ижение к себе новым Магистром не ущемляло кого-либо из честолюбцев. И все же основное и главное Кнехту надо было делать самому, дабы, изучив этот высший, самый живой, беспокойный и восприимчивый круг людей, проникнуть в него и обуздать, как наездник обуздывает норовистую лошадь благородных кровей. Ведь в каждом касталийском институте, не только в Игре, элита уже обученных, но еще занятых свободными исследованиями и не состоящих на службе в Коллегии или Ордене кандидатов, именуемых также репетиторами, по сути являет собой драгоценный резерв, самый цвет, собственно, будущее; и повсюду, не только в Селении Игры, эти смелые представители будущей смены настроены по отношению к новым учителям и начальству весьма критически, встречают нового главу своего со сдержанной вежливостью, и подчинение их должно быть завоевано личным примером и полной отдачей, их надо переубедить, прежде чем они его признают и добровольно подчинятся его руководству. Кнехт принялся за эту задачу без страха, удивляясь, однако, трудности ее, и покуда он ее решал и выигрывал эту весьма для него напряженную, выматывающую игру, все остальные обязанности и дела, от которых он скорее мог ожидать многих хлопот, сами отступили на задний план, казалось, требовали от него покамест меньшего внимания. Одному из своих коллег он признался, что на первом пленарном заседании Верховной Коллегии, на которое он прибыл па курьерских и после которого отбыл тоже на курьерских, он присутствовал словно во сне и потом ни на одну минуту мысленно не возвращался к нему -- так без остатка захватили его текущие дела. Даже во время самого заседания, хотя тема его интересовала и он с некоторой тревогой ожидал, как его примут Магистры, Кнехт несколько раз ловил себя на том, что мысли его не здесь, не среди равных ему коллег, и он не следит за выступлениями, но он в Вальдцеле, в аудитории Архива с выкрашенными в голубой цвет стенами, где он проводил теперь каждые три дня семинар диалектики всего с пятью слушателями и где каждый час требовал большего внимания и отдачи сил, чем весь последующий день; а ведь день этот был нелегок, и от налагаемых им обязанностей некуда было скрыться, ибо к молодому Магистру, о чем его заранее предупредил старый Магистр музыки, был приставлен "подгоняла", проверявший его действия час за часом, то советуя, как распределить обязанности, то оберегая от односторонних увлечений и излишней траты сил. Кнехт испытывал чувство благодарности к этому человеку и еще большее -- к другому посланцу Ордена, именитому мастеру медитации. Звали его Александром, он заботился о том, чтобы занятый до предела Кнехт ежедневно трижды уделял время для "малых" или "кратких" упражнений в медитации, последовательность и длительность каждого из которых, рассчитанная до минуты, должны были соблюдаться со скрупулезной точностью. С обоими, как с педелем, так и с "созерцателем" из Ордена, он перед вечерней медитацией обязан был подвести итог своего трудового дня, отмечая успехи и недочеты, "слушать свой собственный пульс" -- как это называют инструкторы медитации, то есть проверять и измерять самого себя, свое положение и состояние, распределение сил, свои надежды и заботы, объективно оценивать весь свой день, не оставляя на следующий ничего не решенного. И в то время как репетиторы, кто с симпатией, а кто с готовностью воспользоваться малейшим промахом, следили за титаническими усилиями своего Магистра, не упуская ни единой возможности учинить ему небольшой экзамен на терпение, сообразительность или силу ума, то подстегивая, то стараясь затормозить, -- вокруг Тегуляриуса возникла роковая пустота. Правда, он понимал, что Кнехт не имеет сейчас возможности уделить ему ни времени, ни внимания, подумать о нем или принять в нем участие, однако смириться с полным забвением, которому предал его Иозеф, он не мог, тем более, что, казалось, он не только с каждым днем все больше теряет друга, но и товарищи уже косятся на него, почти с ним не заговаривают. И не удивительно: хотя Тегуляриус и не мог служить помехой честолюбцам, все же он не был беспристрастен, и было известно, что он пользовался расположением молодого Магистра. Все это Кнехт мог бы себе представить, и одна из его неотложных задач заключалась как раз в том, чтобы вместе со всем личным и частным отмести и эту свою дружбу, пусть только на время, но отмести. Сделал он это, как позже признался Тегуляриусу, вовсе не сознательно и не намеренно, он просто забыл о существовании друга, настолько превратившись в некое орудие, что столь приватные интересы, как дружба, стали для него немыслимыми, и если где-нибудь, скажем, в упомянутом семинаре, перед ним вдруг возникал облик Фрица, то это был для него уже не Тегуляриус, не друг и знакомый, не некая определенная личность, но это был член элиты, студент, вернее, кандидат или репетитор, некоторая часть его работы, его задачи, один из солдат того войска, обучить которое и победить вместе с которым было его целью. У Фрица холодок пробежал по спине, когда он впервые услышал этот новый голос Магистра, когда на него впервые упал этот взгляд, отчужденный и предельно объективный, не наигранно, а подлинно объективный и страшный; когда он понял, что человек, обращавшийся с ним так деловито и вежливо, сохраняя при этом зоркую бдительность, -- уже не друг его Иозеф, а только испытующий учитель, только строгий Магистр Игры, замкнувшийся в своей должности, словно в оболочке из сверкающей глазури, обожженной и застывшей на нем. Между прочим, с Тегуляриусом в эти горячие дни произошел следующий случай: измученный бессонницей и всем пережитым, он допустил на маленьком семинаре бестактность, небольшую вспышку, -- нет, не по отношению к Магистру, а по отношению к одному из участников семинара, насмешливый тон которого вывел его из себя. Кнехт заметил это, заметил также нервозное состояние провинившегося, молча, одним движением руки, он привел его в чувство, а после окончания занятий прислал Тегуляриусу своего, инструктора по медитации, чтобы тот помог и несколько успокоил попавшего в трудное положение кандидата. После полного забвения, продолжавшегося многие недели, Тегуляриус воспринял подобную заботу как первый признак вновь пробуждающейся дружбы; он отнесся к ней как к знаку внимания, проявленному к нему лично, и охотно предоставил себя в распоряжение врачующего. На самом же деле Кнехт почти не осознавал, о ком именно он проявил заботу, он поступил как Магистр и педагог: заметив у одного из репетиторов повышенную раздражительность, недостаток выдержки, он сразу же реагировал на это обстоятельство, ни на секунду не подумав о том, что за человек этот репетитор и какое он имеет отношение к нему лично. Когда, по прошествии нескольких месяцев, друг напомнил Магистру об этом случае, рассказав Кнехту, как он обрадовался тогда и как его утешил подобный знак благожелательности, Иозеф, решительно забывший о происшествии на семинаре, промолчал, так и не развеяв заблуждение Фрица. Наконец-то цель была достигнута и битва выиграна, то был немалый труд -- одолеть элиту, замучить ее муштрой, обуздать честолюбцев, привлечь к себе колеблющихся и понравиться высокомерным. Но теперь этот подвиг был совершен, кандидаты Селения Игры признали своего Магистра и сдались, внезапно все пошло легко, как будто недоставало всего лишь одной капли масла. Педель разработал с Кнехтом последний план рабочего дня, выразил ему одобрение Верховной Коллегии и удалился. Примеру его последовал Александр. Вместо массажа, Кнехт снова стал по утрам совершать прогулки, о каких-нибудь занятиях или чтении покуда, разумеется, не могло быть и речи, но выпадали дни, когда по вечерам удавалось немного помузицировать. При следующем появлении в Верховной Коллегии Кнехт ясно почувствовал, хоть никто об этом и словом не обмолвился, что коллеги считают его выдержавшим экзамен, полной ровней себе. Выстояв в ожесточенной схватке, потребовавшей всех его сил, он вновь ощутил нечто похожее на пробуждение, что-то освежающее и остужающее, протрезвлению подобное, он вдруг понял, что достиг самого сердца Касталии, увидел себя на высшей ступени иерархии и с поразительным хладнокровием, почти разочарованием констатировал: и в этом весьма разреженном воздухе можно дышать, хотя, конечно, сам он, вдыхающий