ствии с определенными правилами (например, прямая линия представляет собой световой луч), то это уже дело эмпирического исследования установить истинность аксиом и теорем (которые объяснены таким образом) или применить методы наблюдения и экспериментирования: в таком случае геометрию, о которой идет речь, можно назвать эмпирической теорией. Однако было бы ошибочно объединять эти различимые аспекты геометрии и считать, что мы имеем дело с рядом утверждений, истинность которых можно доказать, априорно признавая природу пространственных связей. Шопенгауэр сам признает, что нельзя установить истинность геометрической теоремы только с помощью чертежа, так как чертеж может быть выполнен неверно. Однако разве возможно на основании этого делать вывод, что мы обладаем "чистой" интуицией или ощущением пространства, "абсолютно независимо от органов чувств", и что только благодаря этой чистой интуиции 124 становится очевидной необходимость утверждений геометрии? Разве не обстоит дело так, что если мы действительно признаем их неизбежными, то мы не позволим опровергнуть их или признать ошибочными на основании примеров из нашего чувственного опыта, таким образом объясняя данную теорему как критерий независимо от того, был ли чертеж выполнен или измерен верно? И если это так, то окажется, что применение теоремы докажет не существование априорной интуиции в понимании Шопенгауэра, а способ, с помощью которого мы достигаем понимания и готовы применить определенные понятия. Рассмотрим пример, который приводит сам Шопенгауэр: мы можем просто исключить возможность применения выражения "равносторонний треугольник" к фигуре, углы которой не равны. Шопенгауэр, несомненно, был потрясен тем соображением, что в некотором роде невообразимо, чтобы аксиомы и теоремы евклидовой геометрии были неверны, и он почувствовал, что это лишь невозможность представления аксиом и теорем в виде пространственных фигур: например, как возможно представить себе пространство, заключенное между двумя прямыми? Но на это можно возразить, что "невозможность представить себе" отражает нашу приверженность определенной системе понятий, и из-за этой приверженности мы не сможем считать линию прямой; или что некая фигура соответствует определенному описанию, если не будут соблюдены требования геометрии. 125 Размышления Шопенгауэра об арифметике также вызывают затруднения. Сегодня мало кто из философов согласится с тем, что он говорит о таком примере, как "7 + 5 = 12"; современный взгляд на этот вопрос, который получил значительное развитие в свете исследований основ математики, проводившихся в начале XIX столетия Готлибом Фреге и Бертраном Расселом, полностью отрицает синтетическую априорную концепцию арифметики Канта, и можно сказать, что этот взгляд скорее ближе к тому, который Шопенгауэр приписывает Гердеру, чем к его собственному. Другими словами, арифметические формулы больше не рассматриваются, как будто они неким мистическим образом "передают" наш опыт или "предваряют" его, хотя они могут применяться (и в действительности применяются) в эмпирическом смысле. Рассмотрим простой пример: если мне известно, что в одной коробке есть 7 шоколадных конфет, а в другой - 5, то очевидно, что в двух коробках 12 конфет. Таким образом, "результат" (если его можно так назвать) свидетельствует о применении формулы "7 + 5 - 12". Но эта формула заключает в себе всего лишь правило, согласно которому определенное числовое выражение можно преобразовать в другое (эквивалентное ему) выражение. Если принять такую трактовку вопроса, то арифметическое объяснение рассматривается не более чем некий концептуальный технический прием, применяемый как способ показать смысл сказанного, когда мы описываем или характеризуем наш опыт в цифровом виде. Теперь мы можем предположить, что, когда Шопенгауэр говорил о редукции арифметических операций к "счету", именно это он и имел в виду. Но если это действительно так, то его способ выражения, мягко говоря, ведет к заблуждению, так как необходимо помнить, что он писал, будто бы такие операции и составляют счет, который показывает существенную связь между арифметическими вычислениями и нашим осознанием следующих друг за другом мгновений во времени. В свете того, что было сказано выше, однако, может показаться, что счет (в смысле, когда мы считаем различаемые объекты), являясь условием эмпирического применения таких действий, как вычитание, умножение и т. д., не может отождествляться с этими действиями. 126 А дело скорее обстоит таким образом, что счет является одним из способов (другим является измерение), посредством которых вычисляются данные при проведении точных исследований или при решении практических задач. Например, мне необходимо разделить некоторое количество каких-либо предметов - скажем, золотых соверенов - поровну среди нескольких людей, и в этом случае арифметика позволит мне легко осуществить это, но только сначала я должен определить количество соверенов, которые я буду делить, и количество людей, кому буду их отдавать, что я сделаю, сосчитав монеты и людей, чтобы получить необходимые данные, а не придумывая задачи на сложение. Однако возможно заявить, что Шопенгауэр, говоря о "счете", имел в виду способ образования ряда натуральных чисел. Так, он пишет, что "процесс счета состоит из повторяющихся записей единиц с единственной целью - всегда знать, сколько раз мы уже записали единицу, при этом каждый раз называя ее другим словом; это и есть числа" (том II). Далее, в другом месте он пишет, что мы можем "получить число 10, только лишь назвав все предыдущие числа", следовательно, я знаю, что, "где есть 10, там же есть и 8, 6, 4" (ЧК, 38). Однако эти замечания не столь ясны, как хотелось бы, но если проблема заключается в определении правила, согласно которому построен ряд чисел, то она скорее относится к области математики или логики, а не к психологическому калькированию этапов гипотетического процесса мышления. 127 Следовательно, достаточно сложно заметить, каким образом ее обсуждение может привести к выводам, демонстрирующим сущностно временной характер арифметики. Безусловно, мы не можем не признать, что если я считаю до 10, то этот процесс займет некоторое время, но нельзя сказать с уверенностью, что моя способность выполнить это действие правильно основывается на моем понимании характеристик, присущих понятию времени. Скорее можно сказать, что я показываю знание того, каким образом можно выполнить это действие, и, если я не буду выполнять его правильно, мне не позволят "считать", в том смысле, как было указано выше. В целом Шопенгауэр показал, что он не очень высокого мнения о математическом мышлении, по крайней мере, в этом отношении он напоминает своего главного противника - Гегеля, хотя стоит заметить, что, в отличие от него, Гегель полагал, что фундаментальные арифметические и геометрические утверждения являются аналитическими. Тем не менее, несмотря на то что Шопенгауэр сравнительно краток в обсуждении этого вопроса, то, что он говорит по этому поводу, помогает объяснить его утверждение о том, что "формы" пространства и времени можно рассматривать как подпадающие под действие закона достаточного основания, и в связи с этим вполне оправданно принять бездоказательно "закон достаточного основания бытия" (principium rationis sufficientis essendi) как одну из особых форм, которую может принимать закон достаточного основания. В соответствии с этим он утверждает, что каждый отрезок пространства и времени находится в определенных связях с другими отрезками пространства и времени, причем наше проникновение в суть этих связей частично проявляется с помощью нашего интуитивного признания истинности геометрии и арифметики. Так, равенство сторон треугольника является ratio essendi 128 равенства его углов, и хотя связь между "причиной" и "следствием" является необходимой, тем не менее она не является причинной связью или логическим следствием. Если согласиться с таким пониманием "причины бытия", то можно сказать, что природа нашего понимания пространства и времени в целом характеризуется этой главной мыслью. Например, Шопенгауэр доказывает, что каждое мгновение времени зависит от предыдущего мгновения и, в свою очередь, предопределено им; при этом следующий момент может наступить только после истечения предыдущего: таким образом, соблюдается последовательность, которая и составляет суть времени. Подобным образом, местоположение является главным понятием, когда мы говорим о пространстве: говоря о положении чего-либо, мы фактически указываем его место относительно других вещей, с которыми оно связано и относительно которых расположено в пространстве, причем само пространство является "не чем иным, как той возможностью, которая определяет взаимное расположение его частей по отношению друг к другу" (том I). Таким образом, как пространство, так и время возможно исчерпывающе определить с помощью таких взаимных связей, и поэтому можно сказать, что они имеют "чисто относительное существование". Говоря это, Шопенгауэр, по-видимому, имел в виду, что любое указание времени в тот момент, когда что-либо происходит, или места, где что-либо расположено, всегда предполагает соотношение других "частей" времени и пространства. Если, например, меня спросят, когда что-либо произошло, я смогу ответить, соотнеся это событие во времени с каким-либо другим моментом или случаем, расположение которого на шкале времени уже известно или может быть легко установлено тем человеком, с кем я разговариваю. Подобным образом, если меня спросят, где находится какой-либо предмет, я отвечу, указывая на те места, которые связаны с другими точками или областями в пространстве. 129 Шопенгауэр подразумевает, что суждения о пространстве и времени не могут существовать без взаимосвязи и теоретически вопросы "Где?" и "Когда?" можно задавать без конца. Если предположить, что нам все-таки удалось определить пространственное и временное положение, которое мы занимаем как наблюдающие и говорящие в данный момент и которое мы можем описать как "здесь" и "сейчас", то Шопенгауэр ответил бы (я так думаю), что любому, кто скажет таким образом о своем местоположении, можно задать вполне логичные вопросы о том, откуда он говорит и в какое время. При этом ответы на вопросы также будут относительными. Наиболее вероятное возражение, которое сейчас может возникнуть, связано с правомерностью использования языка рациональной зависимости при описании отношений такого рода, которые подразумевает Шопенгауэр, каким бы притягательным ни казался ему способ выражения с точки зрения сохранения его систем. В целом его обсуждение этих вопросов имеет тот недостаток, что Шопенгауэр убежден в возможности решить одновременно обе проблемы: проблему природы математической истины и проблему времени и пространства, поэтому его рассуждения по поводу каждой из проблем полны неясностей и двусмысленностей. 130 Далее Шопенгауэр приступает к более подробному рассмотрению вопроса о том, что наше осознание мира различимых материальных вещей, которые можно классифицировать под различными заголовками и относить к различным классам, предполагает применение пространственно-временной системы, которая подчиняется, как было указано выше, закону достаточного основания. Во-первых, абсолютно ясно, что эмпирическая реальность предполагает то, что можно назвать "множественностью" феноменальных проявлений. Однако эта множественность возможна только в пространстве и времени. Так как, если мы постараемся понять значение множественности в том смысле, как упомянуто здесь, то мы увидим, что его можно разъяснить с помощью таких понятий, как сосуществующие и последовательные явления, где сосуществование и последовательность являются пространственно-временными понятиями. В таком случае пространство и время можно соотнести с понятием principium individuationis, так как именно благодаря ему реальность может представляться нам как мир, населенный огромным количеством индивидуальных объектов. Но хотя каждый из них является необходимостью, ни пространство, ни время сами по себе не могут составить для нас ту вселенную материальных тел, которая знакома нам. Поясним это следующим образом. Например, на первый взгляд может показаться, что мы могли бы ограничиться только понятием пространства, поскольку понятие пространственной протяженности кажется вполне достаточным для того, чтобы представить физический предмет. Но при дальнейшем размышлении становится очевидным, что представление материального объекта предполагает понятие чего-либо постоянного и протяженного во времени: таким образом, время должно быть интегрировано в понятие материальной реальности. 