льного эффекта, как мы это и видим: "Наконец, после немалых затруднений, сильно утомленные, по изрытым дорогам и при дурной погоде, мы достигли цели нашего путешествия". Д-р Ватли, у которого мы заимствовали первое из этих двух распределений, предлагает следующую конструкцию: "Наконец, сильно утомленные, по изрытым дорогам и при дурной погоде, мы достигли, с немалыми затруднениями, цели нашего путешествия". Здесь можно заметить, что введением в фразу слов "мы достигли" несколько ранее уменьшается труд удерживания в памяти стольких частностей, и следующее затем дополнение "с немалыми затруднениями" придается к мысли весьма легко. Еще лучше было бы поставить слова "мы достигли" ранее; особенно, если вместе с тем и обозначения будут распределены сообразно вышеизложенному правилу: что более абстрактные элементы мысли должны предшествовать более конкретным. Посмотрим, что выйдет, если мы сделаем эти изменения: "Наконец, после немалых затруднений и сильно утомленные, мы достигли - по изрытым дорогам - при дурной погоде - цели нашего путешествия". Фраза читается сравнительно легко (по-английски), в прежней же было меньше затруднений от замедления или перемены мысли. Прежде чем оставим эту отрасль нашего предмета, следует еще заметить, что даже при обращении к самым светлым умам прямой слог не годится для сообщения идей сложного или отвлеченного характера. Покуда ум не очень занят, он способен обнять все приготовительные члены фразы и употребить их основательно; но если какие-нибудь тонкости аргументации поглощают внимание, то может случиться, что ум, будучи не в состоянии вести рядом оба процесса, утомится, вследствие чего элементы мысли придут в беспорядок. Обращаясь теперь к рассмотрению фигур речи, мы встречаем тот же общий закон эффекта. В основе всех правил, определяющих выбор и употребление слов, мы находим то же главное требование - сбережение внимания Действительно, фигуры речи потому-то именно и употребляются, что они так хорошо отвечают этому требованию. Укажем для примера на синекдоху. Преимущество, достигаемое иногда заменой целого частью, зависит от более удобного или более яркого представления мысли. Если вместо того, чтобы сказать: "эскадра из десяти кораблей", мы говорим: "эскадра из десяти парусов", то представление группы судов в море рисуется более правильно, так как парус представляет самую видную часть судна, находящегося в движении; сказать "все руки к помпам" лучше, чем: "все люди к помпам", так как это рисует людей при их специальной работе и таким образом усиливает впечатление. "Седые волосы и горе ведут к могиле" - более сильное впечатление от этого выражения происходит от той же причины. В метонимии представляется то же самое. Вера в превосходство разума над грубой силой выражается в более конкретной и, следовательно, более доступной форме, если мы ставим слова: перо и меч вместо соответствующих абстрактных выражений. Сказать: "остерегайся пить" менее сильно, нежели сказать: "остерегайся бутылки" (beware of the bottle), и это главным образом потому, что первая фраза изображает менее специфически картину. Подобие (Simile) употребляется во многих случаях только как украшение; но когда оно увеличивает силу речи, то делается это также путем экономии в напряжении мысли. Вот пример: "Ошибочное предположение, будто бы великие люди и великие дела чаще встречались в древнее время, нежели теперь, должно быть отчасти отнесено к влиянию исторической перспективы. Как в ряду колонн, размещенных на равном расстоянии, наиболее отдаленные от нас кажутся наиболее близкими между собою, так и выдающиеся явления прошедшего кажутся тем более близкими одно другому, чем более они удалены от нас". Для того чтобы передать эту мысль с буквальной точностью, потребовалось бы несколько предложений; сила первых успела бы ослабеть, покуда воображение было бы занято присоединением остальных. С помощью сравнения избегается всякое усилие; картина мгновенно выясняется и производит полное свое действие. Но о месте, на которое должно ставить подобие (Simile) { Собственно говоря, термин "подобие" ("Simile") приложим лишь ко всей фигуре в целости, именно к обеим сравниваемым вещам и выведенному из этого сравнению. Но, ввиду того, что нет специального названия для объяснительного члена в фигуре, нам кажется, нет оснований не употреблять термина "Simile" для этого обозначения. В тексте, в каждом отдельном случае, будет видно, в каком смысле это слово было употреблено.}, надо сказать то же, что было сказано касательно распределения прилагательного и существительного, сказуемого и подлежащего, главного и придаточного предложения и пр. Как определительное должно предшествовать определяемому, так, чтобы достигнуть силы выражения, подобие должно обыкновенно ставиться впереди предмета, к которому относится, хотя есть исключительные случаи, где оно с успехом ставится в конце. Насколько сокращается количество слов с помощью метафоры и насколько сильнее становится от этого впечатление, видно из восклицания Лира: Ingratitude! thou marble-hearted fiend { У Дружинина передано так: "Неблагодарность - демон с черствым сердцем!".}. Оно потеряет часть своего эффекта, если его произнести так: Ingratitude! thou fiend with heart like marble; и произойдет это отчасти от положения подобия и отчасти от потребности в лишних словах. Если сравнение скрыто, сила метафоры, по зависимости от сравнительной краткости ее, делается гораздо рельефнее. Прибегая к аналогии между психическими и физическими явлениями, мы видим. Подобно тому как прошедший через призму луч белого света разлагается и дает цвета радуги, так, пройдя через душу поэта, неокрашенные лучи правды превращаются в ярко окрашенную поэзию. Ясно, что, воспринимая оба комплекса слов, выражающих обе половины сравнения, останавливаясь мыслью на одной части, чтобы истолковать другую, необходимо довольно значительное внимание. Значительная доля внимания сохраняется при выражении сравнений в виде метафоры. Так, например: "Белый свет правды, проходя через многостороннюю душу поэта, преломляется в радужную поэзию". Как много можно выразить немногими словами и какого эффекта можно достигнуть при помощи метафоры - всем известно. Мы приведем один стих из поэмы "A life Drama" I spear'd him with a jest как прекрасный пример содержащегося в данной поэме богатства. В следующем отрывке из "Освобожденного Прометея" Шелли широко воспользовался силой метафоры: Мне казалось, что мы шли через полянку, Когда только что забрезжиласъ серая заря, Бесчисленные густо-белые перистые облака Бродили плотными стадами вдоль гор, Нехотя пасомые ленивым ветром. Это последнее выражение отличается меткостью, с которой поэт подметил главную характеристичную черту картины, и сразу приводит мысль к желаемому представлению. Но метафора может быть с выгодой употреблена только при том условии, чтобы она была проста и могла пониматься по одному намеку. Понятно, что при темноте в ее смысле или в способе ее приложения никакой экономии не может представиться. Поэтому, когда встречается сложное сравнение, надо прибегать к подобию или к одной из посредствующих фигур, каковы аллегория и сложная метафора. Оставляя в стороне все, что можно было бы сказать по поводу гиперболы, олицетворения, апострофа, заключим наши соображения следующим замечанием Общее правило, принятое нами, состоит в том, что при равенстве всех других условий сила всякой формы речи увеличивается в обратном отношении ко времени и умственным усилиям, которых она требует от слушателя. Применения этого общего начала были приведены в нескольких пояснениях; мы показали, что относительное достоинство двух родов выражения какой-либо идеи определяется продолжительностью умственного процесса, необходимого для усвоения идеи при каждом из этих родов выражения. Но мы привели примеры, подтверждающие эти положения только отчасти; мы не привели ни одного, где бы они подтверждались вполне. Подобный пример представил бы нам фразу крайне напыщенную. Но что такое напыщенность, как не слишком сильное выражение для той идеи, которую оно заключает в себе? Все, что можно основательно заключить из этого, это то, что только в весьма редких случаях и исключительно в фигуре восхождения (Climax) должны соблюдаться все условия такого наиболее действительного построения. Переходя к более сложному применению исходной доктрины нашей, должно заметить, что не только в деле построения фраз и употребления фигур речи сбережение умственной энергии слушателя является основанием силы, но что и в выборе и распределении меньших образов, из которых должно построить какую-нибудь пространную мысль, можно проследить то же условие эффекта Выбрать из описываемых чувств, сцен или событий те типические элементы, которые влекут за собой много других, и, таким образом, сказав мало, но внушив многое, сократить описание - вот тайна искусства производить живое впечатление. Отрывок из поэмы Теннисона "Мариана" прекрасно поясняет это: Целый день в дремавшем доме Дверь скрипела не петлях; У окна жужжала муха; мышь В подполье сгнившем то пищала, То озиралася сквозь щель. Отдельные обстоятельства, обозначенные здесь, ведут за собой многие связанные с ними и свойственные им представления. Когда мы одни, скрипучая дверь нам кажется более навязчивой, нежели когда мы заняты беседой с друзьями. Жужжание мухи в окне редко привлекает наше внимание, иначе как когда в доме все тихо. Покуда люди двигаются в доме, мыши обыкновенно молчат, и, только когда восстанавливается совершенная тишина, решаются они выглянуть из своих норок. Таким образом, каждый из упомянутых фактов, предполагая многие другие, вызывает их с большей или меньшей ясностью и напоминает нам чувство печального одиночества, с которым они связаны. Если б все эти факты были подробно описаны, а не просто внушены, внимание было бы так раздроблено, что впечатление грусти было бы очень слабо. Точно так и в других случаях. В выборе сложных идей, равно как и в выборе выражений, должно иметь одну цель: передать наибольшее количество мыслей в наименьшем количестве слов. Этот же принцип может, в иных случаях, быть с успехом проведен еще далее, косвенно внушая какую-нибудь совершенно отдельную мысль в придачу к выражаемой. Так, например, говоря: "Голова хорошего классика так же полна древних мифов, как голова служанки полна историй о привидениях", мы, кроме утверждаемого факта, очевидно, высказываем еще мнение о незначительной ценности классических познаний; и так как это подразумеваемое мнение познается гораздо прежде, нежели его успели бы выразить словами, то от пропуска его приобретается выгода. В других случаях, напротив, большее впечатление достигается путем явного опущения. Значение подразумеваемой, но пропущенной мысли совершенно очевидно. Прекрасный пример имеется в сочинении Герои и героическое в истории. Описывая, как Бернс был предан во власть досужему любопытству аристократии (lion-hunters), людей, которые искали лишь случая повеселиться и приходили, чтобы доставить себе маленькое развлечение, между тем как "жизнь героя разменивалась на их удовольствия", Карлейль приводит следующую параллель: "Рихтер рассказывает, что на острове Суматре существует особая порода жуков-светляков: их насаживают на острие, и они освещают путь в ночную пору. Лица, пользующиеся известным положением, могут путешествовать таким образом при достаточно приятном мерцании света, что не мало веселит их сердца. Великая честь светлякам! Но...". Прежде чем мы рассмотрим, не объясняет ли указанный нами закон эффекта превосходства поэзии над прозой, необходимо обратить внимание на некоторые дополнительные причины силы выражений, причины, о которых мы еще не упоминали. Собственно говоря, это не дополнительные причины, а скорее второстепенные, происходящие от тех, которые мы уже определили. Во-первых, мы можем заметить, что умственное возбуждение быстро порождает употребление тех форм речи, на которые мы указали как на самые эффектные. "Вон его!", "Долой его!" - суть естественные выражения разгневанных граждан при нарушении порядка на митинге. Мореплаватель, описывая ужасную бурю, которой он был свидетелем, может постепенно дойти до