в крайнем случае животным, так как познание, представление, конечно, как мной уже в другом месте упомянуто, есть настоящий и исключительный характер животности. Но что воля действует и там, где ею не руководит познание, видим мы преимущественно в инстинкте и художественных стремлениях животных. Что они обладают представлениями и познаниями, здесь не входит в соображение, так как цель, ввиду которой они так действуют, как будто бы она была познанным мотивом, остается совершенно ими не познанной. Поэтому их действия в этом случае происходят без мотива, не под руководством представления, и показывают нам впервые и наиболее очевидным образом, как воля действует и вне всякого познания. Годовалая птица не имеет представления о яйцах, для которых она вьет гнездо; молодой паук - о разбое, для которого натягивает паутину; также и муравьиный лев - о муравье, которому он в первый раз роет яму; личинка жука оленя прогрызает в дереве дыру, для своего превращения, вдвое длинней, когда ей предстоит быть самцом-жуком, чем когда ей быть самкой, чтобы в первом случае приготовить место для рогов, о которых она еще не имеет представления. В таких действиях животных, как и во всех остальных, деятельность воли очевидна; но воля тут действует слепо и хотя сопровождается познанием, но не направляется им. Если мы раз пришли к убеждению, что представление в качестве мотива не составляет необходимого и существенного условия деятельности воли, то легче станет признавать деятельность воли и в случаях, где она менее очевидна, и, вследствие этого, например, мы также мало станем считать домик улитки за продукт ей самой чуждой, познанием руководимой воли, как и дом, который мы сами строим, признавать произведением чуждой нам воли. Мы признаем, напротив, оба дома за произведение в обоих явлениях объективированной воли, которая в нас действует по мотивам, а в улитке еще слепо, в виде образовательного стремления, направленного наружу. И в нас та же воля многократно действует слепо: во всех функциях нашего тела, не руководимых познанием, во всех его жизненных и растительных процессах, пищеварении, кровообращении, отделениях, росте, размножении. Не толь- 170 ко телесные отправления, но само тело вполне, как выше доказано, есть проявление воли, объективация воли, конкретная воля: все, что в нем происходит, должно поэтому происходить посредством воли, хотя в этом случае воля не руководствуется познанием, не определяется мотивами, а действует слепо, по причинам, которые в этом случае называются раздражениями. Причиной, в теснейшем смысле слова, я именно называю то состояние материи, которое, вызывая необходимо другое, само испытывает перемену, равную производимой, что выражается правилом: действие равно противодействию. Далее, при действительной причине, действие возрастает в полнейшей соразмерности с возрастанием причины, следовательно, и противодействие также: так что, когда известен образ действия, по степени интенсивности причины можно измерить и вычислить степень действий, и наоборот. Такие, так называемые, причины действуют во всех явлениях механических, химических и т.д., словом, во всех изменениях неорганических тел. Я называю, напротив, раздражением ту причину, которая не испытывает противодействия соответственного ее действию и коей интенсивность в своей степени никак не идет параллельно с интенсивностью действия, почему и не может измеряться последнею. Напротив, небольшое увеличение раздражения может причинить очень большое в действии или же, наоборот, совершенно уничтожить прежнее действие и т.д. Такого рода все действия на органические тела: итак, по раздражениям, а не просто по причинам происходят все собственно органические и растительные перемены в животных телах. Раздражение, как и всякая причина, равно как и мотив, всегда определяет только точку наступления каждой проявляющейся силы во времени и пространстве, а не самую сущность проявляющейся силы, которую мы, согласно предшествующим выводам, признаем волей, приписывая ей поэтому как бессознательные, так и сознательные перемены тела. Раздражение держит середину, представляет переход между мотивом, который есть через познание прошедшая причинность, и причиной в тесном смысле. В отдельных случаях оно приближается то к мотиву, то к причине, но тем не менее должно быть всегда 171 от обоих отличаемо; так, напр., подъем соков в растениях совершается по раздражению и не должен быть объясняем одними причинами по законам гидравлики или волосности: тем не менее само явление поддерживается этими законами и вообще приближается к чисто причинным изменениям. Напротив, движения "гедисарум гиранс" и "мимоза пудика", хотя и происходят еще по раздражениям, тем не менее сходны с мотивированными и как бы представляют переход к ним. Суживание зрачка при усиленном свете происходит вследствие раздражения, но переходит уже в движение по мотиву; ибо происходит вследствие того, что чрезмерный свет подействовал бы болезненно на сетчатку, и мы, чтобы этого избежать, суживаем зрачок. Поводом к эрекции мотив, так как он представление; но действует он с необходимостью раздражения, т.е. ему нельзя противостоять, а нужно его устранить, чтобы сделать бессильным. То же относится к отвратительным предметам, возбуждающим наклонность к рвоте. Как действительную середину совершенно иного рода между движениями по раздражению и действиями по сознательному мотиву мы только что рассматривали животный инстинкт. Как на другую подобную середину можно бы решиться указать на дыхание. Спорили о том, принадлежит ли оно к произвольным или непроизвольным движениям, т.е. происходит ли оно по мотиву или по раздражению: почему, быть может, следует признать его серединой между тем и другим. Маршаль Галль ("О болезнях нервной системы",  293 и след.) это относит к смешанным функциям, так как оно зависит частью от мозговых (произвольных), частью от спинных (непроизвольных) нервов. Тем не менее мы должны его окончательно причислить к проявлениям воли по мотиву: ибо другие мотивы, т.е. чистые представления, могут склонить волю, сдерживать или ускорять дыхание, и, по-видимому, как при всех других произвольных действиях, можно его совершенно задержать и добровольно задохнуться. В самом деле, это было бы возможно при существовании какого-нибудь другого мотива, который до того сильно действовал бы на волю, что перевешивал бы настоятельную потребность в воздухе. По свидетельству некоторых, Диоген действительно таким 172 образом прекратил свою жизнь (Диог. Лаэрций, VI, 76). Говорят, и негры то делали (Ф Б. Осиандер. "О самоубийстве", 1813, стр. 170 - 180. Это могло бы нам служить сильным примером влияния отвлеченных мотивов, т.е. перевеса собственной разумной воли над животной. Подтверждением зависимости дыхания, хотя отчасти, от деятельности мозга может служить факт, что синильная кислота прежде всего убивает тем, что поражает мозг и через его посредство задерживает дыхание; но если поддерживать последнее искусственно, пока пройдет оцепенение мозга, то смерти не последует. В то же время дыхание представляет нам, кстати, очевиднейший пример тому, что мотивы действуют с такой же необходимостью, как раздражения и простые причины в теснейшем смысле, и могут быть обессилены только противоположными мотивами, как давление противодействием; ибо при дыхании призрак возможности его задержки гораздо слабее, чем при других мотивированных движениях; так как при нем мотив очень настоятелен, очень близок, его удовлетворение, по безусталости отправляющих это мускулов, крайне легко, притом обыкновенно ничто ему не препятствует, и все вместе поддерживается самой древней привычкой индивидуума. Между тем, собственно говоря, все мотивы действуют с такой же необходимостью. Сознание, что необходимость одинаково присуща как движениям по мотивам, так и движениям по раздражению, облегчит нам доступ к убеждению, что даже то, что в органическом теле происходит по раздражениям и вполне закономерно, тем не менее в сущности все-таки воля, которая хотя не сама в себе, но во всех своих проявлениях подчинена закону основания, т.