му их не отпускают жить отдельным колхозом. Но не спросил у него с самого начала об этом, а теперь, когда он описал столько подводных рифов, которые ему удалось мягко обогнуть, я боялся, что мой вопрос прозвучит как сомнение в разумности его грандиозного предприятия. Уточняя те или иные этапы своей борьбы, он кивал быстроногой невестке и говорил: -- Вынь у меня там из сундучка бумажку... Ту, что розоватенькая... Невестка бежала, мелькая стройными ногами по зеленой траве, вбегала в дом и приносила розоватенькую справку. -- Ага, -- говорил Раиф и, слегка погладив справку, как гладят щенка, передавая его в чужие руки, добавлял: -- Прочитай, что там написано. Я читал, и справка подтверждала именно то, что он говорил. Рассказ, подтвержденный розоватенькой справкой, двигался дальше, пока не упирался в необходимость нотариального подтверждения голубоватенькой справкой или той, что вроде рецепта, или той, на которой в середке печать, как пупок. -- Что ты задергал мою невесточку! -- наконец не выдержала Тата. И обратилась к ней: -- Да вывали ты их разом! -- Нет, нет, -- с комической важностью возразил Раиф, -- пусть приносит те, что мне нужны. При этом он с любовной снисходительностью посматривал на жену, давая знать: не всякую справку можно вываливать как бабское лоскутье, иная справка лишнего глаза не терпит, простушка ты моя. Взгляд его бесшумно токовал, и она, мгновенно улавливая это токование, выпрямляла свой стройный стан и, опуская глаза в позе сдержанного индианского кокетства, говорила: -- Если бы я хоть знала, чего ты убивался с этим выселком. Он опять со снисходительной улыбкой направлял на нее токующий взгляд, под которым она еще больше выпрямлялась, после чего он, не удостоив ее ответом, продолжал рассказ. И теперь, когда его собственная жена несколько раз выразила недоумение по поводу его многолетней борьбы, спросить его об этом было особенно неудобно. Я боялся, что он тут же намекнет на генетическую родственность нашей сообразительности. Но при этом я, в отличие от его жены, не мог рассчитывать на любовную снисходительность и тем более токующий взгляд. Забавно было слышать, как жена его каждый раз, когда он пытался пригубить стакан, ворчливо замечала: -- Твое вино теперь компот. А ты что пьешь? Он снисходительно выслушивал ее, переводил задумчивый взгляд на кастрюлю, как бы из любви к жене почти готовый приняться за компот, однако не принимался и выпивал свой стакан. Каждый раз, когда Тата напоминала про компот, все начинали смеяться. Дело в том, что компот вообще не принадлежность абхазской кухни. Абхазцы переняли его у русских. Ее слова как бы означали, что она теперь переводит своего мужа в разряд русских мужчин, которые, по ее разумению, только и делают, что пьют компот. А так как все остальные застольцы прекрасно знали, что русские мужчины далеко не всегда ограничиваются компотом и даже никогда не ограничиваются компотом, они начинали веселиться. Превосходство знания -- теплый источник юмора. Раиф в свое время был неплохим тамадой, то есть человеком, весьма стойким к питью. Стойким не в смысле устоять перед выпивкой, а в смысле устоять на ногах после хорошей выпивки. Но здоровье в последние годы слегка пошатнулось, и жена, жалея его, говорит перед каждым стаканом: -- Твое вино теперь компот. А ты что пьешь? Возможно, он ей иногда уступал, но я этого не видел. Кстати, после того как он выпивал вино, она иногда говорила с запоздалой надеждой: -- Пусти хотя бы вслед... Раиф бросал задумчивый взгляд на кастрюлю и, словно решив: нет, и там не стоит портить вино! -- отворачивался. Заур, по-видимому решив уравновесить компотные намеки на одряхление отца, наклонился ко мне и шепнул с библейской простотой: -- А мой отец еще иногда восходит к маме. В это время его все еще восходящий отец поднял стакан за всех наших мальчиков, которые служат в армии, поднес его ко рту и вдруг с дурашливым удивлением отвел его от губ, как бы пораженный, что нравоучения не воспоследовало. Все рассмеялись. -- Оставь, ради бега, -- досадливо махнула рукой Тата. Раиф опять дурашливо посмотрел на жену, потом удивленно на остальных застольцев, словно спрашивая: "О чем она? Я же ничего не говорил". Насладившись слабым ходом жены, он опять направил на нее свой токующий взгляд. Тата опустила глаза и снова замерла в позе статичного индианского кокетства. -- Когда она мне приглянулась, -- кивнул он головой на жену, как бы торопя обратить наше внимание на четкость форм ее индианского кокетства, пока они не размякли, -- и я стал бывать в Большом Доме, вот что случилось. Однажды я уезжал... Молодой был, влюбленный... Не то, что сейчас, правда? Он многозначительно замолк и взглянул на жену. -- Не в наши годы об этом говорить, -- тихо вымолвила Тата и, замирая, опустила глаза. Раиф кивнул в сторону жены, на этот раз обращая внимание на мгновенную силу своего гипноза. Потом продолжил: -- Да, молодой был, горячий. Я сел на свою лошадь и уже отъехал в сторону ворот, и тут на меня нашло. Я огрел лошадь камчой и перескочил через изгородь. Изгородь была изрядная, но я перемахнул. Да и лошадь была с перцем... Так вот... Оказывается, Сандро в это время сказал: "Я поцелую задницу его лошади, если этому длинноносому достанется наша красавица". Мне это потом передали. Кязым, царство ему небесное, был за меня, но Сандро был против. Ладно, думаю, а сам затаился. Я выждал время, пока у нас не родился первый ребенок. Сразу вскидываться некрасиво. Все же молодой зять. И вот однажды Сандро приезжает к нам домой. Чем могли встретили. Хлеб-соль, туда-сюда. Я и за столом выждал время, пока все в настроение не вошли. Значит, выждал время и говорю: -- Слушай, Сандро, ты сказал, что поцелуешь задницу моей лошади, если я возьму твою сестренку? Он смеется: -- Да, сказал! -- Ну тогда, -- говорю, -- пошли в конюшню, выполняй свое слово! Но разве этого шайтана поймаешь! -- Я бы, -- говорит, -- поцеловал, да ведь у тебя теперь другая лошадь, а я имел в виду ту! В самом деле, я сменил к этому времени лошадь... Да, Сандро! Во время войны приезжает к нам и говорит: -- Помоги мне участочек земли получить. Время трудное, хлеба не хватает. Я уже был членом правления. Мы тогда городским помогали. Поговорил с председателем, выделили ему землицы. Я говорю ему: -- Я тебе вспашу и засею участок. А ты приезжай мотыжить кукурузу. -- Спасибо, -- говорит, -- конечно, приеду. С тем и уехал. Пришло время мотыжить, а его все нет и нет. Уже сорняк выше кукурузы. Встречаю его на одной свадьбе: -- Ты чего не едешь мотыжить свою кукурузу? А он мне: -- Сейчас у меня со временем плохо. Никак не могу. Ты промотыжь мою кукурузу, чтоб твои труды не пропадали, а я приеду на вторую прополку. И на вторую прополку не приехал, только приехал собирать урожай. Тут Заур захохотал и сквозь хохот выкрикнул: -- Папа сам всю жизнь искал, кто бы на него поработал, а тут сам попался на Сандро! -- Как ты, сынок, можешь такое говорить об отце, -- покачала головой Тата, -- твой отец всю жизнь член правления колхоза... Он, конечно, больше головой работал, чем руками... -- Головой своих лошадей! -- со смехом перебил ее Заур. Отец с добродушным превосходством оглядел своего сына и сказал: -- Голова худшей из моих лошадей уж на директора школы потянет. И он снова приступил к рассказу о борьбе с жителями выселка, которые хотели выделиться в отдельный колхоз. И тут вдруг обнажилась удивительная деталь. Оказывается, эта его многолетняя борьба была глубоко законспирирована от жителей самого выселка. Оказывается, в один прекрасный день Раиф пришел в обком партии с заявлением, написанным хорошим городским адвокатом. Он положил его на стол и еще устно рассказал работнику обкома о неимоверном вреде отделения небольшого выселка от богатого, сильного хозяйства. И так случилось, что на обратном пути у автобусной станции он встретил нескольких жителей выселка, делегированных в обком партии с совершенно противоположной целью. Раиф им, конечно, ничего не рассказал о своем посещении обкома, и они вместе пошли в ресторан, чтобы перекусить и обсудить проект жалобы. Выслушав их, Раиф предложил им включить в жалобу просьбу о необходимости в новом колхозе новой школы, потому что детям выселка далековато идти в школу на центральную усадьбу. -- Зачем? -- насторожились делегаты. -- Я слышал, что секретарь обкома очень любит детей, -- сказал им Раиф. Бедняги включили в свою жалобу и просьбу о новой школе, которая как последняя соломинка надломила спину верблюду. Оказывается, эта многолетняя тяжба надоела секретарю обкома, и он решил сам на месте во всем разобраться. Раиф сказал, что секретарь обкома, приехав в деревню, не председателя посадил в свою машину, а его. Председатель склонялся отпустить жителей выселка на все четыре стороны, и это, видно, не понравилось секретарю обкома. Объехав вместе с Раифом все бригады, он убедился, что выселок находится от центральной усадьбы не намного дальше, чем другие края деревни, и что у колхоза достаточно машин, чтобы в случае необходимости возить людей на любые места работы. В тот же день было устроено общее собрание колхозников, где секретарь обкома выступил со своими соображениями о нецелесообразности распыления большого хозяйства. В конце он сказал: -- Если мы будем строить школы для каждой бригады, мы разоримся и нас прогонят. Речь секретаря обкома, в особенности ее концовка, вызвала бурные аплодисменты, и подавляющее большинство крестьян проголосовало за братство и дружбу с эндурцами в рамках одного колхоза. -- Но почему же все-таки ты не дал им выделиться? -- вырвалось у меня. -- Они и так богаче нас, -- просто сказал Раиф. -- Почему? -- спросил я. -- Надо же правду говорить, -- отвечал он, мирно сокрушаясь, -- они лучше наших работают и больше получают. -- Какая тебе разница, где они больше зарабатывают, в своем колхозе или в общем? -- спросил я. -- Есть разница, -- сказал он, подумав, -- надо же правду говорить. Они и лучше наших работают, но и шахер-махеры умеют делать лучше наших. Если они будут жить отдельным колхозом, у них от бригадира до учетчика, от учетчика до бухгалтера, от бухгалтера до председателя одна линия будет. Рука руку моет. Я им сломал эту линию. Мы выпили за сломанную линию, и тут Заур, похохатывая, начал рассказывать давнюю историю о том, как мы с ним, тогда еще совсем мальчишки, жили с пастухами на альпийских лугах. Ночью разразилась страшная гроза с градом и сильным ветром. Наш балаган наполовину развалился, скот от ударов градин стал разбегаться, и пастухи криками сгоняли его. А я, оказывается, все это время, стоя верхом на раскладушке, орал: -- Давай сильней! Еще сильней! Вероятно, я тогда с мальчишеской прямолинейностью истолковывал знаменитые слова Горького: "Пусть сильнее грянет буря!" Сам я эту ночную грозу хорошо помню, а то, что кричал, забыл. Но ему мои крики врезались в память. Конечно, на взгляд деревенского мальчика, это было то же самое, что говорил Иванушка-дурачок при виде похоронной процессии: "Таскать вам не перетаскать!" Но с тех пор прошло столько времени! Можно было и позабыть об этом случае. Нет, он каждый раз вспоминает о нем и рассказывает со всевозрастающим энтузиазмом. С годами, я думаю, каждый нормальный человек дозревает до здорового консерватизма, и напоминание о его юношеских призывах к буре, если таковые имели место, ему крайне неприятны. Возможно, именно по этой же причине с годами Зауру мое поведение во время ночной грозы представляется все более и более смешным. Тут во двор вошел младший сын Раифа, высокий, стройный Валико. Он работает заведующим животноводческой фермой. Он такой же любитель лошадей, как и его отец в прошлом. Оказывается, сегодня колхоз приобрел несколько скаковых лошадей и по этому поводу было небольшое возлияние с черкесами, которые их привезли. К немалому моему удовольствию, он бесцеремонно перебил брата и стал рассказывать о великолепных достоинствах этих лошадей, уже испробованных, надо полагать до выпивки. Во время рассказа взгляд его случайно остановился на кастрюле с компотом, и он, пробормотав: "Эта проклятая чача!" -- взял кастрюлю и осторожно всю ее выцедил, как-то мимоходом решив компотную проблему. Нахмурившийся было старший брат, воспользовавшись