ебе корректив в непрямом суждении рассудка. По прямому суждению здравого смысла, Солнце движется вокруг Земли. С течением времени рассудок, примечая, что некоторые факторы этому противоречат, начинает сомневаться в правильности этого и случайно нападает на гипотезу, разъясняющую аномалии, но отрицающую достоверное, по-видимому, показание здравого смысла. Как же тут примирить противоречие? Надо показать здравому смыслу, что новое объяснение одинаково хорошо, как и прежнее, соответствует прямой интуиции, но в то же время устраняет и все затруднения. Здравому смыслу указывается, что видимое движение предмета бывает обусловлено либо действительным его движением, либо же движением самого наблюдателя; и в некоторых случаях наблюдающему кажется, что движется предмет, на который он смотрит, тогда как в действительности движется-то он сам. Исходя из этого суждения, рассудок показывает, что коль скоро Земля вращается вокруг своей оси, то кажущееся движение Солнца, которое здравый смысл принимал за действительное движение его, может быть результатом движения Земли, и тогда наблюдатель, основывающий свое суждение на здравом смысле, поймет, что явления солнечного восхода и захода обусловливаются лишь собственным его, наблюдателя, положением на громадном вращающемся шаре. Однако если бы астроном, указав на эти видимые явления, происходящие на небе, и обратившись затем к объяснению разных аномалий, вытекающих из понимания их согласно с показаниями здравого смысла, вывел отсюда такое заключение, что вне нас не существует ни Солнца, ни движения, то он сделал бы то же самое, что делают идеалисты, и его доводы были бы так же бессильны против интуиции здравого смысла. Но астроном ничего подобного не делает. Он принимает интуицию здравого смысла касательно реальности Солнца и движения; но лишь заменяет старое понимание движения новым, согласующимся со всеми фактами. Очевидно, что здесь признание неотразимого элемента в суждении, основанном на здравом смысле, отнюдь еще не предполагает признания сопутствующих суждений; и я утверждаю, что подобное же различие должно быть приложено и к рассматриваемому нами случаю. Если доводы антиреализма бывают несостоятельны в тех случаях, когда они направлены против сознания объективной реальности, утверждаемого грубым реализмом, то отсюда вовсе еще не следует, чтобы аргументы эти были несостоятельны и по отношению к представлениям, создаваемым грубым реализмом об объективной реальности. Если антиреализм может показать, что при условии даже признания объективной реальности толкования грубого реализма заключают в себе непреодолимые трудности, то это является вполне законным. И, оставляя первоначальное воззрение незыблемым, реализм может, на основании нового рассмотрения вопроса, составить и новую концепцию его, вполне гармонирующую со всеми фактами. Чтобы показать, что здесь нет никакой "сбивчивой непоследовательности", возьмем, например, явление звука и рассмотрим, как его толкует грубый реализм и как изменяет это толкование реализм преобразованный. Грубый реализм полагает, что звук, каким представляется нашему сознанию, таким и существует вне его. Антиреализм доказывает неправильность такого мнения разными путями (причем, однако, постоянно начинает с того, что говорит, подобно реализму, о звучащих телах вне сознания); в заключение антиреализм утверждает, что мы ничего не знаем о звуке, кроме того, что он есть известное состояние нашего сознания; а такое заключение, подобно всем заключениям этого рода, я считаю ошибочным, во-первых, потому, что все употребляемые при этом слова означают какое-либо объективное действие; во-вторых, потому, что доказать это невозможно, если не принять за исходную точку объективное действие; и, в-третьих, потому, что ни одна из тех интуиции, на которых основываются подобные доказательства, не равна по своей силе интуиции реализма о существовании объективного действия. Но преобразованный реализм, который, по мнению г-на Сиджвика, "заключает в себе все серьезные несообразности интенсивной метафизической грезы", не желает ни разделять несостоятельного представления грубого реализма, ни, подобно антиреализму, делать невозможные заключения из самоубийственных доводов; но, заимствуя у грубого реализма то, что в нем есть существенного, и допуская вместе с тем существование затруднений, на которые указывается антиреализмом, - он ищет примирения при посредстве дальнейших разъяснений, подобно тому как поступает астроном относительно движения Солнца. Продолжая все время признавать объективное действие, которое грубый реализм именует звуком, он показывает, что соответствующее ощущение вызывается в нас отдельными, следующими друг за другом толчками, которые могут быть восприняты раздельно, если совершаются медленно, а с увеличением быстроты производят звуки все более и более высокие. Он показывает при помощи других опытов, что звучащие тела находятся в колебательном состоянии и что колебания эти можно сделать видимыми. Отсюда он заключает, что объективное действие не таково, каким оно представляется субъективно, но что оно объяснимо ближайшим образом как чередование воздушных волн. Таким образом, грубому реализму дается понять, что хотя неоспоримо существует объективное действие, соответствующее ощущению, испытываемому как звук, но нельзя объяснить всех фактов, если остаться при первоначальном предположении, что в действительности то происходит именно так, как мы ощущаем; между тем если мы представим себе эти факты как результат ритмического механического действия, то они окажутся вполне объяснимыми. Наконец, это новое объяснение, в связи с подобным же объяснением других ощущений, само испытывает дальнейшее преобразование при анализе его терминов и замене их терминами "молекулярное движение"; но, при всей отвлеченности такого конечного понимания, объективное действие не перестает быть постулатом; первоначальное суждение грубого реализма остается неизменным, хотя прочие суждения и изменились. Несмотря на это, м-р Сиджвик в другой части своего рассуждения предполагает, что я не имею никакого права пользоваться теми представлениями об объективном бытие, которые приводят к такому компромиссу. Он приводит ряд цитат с целью показать, что, признавая невозможность идеалистической критики без "молчаливого или открытого допущения чего-то вне сознания", я тем не менее допускаю, что мы можем знать единственно лишь состояние нашего сознания; и он настаивает на том, что я коренным образом противоречу сам себе; ибо, объясняя явления сознания, я непрестанно постулирую не неизвестное нечто, а что-то такое, о чем я говорю в обычных терминах, так, как будто обозначаемые ими физические свойства действительно существуют, а не являются, как я сам же признаю, лишь синтетическими состояниями моего сознания. Это замечание, если я только его верно понимаю, означает, что для целей объективной психологии я открыто признаю, что знаю материю и движение - обычными реалистическими способами; тогда как, на основании субъективного анализа, я прихожу к заключению, что такое знание объективного бытия, какое в нас предполагает реализм, - вообще невозможно. Несомненно может показаться, что здесь есть "фундаментальная непоследовательность", как он выражается. Но по моему мнению, оно существует не между двумя моими положениями, а между сознаниями, с одной стороны, субъективного, с другой - объективного бытия, и этой непоследовательности нельзя уничтожить, как нельзя придать ей и более определенную форму. Я считаю означенную непоследовательность лишь другим названием непознаваемости отношения между субъективным чувствованием и его объективным коррелятом, который не есть чувствование непознаваемости, а с ней мы сталкиваемся в конце всех наших анализов. Мысль об этой непознаваемости я выразил в другом месте следующими словами: "Итак, рассмотрим наше состояние. Мы не можем думать о веществе иначе как в границах чувства. Мы не можем думать о чувстве иначе как в границах вещества. Когда мы произвели наше исследование вещества от начала до конца, то оказываемся вынужденными обратиться за последними ответами в область чувства; при исследовании же чувств мы вынуждены, дойдя до последних вопросов, вернуться за разрешением их назад в область вещества. Мы находим величину x: выраженной через у, а величину у выраженной через x:; и мы можем продолжать этот процесс до бесконечности, ничуть не подвигаясь хотя бы на сколько-нибудь к разрешению задачи" (Основания психологии, п. 272). Продолжив далее это сравнение, мы увидим, как мне думается, в чем именно заключается та непреодолимая трудность, которую чувствует здесь м-р Сиджвик. Принимая за x; и у субъективную и объективную деятельности, неизвестные по их природе и известные лишь в их внешних проявлениях, и признавая тот факт, что всякое состояние сознания предполагает - непосредственное или отдаленное - действие объекта на субъект, или субъекта на объект, либо и то и другое вместе; - мы найдем, что всякое состояние сознания можно символически выразить какой-либо модификацией формулы ху, выражающей известное нам из явлений произведение двух неизвестных факторов. Иными словами, ху', х'у, х'у', х"у', x'y" и т. д. и т. д. представят собою нам всевозможные восприятия и мысли. Положим теперь, что мы имеем дело с мыслями об объекте; например, пусть это будет какая-нибудь гипотеза о его свойствах на основании физических опытов. Ясно, что всякие заключения касательно его вида, его плотности, значении, его молекулах, молекулярных движениях и пр. будут содержать в себе также некоторые формы субъективного действия х. Но положим, что заключения эти касаются душевных процессов. В таком случае выражение неизвестного объективного действия у равным образом будет величиной сложной. Предположим, что нашей проблемой является генезис явлений духа и что, в порядке исследования, предметом наших объяснений является физическая организация и функции нервной системы. Но здесь как и выше нам пришлось бы, рассматривая их объективно, говорить и думать о них в выражениях ху. Таким образом, когда мы стараемся объяснить действие нервной системы, объективно выраженное через ху, и возбуждающих ее физических сил, изображенных лишь в иных выражениях того же ху, на генезис наших ощущений, восприятий и идей, которые мы можем изобразить тоже лишь в выражениях ху, то мы находим, что все наши факторы, а вследствие того и все наши разъяснения содержат в себе две неизвестные величины, причем оказывается немыслимым найти ни одного разъяснения, которое не заключало бы в себе двух неизвестных величин. Но какой же выход из этого, по-видимому, порочного круга? Дело заключается просто в том, что надо установить известную соответственность между нашими символами. Надо найти способ так изобразить символически эти неизвестные деятельности, субъективную и объективную, и так оперировать этими символами, чтобы все наши действия могли быть правильно урегулированы, т. е. чтобы мы могли всегда предвидеть когда, где и в каком количестве мы можем найти каждый из наших символов, а равно ту или другую комбинацию их. Трудность, о которой говорит г-н Сиджвик, происходит, по моему мнению, оттого, что он недостаточно продумал положения, установленные уже в "Данных философии", а именно, что представления, "раз они жизнеспособны или не могут быть отделены от прочих без известного расстройства их, должны считаться истинными предварительно"; что "нет иного способа установить правильность известного мнения, как лишь путем указания на полное его соответствие со всеми другими мнениями" и что "философия, принужденная делать такие основные предположения, без которых мышление невозможно, должна оправдать их, доказав их соответствие с прочими показаниями сознания". "Следуя этому ясно изложенному способу обсуждения, я предварительно признаю объективную деятельность и субъективную деятельность, а также некоторые общие формулы и образы (пространство, время, материю, движение, силу), которые субъективная деятельность, находясь под воздействием объективной, приписывает последней. Когда из этих предварительно признанных положений сделаны все заключения и эти заключения оказались вполне соответственными как между собой, так