е. необходимости*. Поэтому мы не ограничимся признанием животных, как в действиях их, так и во всем их существовании, корпорации и организации, за проявления воли; но перенесем это, нам единственно непосредственное данное, познание сущности вещей самих в себе и на растения, коих все движения возникают из раздражения, 173 так как отсутствие познания и обусловленного им движения по мотиву составляет единственное существенное различие между животным и растением. Поэтому мы будем то, что для представления является растением, простою вегетацией, слепой развивающейся силой, рассматривать как волю и признавать его тем самым, что составляет основание нашего собственного явления, как оно высказывается в нашей деятельности и даже в целом существовании нашего тела. * Это убеждение вполне утверждается моим сочинением: "О свободе воли", где (ст. 30 - 44, Основные проблемы этики) поэтому и отношения между причиной, раздражением и мотивом получили подробное развитие. Нам остается еще последний шаг: распространение нашего образа воззрения и на все те силы, которые действуют в природе по общим, неизменным законам, согласно коим происходит движение всех тех тел, кои, будучи совершенно без органов, для раздражения не имеют восприимчивости, а для мотива познания. Мы поэтому должны ключ к познанию сущности вещей в самих себе, который могло нам вручить только непосредственное познание собственного существа, приложить и к тем явлениям неорганического мира, которые отстоят от нас всего далее. Если мы внимательно рассмотрим их, если мы увидим могучее, неудержимое стремление вод в глубину, постоянство, с которым магнит снова обращается к северу, увлечение, с каким к нему тянется железо, напряжение, с каким электрические полюсы ищут воссоединения, и которое, подобно человеческим желаниям, только усиливается от препятствий; если мы посмотрим на внезапное и быстрое нарастание кристалла, с такою правильностью образования, которое, очевидно, есть, только пораженное и задержанное оцепенением, вполне решительное и определенное стремление в различных направлениях; если мы заметим выбор, с коим тела, посредством состояния жидкости освобожденные и выведенные из оков оцепенения, друг друга ищут и избегают, соединяются и разлучаются; если мы, наконец, непосредственно чувствуем, как тяжесть, коей стремлению к земной массе противодействует наше тело, постоянно давит и гнетет последнее, верная своему единственному стремлению; то не нужно нам особенно напрягать воображение, чтобы даже в такой дали распознать наше собственное существо, то самое, которое преследует в нас свои цели при 174 свете познания, а здесь, в слабейших своих проявлениях, стремится лишь слепо, глухо, односторонне и неизменно, тем не менее будучи всюду одним и тем же, - подобно тому, как первое мерцание зари разделяет с лучами полудня название солнечного света - и здесь, как и там, должно называться именем воли, означающим то, что составляет сущность всякой вещи в себе и единственное ядро всякого явления. Различие же, даже признак полного различия между явлениями неорганической природы и волею, которую мы сознаем внутри нашего существа, происходит преимущественно из контраста между вполне определенной закономерностью в одном роде явлений и кажущейся беззаконностью произвола в другом. Ибо в человеке могущественно выступает индивидуальность: у каждого свой собственный характер; поэтому тот же мотив не производит на всех одинакового действия, и тысячи побочных обстоятельств, заключающихся в широкой сфере познания индивидуума, но неизвестных другому, изменяют его действие. Поэтому нельзя по одному мотиву вперед определить действия, так как недостает другого фактора, точного познания индивидуального характера и сопровождающего его познания. Явления сил природы, напротив, высказывают здесь другую крайность: они действуют по общим законам, без отклонений, без индивидуальности, по явным обстоятельствам, подлежа заранее точнейшему определению, и та же сила природы обнаруживается совершенно одинаково во всех миллионах своих проявлений. Чтобы объяснить этот пункт, чтобы доказать тождество единой и нераздельной воли во всех многоразличных явлениях, в слабейших, как в сильнейших, мы должны первоначально рассмотреть отношение воли, как вещи в самой себе, к ее явлению, т.е. мира, как воли, к миру, как представлению, чем откроется перед нами наилучший путь к более глубокому исследованию общего, в этой второй книге разбираемого, предмета*. * Смотри гл. 23 втор, части, равно в моем сочинении "О воле в природе" главу "Физиология растений" и особенно важную для ядра моей метафизики главу: "Физическая астрономия". 175  27 Если из всех предшествующих соображений о силах природы и их проявлениях нам стало ясно, до каких пределов может идти объяснение из причин и где оно должно кончаться, если не желанием впасть в нелепое стремление свести содержание всех явлений на простую их форму, то мы будем в состоянии определить вообще, чего должно требовать от всей этиологии. Ее дело отыскать ко всем явлениям в природе причины, т.е. обстоятельства, при которых такие явления всегда наступают. Затем она должна многоразличные, при разнообразных обстоятельствах, явления привести к тому, что действует во всяком явлении и предполагается при причине: к первобытным силам природы, точно различая, зависит ли различие явления от различия силы или только от различия обстоятельств, при которых сила проявляется, - и одинаково избегая считать проявлением различных сил проявление одной и той же силы, только при различных обстоятельствах, как и наоборот, считать проявлением одной силы то, что истекает из различных сил. Для этого нужна непосредственно сила суждения; поэтому так мало людей способны расширить в физике взгляд, но все способны расширить в ней опыт. Леность и незнание склоняют к преждевременной ссылке на первобытные силы: это высказывается с преувеличением, сходным с иронией, в "сущности" и "индивидуальности" схоластиков. Способствовать возвращению к нему совершенно не в моем намерении. Там, где требуется физическое объяснение, настолько же невозможно ссылаться на объективацию воли, как и на творческую силу. Ибо физика требует причин, а воля никогда не может быть причиной: ее отношение к явлению не подчинено закону основания; напротив, что само в себе - воля, то, с другой стороны, существует как представление, т.е. явление: как такое, оно подчиняется законам, составляющим форму явления: так, напр., каждое движение, хотя оно постоянно - проявление воли, име- 176 ет тем не менее причину, из которой его можно объяснить по отношению к известному времени и месту, т.е. не вообще по его внутреннему существу, а как отдельное явление. Эта причина движения у камня механическая, у человека мотив: но не быть она не может. Напротив, общее, присущее всем явлениям известного рода, то, без предположения чего объяснение через причины не имело бы ни смысла, ни значения, это-то и есть общая сила природы, которая в физике должна оставаться как "скрытое качество", так как тут этиологическое объяснение кончается, а начинается метафизическое. Цель причин и действий никогда не прерывается первобытной силою, на которую приходится ссылаться; она никак не восходит к ней, как бы к первому своему звену; а ближайшее звено цепи, настолько же, как и отдаленнейшее, уже предполагает эту первобытную силу, без которой ничего объяснить не в состоянии. Ряд причин и действий может быть проявлением самых различных сил, коих последовательным проступлением в видимость оно руководит, как я это объяснял примером металлической машины; но различие этих первобытных, друг из друга невыводимых сил нисколько не прерывает единства означенной цепи причин и связи между всеми ее звеньями. Этиология природы и философия природы никогда друг другу не мешают, напротив, идут рядом, с различных сторон наблюдая один и тот же предмет. Этиология дает отчет в причинах, неизбежно приведших отдельное, подлежащее объяснению, явление, и указывает, как на основание всех своих объяснений, на общие силы, деятельные во всех этих причинах и следствиях, точно определяет эти силы, их число, их различия и затем все действия, в коих каждая сила, сообразно с различием обстоятельств, выступает различно, постоянно верная свойственному ей характеру, который развивает по неуклонному правилу, называемому законом природы. Когда физика исполнит все это вполне во всех отношениях, она достигнет своего совершенства: тогда не останется в неорганической природе ни одной неизвестной силы, ни одного действия, на которое не было бы указано, как на проявление одной из этих сил, при известных обстоятельствах, согласно закону природы. Тем не менее закон природы остается только подме- 177 ченным у природы правилом, по которому она поступает каждый раз, при известных обстоятельствах, как скоро они наступают: поэтому можно, конечно, определять закон природы, как обще выраженный факт, факт генерализированный. Поэтому полнейшее изложение всех законов природы было бы только полным списком фактов. Обозрение всей природы заканчивается затем морфологией, исчисляющей, сравнивающей и размещающей все постоянные формы органической природы: о причине выступления отдельных существ она