паузой, пока младший пил из кастрюли, холодно отогнал его лошадей и продолжил рассказ о той далекой альпийской ночи, но уже с гораздо меньшим успехом. Младший брат, поставив опустошенную кастрюлю на место, снова перебил его и припустил на своих скаковых. Теперь было видно, что он на очень хорошем взводе. Старший брат нахмурился и сказал: -- Что ты меня перебиваешь? Я хотя бы на один день старше тебя? Младший вдруг растерянно осекся, словно осознав, что он не только на один день, но на целых три года моложе своего брата, и, как бы прикинув длину предстоящего застолья и чувствуя, что он невольно снова может выскочить на своих скаковых или на чем-нибудь похлеще, вдруг встал и повинным голосом сказал: -- Я, пожалуй, пойду лягу. -- Иди, кто тебя держит, -- заметил старший, и тот пошел в сторону дома. Тата молча посмотрела вслед уходящему сыну, потом взглянула на его жену и сделала ей многозначительный кивок. Невестка немедленно ответила кивком: сигнал принят. Тогда Тата сделала еще один кивок, на который невесточка ответила радостным кивком и, еле сдерживая смех, рысцой бросилась вслед за своим лошадником. Мой прикидочный анализ кивков в их временной последовательности дал такую расшифровку: приготовь постель... поставь у изголовья тазик... -- Послушай, -- вдруг обратилась Тата к мужу, -- я тебя прошу, поговори со стариками. Я знаю, что бедный Нури извелся среди чужих. Пусть простят его. Слава богу, уже пять лет прошло. И тут лицо Раифа окаменело. Он посмотрел на жену со сдержанным гневом. -- Я, что ли, не впускаю его в наш род, -- тихо проговорил он, -- мы вместе со старейшинами решили это. -- Ты же сам знаешь, -- примиряюще сказала Тата, уже опустив веки, -- твое слово -- золото. -- Вот сидит родной брат человека, которого он оскорбил, -- кивнул Раиф на соседа, -- если хотят, пусть впускают в свой дом. Но я с этим хулиганом за один стол не сяду. Вам же будет стыдно, если я не приду на фамильные сборища. -- Как можно! -- воскликнул сосед и мягко добавил: -- Но и времени, Раиф, извини, что режу твое слово, много прошло. -- Как хотите, -- сказал Раиф, и лицо его продолжало оставаться непроницаемым как скала, -- можете его впустить. Но я с ним за один стол не сяду. -- Что ты, что ты, Раиф, -- поспешил сосед, -- без тебя мы и шагу не ступим! Дело было вот в чем. У этого Нури отец умер шесть лет назад. Когда справляли годовщину его смерти, оказывается, Нури подошел к старику-односельчанину и спросил у него, почему он семье не возвращает деньги, взятые в долг у покойного отца. -- Я ему давно возвратил этот долг, -- презрительно ответил старик, -- и не тебе, мальчишке, со мной об этом говорить. И Нури вспылил. Он решил, что этот старик, пользуясь смертью отца, пытается присвоить деньги. И он ударил старика. Конечно, его тут же схватили, скрутили и увели. Ударить старика, да еще на поминках, было большим позором для всего рода. Старейшины рода в тот же день, собравшись, обсудили этот случай, попутно выяснили, что долг был возвращен, но отец Нури почему-то дома не сказал об этом, да и умер довольно внезапно. Старейшины решили, что Нури должен быть полностью исключен из жизни рода и не допускаться ни на какие траурные и праздничные сборища вплоть до самых далеких родственников. В тот же год Нури вынужден был вместе с семьей покинуть деревню. Он поселился в Нижних Эшерах. Пока обсуждали подробности этого дела, я вспомнил, что два года тому назад видел его. Дело было так. ___ Я уезжал из Верхних Эшер, где был на могиле брата. Семейное кладбище наших эшерских родственников расположено прямо на усадьбе одного из них, у крутого откоса. Мы с зятем, он привез меня сюда на своей машине, постояли возле могилы брата, выпили на помин его души по стаканчику, грустно вспомнили, как он при жизни любил это дело, слишком любил, повздыхали, постояли, озираясь. Отсюда далеко смотрится. И близкая стена моря, как уместная вечность перед глазами, и круглящиеся зеленые холмы с крестьянскими домиками, с табачными сараями, кукурузными полями и мандариновыми плантациями, с купами деревьев, чья округлость мягко повторяла округлость холмов, и белыми пятнами коз на склонах -- вся эта чистая, опрятная застенчивость продолжающейся жизни тихо умиротворяла кладбищенский кругозор. И вот, уже спускаясь на машине по очень крутой дороге, я увидел двух своих родственников, стоявших у обочины. Рядом был дом одного из них. Мы вышли из машины и обнялись. Родственники были несколько смущены тем, что мы, побывав на могиле брата, не зашли ни к одному из них. Хозяина той усадьбы, где расположено кладбище, не было дома, а к остальным я не хотел заходить, потому что спешил в город. Теперь они стали уговаривать, и я уже склонялся зайти к ним на полчаса. Все-таки неудобно, давно у них не бывал. И вдруг на дорогу выскочила машина, со скрежетом затормозила, подняв облако пыли, и из нее вышел водитель. Это был человек среднего роста, широкоплечий и очень небритый. Одет он был в ковбойку с закатанными рукавами и черные брюки. Он двигался в нашу сторону, обнажив в улыбке зубастый рот и заранее распахнув объятия, которые, как мне подумалось с облегчением, были предназначены зятю. Облегчение оказалось ошибочным. Такие вот заранее расставленные для объятий руки почему-то всегда раздражают. Ты чувствуешь, что тебя принуждают к лицедейству. Чтобы соответствовать миру, танцующему в глазах пьяного человека, ты как бы в самом деле должен пускаться в пляс. И потом эти широкие объятия, идущие на тебя, одновременно означают: обниму и не пущу. Мне показалось странноватым, что наши родственники при виде этого человека как-то стушевались. Я думал, что они просто отошли, а они, оказывается, совсем ушли, забыв о приглашении. Не успел я осмыслить причину исчезновения своих родственников, может, даже на мгновенье оглянулся, как вдруг оказался в мощных объятиях этого человека. Обжигая меня наждачными щеками, он несколько раз яростно поцеловал меня, при этом я пытался увернуться, с оппортунистической уклончивостью делая вид, что страшно озабочен исчезновением родственников, которые прямо-таки сквозь землю провалились. Человек был очень небрит и очень пьян. Можно было подумать, что одна и та же причина заставила его перестать бриться и начать пить. Однако, как и многие люди физически очень крепкие, внешне он держался. -- Что, -- гаркнул он, взяв меня за плечи и отодвигая для лучшего обозрения и в то же время продолжая меня крепко держать, чтобы немедленно привлечь, если возникнет необходимость в новых поцелуях, -- забыл, как мы с тобой в детстве буйволов пасли в нашем любимом селе Анхара? Это был Нури, и я его вспомнил. В детстве я одно лето проводил у Таты, и тогда встречал его среди деревенских мальчиков. Он был на несколько лет старше меня. Однажды мы с ним пришли на мельницу в соседнее село, и он там задрался с одним мальчиком. Они довольно долго дрались, иногда бодаясь как бычки и упираясь друг в друга головами. А рядом стояли враждебные, незнакомые мальчики. Тогда мне эта драка показалась потрясающим героизмом. Кругом чужие, а он дерется. Конечно, я несколько преувеличивал героизм его драки, потому что это для меня мальчики из соседнего села были совсем незнакомы, а он с ними встречался не раз. И вдруг вспыхнула другая картина. Розовеющая предзакатным солнцем запруда и голый мальчик Геркулес, стоя в воде, моет коня. И тихая рябь проходит по воде, и тихая рябь проходит по рыжему крупу замершего коня, когда мальчик ленивыми пригоршнями шлепает ему воду на спину, и мускулы играют под кожей его юного тела, хотя мальчик совсем не напрягается... -- Когда ты из ФРГ выступал по телевидению, -- крикнул он, гася далекую картину, -- я поцеловал телевизор! -- Я по телевидению из ФРГ никогда не выступал, -- возразил я твердо, чувствуя, что нечто слишком далеко заходит, хотя и не совсем понимая, что именно. -- Как не выступал? -- опешил он. -- Не выступал, -- повторил я несколько мягче, чтобы успокоить его. -- Может, ты еще скажешь, что не был там? -- спросил он с тихим бешенством. -- Был, но не выступал по телевизору, -- сказал я, стараясь быть внятным. Бешенство в глазах его сменилось смутным озарением. -- Ха! -- хмыкнул он понимающе. -- Ты уже забыл, где выступал, а народ помнит. Для тебя это семечки. После твоего выступления наши играли в футбол с ФРГ и выиграли. И я второй раз поцеловал телевизор! Едем ко мне домой, и ты посмотришь, как я живу. Я попытался возразить, но он был непреклонен. -- За поворотом обрыв знаешь? -- кивнул он на дорогу. -- Да, -- сказал я. -- Клянусь матерью, я туда выброшусь вместе с машиной, если вы сейчас же не поедете ко мне, -- сказал он. -- Хорошо, поехали, -- согласился мой зять, и мы сели по машинам. Он ехал впереди нас, высунув из окна руку и время от времени помахивая ею с ленивой властностью, напоминал, что следовать надо именно за ним, а не сворачивать в сторону, хотя свернуть было некуда. Надвигалось предчувствие кошмара. Дело в том, что в этот вечер мне надо было прийти на банкет одного моего хорошего друга. Я любил его и обещал прийти. Но, с другой стороны, я знал, что там будет один человек, видеть которого было непереносимой мукой. Когда-то у нас с ним были самые дружеские отношения, хотя он намного старше меня. Он пошаливал писательским пером, и я считал, что для любителя у него даже неплохо получается. Распивая бутылку вина с дилетантом, мы, сами того не ведая, порождаем в нем самый страшный комплекс, комплекс сообщающихся сосудов. Но тогда я этого не знал, а потом вот что случилось. В одном моем рассказе затрагивался сложный вопрос, связанный с нашей историей, и редакция предложила отправить его на рецензию какому-нибудь специалисту. -- Есть у тебя в Абхазии знакомый специалист по этому периоду? -- спросили у меня. -- Да, -- бодро сказал я, -- как раз мой друг такой специалист. Это был он. Редакция отослала рассказ, и я спокойно дожидался рецензии. Наконец мне позвонили из редакции и сказали, что отзыв прибыл. Когда я пришел ознакомиться с ним, работники редакции встретили меня гомерическим хохотом. -- Хорошие у тебя друзья, -- сказали мне, -- читай. По существу вопроса рецензия не содержала никаких возражений, хотя была весьма кислой. Но не в этом дело. Возмутило меня то, что автор весьма недвусмысленно намекал, что в республике есть люди, которые об этом могли бы написать гораздо лучше. А так как эти люди не были названы, по замыслу рецензента, мучительное любопытство редакции неминуемо должно было привести к нему, стоящему вдалеке со скромно опущенными глазами. Второе место в рецензии, которое меня оглушило своей глупостью, -- это пышное перечисление успехов республики в области сельского хозяйства и промышленности. Что это должно было означать? Что республика этими успехами обязана ему? Или что я углубился в далекую историю, когда вот здесь, под ногами, организованное им Эльдорадо? Этот оттенок тоже улавливался, учитывая, что историк был человеком в немалых чинах, разумеется в масштабах нашего края. Надо отдать редакции справедливость, она рассказ напечатала, не дожидаясь тех, которые об этом могут написать лучше. Однако мой кавказский патриотизм был посрамлен. Я давно заметил, что в гуманитарной области чаще всего встречается такой тип подлеца с неожиданностью. Вот что я думаю по этому поводу. В самой природе искусства заложена естественная необходимость пребывания на определенной этической высоте. Но если душа данного гуманитария не имеет внутренней склонности пребывать на этой высоте, то она, отбывая ее как повинность, накапливает злобную эмоцию и в конце концов низостью, внезапным змеиным укусом уравновешивает ненавистную высоту. Катарсис зла. С тех пор я его издали встречал, но подойти и сказать человеку, который намного старше меня, что он поступил как подлец и дурак к тому же, я не мог. Трудно преодолеть всосанное с молоком матери. А вот написать могу. Из этого я делаю заключение, что творчество -- это возмездие и в более широком смысле. Мы забрасываем в прошлое крепкую леску с крючком, чтобы вытащить врага, но, увы, наживкой служит наше собственное сердце. На другую он не клюет. И вот сейчас я боялся, что, если мне придется выпить в доме этого Нури, там, на банкете, нервы