и с первоначальными положениями, то эти первоначальные положения надлежит признать верными. И если, наконец, я утверждаю, как и делал то неоднократно, что термины, в которых я выражаю свои положения и развиваю их дальше, представляют собою лишь символы и что путем такой символизации я достигаю совершенно гармонических результатов, а именно неизменного отношения между символами, выражающими мои предположения, и символами, какие дает опыт, - то меня нельзя упрекать в непоследовательности. Напротив, мне кажется, что мой метод есть самый совершенный из всех, какие только можно было бы придумать. Наконец, пожалуй, скажут, что подобный взгляд на все установленное опытом и мышлением как на символическое отзывается химерой, но я отвечу на это, что то, что я трактую как символы, является реальным по отношению к нашему сознанию; символично же оно лишь в отношении к конечной реальности. Я вовсе не уверен в том, что после этих разъяснений последовательность взглядов, казавшихся до того "фундаментально непоследовательными", станет ясной, ибо если я не усмотрел трудностей тогда, когда излагал предмет в первый раз, то и теперь могу сделать такой же промах. Первоначально я мел в виду дополнить Основания психологии отделом, в котором я предполагал изложить, каким образом результаты, добытые в предшествующих частях: физиологические и психологические, аналитические и синтетические, субъективные и объективные, - гармонируют между собой, и показать, что они являются лишь разными сторонами одного и того же агрегата явлений. Но труд мой вышел уже без того слишком обширным, поэтому я подумал, что можно, пожалуй, обойтись и без такого отдела, так как соответствия, на которые я хотел указать в нем, и без того, казалось, достаточно выяснены. Так мало сознавал я за собою указанную мне "неспособность согласовать различные способы мышления". Однако недоумения м-ра Сиджвика показали мне, что такое изложение соответствий было совершенно необходимо. Я отложил к концу одно из первых возражений, сделанных против метафизико-теологического учения, развитого в Основных началах и подразумеваемого также в других вышедших затем томах. Возражение это сделано было одним искусным метафизиком, именно достопочтенным Джемсом Мартино (Martineau) в статье под заглавием "Знание, незнание и вера"; и, будучи действительно возражением против моих доводов в том виде, в каком они теперь изложены, оно указывает на необходимость несколько развить эти доводы. Для того чтобы критические замечания м-ра Мартино стали понятными, я приведу относящиеся сюда места из них. Стараясь в спорю с Гамильтоном и Манселем доказать, что наше сознание о том, что выходит за пределы знания, положительно, а не отрицательно, как те утверждают, я говорю: "Эта истина станет еще очевиднее, если мы заметим, что само наше" понятие об относительном исчезает, коль скоро мы допустим, что понятие об абсолютном есть чистое отрицание. Писатели, которых я цитировал выше, допускают или, вернее, утверждают, что противоречащие понятия могут быть познаваемы только в их отношении друг к другу; что равенство, например, немыслимо отдельно от своего соотносительного понятия о неравенстве; что, наконец, само относительное можно понять только через противоположение его безотносительному. Писатели эти точно так же допускают и даже настаивают на том, что сознание об отношении заключает в себе сознание об обоих членах отношения. Если же от нас требуется понять отношение между относительным и безотносительным, без сознания как того, так и другого, то это значит, что "нам, в сущности, приходится" (привожу слова Манселя из другого места) "сравнивать то, что мы сознаем, с тем, чего не сознаем, - тогда как самое сравнение есть акт сознания и возможно только под условием сознания обоих членов сравнения". В таком случае что же станется с утверждением, что "абсолютное понимается только как отрицание постижимости", или как "отсутствие условий, при которых возможно сознание"? Если безотносительное или абсолютное представляется в мысли только как чистое отрицание, то отношение между ним и относительным становится немыслимым, потому что в сознании отсутствует один из членов отношения. Если же это отношение немыслимо, за отсутствием антитезы, то немыслимо и само относительное, а это вызывает исчезновение какого бы то ни было мышления" (Основные начала, п. 26). Положение это г-н Мартино комментирует следующим образом, сначала передавая его иными словами: "Устраните антитезу относительного, и оно, сделавшись изолированным, представится само как абсолютное и исчезнет из области мышления. Поэтому безусловно необходимо признать существование абсолютного как условие возможности относительного, представляющего собою всю область нашего мышления. Пусть это так, но если спасать его под предлогом сохранения соответствия и взаимной зависимости двух соотносящихся величин, то "абсолютное" уже более не абсолютно; - оно становится термином отношения: оно упрочивает, таким образом, свою недоступность для мышления, наша неспособность постигнуть его уничтожается, и мнимое незнание наше упраздняется. Таким образом, тот же самый закон мышления, который свидетельствует о существовании, устраняет и непостижимость абсолютного" (Опыты философские и теологические, стр. 176-177). Я признаю, что это возражение вполне основательно, и ответить на него можно лишь путем тщательного установления значения употребленных мною слов и после полного выяснения того, что подразумевается моей доктриной. Начну с указания на причину недоразумений второстепенного свойства. Во-первых, замечу, что хотя я употреблял слово абсолютный как синоним слова безотносительный, ибо оно так употребляется в цитатах из писателей, с которыми я спорю, но сам я предпочел для целей моей аргументации термин: безотносительный (Non-relative) и вовсе не являюсь приверженцем заключений об абсолютном, как о том, что одинаково обнимает собою и субъект и объект Безотносительное, о котором у меня идет речь, следует скорее понимать как совокупность всего бытия за изъятием лишь того, что составляет индивидуальное сознание, представляющееся нам в форме отношения. Если бы я употреблял то слово как бы в гегелевском его значении, разумея под ним того, кто мыслит, и то, что составляет предмет мышления, и если бы я трактовал о порядке вещей не в мире явлений, а в мире нуменов, то приведенное возражение было бы для меня фатальным. Но задача моя заключалась просто в том, чтобы формулировать порядок вещей, являющихся под относительными формами, и упомянутая выше антитеза - безотносительное, будучи подразумеваема при представлении об относительном, есть то, что при всяком акте мышления находится вне и за пределами его, а вовсе не то, что содержится в нем. Далее надо заметить, что это безотносительное, о котором идет речь, как о необходимом дополнении относительного, признается у меня не за представление, а за сознание; а я в различных местах проводил резкую грань между теми образами сознания, которые, имея известные границы и создавая собственно мысль, подлежат законам мышления, - и тем родом сознания, которое продолжается даже тогда, когда предел отодвинут до последней возможности и раздельная мысль постепенно исчезает. Здесь является возможность сделать возражение на критику г-на Мартино - именно: если в силу необходимости, вытекающей из условий мышления, относительное заключает уже в себе предположение о безотносительном и, для полноты антитезы, требуется дать представление о безотносительном, то для целей того неопределенного мышления, какое единственно здесь только и возможно, вполне достаточно, чтобы безотносительное было представлено как сознание, хотя и неопределенное, но положительное. Посмотрим же, что неизбежно происходит, когда мысль занята этим конечным вопросом. В одной из предшествующих частей моего рассуждения, вызвавшего настоящую критику, я имел в виду разными путями показать, что, анализируем ли мы продукт мышления или его процесс, мы безразлично приходим к заключению, что неизменно "мышление заключает в себе отношение, различие, подобие"; и что даже из природы самой жизни мы можем заключить, что "так как мышление есть установление отношений, то мысль вообще и не может выражать ничего, кроме отношений". Но что должно быть, если мысль, подлежа этому закону, занимается конечной тайной? Постоянно устанавливая отношение между терминами, мысль предполагает, что оба термина должны быть более или менее определенными, и, коль скоро один из них оказывается неопределенным, все отношение делается также неопределенным и мысль становится неясной. Покажем это на величинах. Положим, я думаю о дюйме и о футе, имея достаточно определенную идею о том и о другом, я буду иметь достаточно определенную идею и об отношении их между собою, но вот вместо фута я возьму милю; и, будучи способен представить себе милю гораздо менее определенно, чем фут, я уже не могу представить себе с такой же отчетливостью отношение между дюймом и милей, не могу я различить его в мысли так же ясно и от отношения между дюймом и двумя милями, как могу мысленно различить отношение между дюймом и одним футом и отношение между дюймом и двумя футами. Далее, если я попытаюсь представить мысленно отношение между дюймом и 240 000 миль т. е. расстоянием, отделяющим нас от Луны, или отношение между дюймом и 93 000 000 миль, составляющими расстояние от Земли до Солнца, то прежде всего окажется, что расстояния эти, непостижимые практически, представляются для меня не чем иным, как только числами, для которых я не могу создать соответственных идей, вместе с тем и отношение между дюймом и любым из этих расстояний также становится непостижимым практически. Таким образом, мы оказываемся отчасти несостоятельными, имея дело с отношениями между конечными величинами, когда одна из них очень велика, но ясно, что несостоятельность эта становится полной, когда одна из этих величин не может вовсе уложиться в какие-либо границы. Если нельзя представить себе один из терминов, то вместе с этим и само отношение становится непредставляемым. Тем не менее в данном случае следует заметить, что отношение, принимая почти бессодержательную форму, все-таки сохраняет некоторый количественный характер. Еще возможно различить, что оно относится к представлениям о протяжении, а не к представлениям о силах или о времени, и лишь в этом смысле оно остается неясным отношением. Но посмотрим, что будет, когда один из терминов отношения не только не является простой величиной, имеющей известные определенные пределы, и когда о продолжительности его не только нельзя указать, где ее начало и где конец, но когда даже самое существование его не может быть установлено? Другими словами, что должно произойти, когда одного из терминов отношения нельзя себе представить не только количественно, но и качественно? Ясно, что в подобном случае мы не можем считать этого отношения принадлежащим к какому-нибудь особенному роду отношений, нет, оно тогда просто отпадает полностью Когда один из терминов его делается совершенно непознаваемым, закон мышления не может быть тут более прилагаем как потому, что этот термин не может быть представлен, так и потому, что само отношение не может быть составлено. А это значит, что закон мышления, по которому величины противоречащие познаются из их взаимного отношения, не имеет силы, коль скоро мысль пытается перейти предел относительного, однако при такой попытке мысль все же должна сообразоваться с упомянутым законом, - должна хотя бы некоторым смутным актом сознания прочно установить понятие о безотносительном, затем, подобным же смутным образом, - и отношение между безотносительным и относительным. Стало быть, в коротких словах мой ответ Мартино заключается в том, что неразрешимые трудности, на которые он указывает, возникают в данном случае, как и во всяком другом, оттого, что мысль прилагается к тому, что лежит вне сферы мышления, а когда мы стараемся перейти за пределы феноменальных проявлений к конечной реальности, то принуждены символизировать ее при помощи тех материалов, какие даются нам феноменальными проявлениями; таким образом, мы должны символизировать связь между конечной реальностью и ее