говорит мало, так как у всех оно - рождение, коего теория идет сама по себе, - и только в редких случаях самозарождение. Но к последнему, в строгом смысле, принадлежит и тот способ, каким все низшие ступени объективации воли, следовательно физические и химические явления, наступают в частных случаях, и указание условий такого наступления и составляет задачу этиологии. Философия, напротив, наблюдает всюду, следовательно и в природе, только общее. Тут сами первобытные силы становятся ее предметом, и она признает в них различные ступени объективации воли, составляющей сущность, само в себе, того мира, который она, когда от этого отвлекает, признает только представлением субъекта. Если же этиология, вместо того, чтобы пролагать философии дорогу, подтверждая ее учение примерами, задается мыслью, что цель ее - не признавать никаких первобытных сил, за исключением разве одной, самой общей, напр., непроницаемости, о которой воображает, что понимает ее окончательно, и потому насильно старается сводить к ней все остальные; то она сама вырывает из-под себя основание и в состоянии дать только заблуждение вместо истины. В этом случае содержание природы вытесняется ее формой, все приписывается влияющим обстоятельствам и ничего внутреннему существу вещей. Если бы действительно такой путь был удачен, то, как уже сказано, загадка мира разрешилась бы под конец арифметической задачей. Но по этому пути идут, когда, как сказано, желают привести все физиологические действия к форме и составу, примерно к электричеству, это снова к химизму, а последний к механизму. Такова, напр., была ошибка Декарта и всех атомистов, которые сводили движение мировых тел на толчок некото- 178 рой жидкости, а качество на связь и форму атомов, и старались все явления природы объяснить как простые феномены непроницаемости и сцепления. Хотя от этого отказались, тем не менее то же делают в наше время электрические, химические и механические физиологи, упорно старающиеся объяснить всю жизнь и все функции организма из формы и состава его частей. Что цель физиологического объяснения - сведение органической жизни на общие силы, рассматриваемые физикой, мы находим уже высказанным в "Архиве физиологии" Меккеля, 1820, т. 5, стр. 185. Ламарк, в своей "Философии зоологии", т. 2, гл. 3, тоже считает жизнь простым действием тепла и электричества: "тепла и электрической материи совершенно достаточно, чтобы вместе составить эту сущностную причину жизни" (стр. 16). Поэтому собственно тепло и электричество должны бы были быть вещью самой в себе, а мир животных и растений ее проявлением. Нелепость такого мнения резко выступает на 306-й стр. этого сочинения. Всем известно, что в новейшее время все эти, не раз уже забракованные, воззрения, выступили опять с обновленной наглостью. Если рассмотреть пристально, в основании их кроется предположение, что организм - только агрегат проявлений физических, химических и механических сил, которые, случайно здесь сошедшись, произвели организм, как игру природы, без дальнейшего значения. Поэтому организм животного или человека не был бы, с философской точки зрения, выражением отдельной идеи, т.е. не был бы сам непосредственной объективацией воли на определенной высокой ступени; а в нем проявлялись бы только идеи, объективирующие волю в электричестве, химизме и механизме. Организм поэтому оказался бы так же случайно вздувшимся из случайного совпадения этих сил, как фигуры людей и животных из облаков или сталактитов, поэтому в сущности нисколько не интересным. Между тем мы тотчас увидим, в каком смысле все-таки это применение физических и химических объяснений к организму, в известных границах, оказывается дозволенным и полезным; именно я покажу, что жизненная сила, без сомнения, пользуется силами природы, но ни в каком случае из них не состоит, как кузнец не состоит из 179 молота и наковальни. Поэтому никогда нельзя будет объяснить из них даже и столь значительной простой жизни растения, например, из волосности и эндосмоса, не говоря уже о жизни животной. Следующее соображение проложит нам путь к такому довольно трудному исследованию. Справедливо, что, согласно всему сказанному, естественная наука заблуждается, когда силится сводить высшие ступени объективации воли и низшие, так как непризнание и отрицание первобытных и самостоятельных сил природы настолько же ошибочно, как и безосновательное предположение самобытных сил там, где в сущности только особое проявление уже известных сил. Поэтому Кант прав, что нелепо ожидать Ньютона былинки, т.е. человека, который свел бы былинку на явления физических и химических сил, коих она была бы случайно конкрементом, следовательно простой игрой природы, в коей не проявлялась бы самобытная идея, т.е. воля не выражалась бы непосредственно на высокой и самобытной ступени, а только именно так, как в явлениях неорганической природы, и случайно в этой форме. Схоластики, которые ни в каком бы случае этого не допустили, сказали бы с полным правом, что это было бы совершенным отрицанием субстанциальной формы и принижением ее до привходящей формы. Ибо Аристотелева субстанциальная форма обозначает именно то, что я называю степенью объективации воли в данной вещи. Но, с другой стороны, не должно упускать из виду, что во всех идеях, т.е. во всех силах неорганической и во всех формах органической природы, одна и та же воля раскрывается, т.е. входит в форму представления, в объективность. Ее единство должно поэтому заявлять себя внутренним родством всех ее явлений. Последнее обнаруживается на высоких ступенях ее объективации, где все явление очевидней, следовательно в царствах растений и животных, общей аналогией всех форм, основным типом, повторяющимся во всех явлениях. Последний поэтому и стал руководствующим принципом превосходных, установленных в этом столетии французами, зоологических систем и приводится с наибольшей полнотою в сравнительной анатомии, как единство плана, единство анатомических элементов. Отыскивание его было 180 главным занятием или по крайней мере наипохвальнейшим стремлением натурфилософов шеллингианцев, которые оказали .даже в этом случае не мало услуг; хотя нередко их погоня за аналогиями в природе переходит в игру слов. С полным правом указывали они на общее сродство и фамильное сходство и в идеях неорганической природы, например, между электричеством и магнетизмом, коих тождество позднее было подтверждено, между химическим влечением и тяготением, и многое тому подобное. Особенно они указывали на то, что полярность, т.е. разъединение силы на две качественно различные, противоположные и к воссоединению стремящиеся деятельности, каковое в большинстве случаев высказывается и в пространстве движением в противоположных направлениях, - составляет основной тип почти всех явлений природы, от магнита и кристалла до человека. В Китае, однако, это сознание существует уже с древнейших времен, в учении о противоположности Иин и Янг. Даже, так как все предметы мира - только объективация одной и той же воли, и, следовательно, в сущности, тождественны, то дело не должно ограничиваться очевидной между ними аналогией и тем, что в каждом менее совершенном уже сказывается след, намек, наклонность ближайшего совершеннейшего; а можно даже предполагать, так как все эти формы только свойственны миру как представлению, что уже в самых общих формах представления, в этой собственно основе мира явлений, следовательно в пространстве и времени, можно отыскать и указать на основной тип, намек, возможность всего того, что наполняет эти формы. Кажется, темное об этом сознание было источником Каббалы и всей математической философии пифагорейцев и китайцев в "И-Кинге". И в Шеллинговой школе, при ее разнообразных стремлениях осветить аналогию между всеми явлениями природы, мы находим несколько, правда неудачных, попыток вывести законы природы из одних законов пространства и времени. Между тем нельзя знать, насколько гениальный ум когда-либо способен осуществить оба стремления. 