выражений: "Веревки крак, и мачта бухнула". Удивление часто выражается фразой: "Виданное ли это дело!". И все эти фразы, нужно заметить, построены по прямому типу. Далее, всякий знает, что люди в раздраженном состоянии склонны к фигурам речи. Негодование простого народа изобилует ими. "Животное", "скотина", "головорез", "висельник" - эти и подобные им метафоры и метафорические эпитеты сразу напоминают уличную ссору. Далее можно заметить, что чрезвычайная краткость есть другая характеристическая черта страстного языка. Фразы обыкновенно не окончены-, частицы пропускаются, и часто о главных словах приходится догадываться по связи. Восхищение не выражается правильным предложением: "это прекрасно!", а одним только восклицанием: "прекрасно!". Если, читая письмо какого-нибудь юриста, человек скажет: "гнусная ракалия!" - значит, он рассержен; выражение же "это гнусная ракалия" предполагает сравнительное хладнокровие. Таким образом, мы видим, что в распределении слов, в частом употреблении фигур и в крайней сжатости выражений естественные изречения возбужденного состояния точно так же подводятся под теоретические условия силы выражения. Отсюда происходит то, что высшие формы речи получают второстепенное усиление путем известной ассоциации. Так как в действительной жизни мы обыкновенно встречали эти формы в связи с живыми умственными впечатлениями; так как мы привыкли встречать их в самых образцовых произведениях, то они сами по себе приобретают известный род силы. Душевные волнения, производимые в разное время сильными мыслями, облеченными в подобные формы, впоследствии возбуждаются отчасти самыми этими формами. Они создают известную степень оживления, вводят в приготовительную сферу, и, когда ожидаемые идеи достигнуты, ум воспринимает их с большей живостью. Постоянное употребление таких способов выражения, которые равно сильны как сами собой, так и путем соотношений, производит тот особенно импрессивный род сочинения, который мы называем поэзией. Поэзия, как мы увидим, усваивает себе обыкновенно те символы мысли, те методы употребления их, которые и инстинктом, и анализом определяются как самые эффектные. Обращаясь еще раз к некоторым образцам ее, приведенным выше, мы увидим, что в них преобладает прямая (или обратная) форма, и притом в такой степени, какая в прозе не допускается. Это различие можно заметить не только в частых повторениях процессов обращения речи, но и в том, что называется силой обращения. В изобильном употреблении фигур мы опять увидим ту же истину. Метафоры, подобия, гиперболы, олицетворения - это краски поэта, которые он волен употреблять почти без ограничений. Мы характеризуем словом "поэтическая" прозу, в которой эти средства языка употребляются сколько-нибудь часто; и осуждаем ее как "слишком цветистую" и "напыщенную" даже тогда, когда фигуры эти употреблены в ней в гораздо меньшем количестве, нежели допускается в стихах. Далее заметим, что относительно краткости - другого из условий силы выражения, требуемых теорией и естественно выполняемых при душевном волнении, - поэтическая фразеология также разнится от обыкновенной. Неправильные периоды встречаются часто, сокращения почти беспрерывны, и многие второстепенные слова, которые считались бы существенными в прозе, в поэзии совсем выпускаются. Таким образом, поэзия производит более сильное впечатление отчасти потому, что следует всем законам эффектной речи, а отчасти потому, что, поступая таким образом, она подражает естественным выражениям возбужденного состояния. Когда предмет воплощения есть идеализированное душевное волнение, орудием процесса становится идеализированное слово волнения души. Подобно тому как музыкальный композитор улавливает звуки, которыми выражаются наши чувства радости и симпатии, горя и отчаяния, и из этих зародышей развивает мелодии, порождающие высшие фазисы этих чувств, так и поэт развивает из типических выражений, которыми люди высказывают страсть и чувство, те избранные формы сочетания слов, в которых лучше всего можно представить сосредоточенную страсть и чувство. Есть одна особенность в поэзии, много способствующая ее эффекту, - особенность, считаемая обыкновенно главной характеристической чертой поэзии; эту черту нам еще остается рассмотреть: мы говорим о рифмическом строении. Как ни невероятно может показаться, но и оно подходит под одно обобщение с остальными. Подобно каждому из них, оно есть идеализация естественного языка волнений, которые, как известно, более или менее размерны, если только волнение не слишком сильно; рифмическое строение точно так же заключает в себе сбережение внимания читателя или слушателя. В особенном тоне и способе, усваиваемом нами при произношении стихотворного языка, можно заметить сродство его с чувством; удовольствие же, доставляемое нам размеренным его движением, должно приписать сравнительной легкости, с какой воспринимаются слова мерно распределенные. Последнее положение едва ли будет принято сразу, но небольшое объяснение докажет его основательность: ибо если, как мы видели, есть затрата умственной энергии в самом слушании произношения слов или в повторении их про себя, как бывает при чтении; - то всякий способ сочетания слов таким образом, чтобы представлялось правильное повторение известных черт, которые ум может предугадать, уменьшит напряжение внимания, требуемое совершенной неправильностью прозы. Подобно тому как тело, получающее ряд различных толчков, должно держать мускулы наготове для того, чтобы встретить самый сильный из них, не зная, когда именно он получится; точно так и ум, воспринимая нераспределенные слоги, должен держать свои способности восприятия в надлежащей бодрости, для того чтобы распознать звуки, наименее легко улавливаемые. И подобно тому, как при повторении толчков в определенном порядке тело может сберечь силы свои, сообразуя сопротивление с толчком; точно так, при рифмическом распределении слогов, ум может сберечь свою энергию, заранее приготовив внимание, потребное для каждого слога. Мысль эта может показаться натянутой, но несколько ближайшее рассмотрение поддержит ее. Что мы действительно пользуемся метрическим языком для того, чтобы сообразовать затрату наших познавательных способностей с силой ожидаемых слогов, - это ясно из того, что плохая версификация неприятно поражает нас. Как, сходя с лестницы и обсчитавшись ступенью, мы чувствуем толчок; так бывает и при неверно поставленном ударении или лишнем слоге. В первом случае мы знаем, что существует ошибка в предварительной приноровке; едва ли можно сомневаться, что то же существует и во втором. Но если мы обыкновенно заранее приноравливаем наши способности восприятия к размеренному движению стиха, то приведенная физическая аналогия доказывает вероятие того, что тут достигается сбережение внимания и что именно поэтому размерный язык, содействующий этому сбережению, становится более эффектным, нежели проза. Если б позволяло место, стоило бы рассмотреть, нельзя ли отчасти приписать той же общей причине и удовольствие, которое доставляют нам рифма и благозвучие. Второй части вопроса, представляющегося нам здесь, мы можем уделить только небольшое место. Подробное исследование законов эффекта, примененных к более обширным сторонам сочинения, повлекло бы нас за пределы, которые мы себе назначили. Но мы можем вкратце указать новый вид общего правила, которое мы проследили, и упомянуть о некоторых из дальнейших его применений. До сих пор мы рассматривали только те причины силы выражения, которые зависят от сбережения умственной энергии; теперь должно взглянуть на те, которые зависят от сбережения умственных ощущений. Как ни сомнительно может показаться это разделение с психологической точки зрения, оно все-таки послужит для указания, хотя и в грубых чертах, остающегося нам поля исследований. Оно напомнит нам, что кроме рассмотрения той меры, в какой способность или группа способностей утруждается в восприятии какой-либо формы слов и в усвоении содержащейся в них идеи, мы должны еще рассмотреть состояние, в котором оставляется эта способность или группа способностей, и влияние, которое это состояние будет иметь на восприятие последующих предложений и образов. Не входя в подробное рассмотрение столь обширного предмета, как упражнение способностей и их воздействие, достаточно будет припомнить здесь, что всякая способность кончается тем, что называется истощением Это обобщение, с которым все знакомы по опыту своего тела и справедливость которого мы, самим устройством обыкновенной речи нашей, признаем относительно ума вообще, - равно справедливо и относительно каждой отдельной умственной силы, начиная с самого простого ощущения и кончая самым сложным чувством. Продержав долго цветок у носа, мы становимся нечувствительны к запаху цветка. Мы говорим о слишком яркой молнии, что она ослепляет нас, это значит, что глаза наши теряют на время способность сознавать свет. Если мы съедим некоторое количество меду, нам кажется, что чай наш без сахара. Выражение "оглушающий рев" предполагает, что люди находят, что очень громкий звук на время лишает их способности слышать слабейшие звуки. Руке, которая в продолжение некоторого времени несла какую-либо значительную тяжесть, кажется, что легкие тела, поднимаемые ею затем, утратили часть своего веса. Эту истину, очевидную в подобных крайних ее проявлениях, можно проследить всюду. Можно показать, что как относительно мыслительных способностей, так и относительно воображения, понимания прекрасного, смешного, великого деятельность изнуряет и что соразмерно усилиям деятельности увеличивается и последующее затем истощение. Точно так же можно и во всей природе проследить закон, что действующие способности постоянно стремятся возвратиться в свое первобытное состояние. Они не только приобретают вновь полную силу после продолжительного отдыха, не только подкрепляются кратковременным прекращением деятельности, но даже и во время деятельности истощение постоянно нейтрализуется. Оба процесса - затраты и пополнения - идут рядом. Отсюда происходит, что при умеренной деятельности каких-либо способностей - например, ощущений всякого человека или мускулов человека сильного - пополнение в такой степени равняется затрате, что уменьшение силы едва заметно, и только когда деятельность становится слишком продолжительной или слишком усиленной, процесс пополнения отстает более или менее от процесса затраты, и мы начинаем замечать истощение. Однако во всех случаях, когда деятельность какой-либо способности произвела затрату, нужно некоторое время для того, чтобы восстановилась полная сила; и это время будет более или менее продолжительно, смотря по тому, как велика была затрата. Имея в виду эти общие истины, мы получим возможность понять известные причины эффекта в сочинении, причины, которые мы сейчас рассмотрим. Так как каждое воспринятое понятие и всякая понятая идея предполагают известную степень затраты нервного вещества и так как сила способностей, производящих эту затрату, временно уменьшается через это, хотя часто не более как на мгновение, - то происходящее через это частое ослабление должно отразиться на последующих актах восприятия и понимания Отсюда мы можем заключить, что живость усвоенных нами образов во многих случаях зависит от порядка, в котором они были представлены, - даже и в тех случаях, когда один порядок столь же удобен для восприятия, как и другой. Есть много фактов, поясняющих это и, в свою очередь, объясняемых этим. Например, фигуры восхождения (Climax) и нисхождения (Anticlimax). Заметный эффект, достигаемый тем, что самый поразительный из целого ряда образов ставится в конец, и слабость выражения - часто смешная слабость - при обратном размещении слов зависят от вышеприведенного общего закона. Непосредственно после того, как мы смотрели на солнце, мы не замечаем огня, между тем как, посмотрев прежде на огонь, а потом на солнце, мы видим и то и другое, - так точно после восприятия какой-нибудь блестящей, глубокой или ужасной мысли мы не замечаем другой, менее блестящей, менее глубокой или менее ужасной; при обратном же порядке мы в состоянии оценить обе. В антитезе мы встречаем ту же