проявлениями, как будто она родственна тем связям, которые существуют между самими явлениями. Истина, которую лишь слегка намечает г-н Мартино в своей критике, гласит, что закон мышления оказывается несостоятельным, если являются несостоятельными сами элементы мышления; и это заключение совершенно соответствует общим воззрениям, защищаемым мною. Я продолжаю считать действительным сказанное мною против Гамильтона и Манселя, что, на основании их собственного принципа, относительное мыслится как таковое лишь при условии противоположения его некоторой сущности, поставленной, хотя и не ясно, вторым термином отношения, хотя и неопределенного, но доступного мысли; и с моей стороны совершенно последовательно считать, что в том усилии, которое мысль неизбежно употребляет для того, чтобы выйти за пределы собственной сферы, не только продукт мысли представляется лишь смутным символом продукта, но и процесс мысли становится лишь смутным символом процесса; а потому нельзя утверждать, что в данном случае предикаты вытекают из закона мышления. Я с удобством могу закончить это возражение контркритикой. К прямой защите положения пусть присоединится еще косвенная, путем указания на несостоятельность противоположного положения. Приведенная критика учения о непознаваемой сущности (являющейся нам в феноменах) предпринята г-ном Мартино в интересах разделяемой доктрины, в силу которой сущность эта в значительной степени познаваема. Мы оба совершенно одинаково признаем, что существует несокрушимое сознание, что за видимостью существует какая-то Сила; но, в то время как, по моему убеждению, Сила эта не может быть объята формами мысли, по мнению м-ра Мартино, возможно, оставаясь последовательным, приписать этой Силе некоторые атрибуты личности, - разумеется, не такие конкретные человеческие черты, какие приписывались в прошлые времена, но, во всяком случае, человеческие черты самого отвлеченного и высокого разряда. Общий взгляд его таков: материю он рассматривает как нечто существующее независимо; точно так же независимы, по его мнению, те первичные качества вещества, "которые неотделимы от самой идеи этого вещества и могут быть выведены a priori из значения его, как плотного протяжения или протяженной плотности"; по его словам, к этому классу "принадлежит троякое измерение, делимость, несжимаемость"; он переходит затем к утверждению, что так как качества эти "неотделимы от вещества, то они имеют реальность, современную ему, и принадлежат искони к тому, что является объективным, материальным datum для Бога: и образ его деятельности относительно их должен быть подобен тому, какой единственно только и мыслим по установлению их пространственных отношений: т. е. это не есть акт его воли, не он производит их, а интеллектуальная деятельность: он лишь создал их в своей мысли. С другой стороны, вторичные качества, не будучи логически связаны с первичными, но случайно с ними соединенные, не могут быть отнесены к дедуктивному мышлению, но являются продуктом изобретательности чистого разума и детерминирующей воли. Это сфера познания, апостериорного для нас, в которой мы не можем сделать ни одного шага сами по себе, но вынуждены покорно выжидать указаний опыта, - это и есть настоящее царство оригинального творчества Божества: и здесь-то оно наиболее свободно, а мы наименее самостоятельны. Его свойства и наши в этой второстепенной области, таким образом, совершенно противоположны, но они оказываются сходными в отношении области первичного: развитие дедуктивной мысли для всех интеллектов возможно одним лишь путем, и никакое merum arbitrium не может на место истины поставить ложь или создать иную геометрию, либо иную схему чистой физики, чем та, которая существует одинаково для всех миров; и сам Всемогущий Зиждитель, осуществляя свой замысел Вселенной, начертывая орбиты небесных тел в беспредельном пространстве и установляя времена года в вечности, - мог лишь следовать законам кривых линий, меры и пропорции". (Опыты философские и теологические, стр. 163-164). Прежде чем излагать свое главное возражение против этой гипотезы, я позволю себе сделать второстепенное замечание. Оказывается, что м-р Мартино приписывает необходимость не только пространственным отношениям, но также и первичным физическим качествам, притом не простую необходимость, обусловливаемую нашими свойствами, но необходимость по существу. По его мнению, то, что нашему человеческому мышлению представляется истинным, то является и абсолютно истинным; "законы кривых линий, меры и пропорции", как мы их знаем, не могут быть изменены даже Божественной властью, точно так же как и делимость и несжимаемость материи. Но если м-р Мартино считает, что в этих случаях необходимости мысли соответствует необходимость в предметах, то почему же он не применяет этого соответствия и к другим случаям? Если он утверждает это относительно пространства и статических атрибутов тел, то разве не должен он сказать то же самое и касательно их динамических атрибутов? Законы, с которыми сообразуется форма силы, ныне именуемая "энергией", также точно необходимы для мысли, как и закон пространственных отношений. Аксиомы механики стоят на одном уровне с аксиомами чистой математики. Если, стало быть, м-р Мартино допускает - а он должен допустить это заключение, - что никогда энергия не может обнаружиться в движении планеты без предшествовавшей затраты эквивалентной энергии; если он, затем, сделает дальнейший необходимый вывод, что направление движения не может быть изменено каким-нибудь действием, без равного ему противодействия, по направлению, обратному действию; если он взвесит, что это имеет силу не только во всех видимых движениях небесных и земных тел, но также и во всех таких вещественных действиях, которые кажутся нам второстепенными свойствами, и притом известны лишь в других формах энергии, эквивалентных энергии механической и подлежащих тем же законам; если, наконец, он признает, что ни одна из этих производных энергий не может изменить своего характера и направления, без предварительного участия сил статической и динамической, подчиненных особым условиям, - то что же тогда станется с его "царством оригинального творчества Божества", которое, по его словам, пребывает в царстве необходимости? Рассуждение его, будучи доведено до конца, приводит к признанию универсально неизбежного порядка, в котором воля не может играть той роли, как он думает. Но, не делая из рассуждений м-ра Мартино этого вывода, в такой мере расходящегося с собственным его заключением, посмотрим, какое решение вопроса заключают они в себе, если брать их в том виде, в каком они представляются сами по себе. Они не дают нам никакого объяснения пространства и времени; они не помогают нам понять происхождения материи; не дают они вовсе и идеи о том, как возникли в материи ее первоначальные атрибуты. В них молчаливо лишь подразумевается, что все это не создано. Творческая деятельность представлена в них ограниченной математическими законами и будто бы имеющей в качестве datum (заметим это слово) субстанцию, которая, в некоторых своих свойствах, не подлежит изменяемости. Но ведь это не есть объяснение тайны вещей. Разгадка просто отодвинута в более отдаленную область, касательно которой уже не имеется в виду делать исследований. Но исследование должно быть сделано. После подобного разрешения вопроса всегда возникает новый вопрос: какова же природа и происхождение того, что начертывает эти границы творящей силе? Что это за первичный Бог, повелевающий этому второстепенному Богу? Ясно, в самом деле, что если "сам Всемогущий Зиждитель" (пользуюсь несколько непоследовательным выражением м-ра Мартино) бессилен изменить "материальное datum, объективное" для Него, бессилен изменить условия, при которых оно существует, при которых оно действует, то необходимо предположить такую силу, которой он подчинен. Так что, по учению м-ра Мартино, конечное непознаваемое тоже существует, и отличие его учения от того, против которого он спорит, состоит лишь в том, что он вставляет между этим непознаванием и всецело познаваемым еще отчасти познаваемое. Выше мы отметили, что такое понимание не согласно само с собой; теперь мы видим, что оно оставляет самую существенную тайну неразъясненной; я не думаю поэтому, чтобы оно имело какое-либо преимущество перед доктриной непознаваемого, в ее первоначальной форме. По моему мнению, скорее можно остановиться временно на приблизительном решении, имеющем в своем основании нечто окончательно неразъяснимое. Подобно тому как нельзя помешать мысли, не ограничиваясь видимостью, искать причины, скрытой за нею, так точно невозможно предупредить, чтобы мысль, исходя из толкований м-ра Мартино, не поставила вопрос о том, что это за причина, которая ограничивает причину, указываемую м-ром Мартино? А если мы должны признать, что не можем дать ответа на вопрос, поставленный в такой окончательной форме, то не сознаемся ли мы тем самым, что не могли дать ответа и на первоначальный вопрос? Не лучше ли искренно признать некомпетентность нашего разума в этом отношении, чем упорствовать в таком объяснении, которое лишь маскирует необъяснимое? Какой бы ни последовал ответ на этот вопрос, он никак не может заключать в себе осуждения тех, кто, находя в себе несокрушимое сознание конечной причины, лежащей в основе как того, что мы называем материальной Вселенной, так равно и того, что мы называем Духом, удерживается от утверждения чего-либо касательно этой конечной причины; ибо, по его мнению, ее природа настолько же неисповедима, насколько непонятна со стороны ее протяженности и долговременности. Postscriptum. С последним параграфом предшествующей статьи я надеялся покончить - на долгое время - с полемикой; и если бы статья была напечатана целиком в ноябрьском номере "Fortnightly", как первоначально и предполагалось, то не было бы никакой настоятельной надобности что-либо добавлять к ней. Но статья была еще в типографии, когда появилось два критических разбора, более обстоятельных, нежели рассмотренные мною выше; а так как вторая половина моей статьи вышла из печати позже тех разборов, то я не могу обойти их молчанием, во избежание неправильной оценки такого молчания. В особенности вежливость побуждает меня ответить что-либо лицу, полемизировавшему со мной на страницах "Quarterly Review" за октябрь 1873 г. в тоне хотя и антагонистическом, но отнюдь не враждебном, с явным намерением оценить справедливо взгляды, которые это лицо оспаривает. Принимая в расчет ограниченность места, имеющегося в моем распоряжении, я не могу, конечно, отметить все делаемые им мне возражения. Я ограничусь лишь коротким обсуждением двух положений, которые он изъявляет намерение установить. Он формулирует их так: "Мы желали бы обратить особенное внимание на два пункта, которые, как мы в том уверены, могут вызвать возражения; и, хотя м-р Спенсер, несомненно, сам предусматривал эти возражения (да они могли прийти в голову и многим из его читателей), тем не менее мы не замечаем, чтобы он где-либо отметил или предупредил их. Два выбранных нами пункта суть следующие: Во-первых, его система приводит к отрицанию всякой истины. Во-вторых, она радикально и необходимо противна всяким здравым принципам нравственности". По поводу этой тирады, заканчивающейся двумя столь ошеломляющими утверждениями, я прежде всего замечу, что того сознания, которое мне приписывает критик, у меня вовсе нет. Я затратил небольшой труд на развитие того, что считаю системой истины; и потому меня очень удивляет предположение, будто я "несомненно" знал, что конечным выводом из моей системы является "отрицание всякой истины". Далее, уже из самой моей программы было видно, что система моя завершается двумя томами Оснований нравственности; меня естественно удивляет после этого заявление, что означенная система "необходимо противна всяким здравым принципам нравственности", а еще больше заявление о том, будто я несомненно сознавал, что так на нее и будут смотреть. Говорю это с целью протеста против навязанного мне критиком тайного скептицизма и затем перехожу к рассмотрению его положений. Мне нет нужды говорить здесь что-нибудь об указываемых им несообразностях преобразованного реализма, так как я уже достаточно сказал об этом в ответе м-ру Сиджвику, высказавшему те же соображения. Я ограничусь разбором следствия, которое автор выводит из учения об относительности знания, как я понимаю это учение. Он правильно указывает, что я разделяю это учение вместе с "Миллем, Льюисом, Бэном и Гексли", не прибавляя лишь --как бы следовало, - что я разделяю это учение также вместе с Гамильтоном, Манселем и целым рядом других предшественников, послуживших образцом для Гамильтона; после этого критик переходит к замечанию, что, признавая эту относительность, невозможно утвердительно говорить ни об одной абсолютной истине, какого бы рода она ни была, - даже о самой абсолютной истинности учения об относительности. Затем, он предоставляет читателям заключить из этого, что вывод этот говорит особенно против критикуемой им системы; однако если суждение автора основательно, то в "отрицании всякой истины" должны быть обвинены и учения мыслителей, слывущих ортодоксальными, так же как учения многих философов, начиная с Аристотеля и кончая Кантом, которые говорили то же самое. Но я иду дальше и возражаю, что довод этот не может иметь против учения об относительности в защищаемой мной форме той силы, какую он имеет против предшествовавших форм этого учения. Ибо я расхожусь с другими релятивистами в том, что, по моему убеждению, существование безотносительного не только положительно доказывается нашим сознанием, но что предположение это по своей достоверности превосходит все прочие; и без него нельзя мысленно построить учения об относительности. Я настаиваю на том, что "если не будет допущено реальное безотносительное или абсолютное, то относительное само становится абсолютным, а это делает всю аргументацию противоречивою" {Основные начала, п. 26.