131 Но, тем не менее, было бы неверно предположить, что постоянство и длительность являются чисто временными понятиями, так как само время предполагает определенную последовательность: один момент или одно событие следует за другим в бесконечной последовательности. С другой стороны, постоянство объекта "осознается путем сравнения с теми изменениями, которые происходят в других объектах, сосуществующих с ним", а сосуществование предполагает, грубо говоря, представление о вещах, расположенных рядом, "бок о бок", что уже является пространственным понятием (ЧК, 18). Таким образом, понимание материальных объектов, существующих только во временном мире, так же невозможно, как понимание их существования только в пространственном мире, если вообще эти миры возможно вообразить. Как пространственные, так и временные характеристики в действительности тесно связаны, а последние исследования показали, что эти связи неразрывны с понятием материальной вещи. Если пространство и время есть условия нашего опознания материальных объектов, то они равным образом являются условиями понимания объективного изменения, так как они предполагают причинное взаимодействие и причинную связь между явлениями; в действительности же, будем ли мы говорить о них как об условиях первого понятия или второго, в итоге придем примерно к одному и тому же выводу. Шопенгауэр пишет: "Закон причинности приобретает свое значение и необходимость лишь тогда, когда суть изменения состоит не только из разнообразия самих условий (Zustande), а скорее тогда, когда в одной и той же области пространства существует одно условие или состояние, а затем другое, и в один и тот же момент времени здесь одно состояние и там - другое: и только это взаимное ограничение пространства и времени друг другом придает значение и в то же самое время необходимость закону, в соответствии с которым должно произойти изменение". 132 И далее он добавляет: "Закон причинности определяет, следовательно, не последовательность состояний в чистом времени, а эту последовательность, но в отношении определенного пространства, и не просто существование состояний в определенном месте, но в данном месте и в определенный момент времени" (том I). Эти высказывания Шопенгауэра достаточно туманны, но, тем не менее, то, что он говорит, может означать, что как описание условий, при которых изменение происходит каузально, так и описание самого изменения, по сути, предполагает обращение как к пространственным, так и к временным факторам; мы должны указать место, где произошло изменение, о котором идет речь, форму предметов до изменения и т. д. Таким образом, можно сказать, что причинность объединяет понятия пространства и времени. Но в таком случае также можно сказать, что она представляет "единство пространства и времени", что ни в коей мере не может быть случайностью, так как материя, по мнению Шопенгауэра, является, по сути, не чем иным, как причинностью - "все бытие и вся сущность материи состоит в упорядоченном изменении, которое происходит в одной ее части под воздействием другой ее части" (том I). Столь безапелляционное приравнивание материи к причинности, о чем Шопенгауэр говорит в самом начале своей главной работы в таком тоне, что привлекает наше внимание к тому, что является не более чем очевидной истиной, позволяет нам сделать небольшую паузу. Разве это не является типичным примером той самой "способности ума работать с абстрактными понятиями и понимать эти концепции слишком широко", на которую Шопенгауэр сам нападал в своих работах, заявляя, например, что многие спекулятивные философы 133 "играли" с такими понятиями, как "материя, основа, причина, благо, совершенство, необходимость, и многими другими", не пытаясь понять глубину их значения и возможность их применения и толкования в конкретных ситуациях? И мы вполне можем настаивать на том, что, когда в философии обсуждаются такие вопросы, как материя и причинность, лучше всего последовать совету Витгенштейна: "вернуть словам повседневное значение, а не использовать их в тех значениях, которыми пользуются метафизики" [1], и изучать их значение в конкретных контекстах, а не предаваться размышлениям над теми необдуманными определениями абстрактных понятий высокого уровня, какие использовал Шопенгауэр. 1 Philosophical Investigations (Философские исследования). T.I,  116. В конечном счете, по-видимому, Шопенгауэр может встретить более серьезное возражение в связи с тем, что, поскольку причинность предполагает изменения, как он описал, непременно должно существовать нечто, в чем эти изменения происходят; и, таким образом, разве причинность не предполагает существование независимой реальной материи, по крайней мере, в смысле необходимого субъекта всех изменений. Тем не менее, несмотря на нечеткую и выспренную манеру высказывания Шопенгауэра и бессистемный характер его аргументов, я думаю, мы все же можем найти рациональное зерно в том, что он говорит. Во-первых, очевидно, что он подчеркивает то, что, как с точки зрения здравого смысла, так и с позиции естественных наук, мир надо рассматривать как причинно-упорядоченную систему, которая подчиняется определенным законам и в которой все явления всегда имеют предсказуемые модели и взаимодействуют в предсказуемой последовательности. Более того, наше понимание 134 мира может быть адекватно охарактеризовано, только учитывая причинные свойства, которые относим к тем вещам, которые мы выбираем и опознаем в этом мире. Физические объекты (как предполагают некоторые эмпирики) нельзя рассматривать только лишь как набор или как группы независимо идентифицируемых ощущений, так как само понятие причинности вытекает или "извлекается" из понимания наблюдаемого ряда следующих друг за другом ощущений: скорее нам следует признать, что причинность наряду с пространством и временем, которые она предполагает, уже изначально входит в понятие физического объекта; если мы понимаем что-либо как материальный объект, тогда мы рассматриваем его как поддающийся, при определенных условиях, воздействию причинности или вызывающий изменения в других феноменах, включая наши собственные тела "как объект среди объектов". Даже понятие местоположения, которое относится к понятию тела и является его существенным атрибутом, не есть чисто пространственное понятие, так как его можно охарактеризовать, с одной точки зрения, как "тот способ действия, который присущ всем телам без исключения", поскольку он включает понятие отталкивания; тело отталкивает другие тела, которые, как полагают, "претендуют на его пространство", и если мы пренебрежем этой мыслью (причинностью), то мы пренебрежем самим материальным телом (том II). С другой стороны, материальное тело или частицу можно воспринять как нечто, обладающее другим, не менее существенным свойством - способностью притягивать другие тела или частицы. 135 Из вышесказанного очевидно, что понимание этой проблемы Шопенгауэром свидетельствует о том, что на него оказали некоторое влияние механистические выводы естественных наук того времени, в частности относящиеся к понятию материи, которое зачастую (если не сказать - всегда) связано с именем Ньютона, который считал, что как инерция, так и сила тяжести являются неотъемлемыми свойствами материальных частиц. В то же самое время Шопенгауэр считал, что все науки во многих отношениях являются не более чем продолжением обычных способов понимания и знания. Таким образом, он не считал необходимым в этой связи проводить четкое разграничение между пониманием материи в рамках научного теоретизирования и в обывательском представлении о строении материального мира. Понимание материальной реальности в рамках здравого смысла, равно как и более специальное научное понимание, сформулировано с точки зрения причинности, причем материя в обоих случаях является "цепью причинности"; причинность в действительности представляет собой "нечто приносимое во всякую реальность в качестве ее основы, когда мы думаем о ней" (ЧК, 21) [1]. Далее Шопенгауэр утверждает, что субъективным коррелятом причинности является "понимание" - "знание причины - его единственная функция, его единственное полномочие". Таким образом, можно утверждать, что "вся причинность, а следовательно, и вся материя, или вся реальность, есть только для понимания, через понимание и в понимании" (том I). 1 В своих "Афоризмах" Лихтенберг, писатель XVIII века, которого обожал Шопенгауэр, высказал аналогичную мысль: "Человек - существо, ищущее причину; в духовном смысле его можно назвать "искателем причин". Другие разумные существа думают о вещах другими категориями, которые для нас неприемлемы н невозможны". 136 Шопенгауэр гордился тем, что ему удалось уменьшить количество функций разума до одной, предчувствуя, что в этом смысле его теория будет иметь преимущество перед Кантом; Кант считал, что разум имеет не менее двенадцати категории, одиннадцать из которых Шопенгауэр считал излишними, назвав их "слепыми окнами". Несомненно, с точки зрения его общей доктрины такая экономия имеет ряд преимуществ, так как наши знания пространства и времени возможно исчерпывающе объяснить с помощью одного из видов закона достаточного основания. Сегодня можно согласиться, что наши знания мира, которые представляются нам системой взаимодействующих и изменяющихся материальных объектов, было возможно подобным образом объяснить с помощью другого вида этого всеохватывающего закона. В этом случае его назвали "законом достаточного основания становления", или, проще говоря, - "законом причинности". Шопенгауэр, обращаясь к этому "закону", называет его по-разному, давая ему не всегда последовательные формулировки; однако в целом он рассматривает его как закон, утверждающий, что каждому "изменению", которое происходит в мире явлений, должно предшествовать некоторое "состояние" или условие, которое вызывает это изменение, и мы можем сказать, что это условие или ряд условий являются причиной этого изменения, а это будет означать то же самое, как если бы мы сказали, что определенные изменения, о которых идет речь, регулярно наступают в результате определенных условий, о которых здесь идет речь, и "такую последовательность мы называем результатом или следствием" (ЧК, 20). 137 Таким образом, Шопенгауэр не усматривал существования причинной связи между явлениями, предполагающей некую квазилогическую "связь", которая неким волшебным образом объединяет причину и следствие. Здесь его позиция не отличается от той, которой придерживались Юм и другие философы, выступавшие против этой идеи. Утверждение, что мы черпаем наши знания о причинах изменений в мире явлений исключительно из нашего опыта, также не принадлежит Шопенгауэру: все, что мы можем с уверенностью утверждать априорно, состоит в том, что если некоторое изменение происходит, то должна иметься причина или ряд причин, с которыми это изменение связано. То, что в каждом конкретном случае явилось причиной определенного события, - чисто эмпирическая проблема. Более того, он подчеркивает, что действительные причины, предшествующие конкретному событию, могут быть многочисленными и сложными, и в таком случае при попытке определить причину в повседневной жизни, говоря о конкретной причине, мы обычно выбираем только последнюю или решающую из целого ряда предшествующих причин, условий или обстоятельств, каждое из которых может быть необходимым для данного изменения или события, которое мы пытались объяснить. Возможно, Шопенгауэр заблуждался, когда говорил о "законе причинности" в этом контексте; мы можем подумать, что закон, о котором идет речь, является некоторым видом эмпирической гипотезы, хотя Шопенгауэр имел в виду нечто совсем иное. Шопенгауэру этот закон был необходим, чтобы соотнести и расположить в определенном порядке фрагменты перцептивного опыта, независимо от того, относится ли это к обычным практическим наблюдателям или к ученым-исследователям и теоретикам. Таким образом, абсолютно неуместно говорить, будто мы могли бы эмпирически оценить случаи его применения для противоположных явлений. Но в равной мере его нельзя рассматривать и как просто эвристическое решение, которое мы можем применить или которым можем пренебречь по своему желанию. Говоря словами Шопенгауэра, это - "трансцендентальный закон", закон, который устанавливает и определяет до любого опыта, что в любом случае возможно для объективного знания (ЧК, 20). 