общую истину. Сопоставление двух мыслей, противоположных одна другой в какой-нибудь резкой черте, обеспечивает успех впечатления; успех этот достигается тем, что способностям, к которым обращается речь, дается некоторый отдых. Если после ряда обыкновенных образов, вызывающих в умеренной степени чувства почтения, одобрения или красоты, уму вдруг представляют какое-нибудь очень ничтожное, очень гадкое или очень безобразное изображение, то способности, дающей начало чувству почтения, одобрения или красоты (смотря по тому, которое из них затронуто), в таком случае нечего делать, и она стремится к возвращению себе полной силы; непосредственно после этого она лучше, чем прежде, воспримет какой-нибудь обширный, поразительный или прекрасный образ. И наоборот, там, где нужно возбудить идею нелепости путем какой-нибудь крайней ничтожности, там постановление этой ничтожности после чего-нибудь импрессивного значительно увеличит силу идеи, особенно если оборот фразы заставляет ожидать чего-нибудь еще более импрессивного. Хороший пример эффекта, достигаемого тем, что сознанию, еще не успокоившемуся после толчка, данного возбудительной идеей, вдруг представляют идею совершенно незначительную, встречается в одном очерке Бальзака. Герой его пишет охладевшей к нему любовнице следующее письмо: "Сударыня, ваше поведение удивляет меня столько же, сколько и огорчает. Не довольствуясь тем, что пренебрежением своим вы раздираете мне сердце, вы имели еще неделикатность удержать у себя мою зубную щетку, которую средства мои не позволяют мне заменить новой, так как имение мое заложено и перезаложено. Прощайте, слишком прекрасный и слишком неблагодарный друг! Желаю, чтобы мы свиделись в лучшем мире! Карл-Эдуард". Таким образом, мы видим, что эффектные фигуры восхождения, антитезы и нисхождения (Anticlimax) все равно зависят от указанного общего начала. Как ни невероятны могут показаться эти мгновенные изменения в восприимчивости, мы не можем сомневаться в них, если рассмотрим соответственные изменения в восприимчивости ощущений. Мы уверены, что всякий знает, что черное пятно на белом поле кажется еще чернее, а белое пятно на черном поле еще белее. Так как черный и белый цвета в действительности должны быть неизменны, то единственная причина, которой можно приписать это, есть различие в их действии на нас, зависящее от различных состояний наших способностей. Это просто оптическая антитеза. Но распространение общего начала экономии, это дальнейшее условие эффектного сочинения, требующее, чтобы восприимчивость способностей была постоянно сберегаема в надлежащей мере, заключает в себе гораздо более, нежели сколько мы показали. Оно подразумевает не только, что известные распределения и известные сопоставления рода идей лучше других, но и то, что известные способы разделения и представления предмета более действительны, нежели другие, - и все это даже независимо от логической связи идей. Оно показывает, для чего нужно подвигаться от менее интересного к более интересному и почему не только сочинение, взятое как целое, но и каждая из его последовательных частей должны стремиться к постепенному восхождению. В то же самое время оно запрещает нам долго останавливаться на одном роде мыслей и противиться неоднократному повторению одного и того же эффекта. Оно подстерегает нас от ошибки, в которую впали Поп в своих поэмах и Бэкон в своих Опытах, ошибки, состоящей в постоянном употреблении усиленных форм выражения; оно показывает, наконец, что как самое удобное положение тела со временем становится тягостным и охотно меняется на другое, менее удобное, так и фразы, конструкция которых наиболее совершенна, скоро утомляют внимание, и употребление фраз низшего достоинства кажется облегчением. Далее, мы можем вывести заключение, что следует избегать не только постоянного сочетания слов в одном и том же 'порядке, как бы хорош он ни был, или употреблять фигуры и пояснения одним и тем же способом, как бы выразителен он ни был, но что должно избегать вообще всякого сколько-нибудь постоянного однообразия даже в соблюдении более обширных условий эффекта. Не следует проводить возрастание интереса в каждом из отделов нашего предмета; не всегда должно соблюдать постоянное восхождение. Мы видели, что в отдельных предложениях редко допускается соблюдение всех условий силы; так же точно и в более пространных отделах сочинения мы не должны безусловно соображаться с вышеприведенным законом. Частные эффекты должно подчинять эффекту целого. Каждый гениальный писатель естественно стремится к тому роду сочинений, на который закон эффекта указывает как на совершеннейший. Как мы нашли, что те способы выражения, которые по теории признаются лучшими, суть вместе и те, которые употребляются высокими умами обыкновенно, а посредственными умами - когда их возвышает душевное волнение; точно также мы найдем, что идеальная форма поэмы, этюда или вымысла есть та, которая самопроизвольно развивается в идеальном писателе. Писатель, в котором сила выражения вполне соответствует состоянию чувства, будет бессознательно употреблять то разнообразие в способе представления своих мыслей, которое требуется искусством. Постоянное употребление одного рода фразеологии предполагает неразвитость языка. Иметь свой собственный особенный слог означает бедность речи. Если мы вспомним, что в далеком прошлом люди имели только имена существительные и глаголы для передачи своих мыслей и что с тех пор до настоящего времени постоянно шло приращение орудий мысли и, следовательно, возникала все большая сложность и разнообразие их сочетаний, то мы можем заключить из этого, что употребление нами фраз почти равняется употреблению первобытным человеком его слов и что дальнейший ход процесса, совершающегося доныне, должен произвести увеличение разнородности в наших способах выражения. Подобно тому как в изящной личности игра физиономии, звуки голоса и его ритм изменяются в гармонии с каждой выражаемой мыслью; так и у человека, обладающего вполне развитой силой речи, форма, в которую он выливает каждое сочетание слов, точно так же меняется вместе с чувством и приспособляется к нему. Что человек, в совершенстве одаренный природой, должен бессознательно писать всяким стилем, это мы можем заключить, рассматривая происхождение различных стилей. Отчего Джонсон напыщен, а Гольдсмит прост? Отчего один автор отрывочен, другой плавен, третий сжат? Очевидно, что в каждом частном случае обычный способ выражения зависит от обычного настроения. Преобладающие чувства постоянным упражнением приучили ум к известным представлениям. Но между тем как продолжительным, хотя и бессознательным, упражнением он достиг того, что с силой передает эти представления, он остается по недостатку упражнения неспособным к передаче других, так что, когда возбуждаются эти более слабые чувства, в обычных словесных формах происходят только легкие изменения. Но пусть сила речи вполне разовьется, пусть способность рассудка выражать душевные волнения достигнет совершенства; тогда неподвижность стиля исчезает. Совершенный писатель будет то ритмичен, то отрывист; здесь язык его будет прост, там цветист; иногда выражения его будут уравновешенны, иногда несимметричны; в ином месте явится большая монотонность, а там опять значительное разнообразие. Так как его способ выражения естественно будет отвечать состоянию его чувства, то из-под его пера выйдет произведение, изменяющееся сообразно видоизменениям его предмета. Таким образом, он будет без всякого усилия сообразовываться с тем, что, как мы видели, составляет законы эффекта. И между тем, как произведение его представит читателю разнообразие, необходимое для предотвращения постоянного упражнения одних и тех же способностей, оно в то же время будет соответствовать всем высокоорганизованным произведениям как человека, так и природы: это будет не ряд одинаковых частей, просто сопоставленных одна возле другой, а стройное целое, составленное из различных частей, находящихся во взаимной зависимости. Дополнение. По поводу сделанного нами заключения о предпочтительности употребления слов староанглийского происхождения перед словами, происшедшими от латинского и греческого языков, ввиду сравнительной краткости первых и благодаря приобретенному ими более определенному смыслу, вследствие частого употребления, необходимо сделать здесь же две оговорки. В немногих случаях слова, происшедшие от англосаксонского корня и соответствующие словам, происшедшим прямым или косвенным путем от латинского языка, хотя, по-видимому, и однозначны, но в действительности не всегда имеют то же значение; так слово латинского происхождения, обладая каким-либо побочным смыслом, может сделаться в некоторых случаях гораздо более выразительным. Например, у нас нет слова родного происхождения, которое могло бы с успехом заменить слово "grand". Слова "big" или "great", не передающие чего-либо иного, кроме известного превосходства в отношении величины или количества, не могут его заменить. Эти слова не могут передать того количественного превосходства, которое связано с понятием величия (grandeur), усвоенное нашим языком "grand" образовалось из слова "great" путем обычного употребления этого слова в тех случаях, когда величина (greatness) имеет превосходство в эстетическом отношении. В этом случае слово латинского происхождения лучше, нежели ближайшее равнозначащее слово происхождения родного, потому что от употребления оно приобрело особое специальное значение. И здесь также мы должны указать на то обстоятельство, что большая краткость слова не придает ему неизменно большей силы. Там, где слово, вместо того чтобы передавать какую-либо подчиненную часть мысли, передает главную часть ее, на которой желательно остановить на некоторое время внимание, более длинное слово часто лучше короткого. Так, можно согласиться с тем, что фраза "It is grand!" (Он велик!) менее сильна, нежели "It is magnificent" (Он великолепен!). Кроме того, обстоятельства, что длина слова дает возможность большей остановки на главнейшей части мысли, другое заключается в том, что большая длина слова, разделенного на слоги, дает возможность соблюсти размер, соответствующий эффекту, вызванному выражаемым предметом. При помощи повышения голоса на слоге "nif" и произношения этого слога не только более высоким тоном, но и с большим ударением, нежели предшествующие или последующие слоги, мы выражаем наше чувство восхищения от изображаемого предмета. Чувство, выраженное таким образом, симпатически передается другим. Можно еще прибавить, что в тех случаях, когда желают выразить что-либо величественное, предпочтительно слово "magnificent", но если в фразе должно быть выражено не самое понятие о величественном, а нечто подобное тому, тогда слово "grand" гораздо более подходит к цели. Другая оговорка, о которой упоминалось выше, относится к предпочтению слов, происшедших от латинского и греческого языков, в тех случаях, когда предстоит необходимость выразить более или менее абстрактные идеию Во многих случаях нежелательно употреблять слова с конкретным значением; именно такие слова, которые слишком живо вызывают представления о специальных предметах или действиях и таким образом задерживают возможность образования представления, не о частном действии или предмете, а об общем законе, касающемся сих предметов или действий. Так, например, выражение "the coliigation of facts" { "сцепление фактов".} для философских целей лучше, нежели выражение "the tying together of facts" {"соединение вместе фактов".