}, в другом месте я описал это сознание безотносительного, проявляющееся в нас через относительное, как сознание, которое "глубже, чем доказательство, - глубже даже, чем конечное познание, - которое так глубоко, как сама природа духа" { Ibid п. 76 (1-е изд.).}; а мне кажется, что сказать это - значит сказать со всевозможной определенностью, что в то время, как все прочие истины должны приниматься за относительные, одна эта истина должна считаться абсолютной. Но хотя и я, таким образом, являюсь противником чистых релятивистов и согласен с моим критиком, что "каждый сторонник такой (чисто релятивистической) философии находится в положении человека, который подпиливает у самого ствола ту ветвь дерева, на которой сидит" { Ср. Основания психологии, 88,95,391,401,406.}, тем не менее, как это ни странно, он представляет меня в таком виде, как будто доктрина эта вполне мною разделяется! Будучи далеко от признания, будто изложенный мною взгляд "влечет за собою отрицание всякой истины, я утверждаю, что он отличается прямо противоположными свойствами, коль скоро я в самом начале признал сосуществование субъекта и объекта таким продуктом сознания, который предшествует всякому мышлению { Основные начала, 39-45.}; и затем доказал аналитически, что постулат этот оправдывается всеми способами { Основания психологии, ч. VII.} и что без него доказательство относительности невозможно; а такой взгляд мой резко отличается от прямо противоположного воззрения релятивистов. Доказательство второго своего положения автор начинает следующими словами: "Во-первых, в своем воззрении на процесс эволюции м-р Спенсер вынужден, заодно с г-ном Дарвином, отрицать существование основного и существенного различия между обязанностью и удовольствием". Далее, приводится генезис моральных чувств, как я его понимаю (причем изложение совершенно не похоже на мое изложение в Основаниях психологии, п. 215, 503-512 и 524-532); а затем критик переходит к утверждению, что "он принужден, ввиду очевидности, держаться, по необходимости, убеждения, что м-р Спенсер, очевидно, никогда не понимал смысла слова "нравственность", согласно с истинным его значением". Следует заметить, что, как видно из самого текста, это замечание направлено против всех тех, кто держится эволюционного учения в его первоначальной форме; но, поскольку оно относится ко мне, критик едва ли высказал бы его, если бы он тщательнее рассмотрел мои воззрения, а не ограничился лишь теми из моих сочинений, которые означены в начале его статьи. И мне остается только предположить, что, если бы он остался совершенно верен тому духу справедливости, которым он, очевидно, стремится руководствоваться, он бы увидел, что необходимо получше разобрать дело, прежде чем выступать со столь серьезными указаниями, как приведенные выше. Если бы он просто заявил, что не представляет себе, как можно обосновывать принципы нравственности на учении об эволюции духа, я не счел бы нужным возражать ему, если бы только он притом сказал, что я, со своей стороны, вполне признаю возможность такого обоснования и изложил бы то, что я считаю за такие основы. Но он представил свои собственные выводы из моих посылок так, что может казаться, будто эти выводы необходимо вытекают из моих посылок. Я указал для принципов нравственности совершенно другую и гораздо более солидную основу, чем та, какую представляют моральные чувства и понятия; а между тем он говорит об этих последних как о единственном базисе моих этических заключений. Мой критик находит, что "дефекты этической системы м-ра Спенсера представляются тем более глубокими, что он отрицает всякое объективное различие между правдой и неправдой, безразлично, являются ли люди ответственными за свои поступки или нет"; я же, напротив, утверждаю, что моя система разнится от других именно тем, что устанавливает объективные признаки этого различия и пытается показать, что субъективное различие вытекает из объективного. Главный тезис моего первого труда - Социальной статики, вышедшей двадцать три года тому назад, состоял в том, что принципы справедливости независимо от их силы, как признанных велений Божества, и их авторитетности, как нравственных интуиции, должны прежде всего выводиться из законов жизни, как вытекающие из социальных условий. Я все время там доказываю, что принципы, таким образом выведенные, обладают высшим авторитетом, которому должны подчиняться соображения непосредственной целесообразности; и именно вследствие этого Милль отнес меня к антиутилитарианистам. Затем еще недавно, в письме, написанном по поводу ошибочного понимания г-на Милля и напечатанном профессором Бэном в его "Mental and Moral Science", я вновь подтвердил означенное свое положение. Отрывки из того письма я уже приводил в объяснительной статье под заглавием Нравственность и нравственные чувства, напечатанной в "Fortnightly Review" за апрель 1871 г.; теперь, ввиду серьезности обвинения, высказанного критиком Quarterly, я надеюсь, мне простят, что я снова приведу здесь отрывки из него: "Нравственность - иначе говоря, наука о правильном поведении - имеет своим предметом определение того, как и почему одни способы поведения вредны, а другие - благодетельны. Хорошие и дурные результаты их не могут быть случайны, но должны необходимо вытекать из природы вещей; и я считаю, что задача науки о нравственности - вывести из законов жизни и условий бытия, какие действия неизбежно влекут за собою счастье, а какие приводят к несчастью. Как скоро это выяснено, то полученные выводы и должны быть признаваемы законом поведения; и с ними надо сообразоваться независимо от прямой оценки счастья или несчастья". "Если верно, что совершенная справедливость предписывает порядок, слишком хороший для людей с их несовершенствами, то не менее верно и то, что одна целесообразность (обыденная практичность) не ведет еще к установлению порядка вещей сколько-нибудь лучшего, чем нынешний. Абсолютная нравственность обязана целесообразности указанием тех трудностей, которые предупреждают стремление к утопическим нелепостям; с другой стороны, целесообразность обязана абсолютной нравственности всеми стимулами к улучшению. Если мы согласимся, что главный наш интерес состоит в том, чтобы выяснить относительно справедливо, то отсюда следует, что мы должны сперва рассмотреть абсолютно справедливое, так как одно из этих понятий предполагает другое". В объяснение этих цитат я могу сказать теперь то же, что сказал давно, а именно: "Не знаю, можно ли решительнее признать, что первичная основа нравственности существует независимо и, в известном смысле, прежде той, какая возникает из опытов о полезности: и следовательно, независимо и, в известном смысле, прежде тех нравственных чувств, которые я признаю за порожденные такими опытами". К этому я прибавлю лишь, что, если бы мои убеждения были прямо противоположны тому, что я заявлял ранее, тогда критик мог бы иметь основания для своих обвинений. Если бы, вместо того чтобы оспаривать учение, "что непосредственною целью человека должно быть наибольшее счастье" { Социальная статика, гл. III.}, я принял бы это учение беспрекословно; если бы вместо разъяснения и оправдания веры в чрезвычайную святость этих возвы-шеннейших принципов и мнения о величайшей авторитетности альтруистических чувств, соответствующих этим принципам { Основания психологии, 531.}, я стал бы отрицать эту святость и авторитетность; если бы вместо того, чтобы сказать о мудром человеке, что "он будет безбоязненно излагать то, что считает'высочайшей истиной, зная, что - какие бы это ни имело результаты - он, во всяком случае, выполняет таким образом свое назначение в мире,{ Основные начала, 34.} - я бы сказал, что мудрый человек не будет так поступать; тогда мой критик мог бы иметь основание сказать обо мне, что я не понимаю смысла слова "нравственность, согласно с истинным его значением". И он мог бы тогда сделать вывод, что эволюционное учение, как я его понимаю, заключает в себе отрицание "различия между долгом и удовольствием". Но теперь, я думаю, факты говорят не в пользу такого обвинения. Я совершенно согласен с критиком в том, что влияние какой-либо философской системы "не есть лишь вопрос чисто спекулятивного интереса, но вопрос высшей практической важности". Я присоединяюсь также к его заявлению, что превратная философия может привести к "бедственным социальным и политическим переворотам". Даже более того, имея в виду убеждение, руководившее им, когда он писал, что мерило добра и зла может быть выведено лишь из откровения, комментируемого непогрешимым авторитетом, я могу понять ту тревогу, с которой он смотрит на систему, столь радикально отличную от его воззрений. Хотя бы мне и желательно было, чтобы чувство справедливости, вообще им проявляемое, не позволило ему игнорировать вышеуказанные мною очевидные факты, но я могу представить себе, что, с его точки зрения, эволюционное учение, как я его понимаю, "является безусловно фатальным для всякого зародыша нравственности" и "совершенно отрицает какую бы то ни было религию". Но я не способен уразуметь то измененное эволюционное учение, которое в качестве альтернативы намечает мой критик. В самом деле, совершенно неожиданно для читателя после заявления о столь глубоком несогласии своем с этим учением автор затем высказывает столько согласия с ним, что, по его предположению, критикуемая им система может быть обращена "сразу и без насилия в такое аллотропическое состояние, в котором отличительные черты ее будут совершенно не те, какие она теперь имеет". Могу ли я, пользуясь другим сравнением, предложить иную трансформацию чисто субъективного, но не объективного свойства? В стереоскопе две картины, соответствующие двум точкам зрения, часто возбуждают сначала какой-то хаос беспорядочных впечатлений; но затем, немного погодя, эти впечатления неожиданно комбинируются в одно целое, ясно стоящее перед нами; подобно этому, может быть, и противоречие между идеализмом и реализмом, усматриваемое, по-видимому, критиком, равно как и другие, по-видимому, основные непоследовательности поражающие его, - при более продолжительном созерцании сольются воедино, как две стороны одного и того же предмета, дополняющие одна другую. Посвящая несколько страниц критике, совершенно отличной от всего предыдущего (она помещена в "British Quarterly Review" за октябрь 1873 г.), я должен сказать в свое оправдание, что при настоящих