у меня не выдержат и произойдет какая-нибудь нелепость. Мы продолжали ехать по очень крутой, извилистой дороге, а Нури впереди все помахивал рукой, высунутой из машины, хотя на такой дороге лучше бы обеими руками держаться за руль. -- А ты догадался, почему исчезли твои родственники? -- спросил у меня зять. -- Понятия не имею, -- сказал я. И тут я впервые от него услышал обо всей этой истории. -- Откуда он взял, что я выступал по телевидению ФРГ? -- спросил я, все еще неприятно озабоченный этой странной фразой. -- Спутал, -- ответил зять, -- ты выступал по нашему телевидению, и, может быть, в тот же день наши играли с командой ФРГ. В голове у него все смешалось. Наконец Нури свернул с дороги, машина боднула ворота, они распахнулись, и мы вслед за ним въехали во двор. Мы вышли из машины, и хозяин ввел нас в свой еще не совсем достроенный дом. -- Хозяйка! -- гаркнул он. -- Гости! Гости! Из кухни вышла миловидная полная женщина и, не обращая внимания на мужа, ласково с нами поздоровалась. -- А ну, скажи, -- крикнул он, -- когда вот он, мой братик, выступал по телевидению ФРГ, что я сделал? -- Поцеловал телевизор, -- сказала она и добавила: -- Не стыдно, пьяный пришел с людьми, которые первый раз в нашем доме? -- Это мой брат, -- крикнул Нури, -- он пришел в свой дом! Сейчас же приведи из школы детей! Я хочу, чтобы мой брат увидел моих детей! -- Может, тебе кости моего деда Хасана принести из могилы? -- спокойно спросила жена. -- При чем твой дед, -- бормотнул Нури и, видимо, поняв несокрушимость метафоры сопротивления, раздраженно добавил: -- Ладно, чтобы курица через полчаса была готова! Мы попытались его остановить, но он был неумолим. Хозяйка вышла во двор и стала сзывать кур. Я обреченно стал бродить по комнатам нового дома, и это ему понравилось. -- Все сам построил, вот этими руками! -- сказал он, выворачивая вперед мощные и прекрасные рабочие руки. -- Наверху немного осталось. В этом году закончу. Мы снова вошли в залу. Он посадил нас за стол. На столе стоял графин с чачей, ваза с яблоками и рюмки. Он разлил чачу. Пить ужасно не хотелось. -- Ты слыхал о моем горе? -- вдруг спросил он. Я взглянул ему в глаза и увидел две раны. -- Да, -- кивнул я. -- О смерти твоего брата мне не сообщили, -- проговорил он, и в горле у него клокотнуло, -- ни одного человека я так не любил, как его. Ты что по сравнению с ним? Тень! Много лет назад я бросил пить. Месяц не пью, два не пью, три не пью. И все время болею. Зашел к нему в магазин. Он тогда возле Красного моста работал. Так и так, говорю, бросил пить и все время болею: то грипп, то прострел. Он молча берет поллитровку, открывает, разливает по стаканам и говорит: "Самое главное в нашем деле -- никогда не выходить из системы!" Какие слова!.. Все же он слишком увлекался... Так тоже нельзя... Выпьем за помин его души. Если там что-то есть, пусть будет ему хорошо! За товарищество, за дружбу погиб! Он отплеснул из рюмки в знак памяти об умершем и выпил. -- Ты о моем горе слышал, -- сказал он, взглянув мне в глаза, -- и ты как брат пришел в мой дом. А там, в деревне, мои не хотят встречаться со мной! Если вы такие честняги, чего в милицию не сообщили, а? По советским законам от силы дали бы год! Я бы уже давно забыл об этом деле. Да, да, я виноват, но так получилось. Я решил, что отец умер, и он теперь издевается над нами. Меня родных лишили. Мою кровь от меня оторвали, мою кровь!!! Последние слова он произнес с такой силой, что жена его появилась в дверях кухни с прирезанной курицей в руках. Полная, миловидная, она казалась совершенно спокойной, и только лицо ее выражало удивление как бы самой высоте ноты, которую он взял. -- Ты иди своим делом занимайся! -- дернулся он в ее сторону, и она исчезла в дверях кухни. -- Я знаю, чьи это интриги, -- продолжал он, наклонившись ко мне, -- это все Раиф! Об его интригах книгу можно написать. Там у нас, в деревне, ты знаешь, есть выселок. Люди этого выселка живут спаянно, дружно, одной семьей. И вот они хотят свой колхоз иметь. Нет, не дает! Слушай, какое твое дело? Налоги будут платить? Будут! План будут выполнять? Будут! Чем они тебе мешают? Нет, не дает! Им не дает отойти от себя, а мне не дает войти к своим. Что он от меня хочет? Я что, не человек?! Последние слова он выкрикнул с такой страстью, что жена его опять появилась в дверях кухни, и курица в ее руках уже была наполовину ощипана. Полная, миловидная, она казалась совершенно спокойной. И только слегка склоненная голова напоминала позу курицы, разумеется, не ощипанной, а живой. Лицо ее выражало чисто вокальное удивление: "Как? Еще выше?!" -- Ты иди своим делом занимайся, -- кивнул он ей, и она исчезла в дверях. -- Ты не думай, -- сказал он, -- что я всегда такой. Это я тебя увидел и разволновался... Вот этот телевизор я поцеловал, когда ты там выступал. Я болею за наших... У меня все есть -- дети, дом, друзья, товарищи. У себя в гараже, на работе, тоже ни от кого не отстаю. Мои соседи все армяне. Прекрасные люди! Да, послушай, что со мной сделали. У дочки моего двоюродного брата рак глаза определили. Десятилетняя девочка, и рак глаза. Ужас! Родители вывезли ее в Москву показать профессорам, положить в хорошую больницу. Ради этой девочки я узнал их адрес и послал от моего имени сто рублей. Что мог послал! Деньги вернулись! Они мне плюнули в глаза! За что? Почему меня сторонятся? Я человек или я бешеная собака?! Он это выкрикнул рыдающим голосом, и глаза его были, как две раны. Жена его снова вышла из кухни. Теперь у нее в руке телепалась ощипанная курица. Полная, миловидная, она опять посмотрела на мужа с выражением терпеливого любопытства к его голосовым возможностям. Нури внезапно отяжелел, взглянул на жену и сумрачно кивнул мне. -- Любого с ума сведет. Жена исчезла в дверях кухни. Тут зять мой встал и произнес энергичный тост за его прекрасный дом и прекрасную семью и выразил твердую надежду, что и этому печальному наказанию придет конец, только надо набраться мужества терпения. Нури совсем отяжелел и с сонным одобрением слушал тост. Он почти не отпил из рюмки. Зять попросил его не обижаться на нас, но больше времени нет, мы должны ехать в город. Нури вяло попросил остаться. Он совсем отяжелел и, я думаю, был рад, что мы уходим. Правда, ему удалось настоять, чтобы мы взяли эту нелепую ощипанную курицу. Жена его завернула ее в газету, и мы, положив сверток в багажник, уехали. На банкете я чувствовал себя неважно, хотя с этим человеком мы сидели в разных углах. Облик его тускло светился смущенным ублаготворением. Он как бы говорил: укусил-то я как-то непроизвольно, но не скрою, укус был приятен. Сейчас об этом легко говорить, но тогда мне было очень нехорошо. Я почти ничего не пил, и мне становилось все хуже и хуже. Хотя предательство и мелкое, но находиться с предателем в одном помещении противоестественно. Высидев приличное время, я ушел. Некоторые мне потом говорили, что надо было выпить и мне стало бы лучше. Но кто его знает. Надо было, чтобы этот человек не мог появиться на банкете. Вот что надо было. ___ -- Мне его жалко, -- сказала Тата, опустив веки, -- он так тянется к нашим. -- Я же сказал, что можете посадить его себе на голову, -- вразумительно ответил Раиф, -- это я не сяду с ним за один стол... Вот брат оскорбленного, с ним и говори! -- Ты же знаешь, что они без тебя... -- недоговорила Тата и погасла, не подымая глаз. Раиф строго посмотрел на жену. За столом воцарилось молчание. -- Она всех жалеет, -- кивнул Раиф на жену. Помедлил и, вдруг потеплев глазами, добавил: -- Всех, кроме своего мужа. -- Как это я не жалею своего мужа, -- тихо проговорила Тата, не подымая глаз, -- кого же мне жалеть, как не своего мужа... Она так и застыла с опущенными веками. Раиф уже спокойно взглянул на нее, потом на остальных застольцев и сказал: -- Я же не зверь... Подоспеет время, и об этом поговорим. Тебя послушать, так нас, стариков, палками начнут бить. ...День клонился к закату. Тата кормила кур и индюшек, разбрасывая из ведерка кукурузу. Индюшата все время пытались отогнать утенка, и Тата самых задиристых несколько раз огрела хворостинкой. Было странно видеть ее сердитые движения. После вечерней кормежки куры стали лениво вспархивать в курятник, а индюшки, неуклюже вспрыгивая, по перекладинам лесенки забирались в индюшатник. Петух похаживал возле курятника, нетерпеливо дожидаясь, когда наконец куры войдут в курятник и угомонятся. В своем нервном нетерпении петух, должно быть забываясь, доходил и до индюшатника. При некотором пристрастии можно было подумать, что его раздражение относится и к индюшкам. Именно это случилось с индюком, степенно дожидавшимся, когда его тяжеловатые на подъем соплеменницы заберутся в индюшатник. Раздувшись внутренним ветром ярости, он стал похож на пиратский фрегат при поднятых парусах. Он пошел на петуха. Однако, сильно уступая в скорости пиратскому фрегату, не сумел его догнать. Вернувшись на место, он еще некоторое время оставался при поднятых парусах, а потом ветер внутренней ярости угас, и паруса опустились. Заметив это, петух спокойно вернулся к своим. Индюшата, вместе с утенком посаженные под большую плетеную корзину, подняли возню. Тата подошла к корзине и некоторое время сквозь щели плетенки наблюдала за происходящим. Пробормотав какие-то явно укоряющие слова и, видимо, решив;-что мира не будет, она приподняла корзину, поймала утенка и, подойдя к индюшатнику, вбросила его туда. Потом закрыла дверцы индюшатника и курятника. У колодца невестка, до этого обслуживавшая нас, помогала детям мыться. Вскрики, споры, звонкий смех и не менее звонкие затрещины. К воротам подошли коровы и время от времени сдержанным мычанием напоминали о себе. Пора было собираться в дорогу. -------- Глава 27. Широколобый В жаркий летний день буйвол по кличке Широколобый сидел в прохладной запруде вместе с несколькими буйволами и буйволицами. Ворона, примостившись на его голове и время от времени озираясь, приятно подалбливала ему череп крепким, требовательным клювом. Две черепахи, следуя одна за другой, осторожно выползли ему на спину, доползли до самой ее верхней части, торчавшей из воды, покопошились немного и замерли, греясь на солнце. Широколобому нравилось, что ворона выклевывает у него из шкуры клещей. Ему также нравилось, что черепахи, почесывая ему спину, выползают на него и греются на солнце. Он понимал, почему черепахи предпочитают греться на солнце, лежа у него на спине, а не на берегу. На берегу всякое может случиться, а здесь, на могучей спине буйвола, их, конечно, никто не посмеет тронуть. И это было приятно Широколобому. Но и ворона, выклевывающая клещей, и черепахи, лежащие на спине, были приятны главным образом тем, что они были признаками мира, спокойствия, отдыха. И он чувствовал всем своим мощным телом, погруженным в прохладную воду запруды, этот мир и спокойствие, это высокое голубое небо и это жаркое солнце, сама жаркость которого и дает почувствовать блаженство прохладной воды. Широколобый пожевывал жвачку и, как всегда, когда он был благодушно настроен, насмешливо думал о тракторе. Два года тому назад в Чегеме появился трактор, и Широколобого, как и остальных буйволов, перестали использовать для пахотных работ, хотя бревна из лесу они все еще волочили и иногда ходили под арбой. Широколобый уже много раз видел машину и знал, что это неживое существо. Но трактор, по его мнению, был хоть и уродливым, но живым существом, потому что на нем пахали. Он твердо знал, что пашут только на живых. Пашут на буйволах, на быках, на лошадях. Пашут и на этом странном существе, и потому оно живое. Пашут на живых. Он видел это всю свою жизнь, знал об этом от родителей и уверен был, что так было и будет от века. Странность трактора заключалась главным образом в том, что сам он ничего не мог делать или не хотел. Сам он, если его не трогать, все время спал. Он просыпался только тогда, когда на него верхом садился человек. Если же человек не садился на него верхом, он спал. Однажды Широколобый видел, как трактор возле фермы проспал дней двадцать. Спит и спит. Широколобый признавал за ним большую силу, потому что много раз видел, какие тот бревна волочил из лесу. Обычно про себя он его называл