}. Последнее выражение не может быть употреблено без предположения мысли о каком-то пучке материальных предметов, связанных какой-нибудь веревкой, - мысли, которая постольку, поскольку в ней участвуют материальные элементы, не отвечает желаемому представлению. Однако действительно, слово "colligation", несмотря на свое происхождение, выражает подходящую мысль, и как бы мысль ни возникла неожиданно, слово это стоит лишь на пути абстрактного мышления, к которому и должно только прибегнуть в данном случае внимание. IX ПОЛЬЗА И КРАСОТА Эмерсон в одном из своих опытов замечает, что то, что природа в одно время производит для пользы, она обращает впоследствии в предмет украшения, и в доказательство этого положения приводит устройство морской раковины, у которой части, служащие одно время вместо рта, в дальнейшем периоде ее развития остаются позади и принимают форму красивых бугорков и рубчиков. Оставляя здесь без внимания телеологию, которая здесь и не уместна, мне часто приходила мысль, что то же самое замечание может быть распространено и на развитие человечества. Здесь также предмет пользы одной эпохи становится предметом украшения для последующей. В области учреждений, верований, обычаев и предрассудков мы точно так же можем указать на это развитие прекрасного из того, что прежде составляло исключительно предмет пользы. Прежде всего нам, естественно, представляется контраст между ощущением, с которым мы смотрим на необработанные участки земли, и ощущением, с которым смотрел на них дикарь Если кто-нибудь, гуляя по Hampstead Heath, обратит внимание на то, как резко бросается в глаза живописность этой пустоши, вследствие контраста с окружающими ее обработанными полями и с множеством домов, расположенных в отдалении, то он легко представит себе, что, если б это беспорядочное, покрытое бурьяном пространство тянулось до линии горизонта, оно скорее показалось бы печальным и прозаичным, нежели приятным; он поймет, что подобная местность вовсе не представляла никакой красоты для первобытного человека. Для него она просто была жилищем диких животных и почвой, из которой он мог добывать себе корни. То, что для нас сделалось местом отдыха и наслаждения, местом послеобеденных прогулок и собирания цветов, было для него местом труда и добывания пищи, которое, вероятно, пробуждало в уме его только одно понятие о пользе. Развалины замков представляют очевидный пример этого превращения полезного в прекрасное. Для феодальных баронов и их ленников безопасность была главной, если не единственной, целью, которую они имели в виду при выборе местоположения и стиля замков. Они, вероятно, столько же заботились о красоте построек, сколько заботятся о ней строители дешевых каменных домов в наших новейших городах. А между тем то, что прежде воздвигнуто было для защиты и безопасности и имело важное значение в общественной экономии, приняло теперь характер простого украшения. Замки эти служат теперь декорациями для пикников; изображения их украшают наши гостиные, и каждый из них снабжает окружающую местность легендами для святочных рассказов. Следуя этим путем размышлений, мы находим, что не только вещественные остатки отживших обществ делаются украшением наших пейзажей, но и описания костюмов, нравов и общего домашнего строя древности служат украшением нашей литературы. Тирания была тяжелой и гнетущей действительностью для рабов, страдавших от нее; вооруженные раздоры были весьма реальным делом жизни и смерти для тех, кто участвовал в них; палисады, рвы и караулы наводили скуку на рыцарей, которых они защищали; заточения, пытки и средства спасения от всего этого представляли суровую и вполне прозаическую действительность для тех, кто подвергался им; а нам все это послужило материалом для романтических повестей, материалом, который, будучи вплетен в Ивангое и Мармиону, служит усладой в часы досуга и становится поэтическим вследствие контраста с нашей повседневной жизнью. Совершенно то же бывает и с отжившими верованиями. Глыбы камня, которые, как храм, в руках жрецов (друидов) имели некогда правительственное значение, стали в настоящее время служить предметом антикварных поисков; а сами жрецы сделались героями опер. Изваяния греков, которые за красоту свою сохраняются в наших художественных галереях и снимки с которых служат украшением общественных мест и входов в наши залы, некогда считались за божества, требовавшие повиновения; подобную же роль играли некогда и те чудовищные идолы, которые теперь забавляют посетителей наших музеев. Подобная же перемена значения замечается и в отношении более мелких суеверий. Волшебство, которое в прошедшие времена было предметом глубокого верования и имело влияние на народную нравственность, сделалось впоследствии материалом для украшений Сна в летнюю ночь, Бури, Волшебной королевы и множества других мелких рассказов и поэм; оно даже и до сих пор представляет сюжеты для детских сказок, балетов и завязка в комических сочинениях Планше (Planche). Подземные духи, гении и чудовища не страшат уже нас и сделались предметом остроумных гравюр в иллюстрированном издании Арабских ночей. Между тем повести о привидениях и рассказы о волшебстве и чародействе, забавляя детей в часы досуга, в то же время дают повод к шуточным намекам, оживляющим наш разговор за чайным столом. Даже наша серьезная литература и наши парламентские речи нередко пользуются украшениями, взятыми из подобных источников. Чтобы избегнуть монотонности при изложении какой-нибудь серьезной аргументации, часто приводится в параллель греческий миф Профессор прерывает мертвенное однообразие своей практической речи объяснениями, взятыми из древних обычаев, происшествий или верований. Подобные же метафоры придают блеск политическим рассуждениям и передовым статьям Times'a. Мне кажется, что внимательное исследование показало бы, что мы обращаем в предметы украшений/большей частью те явления прошедшего, которые наиболее замечательны. Бюсты великих людей, стоящие в наших библиотеках, и их гробницы - в наших церквах; предметы, некогда бывшие полезными, а теперь сделавшиеся геральдическим символом; монахи, монахини и монастыри украшающие известного рода рассказы, средневековые воины, вылитые из бронзы и украшающие наши гостиные; золотой Аполлон на столовых часах; повествования, служащие завязкой для наших великих драм, и происшествия, дающие сюжеты для исторической живописи, - эти и еще другие примеры превращения полезного в прекрасное так многочисленны, если только поискать их, что положительно убеждают нас, что почти каждый в каком-либо отношении замечательный продукт прошедшего принимал декоративный характер. При разговоре здесь об исторической живописи мне пришло в голову, что из этих соображений можно сделать некоторый вывод относительно выбора сюжетов в этом искусстве. В последние годы часто порицали наших исторических живописцев за то, что они выбирали свои сюжеты из истории прошедших времен; говорили, что они положили бы начало оригинальной и жизненной школе, если бы передавали на холсте жизнь, дела и стремления своего времени. Но если предыдущие факты имеют какое-нибудь значение, то едва ли это порицание справедливо Если процесс вещей действительно таков, что то, что имело некоторое практическое значение в обществе в течение одной эпохи, становится предметом украшения в последующей, - можно до известной степени верно заключить, что то, что имеет какое-нибудь практическое значение в настоящее время или имело такое значение в очень недавнее время, не может получить характера украшения и, следовательно, не будет приложимо к целям искусства. Это заключение окажется еще основательнее, если мы рассмотрим самое свойство процесса, по которому полезное превращается в украшающее. Существенное предварительное условие всякой красоты есть контраст. Для того чтобы получить художественный эффект, свет должен быть располагаем рядом с тенью, яркие цвета - с мрачными, выпуклые поверхности - с плоскими. Громкие переходы в музыке должны сменяться и разнообразиться тихими, а хоровые пьесы - соло; богатые звуки не должны быть постоянно повторяемы. В драме мы требуем разнообразия в характерах, положениях, чувствах и стиле. В прозаическом сочинении красноречивое место должно иметь сравнительно простую обстановку; в поэмах достигается значительный эффект изменением характера стихосложения. Мне кажется, что этот общий принцип объяснит, почему полезное прошлого превращается в прекрасное настоящего. Только по причине своего контраста с нашим настоящим образом жизни кажется нам интересным и романтическим образ жизни прошедшего. Точно так же и пикник, который на минуту возвращает нас к первобытному состоянию, получает для нас нечто поэтическое, чего он не имел бы, если б обстановка его была обыкновенным делом; таким образом, все древнее становится интересным по относительной новизне своей для нас. По мере того как вместе с развитием общества мы постепенно удаляемся от привычек, нравов, домашнего строя жизни и всех материальных и умственных продуктов прошедшего века и по мере того как удаление наше возрастает, - все это начинает постепенно принимать для нас поэтический характер и получать значение украшения. Поэтому вещи, происшествия, близкие к нам, влекущие за собой сцепление идей, которые не представляют значительного контраста с нашими ежедневными представлениями, являются относительно невыгодным сюжетом для искусства. X ИСТОЧНИКИ АРХИТЕКТУРНЫХ ТИПОВ Недавно, гуляя по галерее Old Water-Colour Society, я был поражен несообразностью, происходящей от сопоставления стройной архитектуры с нестройным видом. В одной картине, где художник ввел вполне симметрическое здание греческого стиля в гористый и несколько дикий ландшафт, неприятное впечатление было особенно резко. "Как неживописно", - сказала проходившая дама своей подруге, - и показала этим, что не я один был такого мнения. Однако эта фраза заставила меня задуматься. Почему неживописно? Слово "живописное" означает подобие живописи, подобие того, что люди выбирают для передачи в картинах. Почему же в таком случае это изображение не могло быть приличным для картины? При размышлении об этом предмете мне казалось, что художник погрешил против того единства, которое составляет существенный характер хорошей картины. Когда прочие составные части ландшафта имеют нестройный вид, то сопоставленное художественное строение также должно иметь нестройный вид, дабы могло являться частью ландшафта. И здание это, и окружающие предметы должны быть проникнуты одним общим характером; в противном случае здание и местность, среди которой оно находится, становятся не одной вещью, а двумя, и мы говорим, что оно стоит не на месте. Или, говоря психологическим языком, ассоциация идей, вызванных зданием с его флигелями, окнами, колоннами и всеми симметрично расположенными частями, громадно разнится от представлений, вызванных совершенно нестройным ландшафтом; и одни представления стремятся изгладить другие. Продолжение этого рассуждения навело меня на различные факты, поясняющие это явление. Я припоминал, что замок, который в главных чертах своих менее строен, нежели другие роды зданий, наиболее нравится нам среди утесов и пропастей; между тем как замок, расположенный на равнине, кажется нам несообразностью. Частью стройные, а частью нестройные формы наших старых ферм и готических дворцов и аббатств представляются в полной гармонии с лесистой страной. В городах же мы отдаем предпочтение симметричной архитектуре; там она не производит в нас никакого ощущения несообразности, потому что все окружающие предметы - люди, лошади, экипажи - также симметричны. Здесь у меня снова мелькнула мысль, которая уже часто приходила в голову, именно: что существует некоторая связь между отдельными родами архитектуры и отдельными классами предметов природы. Постройки в греческом и римском стилях, по высокой степени своей симметрии, кажутся как бы заимствовавшими свой тип из животной жизни. В готических отчасти нестройных зданиях идеи, заимствованные из растительного мира, кажутся преобладающими. А совершенно нестройные здания, как замки, могут быть рассматриваемы как имеющие в основании своем формы неорганического мира. Как бы фантастично ни показалось на первый раз такое воззрение, оно находит себе поддержку в многочисленных фактах. Связь между симметрической архитектурой и животными формами может быть выведена из того рода симметрии, которого мы требуем и который удовлетворяет нас в правильных постройках. Так, в храме греческого стиля мы требуем, чтобы передний фасад был симметричен сам по себе и чтобы боковые фасады были одинаковы; но мы не ищем однообразия между боковыми фасадами и передними или между передним и задним фасадами. Тождественность этой симметрии с симметрией, которую мы встречаем