181 Хотя никогда не следует упускать из виду различия между явлением и вещью самой в себе, и потому тождество во всех идеях объективированной воли (имеющей определенные ступени своей объективации) никогда не должно быть извращено в тождество самих отдельных идей, в коих она проявляется, и потому, напр., химическое или электрическое притяжение никогда не должно быть сводимо на притяжение посредством тяжести, хотя их внутренняя аналогия и будет признана, и первые можно признать как бы внешними потенциями этого последнего; равным образом и внутренняя аналогия строения всех животных не дает никакого права смешивать и отождествлять роды, принимая более совершенные за разновидности менее совершенных; хотя таким образом, наконец, и физиологические функции никогда не могут быть сведены на химические или физические процессы, - то все-таки можно, в оправдание таких приемов в известных пределах, допустить с большим вероятием следующее. Если из проявлений воли, на низших ступенях ее объективации, следовательно, в неорганическом мире, многие вступают между собой в борьбу, так как каждое, под руководством причинности, стремится овладеть насущной материей, то из этой борьбы происходит явление высшей идеи, которая побеждает все прежние менее совершенные, но тем не менее так, что она второстепенным образом дозволяет им проявлять свою суть, принимая в себя некоторый ее аналогон. Такой образ действия понятен только из тождества проявляющейся во всех идеях воли и из ее постоянного стремления к более высокой объективации. Поэтому мы видим, например, в отвердении костей несомненный аналогон кристаллизации, первобытно царившей над известью, хотя окостенения никогда нельзя свести на кристаллизацию. Слабее проявляется аналогия в отвердении мяса. Смешение соков в животном организме и выделение - также аналогон химического соединения и выделения; даже законы последних еще продолжают действовать, но подчиненно, весьма измененно, под властью высшей идеи. Поэтому одни химические силы вне организма никогда не произведут подобных соков; напротив: "Действием природы" - вот Как это химия зовет. "Фауст". 182 Возникающая из такой победы над многими низшими идеями, или объективациями воли, более совершенная идея приобретает именно тем, что воспринимает от покоренных некоторый более возвышенный их аналогов, совершенно новый характер. Воля объективируется в новом, более ясном роде: появляется сперва посредством самозарождения, а затем посредством ассимиляции с насущным зародышем, органический сок, растение, животное, человек. Из борьбы низших явлений исходит таким образом высшее, всех их поглощающее, но и осуществляющее в высшем размере все их стремления. Итак, уже здесь властвует закон: из змеи не делается дракон, разве лишь если пожирает других змей. Я желал бы достигнуть возможности препобедить ясностью изложения темноту, сопровождающую содержание этих мыслей; но вижу очень хорошо, что собственное размышление читателя необходимо должно прийти мне на помощь, если он желает понять меня или не понять превратно. Согласно данному воззрению, можно, правда, указать в организме следы химических и физических родов действий, но объяснить его из них невозможно; так как он никак не случайный феномен, возникший из совокупного действия подобных сил, а высшая идея, подчинившая себе те низшие поработительной ассимиляцией; так как объективирующаяся во всех идеях единая воля, стремясь к возможно высокой объективации, здесь отказывается от нижних ступеней своего проявления, по возникновении между ними конфликта, чтобы тем сильнее проявиться на высшей. Нет победы без борьбы. Высшая идея или объективация воли, будучи в состоянии проявиться только победив низшие, подвергается противодействию последних, которые хотя и побеждены, все еще стремятся к независимому и полному выражению своего существа. Как магнит, подымающий железо, поддерживает продолжительную борьбу с тяжестью, которая, в качестве низшей объективации воли, имеет древнейшее право на материю этого железа, причем магнит даже сильнее в постоянной борьбе, так как противодействие как бы побуждает его к большему усилию; точно так же всякое проявление воли, в том числе изъявляющее себя в человеческом организме, 183 выдерживает продолжительную борьбу со многими физическими и химическими силами, которые, в качестве низших идей, имеют над этой материей старшие права. Поэтому опускается рука, поднятая в течение известного времени для побеждения тяжести: отсюда отрадное чувство здоровья, выражающее победу идеи самосознательного организма над физическими и химическими законами, которые первобытно властвуют над соками нашего тела, но так часто прерывающееся, даже почти всегда сопровождаемое известным, более или менее тягостным, ощущением, которое происходит от сопротивления этих сил и по которому растительная часть нашей жизни даже постоянно связана с легким страданием. Потому и пищеварение понижает все животные отправления, что требует всех жизненных сил для побеждения химических сил природы посредством ассимиляции. Отсюда вообще тяжесть физической жизни, необходимость сна и самой смерти, так как под конец, при благоприятствующих обстоятельствах, покоренные силы природы отнимают вновь у утомленного постоянной победой организма вырванную из-под власти их материю и достигают беспрепятственного выражения своего существа. Поэтому можно сказать, что каждый организм представляет идею, коей он служит отпечатком, только за исключением часто его сил, издерживаемых на покорение низших идей, оспаривающих у него материю. Кажется, это мерещилось Якову Беме, когда он в каком-то месте говорит, что все тела людей и животных, даже все растения, собственно, полумертвы. Смотря по тому, насколько организм побеждает силы природы, выражающие низшие ступени объективации воли, он становится более или менее совершенным выражением своей идеи, т.е. стоит ближе или дальше от идеала, которому в его роде принадлежит красота. Так в природе всюду видим мы спор, борьбу и попеременную победу, и далее ясней увидим в этом свойственное воле раздвоение в самой себе. Каждая ступень объективации воли оспаривает у другой материю, пространство и время. Пребывающая материя должна непрестанно менять форму, так как, под руководством причинности, механические, физические, химические, органические явления жадно 184 теснятся к обнаруживанию и вырывают друг у друга материю, ибо каждое стремится раскрыть свою идею. Эту борьбу можно проследить через всю природу, которая даже ею только и держится: "Если бы не было вражды в вещах, вообще ничего бы не было, как утверждает Эмпедокл" (Аристотель. "Метафизика", Б, 4), так как эта борьба только указывает на свойственное воле раздвоение в самой себе. Высшей наглядности достигает эта всеобщая борьба в мире животных, который питается растениями и в котором в свою очередь всякое животное становится добычей и пищей другого, т.е. должно уступить материю, в которой выражалась его идея, для выражения другой, так как каждое животное может поддерживать свое существование только постоянным уничтожением других; так что воля (желание) жизни всюду самоядно и под различными формами служит себе же пищей, и наконец род человеческий, покоряющий все остальные, видит в природе фабрикат для своего употребления, и тем не менее он же, как это мы увидим в четвертой книге, проявляет в себе самом эту борьбу, это раздвоение воли, с ужасающей очевидностью, и становится "человек человеку волк". Между тем мы узнаем ту же борьбу, то же порабощение и на низших ступенях объективации воли. Многие насекомые (особенно ихневмониды) кладут свои яйца на кожу, даже в тело личинок других насекомых, коих медленное разрушение является первым делом выползшего выводка. Молодой полип, в виде ветки вырастающий из старого, от которого со временем отделится, сражается уже с ним из-за добычи, хотя еще не отделился, - причем один вырывает ее изо рта у другого (Трембли. "Полипы", II, стр. 110 и 111, стр. 165). Но самый яркий пример в этом роде представляет австралийский муравей-бульдог ("булл-дог-ант"): когда его разрежут, начинается бой между головной частью и хвостом: первая нападает своими челюстями, а последний храбро защищается, уязвляя первую. Бой продолжается около получаса, пока части умрут или будут утащены другими муравьями. Такое явление повторяется каждый раз (из письма Говит-та в "Научном журнале", перепечатано в "Месенджер" ("Вестник") Галиньяни, от 17-го ноября 1855). На берегах 185 Миссури встречаются могучие дубы, до того обвитые по стволу и сучьям исполинской дикой лозой, что дуб, связанный и обтянутый, как бы удавленный, должен засохнуть. То же самое оказывается даже на низших ступенях, например, там, где посредством органической ассимиляции вода и уголь превращаются в растительный сок, а растение или хлеб в кровь, и также всюду, где, при ограничении химических сил второстепенным кругом деятельности, происходит животное выделение; затем и в неорганической природе, когда, например, образующиеся кристаллы встречаются, перекрещиваются и до того друг другу мешают, что не могут выказать чистой формы кристаллизации. Почти каждая друза представляет отпечаток такой борьбы воли на столь низкой ступени ее объективации. То же происходит, когда магнит навязывает железу свою магнитность, чтобы и тут выразить свою идею; или