138 Однако в этом месте возникает ряд вопросов, касающихся той роли, которую Шопенгауэр желает отвести этому закону. Например, можно спросить, каким образом, по мнению Шопенгауэра, будет работать этот закон, чтобы представить нам тот объективный мир, структуру которого мы можем объяснить, обращаясь только к нему самому. Почему, например, надо думать, что наши основные способы интерпретации нашего опыта и его категоризации зависят от того факта (если это можно считать фактом), что мы соблюдаем закон, описанный выше? Возможно, Шопенгауэр и прав, утверждая, что система или схема, в пределах которой мы опознаем и организуем элементы нашего опыта, пропитана мыслями о причине в той степени, которая была недостаточно признана философами, и эта система проливает свет на нашу природу и интеллектуальный склад, но разве наше умение работать с такой системой является условием для возможности объяснения причины каждого события, как он предлагает? Более того, Шопенгауэр говорит так, будто это тот случай, когда не только мы признаем действительность закона причинности, но будто сам опыт таков, что должен согласовываться с ним. Но как может быть подтверждено это утверждение? Даже если предположить, что Шопенгауэр прав и мы рассматриваем и пытаемся объяснить его утверждение определенным образом, разве это само по себе гарантирует, что происходящее непременно и при всех обстоятельствах окажется соответствующим тем моделям, которые мы ищем? Если даже предположить, что мы рассматриваем мир определенным образом и пытаемся объяснить его определенным способом, разве это само по себе гарантирует, что происходящее в природе непременно и при любых обстоятельствах будет соответствовать тем моделям, которые мы стремимся применить к ним? 139 Я полагаю, причиной затруднений, с которыми столкнулся Шопенгауэр, рассматривая роль причинности в наших знаниях, можно считать то, что он не смог в процессе своих рассуждений разграничить различные подходы к решению проблемы; он объединил все подходы под одним заголовком, в результате чего концептуальные, методологические и психологические или феноменологические вопросы тесно переплелись друг с другом. Такая путаница особенно очевидна, когда Шопенгауэр анализирует процесс восприятия, к рассмотрению которого мы далее приступаем. Этот процесс, главным образом, представляет собой интуитивное "понимание причины и следствия", и в то же время очевидно, что восприятие (так признано считать) включает в себя или предполагает понятие причинности, что само по себе достаточно, чтобы продемонстрировать универсальную применяемость и необходимость закона причинности ко всему нашему опыту, как это уже было объяснено выше. Восприятие и ощущение До сих пор Шопенгауэр рассматривал наше знание мира сугубо с точки зрения своей формальной системы; его теория восприятия рассматривается для того, чтобы прояснить источник, из которого наши знания черпают материал и содержание. Согласно Шопенгауэру, только ощущения являются первоисточником информации для нашего эмпирического познания вещей, "отправной точкой", из которой берет начало восприятие, и только на 140 основании того, что нам дают ощущения, наш разум, формами которого являются чувственность и понимание, может преобразовать полученную информацию в наше представление мира "как материи, имеющей протяженность в пространстве, множество форм и продолжительность во времени" (том I). Однако в действительности только одни ощущения - зрительные, слуховые, осязательные и т. д. - являются для восприятия не более чем "сырым материалом"; они представляют собой лишь ощущения "непосредственного объекта" (то есть тела) субъекта и, как таковые, не относятся ни к чему, что лежит вне их; "то, что видит глаз, слышит ухо или чувствует рука, не является восприятием, а лишь его данными" (там же). Исходя из этого мы можем предположить, что Шопенгауэр в итоге предвидел, что деятельность ума при восприятии сводится не более чем к "синтезу", то есть данные, поступающие от различных органов чувств, объединяются и формируются в образы, а эти образы представляют собой описание того, что мы имеем в виду, когда говорили об ощущаемых объектах. Но такое понимание было бы ошибочно. Как замечено ранее, он утверждал, что понятие физического объекта предполагает понятие чего-то действующего причинно по отношению к другим объектам, включая наши собственные тела; и можно сказать, что его концепция чувственного восприятия отражается в этом утверждении. Физические объекты, которые мы воспринимаем зрением, осязанием и т. д., нельзя "сводить" только к тем ощущениям и чувствам, которые возникают, когда мы смотрим на них или прикасаемся к ним: "ощущение, которое у меня возникает, когда я надавливаю рукой на стол, не дает мне представления о том, как соединены его части, или о чем-либо подобном; и только лишь когда мое понимание проходит путь от ощущения до его причины, "оно воссоздает образ тела, имеющего твердость, непроницаемость и плотность" (ЧК, 21). 141 Другими словами, обычное восприятие можно объяснить как процесс понимания, который представляет собой отнесение ощущений к их причинам "посредством его одной простой функции"; и только таким образом мы осознаем видимый и осязаемый мир материальных вещей. Считают, что этот процесс происходит непосредственно и неосознанно: "мы замечаем причину только лишь нераздельно с ощущением". Тем не менее, то, что такой процесс действительно имеет место, можно проверить путем различных экспериментальных исследований, включая оптические и физиологические факты, подтверждающие то, что происходит, когда лучи света попадают на сетчатую оболочку глаза; например, тогда становится понятным, что, если бы зрение было только ощущением, мы получали бы представление об объекте в перевернутом виде". Шопенгауэрова теория восприятия наверняка окажется трудной даже для самых приверженных его комментаторов, будут ли они говорить о ней как в общих чертах, так и рассматривая ее в свете того, что он говорит по этому поводу в своих различных работах. Во-первых, вызывает сомнение уместность предоставления Шопенгауэром психологических фактов для доказательства своих взглядов. Действительно, возможно, что психолог может дать подобное описание происходящего в организме, когда мы говорим, что видим что-либо, и это описание будет причинным, поскольку он упомянет, что происходит в определенных областях нашего мозга и нервной системе как следствие этого действия, например, когда свет возбуждает сетчатку глаза. 142 Но вовсе не обязательно, что в этом описании пойдет речь об ощущениях, и также оно вряд ли представит доказательства утверждения, что в зрительном восприятии мы каким-либо образом осознаем чистые данные органов чувств, а далее они приводят к пониманию и к выводам, которые раскрывают их причины. Теории оптики о том, что происходит, когда лучи света проходят через хрусталик глаза, не предполагают, что мы на каком-либо уровне сознания сенсорно фиксируем перевернутый образ на сетчатке глаза, который мы далее исправляем на основе наших знаний о "преломлении лучей в соответствии с законами оптики": ни оптика, ни психология не рассматривают вопрос "как мы видим" в свете определенных гипотетических умений и знаний, которые необходимы для выполнения данной деятельности. И кроме того, вся концепция восприятия как переход от следствия к причине, как было описано выше, может показаться, как заметил Уильям Джеймс [1], чем-то особенным в любом случае. 1 См.: The Principles of Psychology (Научные основы психологии). Т. II. Казалось бы, по крайней мере, что, когда мы говорим о таком процессе, причины и следствия можно определить независимо друг от друга: и все же Шопенгауэр, я полагаю, наверняка заявил бы, что в случае, например, если мы видим стол, невозможно разделить зрительные ощущения, из которых возможно получить подлинное восприятие стола. Таким образом, этот случай нельзя сравнивать с нормальным положением дел, когда мы приходим к возможным причинам из ощущений, как, например, я понимаю, что причиной острой боли, которую я ощущаю в руке, является укус осы. Следовательно, можно утверждать, что даже если мы допустим, что чувственный опыт невозможен без "ощущений" или "сенсорных впечатлений", выражаясь этими нечеткими терминами, то, мягко говоря, понимание Шопенгауэром их роли восприятии весьма туманно. 143 Другая трудность, которую представляет теория восприятия Шопенгауэра, состоит в том, что она приводит нас к мысли о материи или "реальном" мире, как если бы они находились за экраном или неким барьером сенсорных впечатлений; мы не ощущаем физические предметы непосредственно, а ощущаем лишь результат их воздействия на нас и из этого делаем заключение об их существовании и природе. Но если таков его взгляд, чем же тогда он отличается от тех теорий "представления" или "причины", которые он так критиковал, считая ошибочными и невнятными? Теперь абсолютно ясно, что бы Шопенгауэр ни подразумевал, говоря "вещи, которые могут показаться противоречивыми", он главным образом утверждал, что мы имеем непосредственное знание о материальных объектах: именно благодаря ощущаемым, а не неощущаемым причинам наших чувств мы познаем физические объекты. В таком случае, каким же образом он это доказал? Одним из возможных доказательств может быть тот факт, что он неизменно утверждает, что понимание является "конструирующим", воссоздающим причины, а не "делающим выводы" или "строящим догадки" о причинах на основе наших ощущений, используя аналогии для более четкого понимания, чтобы проиллюстрировать роль, которую понимание выполняет для преобразования чувственного опыта в наше нормальное осознание внешнего телесного мира; например, он сравнивает понимание с "творящим художником", а чувства - с "подсобными рабочими, которые подают ему все необходимое" (ЧК, 21). 