в животных, очевидна. Кроме того, отчего строение, имеющее претензию на симметричность, не нравится нам, если оно не вполне симметрично? Ответ будет, вероятно, тот, что мы видим несовершенное выполнение идеи начертателя и что поэтому оскорбляется наша любовь к законченности. Но в таком случае следует спросить: каким образом мы знаем, что план архитектора задуман был симметрично? Откуда получается это понятие о симметрии, которое мы имеем и которое мы ему приписываем? Если мы не хотим возвратиться к древнему учению о врожденных идеях, мы должны допустить, что идея о двусторонней симметрии явилась извне; а допустить это, значит допустить, что она заимствована от высших животных. Что есть некоторая родственная связь между готической архитектурой и растительными формами - это общепринятое положение. Нередко замеченная аналогия между средней сводчатой частью здания и аллеей дерев с переплетающимися ветвями показывает, что этот факт уже заставлял обращать на себя внимание людей. Впрочем, родство видно тут не в одной только этой аналогии. Оно еще лучше видно в существенной характеристической черте готического стиля, именно в том, что называется возвышенным стремлением. Преобладание вертикальных линий, которое так резко обличает готический от других стилей, составляет самую резкую особенность дерев при сравнении их с животными или скалами. Возвышенная готическая башня, с ее продолговатыми отверстиями и группами тонких шпилей, идущих от основания к вершине, внушает смутное представление о росте. Касательно принимаемой здесь связи между неорганическими формами и совершенно неправильными стилями строения, свойственными замкам, мы имеем, кажется, некоторое подтверждение в том, что неправильное здание тем более нам нравится, чем оно более неправильно. Для объяснения этого факта я не вижу иного пути, кроме предположения, что, чем сильнее бывает неправильность в постройках, тем резче они напоминают нам типы неорганических форм и тем живее возбуждают в нас приятные представления о суровых и романтических видах, связанных с этими формами. Дальнейшее доказательство этой связи между различными стилями архитектуры и различными классами предметов природы является в характере украшений, который представляет каждый из стилей. Общественные здания Греции, основные характеристические черты которых состоят в двусторонней симметрии, замечаемой в высших животных, имеют фронтоны и карнизы, покрытые изваяниями людей и животных. Египетские храмы и ассирийские дворцы, также симметричные в общем плане, представляют подобные же украшения на своих стенах и воротах. С другой стороны, в готической архитектуре вместе с многочисленными рядами колонн наподобие аллеи мы видим многочисленные и богатые украшения, имеющие форму древесных листьев. А в старых замках, по виду своему сходных с совершенно неправильными очертаниями неорганических форм, мы не встречаем украшений ни из животного, ни из растительного мира. Голые, подобные скалам, стены усеяны зубцами, состоящими почти из простых обрубков, напоминающих нам выступы на краю обрывистого утеса. Но может быть, самый важный в этом отношении факт представляет гармония, которая замечается между каждым из архитектурных типов и свойственной ему обстановкой. Чем же может быть объяснена эта гармония, если не тем, что преобладающий характер окружающих вещей определял некоторым образом характер построек? Что такая гармония существует, это очевидно. Так, например, в Египте, Ассирии, Греции и Риме появлению симметрических строений, которые дошли до нас, предшествовала городская жизнь. А городская жизнь, как уже было замечено, имеет ту особенность, что большая часть ее наиболее обыкновенных предметов симметрична. Мы инстинктивно чувствуем естественность такой связи. Стройный дом, с его центральными воротами и равным числом окон, расположенных с правой и левой стороны, встречаясь среди полей, поражает нас своей несообразностью с деревенским видом и кажется перенесенным из городской улицы; точно так же при виде оштукатуренных дач с фальшивыми окнами, тщательно подделанными под действительные, нам тотчас же приходит на ум пригородная резиденция удалившегося от дел торговца. В местных стилях той или другой страны мы не только находим общую неправильность, характеризующую окружающие предметы, но замечаем даже некоторую связь между каждым родом неправильности стиля и местной обстановкой. Мы видим, что разбросанные массы скал, среди которых обыкновенно помещались замки, отразились в суровых неорганизованных формах замков. В аббатствах и тому подобных строениях, которые обыкновенно расположены в сравнительно защищенных местностях, мы не встречаем таких резких расчленений масс и линий, и нагота, свойственная крепостям, заменяется украшениями, напоминающими соседние леса. Между швейцарским домиком и швейцарским видом замечается очевидное родство. Угловатая крыша такого домика, столь высокая и столь непропорционально широкая сравнительно с другими крышами, напоминает соседнюю горную вершину; а широкие нависшие края крыши имеют форму и наклонение нижних ветвей ели. В зданиях Востока замечается очевидная связь между однообразием плоских крыш, там и сям нарушаемым минаретами, и окружающими эти здания равнинами с неправильно рассеянными пальмовыми деревьями. В любом из таких видов вас поражает преобладание горизонтальных линий и их гармония с обширным протяжением ландшафта. Нельзя ожидать, чтобы указанная здесь соответственность имела место во всех случаях. Пирамиды, например, кажется, не подходят под это обобщение. Повторенные горизонтальные линии их действительно соответствуют плоскости окружающих их пустынь; общие же их очертания, кажется, не имеют никакой близкой аналогии. Но мы должны иметь в виду, что переселявшиеся расы, перенося с собой свои архитектурные системы, естественно, должны были строить здания, не имевшие никакого соотношения с новыми местностями; поэтому не всегда можно отличить стили, которые сродни известной стране, от тех, которые перенесены в нее, - и можно заранее уже предвидеть многочисленные аномалии. Общая идея, поясненная выше, может быть отчасти ложно истолкована. Некоторые читатели могут понять ее в том смысле, что люди намеренно придавали своим постройкам главные характеристические черты окружающей местности. Но я вовсе не хотел сказать этого. Я не предполагаю, чтобы люди делали это в прошедшие времена более, нежели делают это теперь. Гипотеза состоит в том, что в выборе искусственных форм люди бессознательно подвергались влиянию тех форм, которые их окружали. Что симметрические здания с плоскими крышами получили свое начало на Востоке, между пастушескими племенами, окруженными стадами и обширными равнинами, - это заставляет предполагать, что строители зданий находились под влиянием горизонтальных и симметрических форм, к которым они привыкли. А гармония, которую мы встретили в других случаях между архитектурными стилями известных местностей и самими местностями, заставляет предполагать общее действие подобных влияний. И действительно, рассматривая предмет психологически, я не вижу, каким бы образом могло быть дело иначе. Так как все наши понятия должны слагаться из образов и частей образов, воспринятых чувствами, так как у человека не может возникнуть ни одного изображения, элементы которого не представились бы его уму извне, и так как его воображение естественнее всего стремится в одном направлении с наиболее обычными его восприятиями, - то почти необходимо следует, что характер, преобладающий в этих обычных восприятиях, должен отразиться и на изображениях, создаваемых человеком. XI ГРАЦИОЗНОСТЬ Мы не приписываем грациозности ломовым лошадям, черепахам и гиппопотамам, в которых способности движения несовершенно развиты; но мы приписываем ее борзым собакам, диким козам, скаковым лошадям - всем животным, у которых двигательные органы сильно развиты. В чем же состоит, после этого, отличительная особенность строения и действия, которой мы даем название грации? Однажды вечером, наблюдая за танцовщицей и внутренне порицая ее tours de forse, как неловкость, которую следовало бы ошикать, если б не было людей, аплодирующих по рутине, я заметил, что истинно грациозные движения этой танцовщицы были именно те движения, которые совершались с сравнительно небольшим усилием. Припоминая различные подтверждающие эту мысль факты, я пришел к заключению, что грация, по отношению к движению, означает движение, которое производится с экономией мышечной силы; грация, по отношению к животным формам, означает формы, способные к этой экономии; грация, по отношению к позам, означает такие позы, которые могут быть поддерживаемы с соблюдением этой экономии, и грация, по отношению к неодушевленным предметам, означает такие предметы, которые представляют некоторую аналогию с этими положениями и формами. Что это обобщение если не вполне верно, то содержит, по крайней мере, значительную долю истины, - это, по моему мнению, станет очевидным, когда рассмотрим, до какой степени мы привыкли сочетать слова легкий и грациозный, и вспомним некоторые из фактов, на которых основано это сочетание. Положение солдата, вытягивающегося при команде "смирно", более удалено от грациозности, нежели то свободное положение его, которое он принимает при команде "вольно". Неловкий посетитель, робко сидящий на кончике стула, и вполне владеющий собой хозяин дома, которого члены и тело располагаются совершенно удобно, представляют одинаковый контраст как в усилии, так и в грациозности. Во время стояния мы обыкновенно сберегаем силу, опирая тяжесть нашего тела главным образом на одну ногу, которую мы для этой цели выпрямляем подобно столбу, между тем как другая остается совершенно свободной; мы при этом несколько склоняем голову на сторону. Обоим этим положениям подражают в скульптуре, как элементам грации. Переходя от положений тела к движениям, нам не трудно будет заметить, что между последними существует та же самая связь. Никто не считает за грациозную походку, которая неправильна, сопровождается подпрыгиванием и в которой так явно заметна трата силы; никто не видит красоты в переваливающейся походке тучного человека или в дрожащей поступи инвалида, так как в обоих случаях видно усилие. Но мы любуемся походкой, которая умеренно скора, совершенно ритмична, не сопровождается насильственным маханием рук и производит на нас такое впечатление, как будто бы в ней вовсе не было сознательного движения и как будто бы, в то же самое время, на нее не расходовалось никакой силы. Главная трудность танцев, состоящая в приличном расположении рук, достаточно подтверждает ту же самую истину. Люди, не преодолевшие эту трудность, производят на зрителя такое впечатление, как будто бы руки им в тягость, потому что они держатся робко в каком-то нерешительном положении и с очевидной тратой силы; они удерживаются от раскачивания в том направлении, в каком им естественно следовало бы раскачиваться; или, вместо того чтобы способствовать поддержанию равновесия, держатся так, что подвергают опасности утратить его. Хороший же танцор дает нам чувствовать, что руки не только нимало не беспокоят его, а, напротив, оказываются весьма полезными. Каждое движение их, вытекая естественно из предыдущего движения тела, доставляет некоторое удобство. Мы замечаем, что они облегчают общее движение, вместо того чтобы затруднять его, или, другими словами, что достигается экономия усилия. Тот, кто желает лучше выяснить себе этот факт, легко может сделать это, изучая движение рук во время ходьбы. Пусть он прижмет свои руки к обеим сторонам туловища и держит их в этом положении во время несколько быстрой ходьбы. Он непременно должен будет производить движение плечами взад и вперед, отличающееся вертлявым, неграциозным характером. Пройдя некоторое пространство в таком положении, он найдет, что движение совершается не только неграциозно, но и утомительно, после этого пусть он предоставит своим рукам качаться как обыкновенно. Повертывание плечами прекращается; тело начинает ровно двигаться вперед; является ощущение сравнительной легкости. Анализируя этот факт, он заметит, что движение каждой руки назад происходит одновременно с движением соответствующей ноги вперед; и если он обратит внимание на свои мышечные ощущения, то найдет (что - если он математик - он признает за следствие закона, по которому действие и противодействие равны и противоположны), что это качание руки назад есть противовес движению ноги вперед и что легче производить этот противовес движением руки, нежели искривлением стана, которое иначе оказалось бы необходимым { Параллельный факт, еще более выясняющий этот предмет, представляет всякий паровоз. Рассматривая движущееся колесо, мы найдем, что кулаку, к которому прикрепляется шатун, соответствует металлическая масса на противоположной стороне колеса и на равном расстоянии от центра; или если машина будет иметь внутренние цилиндры, тогда, смотря между спицами движущего колеса, мы увидим, что против каждого кулака лежит железный блок, равный с ним по величине, но расположенный от оси в обратном направлении. Очевидно, каждый кулак и его противовесы, будучи помещены на противоположных сторонах центра движения, движутся в противоположных направлениях относительно вала, и таким образом одни нейтрализуют возмущающие действия других и обусловливают совершенно плавное вращение. То же самое отношение, какое существует между движениями противовеса и шатуна, существует между движениями рук и ног при ходьбе; и в первое время после устройства железных дорог, когда еще эти контрбалансирующие тяжести не были в употреблении, движущиеся колеса были подвержены сильным сотрясениям, весьма аналогичным с теми сотрясениями плеч, которые появляются, когда мы быстро идем, не двигая руками.