когда гальванизм, осиливая избирательные сродства и разлагая сильнейшие соединения, до того обессиливает химические законы, что кислота соли, разлагающейся у отрицательного полюса, принуждена пройти к положительному полюсу, не соединяясь со встречаемыми по пути щелочами и даже не смея окрашивать в красный цвет попавшегося лакмуса. В больших размерах это проявляется в отношении между центральным телом и планетой: последняя, несмотря на решительную зависимость, все еще сопротивляется, подобно химическим силам в организме. Из этого возникает постоянная борьба центростремительной силы с центробежной, борьба, которая, поддерживая движение мироздания, сама служит выражением той всем проявлениям воли присущей борьбы, которую мы здесь рассматриваем. Ибо, так как всякое тело представляет проявление некоторой воли, а воля неизбежно проявляется стремлением, то первобытным состоянием каждого шаровидного мирового тела не может быть покой, а должно быть движение, стремление вперед, в бесконечное пространство, без отдыха и цели. Этому не противоречит ни закон косности, ни закон причинности. Ибо, так как согласно первому, материя, как такова, равнодушна к покою и к движению, то движение, как и покой, может быть ее первобытным состоянием. Поэто- 186 му, находя ее в движении, мы так же мало вправе предполагать, что ему предшествовало состояние покоя, и спрашивать о причине наступившего движения, как и наоборот, если бы нашли ее в положении покоя, предположить предшествовавшее ему движение и спрашивать о причине его прекращения. Поэтому нечего искать первого толчка для центробежной силы, которая у планет, по гипотезе Канта и Лапласа, есть остаток первобытного вращения центрального тела, от которого они, по сокращению такового, отделились. Самому же этому телу существенно свойственно движение: оно продолжает вращаться и в то же время летит в бесконечном пространстве или, быть может, носится вокруг большого, нам незримого центрального тела. Это воззрение вполне согласуется с предположениями астрономов о центральном солнце, а равно и с замеченным передвижением всей нашей солнечной системы и, может быть, всей группы звезд, к которой принадлежит наше солнце. Из этого, наконец, можно заключить о всеобщем передвижении всех неподвижных звезд вместе с центральным солнцем, каковое движение в бесконечном пространстве, правда, теряет всякое значение (так как движение в абсолютном пространстве не отличается от неподвижности) и тем самым, как уже непосредственно одним бесцельным стремлением и полетом, становится выражением той тщеты, той окончательной бесцельности, которую мы, в конце этой книги, должны будем признать за стремлением воли во всех ее проявлениях. Поэтому же самому бесконечное пространство и бесконечное время должны были быть самыми общими и существеннейшими формами всех ее проявлений, которые для выражения всей сущности ее только и существуют. Наконец мы можем разбираемую нами борьбу всех проявлений воли между собою признать даже в простой материи как таковой, поскольку именно сущность ее явлений точно выражена Кантом, как отталкивающая и притягательная силы; так что самое бытие ее возможно лишь в борьбе противоположных сил. Оставя в стороне все химическое различие материи или вернувшись по цепи причин и действий так далеко назад, что химическое различие еще не существует, мы найдем простую материю, 187 мир, скомканный в шар, коего жизнь, т.е. объективация воли, состоит только из этой борьбы притягательной силы с отталкивающей. Первая в качестве тяжести со всех сторон стремится к центру, вторая в качестве непроницаемости противодействует ей косностью или упругостью, каковой постоянный натиск и сопротивление могут быть рассматриваемы как объективность воли на самой низшей ступени, уже там выражающей свой характер. Таким образом мы видим, что воля здесь, на нижайшей ступени, высказывается как слепое влечение, темный, глухой позыв, вне всякой непосредственной познаваемости. Это наипростейший и слабейший род ее объективации. Как такое слепое влечение и бессознательное стремление, она, однако, еще является во всей неорганической природе, во всех первобытных силах, открытием которых и изучением их законов заняты физика и химия, и из коих каждая является нам в миллионах вполне однородных и закономерных явлений, не обнаруживающих тени индивидуального характера, а только умноженных во времени и пространстве, т.е. через принцип индивидуации, как изображение умножается через грани стекла. Со ступени на ступень яснее объективируясь, воля и в растительном царстве, где связь его явлений составляют уже не собственно причины, а раздражения, действует еще вполне бессознательно, как слепая побудительная сила, и также, наконец, еще и в растительной части животного явления, в произведении и образовании всякого животного и в поддержке его внутренней экономии, где все еще простые раздражения необходимо определяют ее проявление. Постепенно восходящие ступени объективации воли приводят, наконец, к точке, на которой индивидуум, представляющий идею, уже не мог получать пищу для ее ассимилирования посредством простого движения по раздражению; так как такое раздражение должно быть выжидаемо и пища здесь специальнее определена, а при разросшемся разнообразии явлений толкотня и путаница до того увеличились, что мешают друг другу, и случайность, от которой, движимый одним раздражением, индивидуум вынужден ожидать себе пищи, была бы слишком неблагоприят- 188 на. Поэтому пища должна быть отыскиваема, выбираема с той минуты, когда животное вырвалось из яйца или утробы матери, в которой оно бессознательно прозябало. Поэтому движение по мотивам и сознание такового становятся здесь необходимыми, являясь на этой ступени объективации воли как вспомогательное средство, "приспособление", к сохранению индивидуума и продлению породы. Оно выступает, при представительстве мозга или более объемистого узла (ганглион), точно так же, как всякое другое стремление или назначение объективирующейся воли находит представителя в известном органе, т.е. является для представления в виде органа. Но вместе с этим орудием, с этим "приспособлением", разом возникает мир как представление, со всеми его формами, объектом и субъектом, временем, пространством, множеством и причинностью. Мир вдруг показывает свою вторую сторону. До сих пор воля, она становится вместе и представлением, объектом познающего субъекта. Воля, до сих пор несомненно и безошибочно следовавшая в потемках своим позывам, зажгла себе на этой ступени светоч, как средство, ставшее необходимым, для устранения невыгод, могущих произойти из толкотни и более сложных свойств ее проявлений, именно наиболее совершенных. Непогрешимая точность и закономерность, с которою она до сих пор действовала в неорганической и растительной природе, основывалась на том, что она действовала единственна в первоначальной своей сущности, как слепое стремление, без помощи, зато и без помехи со стороны другого совершенно различного мира, мира как представление, который, будучи подлинно лишь отпечатком ее собственного существа, тем не менее по своей природе совершенно иной и теперь вторгается в связь ее явлений. Поэтому с этих пор прекращается и ее непогрешимая уверенность. Животные уже подвержены призракам и ошибкам. Меж тем они обладают только созерцательным представлением. У них нет ни понятий, ни рефлексии, и потому, привязанные к настоящему, они не могут соображать будущего. Кажется, как будто этого неразумного познания не хватало во всех случаях для их целей, и порой как бы оказывалась потребность подспорья. Ибо нам от- 189 крывается весьма замечательное явление, что слепая работа воли и работа, освещенная познанием, самым изумительным образом, в двух родах явлений, делают захваты одна в области другой. Так, во-первых, мы находим среди действий животных, руководимых созерцательным познанием и его мотивами, другие действия, совершаемые без познания, следовательно, с необходимостью слепо действующей воли, - в художественных стремлениях, которые, не будучи руководимы каким-либо мотивом или познанием, имеют вид, как будто исполняют свои произведения по отвлеченным, разумным мотивам. Другой противоположный этому случай тот, когда, наоборот, свет познания проникает в лабораторию слепо действующей воли, освещая растительные отправления человеческого организма: в магнетическом ясновидении. Наконец, там, где воля достигла высшей степени своей объективации, озарившее умом познание животных, получающее данные от чувств, из чего возникает простое созерцание, ограниченное одним настоящим, - уже становится недостаточным: сложное, многостороннее, способное к