его теперь так, будто и не знал никакого другого, совершенно преобразился. То был результат сурового испытания, словно бы выжегшего все внутри -- как не могло бы выжечь ничто иное, ни одна другая служба, ни одно другое напряжение. Признание элитой своего повелителя на сей раз было выказано особым образом. Почувствовав прекращение отпора и рождение доверия и согласия, осознав, что самое тяжелое позади, Кнехт счел возможным приступить к избранию своей "тени". Да и впрямь в эти минуты, после только что одержанной победы, когда сверхчеловеческое напряжение внезапно отпустило его и он ощутил относительную свободу, он как никогда нуждался в подобном помощнике: немало людей споткнулись и упали именно на этом отрезке пути. Кнехт не воспользовался правом самому избрать себе "тень", а попросил репетиторов назначить ему заместителя. Все еще находясь под впечатлением судьбы, постигшей Бертрама, элита вполне серьезно отнеслась к его предложению и лишь после многократных заседаний и тайного голосования представила Магистру одного из своих лучших людей, который до избрания Кнехта считался вероятным кандидатом на высшую должность. Поистине, самое трудное было позади, Кнехт снова гулял, музицировал, со временем он соберется и почитать, восстановится его дружба с Тегуляриусом, опять он станет переписываться с Ферромонте, возможно, выкроит свободные полдня, а то и небольшой отпуск для путешествия. И все же эти радости достанутся кому-то другому, не прежнему Иозефу, считавшему себя прилежным адептом Игры и неплохим касталийцем, но даже не подозревавшему о внутренней сути касталийских порядков, жившему в таком эгоистическом неведений, в такой ребячливой беззаботности, всецело погруженному в свое личное, частное, свободному от всякой ответственности. Однажды он вспомнил предостерегающие и насмешливые слова Магистра Томаса, которые тот изрек, когда Кнехт выразил желание посвятить себя еще некоторое время свободным занятиям. "Некоторое время -- а сколько это? Твоя речь -- речь студента, Иозеф". Это было несколько лет назад. Глубоко почитая Магистра, он с большим удивлением выслушал тогда эти слова, и ему стало даже немного жутко от столь надличного совершенства, такого предельного самообуздания, и он Тогда же почувствовал, что Касталия хочет захватить и его, притянуть и его к себе и из него сделать такого вот Магистра Томаса, правителя и слугу в одном лице, некое наисовершеннейшее орудие. А теперь он, Кнехт, стоит там, где стоял тогда Магистр Томас, и, разговаривая с кем-нибудь из репетиторов, одним из этих умных, рафинированных адептов Игры и любителей приватных штудий, одним из этих прилежных и высокомерных принцев, видит в нем далекий и прекрасный, совсем иной, удивительный и уже преодоленный им мир, совсем так как некогда Магистр Томас заглядывал в его удивительный студенческий мир. В ДОЛЖНОСТИ Если само вступление в должность Магистра, казалось, принесло с собой больше убыли, чем прибыли, поглотив все силы, всю личную жизнь, заставив покончить с прежними привычками и любимыми занятиями, оставив в сердце холодную тишину, а в голове -- легкое помрачение, то теперь пришло время осмыслить новые привычки и дать им утвердиться, да и себе позволить роздых, а затем приступить к новым наблюдениям, к новым свершениям. Самым крупным из них, после успешно выигранного сражения, оказалась дружеская, основанная на взаимном доверии работа с элитой. Беседуя со своей "тенью", трудясь вместе с Фрицем Тегуляриусом, на пробу взятым им в помощники для ведения корреспонденции, изучая, проверяя и дополняя отзывы .об учениках и сотрудниках, оставленные его предшественником, Кнехт быстро сживался с элитой, которую, как ему прежде казалось, он уже знал досконально, но сама суть которой, равно как и своеобразие Селения Игры, и его роль в жизни Касталии во всей своей реальности открылись ему только теперь. Правда, он многие годы был членом элиты, одним из репетиторов, жителем этого столь же аристократического, сколь и честолюбивого Селения в Вальдцеле и всецело ощущал себя его частицей. Однако теперь он был не просто одной из частиц, не просто жил в серддечной дружбе с этой маленькой общиной, теперь он чувствовал себя мозгом, сознанием и совестью ее, не только переживая все ее движения и судьбу, но и отвечая за нее, руководя ею. В торжественный час по случаю окончания курсов учителей для начинающих адептов Игры он выразил это следующими словами: "Касталия являет собой маленькое самодовлеющее государство, а наше Селение Игры -- государство в этом государстве, маленькая, но древняя и гордая республика, равная своим сестрам в достоинстве и правах, однако поднятая и возвеличенная в своем самосознании благодаря мусическому и в некотором смысле сакральному характеру своей функции. Ибо задача наша и в то же время высокое отличие -- беречь и охранять святыню Касталии, единственную в своем роде тайну, единственный символ ее -- нашу Игру. Касталия воспитывает превосходных музыкантов, историков искусства, филологов, математиков и других ученых. Каждое касталийское учреждение, каждый касталиец должны знать только две цели, два идеала: в своей области достигать совершенного и сохранять живость и эластичность своей дисциплины, да и самого себя, благодаря постоянному сознанию ее тесной, дружеской и сокровенной связи со всеми другими дисциплинами. Этот второй идеал -- мысль о внутреннем единстве всех духовных усилий человека, мысль об универсальности -- нашел самое полное свое выражение в высочайшей нашей Игре. Быть может, для физика, историка музыки или для другого какого-нибудь ученого аскетическое отметание всего, что не относится к его специальности, отказ от мысли об универсальности на какое-то время и способствует быстрому достижению успеха в узких рамках одной дисциплины, но мы, адепты Игры, не имеем права устанавливать для себя подобные ограничения и предаваться самоуспокоенности, ибо наша задача -- пестовать идею universitas litterarum и наивысшее ее выражение -- благородную Игру, спасти ее от тенденции отдельных дисциплин к самоуспокоенности. Но разве мы можем спасти то, что само не желает быть спасенным? Разве мы можем заставить археолога, педагога, астронома и т.п. отказаться от самодовольной ограниченности своей специальности и неустанно распахивать окна в другие дисциплины? Всякими предписаниями и преподаванием Игры как обязательной дисциплины в школах мы не добьемся этого, не помогут и напоминания о том, какие цели преследовали наши предшественники этой Игрой. Необходимость нашей Игры, да и нас самих, мы можем доказать только в том случае, если будем поддерживать ее на своем высоком уровне, чутко подхватывать каждый новый успех, каждое новое направление и научную проблему, если нашей универсальности, нашей благородной и вместе опасной игре с мыслью о единстве мы будем вновь и вновь придавать самый заманчивый, привлекательный и убедительный характер и будем играть в нашу Игру так, что и серьезнейший исследователь, и прилежнейший специалист не смогут уклониться от ее призыва, от ее пленительного зова. Представим на минуту, что мы, адепты Игры, трудились бы с меньшим рвением, курсы Игры для начинающих стали бы скучными и поверхностными, в играх для продвинувшихся ученые специалисты уже не смогли бы обнаружить биения жизни, высокой духовной актуальности и интереса, две или три наши ежегодные Игры подряд гостям показались бы старомодной, безжизненной церемонией, пустым пережитком прошлого -- много ли понадобилось бы времени, чтобы Игра, а вместе с нею и мы, погибли? И сейчас уже наша Игра в бисер не на той блистательной вершине, на какой она находилась поколение тому назад, когда наше ежегодное торжество длилось не одну или две, а три и даже четыре недели и было главным событием года не только для Касталии, по и для всей страны. Правда, и ныне наш праздник время от времени посещают представители правительства, но как правило -- это скучающие гости. Присылают своих посланцев и некоторые города и сословия, но по окончании торжественного акта эти представители мирских властей уже не раз вежливо давали нам понять, что длительность празднества ие позволяет многим городам послать своих послов, и не пора ли значительно сократить торжество, или же в будущем назначать его только раз в два или три года? Что