Сонливый Крепыш. А когда злился -- Тупой Крепыш. Сила-то она сила, да не всегда сила. Широколобый сам был тому свидетелем, как несколько раз Сонливый Крепыш опозорился. Первый раз он это увидел, когда Широколобого вместе с другим буйволом пригнали на склон, где Сонливый Крепыш во всю глотку стонал и кряхтел, но никак не мог сдвинуть огромное бревно, застрявшее на крутом подъеме. Сонливый Крепыш до того старался, что у него из задницы дым пошел, а все же сдвинуть бревно не смог. Бригадир махнул рукой тому, что сидел верхом на Тупом Крепыше, и тот спрыгнул на землю, а Крепыш замолк, обессиленный. Его отпрягли от бревна и припрягли к бревну буйволов. И они постарались, ох, как постарались! Бревно было очень тяжелым, и, как всегда на крутых подъемах, напрягая могучие мышцы, Широколобый вместе с другим буйволом, становясь передними ногами на колени (укорачивание рычага), сдвинули его и на коленях, на коленях выволокли бревно на гребень холма. Потом туда приковылял Сонливый Крепыш и его снова впрягли. Тогда-то чегемцы и уразумели, что буйвол -- это все-таки буйвол и без него не проживешь. Потом был еще один совсем смешной случай. На этот раз Сонливый Крепыш уже без всякого бревна сам застрял в ручье, и его самого пришлось выволакивать оттуда. И смех и грех с этим Тупым Крепышом. Несколько ворон, сидевших на головах буйволов, неохотно поднялись и, дряхло взмахивая крыльями, отлетели и уселись на полуголой ольхе, умудрившейся усохнуть над самым ручьем. К запруде подошел пастух Бардуша и стал гнать буйволов из воды. Буйволы медленно подымались с насиженных мест, и черепахи соскальзывали с их спин и плюхались в воду. Буйволы вышли на берег, пошлепывая себя хвостами и лоснясь мокрыми темными шкурами. Пастух почему-то отделил от остальных Широколобого и погнал его в сторону правления колхоза. Там уже стоял грузовик, а рядом с ним, покуривая, переминались чегемцы. Их было человек шесть, и Широколобый смутно припоминал, что они местные. Только одного из них он знал хорошо. Это был заведующий скотофермой. Когда-то давно-давно Широколобый любил его буйволицу, и хозяин ее страшно его унизил, и Широколобый четыре года помнил об этом унижении, дождался своего часа, отомстил и, местью утолив душу, простил его подлость. Но все это было так давно, а хозяин его бывшей возлюбленной буйволицы только недавно стал хозяином колхозных животных. К открытому заднему борту грузовика приладили мостки, и пастух Бардуша, подогнав Широколобого к ним, стал его понукать, чтобы он лез вверх. Широколобому это было неприятно, но он привык подчиняться людям как разумной силе, так был устроен мир, и он подчинился. Тем более этого пастуха он давно знал и любил. И он осторожно, боясь, как бы доски под ним не проломились, прошел мостки и взгромоздился на кузов. Он знал, что грузовик скоро куда-то побежит, и понял, что его собираются на нем увозить. Он подумал, что его увозят в такую деревню, где еще нет Сонливых Крепышей, и покорился судьбе. Почему его одного? Вероятно, потому, что он самый сильный. Пастух, перебирая в руках веревки, взошел вслед за ним по мосткам и стал спутывать ему ноги. Сперва передние, потом задние. -- А чего Широколобого решили сдать? -- спросил один из чегемцев. -- Одним буйволом отделаемся, -- как-то слишком охотно пояснил завфермой, -- тонну потянет... На этом мы закроем план мясопоставки на этот год... -- Вообще буйволиное время ушло, -- заметил другой чегемец, -- слишком много кушает и характер тоже имеет упрямый... -- С твоего стола, что ли, кушает, -- ввязался в разговор еще один, -- кушает -- за то и сила такая. Буйволиное мацони ножом можно резать. Постепенно развязывались языки, и посыпались разные соображения о буйволах. -- Что интересно -- у буйвола самая толстая шкура, и он в то же время хуже всех переносит жару и холод. -- Зато в море плавает, как пароход. От Кенгурска до Батума пройдет. Он в воде раздувается и от этого никогда не тонет. -- Все же слишком много кушает... Так тоже нельзя. -- Что ты заладил -- кушает. Ты гостям тоже в рот смотришь, когда они у тебя кушают? -- При чем гость! -- Такого боевого буйвола, как Широколобый, больше нет. Вот Бардуша здесь не даст соврать. Лет пять тому назад весной, еще снег лежал, буйволы ночью паслись на Верхней Поляне. Стая голодных волков на них напала. Они загнали в середину буйволят и круговую оборону держали. Слышим, буйволицы кричат, и мы с Бардушой схватили ружья и фонари и туда. Не меньше десяти волков было. Увидели нас и убежали. Широколобый сам троих убил... -- Откуда ты узнал, что он убил? -- Вот здесь Бардуша не даст соврать, кровь только у него на рогах была. Клянусь своими детьми, одного волка он на двадцать шагов отбросил. Я сам своими шагами измерил. -- Такую гордую животную в мире не найдешь! У меня была хорошая буйволица. Однажды я ее избил! Крепко избил! За дело избил! И она мне до конца своих дней этого не простила. Хозяйка моя доит -- все спокойно. Я подсяду -- прячет молоко. Мать моя доит -- все хорошо. Я подсяду -- прячет молоко. И так восемь лет, пока я ее не зарезал. -- Буйвол, как мулла, справедливость любит! -- Много ты справедливости видел от муллы? -- Я при чем! Народ так говорит... Бардуша слез с грузовика и убрал мостки. Шофер приподнял и закрепил задний борт. Потом они оба влезли в кабину, и шофер включил зажигание. Грузовик сдвинулся с места. Впервые в жизни не Широколобый тащил груз, а его, как груз, тащила чуждая сила. Ему вдруг стало ужасно неприятно. Он даже испугался. По закону жизни, который он усвоил с детства, то, на чем стоят ноги, должно быть неподвижным. И вдруг не ноги передвигаются, а передвигается то, на чем стоят ноги. Грузовик еще не успел выехать со двора сельсовета, как Широколобый напряг мышцы, веревки полопались сперва на передних, через миг на задних ногах, и Широколобый перемахнул через борт кузова. Он шмякнулся о землю всей своей огромной тушей, но боли не почувствовал и тут же вскочил. Те, что стояли возле правления, закричали в один голос. Машина наконец остановилась. Шофер и пастух сами не заметили, что Широколобый спрыгнул. Бардуша вышел из машины и снова подогнал буйвола к правлению. Туда же задним ходом подъехал шофер. -- Чувствует, бедняга, куда едет, -- сказал один из чегемцев. Но Широколобый ничего не чувствовал, он просто испугался от неожиданности, когда то, на чем он стоял, сдвинулось с места. Опять открыли задний борт, приладили мостки, и пастух снова стал загонять его в кузов. Широколобому было неприятно входить на шаткие мостки, но делать было нечего, он привык подчиняться людям как разумной силе и снова взошел на грузовик. Теперь решили для полной безопасности положить его и связать ему ноги, чтобы он не мог вскочить. Чегемцы влезли в кузов и, шумно споря, стали дергать его за ноги, и он долго не понимал, чего от него хотят, потом наконец понял и лег сам, а люди решили, что это они его опрокинули. Пастух снова ему спутал ноги, но он уже не собирался выпрыгивать из машины. Он понял, что от него не отстанут, пока его не увезут туда, куда хотят люди. Он все еще был уверен, что его везут в другую деревню, где нет Сонливых Крепышей. На этот раз шофер сдвинулся осторожней, но и Широколобый уже решил терпеть и покориться судьбе. Пока машина ехала по проселочной дороге, он старался привыкать к своему новому положению, когда не он тащит груз, а его тащат, как груз. Он даже попробовал жевать жвачку, но тряска портила удовольствие. Приладить движение челюстей к неожиданностям вихляющегося кузова он не мог и, проглотив жвачку, погрузился в раздумья. Когда машина выехала на шоссе, ему в ноздри ударил вонючий запах асфальта, и вместе с этим вонючим запахом к нему пришло нежное воспоминание о детстве. Он был еще буйволенком, но уже достаточно большим, чтобы не сосать молоко, и его отпускали вместе с матерью и другими буйволами пастись в стаде. В тот удивительный день он вместе с матерью, отцом и другими буйволами ел траву в котловине Сабида. И был жаркий-прежаркий день. И отец что-то вспомнил и повел куда-то всех буйволов. И они долго шли, шли, шли. Все время вниз, вниз. А потом была дорога вот с таким же вонючим запахом, черная и мягкая, как свежий помет, и они перешли ее и пошли дальше и вышли к огромной воде. И это было море, и море было свободой и счастьем свободы. И отец вошел в воду, и вслед за ним вошли все буйволы, и они поплыли. И это было так прекрасно, в жаркий-прежаркий день огромная добрая вода, пахнущая свободой, и мама рядом, и отец рядом, и все остальные буйволы рядом, и они плыли и плыли, а потом остановились в море и блаженствовали, раздуваясь и шумно вдыхая воздух. Поближе к вечеру к ним приплыл пастух Бардуша со своим сыном. Широколобый был тогда еще такой глупышка! Он подумал, что пастух Бардуша привел сюда своего сына, точно так же как отец Широколобого стадо буйволов, они здесь случайно встретились в воде. Пастух взобрался на его отца, а сын его на Широколобого, и они, смеясь, погнали стадо к берегу. И Широколобый до сих пор помнит, как приятно мальчик сжимал в кулачонках его уши, чтобы держаться на его спине и показывать, куда плыть. На берегу они сошли на землю и пошли в сторону Чегема. И долго шли, и мальчик время от времени садился на спину отца Широколобого, потом, устав сидеть на спине отца Широколобого, пересел на плечи собственного отца и там заснул. Поздно ночью они вошли в Чегем. С тех пор прошло столько лет, но он всегда с наслаждением вспоминал тот день, ту огромную добрую воду, пахнущую свободой, и мечтал снова испытать это наслаждение. Он хотел теперь сам повести стадо к большой воде, насладиться морем самому и насладиться наслаждением буйволов, еще не видавших моря. Но что-то ему мешало. Просто, наверное, больше не бывало такого жаркого летнего дня. Сколько времени с тех пор прошло? Он точно не знал. Может, десять раз, может, чаще с тех пор снег падал на землю, и может, десять раз, может, больше он подымался на альпийские луга, всегда свежие и вкусные. И мать с отцом куда-то исчезли. Сначала отец. Потом мать. Широколобый всегда считал жизнь прекрасной. Но в этой прекрасной жизни было одно страшное и непонятное: все, все, кого он любил, рано или поздно куда-то исчезали. Куда? Он не знал. Сначала исчез отец. Потом через два года мать. Потом была в его жизни изумительная коричневая буйволица, его первая любовь. И она куда-то исчезла. И некоторые буйволы, которых он знал по стаду, куда-то исчезали. Он догадывался, что и коровы, и быки время от времени куда-то исчезают. Вероятно, и козы и овцы тоже куда-то исчезали, но они такие мелкие, что за ними не уследишь. Вместо исчезнувших подрастали новые буйволы, коровы и быки, и все-таки Широколобый за всю свою жизнь не мог не заметить, что деревенское стадо все-таки медленно, но неуклонно уменьшалось. И это доставляло ему временами смутную, нехорошую боль. Своим инстинктом он чувствовал, что тут нарушается закон самой жизни, по которому стадо должно плодиться и множиться, но стадо медленно уменьшалось, и, пусть где-то впереди, где-то после жизни Широколобого, оно должно было кончиться, если так пойдет дальше, и этот далекий грядущий конец причинял ему близкую сегодняшнюю боль. По преданию от матери-буйволицы он знал, что на земле есть страшное место, ад -- там, Где Лошади Плачут. От матери он знал, что животные, попадая туда, погибают. Их убивают злые люди. И только один раз один буйвол вернулся из этого места. Он жил раньше матери, и мать сама знала о нем по преданию. Тот буйвол не покорился злым людям и убежал оттуда, Где Лошади Плачут, и через многие горы и многие леса вернулся в Чегем. И чегемцы дивились этому буйволу и уважали его за то, что он убежал оттуда, откуда никто не возвращался. Они его до того чтили, что не заставляли пахать, волочить бревна, тащить арбу. И от того, что чегемцы так любили этого буйвола за храбрость и непокорность, Широколобый твердо знал, что не они, а какие-то совсем другие люди вылавливают животных и отправляют их туда, Где Лошади Плачут. Но если бы Широколобый был уверен, что все животные, которые исчезают, попадают туда, Где Лошади Плачут, было бы невозможно жить. Нет, он был умным, наблюдательным буйволом и много раз замечал, что в Чегеме