развитию, в высшей степени доступное нужде и всяческим ущербам существо, человек должен был, чтобы сохраняться, быть озаренным двойным познанием. К уму должна была присоединиться как бы возвышенная степень созерцательного познания, его рефлексия: разум как орудие отвлеченных понятий. С ним появилась обдуманность, содержащая в себе обзор будущего и прошедшего, и, вследствие того, размышление, забота, способность к преднамеренному, от настоящего независимому действию и, наконец, вполне ясное сознание собственной решимости воли как таковой. Если уже при одном созерцательном познании возникала возможность призраков и обмана чувств, чем нарушалась прежняя непогрешимость бессознательного действия воли, почему инстинкт и художественный позыв (стремление к искусству), как бессознательные проявления воли, должны были прийти на помощь в среду, руководимую познанием, то с наступлением разума та уверенность и безошибочность проявлений воли (которая в другой крайности, в неорганической природе, является в виде строгой закономерности) почти 190 совершенно пропадает: инстинкт окончательно исчезает, обдуманность, долженствующая теперь заменить все, порождает (как указано в первой книге) колебание и неуверенность: становится возможным заблуждение, которое во многих случаях препятствует соразмерной (адекватной) объективации воли в действиях. Ибо хотя воля уже в характере приняла свое определенное и неизменное направление, соответственно которому самое хотение (желание) наступает непогрешительно по поводу мотивов; тем не менее заблуждение может исказить его проявления, так как в этом случае призрачные мотивы влияют подобно действительным и их уничтожают*; так, например, когда предрассудок подсовывает воображаемые мотивы, которые принуждают человека к образу действия, совершенно противоположному тому, в каком бы при настоящих обстоятельствах выразилась собственно его воля: Агамемнон приносит в жертву свою дочь; скупец расточает милостыню, в надежде будущего вознаграждения сторицей, и т.д. * Поэтому схоластики говорили весьма верно: "Целевая причина вызывает после себя не реальное бытие, но бытие познанное". Вообще познание, как разумное, так и созерцательное, исходит, таким образом, первоначально из самой воли, принадлежит к существу высших ступеней ее объективации, в качестве простого "приспособления" средства к сохранению индивидуума и рода, подобно всякому органу тела. Таким образом, предназначенное к служению воле, к исполнению ее целей, оно почти неизменно вполне к ее услугам: по крайней мере у всех животных и почти у всех людей. Тем не менее в третьей книге мы увидим, как в отдельных людях познание может освобождаться от этой служебности, свергать свое ярмо и свободное от всех целей хотения существовать чисто само по себе, в качестве ясного зеркала мира, откуда возникает искусство. Наконец, в четвертой книге мы увидим, как в силу этого рода познания, когда оно воздействует на волю, может возникнуть самоуничтожение последней, т.е. покорность (резигнация), которая есть конечная цель, даже глубочайшая сущность всякой добродетели и святости и избавления от мира. О НИЧТОЖЕСТВЕ И ГОРЕСТЯХ ЖИЗНИ От ночи бессознательности пробудившись к жизни, воля видит себя индивидуумом в каком-то бесконечном и безграничном мире, среди бесчисленных индивидуумов, которые все к чему-то стремятся, страдают, блуждают; и как бы испуганная тяжелым сновидением, спешит она назад к прежней бессознательности. Но пока она не вернется к ней, ее желания беспредельны, ее притязания неисчерпаемы, и каждое удовлетворенное желание рождает новое. Нет в мире такого удовлетворения, которое могло бы утишить ее порывы, положить конец ее вожделениям и заполнить бездонную пропасть ее сердца. И при этом обратите внимание на то, в чем обыкновенно состоит для человека всякое удовлетворение: по большей части, это не что иное, как скудное поддержание самой жизни его, которую необходимо с неустанным трудом и вечной заботой каждый день отвоевывать в борьбе с нуждою, а в перспективе виднеется смерть. Все в жизни говорит нам, что человеку суждено познать в земном счастии нечто обманчивое, простую иллюзию. Для этого глубоко в сущности вещей лежат задатки. И оттого жизнь большинства людей печальна и кратковременна. Сравнительно счастливые люди по большей части счастливы только на вид, или же они, подобно людям долговечным, представляют редкое исключение, для которого природа должна была оставить возможность, как некую приманку. Жизнь рисуется нам как беспрерывный обман, и в малом, и в великом. Если она дает обещания, она их не сдерживает или сдерживает только для того, чтобы показать, как мало желательно было желанное. Так обманывает нас то надежда, то ее исполнение. Если жизнь что-нибудь дает, то лишь для того, чтобы отнять. Очарование дали показывает нам райские красоты, но они исчезают, подобно оптической иллюзии, когда мы поддаемся их соблазну. Счастье, таким образом, всегда лежит в будущем или же в прошлом, а настоящее подобно маленькому темному облаку, которое ветер го- 194 нит над озаренной солнцем равниной: перед ним и за ним все светло, только оно само постоянно отбрасывает от себя тень. Настоящее поэтому никогда не удовлетворяет нас, а будущее ненадежно, прошедшее невозвратно. Жизнь с ее ежечасными, ежедневными, еженедельными и ежегодными, маленькими, большими невзгодами, с ее обманутыми надеждами, с ее неудачами и разочарованиями - эта жизнь носит на себе такой явный отпечаток неминуемого страдания, что трудно понять, как можно этого не видеть, как можно поверить, будто жизнь существует для того, чтобы с благодарностью наслаждаться ею, как можно поверить, будто человек существует для того, чтобы быть счастливым. Нет, это беспрестанное очарование и разочарование, как и весь характер жизни вообще, по-видимому, скорее рассчитаны и предназначены только на то, чтобы пробудить в нас убеждение, что нет ничего на свете достойного наших стремлений, борьбы и желаний, что все блага ничтожны, что мир оказывается полным банкротом и жизнь - такое предприятие, которое не окупает своих издержек; и это должно отвратить нашу волю от жизни. Это ничтожество всех объектов нашей воли явно раскрывается перед интеллектом, имеющим свои корни в индивидууме, прежде всего - во времени. Оно - та форма, в которой ничтожество вещей открывается перед нами как их бренность: ведь это оно, время, под нашими руками превращает в ничто все наши наслаждения и радости, и мы потом с удивлением спрашиваем себя, куда они девались. Самое ничтожество это является, следовательно, единственным объективным элементом времени, другими словами, только оно, это ничтожество, и есть то, что соответствует ему, времени, во внутренней сущности вещей, то, чего оно, время, является выражением. Вот почему время и служит априори необходимой формой всех наших восприятий: в нем должно являться все, даже и мы сами. И оттого наша жизнь прежде всего подобна платежу, который весь подсчитан из медных копеек и который надо все-таки погасить: эти копейки - дни, это погашение - смерть. Ибо в конце концов время - это оценка, которую делает природа всем своим существам: оно обращает их в ничто: 195 Затем, что лишь на то, чтоб с громом провалиться, Годна вся эта дрянь, что на земле живет. Не лучше ль было б им уж вовсе не родиться!* * "Фауст" Гете, [перев. Н. Холодковского]. Так старость и смерть, к которым неуклонно поспешает всякая жизнь, являются осуждающим приговором над волей к жизни: выносит этот приговор сама природа, и гласит он, что эта воля - стремление, которому во веки веков не суждено осуществиться. "Чего ты хотел, - гласит он, - имеет такой конец: восхоти же чего-нибудь лучшего". Таким образом, урок, который всякий выносит из своей жизни, заключается в том, что предметы наших желаний всегда обманывают нас, колеблются и гибнут, приносят больше горя, чем радости, пока, наконец, не рухнет та почва, на которой все они зиждутся, и не погибнет самая жизнь, в последний раз подтверждая, что все наши стремления и желания были обманом, были ошибкой: И старость, и опыт ведут заодно К последнему часу, когда суждено Понять после долгих забот и мученья, Что в жизни брели мы путем заблужденья. Рассмотрим, однако, этот вопрос обстоятельнее, потому что именно эти мои взгляды больше всего встретили себе возражений. И прежде всего я представлю следующие подтверждения данному мною в тексте доказательству того, что всякое удовлетворение, т.е. всякое удовольствие и всякое счастье, имеет отрицательный характер, между тем как страдание по своей природе положительно. 