144 Таким образом, то, что мы воспринимаем эмпирически, является, так сказать, совместным продуктом чувственного восприятия и понимания, ничем более того; и не существует никакого не эмпирического остатка других нередуцируемых к этому объектов, к которым косвенно относится наше восприятие. Тем не менее, вряд ли будет правомерно задать вопрос о том, как возможно рассматривать ощущаемые объекты как являющиеся результатом определенной работы нашего рассудка с чувственными данными и в то же самое время как вызывающие причину или являющиеся причиной этих данных; и трудно предсказать, как Шопенгауэр мог бы удовлетворительно ответить на этот вопрос. Стараясь доказать, что, с одной стороны, эмпирическую реальность возможно исчерпывающе охарактеризовать посредством того, что чувства и разум представляют сознающему субъекту, а с другой стороны, что закон достаточного основания в его причинной форме тесно связан с этим процессом; как только мы осознаем эту реальность, Шопенгауэр приходит к такому выводу, который (по крайней мере, в такой форме, как он формулирует свое доказательство) оказывается абсолютно несостоятельным. Но, несмотря на вышесказанное и на многочисленные неясности, подход Шопенгауэра не лишен достоинств. Например, он пытался сохранить (хотя и г рамках не совсем уместной генетической теории) четкое разграничение между понятиями ощущение и восприятие. И именно этим его взгляд отличается от той точки зрения, которой придерживались многие философы и психологи на протяжении XVII и XVIII веков и, например, такие писатели, как Джеймс Милль и Бейн в XIX веке, которые пытались так или иначе приравнять восприятие 145 к ощущению. И вполне понятно его отступление от этой столь укоренившейся традиции, так как на определенном этапе такое равенство приводит к значительным затруднениям, которые частично связаны с теми ролями, которые отводятся этим понятиям при формировании наших мыслей об опыте и об отношении к нему, и эти различия находят свое выражение во всех возможных средствах нашего языка. И именно это Шопенгауэр имел в виду, когда доказывал, что, в то время когда мы говорим об ощущениях, наше внимание направлено, главным образом, на нас самих, а когда мы говорим о восприятии, мы рассматриваем то, что "находится вне нас". Он писал: "в ощущениях никогда нет ничего объективного" (ЧК, 21), хотя они и являются единственным источником наших знаний о том, что происходит в объективном мире вещей и событий, а чувства сами по себе никогда не могут быть не чем иным, как только личными, "субъективными", лишь теми состояниями, которые испытывает наш организм в целом. В восприятии же наши интересы и отношения связаны со сложным миром вещей вне нас. Таким образом, то, что мы обладаем высокоразвитыми способностями объяснять и разъяснять, входит в само понятие воспринимающего сознания вместе со способностью использовать и применять уроки, извлекаемые из предыдущего опыта; частично поэтому Шопенгауэр подчеркивает "интеллектуальный" характер восприятия. Тем не менее, лишь только тот факт, что он провел четкое различие между восприятием и ощущением, не позволяет нам полностью согласиться с его, в определенном смысле, эксцентричной теорией восприятия. Более того, если мы начнем противопоставлять эти понятия, возникнет целый ряд вопросов, которые Шопенгауэр даже не упоминает, вопросов, которые каса- 146 ются таких проблем, как использование некоторых существенных сенсорных понятий, каким образом выражаются или обсуждаются различные виды перцептивных суждений. Но какими бы смелыми ни были его формулировки, когда он различает эти понятия и когда он настаивает на этих различиях, по крайней мере, он смог показать тот аспект проблемы, который до сих пор еще не оценили по достоинству. Мышление и опыт Только что мы рассмотрели концепцию Шопенгауэра о наших обыденных знаниях мира. В широком смысле слова мы наметили ее общие черты. Наше осознание эмпирической реальности заключается в способности постигать идеи или представления, которые основаны на данных наших органов чувств и выстроены в определенном порядке в соответствии с универсальной структурой, привнесенной воспринимающим субъектом. При таких условиях реальность непременно проявится не как "единое целое", а как легко различимое множество отдельных явлений; более того, так как с точки зрения явлений мы сами "объекты среди объектов", то мы являемся субъектами, которые наблюдают за соблюдением "principium individuationis", и, таким образом, ограничены определенными пространственно-временными установками и взглядами. Из этого следует, что все наши представления о мире явлений фрагментарны и частичны по своему характеру; ни о каком всеохватывающем понимании реальности, как пытались представить себе метафизики, на данном этапе не может быть и речи. Напротив, наше понимание состоит в нахождении связей и соединении отдельных 147 разрозненных элементов опыта так, как это предусматривает закон достаточного основания в его различных видах. Таким образом, Шопенгауэр пишет об "абсолютной и полной относительности мира как представления" и утверждает, что здесь "единственным стремлением познания будет стремление выяснить относительно объектов лишь те отношения, которые устанавливаются законом достаточного основания, а следовательно, и определить их многообразные связи в пространстве, времени, а также причинные связи" (том I). И это действительно так, поскольку, если рассматривать понятие объекта вне системы пространственно-временных и причинных связей, к которым оно имеет отношение, то оно не имеет значения, оно - пустое: "если бы все же эти связи были разорваны, то все объекты исчезли бы из нашего знания" (там же). Тем не менее, еще не все сказано. Остается исключительно важный аспект, связанный с нашими повседневными знаниями, которые необходимо рассмотреть. Мы не просто воспринимающие существа: как утверждает Шопенгауэр, мы также стремимся накопить и систематизировать для дальнейшего применения факты, которые мы получаем через восприятие, и передать их другим, а это предполагает исследование "абстрактного" и дискурсивного мышления, в котором закон достаточного основания играет значительную роль. Чтобы лучше понять, что говорит по этому поводу Шопенгауэр, сначала необходимо рассмотреть его взгляд на связь мысли с эмпирической реальностью. 148 Шопенгауэр настаивает на том, чтобы эта связь была четко определена, так как многие ошибки и ошибочные понятия догматиков-метафизиков происходили из-за того, что они не понимали этой связи. Ни мышление, ни лингвистические формы, в которых она находит свое естественное выражение, нельзя охарактеризовать, не признав их непременной зависимости от того, что нам дано в чувственном опыте. Мышление вполне возможно назвать "отражением", "рефлексией" (Reflexion), так как оно фактически является "копией (Nachbildung) или повторением первоначально наличного мира восприятия, хотя это и особый вид копии из абсолютно иного материала" (том I); здесь уместно провести аналогию со зрением, так как оно имеет "производный и вторичный характер" по отношению к тому, о чем здесь идет речь (ЧК, 27). Мышление, представленное как отражающее или копирующее эмпирический мир, пользуется определенным "классом представлений", которые мы должны тщательным образом отличать от "представлений восприятия", о которых говорили выше. Так как те представления, о которых мы говорим сейчас, являются абстрактными понятиями, то было бы абсурдно говорить о возможности наблюдать или засвидетельствовать какое-либо из этих понятий; оно не может "предстать перед глазами", и его нельзя вообразить подобно тому, как мы представляем ощущаемые объекты" (том I). Конечно, истинно то, что мысли и язык тесно связаны, и мы наверняка можем рассматривать отдельные высказывания, выражающие концепции и суждения как ощущаемые; например, мы слышим слова, которые произносят люди, мы видим предложения, написанные на бумаге, и т. д. Однако это не означает, что мы понимаем или знаем то, что произнесено или написано, подобно тому как мы понимаем значение видимых или слышимых сигналов. Также невозможно, хотя и весьма привлекательно, объяснить понятия как ментальные образы, обозначенные словами, которыми мы пользуемся. "Разве мы сразу преобразуем слова в 149 образы или изображения, слушая речь, разве, когда мы слышим слова, они вспыхивают моментально в виде образов, которые располагаются определенным образом и соединяются между собой, принимая форму и цвет в соответствии с их грамматическими формами, которые льются потоком? Какой же хаос образовался бы в наших головах, когда мы слушаем речь или читаем книгу!" (том I). Такое предположение абсолютно невероятно и должно быть отвергнуто; в ранних работах [1] Шопенгауэр замечал, что процесс мышления "в самом строгом значении" резонно сравнить с алгеброй - "мы знаем взаимосвязи понятий и поэтому можем манипулировать ими, создавая новые сочетания, при этом нет необходимости превращать их в ментальные образы объектов, которые они представляют". В любом случае, существуют другие основания не соглашаться с мнением, будто понятия могут быть приравнены к определенным образам. 1 Erstlingsmanuskripte.  34. Понятия, по сути, являются общими, то есть "различные вещи могут быть помыслены при помощи одного и того же понятия: например, возьмем понятие собака, как обозначающее бесчисленное количество отдельных животных различных форм, размеров, пород и т. д., но в нашем воображении возникнет образ определенной собаки, а не образ "собаки вообще" (ЧК, 28). С другой стороны, истинная польза ментальных образов состоит в том, что они как "репрезентации понятий" могут быть применимы для иллюстрации того эмпирического явления, к которому относится данное понятие. Таким образом, они используются как некий критерий, с помощью которого мы можем удостовериться, что это именно то, 150 о чем мы думаем или (в действительности) вообще думаем ли мы о чем-либо. И это имеет первостепенное значение, так как в итоге все значимое мышление должно быть подвержено интерпретации на языке опыта, и таким же образом должны объясняться a fortiori те понятия, которые дают материал для нашего мышления. В некотором роде наш разум "подобен банку, который, если он надежен, должен иметь наличность в своем сейфе, чтобы иметь возможность в случае необходимости выдать любую купюру или выпущенную им ценную бумагу" (том II). Если мы не можем дать объяснение, как было описано выше, что означает данное выражение, а ссылаемся на другие абстрактные понятия, которые также требуют объяснения, это напомнит нам "ценную бумагу, выпущенную какой-либо фирмой, которая не имеет никаких гарантий, кроме ценных бумаг или облигаций другой фирмы" (ЧК, 28). По мнению Шопенгауэра, это и составляет проблемы, возникающие с пониманием многих утверждений в философской литературе, так как невозможно "удостоверить восприятием" те загадочные сущности, к которым они столь уверенно апеллируют, так как, строго говоря, язык образует некую иерархическую систему, в которой термины и понятия выражают принадлежность к разным уровням или пластам абстракции. Например, можно сказать, что такие понятия, как добродетель или начало, имеют более высокий уровень абстракции, чем те, которые означают такие понятия, как человек, камень или лошадь; и вполне уместно назвать "последние понятия - первыми этажами здания отображения мира, а первые - верхними этажами того же здания" (том I). В итоге мы вынуждены признать, что все описательные понятия высшего уровня абстракции основываются на понятиях первого уровня и должны объясняться с их помощью, причем понятия уровня первого этажа основаны на представлениях или отражениях непосредственного опыта. 151 Говоря в общем, Шопенгауэр (как и некоторые другие философы, например Беркли и Бергсон) относился к языку с некоторым недоверием, причем он глубоко осознавал то, что, как он полагал, является его существенными ограничениями. С помощью языка не только выражаются суждения, которые впоследствии оказываются запутанными и, более того, лишенными смысла, но он еще стремится к тому, чтобы ограничить нас жестко определенными формами выражения, которые, как "оковы" на разуме, лимитируют наше видение и значительно сужают наши способности различать и реагировать. По этой причине Шопенгауэр подчеркивает важность изучения иностранных языков (и особенно древних), поскольку знакомство с другими способами выражения, которые имеются в различных языках, поможет нам освободиться от рабства, в котором крепко держит наш собственный язык; это предложение напоминает утверждение Ницше, считавшего, что философы, знакомые с языками, структура которых значительно отличается от структуры их родного языка, скорее всего, именно поэтому могут иначе взглянуть на "мир" и найти совершенно иные пути для мысли. Но даже в этом случае остаются непреодолимыми ограничения языка, которые присущи самой его природе. 