ж, такой ход вещей, вернее, такой упадок мы не в силал остановить. И вполне возможно, что очень скоро там, аа пределами Касталии, никто уже не будет понимать нашей Игры, а ежегодное торжество наше 6удет отмечаться раз в пять или десять лет, а то и вовсе никто не вспомнит о нем. Но чему мы в состоянии и обязаны воспрепятствовать -- так это дискредитации и обесцениванию Игры на ее родине, в нашей Педагогической провинции. Здесь борьба наша имеет смысл и приводит все к новым и новым Победам. Каждый день мы видим, как юные ученики элиты, прежде без особого энтузиазма ходатайствовавшие о приеме на курсы Игры и закончившие их вполне прилично, однако без должного вдохновения, внезапно бывают захвачены самим духом Игры, ее интеллектуальными возможностями, ее благородными традициями, ее потрясающей душу силой и становятся страстными нашими поборниками и приверженцами. Во время Ludus sollemnis мы видим у себя именитых ученых, которые, как нам язвестно, в течение всего года погружены в труды и заботы и смотрят на нас, адептов Игры, свысока, посылая нашему институту далеко не лучшие пожелания, но торжественный яраздник наш, волшебство нашего искусства приносят им душевное облегчение, даруют новую молодость, возвышают их; укрепив свой дух, взволнованные и окрыленные в сердце своем, они покидают нас со словами почти пристыженной благодарности. Присмотримся на минуту и к средствам, имеющимся в нашем распоряжении, к мы увидим прежде всего богатейший и отличнейший аппарат, средоточием и сердцем которого является Архив Игры; последний благодарно используется нами всеми чуть ли не ежечасно, и мы, от Магистра и Архивариуса до последнего помощника, обязаны служить ему. Самое же дорогое и самое животворное, что у нас есть, -- это исконный касталийский принцив отбора наилучших -- элиты. Школы Касталии отбирают лучших учеников по всей стране и воспитывают их. И в Селении Игры мы также стремимся отобрать наилучших из способных к Игре, Привязать их it себе и обучить с предельным совершенством. Наши курсы и семинары начинают посещать сотни учащихся, и многие расстаются с ними, не доучившись, но из лучших мы готовим подлинных адептов, мастеров своего дела; и каждый из вас знает, что в нашем искусстве, как и во всяком другом, нет предела для роста и что каждый из нас, войдя однажды в элиту, всю жизнь будет трудиться над дальнейшим развитием, совершенствованием, углублением себя самого и нашего искусства, не считаясь с тем, входит он в состав нашего аппарата должностных лиц или нет. Частенько мы слышим голоса, утверждающие, будто элита -- роскошь, а посему, мол, не следует воспитывать большее число элитных мастеров, чем нужно для замещения должностей. На это заметим, что наши должностные лица существуют не ради самих себя, и далеко не всякий может быть чиновником, как, например, далеко не всякий хороший филолог может быть хорошим педагогом. Во всяком случае, мы, должностные лица, знаем и чувствуем очень хорошо, что репетиторы не просто наш резерв одаренных и опытных игроков, иэ числа которых мы пополняем свои ряды и получаем своих преемников. Я бы даже сказал, что это -- побочная функция нашей элиты, хотя перед людьми несведущими мы эту функцию подчеркиваем, коль скоро речь заходит о смысле и праве на существование всего нашего института. Нет, мы вовсе не смотрим на репетиторов только как на будущих Магистров, руководителей курсов, служителей Архива, -- они есть самоцель, их небольшой отряд и есть подлинная родина и будущность Игры; именно в них, в этих нескольких десятках голов и сердец, проигрываются ходы, варианты, взлеты Игры и ее диалоги с духом времени и обособившимися науками. Только здесь наша Игра играется полноценно и правильно, с полной отдачей сил, только здесь, в нашей элите, она самоцель и священное служение, только здесь она свободна от дилетантства, от ученого верхоглядства, от важничанья, а равно и от суеверия. Вам, вальдцельским репетиторам, вверено будущее нашей Игры. И если она -- сердце, сокровеннейшая суть Касталии, то вы -- самое сокровенное и живое в нашем Селении Игры, вы -- соль Педагогической провинции, ее дух и ее вечная тревога. Не приходится опасаться, что число ваше будет чрезмерно велико, ваше рвение чрезмерно сильно, а страсть к великолепной Игре чересчур горяча; множьте их, нагнетайте их! Как для вас, так и для всех касталийцев существует по сути лишь одна-единственная опасность, перед которой мы все ежедневно, ежечасно должны быть начеку. Идея нашей Провинции и нашего Ордена зиждется на двух принципах: на объективности, правдолюбии в изысканиях и на пестовании медитативной мудрости и гармонии. Держать оба принципа в равновесии означает для нас быть мудрыми и достойными нашего Ордена. Мы любим науки, каждый свою, и все же знаем, что преданность науке не всегда способна уберечь человека от корысти, порочности и суеты, история знает немало тому примеров, и образ доктора Фауста не что иное, как литературная популяризация указанной опасности. В иные века искали спасения в слиянии интеллекта и религии, исследования и аскезы, их universitas litterarum управлялась теологией. Для нас медитация, многосложная йогическая практика есть то орудие, посредством которого мы стремимся заклясть зверя в нас самих и притаившегося в каждой науке дьявола. Но вы не хуже моего знаете, что и наша Игра имеет своего дьявола и что он способен толкнуть нас к бездушной виртуозности, к самодовольству, к артистическому тщеславию, к честолюбию, к стремлению захватить власть над другими и тем самым к злоупотреблению этой властью. Вот почему мы нуждаемся еще и в другом воспитании, помимо интеллектуального, вот почему мы подчинили себя морали Ордена; вовсе не ради того, чтобы нашу активную духовную жизнь превратить в мечтательную, душевно вегетативную, напротив, чтобы сохранить способность к высшим духовным взлетам. Нам не следует стремиться к бегству из vita activa в vita contemplativa{2_7_01}, но мы должны пребывать в бесконечных странствиях между ними и чувствовать себя дома одновременно и тут и там, должны жить в каждой из них". Мы привели здесь слова Кнехта, записанные и сохраненные его учениками, ибо слова эти необыкновенно ярко выражают его взгляды на свою службу, во всяком случае в первые годы его магистерства. О выдающихся педагогических способностях Кнехта, которым он вначале сам поражался, говорит, между прочим, большое число дошедших до нас записей его лекций и выступлений. Высокий пост принес ему неожиданное и большое открытие: учить было чрезвычайно легко и доставляло ему огромную радость. Поистине это было неожиданно, до сих пор он никогда не мечтал о педагогическом поприще. Впрочем, как всем членам элиты, и ему в последние годы студенчества поручали чтение лекций; замещая кого-нибудь, он вел курсы Игры различных ступеней, чаще, правда, он играл для участников подобных курсов роль ассистента, но в ту пору свобода изысканий и предельная сосредоточенность на предмете его занятий были ему столь дороги и важны, что он, хотя и тогда уже был хорошим и любимым педагогом, смотрел на подобные поручения скорее как на нежелательную помеху. И наконец, в бенедиктинской обители он тоже вел курсы, имевшие, правда, сами по себе малое значение и' еще меньшее для него самого: учение у отца Иакова{2_6_06}, знакомство с ним оттеснили тогда все остальное. Больше всего ему хотелось в то время быть хорошим учеником, воспринимать и впитывать в себя все преподносимое ему. Теперь же ученик сам превратился в учителя и, как таковой, справился с огромной задачей, вставшей перед ним сразу же после вступления на высокий пост: в борьбе за свой авторитет, за тождество личности и должности он победил. При этом он сделал два открытия: он открыл для себя радость передавать другому интеллекту накопленные духовные богатства и при этом видеть, как последние преобразуются там в совершенно новые формы и излучения, то есть радость учить; и затем он открыл борьбу с неподатливой индивидуальностью студента или школьника, завоевание и сохранение авторитета и духовного руководства, то есть радость воспитывать. Он никогда не отделял одно от другого, и за все время своего магистерства не только подготовил большое число хороших и превосходных адептов Игры, но и личным примером, призывом, строгим своим