обстоятельствах я не могу игнорировать ее, ибо это значило бы признать ее убедительной. Сказав, что книги мои должны бы рассматриваться специалистами, и молчаливо признав себя знатоком физики, критик обвиняет меня как в ошибках при формулировке принципов физики, так и в неправильности суждений по вопросам этой науки. Я не стану утверждать, что мой труд не заключает в себе ошибок. Было бы даже удивительно, если бы при изложении такого множества положений - в среднем по дюжине на странице - я оказался неуязвимым для критики. Я счел бы себя очень обязанным критику, если бы он просто указал мне на те мои промахи, которые он предпочел выставить как образчики моего невежества. В других случаях, пользуясь неточностью моего изложения, он берет на себя труд поучать меня относительно таких предметов, по которым я как на основании других моих сочинений, так и на основании предлежащего тома могу быть признан вполне компетентным. Привожу образчик этого рода его возражений: "Точно так же мы не посоветовали бы отваживаться на изложение физических умозрений человеку, который положение "теплота есть невидимое движение" перевертывает в обратное: "невидимое движение есть теплота" и который заключает из этого, что если сила прилагается к массе настолько большой, что от этого не происходит видимого движения, или же если движение становится настолько медленным, как, например, при звуке, что делается совершенно незаметным, - то сила эта обращается в теплоту". Относительно первого из двух положений, приведенных в настоящей цитате, я замечу, что благодаря находящимся в ней кавычкам читатель если и не предположит, что я прямо утверждаю, будто "невидимое движение есть теплота", то, во всяком случае, должен заключить, что в приведенном отрывке несомненно содержится подобное суждение. При этом он, конечно, будет также предполагать, что критик никогда не решился бы взвести на меня обвинение в такой нелепости, если бы не имел перед собой доказательство того, что я так думаю. Но что сказал бы тот же читатель, если бы узнал, что подобного суждения в моем труде вовсе и нет, да и на той странице, где я рассматриваю нечто подобное, не содержится такого вывода, хотя бы в форме, понятной только специалисту (я предлагал специалисту этот вопрос); ну а если бы он, кроме того, убедился при дальнейшем чтении моего труда, что положение "теплота есть только один из видов невидимого движения" вполне определенно мною установлено (см. Основные начала, п. 66,68,171) и что в другом месте я подробно означаю различные виды невидимого движения. Ежели критик, столь старательно выискивавший ошибки, что пересмотрел целое исследование в томе, не касающемся предмета его рецензии, для того только, чтобы найти там одну несообразность, с подобным же усердием постарался бы узнать мое мнение о невидимом движении, то он нашел бы в моей "Классификации наук", таблица II, что означенное движение рассматривается мною в форме теплоты, света, электричества и магнетизма. Если бы даже в указанном им месте и несомненно выражалась подобная мысль, то он в силу простой порядочности должен был бы отнестись к этому как к обыкновенному недосмотру, ввиду того что она находится в прямом противоречии с объяснениями, изложенными в других местах. А что же можно подумать о нем в том случае, когда оказывается, что в указанном им месте подобного вывода, ясного как для простого читателя, так и для специалиста вовсе и не находится? Не менее знаменательно также расположение духа критика, выразившееся во второй половине приведенной выше цитаты. Приписывая мне слова, что когда движение, составляющее звук, "становится настолько медленным, что делается совершенно незаметным, то оно обращается в теплоту", - хочет ли он этим сказать, будто я утверждаю, что, когда звуковые волны делаются настолько слабыми, что перестают вызывать звуковые ощущения, - они становятся тепловыми волнами? Если да, то я отвечу, что в указываемом им месте моего труда не заключается подобного смысла. Далее, признает ли он, что некоторая часть силы, производящей звуковые волны, вследствие взаимного трения разнородных частиц расходуется на образование электричества (переходящего, однако, уже окончательно из этой специальной формы молекулярного движения в общую, которая и составляет теплоту); думает ли он, что я должен был изложить свое объяснение именно таким образом? Если это так, то он требует от меня научного педантизма, вредящего аргументации. Если же он не подразумевает тут ни того, ни другого, то что же он хочет сказать всем этим? Хочет ли он оспаривать справедливость гипотезы, давшей возможность Лапласу внести поправки в вычисления Ньютона относительно скорости звука, - гипотезы, говорящей, что теплота развивается от сжатия воздуха, производимого звуковыми волнами? Неужели он станет отрицать, что теплота, получаемая при этом, развивается за счет известной потери в волнообразном движении? Подвергает ли он сомнению вывод, что часть движения, образующего каждую волну, с каждой минутой уничтожается частью указанным путем, а частью переходя в теплоту, вызываемую трением колеблющихся частиц? Может ли он привести какое-нибудь основание, могущее заставить усомниться в том что когда звуковые волны становятся настолько слабыми, что уже не действуют на наши чувства, их движение все-таки продолжает подвергаться превращению и ослаблению до полного своего исчезновения? Если нет, то почему же он так упорно отрицает, что то движение, которое составляет звук, совершенно исчезает, произведя молекулярное движение, составляющее теплоту? {Лишь после того как предыдущие параграфы были уже написаны, один преданный друг обратил мое внимание на то, что некоторые мои слова были критиком извращены, и притом в такой степени, какой я никогда не мог бы предположить. В том месте, о котором идет речь, я говорю, что звуковые волны "в конце концов замирают, образуя тепловые колебания, расходящиеся в пространстве", подразумевая, конечно, под этим, что сила, воплощенная в звуковых волнах в конце концов истощается, порождая тепловые колебания. В разговорной речи замирание продолжительного звука, как, например, колокольного звона, означает его постепенное ослабление и, наконец, совершенное прекращение. Но вместо того, чтобы предположить, что я придаю этим словам их обыкновенный смысл, критик приписывает мне убеждение не только в том, что продольные колебания воздуха, не прерываясь, переходят в поперечные колебания эфира, но даже и в том, что одна категория волн, длина которых измеряется футами и скорость - сотнями футов в секунду, простым ослаблением переходит в другую категорию волн, длина которых так мала, что их в дюйме заключается около пятидесяти тысяч, а скорость выражается несколькими биллионами колебаний в секунду. Почему критик предпочел истолковать таким образом мои слова, несмотря на встречающиеся в других местах моего сочинения выводы (например, в п. 100), совершенно исключающие возможность подобного толкования, - становится вполне очевидным для всякого, прочитавшего его рецензию.} Я не буду долее останавливаться на чисто личных вопросах, вытекающих из рассуждений нашего критика, и, предоставляя читателям судить, на основании только что разобранного случая, об остальных моих "изумительных ошибках", обращусь к вопросу, более достойному внимания и не имеющему личного интереса, - вопросу о характере нашего права устанавливать конечные научные истины в области физики. Я обойду молчанием то пренебрежение, с которым рецензент, в качестве физика, относится к метафизическому способу исследования физических понятий; замечу только мимоходом, что все физические вопросы, исследование которых доведено до конца, приводят к вопросам метафизическим. При этом я полагаю, что полемика, происходящая в настоящее время между химиками относительно действительности атомистической гипотезы, могла бы убедить его в том же самом. На его ложное утверждение, что я употребляю выражение "постоянство силы" как эквивалент всеми принятого ныне выражения "сохранение энергии", я отвечу, что, если бы он не так торопился отыскивать у меня противоречия, он понял бы, почему я, в целях своей аргументации, намеренно употребляю слово "сила". Это есть родовое понятие, обнимающее собою как тот вид, который известен нам под именем собственно энергии, так и тот вид, в котором материя занимает пространство и сохраняет свою целость, - вид, который, каково бы ни было его отношение к энергии и как бы прямо он ни подразумевался, как необходимое datum теории энергии, все же ближе в этой теории не рассматривается. Я ограничусь положением, подробно разобранным критиком, что наше познание о постоянстве силы есть только априорное. Он вполне полагается на авторитет профессора Тэта, на которого дважды и ссылается, говоря, что "натуральная философия есть наука экспериментальная, а не интуитивная и никакое априорное рассуждение не может доказать нам самой простой физической истины". Если бы я был очень строгим критиком, то мог бы указать на тот факт, что проф. Тэт, говоря о натуральной философии, как о некоей науке, этим самым делает цену указанного положения несколько сомнительной. Следуя далее примеру критика, я мог бы указать также на то, что "натуральная философия", в том значении слова, какое дано ей Ньютоном и какое принято проф. Тэтом, обнимает собою также астрономию; и, поставив вопрос, какие астрономические "опыты" приводят нас к астрономическим истинам, я мог бы "посоветовать" критику не доверять в такой мере авторитету человека, который (употребляя ту же учтивую форму, что и критик) "путает", смешивая опыт с наблюдением. Однако я не намерен, основываясь на неудачной формулировке проф. Тэта, выводить заключение, что он не понимает разницы между тем и другим, и буду ценить его авторитет в той же мере, как если бы он был более точен в своем выражении. Я замечу только, что если бы этот вопрос разрешался авторитетом какого-нибудь физика, то авторитет Мейера, который в этом отношении держится диаметрально противоположного мнения и который одинаково чествовался, как Королевским обществом, так и Французской академией, мог бы вполне уравнять, если даже не превысить, авторитет проф. Тэта. Но я не нахожу, чтобы это был вопрос физики; это представляется мне вопросом о природе доказательства. И, не подвергая сомнению компетентность проф. Тэта в вопросах логики и психологии, я все-таки вынужден отказаться присоединиться к его суждению об этом вопросе, даже если бы не существовало противоположного мнения, высказанного, конечно, не менее выдающимся физиком, чем он. Однако оставим в стороне авторитеты и вникнем в сущность вопроса. В Treatise on Natural Philosophy проф. Томсона и Тэта (п. 243, 1-е изд.) мы читаем: "Как будет показано нами в главе об Опыте, физические аксиомы являются аксиомами только для тех, кто обладает относительно действия физических причин сведениями, достаточными для того, чтобы усмотреть сразу очевидную истинность означенных аксиом". С этим я вполне согласен. В физике, как и в математике, прежде чем очевидные истины могут быть восприняты, необходимо при помощи личного опыта приобрести такое знакомство с элементами, лежащими в основе тех истин, чтобы предложения, относящиеся к этим элементам, могли быть ясно представлены в уме. Скажите ребенку, что две величины, равные в отдельности одной и той же третьей, равны между собою, и ребенок, не обладая достаточно отвлеченным понятием о равенстве, а также необходимой привычкой к отношениям сравнения, не в состоянии будет увидеть в этом аксиому. Точно так же и крестьянин, никогда особенно не вдумывавшийся в силы и их действия, не может составить себе определенного представления, соответствующего аксиоме, что действие и противодействие равны и противоположны. В последнем случае, как и в первом, представления о терминах и их отношениях должны, путем навыка в мышлении, сделаться настолько ясными, чтобы заключающиеся в них истины представить в уме как бы видимыми. Но когда уже накопилось достаточно личного опыта для того, чтобы вызвать ясные представления элементов, с которыми имеется дело, тогда и в том, и в другом случае эти мыслительные формы, созданные опытом предков, не могут заключать в себе элементы одной