152 Изначально, как утверждает Шопенгауэр, язык - насущное практическое средство. Он является для нас удобным способом запоминания, использования и организации данных, которые мы получаем из опыта, давая нам возможность упорядочить наши эмпирические открытия, пользоваться ими и доводить их до сознания других людей; без него никакие науки не были бы возможны. Но для того чтобы выполнить свои назначения, он также должен обладать такими свойствами, как универсальность и коммуникативность, отбросив то, что не является необходимым с практической точки зрения: он должен неизбежно абстрагироваться от неисчерпаемого богатства и разнообразия пережитого опыта во всех его подробностях и частностях; он должен пренебречь многочисленными исключительно незначительными сходствами и различиями, которые можно найти среди явлений. Таким образом, слова и понятия весьма грубые инструменты: "как бы мы ни пытались наиболее точно различить слова, давая им все более и более точные значения, они все же не смогут передать все мельчайшие модификации наших ощущений" (том I), и с этой точки зрения их можно сравнить с кусочками мозаики, дробность которых не позволяет плавно перейти от одного цвета к другому. В качестве иллюстрации Шопенгауэр приводит ситуацию, с которой мы часто встречаемся, когда сознаем невозможность описать словами выражение лица какого-нибудь человека; кажется, что "выражение этого лица" ускользает от точного и адекватного описания, несмотря на то что у нас нет и тени сомнения в том, что мы "чувствуем" и понимаем его достаточно хорошо и вполне адекватно можем на него отреагировать. 153 Но это не единственный случай, когда мы ощущаем ограничения понятийного мышления и знания в контексте повседневного существования. Например, вспомним те затруднения, которые возникают у нас, когда мы пытаемся точно объяснить, как мы что-либо делаем с целью, например, научить других повторять наше действие. Абсолютно неверно полагать, что таким действиям, для выполнения которых необходимы лишь мастерство и сноровка, обязательно должны предшествовать акты теоретической или рациональной рефлексии; на самом деле просто не всегда возможно четко сформулировать, каким образом мы осуществляем деятельность, которой обучены, или проиллюстрировать наше знание какой-либо практической техники. Достаточно только внимательно понаблюдать за игрой, в которой необходима быстрота восприятия или принятия решений, или, например, за настройкой музыкального инструмента, или даже за таким обыденным действием, как обыкновенное бритье, чтобы ощутить все трудности, которые связаны с такого рода знаниями. Как объясняет Шопенгауэр: "Мне ничего не даст абстрактное рассуждение о том, под каким углом... я должен держать бритву, если я не знаю этого интуитивно" (том I), так как в действительности именно "интуитивное", то есть нерефлексивное знание руководит субъектом в подобных случаях: непосредственное понимание или осознание того, что делать, как обращаться с вещами, не предполагает никакого предшествующего размышления или предварительно расчета. Похоже, Шопенгауэр был абсолютно прав, предполагая, что существует значительная опасность в переоценке той роли, которую играет логическое рассуждение в осуществлении различных видов человеческой деятельности; это ошибка, которую особо склонны допускать философы, поскольку они обращают внимание лишь на теоретические и интеллектуальные процессы. Как мы увидим далее, он также полагал, что эта тенденция сыграла особенно негативную роль в интерпретации фило- 154 софами художественного творчества, а также в сфере морального опыта и поведения; что касается искусства, то "сухое понятие всегда непродуктивно", а в этике - мы вынуждены признать, что в результате последних исследований было доказано, что добродетель и святость происходят вовсе не из рефлексии, а - из внутренних глубин воли" (том I). Если обобщить, то Шопенгауэр настаивает на том, что "разум" всегда необходимо непродуктивен и некреативен; то, что это действительно так, полагает он, следует из оценки, которую он дал понятиям и суждениям как просто "отражениям" или воспроизведениям того, что мы осознали первоначально через непосредственное восприятие и опыт. Следовательно, разум "обладает женской природой"; он может "порождать лишь после восприятия" и не может создавать материальное содержание из своих собственных ресурсов". Известно, что в связи с тем, что некоторые положения достоверны из опыта, то другие - можно вывести из них строго формально при помощи одного только разума; однако этот процесс не содержит в себе ничего таинственного, так как он предполагает не более чем перестановки и преобразования понятий и утверждений в соответствии с теми правилами, которые сформулированы в законах формальной логики; и "с помощью чисто логического мышления... мы никогда не получим больше знаний, чем те, которые разъяснены и лежат на поверхности в готовом виде; таким образом, мы просто эксплицитно излагаем то, что уже было понято имплицитно" (том I). 155 Другими словами, обоснованность "рационального" или дедуктивного вывода относительна и связана с понятийными инструментами и системами, которые люди формируют и используют для своих определенных целей. Если проводить аналогии, то функция, которую Шопенгауэр здесь приписывает разуму, делает его в некотором отношении подобным вычислительной машине: он может оперировать только теми данными, которые доставлены извне, и его способ оперировать ими всецело определен правилами, которые заданы заранее и "встроены" в его механизм. И для нас нет ничего особо достойного вопрошания в вопросе о том, как именно мы приходим к признанию тех правил, в соответствии с которыми мы действуем. Когда же Шопенгауэр подходит к обсуждению статуса самой формальной логики, он, естественно, следует единственно той "классической" логике, которая была представлена в учебниках его времени. Но мы и не предполагаем, что он мог предвидеть те огромные изменения, которые претерпел этот предмет с тех пор в связи с развитием формализованных систем. Для него аргументы силлогизмов все еще являются парадигмой логического вывода. Было бы абсолютно абсурдно полагать, настаивал он, что правила, по которым строится эта аргументация, были придуманы логиками; с другой стороны, было бы ошибочным представлять себе, что они могли быть выведены в результате наблюдений или эксперимента или подтверждены им, как если бы это были законы природы. Скорее они представляют собой абстрактную и схематическую модель мышления, которую мы применяем в обыденной жизни к частным случаям, не задумываясь и не апеллируя к уже сформулированным канонам обоснованного вывода; эта модель в действительности не более чем дистилляция устоявшейся практики, как она проявляется через язык нашего повседневного общения. 156 Следовательно, говорить, что мы можем узнать что-либо новое из фундаментальных правил и законов, установленных для нас логиками, означало бы вводить себя в заблуждение, так как эти законы уже имплицитно содержатся в нашем повседневном мышлении и формах общения, и как раз благодаря этому эти правила и законы изначально были выведены. Таким образом, Шопенгауэр утверждает, что ребенок, изучая язык во всех изгибах и тонкостях его выразительности, овладевает "действительно конкретной логикой", которая состоит не в способности абстрактно формулировать логические правила, но в непосредственном знании, как ими пользоваться. В процессе обучения языку ipso facto представлен и доведен до нашего сознания "весь механизм разума"; именно овладевая языком и приобретая умения и навыки говорить, мы по-настоящему практикуемся в логике (ЧК, 26), а отнюдь не путем запоминания абстрактных схем логиков. По этой причине того, кто изучает учебники по логике с практической целью, можно сравнить с тем, кто считает разумным "учить бобра строить плотину" (том I). Но даже если изучение логики лишено практической пользы, из этого не следует, что оно не представляет теоретического интереса. Шопенгауэр считает, что логика определяет и объясняет в наиболее ясной манере определенные условия, необходимые для мышления, как мы его понимаем, условия, предопределенные всеми формами нашего языка и общения. 157 Сейчас мы уже можем понять значение, которое Шопенгауэр вкладывал в понятие "закона достаточного основания познания" (principium rationis suffucientis cognoscendi). Он утверждает, что, следуя этому дополнительному виду общего закона, мы всегда вынуждены искать "основания" или "причины", на которых основывается то или иное утверждение или суждение, поэтому рассмотрение этого вида данного закона означает анализ таких понятий, как истина, обоснование и доказательство. Однако смысл, заключенный в утверждении, которое мы считаем истинным, или, иначе говоря, истинность которого мы можем обосновать и доказать, в значительной степени зависит от вида утверждения и обстоятельств, при которых оно было высказано. Например, мы можем сказать о неком суждении, что оно логически истинно, или (пользуясь терминологией Канта) что оно "аналитическое"; истинность такого суждения в конечном счете основывается на логическом законе, так называемом "законе тождества" - "А тождественно А", - составляющие термины которого можно проанализировать для примера. С другой стороны, назвать суждение эмпирически истинным - значит подразумевать, что его истинность заключается не в трюизме такого рода, а их истинность может быть проверена только фактами чувственного опыта. Все наши обычные дескриптивные суждения о мире, а также различные научные гипотезы и законы, которые применяются для объяснений и предсказаний событий мира явлений, являются субъектами этого типа проверки; в противоположность некоторым распространенным убеждениям ни одна гипотеза естественных наук не доказуема чисто логически - это все равно что сказать, что здание может стоять на воздухе (том I). 158 Однако Шопенгауэр не отрицает, что доказывающее или дедуктивное мышление играет главную роль при создании и подтверждении научных теорий в том смысле, например, что именно благодаря тому, что ученый намечает логическую последовательность таких теорий, он способен подвергнуть их индуктивной проверке. Далее Шопенгауэр не отрицает и того, что истинность эмпирического высказывания может быть доказана путем логического вывода, ссылкой на другие истинные высказывания. Так я могу согласиться с утверждением, с которым сначала не хотел соглашаться, благодаря тому что мне докажут, что оно логически следует из другого утверждения, истинность которого я не ставлю под сомнение; поэтому Шопенгауэр был готов признать некоторые фактические или "материальные" суждения, дающие основание для других суждений, к которым они относятся как посылки к выводу. Тем не менее он настаивает, что мы никогда не должны упускать различие между выводами этого рода, обоснованность которых зависит от нашей понятийной системы и логических законов, лежащих в ее основании, и причинными, или математическими, выводами, которые имеют иные основания; обоснованность причинного вывода зависит от тех связей между явлениями, которые возможно установить эмпирически, а математического вывода - от априорной интуиции пространственных или временных связей. Логическая необходимость не может быть приравнена ни к физической, ни к математической необходимости (ЧК, 49). Забыть об этом - значит создать путаницу вроде той, которая была рассмотрена ранее, когда речь шла об ошибочном отождествлении понятий [разумного] основания и [материальной] причины. 