долготерпением, обаянием своим и силой характера выявил в большеи части своих учеников и развил то лучшее, на что они бывали способны. Позволив себе забежать вперед, мы сообщим о приобретенном им при этом весьма характерном опыте. Вначале он имел дело только с элитой, так сказать, верхним слоем своих учеников, со студентами и репетиторами, порой одного с ним возраста, и весьма искусными адептами Игры. Завоевав элиту, он осторожно и очень постепенно, от года к году, стал все меньше и меньше уделять eй времени и сил, покамест, в конце концов, ему не удалось почти целиком препоручить ее своим доверенным сотрудникам. Процесс этот длился годы, и от года к году Кнехт переходил со своими лекциями, курсами и упражнениями ко все более юным слоям учеников, и под конец он -- что является чрезвычайной редкостью для Магистра Игры -- стал вести начальные курсы для самых молодых, то есть для школяров, еще не студентов. При этом он обнаружил, что чем моложе и менее подготовленные попадались ему ученики, тем большую радость доставляло ему их обучение. Переход от этих младших и самых молодых к студентам, или даже к элите, бывал ему неприятен и стоил немалых усилий. Порой он испытывал желание возвратиться еще дальше и попытать свои силы в среде еще более юных, тех, кто не знал ни курсов, ни Игры; ему хотелось бы, например, в Эшгольце или в какой-нибудь другой из подготовительных школ преподавать маленьким мальчикам латынь, пение или алгебру, а ведь там царила куда менее интеллектуальная атмосфера, чем даже на начальных курсах Игры. Зато там там имел бы дело с еще более податливыми к обучению, еще более восприимчивыми к воспитанию учениками, и преподавание и воспитание составляли бы там еще более неразрывное целое. В последние два года своего магистерства он в письмах дважды называет себя "школьным учителем", как бы напоминая о том, что выражение "Magister Ludi", которое в ряде поколений означало в Касталии только "Магистр Игры", первоначально было попросту предикатом идеального учителя. Об исполнении этих желаний, разумеется, не могло быть и речи, -- то были мечты, подобно тому как человек л ненастный зимний день мечтает о голубом летнем небе. Для Кнехта были уже закрыты все пути, обязанности его определялись должностью, но поскольку должность в большой мере оставляла на его усмотрение, каким образом он намерен выполнять свои обязательства, то с течением лет -- вначале он, пожалуй, не осознавал этого -- его интерес постепенно все более устремлялся к воспитанию самых молодых из доступных ему возрастов. Чем старше он становился, тем сильней привлекала его к себе молодежь. По крайней мере, мы можем констатировать это сегодня. В то же время критическому наблюдателю стоило бы большого труда обнаружить в ведении магистерских дел что-либо от дилетантизма и произвола. К тому же сама должность вновь и вновь заставляла Магистра возвращаться к элите, даже в периоды, когда он полностью предоставлял ведение семинаров и Архива своим помощникам и "тени"; такие дела, как, например, ежегодные состязания и подготовка большой публичной Игры, всегда заставляли его поддерживать живую и повседневную связь с элитой. Шутя, он как-то сказал своему другу фрицу: "История знавала государей, всю свою жизнь страдавших от неразделеиной любви к своим подданным. Душа их рвалась к землепашцам, пастухам, ремесленникам, учителям и ученикам, но как редко они видели их, вечно вокруг вертелись министры, военные, словно стеной отделяя их от народа. Так и Магистр: он рвется к людям, а видит только коллег, ему хочется посидеть с учениками и детьми, а видит он ученых и элиту". Однако мы и впрямь чересчур забежали вперед, а лотому вернемся к первому году магистерства Кнехта. После установления желаемых отношений с элитой ему, как доброму и все же зоркому хозяину, следовало заручиться поддержкой служителей Архива, уделить внимание канцелярии, определить ее место в общей структуре: к тому же непрерывно поступала обширнейшая корреспонденция, а заседания и циркуляры Верховной Коллегии постоянно призывали его к решению все новых задач и выполнению все новых обязанностей, понимание и правильное определение очередности которых требовало от новичка немалых усилий. Причем нередко заниматься приходилось вопросами, в решении которых были заинтересованы самые разные факультеты Педагогической провинции, склонные и завидовать друг другу, например, вопросами компетенции; и только постепенно, со все возраставшим восхищением, он познавал таинственную и могучую силу Ордена -- этой живой души касталийского государства и бдительного стража его конституции. Так шли месяцы, полные трудов, и в мыслях Кнехта ни разу не нашлось места для Тегуляриуса, разве что почти неосознанно он поручал ему какую-нибудь работу, чтобы спасти от чрезмерного досуга. Фриц утратил товарища, ибо тот поднялся на недосягаемую высоту, стал начальником, к которому как к частному лицу он уже не имел доступа, по отношению к которому надо было проявлять послушание, надлежало обращаться на "вы" и "Досточтимый". Однако все поручения Магистра он воспринимал как особую заботу и знак личного внимания. Этот капризный одиночка, отчасти благодаря возвышению друга и крайне приподнятому настроению всей элиты, а отчасти из-за этих поручений заразился общим возбуждением и почувствовал, в той мере, в какой это было в его силах, необыкновенный прилив энергии; во всяком случае, он переносил изменившееся положение лучше, чем сам ожидал в тот миг, когда Кнехт в ответ на известие о его назначении отослал его прочь. К тому же у Фрица достало ума и сочувствия, чтобы понять или хотя бы догадаться, сколь невероятно было напряжение, сколь велико испытание, выпавшее на долю друга. Он видел, что тот словно объят пламенем, выгорает изнутри, и ощущал это и переживал острей, чем сам испытуемый. Не жалея сил, Тегуляриус выполнял все задания Магистра, и если он когда-нибудь всерьез и сожалел о своей собственной немощи и своей непригодности к ответственному служению, если ощущал это как недостаток, то именно теперь, когда так жаждал послужить обожаемому другу и быть ему полезным как помощник, как должностное лицо, как "тень". Буковые леса над Вальдцелем уже начали желтеть, когда однажды, захватив с собой небольшую книжицу, Кнехт вышел в магистерский сад рядом со своим жилищем, в тот хорошенький садик, который покойный Магистр Томас так любил и, подобно Горацию, собственноручно возделывал, тот садик, который некогда, как священное место отдыха и самоуглубления Магистра, представлялся Кнехту и прочим школярам и студентам неким зачарованным островом муз, неким Тускулом{2_7_05}, и где он теперь, с тех пор как сам стал Магистром и хозяином сада, так редко бывал и едва ли хоть раз насладился им в час досуга. И вот он вышел всего на четверть часа после трапезы, разрешив себе беззаботно пройтись меж кустов и клумб, где его предшественник посадил несколько вечнозеленых южных растений. Затем он перенес плетеное кресло на солнышко -- в тени становилось прохладно, -- опустился на него и раскрыл захваченную с собой книжку. То был "Карманный календарь Магистра Игры", составленный семь или восемь десятилетий тому назад тогдашним Магистром, Людвигом Вассермалером, и с тех пор вручаемый всем преемникам с соответствующими дополнениями, исправлениями и сокращениями. Этот календарь был задуман как vademecum{2_7_02} для Магистров, особенно для неопытных, являясь в первые годы службы наставником от недели к неделе, через весь заполненный трудами год, порой намеком, а порой и более подробно советуя, что и как делать. Кнехт отыскал страницу текущей недели и внимательно прочел ее. Не обнаружив ничего неожиданного или особенно срочного, он в самом низу натолкнулся на приписку: "Постепенно начинай сосредоточивать свои мысли на ежегодной Игре. Тебе покажется, что еще рано, чересчур рано, и все же я советую, если нет у тебя в голове готового плана, пусть с этого дня не минует ни одной недели или хотя бы месяца, чтобы ты не подумал о публичной Игре. Записывай свои наметки, используй каждые свободные полчаса, чтобы проглядеть схему какой-нибудь классической партии, не забудь прихватить ее с собой и в служебные поездки. Готовься, но не стремись насильственно выжать из себя удачную мысль. Почаще размышляй об ожидающей