196 Мы чувствуем боль, но не чувствуем безболезненности; мы чувствуем заботу, а не беззаботность, страх, а не безопасность. Мы чувствуем желание так же, как чувствуем голод и жажду; но как только это желание удовлетворено, с ним происходит то же, что со съеденным куском, который перестает существовать для нашего чувства в то самое мгновение, когда мы его проглотим. Болезненно жаждем мы наслаждений и радостей, когда их нет; отсутствие же страданий, хотя бы и они прекратились после того, как долго мучили нас, непосредственно нами не ощущается, мы можем думать об их отсутствии разве только намеренно, посредством рефлексии. Все это - потому, что только страдания и лишения могут ощущаться нами положительно и оттого сами возвещают о себе; наоборот, благополучие имеет чисто отрицательный характер. Вот почему три высших блага жизни - здоровье, молодость и свобода, не сознаются нами как такие, покуда мы их имеем: мы начинаем сознавать их лишь тогда, когда потеряем их; ведь и они - отрицания. Что дни нашей жизни были счастливы, мы замечаем лишь тогда, когда они уступают свое место дням несчастным. В той мере, в какой возрастают наслаждения, уменьшается восприимчивость к ним: привычное уже не доставляет нам наслаждения. Но именно потому возрастает восприимчивость к страданию, так как утрата привычного заставляет нас очень страдать. Таким образом, обладание расширяет меру необходимого, а с нею и способность чувствовать страдание. Часы протекают тем быстрее, чем они приятнее, и тем медленнее, чем они мучительнее, ибо страдание, а не наслаждение - вот то положительное, наличность чего нами ощущается. Точно так же, скучая, мы замечаем время, а развлекаясь - нет. Это доказывает, что наше существование счастливее всего тогда, когда мы его меньше всего замечаем: отсюда следует, что лучше было бы совсем не существовать. Великие, живые радости можно представить себе лишь как результат предшествовавших великих скорбей, потому что состояние продолжительного довольства может сопровождаться только некоторыми развлечениями или удовлетворением суетности. Оттого все поэты вынуждены ставить своих героев в самые тягостные и мучительные положения, для того чтобы потом снова освобождать их оттуда: драма и эпос всегда изображают нам одних только борющихся, страдающих и угнетаемых людей, и всякий роман - это панорама, 197 в которой видны содрогания и судороги страдающего человеческого сердца. Эту эстетическую необходимость наивно выразил Вальтер Скотт в "Заключении" к своей новелле "Давняя мораль". В точном соответствии с указанной мной истиной говорит и Вольтер, столь одаренный природой и счастьем: "счастье - только греза, а скорбь реальна", и к этому он прибавляет: "вот уже восемьдесят лет, как я испытываю это на себе. Я вынес из них только сознание о необходимости покорного смирения, и я говорю себе, что мухи рождаются для того, чтобы их съедали пауки, а люди - для того, чтобы их глодали скорби". Прежде чем так уверенно говорить, что жизнь - благо, достойное желаний и нашей признательности, сравните-ка беспристрастно сумму всех мыслимых радостей, какие только человек может испытать в своей жизни, с суммой всех мыслимых страданий, какие он в своей жизни может встретить. Я думаю, что подвести баланс будет не трудно. Но в сущности, совсем излишне спорить, чего на свете больше - благ или зол, ибо уже самый факт существования зла решает вопрос: ведь зло никогда не погашается, никогда не уравновешивается тем добром, которое существует наряду с ним или после него: "Тысячи наслаждений не стоят одной муки" (Петрарка). Ибо то обстоятельство, что тысячи людей утопали в счастьи и наслаждении, не устраняет страданий и мук одного человека; и точно так же мое настоящее благополучие не уничтожает моих прежних страданий. Если бы поэтому зла в мире было и во сто раз меньше, чем его существует ныне, то и в таком случае самого факта его существования было бы уже достаточно для обоснования той истины, которую можно выражать на разные лады, но которая никогда не найдет себе вполне непосредственного выражения, той истины, что бытие мира должно не радовать вас, а скорее печалить; что его небытие было бы предпочтительнее его бытия; что он представляет собою нечто такое, чему бы в сущности не следовало быть, и т.д. Необычайно красиво выражает эту мысль Байрон: 198 "Есть что-то неестественное в характере нашей жизни: в гармонии вещей не может лежать она, - этот суровый рок, эта неискоренимая зараза греха, этот безграничный Предел, это всеотравляющее древо, корни которого - земля, листья и ветви которого - тучи, как росу, струящие на людей свои скорби: болезни, смерть, рабство - все то горе, которое мы видим, и, что хуже, все то горе, которого мы не видим и которое все новою и новою печалью волнует неисцелимую душу". Если бы жизнь и мир были сами себе целью и поэтому теоретически не нуждались в оправдании, а практически - в вознаграждении или поправке; если бы они, как это думают Спиноза и современные спинозисты, существовали в качестве единой манифестации некоего бога, который по причине души или ради самоотражения затеял подобную эволюцию с самим собою; если бы существование мира не нуждалось, таким образом, ни в оправдании из его причин, ни в объяснении из его следствий, то страдания и горести жизни не то что должны были бы вполне уравновешиваться наслаждениями и благополучием в ней (это невозможно, как я уже сказал, потому, что мое настоящее страдание никогда не уничтожается будущими радостями: ведь они так же наполняют свое время, как оно - свое), но в жизни и совсем не должно было бы быть никаких страданий, да и смерти не должно было бы существовать, или не должна была бы она представлять для нас ничего страшного. Лишь в таком случае жизнь окупала бы себя. А так как наше положение в мире представляет собою нечто такое, чему бы лучше вовсе не быть, то все окружающее нас и носит следы этой безотрадности, подобно тому как в аду все пахнет серой: все на свете несовершенно и обманчиво, все приятное перемешано с неприятным, каждое удовольствие - удовольствие только наполовину, всякое наслаждение разрушает само себя, всякое облегчение ведет к новым тягостям, всякое средство, которое могло бы помочь нам в нашей ежедневной и ежечасной нужде, каждую минуту готово покинуть нас и отказать в своей услуге; ступеньки лестницы, на которую мы поднимаемся, часто ломаются под нашими ногами; невзгоды большие и малые составляют стихию нашей жизни, и мы, одним словом, уподобляемся Финею, которому гарпии гадили все яства и делали их несъедобными*. * Все, за что мы не беремся, противится нам потому, что оно имеет свою собственную волю, которую необходимо пересилить. 199 Два средства употребляют против этого: во-первых, осторожность, т.е. ум, предусмотрительность, лукавство, - но оно ничему не научает, ничего не достигает и терпит неудачу; во-вторых, стоическое равнодушие, которое думает обезоружить всякую невзгоду тем, что готово принять их все и презирает все; на практике оно обращается в циническое опрощение, которое предпочитает раз навсегда отвергнуть все удобства и стремления к лучшей жизни и которое делает из нас каких-то собак вроде Диогена в его бочке. Истина же такова: мы должны быть несчастны, и мы несчастны. При этом главный источник самых серьезных зол, постигающих человека, это сам человек: человек человеку волк. Кто твердо помнит это, для того мир представляется как некий ад, который тем ужаснее дантовского ада, что здесь один человек должен быть дьяволом для другого, к чему, разумеется, не все одинаково способны, а способнее всех какой-нибудь архидьявол: приняв на себя облик завоевателя, он ставит несколько сот тысяч людей друг против друга и кличет им: "Страдание и смерть - вот ваш удел: палите же друг в друга из ружей и пушек!", - и они повинуются. И вообще взаимные отношения людей отмечены по большей части неправдой, крайнею несправедливостью, жесткостью и жестокостью: только в виде исключения существуют между ними противоположные отношения; вот на чем и зиждется необходимость государства и законодательства, а не на ваших умствованиях. Во всех же тех пунктах, которые лежат вне сферы государственного закона, немедленно проявляется свойственная человеку беспощадность по отношению к ближнему, и вытекает она из его безграничного эгоизма, а иногда и злобы. Как обращается человек с человеком, это показывает, например, порабощение негров, конечною целью которого служат сахар и кофе. Но не надо идти так далеко из Европы: в пятилетнем возрасте поступить в бумагопрядильню или на какую-нибудь другую фабрику, сидеть в ней сначала десять, потом двенадцать, наконец, четырнадцать часов ежедневно и производить все ту же механическую работу - это слишком дорогая плата за удовольствие перевести дух. А такова участь миллионов, и сходна с нею участь многих других миллионов. 