время от времени появляются буйволы, коровы, быки, лошади, которые не выросли в Чегеме, а выросли где-то в другом месте. И он понял, что люди иногда меняются животными или просто дарят их друг другу. И если в Чегеме появляется лошадь, которая здесь никогда не была жеребенком, значит, точно так же и многие животные, исчезнувшие из Чегема, появились в других селах. Это было великим утешением. Но ведь никогда точно не знаешь, куда попал тот или иной буйвол, в другое село или туда, Где Лошади Плачут. Однажды, когда чегемское стадо паслось на альпийских лугах, какой-то человек подошел к стаду и отогнал от него Широколобого, Широколобый по привычке покоряться разумной воле человека пошел в ту сторону, куда его гнал этот человек. Он думал, что этот человек из смутно знакомых чегемцев. Кроме пастухов и тех людей, с которыми он общался в работе, Широколобый с трудом узнавал очертанья чегемцев. В отличие от животных, люди вообще очень похожи друг на друга. Их необычная двуногость делает их почти неразличимыми. И вот Широколобый пошел туда, куда гнал его этот человек. И все-таки, еще сам не зная почему, он вдруг заподозрил в этом человеке злодея из тех, которые загоняют животных туда, Где Лошади Плачут. Широколобый остановился, оглянулся на него, вгляделся и, поняв, что он нечегемец, задышал с такой яростью, что человек, вскрикнув: "Ты что? Ты что!" -- трусцой побежал от него. В тот раз Широколобый не погнался за ним, потому что у него не было еще решения убивать таких людей. Но потом, когда такое решение пришло, он жалел, что не погнался за ним. На самом деле этот человек был скотокрадом. Широколобый многое знал о людях, но он не знал о них самого простого, что люди -- племя вороватое. Сам того не осознав, он заподозрил в этом человеке неладное по той суетливой быстроте, с которой тот гнал его от стада. По опыту жизни Широколобый знал, что люди уводят его на работу более размеренной, солидной походкой. Правильно поняв, что его ведут не на работу, он неправильно понял, что его ведут туда, Где Лошади Плачут. В другой раз Широколобый пасся в котловине Сабида вместе с другими буйволами. И тогда какой-то человек подошел к стаду и, отогнав его от остальных буйволов, повел его в глубь леса. Это был не случайный, а профессиональный скотокрад, и поэтому он уводил Широколобого спокойной деловитой походкой, чем и запутал его на некоторое время. Они уже шли около двух часов и прошли все места, где валили лес, и кругом все было ненезнакомо. И тут Широколобый что-то заподозрил, остановился, вгляделся в очертания человека и понял, что он нечегемец. Так вот он, убийца, ведущий его туда, Где Лошади Плачут! От нарастающей ярости у Широколобого воздух с шипеньем стал выходить из ноздрей. Человек испугался и побежал от него. От разогнавшегося буйвола и лошадь не уйдет, и Широколобый, конечно, об этом знал. Теперь он отомстит за всех! Но тут случилось неожиданное. Человек на ходу подпрыгнул, ухватился за ветку молоденького бука и вскарабкался на него. Широколобый в бешенстве стал бить рогами по дереву. Была осень, буковые орешки поспели, и они, как дождь, сыпались с веток. Но человек почему-то не стряхивался. Люди -- цепкие существа! Широколобый пришел в неимоверную свирепость и сотрясал дерево ударами рогов. Орешки сыпались, а человек не падал. А дерево, хоть и было молодое, но все-таки достаточно крепкое, чтобы устоять под его рогами. Широколобый злился и на самого себя. Опять он этого человека принял за чегемца! Но люди так похожи друг на друга! Не говоря о буйволах, двух коров, даже если они одной масти, он всегда мог отличить. То же самое и лошади. Коз и овец, конечно, можно спутать -- мелочь, мелочь! О свиньях и говорить нечего. Чегемцы были настолько мусульманами, чтобы не есть свинину, но не настолько мусульманами, чтобы гнушаться разводить их на продажу. И Широколобый давно заметил, что чегемцы, подзывая свиней или загоняя их в свинарник, не могут скрыть в голосе брезгливого презрения. Разумеется, свинья лучшего обращения и не заслуживает. Омерзительная подлость свиней заключалась в том, что они в летнюю жару находили себе какую-нибудь лужу и, думая, что они от этого делаются похожими на буйволов, лезли в нее. Одно дело -- могучий буйвол, пожевывая вкусную жвачку, спокойно лежит в запруде с вороной на голове и черепахами на спине. И совсем другое дело -- хрюкающая свинья ерзает в грязной луже! Не для того ли аллах создал свинью, чтобы все живое видело перед собой образ богомерзости?! Широколобый от всей души презирал свиней и в этом, сам того не зная, был настоящим мусульманином. Устав бить по дереву, Широколобый пошел на такую хитрость. Он сделал вид, что вернулся к стаду, а сам спрятался в кустах и следил за человеком. Широколобый долго ждал, но человек не слез с дерева. Широколобый не догадывался, что сверху с дерева хорошо видна его спина. Тогда Широколобый решил зайти к нему сзади и неожиданно ударить по дереву. Может, человек от неожиданности рухнет. Но с какой стороны Широколобый ни заходил, человек оказывался лицом к нему. И тогда он понял, что человек все время следит за ним с дерева. Широколобый решил никуда не уходить, пока человек не свалится. Человек не птица, он не может вечно жить на дереве. Придя к такому решению, он успокоился и подошел к буку. И тут только он увидел, что вокруг дерева лежит множество буковых орешков. Широколобый любил буковые орешки и стал подбирать губами те из них, которые выпали из колючей кожуры. Он долго ел вкусные орешки, слушая проклятия, доносившиеся с дерева. Широколобый решил, что человек голоден и завидует ему. Он знал, что все живое должно есть, и человек, ослабнув от голода, в конце концов рухнет. И тогда Широколобый решил не оставлять человеку на дереве буковых орешков, чтобы ему нечем было подкрепиться. Он снова стал бить по дереву рогами, но долго бить не пришлось, потому что он и так стряхнул с него почти все орешки. Широколобый съел все, что натряс, и улегся под деревом. Решение казнить убийцу было непреклонным. Сколько надо будет, столько он и проведет под деревом. Сквозь чуткую дрему, ночью лежа под деревом, он снова несколько раз слышал проклятия человека. Широколобый спокойно дожидался своего часа. За ночь с дерева дважды что-то лилось, и Широколобый правильно догадался, что человек мочится. Ничего, думал Широколобый, с дерева мочиться легко, но гораздо трудней раздобыть там себе еду. На следующее утро пастух Бардуша вышел на след Широколобого и вскоре появился под деревом, где тот лежал. За спиной у пастуха был легкий топорик. Увидев пастуха с топориком, Широколобый обрадовался. Подобно многим современным людям, Широколобый преувеличивал возможности передачи мысли на расстоянии. Он решил, что его страстное желание достать убийцу передалось пастуху и потому тот пришел сюда с топориком, чтобы срубить этот молодой бук. Увидев человека на дереве, а Широколобого под деревом, Бардуша заподозрил, что этот человек скотокрад. Он стал с ним ругаться. По жестам человека с дерева Широколобый понял, что тот пытается доказать свою невиновность, якобы буйвол сам за ним погнался и он вынужден был вскарабкаться на дерево. А по жестам пастуха, который все время показывал на котловину Сабида, было ясно, что он ему не верит. Не мог буйвол так далеко загнать человека, он бы его давно догнал. Зачем так долго спорить, думал Широколобый, надо просто рубить дерево, и будет ясно, что делать с убийцей, который уводит животных туда, Где Лошади Плачут. Но пастух, увы, видно, ему поверил, дерева рубить не стал, но, продолжая ругаться, погнал Широколобого назад. Широколобому было ужасно обидно, но, привыкнув подчиняться разумной воле людей, он уныло поплелся в котловину Сабида. ...Шоссейная дорога, по которой катил грузовик, приблизилась к морю. Широколобый почувствовал этот волнующий, солоноватый запах свободы, к сожалению замутненный зловонными струями дорожного запаха. Приподняв голову, он глубоко дышал, стараясь выцеживать из воздуха запах моря и поменьше глотать запахи дороги. Забывшись, он снова взялся за жвачку, но трясущийся кузов и вонь асфальта портили удовольствие. Он проглотил жвачку и задумался о жизни. Он вспомнил о своей первой любви. Широколобый за свою жизнь любил буйволиц три раза. Но сейчас он вспомнил о своей самой первой любви. Это случилось как-то странно. Он даже не мог понять, как это случилось. Молодая буйволица обычно паслась вместе со всеми буйволами то в котловине Сабида, то на других лугах и выгонах. Она почти ничем не отличалась от остальных буйволиц. Только остальные были потемней, а она была коричневатая. И бедра у нее были покруглей, и рога были похожи не столько на оружие, сколько на украшение. Он сам сначала не понял, почему рядом с ней приятней пастись. Он решил, что у нее какое-то особое чутье к траве, и она находит самые вкусные уголки пастбища. С радостным удивлением он чувствовал каждый раз, когда подходил к ней, что трава возле нее гораздо вкусней обычной. Какая же она разумница, как она ее находит! Потом он заметил, что, если хозяин немного запаздывает выпустить ее в стадо, трава делается совсем невкусной, и Широколобый, подняв голову, ждал ее, все еще думая, что она его избаловала умением находить самую вкусную траву. И только потом он понял, что это любовь делает траву вкусной. По вечерам, когда она уходила к себе домой или ее отгонял хозяин, Широколобый скучал и думал о следующем утре, когда она появится. И каждое утро было праздником ее прихода в стадо. Он открыл ей свою маленькую, но приятную тайну. Конечно, все буйволы и так знали, что чесать бока лучше всего о грецкий орех. У него самая шероховатая кора. Она хорошо прочесывает шкуру. Но Молельный Орех выделялся среди других деревьев своими глубокими, мощными шероховатостями. От того, что он стоял на косогоре, остальные буйволы ошибочно думали, что к нему неудобно приладиться для почесывания. На самом деле приладиться было очень просто. С первого же раза, почесавшись о Молельный Орех, она сразу же вошла во вкус, и, как бы далеко от него они ни паслись, когда ей хотелось почесаться, она, пропуская все остальные деревья, приходила вместе с ним к Молельному Ореху и почесывалась о него, благодарно поглядывая на Широколобого. В запруде было одно место, где лежать было гораздо мягче, чем в других. Там почти не было камней. Она об этом не знала. И первый раз, когда они входили в запруду, ее, глупышку, пришлось слегка подтолкнуть к этому месту. Потом она уже сама укладывалась всегда в этом месте, а он устраивался рядом. Случалось, они приходили к запруде, а ее место уже занято. И тогда -- ничего не поделаешь! -- приходилось сгонять буйвола, разлегшегося не там где положено. Широколобый был еще молод, но уже все буйволы и многие люди знали о его силе. Лето первой любви было самым прекрасным в его жизни, и он еще был так молод, еще не знал ничего о времени осеннего гона, еще думал, что вся полнота любви и есть: хрустеть вкуснеющей травой рядом с любимой буйволицей, ждать ее по утрам, скучать по ней вечерами, блаженствовать рядом с ней в запруде или одновременно с ней почесывать бока о священную кору Молельного Ореха. И вдруг в один осенний день она исчезла. Утром не появилась в стаде. Широколобый ждал, ждал, а потом не выдержал и, стыдясь самого себя, подошел к ее дому и заглянул в загон. Но там было пусто, пусто. И великая печаль пронзила его. Он решил, что она исчезла, как в свое время исчез его отец, как исчезли многие буйволы и животные. Мысль, что его нежная коричневая буйволица могла попасть туда, Где Лошади Плачут, сводила его с ума. Два дня он ничего не ел. То бродил как неприкаянный по котловине Сабида, то нарочно заходил в самые колючие дебри, чтобы колючки, болью оцарапывая шкуру, заглушали внутреннюю боль. Иногда он молча стоял в тени деревьев. Время этой великой печали совпало с желанием гона, может быть, оно ускорило это желание. Он стоял под деревьями в тени и слушал, как сладко переливаются внутри него соки любви, деревенеют ноги, кружится голова. И стоило чуть прикрыть глаза, как она появлялась перед ним, тихая, покорная, тяжелоглазая. Он ее видел перед собой -- коричневую, крутобедрую, и, сходя с ума от любви, никак не мог понять