159 Все эти рассуждения поддерживают критику того предположения, что метафизик может исследовать тайны трансцендентной реальности посредством только абстрактного мышления и дедуктивного рассуждения. Согласно Шопенгауэру, дискурсивное мышление и язык следует рассматривать прежде всего в связи с человеческим опытом и человеческими потребностями. Мышление "отражает" опыт и паразитирует на нем. Суть понятий и утверждений можно прояснить, прослеживая их связи с другими понятиями и суждениями, а также приводя аналогии и определения, но, тем не менее, рано или поздно мы должны разорвать этот круг, если не хотим лишиться права утверждать, что наше высказывание обладает фактическим содержанием, несет в себе действительную информацию. Для большей ясности следует оценить ту роль, которую играет речь в жизни и поведении человека. Мышление и язык - не изолированные феномены, существующие в некотором вакууме, их необходимо рассматривать с точки зрения их первостепенной и подлинной функции, а именно: приспосабливать человека к окружающей среде, делать его способным эффективно справляться и адекватно поступать с наличествующим окружением чувственно воспринимаемых вещей. Наши высокоразвитые способности удовлетворения присущих нам сложных желаний и страстей зависят от нашей способности думать и говорить, отсутствующей у иных форм жизни. На самом деле понятия приспособлены по существу к практическим целям; любая философия, пренебрегающая этим на определенном этапе, будет искаженно представлять отношение между мышлением и реальностью. Таким образом, когда Шопенгауэр рассматривает мышление и язык, а также при рассмотрении нашего перцептивного восприятия мира явлений он прежде всего подчеркивает прагматические факторы, которые, с его точки зрения, определяют характерные черты повседневного знания. На уровне перцепции наше понимание явлений в пространстве, времени и причинности отражает нашу природу как активных су- 160 ществ, творении "воли", "так как только на основании различия этих форм объект интересует индивида, то есть связан с волей" (том I). И подобно этому, когда вопрос касается природы понятийного мышления и, в частности, его роли в научных исследованиях, мы никогда не должны терять из виду его практическую ориентацию и то, каким образом оно служит удовлетворению потребностей и желаний людей, которые являются действующей силой в мире. Взятые вместе, эти моменты составляют неотъемлемую часть учения Шопенгауэра об интеллекте как "слуге воли", о чем мы будем говорить в следующей главе. Многие замечания Шопенгауэра о предмете мышления и языка я считаю проницательными и глубокими, особенно если учитывать тот исторический контекст, когда он писал; они наводят нас на мысли, которые достигли широкого распространения лишь спустя много времени. В остальных же отношениях его высказывания менее удовлетворительны и достаточно проблематичны, например, не совсем ясно, как он представлял себе отношение между понятиями и словами. Хотя он определенно и предполагал, что понятия и их словесное выражение должны быть тесно связаны, тем не менее, он полагал, что понятие можно представить как имеющее независимое существование, а слова - просто их "оболочки", из-за чего их собственный статус остается недостаточно ясным. Также не совсем понятен его взгляд на мышление, а следовательно, и на речь, как на отражающую или копирующую феноменальную реальность безо всяких затруднений, хотя на первый взгляд это может показаться правдоподобным. В некоторой степени точка зрения Шопенгауэра сопоставима с трактовкой этих вопросов Витгенштейном, несмотря на то что она отличается по манере формулировки от того, как она изложена в "Трактате", и от которой Витгенштейн отказался в своих более поздних работах. 161 Не будем затрагивать здесь вопрос о том, как необходимо понимать и критически оценивать оригинальную теорию языка Витгенштейна (есть опасность неверно понять ее), часто можно услышать, что в целом изобразительные концепции значения могут предложить только весьма упрощенную и в конечном счете вводящую в заблуждение модель структуры и функции языка по сравнению с чем, как мы реально его используем и понимаем. Они, главным образом, акцентируют внимание на дескриптивной и регистрирующей функциях речи, при этом пренебрегая огромным разнообразием иных целей, для которых можно использовать язык. Также можно утверждать, что смысл высказываний, понятий и терминов, из которых они состоят и которые в определенном смысле являются элементами, "изображающими" или "представляющими" мир неким образом, очень скоро приводит к множеству дополнительных проблем. Что, например, необходимо сказать об универсальных или условных суждениях? И далее, возможно ли говорить о "естественном" сходстве между высказываниями или понятиями и тем, для описания чего они используются, тем, к чему они относятся? О таком сходстве, какое, скажем, имеется между отражением и отраженным объектом, между портретами и натурщиками? И если нет, то не вызывает ли сомнение правомерность обращения с языковыми средствами выражения, как если бы они представляли реальность наподобие картин или копий, так как такое сравнение затемнило бы ту жизненно важную роль, которую играет соблюдение общепринятых норм употребления и понимания языка? 162 Конечно, можно защитить Шопенгауэра от подобных обвинений на том основании, что он вовсе не желал, чтобы его предположение понимали столь буквально. Можно настаивать на том, что его сравнение нужно понимать более ограниченно, а его цель - лишь привлечь внимание к определенным аналогиям между мышлением и устной речью, с одной стороны, и изобразительными или эмитативными формами репрезентации - с другой. Таким образом, ни в коем случае нельзя отрицать тот факт, что мы часто используем изображение, чтобы передать информацию там, где мы могли бы вполне успешно использовать язык. Точно так же можно говорить об "описании" какой-либо ситуации языковыми средствами, когда такого же результата можно достичь, сделав набросок или нарисовав план или диаграмму. Более того, возможно провести аналогию истинности или ошибочности неких утверждений и возможности или невозможности применения неких понятий с точностью или неточностью изображения или карты, схожести или несхожести копии и оригинала. Но даже если бы это было так, для утверждения, что различия, которые Шопенгауэр проводит между тем, что он называет "представлениями рефлексии" и "представлениями восприятия", соответственно открыты для критики с другой точки зрения, что приводит его к тому, что в своей трактовке понятийного мышления он весьма резко отделяет его от условий, управляющих нашим перцептивным познанием объективного мира. Уместно напомнить тот факт, что, рассматривая систему категорий Канта, он был поражен тем, что Кант смешивает легко различимые аспекты познавательной способности: восприятие и понимание, непосредственное чувственное восприятие вещей и мышление или рефлексию над ними, "интуитивное" и "абстрактное". Но можно возразить, возвращаясь к тому, как Шопенгауэр проводит четкое различие между функциями "восприятия" и "понимания", с одной стороны, 163 и функциями "разума" - с другой: разве оно, в некотором смысле, не является искусственным и не вводит нас в заблуждение? Можно ли адекватно охарактеризовать ту систему отношений, в пределах которой, как было упомянуто, наш опыт и знание располагаются в определенном порядке, без учета, каким образом они проникают в наши мышление и речь? Иногда Шопенгауэр пишет так, будто "мир перцепции" может быть рассмотрен как фиксированное и завершенное целое во вполне артикулированном осознании пространства, времени и причинности, которые встроены на допонятийном уровне; система понятий и языка тогда описывается как предназначенная для отражения этой, уже существующей структуры. Но роль, которую играют пространство, время и причинность в формировании общей схемы, в которой реализуется наше знание о мире, не может быть вполне объяснена без обращения к тому, как образуются понятия о самих пространственно-временных и причинных отношениях; мы не можем так легко отделить тот способ, каким мы мыслим эти отношения, и каким высказываемся о них, внутренне их осознавая; наше знание и наш способ выражения здесь тесно связаны друг с другом. До какой степени, например, оправданно говорить о знании каузальности, в том смысле, в котором Шопенгауэр имеет в виду, без некоторого понимания того, каким образом используется каузальная терминология? Очевидно, он готов был приписать такого рода "знания" животным, лишенным способности абстрактно мыслить, и в любом случае, он всегда рассматривал ее [способность абстрактно мыслить] как сущностно принадлежащую к "пониманию", роль которого он четко противопоставлял роли понятийного "разума". В свете последних открытий в детской психологии и новейших исследованиях поведения животных едва ли стоит настаивать на дальнейшей критике. 164 И тем не менее, было бы неверным считать, что он не сознавал, насколько вопрос о том, как мы "видим" мир, по сути является вопросом о том, как мы описываем его. Несмотря на те замечания, которые он делает в некоторых других работах, многое из сказанного им о роли связи отношений пространства, времени и причинности с интерпретацией опыта выглядит достаточно понятным. Мотивация В заключение, прежде чем закончить главу, считаю необходимым коснуться еще одной темы, которая будет рассмотрена далее более подробно. Помимо трех уже упоминавшихся форм закона достаточного основания, согласно Шопенгауэру, существует еще четвертая форма этого закона, а именно principium rationis sufficientis agendi, или "закон мотивации". Этот вид данного закона лежит в основе всякого объяснения человеческого поступка на феноменальном уровне, понимания поступка, мотив которого мы четко осознаем. В определенном смысле этот закон, без сомнения, может рассматриваться в качестве не более чем частного случая более общего "закона причинности", рассмотренного ранее, так как мотивы "принадлежат к причинам" и они должны быть "определены и перечислены" в этом разделе (ЧК, 43). 165 Но в то же время он имеет некоторые своеобразные черты, которые позволяют присвоить ему независимый статус. Ранее мы замечали, что, например, Шопенгауэр воздерживался от сведения мотивации к каким-либо видам понятия причинности, например обычно применяемым в естественных науках, поскольку перцептивное познание является неотъемлемым условием мотивации, которая отсутствует у класса неорганических веществ и (по аналогичной причине) у относительно примитивных органических или живых феноменов; только существо, способное к перцепции, может иметь мотивы, и "поэтому действие, имеющее мотив, неизбежно определено желанием там, где нет познавательной способности" (там же, 20). Другими словами, если нечто воздействует на кого-либо как мотив, то он не может не осознавать этого. Шопенгауэр использует понятие "мотив" в несколько отличном от обычного употребления смысле и, как правило, ограничивает его двумя основными значениями: это - либо непосредственное восприятие объекта, либо такое обстоятельство, которое вынуждает нас действовать определенным образом, либо представление этого объекта или обстоятельства, причем это представление занимает наши мысли или воображение. Говоря о животных, поскольку они способны к перцепции, мы имеем в виду мотивы в первом смысле, но только по отношению к людям, поскольку они обладают еще и способностью к "размышлению", можно применить понятие мотива во втором смысле. Далее Шопенгауэр утверждает, что мотивы - это причины, "видимые изнутри", потому что каждый из нас, намереваясь сделать что-либо, в каждом отдельном случае ощущает мотивы как свою внутреннюю волю, которая выражается в видимых движениях тела или поступках. Таким образом, рассмотрение мотивов естественно подводит нас к следующему разделу системы Шопенгауэра, к его исследованию мира как воли. Только проанализировав это исследование, можно полностью понять, что он подразумевает, говоря о мотивации. Глава 4 СУЩНОСТЬ МИРА Почти в каждой спекулятивной философской системе возможно найти ядро или такую идею, которую можно назвать ее сердцем; такая идея является источником жизни и действенности всей системы. Говоря не столь высокопарно, именно такая доминирующая мысль, или idie maetresse, содержит в себе все характерные черты и доктрины системы, которые привлекают к ней внимание и в итоге пробуждают к ней интерес. И именно благодаря такой идее становится возможным дать оценку данной философской системе и определить ее значимость: как неверные идеи, так и правильные, как абсурдные или инфантильные понятия, так и такие, которые захватывают и проникают в самую глубину нашего воображения или эмоций, доказали свою способность вдохновлять на создание сложных теоретических структур. Говоря о Шопенгауэре, фокусом или центром, вокруг которого расположена вся его система, является концепция воли. Именно она - то место, где встречаются все утверждения, неотъемлемые от его понимания мира и знания в целом; и в то же время, я полагаю, именно она помогает наиболее точно понять его вклад в философию и развитие мысли в целом. Эта концепция содержит в себе не только многие из тех идей, которые лежат в основе его теории познания и развития метафизики, но и его взгляды на естественные науки, его моральные и эстетические концепции, а также не менее важную теорию природы человека - все это имплицитно намечено в этой концепции. 