200 Нас же, людей общественного положения, малейшие невзгоды могут сделать вполне несчастными, а вполне счастливыми не может сделать нас ничто на свете. Что бы ни говорили, самое счастливое мгновение счастливого человека - это когда он засыпает, как самое несчастное мгновение несчастного - это когда он пробуждается. Косвенное, но бесспорное доказательство того, что люди чувствуют себя несчастными, а следовательно, таковы и на самом деле, в избытке дает еще и присущая всем лютая зависть, которая просыпается и не может сдержать своего яда во всех случаях жизни, как только возвестят о себе чья-нибудь удача или заслуга, какого бы рода они ни были. Именно потому, что люди чувствуют себя несчастными, они не могут спокойно видеть человека, которого считают счастливым; кто испытывает чувство неожиданного счастья, тот хотел бы немедленно осчастливить все кругом себя и восклицает: Ради моей радости да будет счастлив весь мир вокруг. Если бы жизнь сама по себе была ценное благо и если бы ее решительно следовало предпочитать небытию, то не было бы нужды охранять ее выходные двери такими ужасными привратниками, как смерть и ее ужасы. Кто захотел бы оставаться в жизни, какова она есть, если бы смерть была не так страшна? И кто мог бы перенести самую мысль о смерти, если бы жизнь была радостью? Теперь же смерть имеет еще ту хорошую сторону, что она - конец жизни, и в страданиях жизни мы утешаем себя смертью и в смерти утешаем себя страданиями жизни. Истина же в том, что и смерть, и жизнь с ее страданиями представляют одно неразрывное целое - один лабиринт заблуждений, выйти из которого так же трудно, как и желательно. 201 Если бы мир не был чем-то таким, чему в практическом отношении лучше бы не быть, то и в теоретическом отношении он не представлял бы собою проблемы: его существование или совсем не нуждалось бы в объяснении, так как оно было бы настолько понятно само собою, что никому бы и в голову не приходило ни удивляться ему, ни спрашивать о нем; или же цель этого существования была бы для всех очевидна. На самом же деле мир представляет собою неразрешимую проблему, так как даже в самой совершенной философии всегда будет еще некоторый необъясненный элемент, подобно неразложимому химическому осадку или тому остатку, который всегда получается в иррациональном отношении двух величин. Поэтому, когда кто-нибудь решается задать вопрос, почему бы этому миру лучше вовсе не существовать, то мир не может ответить на это, не может оправдать себя из самого себя, не может найти основания и конечной причины своего бытия в самом себе и доказать, что существует он ради самого себя, т.е. для собственной пользы. Согласно моей теории, это объясняется конечно тем, что принцип бытия мира не имеет решительно никакого основания, т.е. представляет собою слепую волю к жизни, а эта воля как вещь в себе не может быть подчинена закону основания, который служит только формой явлений и который один оправдывает собою всякое "почему?". А это вполне отвечает и характеру мира, ибо только слепая, а не зрячая воля могла поставить самое себя в такое положение, в каком мы видим себя. Зрячая воля, напротив, скоро высчитала бы, что предприятие не покрывает своих издержек, ибо жизнь, исполненная необузданных порываний и борьбы, требующая напряжения всех сил, обремененная вечной заботой, страхом и нуждой, неминуемо влекущая к разрушению индивидуального бытия, такая жизнь не искупается самым существованием человека, которое завоевано столь трудной ценою, эфемерно и под нашими руками расплывается в ничто. Вот почему объяснение мира из некоторого анаксагоровского "ума", т.е. из некоторой воли, руководимой сознанием, непременно требует известной прикрасы в виде оптимизма, который и находит себе тогда своих защитников и глашатаев наперекор вопиющему свидетельству целого мира, исполненного страданий. Оптимизм изображает нам жизнь 202 в виде какого-то подарка, между тем как до очевидности ясно, что если бы раньше нам показали и дали попробовать этот подарок, то всякий с благодарностью отказался бы от него; недаром Лессинг удивлялся уму своего сына, который ни за что не хотел выходить на свет, был насильно извлечен в него акушерскими щипцами и, не успев явиться, сейчас же поспешил уйти из мира. Правда, говорят, что жизнь от одного своего конца и до другого представляет собою не что иное, как назидательный урок; на это всякий может ответить: "Именно поэтому я и хотел бы, чтобы меня оставили в покое самодовлеющего ничто, где я не нуждался ни в уроках, ни в чем бы то ни было". И если к этому прибавляют, что всякий человек должен будет в свое время дать отчет о каждом часе своей жизни, то скорее мы сами вправе требовать, чтобы сначала нам дали отчет в том, за что нас лишили прежнего покоя и ввергли в такое несчастное, темное, трудное и скорбное положение. Вот куда, значит, приводят неверные принципы. Поистине, человеческое бытие нисколько не имеет характера подарка: напротив, оно скорее представляет собою долг, который мы должны заплатить по условию. Взыскание по этому обязательству предъявляется нам в виде неотложных потребностей, мучительных желаний и бесконечной скорби, проникающих все наше бытие. На уплату этого долга уходит обыкновенно вся наша жизнь, но и она погашает только одни проценты. Уплата же капитала производится в момент смерти. Но когда же заключили мы само долговое обязательство? В момент рождения... Если, таким образом, смотреть на человека как на существо, жизнь которого представляет собою некую кару и искупление, то он предстанет нам уже в более правильном свете. Сказание о грехопадении (впрочем, заимствованное, вероятно, как и все иудейство, из "Зенд-Авесты" Бун-Дехеш, 15) - вот единственное в книгах евреев, за чем я могу признать некоторую метафизическую, хотя и аллегорическую только, истинность; лишь оно одно и примиряет меня с этими книгами. Ибо ни на что так не похожа наша жизнь, как на плод некоторой ошибки и предосудительной похоти. Новозаветное христианство, этический 203 дух которого сродни духу брахманизма и буддизма и чужд, следовательно, оптимистическому духу евреев, тоже, в высшей степени мудро, связало себя с этим сказанием: без него оно совсем не имело бы никакой точки соприкосновения с иудейством. Если вы хотите измерить степень вины, которая тяготеет над нашим бытием, то взгляните на страдания, с которыми связано последнее. Всякая великая боль, будь то физическая или духовная, говорит нам, чего мы заслуживаем, она не могла бы постигнуть нас, если бы мы ее не заслужили. То, что и христианство рассматривает нашу жизнь именно в этом свете, доказывает одно место из Лютеровского комментария к третьей главе "Послания к Галатам"; у меня имеется оно только в латинском тексте: "А ведь во всей нашей телесности и со всеми вещами мы подчинены Дьяволу, и мы гости мира, в котором он владыка и Бог. Ибо хлеб, который вкушаем, напитки, которые пьем, одежды, которыми укрываемся, да и воздух и все, чем живем плотски, - все это находится под его властью". Кричали, что моя философия меланхолична и безотрадна: но это объясняется просто тем, что я, вместо того чтобы в виде эквивалента грехов изображать некоторый будущий ад, показал, что всюду в мире, где есть вина, находится уже и нечто подобное аду; кто вздумал бы отрицать это, тот легко может когда-нибудь испытать это на самом себе. И этот мир, эту сутолоку измученных и истерзанных существ, которые живут только тем, что пожирают друг друга; этот мир, где всякое хищное животное представляет собою живую могилу тысячи других и поддерживает свое существование целым рядом чужих мученических смертей; этот мир, где вместе с познанием возрастает и способность чувствовать горе, способность, которая поэтому в человеке достигает своей высшей степени, и тем высшей, чем он интеллигентнее, этот мир хотели приспособить к лейбницевской системе оптимизма и демонстрировать его как лучший из возможных миров. Нелепость вопиющая!.. Но вот оптимист приглашает меня раскрыть глаза и посмотреть на мир, как он прекрасен в озарении своего солнца, со своими горами, долинами, потоками, растениями, жи- 204 вотными и т.д. Но разве мир - панорама? Как зрелище - все эти вещи, конечно, прекрасны; но быть ими - это нечто совсем другое. Затем приходит телеолог и восхваляет мне премудрость творения, которая позаботилась о том, чтобы планеты не сталкивались между собою головами, чтобы суша и море не обратились в кашу, а как следует были разделены между собою, чтобы Вселенная не оцепенела в беспрерывной стуже и не сгорела от зноя, чтобы с другой стороны вс