тебя прекрасной и праздничной задаче, ради которой ты должен собрать все свои силы и соответственно себя надстроить". Слова эти написал примерно три поколения тому назад старый и мудрый человек, мастер своего дела, между прочим, в то время, когда Игра формально достигла своей вершины и в каждой партии можно было обнаружить множество украшений, а в исполнении -- богатство орнамента, подобно тому как мы это наблюдаем, например, во времена поздней готики или рококо в архитектуре и декоративном искусстве; и именно тогда, примерно в течение двух десятилетий, в Игре появилось что-то бисерное, что-то от ненастоящего блеска стеклянных бус, какая-то бедность смыслом и пустозвонство, казалось, это всего лишь озорная, кокетливая игра причудливыми завитушками, как бы пританцовывающее, чуть ли не эквилибристическое парение самого разнообразного и утонченного ритмического рисунка. Встречались адепты Игры, рассуждавшие о стиле того времени как о давно утраченном волшебном ключе, но встречались и иные, воспринимавшие его как чисто внешний, перегруженный изысками, декадентский и немужественный стиль. Один из создателей и мастеров тогдашнего стиля и составил магистерский календарь-памятку, полный столь доброжелательных и отлично продуманных советов и напоминаний; и покамест Иозеф Кнехт пытливо читал и перечитывал календарь, в груди его родилось что-то светлое и радостное, возникло настроение, посетившее его прежде, как он думал, всего однажды, и он вспомнил, что это было во время той медитации перед самой инвеститурой, когда он представил себе чудесный хоровод Магистра музыки и Иозефа, мастера и ученика, старости и юности. Должно быть, пожилой, даже очень старый человек когда-то придумал и записал эти слова: "Пусть не минует ни одной недели..." и "не стремись насильственно выжать из себя удачную мысль". Вероятно, этот человек лет двадцать, а то и более, занимал высокий пост Магистра, несомненно, в ту охочую до Игры эпоху рококо он сражался с весьма избалованной и самоуверенной элитой и сам создал более двадцати блестящих ежегодных Игр, длившихся тогда по четыре недели, и сам руководил ими; человек очень старый, для которого ежегодная обязанность создавать большую торжественную Игру давно уже не означала высокой чести и радости, а скорее бремя, великий труд, задачу, для выполнения которой надо было настроить себя, убедить, как-то стимулировать. По отношению к этому мудрому старцу и опытному советчику Кнехт испытывал не только признательность и уважение -- ведь календарь не раз служил ему хорошую службу, -- но и нечто похожее на радостное, веселое, даже немного озорное чувство превосходства, превосходства молодости. Ибо среди многочисленных забот Магистра Игры, с которыми он так недавно познакомился, этой одной он не знал: как бы не забыть, как бы вовремя вспомнить о ежегодной Игре, и он не ведал также, что за эту задачу можно приняться без должной собранности и радости, что у тебя может не хватить предприимчивости или, того хуже, выдумки. Кнехт, который казался себе в последние месяцы довольно старым, в эту минуту ощутил себя сильным и молодым. У него не было возможности долго отдаваться этому прекрасному чувству, он не мог насладиться им до конца -- четверть часа, отведенные для отдыха, почти истекли. Но светлое, радостное чувство это нe покинуло его срязу: краткий отдых в магистерском саду, перелистывание календаря-памятки все же чем-то обогатили его. Он почувствовал не только разрядку и минутное, радостное ощущение полноты жизни, его осенили две мысли, которые тут же приняли форму решений. Первое; когда он состарится и устанет, он сложит с себя высокие обязанности в тот самый час, как только в композиции ежегодной Игры увидит докучливую обязанность и не будет знать, что для нее придумать. Второе: он решил, не откладывая, начать подготовку к своей первой ежегодной Игре, взяв себе в товарищи и помощники Тегуляриуса, -- это будет приятно и радостно другу, да и для него самого послужит своеобразным трамплином, который даст ему возможность вдохнуть новую жизнь в Парализованную дружбу. Ждать какого-то толчка идя довода от другого -- нельзя, инициатива должна исходить от него, Магистра. А для друга тут найдется немало работы! Еще со времен Мариафельса Кнехт носился с мыслью об одной Игре, которую он и решил теперь использовать для своего первого ежегодного торжества. В основу структуры и измерений этой Игры -- и в этом заключалась его счастливая находка -- он хотел положить старинную конфуцианскую ритуальную схему китайского дворика, ориентированного по странам света, с его воротами, стеной духов, соотношением и назначение хозяйственных и жилых построек, подчиненностью их созвездиям, календарю, семейной жизни, с его символикой и правилами закладки сада. Когда-то давно, во время изучения комментариев к "И-Цзин", мифический порядок и значение этих правил представлялись ему как особенно привлекательное и милое его сердцу подобие космоса и места, занимаемого человеком в мироздании; он нашел также, что древнейший народный дух в этом традиционном расположении удивительно гармонично сочетается с духом спекулятивно-ученым, духом мандаринов и магистров. Он уже давно и с любовью, правда, не делая никаких записей, лелеял этот план, и в голове у него он сложился окончательно; лишь вступление на высокий пост помешало Кнехту продолжить его разработку. Сейчас, в эту минуту, он принял решение построить свою ежегодную Игру по этой идее китайцев, а Фрицу, если он окажется в состоянии проникнуться духом его замысла, он сейчас же поручит подготовку общей композиции и перевода ее на язык Игры. Но тут сразу же возникло препятствие: Тегуляриус не знал китайского языка. Выучить его в такой короткий срок было невозможно. Впрочем, если Тегуляриус будет строго придерживаться указаний Магистра и Восточно-азиатского института, то, привлекши еще и литературу, он сможет проникнуть в магическую символику китайского двора -- дело ведь не в филологии. Фрицу понадобится для этого немало времени, особенно потому, что он -- человек избалованный, не способен трудиться каждый день. Необходимо немедленно дать всему ход. Приятно пораженный, Кнехт улыбнулся: а ведь и впрямь этот столь осторожный старый человек, сочинивший календарь-памятку, оказался прав со своим напоминанием. Уже на следующий день -- приемный час закончился ранее обычного -- Кнехт вызвал Тегуляриуса. Тот явился, отвесил поклон с несколько подчеркнутым смирением, принятым им теперь в обращении с Кнехтом, и был немало удивлен, когда обычно столь скупой на слова Кнехт, лукаво кивнув ему, спросил: -- Ты помнишь, как мы с тобой еще в студенческие годы словно бы поспорили и мне так и не удалось склонить тебя на свою сторону? Спор шел о ценности и значении Восточноазиатского института, особенно об изучении китайского, и я все старался убедить тебя тоже заниматься в этом институте и изучить китайский язык. Ну вот, вспомнил! А теперь меня берет досада, что я не смог убедить тебя тогда. Как было бы хорошо, если бы ты знал китайский! Мы бы с тобой славно поработали. Он еще некоторое время поддразнивал друга, доведя его любопытство до предела, и лишь после этого высказал свое предложение: он-де намерен в самом ближайшем будущем начать разработку плана ежегодной Игры, и если Фрицу это доставит удовольствие, он просит его взять на себя основной труд, как когда-то он перед состязанием выполнил основную работу для другой Игры, -- Кнехт в ту пору гостил у бенедиктинцев. Фриц взглянул на него с недоверием, пораженный до глубины души; он был взволнован уже одним ласковым дружеским тоном и улыбающимся лицом Иозефа, который в последние месяцы являлся ему только повелителем и Магистром. Растроганный, обрадованный, принял он предложение Кнехта, и не только как честь и выражение доверия, -- он понял и оценил все значение этого благородного жеста: то была попытка воскресить дружбу, раскрыть захлопнувшиеся было двери. Тегуляриус отмел сомнения Кнехта относительно китайского языка и тут же попросил Досточтимого полностью располагать им. -- Отлично, -- резюмировал Магистр. -- Рад твоему согласию. Итак, в определенные часы мы с тобой снова будем товарищами по работе и по занятиям, как в те, столь далекие теперь времена, когда мы сиживали вместе не за одной партией, и