167 Философия и естественные науки Во второй главе Шопенгауэр подходит к доктрине воли со стороны оценки и критики кантианского идеализма. Я всегда был особенно внимателен к его озабоченности проблемой дачи описания мира, что, не являясь предметом теории Канта, тем не менее, перешло в "трансцендентную" метафизику и получило ответы на вопросы, которые, как кажется, находятся вне сферы обычного эмпирического исследования. Как нам уже известно, Шопенгауэр, исследуя наши знания мира "как представления", не претендовал на научное изыскание, поскольку в своей работе он рассматривал формы нашего познания явлений, а так как эти формы предполагаются во всех научных изысканиях, то сами они не могут стать объектами научного исследования. С равной силой Шопенгауэр настаивает на невозможности применения названных методов научного исследования и в тех случаях, когда речь идет об определении фундаментальных принципов восприятия и познания мира как сокровенной природы с точки зрения его внутреннего содержания, а не с позиций наших привычных способов познания мира. Приняв такую точку зрения, Шопенгауэр не мог поступить по-иному, так как, рассматривая мир "как волю", он был вынужден охарактеризовать его таковым, каков он есть 168 "в действительности", а не таковым, каким он кажется нам в нашем восприятии. Но поскольку он доказал тот факт, что все научные обоснования и теории основаны на законе достаточного основания, а применение этого закона ограничено исключительно сферой явлений, то из этого следует, что невозможно применить научные методы для достижения той цели, которую он ставил перед собой. Пожалуй, ни один философ не чувствовал так остро неудовлетворенность неадекватностью научного объяснения мира, как Шопенгауэр. Вполне возможно, что именно такую неудовлетворенность имел в виду Витгенштейн, когда писал: "Даже после того как на все возможные научные вопросы получены ответы, нам все равно кажется, что истинные проблемы жизни остались совершенно незатронутыми". Подобное отношение, хотя и в разных формах, находит выражение в многочисленных спекулятивных сочинениях философов XIX века, иногда принимая форму открытой враждебности по отношению к естественным наукам, что резко отличает их по духу и тону от метафизического размышления, характерного для двух предыдущих веков. Мотивы и причины этого изменения в отношении к науке были разнообразными, и не все они заслуживают внимания или достойны уважения. Например, может показаться достаточно соблазнительным приписать агрессивный антагонизм, выражаемый определенными авторами, их незнанию или непониманию того, что пытались объяснить ученые, или непониманию природы их исследований и полученных результатов. Возможно, в некоторых случаях откровенная неприязнь к науке, заметная в таких работах, отчасти возникла из осознания недостатка понимания и из смутного ощущения беспокойства и раздражения, которое возникает в результате этого непонимания. Тем не менее, сюда вовлечены более могущественные силы. 169 Во-первых, необходимо заметить, что в XIX веке, особенно во второй его половине, была очень популярна теория Дарвина, которая заставила отказаться от многих устоявшихся воззрений на место человека во вселенной, и научные достижения стали представлять определенную угрозу религии, а все предыдущие доводы, доказывающие совместимость научных открытий с религиозной доктриной, стали более несостоятельными. Таким образом, любая философская система, которая пытается ограничить науку определенными рамками научных методов исследования, радушно принимается теми, кто пытается избежать конфликта между наукой и религией. Можно сказать, что в истории человеческой мысли так обычно и происходит, что там, где возникает острая необходимость построения таких философских систем, они в той или иной форме и появляются. Во-вторых, что для настоящей работы более актуально, это тенденция быть критичным к заявлениям ученых, занимающихся естественными науками, которые многое почерпнули из идей, связанных с движением романтизма. К началу столетия эти тенденции уже начали оказывать революционное воздействие на многие сферы человеческой жизни, на современные концепции самосознания и внутреннего опыта, на художественную деятельность и ее понимание, на историю и модели развития человека, а также стало возможным поставить серьезные вопросы и предложить новые пути интерпретации этих явлений. В свете этих идей оказалось невозможным соглашаться с теми утверждениями, которые касались изучения природы человека и его образа жизни, утверждениями, которые, главным образом, возникли в результате достижений физики и стали почти аксио- 170 мами для некоторых мыслителей эпохи Просвещения. Следовательно, многие последующие философские работы могут рассматриваться как попытки придумать и ввести в обращение новые способы описания и передачи интеллигибельных аспектов поведения и сознания, для которых предыдущие, вдохновленные наукой "механистические" модели объяснения были, в лучшем случае, недостаточными, а в худшем - неподходящими. И в связи с этим новым движением одной из задач метафизической мысли было не стремление оправдать универсальное и всеобщее применение таких моделей, а, наоборот, объяснить ограничения, регулирующие правомерное использование этих методов. Какова же позиция Шопенгауэра относительно такого рода достижений? Насколько собственная позиция Шопенгауэра по отношению к науке отражает ее последние достижения? В одном мы можем быть абсолютно уверены, а именно в том, что независимо от его взглядов на возможность применения этих достижений в философии он никогда не делал попыток защитить религию и ее устоявшиеся догмы. С другой стороны, его отношение к некоторым философским идеям, которые возникли в связи с романтизмом, следует считать более сложными, чем можно судить из его резких полемических трудов, направленных против его соотечественников. Так, он категорически отвергал большинство тех идей, которые, как он полагал, лежали в основе доктрин Фихте, Гегеля и их последователей. Например, он считал несостоятельной доктрину Гегеля о том, что реальность представляет собой такую картину мира, сущность которой заключается в развертывании фундаментальных логических категорий: ему казалось, что это заблуждение аналогично тому, которое Кант подверг критике, говоря о более ранних метафизических теориях. Кроме того, ис- 171 торицизм гегельянской философии вызывает у него только насмешку; например, он крайне критически относится к представлению гегельянцев о предопределенности исторического развития и их взгляду "на историю мира как воплощение некоего единого плана", или, по собственному выражению гегельянцев, "органическому истолкованию истории", а также к их отношению к "философии истории как... к венцу всей философии" (том III). Шопенгауэр полагал ошибочным обращение к "историческому сознанию", которое можно найти у Гегеля, и связанное с этим утверждение о том, что не только миру свойственно постоянное "диалектическое" развитие, но также категории и способы размышления человека о своем опыте и его понимания меняются от века к веку. По понятию Шопенгауэра, постоянно изменяется не мир, а наше о нем представление; но даже и эти изменения касаются лишь незначительных подробностей и мелочей, и никогда - "мира в целом". Более того, универсальные формы, в которых он предстает перед нами, остаются фундаментально неизменными, составляя неизменные условия повседневного человеческого знания. Тем не менее, несмотря на то что он отвергал многое из того, что считал сутью основных положений своих немецких современников, Шопенгауэр разделял их критическое отношение к некоторым философским воззрениям XVIII века; в особенности к тем из них, которые касались взглядов на структуру человеческого разума и личности. Ему казалось абсолютно неправильным их представление о том, что теоретически возможно дать адекватный и исчерпывающий "научный" анализ человека и его ментальных процессов. Подобный подход предполагал, что психические феномены могут быть разложены на элементы, подобные Ньютоновым частицам, и сводил эти феномены к дискретным "атомарным" идеям или ощущениям, причем предполагалось, что последние подчинены инвариантным квазимеханическим принципам сочетаемости и связей, которые могут быть зафиксированы посредством тщательного изучения и интроспективного наблюдения. 172 Следует, однако, заметить, что одно дело - отрицать возможность адекватного описания человеческой души и ее деятельности в рамках конкретной механистической модели, и совсем другое - предполагать, что любая форма научного исследования нашей душевной организации неизбежно приведет либо к ложным, либо, в лучшем случае, к поверхностным или вводящим в заблуждение результатам. Шопенгауэр, однако, не проводил четкой границы между двумя этими подходами, и когда он говорит об "эмпирической психологии", то всегда подразумевает, что она может лишь прикоснуться к поверхности явлений, но никогда - проникнуть в глубины человеческой души. И уж в любом случае он полагал осязаемым историческим фактом то, что проявленная ранее слепая вера в универсальную применимость научных категорий и научного метода породила вопиюще искусственные концепции о нашей природе вульгарного толка. Иными словами, наука проявила свою абсолютную неспособность судить о фактах нашего внутреннего бытия, и я считаю, что вряд ли можно понять Шопенгауэров подход к науке вообще, не принимая во внимание его убежденность в том, что она оказалась бессильной в области, которая имеет для нас глубочайшее значение и превосходит все остальные по важности. 173 Таким образом, мы подошли к одному из пронизывающих всю систему Шопенгауэра вопросов, который, как я попытаюсь объяснить ниже, имел некоторое отношение к его основополагающей концепции воли и ее месту в общей Шопенгауэровой системе. Частные же вопросы, которые Шопенгауэр ставит, рассматривая изъяны научного знания, - это проблемы несколько иного плана, в основном касающиеся проблемы истолкования и интеллигибильности. Границы научного понимания Шопенгауэр начинает с того, что задается вопросом: действительно ли наука представляет нам полное объяснение фактов и событий. Все науки можно, грубо говоря, разделить на две основные группы. Первую группу составляют те, которые он называет морфологическими науками, - "это те науки, которые традиционно называют естествознанием". Такие науки занимаются классификацией и изучением определенных природных явлений, а различия их типов выявляются в результате сбора многочисленных примеров, тщательных наблюдений и сравнения их свойств и характерных форм. Шопенгауэр считает, что ботаника и зоология являются ярким примером этой научной сферы, исследования в которой привели к созданию сложных систем классификаций, в которые можно вместить и расположить в определенном порядке изучаемые явления. Однако "морфологические" науки не дают объяснений, и их следует отличать от тех, которые можно по контрасту назвать "этиологическими" науками и которые пытаются понять явления, а не просто классифицировать их и располагать в определенном порядке. Механика, физика, химия, физиология - все эти науки принадлежат к этиологической группе, и тогда возникает вопрос, каким образом они могут объяснить особенности мира, изучением которого занимаются. 