одного -- как это он мог спокойно пастись рядом с ней, как он мог спокойно лежать -- рядом с ней! -- в запруде, как он мог спокойно почесывать шкуру одновременно с ней под Молельным Орехом! Да если бы он сейчас улегся рядом с ней в запруде, запруда закипела бы от его страсти! Да если бы он сейчас стал почесывать свою шкуру рядом с ней о Молельный Орех, дерево задымилось бы и запылало от его страсти, как пылало оно когда-то от небесного огня! И вдруг на третий день, когда он так стоял под дождем у выхода из леса, он услышал запах своей буйволицы. И он с такой силой втянул в себя этот любимый запах, что шкура его чуть не лопнула под растяжкой ребер. И тут за деревьями показалась арба, в которую была впряжена его буйволица. Арба была наполнена дровами, а впереди с хворостиной в руке сидел хозяин. Так вот где она пропадала два дня! Забыв все на свете от счастья, Широколобый ринулся к своей любимой! И грянул гром! И дождь превратился в ливень. Увидев бегущего на арбу буйвола, хозяин, уже пытаясь перекричать ливень, грозил ему хворостиной, но Широколобый ничего не видел и не слышал, кроме своей буйволицы. Он налетел -- ураган обожания! Хозяин в одну сторону, арба кувырком в другую, всякие там хитрые ремни, при помощи которых буйволица была впряжена в арбу, полопались! Но каждый раз, когда он пытался овладеть своей буйволицей и она от застенчивости уходила, делала несколько шагов вперед, арба неизменно волочилась за ними. Оказывается, один какой-то ремень еще держался. А Широколобый был тогда еще так молод, так разгорячен близостью буйволицы, что вдруг решил -- арба тоже воспылала незаконной страстью к его буйволице и хочет последовать его примеру. Он с такой яростью подцепил ее на рога и отбросил в сторону, что она, рухнув, распалась грудой деревяшек, а одно колесо покатилось в сторону хозяина. И тогда под жалкое лопотание хозяина он овладел своей возлюбленной буйволицей. И был ливень неба, и был ливень любви, а потом могучая страсть улеглась, и они, омытые обоими ливнями, спокойно паслись рядом и рвали траву, омытую тем же ливнем. А через три дня глупый хозяин, решив, что Широколобый будет именно так всегда овладевать его буйволицей и тем самым введет его в неисчислимые расходы, продал ее в соседнее село. И теперь она исчезла навсегда, и Широколобый не знал, куда она делась. Горе его было так велико, что было замечено богом, и бог, в знак сочувствия ему, целых полгода выпускал на небо тусклое, раненое солнце. И худшего времени Широколобый не знал. ...Грузовик мчался и мчался по шоссе в сторону Мухуса. Августовское солнце припекало все горячее. Дорога продолжала исправно вонять, и только спасительные струйки морского воздуха, время от времени влетавшие в ноздри, успокаивали душу. Встречные машины проносили встречную вонь. От жары Широколобый перестал думать о буйволицах и стал вспоминать о всех водах, которые ему удалось перепробовать в жизни, поблаженствовать в них. Конечно, лучшим воспоминанием было море, но и всякая другая вода в летний день хороша. Чем хороши болотистые воды, расположенные пониже Чегема? Черепах вдосталь! Не успеешь разлечься, как дюжина черепах так и наползает на тебя, так и копошится на твоей шкуре, так и почесывает ее. И дно мягкое, мягкое. Ил толщиной с буйволиную ногу. Но вода, пожалуй, слишком теплая, заласкивает. Приятно, но после нее чересчур расслабляешься, млеешь. Теперь чегемская запруда. Хороша. Вода не слишком теплая и не слишком холодная. В самый раз. Черепах, конечно, гораздо меньше, но зато вороны, если поблизости нет человека, отковыряют своими точными клювами из твоей головы и спины много вредных клещей. Но что плохо? Надо честно сказать -- всем хороша чегемская запруда -- но дно слишком каменистое. Такого нежного ила, как внизу, нет. Чего нет, того нет. Нельзя же хвалить свое только потому, что оно свое. Теперь альпийские озерца. На вид красивые -- ничего не скажешь. Но вода слишком холодная. Эти озерца -- самая удивительная загадка природы. Ведь альпийские луга гораздо ближе к солнцу, чем остальные места земли, а вода почему-то не успевает прогреться. Так что слишком долго в ней не улежишь. Но зато чем хороша эта бодрящая вода? Аппетит после нее невероятный! Вылезаешь из озерца на луг и начинаешь есть траву. Ешь и ешь! Ешь и ешь! И вкуснее травы в мире нет. Она до того вкусная, что даже потом, когда жуешь жвачку, по ее аромату понимаешь, что это жвачка из альпийской травы. Иногда ночью, особенно в первые дни после перегона стада в горы, забываешься, думаешь, что ты еще в Чегеме, но вырыгнул в рот жвачку и сразу понимаешь, нет, ты на альпийских лугах. Широколобый вместе с другими буйволами несколько раз спускался к быстрой, текучей воде Кодера и в ней прохлаждался. Это совсем особое дело! Эта сильная вода омывает тебя, тащит, но ты держишься на ногах, потому что ты буйвол и тебя никто не может тащить насильно. И что интересно на Кодере -- ни одна муха не подлетит, когда ты в реке! Трусливые твари! А дети, дети! Они с кубышками особой пустотелой тыквы, подвязанными к поясам, чтобы не утонуть, подплывают к тебе, садятся на тебя верхом, галдят, брызгаются, смеются. Хорошо! С мухами не сравнишь. А вода мощная, хочет сбить тебя с ног и потащить, но ты держишься и сам чувствуешь свою мощь. Приятно перемогучить могучий поток. Воспоминания о водах так взбодрили Широколобого, что он, несмотря на вонь дороги, снова перекинулся на любимых буйволиц. Следующую буйволицу он любил около двух лет. И он думал, что это навсегда, на всю жизнь, но никто не знает, что ждет его впереди. От этой буйволицы у него был буйволенок, и они так любили друг друга, что чегемцы нередко посмеивались над этим. Почему люди, заметив, что животные любят друг друга, начинают подсмеиваться? Наверное, от зависти. Широколобый всегда ел траву рядом с ней и рядом с ней лежал в запруде, конечно приучив ее к самому мягкому ложу. Да если говорить правду, ее даже и приучать не пришлось. Она, зная, что находится под защитой Широколобого, сама плюхнулась туда. И если, когда она приходила с Широколобым, место было занято, она ждала некоторое время, а потом оглядывалась на Широколобого, чтобы он навел порядок. Широколобому забавно было следить за каким-нибудь буйволом-ленивцем, занявшим ложе его возлюбленной и делающим вид, что ничего вокруг не замечает, а только лежит себе в полудреме и жует жвачку. Он спокойно ждал, зная, что у самого ленивого буйвола рано или поздно должна проснуться совесть. И конечно в конце концов просыпалась. Ленивец вдруг оглядывал их, стоящих на берегу, делал вид, что удивлен тому, что они стоят над водой, а в воду не входят, а потом как бы догадавшись: "Ах, я по рассеянности занял место твоей царицы!" -- медленно вставал, отходил на несколько шагов и устраивался на новом месте. Хотя Широколобый любил эту новую буйволицу, а все-таки он ей не открыл, что вкуснее всего в Чегеме чесаться о Молельный Орех. Пусть Молельный Орех останется чесальней первой любви. Теперь он иногда сам приходил сюда почесать свою шкуру, погружаясь в сладкие и грустные воспоминания. Теперешнюю свою любимую буйволицу Широколобый всегда провожал до дому, стоял рядом с ней на скотном дворе, пока ее доили, а потом возвращался в колхозное стадо. И чегемцы иногда приходили посмотреть по вечерам на Широколобого, забравшегося на скотный двор, где жила его любимая буйволица. Они объясняли чужакам, что это, мол, буйвол по кличке Широколобый, что он не принадлежит этому хозяину, а принадлежит колхозу, но исключительно ради буйволицы каждый вечер приходит сюда. И люди дивились такой привязанности буйвола к буйволице не только во время осеннего гона, а круглый год. Но все это кончилось так нелепо, так нехорошо. Однажды хозяин доил буйволицу, как обычно, отгоняя буйволенка хворостинкой. А буйволенок нетерпеливо ожидал, когда хозяин, кончив доить, даст ему дососать остатки молока. Широколобый стоял возле буйволицы, и вдруг она потянулась к нему, чтобы положить свою голову ему на шею, да так неловко, что задней ногой опрокинула подойник, полный молока. Широколобый никогда бы не подумал, что хозяин этой буйволицы такой жадный. Он схватил палку и стал изо всех сил бить его и гнать со скотного двора. И это было так обидно. Ему казалось, что его принимают на этом скотном дворе как члена семьи. Широколобый растерялся не от боли, а от этого позорища. Широколобый уходил со скотного двора быстрыми шагами. А хозяин поспевал за ним и бил его палкой и кричал нехорошие слова. Конечно, Широколобый мог побежать, но бежать было стыдно, а от того, что он не бежал, само позорище длилось гораздо дольше. Конечно, и его любимая буйволица все это видела, и его буйволенок, бедняга, притих и прижался к матери, и две коровы все это видели, и глупые козы удивленно смотрели, и даже две свиньи -- смрад позорища, -- которым хозяйка как раз налила пойла в корыто, не поленились задрать морды, но при этом не переставая чавкать, смотрели на него. И только лошадь, благородное существо, увидев такое, грустно отвернула свою длинную шею. Никогда в жизни Широколобый не испытал такого унижения. Почему, почему он этого плюгавого мерзавца не поднял на рога и не перебросил за спину?! Он как-то растерялся. Он в первое мгновение подумал, что буйволица, конечно, немного виновата. Он даже хотел, чтобы гнев хозяина пал на него, на Широколобого. Ну, стукнул бы его пару раз палкой, но нельзя же было так издеваться?! Скотный двор был длиной шагов в сто, и, пока он переходил его, хозяин бил и бил и кричал какие-то злобные слова. Наконец даже палка, как показалось Широколобому, сломалась от стыда. Могла бы сломаться и пораньше. Всю эту ночь Широколобый не спал. Ему было стыдно вспоминать, что он чувствовал себя на этом скотном дворе, как в родной семье. Месть, месть, месть! Этот злобный дурак, так унизивший его из-за подойника молока, даже не мог сообразить, что, если бы его буйволица не забеременела от Широколобого, он вообще никакого молока не имел бы! Теперь Широколобый знал, что рано или поздно он подымет его на рога. Он только не понимал, как теперь ему быть с любимой буйволицей. Конечно, провожать ее на скотный двор он уже никогда не будет. Но как теперь к ней подходить? Было неясно. На следующий день они паслись в одном стаде, и он не подходил к ней, и она несколько раз, подымая голову, смотрела в его сторону, но он делал вид, что не замечает ее взгляда. Наконец, она оказалась поблизости и опять, подняв голову, посмотрела на него, и он ясно прочел в ее взгляде: неужели ты нас не простишь? И он одеревенел от возмущения. Это подлое "нас" он ей никогда не мог простить. Значит, душой она с ним. Хорошо. Он придумал еще один способ возмездия. Теперь он не только не подходил к ней, но и во время осеннего гона, когда один молодой буйвол, по глупости не понимавший что к чему, попытался ею овладеть, Широколобый отбросил его ударами рогов и погнался за ним. Он заставил его дважды обежать котловину Сабида, пока тот не перебежал ручей и не скрылся в лесу. Два года буйволица оставалась яловой, и хозяин, не понимая в чем дело (дороговато ему обошелся тот подойник молока), в конце концов продал буйволицу в соседнее село. Однако Широколобый никогда не забывал, что хозяина его бывшей буйволицы предстоит поднять на рога. Но тот, как назло, нигде ему не попадался. И наконец еще через два года попался. В тот день Широколобый пасся возле верхнечегемской дороги и увидел хозяина своей бывшей буйволицы, проезжавшего на лошади в сторону правления колхоза. Такой случай мог не повториться. И он погнался за всадником. То ли лошадь услышала приближающийся топот, то ли, как думал Широколобый, его яростная мысль о возмездии передалась оскорбителю, лошадь понеслась галопом. Но Широколобый уже набрал свою предельную скорость и неотвратимо догонял всадника. Всадник верещал, и, то и дело оглядываясь, наяривал лошадь камчой. Но он уже был обречен. Широколобый догнал его возле усадьбы Большого Дома. Он поддел рогами брюхо лошади и хотел зашвырнуть ее за спину вместе с всадником, но уже вздыбленный в воздухе всадник как-то соскользнул и, перелетев через плетень, шмякнулся в мягкую пахоту кукурузного поля. Человек вскочил и с криком, который хорошо слышали