не только разрабатывали, но и боролись за наши игры. Меня это радует, Фриц. А теперь ты должен прежде всего освоиться с самой идеей, на которой я намерен построить игру. Тебе необходимо представить себе, что такое китайский дом и каковы правила, соблюдаемые при его постройке. Я немедленно дам тебе рекомендации в Восточноазиатский институт, где, уверен, тебе окажут помощь. Нет, постой, мне пришло на ум кое-что получше: попытаем счастья со Старшим Братом, отшельником из Бамбуковой рощи, о котором я тебе когда-то так много рассказывал. Быть может, он сочтет унижением своего достоинства или нежелательной помехой вступать в общение с лицом, не знающим китайского, но попытаться все-таки следует. Если он захочет, то способен и из тебя сделать настоящего китайца. Очень скоро после этого разговора Старшему Брату было отправлено письмо с приглашением прибыть в Вальдцель в качестве гостя Магистра Игры, где ему и будет сообщено, в чем заключается обращенная к нему просьба. Но китаец так и не покинул Бамбуковой рощи, Курьер привез от него письмо, написанное тушью по-китайски. В нем значилось: "Почетно лицезреть великого человека. Однако путешествие ведет к препятствиям. Для жертвоприношения берут два сосуда. Возвышенного приветствует младший". Это заставило Кнехта, между прочим, не без труда, побудить Фрица поехать самому в Бамбуковую рощу, дабы испросить приема и наставлений. Но небольшое путешествие это оказалось безрезультатным. Отшельник принял Тегуляриуса в роще с чуть ли не подобострастной вежливостью, но на все вопросы отвечал дружелюбными сентенциями на китайском языке и, несмотря на рекомендательное письмо Магистра Игры, написанное на превосходной рисовой бумаге, не пригласил прибывшего даже зайти. Расстроенный, так ничего и не добившись, Тегуляриус вернулся в Вальдцеяь, привезя с собой в качестве дара Магистру лястил, ва котором была нарисована золотая рыбка, а над ней -- древнее китайское изречение. Пришлось Фрицу отправиться в Восточноазиатский институт и уже в нем попытать счастья. Здесь рекомендации Кнехта возымели большее действие: посланцу Магистра Игры оказали всяческую помощь, и вскоре он собрал все, что только можно собрать для такой темы, не зная языка. При этом он сам увлекся идеей Кнехта положить в основу Игры символику китайского дворика, примирился со своей неудачей в Бамбуковой роще и забыл о ней. Когда Кнехт выслушал отчет о безрезультатной поездке к Старшему Брату, а затем, оставшись один, взглянул на речение и золотую рыбку, его охватили воспоминания об атмосфере, окружавшей этого удивительного отшельника, о том, как сам он, Кнехт, гостил в хижине, вокруг которой всегда шелестели листья бамбука и постукивали стебли тысячелистника, вспомнил он и свою былую свободу, досуг студенческих лет -- весь радужный рай юношеских мечтаний. Как хорошо сумел этот отважный и чудаковатый анахорет удалиться от мира и уберечь свою свободу, как надежно укрывала от всей вселенной тихая бамбуковая роща, как глубоко и крепко вжился он в эту ставшую для него второй натурой опрятную, педантичную и мудрую китайщину, как крепко замыкало его год за годом, десятилетие за десятилетием, а своем магическом кругу, сновидение его жизни, превратив его сад в Китай, его хижину -- в храм, его рыбок -- в божества и его самого -- в мудреца! С глубоким вздохом Кнехт оторвался ет этих размышлений. Сам он шел или был ведом другим путем, и теперь эадача заключалась в том, чтобы пройти этот предначертанный ему путь, не заглядываясь на другой и не сворачивая в сторону. Вместе с Тегуляриусом он составил план и во время нескольких, с трудом вырванных часов сочинил свою Игру, передав всю работу по сбору материалов в Архиве и записи двух первых вариантов другу Фрицу. Новое содержание придало их дружбе новую жизнь, новые формы, да и сама Игра, над составлением которой они трудились, во многом обрела иные черты, обогатившись, благодаря своеобразию и изощренной фантазии Тегуляриуса. Фриц принадлежал к вечно неудовлетворенным и вместе довольствующимся скромными результатами людям, которым свойственно без конца поправлять всеми одобренный букет или накрытый стол, из малейшего пустяка делать целую проблему, труд на весь день. И в последующие годы Кнехт решил уже не менять раз установившегося обычая: большая ежегодная Игра должна быть делом двоих. Тегуляриусу это приносило двойное удовлетворение: для друга и Магистра он оказался полезным и даже незаменимым в столь важном деле, само же торжество ои отпразднует хотя к не названным, однако элите хорошо известным соавтором ежегодной Игры. Поздней осенью первого года службы, когда друг его еще был погружен в занятия китайским. Магистр в один прекрасный день, пробегая записи в дневнике канцелярии, наткнулся на следующую: "Прибыл студент Петр из Монпора, рекомендован Magister musicae, передал приветствие от бывшего Магистра музыки, просит предоставить ему кров и ночлег и допустить к работе в Архиве. Помещен в гостевом флигеле для студентов". Что ж, студента вместе с его ходатайством он мог спокойно предоставить людям из Архива, это было обычным делом. Но вот "приветствие отбывшего Магистра музыки" -- это уже касалось лично его. Кнехт попросил вызвать студента. Тот оказался молчаливым молодым человеком, вместе мечтательного и пылкого вида, явно одним из монпорской элиты, во всяком случае аудиенция, предоставленная Магистром, была для него не в диковинку. Кнехт спросил, что студент имеет передать от старого Магистра музыки. -- Приветствия, -- ответил студент, -- самые сердечные и почтительные приветствия, Досточтимый, а также приглашение. Кнехт попросил гостя сесть. Тщательно выбирая слова, юноша продолжал: -- Как я уже говорил, глубокочтимый Магистр поручил мне, если к тому представится случай, приветствовать вас. Он просил также дать вам понять, что в самое ближайшее время и как можно скорее он хотел бы видеть вас у себя. Он приглашает вас или, во всяком случае, хотел бы, чтобы вы посетили его в самое ближайшее время, разумеется, если вы сможете это соединить со служебной поездкой и вас это не слишком затруднит. Таково, примерно, его поручение. Кнехт испытующе взглянул на молодого человека. Да, вероятно, он один из подопечных старца. -- Как долго намерен ты задержаться в нашем Архиве, studiose{2_7_03}? -- осторожно спросил он. -- Ровно столько, досточтимый, -- услышал он в ответ, -- сколько вам понадобится для подготовки вашей поездки в Монпор, Кнехт задумался. -- Хорошо, -- заметил он наконец, -- но скажи, почему то, что ты мне передал от имени старого Магистра, ты передал своими словами, а не дословно, как того следовало ожидать? Петр не отвел глаз, медленно, тщательно подбирая слова, как будто говоря на чужом языке, он ответил: -- Поручения мне не давали, Досточтимый, а потому я не мог передать его дословно. Вы знаете моего глубокоуважаемого наставника, и вам должно быть известно, что он человек чрезвычайно скромный; в Монпоре о нем говорят, будто в молодости, когда он был еще репетитором, но среди элиты уже слыл будущим Магистром музыки, студенты прозвали его "Великим смиренником". И вот эта его скромность, сочетающаяся с готовностью к служению, деликатностью и терпением, после достижения преклонных лет и особенно после того, как он ушел в отставку, еще более возросла, вы это, конечно, знаете не хуже меня. Подобная скромность никогда бы не позволила ему просить вас о визите, сколь горячо ни было бы его желание. Вот почему, domine, я не удостоился чести передать такое поручение и все же поступил так, как будто мне это было поручено. Если это ошибка, то в вашей власти рассматривать несуществовавшее приглашение как несуществующее. Кнехт чуть улыбнулся. -- Ну, а твои занятия в Архиве Игры, любезнейший? Или это был только предлог? -- О нет! Мне необходимо законспектировать несколько ходов, так что в самом ближайшем времени мне все равно пришлось бы воспользоваться вашим гостеприимством. Но мне показалось правильным несколько ускорить это маленькое путешествие. -- Отлично, -- согласился Магистр, снова став очень серьезным. -- Дозволено ли спросить о причине подобной поспешности? На мгновение юноша закрыл глаза, наморщив лоб, словно вопрос причинил ему боль. Затем, вновь обратив свой пытливый и юношески-критический взгляд на Магистра, сказал: -- На этот вопрос нет ответа, разве что вы решитесь поставить его еще точнее. -- Поспешу это, сделать. Значит, состояние старого Магистра худо? Оно вызывает опасения? Несмотря на величайшую сдержанность интонаций Кнехта, студент заметил любовную заботу последнего о старом Магистре, и именно тогда, впервые за все время, в его мрачном взгляде блеснуло что-то похожее на доброжелательность, голос его зазвучал чуть приветлив ей, более непринужденно, и он наконец высказал открыто, что было у него на душе. -- Господин Магистр, -- сказал он Кнехту, -- вы можете быть спокойны, состояние Досточтимого отнюдь не худо, он всегда отличался превосходным здоровьем, здоров он и сейчас, хотя старость весьма его ослабила. Не то чтобы внешний вид его сильно изменился или силы стали стремительно убывать: он совершает небольшие прогулки, каждый день немного музицирует и до самого недавнего времени давал уроки игры на органе двум ученикам, совсем еще новичкам, -- ведь он всегда любил видеть вокруг себя детей. Однако то, что и от этих двух последних учеников за несколько недель тому назад отказался, есть все же некий симптом, заставивший меня насторожиться; с тех пор я стал внимательней следить за Досточтимым, и не раз увиденное мною заставляло меня задумываться. Такова причина моего приезда. Оправданием подобных мыслей и последующих шагов может служить то, что когда-то и я был учеником старого Магистра музыки, его любимым учеником, смею сказать, и преемник его вот уже год как приставил меня к старцу в качестве фамулуса или компаньона, поручив мне заботу о его здоровье. Поручение это отрадно для меня, ибо нет.викого, к кому я питал бы такое чувство привязанности и почтения, как к моему старому учителю и покровителю. Это он открыл мне тайну музыки, научил меня служить ей, и если я, сверх того, в какой-то мере проник в смысл и предназначение нашего Ордена, обрел нечто, похожее на зрелость и внутреннюю упорядоченность, то все это исходит от него и составляет его заслугу. Вот уже год, как я совсем переселился к нему. Правда, я еще занят некоторыми исследованиями, посещаю курсы, но я всегда в его распоряжении, я его сотрапезник, спутник во время прогулок и партнер при музицировании, а ночью -- сплю через стенку от него. При столь близком соприкосновении я могу весьма точно наблюдать, так сказать, ступени его старения, его физического угасания, и кое-кто из моих товарищей порой сочувственно, а то и язвительно отзывается по поводу странной должности, определившей столь юного человека, как я, в слуги и спутники древнего старца. Но они не знают и, пожалуй, никто не знает чак хорошо, как я, что за старость дарована этому Магистру, как он постепенно слабеет и дряхлеет телом, все меньше принимает пищи, все больше утомляется после своих маленьких прогулок, не будучи, собственно, больным, и в тишине своей старческой поры все более претворяется в самое духовность, в благоговение, достоинство и простоту. И если в моей роли фамулуса или сиделки и есть какие-нибудь трудности, то состоят они только в том, что Досточтимый не желает быть предметом услуг и забот, что он по-прежнему хочет только давать и никогда не брать. -- Благодарю тебя, -- произнес Кнехт, -- меня радует, что при Досточтимом находится такой преданный и благородный ученик. А теперь скажи мне, наконец, коль скоро ты говоришь не по поручению твоего учителя, почему мой приезд в Монпор представляется тебе столь необходимым? -- Вы только что с тревогой спрашивали о здоровье старого Магистра музыки, -- ответил студент, -- должно быть, мой приезд вызвал у вас опасение, уж не болен ли он, уж не следует ли поспешить, чтобы успеть проститься с ним? Я и на самом деле думаю, что следует. Не могу сказать, что конец его близок, но ведь Досточтимый прощается с жизнью по-своему. Вот уже несколько месяцев, как он совсем отвык говорить, и если он всегда предпочитал краткость многословию, то теперь он стал так уж краток и тих, что я невольно начинаю тревожиться. Когда я впервые не получил ответа, обратившись к нему, и это стало повторяться все чаще, я вначале подумал, не ослабел ли его слух, однако вскоре установил; что слышит он по-прежнему хорошо, я проверял это не раз. Итак, мне оставалось предположить, что он рассеян, не может сосредоточить свое внимание. Однако и это объяснение оказалось несостоятельным. Скорее всего, он давно уже как бы в пути и, покидая нас, все более и более уходит в свой собственный мир; например, он давно уже никого не навещает и никого не пускает к себе, проходят дни, а он не видит никого, кроме меня. Ну, вот с тех пор, как все это началось -- эта отстраненность, это отсутствие, -- с тех поря и стараюсь приводить к нему тех друзей, которых, как я знаю, он любил больше других. Если бы вы, domine, побывали у него, вы, несомненно, доставили бы своему старшему другу немалую радость, в этом я уверен, и вам удалось бы еще раз повидать именно того человека, которого вы любили я почитали. Пройдет несколько месяцев, а быть может, и педель, и радость его при виде вас будет куда меньшей, возможно, он и не узнает вас, даже не заметит. Кнехт встал, подошел к окну и некоторое время, глубоко дыша, смотрел прямо перед собой. Когда он вновь обратился к студенту, тот уже поднялся, полагая аудиенцию оконченной. Магистр протянул ему руку. -- Еще раз благодарю тебя, Петр, -- сказал он. -- Тебе, очевидно, известно, что у Магистра есть кое-какие обязанности. Я не могу надеть шляпу и отправиться в путь, сначала надо привести все в порядок. Надеюсь до Вослезавтра управиться. Как ты считаешь, успеешь ты закончить свою работу в Архиве? Да? Тогда я дам тебе знать, как только освобожусь. И действительно, Кнехту удалось через несколько дней в сопровождении Петра отбыть в Монпор. Когда они по приезде сразу же отправились в окруженный садами павильон старого Магистра музыки, в тихую милую келью, они услыщали доносившуюся из задней комнаты музыку, нежную и прозрачную, но уверенную и восхитительно бодрую музыку. Должно быть, там сидел старик и двумя пальцами наигрывал двухголосную мелодию. Кнехт тотчас же узнал ее: это была пьеса конца шестнадцатого века из сборников двухголосных песнопений. Он остановился, его проводник тоже, оба они стали ждать, покуда Магистр кончит. Только тогда Петр громко обратился к старцу и сообщил ему, что он приехал и привез с собой гостя. Старец показался в дверях и приветливо улыбнулся им. Эта всеми любимая улыбка Магистра музыки была такой детски открытой, лучащейся сердечностью и приветливостью; прошло почти тридцать лет, как Иозеф Кнехт впервые ее увидел, и раскрыл, и подарил свое сердце этому доброму наставнику, в тот щемяще-блаженный утренний час в музыкальном классе, и с тех пор он часто видел ее, эту улыбку, и всякий раз с глубокой радостью и странной растроганностью, и между тем как волосы наставника седели и стали совсем белыми, как его голос делался все тише, его рукопожатие слабело и походка становилась медлительной, его улыбка нисколько не теряла своего свечения и обаяния, своей чистоты и искренности. И сейчас друг и ученик старого Магистра увидел, убедился: лучистый и безмолвный зов, исходивший от этого улыбающегося старческого лика, чьи голубые глаза и нежный румянец с годами становились все светлее, был уже не тот, не прежний и привычный -- он стал сокровеннее, таинственнее и интенсивнее. Только теперь Иозеф Кнехт осознал, в чем, собственно, состояла просьба студента Петра и насколько он сам, полагая, что уступает этой просьбе, вознагражден с лихвой. Первым человеком, с которым он поделился этой мыслью, был его друг Ферромонте, в ту пору библиотекарь знаменитой музыкальной библиотеки Монпора. Он-то и описал состоявшийся разговор в одном из своих писем. "Наш старый Магистр музыки, -- сказал Кнехт, -- был ведь и твоим учителем, и ты очень его любил, скажи, а теперь ты часто его видишь? -- Нет, -- ответил Карло, -- то есть я, разумеется, встречаю его нередко, когда он совершает свою прогулку, а я как раз выхожу из библиотеки, но разговаривать с ним мне уже несколько месяцев не доводилось. Он ведь все больше замыкается в себе и, по-видимому, не слишком хорошо переносит общество людей. Раньше он уделял целый вечер таким, как я, своим бывшим репетиторам, тем, кто служил в Монпоре, но уже примерно с год, как