174 В согласии со своими всесторонними исследованиями закона достаточного основания, Шопенгауэр рассматривает научное объяснение как сущностно каузальное. Так, он пишет, "согласно неизменному правилу... одно изменение обуславливает другое, и далее - происходит следующее изменение, ведущее к еще дальнейшим изменениям" (том I), таким образом, происходящие в природе явления предстают перед нами в определенном порядке, при этом открытие закономерностей, управляющих явлениями в мире, доступно нашему восприятию и, по сути, относится к эмпирическому процессу. Такой подход Шопенгауэра к этому вопросу в некоторой степени совпадает с известным методом причинного объяснения, которым пользуются некоторые современные философы. Этот метод заключается в следующем: суть объяснения состоит в соотнесении умозаключений об определенном явлении (которые иногда называют "исходными" или "базовыми") с общепринятыми утверждениями или законами. Многие принимают этот подход, потому что он не требует установления связи между причиной (или причинами) и следствием: эта связь объясняется с точки зрения универсальных корреляций между явлениями de facto, причем эти корреляции проверяются и подтверждаются эмпирическими методами. Тем не менее использование такого метода анализа для интерпретации научных объяснений привело Шопенгауэра к пониманию его несостоятельности. Он пытается доказать, что если предположить, что этот метод доказательства правильный, а научное объяснение сводится лишь к объяснению корреляции доступных наблюдению событий с другими событиями или состояниями, которые возможно обнаружить исключительно опытным путем, то мы будем глубоко разочарованы научными достижениями в различных областях. 175 Несомненно, если нам скажут, что события происходят в определенной последовательности и что существуют универсальные законы, управляющие обстоятельствами и условиями, при которых могут происходить определенные явления, такое знание позволит нам, с одной стороны, сделать большое количество полезных умозаключений и достичь практических целей. Но разве этого достаточно? Не напоминает ли нам это мраморную плиту, на поверхности которой мы можем рассмотреть множество прожилок, но не можем знать их расположения внутри плиты (том I)? Или такую ситуацию с человеком в компании людей, каждый из которых представляет этому человеку людей в компании как своих друзей или родственников, в результате чего человек в итоге останется в замешательстве по поводу того, в каких отношениях на самом деле находятся эти люди между собой или каково их отношение к этой компании? Таким образом, Шопенгауэр делает вывод, что, несмотря на то что наука предоставляет нам достаточно различных явлений в их взаимосвязи, которые мы можем воспринимать с помощью чувственного опыта, сами же эти явления по-прежнему остаются неизвестными нам, выражаясь метафизически, - остаются "незнакомцами": их подлинная сущность и истинное значение скрыты для нашего понимания. В этой связи будет уместно процитировать сравнение, которое приводит Шопенгауэр: "Мы подобны человеку, который ходит вокруг замка в поисках входа в него, при этом лишь изредка бросая взгляд на его стены" (том I). 176 Что можно сказать по поводу такой неудовлетворенности Шопенгауэра? Во-первых, мы можем утверждать, что сложности, связанные с научными объяснениями, о которых говорит Шопенгауэр, используя столь образный язык, частично обусловлены слишком поверхностным взглядом на суть научной интерпретации реальности. Эту интерпретацию нельзя рассматривать с точки зрения возможности разложить ее на отдельные утверждения, которые имеют определенные причинные закономерности. Также мы не можем утверждать, что поиск ученого направлен исключительно на выявление "грубых" связей между наблюдаемыми явлениями. Кто из физиков, химиков или биологов, позвольте спросить, согласится с тем, что цель его исследования состоит исключительно в регистрации определенных корреляций, наблюдаемых на уровне нашего повседневного опыта? Такая точка зрения не учитывает то, что ученый рассматривает свое занятие не просто как описание происходящего в мире, но как поиск разумного объяснения происходящих событий. Более того, такая точка зрения недооценивает ту роль, которую играют в научной деятельности чрезвычайно сложные теории и гипотезы, которые создаются для систематического описания и точного предсказания природных явлений. Шопенгауэр был прав, настаивая на том, что такие научные теории и законы абсолютно необходимы, а их истинность или ошибочность должны доказываться эмпирически и проверяться экспериментально. Если мы и согласимся, что такой подход является главным и обязательным для всех научных исследований, то это ни в коем случае не будет означать, что мы придерживаемся мнения, согласно которому различные науки представляют собой не более чем собрание информации о замеченных закономерностях, относящихся к определенной области науки. Также возможно добавить, что идеи, основанные на общепринятых способах размышления о природных феноменах и методах их разъяснения, которые в дальнейшем ведут к их развитию, зачастую представлены так, что коренным об- 177 разом отличаются от установленных взглядов на познание, что в итоге приводит к развитию исключительно важных гипотез, с помощью которых становится возможно объяснить происходящее в мире и которые возможно применять в сферах научных исследований, различающихся коренным образом. С этой точки зрения заявление о том, что научное знание является лишь систематизацией "здравого смысла", является заблуждением, и поэтому, как только мы поняли ошибочность этой концепции и заменили ее правильным пониманием, то сразу же стало возможным принять требование Шопенгауэра, в соответствии с которым наше понимание мира должно быть "трехмерным", и мы не должны удовлетворяться движением "по плоской поверхности представлений". Теперь, я думаю, есть основание утверждать, что Шопенгауэрово учение о возможности строгого структурирования современных ему теорий в области физики и химии не совсем точно и глубоко и что многие его утверждения относительно такого рода теорий - ошибочны. Но в то же время было бы неверным упрекать его в незнании общего представления теории научного познания того периода. Шопенгауэр был достаточно образованным человекоми обладал обширными, хотя и поверхностными знаниями о том, что происходило в науке, о чем свидетельствуют его многочисленные ссылки на открытия в области электрических явлений, на атомную теорию Дальтона, которая заложила основу для понимания законов химических связей. Далее он признавал важность роли, которую играют высоконаучные теоретические концепции в формировании научных гипотез: он полагал, что сможет объяснить сущность таких концепций, и его объяснение действительно соответствовало его общим взглядам на науку как на средство вы- 178 явления причинного единообразия наблюдаемых феноменов. А с другой стороны, его объяснение должно было четко показать те стороны, которые в конце концов приведут к нашей неудовлетворенности этим объяснением. Далее я считаю уместным рассмотреть этот подход Шопенгауэра более подробно. Для начала следует отметить, что Шопенгауэр был не единственным, кто утверждал, что в конечном счете научное знание относится только к тем предметам и явлениям, которые можно "наблюдать". Как до Шопенгауэра, так и после него выдвигали prima facie аналогичные идеи, утверждая, что научные понятия и способы их репрезентации можно интерпретировать таким образом, что нам нет необходимости задумываться над тем, о чем идет речь, так как можно говорить только о чувственно воспринимаемых фактах и эмпирических закономерностях. Например, уместно вспомнить утверждения, сделанные Беркли в начале XVII века, или позицию авторов, принадлежавших к позитивистской школе XIX века, таких, например, как Огюст Конт или позже австрийский физик и философ науки Эрнст Мах. Так, Беркли, которого всегда занимала проблема того, каким образом термин и утверждения должны быть связаны с определенными "идеями", существующими в нашем разуме, характеризовал так называемые законы природы не иначе, как "правила, по которым происходит природная деятельность", а Мах, в свою очередь, отрицал, что "природа" действует по законам, считая их лишь отдельными примерами или "случаями" и полагая, что сами они являются предметами мысли. Подобным об- 179 разом Мах подвергал сомнению возможность реального существования того, что невозможно "наблюдать", несмотря на то что определенные разделы физической теории выдают за очевидное реально существующее в мире. Когда Шопенгауэр, например, рассматривал атомическую теорию, он описывал атомы просто как "математические модели, которые облегчают мысленное воспроизведение фактов" [1]: поскольку их нельзя "воспринимать чувственным путем", то, следовательно, невозможно принять действительность их существования как догму. 1 Мах Э. Science of Mechanics (Механика в ее развитии). Несомненно, может быть найдена аналогия, которую возможно провести между взглядами Шопенгауэра и только что описанной точкой зрения, принадлежащей традиционным философским учениям. Эти аналогии, можно сказать, покоятся на теории познания и значения, аналогичной той, которую он отстаивал, когда утверждал, что все понятия, включая абстрактные, должны в конце концов поддаваться объяснению, основанному на опыте или доказанному эмпирически. Более того, они предполагают глубоко прагматическое понятие научной истины, и такое же понятие было имплицитно Шопенгауэровой картине научного знания; для него основная функция науки заключалась в ее способности точно предсказывать путь, по которому "неизменно следует природа всякий раз, когда возникают определенные условия". При этом закон природы - всего лишь "un fait generalise", набор ссылок или обобщений некоторого количества определенных событий и условий, при которых они происходили. 180 Шопенгауэр имел в виду, что если рассматривать науку таким образом, то она является всего лишь системой методов, методикой или технологией, которые необходимы для достижения практических целей. Однако действительно ли наука предоставляет нам истинное понимание тех явлений, изучением которых она занимается? Как известно, Шопенгауэр дает на этот вопрос негативный ответ, и может показаться, что здесь его мнение совпадает с мнением Беркли, который считал, что наука не может дать ясного объяснения и обеспечить полное понимание мира. Тем не менее, позиция, занимаемая Шопенгауэром, значительно отличается от той, которую занимал Беркли, но, чтобы понять, чем они отличаются, необходимо обратиться к Шопенгауэровой доктрине "сил природы". Шопенгауэр заявил, что все научные объяснения изначально предполагают взаимодействие разнообразных природных сил, характер которых и их воздействие нельзя познать разумом и объяснить с научной точки зрения. В качестве примеров таких сил он приводит электричество, магнетизм и "химические свойства и качества любого типа" (том I). Такие "силы" нельзя путать с собственно причинами: будет правильнее сказать, что эти силы проявляют себя в определенной каузальной последовательности и в различных причинных связях, происходящих между явлениями, за которыми наблюдают ученые. Итак, рассмотрим простой пример: если кусок железа, обработанный определенным методом, поднести к другому куску железа, то мы заметим, что второй кусок начнет двигаться по направлению к первому - в этом случае мы говорим о явлении магнетизма. Но магнетизм не может рассматриваться как причина того, что произошло; язык "причины и следствия" применим только к данным, которые получены в результате наблюдения за явлениями, например, каким образом был обработан первый кусок металла или как вел себя второй кусок, когда оказался рядом с первым, и т. д. 181 Следовательно, несмотря на то что необходимо учитывать конкретную последовательность, а также и другие бесчисленные виды взаимодействия такого типа, "как, например, магнетические", так как это дает нам возможность понять целый ряд различных явлений, связанных с одним и тем же понятием, объяснять явления таким образом нельзя. Тем не менее, не следует заблуждаться по поводу того, что наши наблюдения в этом случае являются причинным объяснением: думать так означает иметь абсолютно неправильное представление о характере природных явлений, одним из примеров которых является магнетизм. Далее, Беркли, когда говорит о таком понятии, как сила притяжения, и ее роли в физике, также отрицает то, что такую силу можно считать действительной причиной, настаивая на том, что то, что мы рассматриваем, является не более чем "математической гипотезой, а не чем-либо действительно существующим в природе" [1]; это, так сказать, некоторая теория, которая облегча