из этих конечных истин, не вызывая представления об их необходимости. Если проф. Тэт этого не признает, то спрашивается, что же хочет он сказать, говоря о "физических аксиомах" и о том, что образованные люди в состоянии "видеть сразу их очевидную истинность"? С другой стороны, если не существует физических истин, которые должны быть признаны априорными, то, спрашивается, почему же проф. Тэт, вместе с Томсоном, признает основными положениями физики Ньютоновы законы движения? Хотя Ньютон и дает примеры продолжительного движения тел в среде с малым сопротивлением, но он не дает доказательств того, что движущееся тело будет продолжать свое движение, при отсутствии препятствий, в том же направлении и с той же скоростью; точно так же, обращаясь к изложению закона, приведенного в вышеупомянутом труде, я не вижу, чтобы проф. Тэт сделал в этом случае что-либо иное, кроме попытки объяснить его примерами, которые сами могут быть признаны доказательными только в случае признания этого закона. Отрицает ли проф. Тэт, что первый закон движения представляет физическую истину? И в утвердительном случае, чем же он его считает? Или, признавая его физической истиной, он отрицает априорность его, утверждая, что он установлен a posteriori, т. е. сознательной индукцией, исходящей из наблюдений и опыта? Но если это так, то путем какого же индуктивного рассуждения можно его установить? Рассмотрим различные возможные аргументы, которые могли бы лежать в основе такого рассуждения. Тело, приведенное в движение, перестает двигаться, как скоро встречает значительное трение или значительное сопротивление со стороны других тел, с которыми сталкивается. При этом, чем меньше тратит оно энергии при движении или на всякого рода воздействие на другие тела или на преодоление трения, тем долее продолжается его движение. Наиболее же продолжительным его движение будет в том случае, когда оно встретит наименьшее сопротивление, как это бывает и при движении по гладкому льду. Можем ли мы в таком случае, пользуясь методом последовательных изменений, заключить, что при полном отсутствии сопротивления его движение продолжалось бы без всякого ослабления? Если да, то, значит, мы признаем, что ослабление его движения, устанавливаемое наблюдением, пропорционально количеству энергии, затрачиваемой им на произведение другого движения - движения массы или молекулярного. Мы признаем, что в его скорости не произошло никаких иных изменений, кроме тех, которые вызываются расходами на приведение в движение другой материи; ибо если предположить существование изменений другого рода в его движении, то тем самым нарушилось бы наше заключение, что разница в пройденном расстоянии обусловливается разницей во встреченном сопротивлении. Таким образом, истина, которую требуется доказать, оказывается принятой уже в первой посылке. И это не единственное проявление бездоказательности данного вопроса. Во всех тех случаях, когда наблюдается, что тело останавливается тем скорее, чем более оно встречает сопротивления со стороны других тел или среды, всегда предполагается, что тут действуют законы инерции. Самое представление о большей или меньшей задержке, возникающей вследствие этого, предполагает убеждение, что не может быть замедления без соответствующих задерживающих причин, а это само по себе является утверждением того, что лишь в иной форме выражено в первом законе движения. С другой стороны, предположим, что вместо неточных наблюдений над движениями при ежедневных наших опытах мы делаем точные эксперименты над движениями, специально приспособленными нами в целях получения точных результатов; спрашивается, каков будет постулат, лежащий в основе каждого подобного эксперимента? Равномерное движение определяется как прохождение в равные промежутки времени равных пространств. Но как измеряются равные промежутки времени? При помощи прибора, который может отмечать эти равные промежутки только при условии изохроничности колебаний маятника, а эта изохроничность может быть, в свою очередь, доказана только тогда, когда нами признаны первый и второй законы движения. Это значит, что предположенное экспериментальное доказательство первого закона подтверждает не только истинность этого закона, но также и того, который проф. Тэт, вместе с Ньютоном, признает вторым законом. Но может быть, мне скажут, что конечная мера времени, которая имелась тут в виду, есть движение Земли вокруг своей оси, равные углы в равные времена? В таком случае очевидно, что подобное утверждение вместе с тем заключает в себе утверждение истины, которую требуется доказать, так как неизменное ротационное движение Земли есть один из выводов из первого закона движения. Если мне возразят, что это равномерное вращение Земли вокруг оси может быть установлено по звездам, я отвечу, что развитая астрономическая система, приводящая путем сложных рассуждений к тому выводу, что Земля вращается вокруг своей оси, уже предполагает необходимость этого ранее, чем установлен закон движения, который является для самой этой астрономической системы лишь постулатом. Ибо если даже сказать, что Ньютонова теория Солнечной системы не заключает в себе никаких таких необходимых предположений, которых не было бы в теории Коперника, то все-таки ее доказательство основывается на предположении, что тело, находящееся в покое (за каковое принимается звезда), стремится оставаться в покое, а это составляет часть первого закона движения, которую Ньютон признает не более очевидной, чем и остальную часть этого закона. Действительно, весьма удивительна та ошибка, которую делает проф. Тэт, утверждая, что "никакое априорное рассуждение не может привести нас к убеждению в существовании самой простой физической истины", тогда как он имеет перед собою тот факт, что система физических истин, составляющая Ньютоновы Principia, изданные им совместно с В. Томсоном, установлена на основании априорного рассуждения. Что никакое изменение не может произойти без причины или, говоря словами Мейера, что "как сила не может сделаться ничем, так и ничто не может произвести силу", - это конечный приговор сознания, на котором покоится вся наука физики, и этот приговор состоит как в утверждении того, что покоящееся тело будет продолжать покоиться, а движущееся должно продолжать двигаться с той же скоростью и в том же направлении, если оно не подвергается действию какой-либо силы, так и в утверждении того, что всякое сообщенное телу движение, если оно расходится с первоначальным движением его, должно быть пропорционально отклоняющей силе; он содержится также и в той аксиоме, которая говорит, что действие и противодействие равны и противоположны. Доктрина моего критика, для подкрепления которой он приводит против меня авторитет проф. Тэта, иллюстрирует в физике ту самую ошибку индуктивной философии, на которую по отношению к метафизике я указал в другом месте (Основания психологии, ч. VII). Эта доктрина предполагает, что мы вечно можем идти вперед, подыскивая доказательства для доказательств и никогда не достигая какого-либо более глубокого познания - недоказанного и недоказуемого. Что эта доктрина не выдерживает критики, для этого нет надобности в дальнейших доказательствах. Точно так же трудно предположить, чтобы дальнейшее разъяснение ее могло иметь какое-нибудь значение, по крайней мере для самого критика, ввиду того, что он считает меня "невеждою в вопросе о самой природе принципов", о которых я говорю, и что мои понятия о научном мышлении напоминают ему последователей Птолемея, "которые полагали, что небесные тела должны двигаться кругами, потому что круг есть самая совершенная фигура" { Другие примеры его вежливости в полемике были приведены выше, но я отказываюсь подражать им. Какие образцы для подражания он дает мне в случае, если бы я пожелал ими воспользоваться, показывает следующий пример. Подчеркивая выводы из некоторых моих рассуждений, он высказывает, что даже для меня было бы слишком глупо открыто признать их, и прибавляет: "Мы не думаем, чтобы даже м-р Спенсер решился выдавать за datum сознания второй закон движения с связанными с ним сложными вопросами составных скоростей и т. д.". Между тем всякий, кто обратится к Ньютоновым Principia, увидит, что там к изложению второго закона движения не прибавлено ничего, кроме распространенной вторичной формулировке его, - ни одного примера, а тем более ни одного доказательства. И от этого закона, этой аксиомы, этой непосредственной интуиции или "данного сознания" Ньютон переходит прямо к изложению тех выводов касательно сложения сил, которые лежат в основе динамики. Что же остается думать о Ньютоне, который прямо утверждает то, что, по мнению критика, было бы слишком глупо даже подразумевать?}. Не желая более злоупотреблять терпением читателя, я ограничусь только еще одним замечанием, что если бы даже все возражения критика были основательны, то и тогда они не поколебали бы оспариваемой им теории. Хотя одно из его замечаний (стр. 480) и вызывает ожидание, что он готовится напасть и причинить большой урон основаниям системы, изложенной во второй части Основных начал, но, однако, все лежащие в основе их положения остаются не только неопровергнутыми, но даже и не тронутыми; он ограничивается лишь попыткой доказать (мы видели, с каким успехом), что основное положение этой системы - истина апостериорная, а не априорная. Против общего учения об эволюции, рассматриваемого в качестве индукции из всех родов конкретных явлений, он не говорит ни слова; точно так же не говорит он ни слова и против тех законов перераспределения материи и движения, которыми дедуктивно объясняет процесс эволюции. Относительно закона неустойчивости однородного он ограничивается лишь тем, что оспаривает один из примеров. Он не делает никаких замечаний и относительно закона возрастания числа действий. О законе отделения он даже не упоминает, так же как и о законе уравновешивания. Далее, не возражает он и против того положения, что эти общие законы, каждый в отдельности, могут быть выведены из конечного закона постоянства силы. Наконец, он не отрицает и самого постоянства силы; он только расходится со мной в вопросе о природе нашего права утверждать существование его. Кроме указаний то на потрескавшийся кирпич, то на осевший уголь, он делает только легкую попытку показать, что самый фундамент системы состоит не из натурального камня, а из бетона. Такого рода возражения могли бы доставить мне большое удовлетворение. Ведь на меня напал компетентный критик, очевидно стремившийся причинить по возможности больше зла и не слишком разборчивый в средствах для достижения такой цели, и он сделал так мало, что это может быть принято как доказательство того, что здание выводов, на которое он обрушился, не легко разрушить. В январской книжке "British Quarterly Review" за 1874 г. появился ответ автора статьи, разобранной мной выше. Ответ этот такого рода, что его легко можно было предвидеть. Есть люди, для которых открытие, что они совершили несправедливость, очень тягостно. Получив доказательство тому, что они неправильно приписали другому известное нелепое мнение, вроде того, что невидимое движение есть теплота, потому что теплота есть невидимое движение, они выразили бы свое сожаление по этому поводу. Но мой критик вовсе не таков. Приписав мне путем неверных толкований указанную нелепость, он нисколько не извиняется в этом, но делает вид, что нападал лишь на такой довод, который я действительно сам сделал, хотя этот довод и настолько далек от нелепости, что он признает его только неоправдываемым "современным состоянием науки". Упомянув мимоходом о такой подтасовке, я остановлюсь сначала на этом подмененном обвинении и затем уже приведу примеры употребляемого им метода. По всей вероятности, на большинство читателей "British Quarterly" смелость его утверждения произведет приятное впечатление, но те из них, которые сличат мои положения с его извращенным изложением их и затем сравнят те и другие с каким-нибудь авторитетным изложением, вынесут из этого совершенно иное впечатление. На его замечание, что я вывожу заключение, будто "трение должно в конце концов превратить всю (курсив его) энергию звука в теплоту", я отвечу, что это