в Большом Доме: "Убивают! Убивают!" -- скрылся в кукурузнике. Лошадь некоторое время подрыгала ногами, а потом перевернулась на бок и притихла. Седло сползло, одна подпруга оборвалась, и вид у нее был жалкий. Двойной трусливый побег хозяина, сначала по верхнечегемской дороге, а потом по кукурузнику, полностью утолил душу Широколобого. Хозяин буйволицы, конечно, был трус. Широколобый всегда подозревал, что жестокость -- это храбрость трусов. И теперь ему стало стыдно перед лошадью, беспомощно лежащей в кукурузнике. Он вспомнил, что из всех животных в тот проклятый вечер только одна лошадь не захотела видеть, как его оскорбляют. И вдруг лошадь перевалилась на живот, встала на ноги и начала есть кукурузу, громко хрустя челюстями. Ешь, ешь вкусную кукурузу, думал Широколобый, ты заслужила ее. Однако лошадь недолго ела кукурузные стебли, вскоре раздался голос человека, идущего через поле, и Широколобый вернулся в стадо. Оказывается, всадник при падении вывихнул руку. В тот же день он пожаловался председателю колхоза, что Широколобый взбесился и теперь опасен для жизни людей. Правление колхоза уже было решило сдать Широколобого на заготовку мяса, но тут к председателю в кабинет вошел бригадир Кязым. -- Тебя что, тоже забодал Широколобый? -- удивился председатель появлению Кязыма. Он уже знал, что несчастный случай произошел возле его дома. -- Его лошадь привел, -- кивнул Кязым, насмешливо улыбаясь, -- бросил ее в моем кукурузнике, а сам прибежал сюда. -- Проклятый буйвол, -- отвечал пострадавший, -- я про нее забыл сгоряча. Оказывается, Кязым пришел домой, как только его покинул враг Широколобого. Узнав от домашних о том, что здесь произошло, он привел лошадь к себе во двор, переседлал ее и приехал на ней в правление колхоза. -- Как это он взбесился, -- спросил Кязым, узнав, куда клонит пострадавший, -- ты же сам говорил, что сломал палку о его спину? -- Так это когда было! -- отвечал тот. -- Слава богу, четыре года прошло! -- Буйвол обиду помнит всю жизнь, -- сказал Кязым, -- неужели ты этого не знал? Ты ведь сам держал буйволов? -- Так что же мне теперь порушить хозяйство и покинуть Чегем? -- спросил хозяин буйволицы, показывая на свою неподвижную руку. -- Нет, -- сказал Кязым, -- он помнит обиду, пока не отомстит. Считай, что ты легко отделался. Было решено, что если Широколобый еще раз нападет на человека, сдать его на бойню в счет мясопоставок. Так в первый раз Кязым спас его от смерти, о чем Широколобый, конечно, не ведал. ...Время от времени удивляясь не столько вони шоссейной дороги, сколько длине этой вони, Широколобый лежал в кузове мчащейся машины. В Чегеме и во многих местах Широколобый не раз встречался с вонью. Но там вонь никогда не бывала такой длинной. Сонливый Крепыш, просыпаясь и начиная двигаться, порядочно вонял. Но это была короткая вонь. Прошел и не слышно. Когда Сонливый Крепыш спал, он почти не издавал вони. Особенно после дождя. Воняла кузня, но это была короткая вонь. Вонял табачный сарай, когда сушили табак. Ну и свиньи, конечно, воняли. Свинья -- это маленькая ходячая вонь. Но и она -- прошла и не слышно. Но чтобы в мире была такая длинная вонь, когда едешь, едешь по ней, а она не кончается, такого он не знал. А что, если он попал на такую землю, у которой вонять -- такое же природное свойство, как у травы пахнуть травой? Нет, нет, подумал он, мы приедем в деревню, и там все будет, как раньше, земля будет пахнуть землей, а трава травой. Однако здорово расплодились Сонливые Крепыши, если его так долго везут в деревню, где их еще нет. И вдруг Широколобый замер от предчувствия невозможного счастья. А что, если его первая любовь, его коричневая буйволица жива и обитает именно в этой деревне? Конечно, она уже не та двухлетняя буйволица, так ведь и он порядочно постарел. Но ведь он теперь столько знает о жизни, о людях, о буйволицах. Он будет так ею дорожить. Ведь он теперь знает, как никто, какая это редкость среди буйволиц -- верная душа, настоящая подруга. И у них еще будет буйволенок, ведь они еще не очень старые буйволы. Ах, если б она оказалась там, но лучше не пытать судьбу, не думать об этом. Подумав о новой деревне, где ему придется пахать, Широколобый почувствовал, что он сильно соскучился по этому занятию. Когда Сонливый Крепыш затарахтел по чегемским полям, он сказал себе: ладно, если вы думаете, что я от этого умру, вы ошибаетесь. И он, конечно, не умер. Но он любил пахать. Из трех дел, которые он делал для людей -- пахать, волочить бревна, перевозить грузы на арбе, по-настоящему он любил только пахать. Выволакивать бревна из лесу иногда любил, а иногда нет. И любил выволакивать именно тогда, когда бревна не поддавались от сопротивления рыхлой земли или от слишком крутого подъема, когда приходилось передними ногами становиться на колени и доволакивать бревна до плоского места. Он любил это дело, когда его подымал азарт, когда он сам удивлялся нешуточности своих сил и но возгласам людей чувствовал, что и они изумлены. А ходить под арбой он никогда не любил. Это была тупая, однообразная работа. Но пахать! Это ровное и легкое выворачивание жирной земли, оно так сладило душу, потому что ему, буйволу, передавалось состояние пахаря. А человек, идущий за плугом, всегда чувствовал, что он делает правильное, главное дело жизни. Он отворачивал пласт земли, как отворачивают одеяло, чтобы положить под него малютку зерно. Широколобый чувствовал, что пахарь, выворачивая землю пласт за пластом, ласкает и ласкает ее острием лемеха, готовит ее к приятию семени и сам причастен к великой тайне ее будущей беременности. И как бы он ни покрикивал на поворотах, как бы ни уставал после этой работы, он уносил с поля эту великую тайну, когда он распахивал ее лоно и крепко вминался босыми ногами в ее сырое, плодоносное тело. И Широколобый чувствовал себя счастливым соучастником этой тайны. С тех пор как начали пахать на Сонливом Тупице, с пашущим, как заметил Широколобый, ничего такого не происходит. Пашущий всегда соскакивает с трактора крикливым, бесплодно измотанным. И Широколобый знал, что по законам самой природы грешно и вредно оплодотворять землю, не притрагиваясь к ней. Земля должна чувствовать и помнить ноги того, от которого она забеременеет. И хороший чегемский крестьянин всегда пахал босым. Широколобый был уверен, что это искусственное осеменение земли, когда во время зачатия пахарь и земля не соприкасаются, не кончится добром. Земля-то молчала, но попусту взвинченный, воспаленный тракторист что-то чувствовал и, даже на взгляд Широколобого, слишком грубо обращался с Сонливым Крепышом, срывал на нем свою смутную злобу. Но ведь сам по себе Сонливый Крепыш ни в чем не виноват, он был ошибочно приручен какими-то заблуждающимися людьми. Так думал Широколобый. Сейчас он вспомнил, как первый раз в жизни опахивал кукурузу. До этого чегемцы кукурузу мотыжили, как мотыжили табак и все, что растет на огородах. Бригадир Кязым первым в Чегеме догадался, что кукурузу можно не мотыжить, а опахивать, только надо сеять ее рядами. Чегемцы не верили, они просто смеялись над тем, что можно буйвола или быка заставить опахивать рослую кукурузу, а животные не будут ее трогать. Когда Кязым впряг в плуг Широколобого и ввел его в поле, десяток чегемцев с шутками и прибаутками, примостившись у плетня, смотрели, что будет. Широколобому самому было смешно. Как это можно пройти мимо рослой, нежной, вкусной кукурузы и не откусить ее стебель? И что же? Кязым был прав. Оказывается, как-то неловко опахивать кукурузу и одновременно объедать то, что опахиваешь. Вот и получается, что идешь между рядами зеленых стеблей и некоторые из них так соблазнительно мажутся о твое тело, а ты идешь себе и только опахиваешь их корни. Потому что неудобно. Чтобы схватить кукурузный стебель, хоть на мгновение надо остановиться, но останавливаться нельзя, потому что ты пашешь, да и человек рядом. С тех пор, как заметил Широколобый, многие кукурузные поля Чегема перестали мотыжить и начали сеять кукурузу не вразброс, как раньше, а рядами и опахивали ее буйволами и быками. Правда, туповатые быки не всегда чувствовали всю сложность своего неудобного положения и порой на ходу хватали кукурузные стебли. За это им рты подвязывали веревками, что довольно позорно, если разобраться. Смолоду Широколобый, что скрывать, любил поозорничать на кукурузных полях. При его силе, конечно, никакая ограда не могла его удержать. Но так вкусно бывало похрустеть сахаристыми стеблями кукурузы, что как-то забывалась предстоящая палка. Плохо было то, что другие животные -- ослы, коровы, козы -- тоже устремлялись за ним в пролом и начинали есть кукурузу. Прогнать их бывало как-то неудобно, потому что и сам ведь незаконно вломился в поле. В конце концов ему приделали к голове омерзительную деревяшку, чтобы он ничего не мог видеть, кроме травы под ногами. Мир померк. Теперь он не видел не только кукурузное поле, но и неба, и луга, и деревьев, и запруды. Дня три Широколобый терпел, а потом разъярился и стал биться головой о землю и бился до тех пор, пока не расколошматил деревяшку. И он снова увидел огромный, прекрасный, многоцветный мир. И больше он никогда не проламывал оград, и больше ему на лоб не нацепляли этой мерзкой деревяшки, этой тюрьмы для глаз. ...Машина остановилась перед закусочной, и шофер с Бардушей зашли перекусить. Когда машина остановилась, вонь от неожиданности ушла вперед, но через мгновенье вернулась и улеглась рядом с машиной, как верная свинья. Широколобый все так же старался выцеживать из воздуха запах моря. Оно было где-то недалеко и пробивалось сквозь вонь как надежда. Сейчас Широколобый вспомнил историю своей третьей любви. Неожиданно в чегемском стаде появилась новая буйволица. И она сразу же понравилась Широколобому и еще одному буйволу. Широколобый уважал этого буйвола за силу и храбрость. В ту весеннюю ночь, когда стая обнаглевших от голода волков пыталась зарезать буйволенка и все буйволы стали кругом, охраняя буйволят, этот буйвол сражался рядом с Широколобым. И он мужественно отражал нападения волков, хотя ему не удалось ни одного из них убить. Просто он не владел искусством подсечки. Он старался волка прямо проткнуть своими рогами, но тот всегда в таких случаях успевал отпрянуть. >ое дело -- подсек и подбросил, на лету рвя ему внутренности! Да, он уважал этого буйвола за силу и за храбрость, и временами ему хотелось схватиться с ним просто так, чтобы узнать, кто сильней. Но повода не было. И они, как самые сильные, уважали друг друга. И тут появилась эта буйволица. Широколобый заметил, что она и ему понравилась. Но когда Широколобый подошел к ней и положил ей на шею голову, а потом стал пастись рядом с ней, тот признал их парой и не стал больше к ней подходить. И так длилось три недели, и Широколобый думал, что все решено. В тот день его отправили в лес таскать бревна, и он, проработав до полудня, пришел на выгон и увидел, что буйволов нет, и, конечно, догадался, что все они отдыхают на запруде. Он пришел туда и увидел такую картину. Рядом с его буйволицей лежал этот буйвол и как ни в чем не бывало жевал жвачку, равнодушно поглядывая на берег, где стоял Широколобый. Они лежали так тесно, что хвост этого буйвола, время от времени высовываясь из воды и шлепая свою спину, на ходу как бы случайно притрагивался к спине его буйволицы. Это видеть было неприятно, но еще терпимо. И вдруг черепаха, сидевшая на спине его буйволицы, сползла с нее и влезла на спину этого буйвола. Широколобый в порыве ревности, чему способствовала его уверенность, что мысли можно передавать на расстоянии, решил, что его буйволица подарила черепаху этому буйволу. Горестно взревев про себя: "Мне черепах никто не дарил!" -- он решительно фыркнул, бросился в запруду и выгнал всех буйволов на луг. Этот буйвол понял, что предстоит битва, и был к ней готов. Широколобый это знал. У противника было даже некоторое преимущество, все-таки Широколобый с утра работал, пока тот прохлаждался в запруде рядом с его буйволицей. Они разошлись и побежали друг на друга. Как выстрел щелкнули столкнувшиеся рога. Запахло костяным дымом. Упершись друг в друга рогами, они стояли, покачиваясь, сдвигаясь с места, чтобы найти лучшую