}. При таком понятии о действии рук в ходьбе нам становится ясным, что грациозное употребление их в танцах есть простое усложнение того же самого факта, что хороший танцор имеет столь острое мышечное чувство, что мгновенно понимает, в каком направлении нужно двинуть руки, чтобы тотчас же представить противовес какому бы то ни было движению тела и ног. Связь между грациозностью и экономией силы будет в высшей степени понятна для тех, кто катается на коньках. Они припомнят, что все первоначальные попытки, и в особенности первые боязливые опыты в принятии фигуры, которую должен иметь катающийся на коньках, одинаково неловки и утомительны и что приобретение ловкости составляет в то же время и приобретение легкости. Когда приобретается достаточная смелость и надлежащая способность заправлять ногами, сгорбление туловища и неестественные движения рук, которые прежде нужны были для поддержания равновесия, становятся лишними, тело делается способным без контроля следовать данному ему толчку, а руки - качаться как угодно; и ясно чувствуется, что грациозный способ выполнения какого бы то ни было поворота есть тот, который стоит меньших усилий. Зрители всегда заметят этот факт, если обратят на него внимание. Рассмотрение процесса катания на коньках внушает предположение, что грациозное движение должно быть определено как движение по кривым линиям. Прямые движения и движения по ломаным линиям (зигзагообразные), без сомнения, исключаются из этого понятия. Внезапные остановки и неправильности, выражающиеся угловатыми движениями, составляют противоположности грациозного движения, так как главный элемент грации есть непрерывность, плавность. Однако оказывается, что это только другая точка воззрения на ту же самую истину и что движение по кривым линиям есть экономическое движение. Предположим, что член должен принять некоторый ряд определенных положений: если он будет двигаться по прямой линии к первому из этих положений, он должен вдруг остановиться и потом снова двигаться в другом направлении, также прямом, и так далее; очевидно, что при каждой остановке предварительно сообщенная члену скорость должна быть уничтожена некоторой тратой силы и что ему снова должна быть сообщена скорость при помощи новой траты силы; между тем если член не будет останавливаться в первом положении, движение будет продолжаться и сторонняя сила будет заставлять его склоняться ко второму положению, то по необходимости будет происходить криволинейное движение, и пользование первоначальной скоростью будет сберегать силу. Если мы допустим справедливость этих выводов относительно грациозного движения, то, по моему мнению, нельзя сомневаться, что грациозная форма есть такого рода форма, которая представляет нам вместе с малым усилием, нужным для поддержания, и малое усилие, нужное для движения. Иначе являлась бы несообразность, что грациозная форма вовсе не связана с грациозным движением или что одно существует обыкновенно без другого; а так как оба эти положения противоречат нашему опыту, то мы принуждены заключить, что указанная связь существует. Если кто усомнится допустить справедливость этого, то, вероятно, перестанет сомневаться, если вспомнит, что мы называем грациозными тех хорошо сложенных животных, которые не обременяются своей тяжестью и отличаются быстротой и проворством; между тем как неграциозными считаются такие, которые тяготятся своей массивностью и у которых недостаточно развита способность движения. Так, в борзых собаках по преимуществу видно то особенное изменение собачьего типа, в котором весьма резко бросается в глаза умеренная массивность тела и в котором легкость мышечного движения доведена, вследствие привычки, до высшего совершенства, а этот тип считается самым грациозным. Каким образом деревья и другие неодушевленные предметы могут подходить к состоянию, которое позволяло бы приложить этот эпитет, - покажется менее очевидным. Но факт, что мы обыкновенно и, может быть, неизбежно смотрим на все предметы под влиянием известного антропоморфического взгляда, поможет, кажется, понять это. Трудноподвижная ветвь дуба, стоящая под прямыми углами к стволу, незаметно внушает нам идею о значительности силы, которая тратится на поддержание ее в этом положении, - и мы называем эту ветвь неграциозной под влиянием того же самого чувства, которое побуждает нас считать за неграциозную такую позу, в которой руки протянуты под прямыми углами к телу. Наоборот, легкоподвижные нависшие сучья плакучей ивы незаметно представляют сходство с членами, находящимися в свободном положении, - положении, которое требует небольшого усилия для своего поддержания: и слово грациозный, служащее для описания такого положения, мы метафорически относим и к иве. Я отважусь высказать здесь, в нескольких строках, гипотезу, что понятие о грации имеет свое субъективное основание в сочувствии (симпатии). Та же самая способность, которая заставляет нас содрогаться при виде человека, находящегося в опасности, и которая производит иногда движение в наших собственных членах при виде другого человека, борющегося или падающего, - заставляет нас разделять и все мышечные ощущения, которые испытываются вокруг нас другими. Когда их движения бывают насильственны или неловки, тогда и мы отчасти испытываем те неприятные ощущения, которые должны были бы испытать, если эти движения были в нас самих. Когда же движения людей, на которых мы смотрим, свободны, тогда и мы разделяем приятные ощущения, какие испытываются личностями, совершающими эти движения. XII ЛИЧНАЯ КРАСОТА Обыкновенно принимают, что красота характера и внешняя красота не имеют между собой отношения. Я никогда не мог согласиться с этим мнением. И действительно, даже те, которые принимают это мнение, принимают его в очень неполном смысле: потому что приходится замечать, что, несмотря на свою теорию, они продолжают выражать удивление при виде низкого поступка, сделанного человеком с благородным выражением лица; этот факт ясно показывает, что рядом с принимаемой ими индукцией лежит еще живое убеждение, которое противоречит ей. Откуда это убеждение? Каким образом происходит, что вера в связь между достоинством и красотой присуща каждому из нас? Она не может быть врожденна. Не есть ли она результат первой поры опытности? И в тех, которые продолжают верить в эту связь вопреки теоретическим соображениям, не должна ли широкая опытность первой поры жизни перевешивать опытность позднейшую и исключительную? Те, которые не допускают родства между умственной красотой и красотой лица, обыкновенно находят связь между характером и выражением лица. Сомневаясь или, скорее, вовсе не допуская, чтобы постоянные формы внешности могли каким-нибудь образом выражать склад ума, они утверждают, что преходящие формы внешности могут выражать его. Эти положения несовместимы. Не ясно ли, что преходящие формы вследствие своего постоянного повторения отпечатлеваются на лице и производят постоянные формы? Более или менее постоянно нахмуренные брови не оставляют ли после себя неизгладимые следы на лбу? Постоянное негодование не вызывает ли в скором времени некоторого изменения в углах рта? Не запечатлевается ли частое сжимание губ - выражение твердой решимости - и не изменяет ли оно форму нижней части лица? И если есть хоть доля истины в учении о наследственной передаче, то не должно ли быть стремления к повторению этих изменений, как новых типов внешности в потомстве? Короче, не правы ли мы будем, если скажем, что выражение есть складывающаяся внешность и что если выражение имеет какое-нибудь значение, то и формы внешности, производимые им, также имеют какое-нибудь значение? Могут возразить, что перемены выражения влияют только на мышцы и кожу лица; что только на них постоянные отпечатки выражения могут распространять свое влияние, между тем как красота лица зависит главным образом от склада его костей; что поэтому изменения, подобные тем, которые описаны, не могут иметь места и что хотя между наружным видом и характером может существовать родство в частности, его не должно быть в общем. Ответ на это будет тот, что склад костей лица изменяется вследствие изменений в тканях, покрывающих их. В физиологии установилось уже учение, что во всем скелете большее или меньшее развитие костей зависит от большего или меньшего развития, т. е. упражнения, прикрепленных к ним мышц. Поэтому постоянные изменения в расположении мышц лица будут сопровождаться постоянными изменениями в складе его костей. Чтобы не останавливаться на общих положениях, я приведу несколько случаев, в которых связь между органическим безобразием и низким умственным состоянием и, наоборот, связь между органической красотой и сравнительно совершенным умственным состоянием - вполне ясно заметна. Всякий допустит, что выдающиеся челюсти, характеристическая черта низших человеческих рас, есть лицевой недостаток, есть такая черта, которую ни один скульптор не пожелал бы придать идеальному бюсту. В то же время несомненно, что выдающиеся челюсти у млекопитающих совпадают вообще со сравнительным недостатком умственных способностей. Правда, эта связь не сохраняется постоянно в одинаковой степени. Это не прямая, а косвенная связь, и, следовательно, она может нарушаться. Тем не менее она существует между всеми высшими племенами; и при исследовании мы увидим, почему она должна существовать. Согласно закону, по которому органы развиваются соответственно их упражнению, челюсти должны быть относительно велики там, где им приходится выполнять много работы, и должны уменьшаться в своих размерах, если отправления их становятся менее многочисленными и менее трудными. Во всех низших классах животных челюсти суть единственные органы манипуляции: они употребляются не только для жевания, но и для схватывания, перенесения, угрызения - для всего, за исключением движения, которое есть единственная обязанность, отправляемая конечностями. Восходя к высшим животным, мы замечаем, что передние конечности начинают помогать челюстям и постепенно разделять с ними часть их обязанностей. Некоторые животные употребляют их для выкапывания себе нор; другие, как кошки, для поражения; многие, для того чтобы верней удержать добычу, терзают ее с помощью передних конечностей; и, приближаясь к четвероруким, передние конечности которых владеют такой полной силой, что не только могут схватывать предметы, но и носить их и раздроблять их, мы находим, что челюсти употребляются почти только для размягчения пищи. Следя за этой цепью перемен, мы видим двоякое изменение в форме головы. Увеличенная