очевидно ложно; я указал здесь на трение только как на второстепенную причину. А когда он относится с пренебрежением к действию сжатия потому, что оно "только моментально", понимает ли он значение своих слов? Отрицает ли он, что от начала и до конца, в течение всего времени конденсации, образуется теплота? Отрицает ли он способность воздуха лучеиспускать последнюю? Он наверно не решится на это. Допустим, что время конденсации равняется одной тысячной секунды. Я попрошу его объяснить тем, кого он, согласно его заявлению, поучает, каково будет вероятное число тепловых волн, образовавшихся в этот промежуток? Не придется ли выразить это число в тысячах миллионов? В самом деле, своим выражением "только моментально" он очевидно признает, что то, что моментально в отношении к нашему измерению времени, моментально также и в отношении к движению эфирных волн! Однако буду отвечать более систематично, разбирая его ответ в последовательном порядке. Он говорит: "В нашей заметке о сочинениях м-ра Спенсера, появившейся в последней книжке этого журнала, мы имели случай показать, что он имеет неверное представление о самых основных обобщениях динамики; что в своем разборе Ньютонова закона он обнаруживает полное незнакомство с природой доказательств; что он употребляет выражения вроде "постоянство сил" в различных и несоответствующих значениях, а главным образом, что в своем стремлении доказать некоторые положения физики при помощи априорного метода и показать, что такие доказательства должны существовать, он выставляет доказательства логически неверные. На эту статью м-р Спенсер ответил в декабрьской книжке "Fortnightly Review". Но его ответ оставляет все вышеприведенные положения неопровергнутыми". В моем "Ответе критикам" я, не желая злоупотреблять страницами "Fortnightly Review", выбрал из всех доводов, касавшихся лично меня, лишь один, который мог вкратце служить образцом всех остальных, и высказал, что, оставляя в стороне личные вопросы, как не интересные для большинства читателей, я посвящу те немногие страницы, которыми могу располагать, одному общему вопросу. Несмотря на это, критик в предшествующих строках, перечисляя все свои главные положения, утверждает, что я не затронул ни одного из них (что неверно), и таким образом внушает читателю мысль, что я не опровергаю их потому, что они неопровержимы. К этому его ошибочному взгляду я еще вернусь, а пока буду продолжать свои объяснения на его возражения. Сославшись на приведенное мною мнение проф. Тэта о физических аксиомах и указав на характер моих возражений на него, критик говорит: "Если бы, однако, м-р Спенсер прочел нижеследующее замечание, то мы вряд ли встретили бы у него означенную цитату; это замечание гласит следующее: "Приведем без дальнейших замечаний три закона Ньютона; принимая во внимание, что свойства материи могли иметь и такой характер, вследствие которого совершенно другой ряд законов получил бы значение аксиом, эти законы должны быть рассматриваемы как основанные на убеждениях, выведенных из наблюдения и опыта, а не из интуитивного восприятия". Это не только показывает, что слово "аксиома" в предыдущем замечании употреблено в смысле, не исключающем индуктивного его происхождения, но и вызывает с нашей стороны по отношению к м-ру Спенсеру признательность за открытие им наиболее ясного и авторитетного выражения неодобрения его взгляда на природу законов движения". Разберем это "авторитетное выражение". Оно заключает в себе различные поразительные недоумения, разрешение которых читатель найдет, вероятно, небезынтересным. Посмотрим прежде всего, что подразумевается под выражением, что "свойства материи могли иметь такой характер, вследствие которого значение аксиом получило бы совершенно другой ряд законов". Я не хочу останавливаться на вопросе о том, поскольку может быть мыслима материя, обладающая свойствами, по существу не сходными с теми, какие она имеет ныне, хотя такой вопрос, приводя к заключению, что никакое подобное представление невозможно, показал бы, что это положение просто один набор слов. Достаточно будет, если я рассмотрю смысл предложения: "свойства материи могли быть* иными. Представляет ли оно истину, установленную опытным путем? Если так, то я предлагаю проф. Тэту описать эти опыты. Или же это - интуиция? Но в таком случае здесь рядом с сомнением в справедливости интуитивного взгляда на вещи, каковы они суть, стоит доверие к интуитивному взгляду на вещи, каковы они не суть. Не гипотеза ли это? Если это так, то здесь подразумевается, что познание, отрицание которого представляется немыслимым (а таковы все аксиомы), может быть по дорвано выводом из того, что представляет вовсе не сознание, а лишь простое предположение. Признает ли критик, что ни один вывод не может иметь большей основательности, чем те первые посылки, из которых он исходит? Или он хочет сказать, что достоверность познаний возрастает пропорционально их способности быть доказанными? Каков бы ни был его ответ, я все-таки буду считать бесспорным, что никакое заключение не может иметь более высокой гарантии, чем те посылки, из которых оно выведено, хотя и может иметь низшую по сравнению с ними. Но элементы предложения, которое мы разбираем, таковы: так как "свойства материи могли иметь такой характер, вследствие которого значение аксиом получил бы совершенно другой ряд законов", (то и) "эти законы (действующие теперь) должны быть рассматриваемы как основанные... не на интуитивном познании": т. е. интуиция, при помощи которой эти законы познаны, не должна считаться авторитетной. Здесь в качестве посылки фигурирует познание того, что свойства материи могли быть другие, а вывод заключается в том, что наша интуиция по отношению к существующим свойствам материи - сомнительна. Следовательно, если этот вывод правилен, то он правилен лишь потому, что познание или интуиция того, что могло быть, более достоверно, чем познание или интуиция того, что есть! Скептицизм по отношению к познаниям сознания о вещах, каковы они суть, основывается на вере в показание сознания о вещах, каковы они не суть! Я продолжаю утверждать, что "это авторитетное выражение неодобрения", которое должно было заставить меня замолчать, оставило бы совершенно непоколебленным реальный вывод даже в том случае, если бы оно было настолько же основательно, насколько оно в действительности ложно. Я уже указывал, что отрицание проф. Тэгом возможности достижения априорным путем физических истин опровергается его собственным объяснением физических аксиом. Но от ответа на возникающий отсюда вопрос наш критик уклоняется. А вместо него подставляет другой, только что рассмотренный мною. Но теперь я снова возвращаюсь к обойденному им вопросу. В приведенном мною месте проф. Тэт, говоря о физических "аксиомах", замечает, что надлежащее знакомство с физическими явлениями дает возможность видеть "с первого взгляда их необходимую истинность". Эти последние слова, выражающие его взгляд на аксиомы, содержат вместе с тем в себе и общее понятие об аксиомах. Аксиома определяется тут как "очевидная истина" или истина, очевидная с первого взгляда-, другое определение ее гласит - что аксиома есть "истина, настолько с первого взгляда очевидная, что никакой процесс, ни мыслительный, ни демонстративный, не может сделать ее более ясной". Я утверждаю, что проф. Тэт, приходя таким образом к определению физических аксиом, тождественному с тем, которое дается математическим аксиомам, молчаливо признает, что они имеют один и тот же априорный характер; далее я утверждаю, что та природа, которую он приписывает физическим аксиомам, ни в каком случае не может быть приобретена путем опыта или наблюдения в течение жизни одного индивидуума. Если аксиомы суть такие истины, несомненность которых очевидна с первого взгляда, то тем самым они являются такими истинами, отрицание которых немыслимо, и естественный контраст между ними и истинами, установленными индивидуальным опытом, заключается в том, что последние никогда не становятся такими истинами, чтобы отрицание их стало немыслимым, как бы ни были многочисленны сами индивидуальные опыты. Тысячи раз слышал охотник звук, следующий за выстрелом из ружья, и тем не менее он может себе представить этот выстрел беззвучным, а бесчисленные ежедневные опыты над горением угля дают ему возможность представить себе уголь невоспламеняющимся. Таким образом, "убеждения, выведенные из наблюдения и опыта" в течение индивидуальной жизни, никогда не могут приобрести того характера, который проф. Тэт признает за физическими аксиомами; - другими словами, физические аксиомы не могут быть результатами личного наблюдения и опыта. Итак, применяя здесь слова критика к нему же самому, я "сомневаюсь, чтобы мы встретили у него ту цитату", на которую он обращает мое внимание, если бы он лучше изучил предмет; и он "заслуживает нашей признательности за то открытие" выражения, служащего для уяснения несостоятельности доктрины, которую он излагает так догматически. Обращаюсь теперь к тому, что мой критик высказывает по поводу специальных аргументов, которыми я пользовался для доказательства того, что первый закон движения не может быть доказан экспериментальным путем. После простого изложения моих положений он говорит: "Мы не считаем нужным останавливаться на в высшей степени неверном характере этих положений, мы намерены только обратить внимание. Наших читателей на получающийся отсюда вывод. Есть ли это действительно опровержение невозможности индуктивного доказательства? Мы полагаем, что каждый сколько-нибудь образованный человек поймет, что доказательство какого-нибудь научного закона заключается в показании того, что, приняв этот закон за истину, мы можем объяснить наблюдаемые явления". Критик, вероятно, предполагает, что читатель сделает из этого такое заключение, что он легко мог бы, если бы захотел, привести эти положения. Но людьми науки подобное развязное обращение с чужими аргументами будет, может быть, приписано совершенно другой причине. И я скажу ему, какие я имею основания так думать. Эти аргументы просмотрены одним из наиболее выдающихся физиков и одним особенно уважаемым математиком и вызывали полное их одобрение; после того другой математик, занимающий одно из первых мест в своей науке, высказал по этому поводу косвенное согласие, так как сказал, что первый закон движения не может быть доказан земными наблюдениями (это в значительной степени представляет то же самое, что я старался показать в тех параграфах, на которые мой критик взглянул так презрительно). Но наибольшего внимания заслуживает его последнее замечание относительно того, что, по его мнению, понятно "всякому сколько-нибудь образованному человеку". В нем он употребляет слово закон - слово, которое по своему условно широкому значению необыкновенно удобно для его целей. Но мы говорим здесь о физических аксиомах, и вопрос заключается в том, насколько подтверждение физической аксиомы заключается в показании того, что, признав ее за истину, мы можем объяснить наблюдаемые явления. Если это верно, то тогда исчезает всякое различие между гипотезой и аксиомой. Математические аксиомы, для которых не существует никакого другого определения, кроме того, которое проф. Тэт дает физическим аксиомам, должны быть отнесены к той же категории. Вследствие сего мы обязаны признать, что наше право утверждать, что "величины, равные порознь одной и той же третьей, равны между собою", заключается в наблюдениях наших над истинностью геометрических и других предложений, которые могут быть выведены как из этой, так и из связанных с нею аксиом, заметим - в наблюдениях над истинностью, ибо вся совокупность дедукций не дает ни одного из искомых удостоверений раньше, чем эти дедукции сами не будут проверены измерением. Когда мы построим на трех сторонах прямоугольного треугольника квадраты, вырежем их из бумаги и сравним их между собою, то найдем, что квадрат гипотенузы равен квадратам обоих катетов; и тогда мы будем иметь факт, который в соединении с другими подобным же образом установленными фактами даст нам право утверждать, что две величины, равные одной и той же третьей, равны между собой! Даже и в таком виде этот вывод вряд ли, как я думаю, будет