опору для толчка, но никто ничего не мог сделать. Рога так натерлись, что черепу было горячо у основания рогов. Не сумев перебороть друг друга с первого столкновения, они снова разошлись. И Широколобый уже остановился, чтобы бежать на противника, но тот еще отходил, удлиняя разгон. Тогда Широколобый решил, что это несправедливо, и сам удлинил свой разгон. Противник, на этот раз остановившийся раньше Широколобого и увидев, что тот продолжает удлинять разгон, сам еще раз отошел. И теперь они стояли метрах в пятидесяти друг от друга, высматривая друг друга, нацеливаясь и выжидая. Широколобый ринулся, и противник, дрогнув, поспешил навстречу, боясь, что Широколобый пробежит большее расстояние и от этого наберет большую скорость. И рога в наклоне щелкнули друг о друга как выстрел, и сразу же запахло костяным дымом. Уткнувшись друг в друга, они давили с такой неимоверной силой, что передние копыта Широколобого и его противника по бабки ушли в травянистую землю. И они надолго так замерли, едва-едва двигая рогами, и опять запахло костяным дымом, и жар рогов у основания горячил лоб. Задача состояла в том, чтобы силой давления рогов свернуть шею противнику и тогда от боли он вынужден будет сам повернуться вслед за шеей, и тогда остается только гнать и гнать побежденного противника. Но и на этот раз ничего не вышло. И они снова далеко разошлись и, тяжело дыша, издали поглядывали друг на друга, стараясь не прозевать мгновенье, когда противник ринется. И тут Широколобому пришла в голову боевая хитрость. Надо дождаться, чтобы первым на него побежал противник, а потом чуть-чуть, незаметно для глаз свернув свое направление, всю силу удара сосредоточить не на обоих рогах противника, а на его левом роге. И тогда, может быть, его шея не выдержит, и он вслед за ней повернет свое огромное туловище. Противник ринулся. Широколобый чуть выждал, мысленно поймал основанием своего правого рога середину левого рога противника и с горестной яростью припомнив про себя: "Мне черепах никто не дарил!!!" -- бросился навстречу. И они снова столкнулись. Но на этот раз раздалось не щелканье, а короткий сухой треск. Левый рог противника обломился и рухнул на землю! Это было так неожиданно, что тот растерялся и побежал. Широколобый, чувствуя, что случилось ужасное, неправильное, непоправимое, все-таки сгоряча побежал за ним и несколько раз боднул его на ходу, пока тот не вломился в заколюченный лес. Конечно, Широколобый хотел победить и своей победой осрамить противника. Но не до такой степени. Он даже не знал, что у буйвола может сломаться рог. Он много раз встречал однорогих коров, иногда быков, но Однорогих буйволов никогда. Это было ужасно. Он не хотел так унизить своего противника. Как же ему теперь жить с одним рогом? Это все равно, что усатому чегемцу жить с одним усом. Широколобый давно заметил, что если уж чегемец носит усы, то они всегда парные, как рога. В довершение несчастья по выгону прошел пастух с козами и собакой. Собака, почуяв рог, подбежала к нему без всякого почтения, как будто это было дохлая ворона. Ухватившись зубами за обломанный край, она его зачем-то поволокла за собой, хотя ясно, что буйволиный рог не только собака, даже медведь не сумеет разгрызть. Конечно, можно было погнаться за ней и отнять у нее рог, но собака такая мелкая -- унизительно гнаться за ней. Ужас! Ужас! А возлюбленная буйволица, подняв голову, смотрела на него, ожидая, что он подойдет к ней. Очень неуместно. И он не подходил. И она начала пастись, время от времени удивленно подымая голову и как бы спрашивая: "Почему ты не подходишь? Разве ты не победил?" Ее тупость раздражала Широколобого, и он к ней в тот день так и не подошел. Он к ней не подошел и на следующий день, хотя она много раз подымала голову и смотрела в его сторону. Эта дура никак не могла понять, что ему жалко своего вчерашнего противника, который теперь скорбно пасется в стороне и из головы его торчит безобразный обломок. Так кончилась любовь Широколобого. Он к этой буйволице больше никогда не подходил и никогда рядом с ней не ложился в запруде. Пострадавший буйвол тоже к ней никогда не подходил. А когда пришло время осеннего гона, она досталась низкорослому замухрышке, которого издали можно было принять за черного быка и притом не очень крупного. ...Шофер и пастух Бардуша вышли из закусочной. Бардуша, став на подножку, дотянулся до Широколобого и погладил его по шее. -- Ну что, Широколобый? -- сказал он. И Широколобый по дыханию его понял, что он выпил, а по голосу его понял, что он жалеет его. -- Давай, давай, -- заторопился шофер. -- Такого буйвола, -- сказал Бардуша, усаживаясь рядом с ним и захлопывая дверцу, -- я на этом свете больше не увижу! Грузовик двинулся дальше. Вонь, от неожиданности на мгновенье отстав от него, быстро догнала и распласталась рядом в воздухе. Но и море было где-то близко, и запах свободы иногда доходил до ноздрей Широколобого. Сейчас он вспомнил далекий день на альпийских лугах. Тогда стадо из буйволов и коров вышло на чудесный склон с разновкусицей жирных и сочных трав. И они поедали и поедали эту траву, постепенно подымаясь, и трава делалась все лучше и лучше. Рядом с ним паслась буйволица с уже довольно рослым буйволенком. Теперь Широколобый не любил ни одной из буйволиц в чегемском стаде, а когда приходило время гона, он, как и остальные буйволы, делал то, что положено природой, и тут же забывал буйволицу, с которой свел его случай. С тех пор как он разлюбил, буйволицы стали похожи друг на друга, как люди. А когда он любил, он не только всех буйволиц, но и всех остальных животных, даже если они были одной масти, хорошо отличал. Любовь промывала глаза. А сейчас, поглядывая на буйволицу с буйволенком, не отстававших от него, он никак не мог припомнить, был он именно с этой буйволицей во время осеннего гона или с какой другой? Все-таки два года прошло с тех пор. Странно. И, словно подслушав его мысли, из-за бугра вышел медведь и не спеша заковылял в сторону буйволенка, как будто был уверен, что Широколобый не станет его защищать, раз у него такие сомнения. Широколобый пришел в поистине благородную ярость. Уже по привычке горестно взревев про себя: "Мне черепах никто не дарил!" -- он ринулся на медведя, свалил его с ног и прижал к склону. Медведь заревел, изо рта у него вырвались клубы вони, он попытался лапами достать до шеи Широколобого и в самом деле, как граблями, мазанул его своими страшными когтями. Но сами лапы были настолько ослаблены давящей силой Широколобого, что глубоко вкогтиться ему в шею он не смог. Медведь стонал. Изо рта у него выходила пена и вонь, но он почему-то не умирал. Широколобый не прободал его, а только с неимоверной силой втиснул в склон. Долгое время он держал его так, и стоны медведя стали слабеть, но вонь не унималась. Тогда Широколобый решил разогнаться, проткнуть его рогами и перекинуть через себя. Только он отпятился, как медведь вдруг замертво свалился и, безжизненно подскакивая на неровностях склона, покатился вниз. Широколобый следил за ним глазами, удивляясь, что медведь так неожиданно сдох, хотя в нем еще оставалось много вони. И вдруг в самом конце склона дохлое тело медведя остановилось, бесчестно ожило, отряхнулось и как ни в чем не бывало закосолапило в чащобу. Перехитрил! Широколобый был так возбужден всем случившимся, что еще часа два яростно дышал, и воздух с шипеньем выходил из него. И тут вдруг появился пастух Бардуша с дровами на плече. Он сбросил свою ношу и стал подходить к Широколобому. Но Широколобый был в такой ярости, что даже его не хотел к себе подпускать. Почему он забыл про стадо? А что было бы с буйволенком, не окажись рядом Широколобого? Конечно, потом он его подпустил к себе, и пастух внимательно ощупал раны на его шее. Он любил Бардушу. Пастух всегда угощал стадо солью, взбадривал его криками. Широколобый, конечно, ничего не боялся, но некоторые буйволицы и все коровы такие робкие, что им приятно, кушая альпийскую траву, слышать человеческий голос. Мало ли что, если человек подает голос, зверь не подойдет. Однажды Широколобый заболел на альпийских лугах. Он съел ядовитой травы. Несколько дней он пролежал у пастушеского балагана. И тогда Бардуша каждый день приносил ему вязанку веток со свежими, вкусными листьями, и он ел лежа, потому что встать не было сил. Бардуша выносил ему каждое утро и каждый вечер из балагана огромный котел лекарственного чая. И Широколобый лежа выпивал его. На альпийских лугах жить прекрасно. Нигде в мире нет такой вкусной, многообразной и жирной травы. Но плохо одно. После сильного града травы и кусты до того холодеют, что язык перестает чувствовать ядовитость растения или листика, которую обычно животные хорошо чувствуют. И, если даже случайно потащат в рот, тут же сбрасывают с языка. Но после сильного града растения леденеют, и язык ошибается. Так и случилось с Широколобым, но он был сильным от природы, и Бардуша спас его. Широколобый не знал, что старший пастух уже предложил его прирезать, но Бардуша взялся его вылечить и в конце концов отпоил его своим лекарственным чаем. И Широколобый никогда не забывал, как далеко приходилось идти Бардуше за этими вязанками веток со свежими вкусными листьями, которые он ел лежа. ...Машина притормозила у ворот бойни. Ворота распахнулись, грузовик медленно завернул и въехал во двор. Здесь он опять развернулся и задним ходом подошел поближе к весам, на которых взвешивали принятых животных. Как только грузовик въехал во двор бойни, Широколобый почуял, что вонь дороги исчезла и появился запах крови. Оказывается, долгая вонь кончается кровью, подумал он. Да, это был запах крови. Широколобый его хорошо знал, потому что видел кровь животных, разорванных хищниками, и видел кровь хищников, разорванных его рогами. Но вместе с этим запахом крови усилился запах моря, потому что бойня была расположена над морем. И с какой-то странной тревогой Широколобый ощущал, как в него входят два соленых запаха, запах крови и запах свободы. Но он еще ничего не мог понять. Спереди раздавался какой-то беспрерывный неприятный грохот, и из этого неприятного грохота время от времени вываливался еще более неприятный костяной стук. Широколобый ясно понимал, что они еще не приехали в деревню. Потому что между деревней и воняющей дорогой должна быть дорога, которая не воняет. Так было, когда они выехали из Чегема. Был большой кусок невоняющей дороги. Значит, перед новой деревней кусок невоняющей дороги должен повториться. Раз его нет, значит, они еще не в деревне. Тогда где? Но тут Бардуша влез в кузов и стал развязывать веревки, которыми были спутаны его ноги. Широколобый как-то растерялся, поняв, что раз снимают веревки, значит, они куда-то приехали, где ему надо будет сходить. Пастух отбросил снятые веревки и легонько потрепал его по шее. И Широколобому это сейчас было очень приятно. Его тревожил этот запах крови и этот чуждый грохот машин, из которого время от времени выпадал костяной стук, мучительно напоминающий что-то знакомое. Здесь было страшно, но рядом с ним был пастух Бардуша, и, значит, разумная сила человека его оберегает, а ему следует только подчиняться ей. Теперь Бардуша более требовательно похлопал его по шее, и это значило, что надо встать. Широколобый поднялся, с трудом передвигая затекшими ногами. Бардуша открыл задний борт, работник бойни приладил мостки, и Широколобый, поощряемый добрыми похлопываниями пастушеской ладони, спустился вниз. Грохот. Костяной стук. Грохот. Костяной стук. -- Давай, -- сказал весовщик, и Бардуша подогнал Широколобого к весам. Для удобства взвешивания площадка весов была расположена на уровне земли и до того ископычена ногами многочисленных животных, что по виду не отличалась от окружающей земли. Широколобый подумал, что это обыкновенная земля, но, когда стал на площадку весов, почувствовал, что она таит в себе неприятную неустойчивость. Но он решил терпеть, раз это надо пастуху. -- Ничего себе, -- сказал весовщик, взглянув на стрелку весов, -- девятьсот пятьдесят пять килограмм! -- Такого буйвола... -- сказал Бардуша. И вдруг в голове у него смешалось все, что он думал о Широколобом: могучая память, трогательная привязанность к буйволицам, сила, х