сложность конечностей, большее разнообразие действий, совершаемых ими, и более многочисленные восприятия, которые они сообщают, предполагают большее развитие мозга и костей, его покрывающих. В то же самое время размеры челюстей уменьшаются соответственно уменьшению их отправлений. И этим одновременным выступлением верхней части черепа вперед и отступлением его нижней части назад увеличивался так называемый лицевой угол. Соответственные изменения в отправлениях и формах продолжались и в течение цивилизации человеческой расы. Противопоставляя европейца папуасу, мы видим, что один режет пищу с помощью ножа и вилки, а другой разрывает ее с помощью челюстей; что один варит и таким образом смягчает, то другой ест в грубом, сыром состоянии; один, чтобы извлечь пользу из костей, вываривает их, другой грызет их; что же касается до различных механических манипуляций, то один имеет для них орудия, а другой употребляет свои зубы. Начиная с бушмена, мы видим постепенное усложнение наших средств. Мы не только употребляем руки для того, чтобы сберечь свои челюсти, но устраиваем снаряды, чтобы сберечь наши руки; а в наших механических заведениях употребляются снаряды для делания снарядов. Этому прогрессу в житейский искусствах необходимо соответствовал умственный прогресс. Всякое новое усложнение предполагает новое возрастание умственных способностей для того, чтобы произвести это усложнение; а ежедневное употребление новых средств подвигает вперед наш разум. Таким образом, одновременное движение мозга вперед и отступление челюстей назад, которое у низших животных сопровождалось увеличением ловкости и понятливости, постоянно продолжалось и при движении человечества от варварского состояния к цивилизованному и везде имело своим результатом возрастание умственных способностей. Таким образом, становится ясным, что существует органическая связь между выдающимися челюстями, которые мы считаем безобразными, и известной степенью несовершенства природы. Далее, выпуклость скуловых костей, которая также характеризует низшие человеческие расы и которая также считается за отклонение от красоты, находится точно так же в связи с более низким уровнем привычек и более низким умственным развитием. Челюсти смыкаются при помощи височных мышц, и, следовательно, последние служат главными деятелями при кусании и жевании. Сообразно работе челюстей и их размерам должна развиваться и массивность височных мышц. Но височные мышцы проходят между черепом и скуловыми дугами, или между боковыми частями скуловых костей. Следовательно, где височные мышцы массивны, там и пространство между скуловыми дугами и черепом должно быть велико, а также и боковая выпуклость скуловых дуг должна быть велика, как мы видим это в нецивилизованных и отчасти в цивилизованных расах. Поэтому как большие челюсти, так и состоящая в зависимости от них чрезмерная величина скуловых костей в одно и то же время составляют и безобразие, и признак несовершенства. Не так легко показать связь между некоторыми другими недостатками в складе лица и умственными недостатками; однако мы вправе предположить такую связь по причине постоянного совпадения этих недостатков как в нецивилизованных расах, так и в детях рас цивилизованных. Относительно особенностей лица, которые постоянно совпадают с только что поименованными его недостатками, характеризующими низшую степень умственного развития и исчезающими, когда состояние варварства, прогрессируясь, переходит в цивилизацию, - мы имеем также основания заключить, что они имеют физиологическое значение. Опущенное переносье, например, которое, составляя характеристическую черту варваров и наших детей, составляет в то же время особенность высших четвероруких. Выдающееся вперед отверстие ноздрей одинаково резко бросается в глаза, при взгляде с передней стороны лица, у детей, дикарей и обезьян. То же самое можно сказать о значительности размеров носовых крыльев, о большом расстоянии между глазами, о размерах рта - словом, обо всех особенностях в складе лица, которые, по общему мнению, считаются безобразными. С другой стороны, тип лица, который обыкновенно принимается наиболее красивым, не только свободен от этих особенностей, но обладает противоположными. В идеальной голове грека лоб выдается так много вперед, а челюсти отступают так много назад, что лицевой угол является гораздо большим, нежели в действительности. Скуловые кости так малы, что едва заметны. Переносье так высоко, что находится почти на одной линии со лбом. Носовые крылья стоят к лицу почти под прямым углом. С передней стороны ноздри почти не видны. Рот мал, верхняя губа коротка и глубоко вдалась. Наружные углы глаз лежат не на горизонтальной линии, как обыкновенно, и не направляются вверх, как в монгольском типе, а слегка склоняются вниз. А форма бровной дуги показывает необыкновенно широкую лобную пазуху, - характеристическая черта, которая вполне отсутствует в детях, в низших человеческих расах и близких им родах. Итак, если отступивший лоб, выдающиеся челюсти и значительный размер скуловых костей - эти три главные элемента безобразия - положительно говорят о низшей степени умственного развития; если другие подобные недостатки, как большое расстояние между глазами, сплющенность носа, расширение его крыльев, выдающееся отверстие ноздрей, большой рот, широкие губы, обыкновенно сочетаются с этими главными элементами безобразия и исчезают вместе с ними, когда умственные способности возрастают; если притом это одинаково справедливо и по отношению к целой расе, и по отношению к индивиду, - то не очевидно ли следует, что все эти черты, составляющие недостаток в складе лица, указывают на присутствие умственных недостатков? Кроме того, если наш идеал человеческой красоты характеризуется не только отсутствием этих черт, но присутствием противоположных; если этот идеал, который мы находим в изваяниях греческих богов, был взят для изображения высшей силы и ума; и если раса, выбравшая этот идеал, сама отличалась превосходством ума, деяния которого должны показаться несравненными, если принять во внимание невыгодные условия, в которых он находился, - то не имеем ли мы еще больших оснований заключить, что главные составные части красоты и безобразия находятся в связи с совершенством и несовершенством умственной природы? И наконец, если мы припоминаем, что изменения внешности, составляющие выражение, принимаются за признаки характера; если мы припоминаем, что путем повторений они стремятся к тому, чтобы отпечатлеть себя, влияют не только на кожу и мышцы, но даже и на кости лица и передаются в потомство; если мы таким образом открываем психологическое значение в каждой из преходящих группировок черт лица, в отпечатках, которые обычные группировки оставляют после себя, в отпечатках, наследованных от предков, так же как и в главных очертаниях лицевых костей и их покровов, характеризующих тип или расу, - то не принуждены ли мы заключить, что все формы внешности имеют отношение к складу ума и что они привлекают нас к себе или отталкивают, смотря по тому, привлекают или отталкивают нас черты природных свойств, которые они обозначают? В крайних случаях существование этой связи можно доказать. Что преходящие выражения лица сопровождают преходящие умственные состояния и что мы считаем эти выражения безобразными или красивыми, смотря по тому, безобразны или прекрасны соответственные умственные состояния, - в этом никто не сомневается. Известно также, что постоянные и наиболее характерные черты лица, зависящие от склада костей, сопровождают постоянные и наиболее характерные умственные состояния, которые обнаруживаются в диких и цивилизованных народах. Что мы считаем прекрасными такие черты лица, которые сопровождают известное умственное совершенство, и безобразными - такие, которые совпадают с низким умственным состоянием, - это также верно. А если такая связь несомненно сохраняется в крайних случаях и если, вообще говоря и руководствуясь нашим полуинстинктивным убеждением, мы можем предположить, что она сохраняется более или менее явно и в посредствующих случаях, - то возникает почти непреодолимое стремление к индуктивному заключению, что черты лица, которые нравятся нам, суть внешние соответствия внутренних совершенств, между тем как черты лица, которые не нравятся нам, суть внешние соответствия внутренних несовершенств. Я вполне сознаю, что эта индукция окажется невыдерживающей критики, если мы станем проверять ее в частностях. Я знаю, что часто великие натуры скрываются за простыми лицами и что прекрасные наружности часто скрывают мелкие души. Но эти аномалии не больше нарушают общую истинность закона, нежели возмущения планет нарушают общую эллиптичность их орбит. Некоторые из этих аномалий могут тотчас же найти себе объяснение. Другие обезображиваются непропорциональностью черт лица, которые сами по себе хороши; иные - недостатками кожи, которые, свидетельствуя о недостатках в устройстве внутренних органов, не имеют отношения к высшим сторонам природы. Сверх того, приведенные факты дают основание предполагать, что главные элементы красоты лица сочетаются непосредственно не с нравственными характеристическими чертами, а с умственными, что они суть результаты долгого существования цивилизованных обычаев, давнишнего прекращения варварства в частной жизни, продолжительного развития манипулятивных способностей и, следовательно, могут существовать рядом с душевными свойствами, вовсе не привлекательными. Справедливо, что высшие умственные проявления предполагают существование и высших чувств; но также справедливо и то, что замечательная проницательность в обыкновенных делах, замечательное практическое искусство могут существовать и без этих высших чувств. Красота итальянцев, существующая рядом с низким нравственным состоянием, становится, при этой гипотезе, совместимой с общей индукцией; точно то же можно сказать и об аномалиях, которые мы видим вокруг нас. Но здесь можно представить более удовлетворительное объяснение, нежели все приведенные, - объяснение, которое, по моему мнению, дает возможность допустить кажущиеся противоречия, представляемые частными фактами, и между тем поддерживает теорию. Все цивилизованные расы, а, вероятно, также и все нецивилизованные расы имеют смешанное происхождение и, следовательно, имеют физическую и умственную организацию, в которой смешаны отдельные первобытные организации, более или менее отличающиеся одна от другой. Эта разнородность организации кажется мне главной причиной тех несообразностей между наружностью и свойствами людей, которые мы ежедневно встречаем. Представим себе чистую расу, находящуюся при постоянных условиях климата, пищи и привычек жизни, и мы будем иметь полное основание предполагать, что в ней между наружным видом и внутренним складом будет постоянная связь. Совокупите эту расу с другой, также чистой, но которая привыкла к условиям, отличным от первых, и имеет, соответственно этому, физическое устройство, лицо и нравственность, также отличные от первых: потомство будет представлять не однородное среднее двух организаций, а, по-видимому, неправильное сочетание характеристических черт одной организации с характеристическими чертами другой, - одно лицо придется отнести к этой расе, другое к той, а третье будет соединять в себе признаки обеих; в склонностях и умственных свойствах новой расы будет представляться подобная же смесь двух первоначальных рас. Факт, что формы и качества потомства составляют не середину между формами и качествами родичей, а смесь этих форм и качеств, подтверждается в каждом семействе. Черты лица и особенности в свойствах дитяти относятся наблюдателями особо к отцу или к матери: нос и рот относят к одной стороне, цвет волос и глаз к другой; эту нравственную особенность - к первому, ту умственную - к последней; точно то же бывает и с очертаниями тела и телесными предрасположениями. Очевидно, что если бы каждый орган или способность дитяти были средними из двух развитии такого органа или способности в родителях, то все братья и сестры должны бы быть безусловно сходны или, по крайней мере, отличаться друг от друга не более, нежели родители их разнились