охотно принят, но его несостоятельность, как мы увидим, станет еще более очевидной, если довести анализ до конца. Продолжая свою аргументацию в пользу того, что законы движения не имеют априорной основы, критик говорит: "М-р Спенсер утверждает, что Ньютон не привел доказательства законов движения. Между тем все его сочинение Principia, представляет из себя такое доказательство и тот факт, что законы эти, будучи рассматриваемы в виде системы, объясняют лунные и планетные движения, составляет ту основу, на которой они главным образом покоятся поныне". Отмечу прежде всего, что здесь, как и выше, критик преувеличивает, выдвигая новый вопрос. Я вовсе не спрашивал, что он думает о Principia и о доказательстве законов движения посредством этого труда; не спрашивал я также и того, признается ли в настоящее время, что верность этих законов основывается главным образом на доказательстве, представляемом Солнечной системой. Я спрашивал лишь, что именно думал Ньютон. Мнение, что второй закон движения познаваем априорным путем, критик представил как слишком нелепое для того, чтобы даже я мог открыто его высказать. Я возразил на это, что если Ньютон открыто высказывает его как аксиому и не приводит в подтверждение его никаких доказательств, то, следовательно, он ясно выражает тут то, что косвенно вытекает из моих рассуждений и за что критик порицает меня. Ввиду этого я предложил ему высказаться, что он думает о Ньютоне. Вместо того чтобы ответить на этот вопрос, он сообщает мне свое мнение, что достоверность законов движения доказывается истинностью выведенных из них Principia. Но об этом после; теперь же я намерен показать, что Ньютон этого вовсе и не говорит, а, напротив, дает всяческие указания на возможность противоположного вывода. Он не называет законов движения "гипотезами", он называет их "аксиомами". Он не говорит, что предполагает их временно достоверными и что признание их действительной достоверности будет зависеть от астрономически доказанной истинности дедукций. Он излагает их именно так, как излагаются математические аксиомы, - устанавливает их как истины, которые должны быть приняты априорно и из которых вытекают неоспоримые выводы. И хотя рецензент считает это положение не выдерживающим критики, я очень охотно присоединяюсь к Ньютону в признании его незыблемым (если только могу так выразиться), не умаляя значения суждения моего критика. Показав, что он уклонился от поставленного мною вопроса, как неудобного для него, я перехожу к тому вопросу, которым он его заменил. Я воспользуюсь для этого сначала методом чистой логики и затем уже перейду к тому методу, который может быть назван почерпнутым из трансцендентальной логики. Для того чтобы установить истинность допущенного положения путем доказательства достоверности выведенных из него дедукций, нужно, чтобы истинность дедукций была доказана каким-нибудь путем, не предполагающим прямо или косвенно истинности допущенного предложения. Если, исходя из Евклидовых аксиом, мы выведем истины, что "вписанный угол, опирающийся на диаметр, есть прямой угол" и что "сумма" противоположных углов всякого четырехугольника, вписанного в круг, равняется "двум прямым углам" и т. д., и если в силу того, что эти предложения верны, мы признаем, что и аксиомы верны, то будем виновны в petitio principii. Я не только думаю, что если эти различные предложения будут признаны достоверными в силу приведенных доказательств, то рассуждение это будет вращаться в круге, по той причине, что доказательства его уже предполагают эти аксиомы; я иду в этом отношении гораздо дальше; - я думаю, что всякое предполагаемое опытное доказательство этих предложений посредством изменения уже само по себе предполагает, что аксиомы должны подтвердиться. Ибо даже тогда, когда опытное доказательство заключается в показании того, что две линии, признаваемые разумом за равные, равны при исследовании их в познании, уже тогда предполагается существование аксиомы, что две величины, равные порознь одной и той же, третьей, равны между собою. Равенство двух линий может быть установлено только путем перенесения с одной на другую какой-нибудь меры (подвижной линейки с делениями или раздвинутых известным образом ножек циркуля) при одновременном предположении, что эти две линии равны потому, что каждая из них порознь равна этой мере. Следовательно, конечные математические истины не могут быть установлены путем какого-нибудь опытного доказательства достоверности выведенных из них дедукций, если только это предполагаемое опытное доказательство имеет своей исходной точкой их достоверность. То же самое относится и к конечным физическим истинам, ибо доказательства этих истин, подтверждающие их a posteriori, имеют недостаток, совершенно тождественный с только что указанным мною. Всякое представляемое астрономией доказательство достоверности аксиомы, называемой "законами движения", сводится к оправдавшемуся предвидению, что известное небесное тело (или тела) будет видимо на небе в определенное время и в определенном месте (или местах). Между тем день, час и минута этого поверочного наблюдения могут быть определены только в том предположении, что движение Земли по ее орбите и ее движение вокруг своей оси продолжает быть неизменным. Отметим в этом случае параллелизм. Человек, который вздумал бы отрицать, что две величины, равные порознь одной и той же третьей, равны между собою, никогда не мог бы убедиться в этом из доказательств истинности выведенных отсюда положений, если только процесс проверки в каждом отдельном случае предполагает именно то, что он отрицает. Точно так же и тот, кто отказался бы признать, что движение, не встречающее препятствий, продолжается по той же прямой линии и с той же скоростью, не убедился бы в этом посредством исполнения какого-нибудь астрономического предсказания, потому что мог бы сказать, что как положение наблюдателя в пространстве, так и место события во времени подтверждаются только в том случае, если перемещение и вращение земного шара остаются неизменными, а это-то как раз он и подвергает сомнению. Понятно, что такой скептик мог бы возразить, что видимое исполнение предсказания, например прохождения Венеры, может быть вызвано различными комбинациями изменяющихся положений Венеры, Земли и наблюдателя на Земле. Появление этой планеты может быть признано предусмотренным и в том случае, когда она в действительности находится в каком-нибудь другом месте, а вовсе не в заранее определенном; для этого нужно только, чтобы и Земля была в каком-нибудь другом месте, и положение наблюдателя на Земле было иное. И если первый закон движения не предполагается, то должно быть признано, что Земля и наблюдатель могут в предсказанное время занимать другие места, предполагая, что при отсутствии первого закона это предсказанное время может быть установлено, что, однако, невозможно. Таким образом процесс проверки неизбежно разрешает вопрос бездоказательно. Бесспорно, что полное соответствие всех астрономических наблюдений со всеми дедукциями "законов движения" придает последовательность всей этой группе интуиции и представлений и придает, таким образом, всему их агрегату такую достоверность, которой он бы не имел, если бы некоторые из них находились в противоречии с остальными. Но из этого еще не следует, что астрономические наблюдения могут служить проверкой для каждого отдельного предположения из всей одновременно возникающей массы их. Я не стану останавливаться на том факте, что процесс проверки предполагает состоятельность тех предположений, из которых вытекают рассуждения, ибо это могло бы вызвать возражение, что состоятельность их должна быть доказана помимо астрономии. Не стану я также настаивать и на том, что предположения, лежащие в основе математических выводов, геометрических и числовых, подразумеваются, коль скоро о них можно сказать, что они подтверждаются, каждое в отдельности, нашим земным опытом. Но, оставляя без внимания все остальное, как уже признанное, достаточно будет отметить, что при всех астрономических предсказаниях и три закона движения, и закон тяготения - все уже предполагаются; и признавать, что первый закон доказывается исполнением предсказания, возможно только при условии признания достоверности двух других законов движения и закона тяготения; а затем неисполнение предсказания не могло бы служить опровержением первого закона, так как ошибка могла бы заключаться в одном из трех остальных предположений. То же самое можно сказать и о втором законе: астрономическое доказательство его зависит от истинности соединенных с ним предположений. Таким образом, соответственные гарантии предположений А, В, С и D таковы, что признания А, В и С достоверными доказывает верность D; в свою очередь, D, будучи признан таким образом верным, удостоверяет, вместе с С и В, верность А и т. д. В результате получается, что все верно, если каждое из них в отдельности верно, но если одно из них ложно, то оно может подорвать значение остальных трех, хотя бы они в действительности и были верны. Следовательно, ясно, что астрономические предсказания и наблюдения никогда не могут служить сами по себе проверкой ни для одной из первоначальных посылок. Они могут подтвердить лишь весь в совокупности агрегат этих посылок, математических и физических, в соединении со всем агрегатом мыслительных процессов, приводящих от посылок к заключениям. Возвращусь теперь к "мысли" критика, выраженной им в обычной форме, "что каждый сколько-нибудь образованный человек понимает, что доказательство какого-нибудь научного закона заключается в показании того, что, приняв его за истину, мы можем объяснить наблюдаемые явления". Рассмотрев примененную критиком теорию доказательств с точки зрения чистой логики, я приступаю теперь к рассмотрению ее с точки зрения трансцендентальной логики, примененной мною. Тут мне уже приходится обвинить критика или в незнании, или же в намеренном игнорировании основной доктрины той философской системы, которую он берется критиковать, - доктрины, изложенной даже не в тех четырех томах, в которые он, по-видимому, вовсе и не заглядывал, а в том именно одном томе, с которым он отчасти имел дело. Ибо принцип, который он из уважения к научным теориям приводит в назидание мне, есть именно тот самый принцип, который я в Основных началах изложил относительно всяких теорий вообще. В главе о "Данных философии", где я исследую законность наших способов действия и где я указываю, что существуют известные конечные понятия, без которых разум так же мало может функционировать, "как организм без помощи своих членов", я рассматриваю также вопрос о том, каким образом может быть доказана их действительность или их несостоятельность, и продолжаю излагать свои возражения в таких словах: "Те из них, которые имеют жизненное значение или не могут быть отделены от других без уничтожения мышления, должны быть временно принимаемы за истинные... причем предоставляется предположению об их неоспоримости подтвердиться их результатами". "П. 40. Каким образом может оно подтвердиться результатами? Так же, как подтверждается всякое другое предположение, - путем удостоверения в том, что все вытекающие из него выводы соответствуют непосредственно наблюдаемым фактам путем доказательства согласия между теми опытами, к предположению которых оно нас приводит, и действительными опытами. Другого способа убедиться в основательности нашего взгляда, кроме доказательства его соответствия со всеми другими нашими взглядами, не существует". Придерживаясь открыто и строго этого принципа, я далее перехожу в указанном месте исследованию того, что составляет основной процесс мысли, которым определяется эта связь и что является основным продуктом мысли, произведенной этим процессом. Я доказываю, что этот основной продукт есть сосуществование субъекта и объекта, и затем, представив это как постулат, который должен быть подтвержден впоследствии полным соответствием своим со всеми результатами опыта прямого или косвенного", я далее говорю, что "две группы, заключающие в себе я и не-я, могут быть подразделены на некоторые еще более общие виды, реальность которых как наука, так и здравый смысл ежеминутно предполагают".