год от года в своей наружности и свойствах. Однако мы этого нигде не встречаем и замечаем не только большие неправильности в смешении унаследованных черт, но находим еще, что нет никакого постоянства в способе смешения или в размерах изменений, производимых им. Это несовершенное сочетание организаций родичей в организациях потомства еще более подтверждается возобновлением особенностей предшествующих поколений. Формы, склонности и болезни, которыми отличались отдаленные предки, обыкновенно появляются время от времени в потомстве. Какая-нибудь отдельная черта или какое-нибудь стремление снова проявляются после того, как, по-видимому, совершенно утратились. Так это бывает, как известно, с подагрой, золотухой и сумасшествием. На некоторых памятниках в наших старых церквах отгравированы головы, которые представляют черты, еще доселе сохранившиеся в потомстве умерших. Тот же самый факт подтверждается более или менее в портретных галереях. Упорство, с которым воспроизводятся отдельные характеристические черты, имеет хороший пример в Америке, где следы негритянской крови могут быть открыты в ногтях пальцев, когда не остается никаких следов ее в общих чертах организма. Между скотоводами хорошо известно, что после многих поколений, в которых нельзя было заметить никаких видимых изменений, влияние скрещивания обнаруживалось совершенно внезапно. Во всех этих фактах мы видим тот общий закон, что организм, происшедший от двух, по организации отличных между собою, организмов, не представляет однородного среднего между этими двумя организмами, но составляется из отдельных элементов, входящих в новый организм в разнообразных сочетаниях, и в пропорциях, отличных от первоначальных. В Quarterly Journal of the Agricultural Society были недавно опубликованы некоторые факты касательно смешения французской и английской пород овец, относящиеся к этому вопросу. Для улучшения дурных французских овец нашими прекрасными английскими овцами делались разные попытки. Долгое время попытки эти не имели успеха. Помеси не представляли никаких следов своих английских предков, оставались столь же малорослы и жалки, как их французские матки. Случайно было найдено, что причина неудачи лежала в относительной разнородности и однородности двух организаций. Лучшие английские овцы были смешанной породы, а французские, хотя и худшие, были чистой породы. И сложная, несовершенно установившаяся организация одной не могла удержаться против простой и вполне установившейся организации другой. Это мнение, сначала высказанное как гипотеза, в скором времени было доказано. Когда были получены французские овцы смешанной организации, вследствие совокупления двух овец чистых французских пород, оказалось, что при совокуплении такой помеси французских овец с английскими являлась особь, в которой характеристические признаки английских овец выражены были как следует. Эта неспособность смешанной организации устоять против несмешанной организации совершенно согласна с вышеприведенной индукцией. Несмешанная организация есть такая, в которой все органы точно приспособлены один к другому, вполне уравновешены; система, как целое, находится в устойчивом равновесии. Смешанная же организация, напротив, слагаясь из органов, принадлежащих двум различным системам, не может обладать таким точным приспособлением этих органов, не может сохранять их в совершенном равновесии; вследствие этого вся система находится в сравнительно неустойчивом равновесии. Но пропорционально устойчивости равновесия развивается и способность сопротивляться возмущающим силам. Поэтому, когда две организации - одна устойчивого, другая неустойчивого равновесия - становятся возмущающими силами во взаимных своих действиях одна на другую, неустойчивая должна быть побеждена, а устойчивая останется неизменной. Это несовершенное расположение частей в смешанной организации и происходящая вследствие того неустойчивость ее равновесия тесно связаны с затруднительным вопросом о родах, видах и разновидностях; но, имея в виду отчасти самостоятельный интерес этого вопроса, а отчасти дальнейшее выяснение настоящего предмета, я должен снова сделать отступление. Общепринятый физиологический признак различия видов есть произведение неплодородных ублюдков. Способность потомков воспроизводить себя показывает, что родичи их принадлежат к одному и тому же виду, хотя мы значительно отличались друг от друга по наружности; а неплодородность потомства принимается за доказательство того, что, как бы близкородственными между собой ни казались родичи, они отличны друг от друга в сущности. Впрочем, недавно собраны были факты, которые более или менее подают повод сомневаться в этом обобщении. Скотоводы установили, как общий факт, что потомство от двух различных пород овец или коров угасает в течение нескольких поколений, если полученные особи совокупляются между собой; и что можно получать хорошие результаты только через смешение их с той или другой из первоначальных пород, этот факт показывает, что то, что справедливо для так называемых видов, в измененной форме справедливо также и для разновидностей. Те же самые явления можно наблюдать и в смешении различных человеческих рас. Известно, что они также не могут поддерживать себя как отдельные разновидности, но вымирают, если не происходит бракосочетаний с первоначальными расами. Одним словом, кажется, что помеси, происшедшие от организмов, относящихся к двум различным расам, вымирают в первом, втором, третьем, четвертом, пятом и т д. поколениях, смотря по большей или меньшей степени различия организаций рас. Но вышеприведенный опыт французских овцеводов подтверждает основательность этих различных результатов. Если справедливо, что организм, произведенный двумя несхожими организмами, составляет не середину между ними, а смесь частей одного с частями другого, - если справедливо, что эти части, принадлежащие к двум различным системам, по необходимости сопоставляются несовершенно, - то становится очевидным, что пропорционально большей или меньшей степени различия между организмами родичей будут более или менее значительны недостатки в сопоставлении частей в потомках. Отсюда следует, что соразмерно степени органического несходства между родителями мы можем иметь различные постепенности в потомках, начиная от сочетания частей столь несовместимых, что потомство это окажется совершенно бесплодным, до такого совершенного сочетания, которое даст ему возможность самостоятельного существования как расы Это мы находим и в действительности. Между организмами, весьма сильно разнящимися между собой в характере, невозможен никакой посредствующий организм. Когда разница меньше, производится бесплодная помесь, т е. столь дурно устроенный организм, что он оказывается способным только к неполной жизни. Когда разница еще меньше, появляется организм, способный воспроизводить себя, но не способный дать потомкам совершенной организации. А если степени разницы уменьшаются еще более, то и несовершенство организации сглаживается все более и более, пока наконец не явятся разновидности тех же самых видов, до того мало между собой разнящиеся, что потомство их оказывается способным к столь же постоянному существованию, как и сами родичи. Однако и в последнем случае органическое равновесие кажется еще малосовершенным, как это подтверждается приведенным мною случаем. В связи с этим выводом интересно было бы исследовать, не стоят ли чистые организации выше смешанных по своей способности поддерживать равновесие жизненных отправлений при влиянии возмущающих условий. Чистые породы не крепче ли смешанных? Смешанные породы, превосходя чистые породы своими размерами, не менее ли способны сопротивляться неблагоприятным влияниям - крайностям температуры, дурной пище и пр.? И не справедливо ли то же самое и относительно человеческого рода? Возвращаясь к рассматриваемому нами предмету, мы видим, что эти факты и рассуждения еще более подтверждают общую истину, что потомки от двух организмов, нетождественных по организации, представляют разнородную смесь их, а не однородное среднее между ними. Если, приняв все это за истину, мы станем рассматривать сложный характер цивилизованных рас - например, в англичанах: смесь кельтов, саксов, норманнов, датчан с различными оттенками других племен; если мы примем во внимание те усложнения организации, которые происходили от совершенно неправильных и запутанных сочетаний этих элементов, и если припомним, что несообразности, таким образом порождаемые, проникают всю природу, умственную и телесную, всякие ткани, как нервные, так и другие, - то мы увидим, что в каждом из нас должно существовать несовершенное соответствие между частями организма, что и представляет действительность и что, как одно из проявлений этого, должно возникать большее или меньшее разногласие между чертами лица и теми отделами нервной системы, с которыми они имеют физиологическую связь. А если так, то препятствия к принятию убеждения, что красота характера имеет связь с красотой лица, значительно уменьшаются. Нам становится возможным разом допустить, что простое лицо может совмещаться с благородной природой, а прекрасные черты лица - с низкой природой, и в то же время признавать, что умственное и лицевое совершенства фундаментально связаны между собой и всегда будут соединены, если путем вековой работы устранятся настоящие причины встречающихся несообразностей. XIII ПРОИСХОЖДЕНИЕ И ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ МУЗЫКИ Когда барбоска, стоя на цепи у своей конуры, видит издали своего хозяина, легкое движение хвоста барбоски означает слабую надежду быть скоро спущенным. Более определенные взмахи хвоста, переходящие постепенно в извилистые боковые движения всего тела, сопровождают приближение хозяина. Когда барбоску берут за ошейник и он знает, что его действительно сейчас спустят с цепи, прыжки и скачки его становятся столь сильными, что расстегнуть ошейник бывает не совсем легко. И когда, наконец, он чувствует себя совершенно свободным, радость его изливается в скачках, пируэтах и беганье взад и вперед во весь опор. Кошка, выпрямляя хвост и вгибая спину под ласкающей рукой своей госпожи, тоже выражает удовольствие свое известным мускульным действием, точно также как и попугай, неуклюже танцуя на своем шесте, и канарейка, с особенной быстротой прыгая и порхая в клетке. Под влиянием противоположного чувства животные также проявляют мускульное возбуждение. Разъяренный лев бьет себя хвостом по бокам, сдвигает брови, показывает когти. Кошка ощетинивается; собака оскаливает зубы; лошадь закидывает назад уши. Когда животное борется с болью, мы видим, что между возбуждением мускулов и возбуждением чувствительных нервов является то же отношение. Мы, отличающиеся от низших созданий более сильными и вместе с тем более разнообразными чувствами, являем также параллельные факты, еще более заметные и еще более многочисленные. Нам удобнее будет рассмотреть их по группам. Мы найдем, что приятные ощущения и болезненные ощущения, приятные эмоции и тягостные эмоции - все стремятся произвести деятельные проявления, сообразно своей силе. Дети и даже взрослые, не стесняющиеся уважением к приличиям, выражают приятный вкус чмоканьем. Младенец смеется и прыгает на руках няни при виде чего-нибудь блестящего или слыша новый звук. Многие любят означать такт головой или отбивать его ногами, слушая музыку, особенно нравящуюся им. У впечатлительного человека приятный запах вызывает улыбку; улыбки же видны и на лицах толпы, смотрящей на блистательный фейерверк. Даже приятное ощущение тепла, чувствуемое при приближении к огню после выдержанной зимней бури, точно так же выразится на лице. Болезненные ощущения, будучи по большей части гораздо сильнее, нежели приятные, причиняют мускульные действия, гораздо более определенные. Внезапная острая боль заставляет судорожно вздрогнуть все тело. Менее сильная, но постоянная боль сопровождается нахмуренными бровями, стиснутыми зубами, кусанием губ и вообще искривленными чертами лица. Под влиянием постоянной и более сильной боли присоединяются еще другие мускульные действия; тело качается взад и вперед; руки стискив