вечера эти отменены, и всех очень удивило, когда старый Магистр поехал на вашу инвеституру в Вальдцель. -- Да, -- заметил Кнехт, а когда ты встречал его, тебе не бросились в глаза никакие изменения? -- О да, вы, должно быть, говорите о его превосходном виде, о его веселости, странном сиянии, исходящем от него. Еще бы, мы заметили это. По мере того как силы его убывают, его веселость растет с каждым днем. Мы давно привыкли к этому, вам же это, конечно, сразу бросилось в глаза. -- Его фамулус Петр, -- воскликнул Кнехт, -- видит его гораздо чаще, чем ты, но даже он не смог привыкнуть к этому. Он сам отправился в Вальдцель, дабы побудить меня приехать сюда, конечно же, подыскав подходящий предлог. Что ты думаешь о нем? -- О Петре? Он неплохо знает музыку, однако он скорее педантического, нежели творческого склада человек, несколько тяжеловесный или тяжелодумный. Старому Магистру музыки он предан бесконечно и отдал бы за него жизнь. Мне кажется, что его служение при обожаемом повелителе и кумире поглощает его без остатка, он одержим им. У вас не сложилось такого впечатления? -- "Одержим"? Мне кажется, что этот молодой человек не просто одержим некоторой слабостью или страстью, он не просто влюблен в своего старого учителя и боготворит его, -- он одержим и зачарован действительным и подлинным феноменом, который он лучше видит или лучше воспринимает чувством, чем все вы. Я расскажу тебе, чему я только что был свидетелем. Сегодня я отправился к старому Магистру музыки, которого не видел уже более полугода; судя по нескольким намекам его фамулуса, я мало или даже ничего не ожидал от этого визита: мне попросту стало страшно, что поxтенвый старик в ближайшее время может нас навсегда покинуть, и я поспешил сюда в надежде еще раз повидать его. Когда он узнал и приветствовал меня, лицо его засветилось, но при этом он ничего не сказал, только выговорил мое имя и подал руку, и мне почудилось, что и движение это, и сама рука светятся, что от всего этого человека, или, по крайней, мере, от его глаз, белых волос и бледно-розовой кожи исходит какое-то тихое и холодное излучение. Я сел рядом с ним, он отослал студента только взглядом и повел со мной самый странный, диковинный разговор, в каком я когда-либо участвовал. Вначале, правда, меня озадачивало и угнетало, да и стыдило, что я все время обраш.ался к старику и задавал вопросы, и на все он отвечал мне только взглядом; я никак не мог уразуметь, означают ли для него сообщения и вопросы нечто большее, нежели докучливым шум? Это меня сбивало с толку, разочаровывало и утомляло, я казался себе таким; лишним и назойливым: что бы я ни говорил Магистру, на все он отвечал только улыбкоивли коротким взглядом. Более того, ке будь эти взгляды стодь доброжелательными и сердечными, я подумал бы, что старец откровенно потешается надо мной, вад моими рассказами и расспросами, над всей моей ненужной поездкой и моим визитом к нему. В конце концов нечто от этого и впрямь скрывалось в его молчании и улыбке, они и в самом деле выражали отпор и вразумлевие, но по-иному, ва ином уровне, на иной смысловой ступени, чем это могли бы сделать, скажем, насмешливые слова. Я должен был сначала выбиться из сил и претерпеть и полное крушение моих, как мне представлялось, терпеливо-вежливых попыток завязать разговор, прежде чем я начал догадываться, что этот старец мог бы без труда совладать с таким терпением, таким упорством и такой учтивостью, которые были бы во сто крат больше моих. Возможно, что эти мои попытки продолжались четверть часа или полчаса, -- мне показалось, что протло полдня, я уже качал впадать в уныние, начал уступать усталости и досаде, сожалеть о своей поездке, во рту у меня пересохло. Вот он сидит передо мною, почитаемый иною человек, мой покровитель, мой Друг, который, сколько я себя помню, всегда владел моим сердцем и доверием и ви разу не оставил ни единого моего слова без ответа, а теперь он прямо передо мной и сидит, как я говорю, или, пожалуй, не слышит, весь спрятавшись и затаившись за этим своим сиянием, за своей улыбкой, за своей золотой личиной, недосягаемый, весь уже частица иного мира, с иными законами, я асе, что я хотел передать ему словами из нашего мира в его мир, все отскакивало от него, как дождь от камня. Наконец -- у меня уже не оставалось надежды -- магическая завеса пала, наконец он пришел мне на попощь, наконец сказал что-то! И это были единственные слова, услышанные мною от него за весь сегодняшний день. "Ты утомляешь себя, Иозеф", -- произнес он тихим голосом, полным добриты я заботы, который и ты за ним знаешь. Вот и все. "Ты утомляешь себя, Иозеф". Словно он долгое время наблюдал за тем, как я над чем-то тяжко тружусь, и захотел меня предостеречь. Слова эти он произнес немного затрудненно, словно давив уже не раскрывал рта для речи. Одновременно он положил свою руку, легкую, как бабочка, руку, мне на плечо, прястально посмотрел мне в глам и улыбнулся. В это мгновение я был побежден. Нечто от его просветленного безмолвии, нечто от его терпения и спокойствия передалось мне, и внезапно у меня раскрылись глаза на тот поворот, что претерпело его бытие: он ушел, ушел от людей в безмолвие, от слов -- к музыке, от мыслей -- к единому. Я понял, что сподобился увидеть, я понял наконец эту улыбку, это сиянае eгe; передо мной был святой и праведник, который на час дозволил мне помедлить в его лучах, а я, тупица, хотел вовлечь его в разговор, занять беседою. По счастью, прозрение пришло не слишком поздно. Он ведь мог бы меня отослать и тем навечно отвергнуть. Тогда я лишился бы самого необычного и высокого, что когда-либо переживая за всю жизнь. -- Вижу, -- сказал Ферромонте задумчиво, -- что вы усмотрели в нашем Магистре некое подобие святого; и и рад услышать об этом именно от вас. Признаюсь, к любому другому рассказчику, поведавшему мне о подобном, я отнесся вы с величайшим недоверием. Право, я не любитель мистики, а в качестве теоретика и историка музыки являюсь педантическим почитателем четких категорий. Поскольку же мы, касталийцы, не христианская конгрегация и не индийский или даосский монастырь, постольку причисление одногоиз нас к лику святых, то есть к некоторой чисто религиозной категории, представляется мне, по сути дела, недопустимым, и кому-нибудь другому, а не тебе -- простите, не вам, domine -- я за подобное причисление сделал бы выговор. Впрочем, полагаю, что вы не намереваетесь ходатайствовать о канонизации досточтимого Магистра в отставке, к тому же в нашем Ордене не найдется и соответствующей инстанции. Нет, не прерывайте меня, я говорю вполне серьезно, мои слова -- не шутка. Вы рассказали мне о вашем переживании, и я должен сознаться, что пристыжен вашим рассказом; хотя обрисованный вами феномен и не совсем ускользнул от внимания моего и моих монпорских коллег, однако мы лишь приняли его к сведению и уделили ему мало внимания. Мне придется поразмыслить о причинах моего промаха и равнодушия. То обстоятельство, что преображение старого Магистра так бросилось в глаза и стало для вас сенсацией, в то время как я его едва заметил, естественно объясняется следующим: превращение это предстало перед вами неожиданно, в готовом виде, я же был свидетелем постепенного его развития. Тот старый Магистр, которого вы видели многие месяцы назад, и тот, с которым вы встретились сегодня, весьма разнятся между собой, но мы, его соседи, видя старика часто, почти не замечали перемен, происходящих с ним от одной встречи до другой. Однако, признаюсь, -- это объяснение меня не удовлетворяет. Перед нашими глазами произошло нечто похожее на чудо, и пусть процесс этот был медленным и незаметным, но если бы мы оказались беспристрастными, он должен был поразить нас. Вот я и добрался до причины моего равнодушия: я вовсе не был беспристрастен. Я не заметил феномена потому, что не хотел его замечать. Я замечал, как и все вокруг, возрастающую отрешенность и молчаливость нашего Досточтимого и одновременное усиление его благожелательности, все более светлый и непонятный блеск его лица, когда он при встрече молча отвечал на мой поклон, -- все это я, как и все остальные, превосходно замечал. Но я внутренне противился тому, чтобы увидеть нечто большее, и противился я не по причине, недостатка уважения к старому Магистру, а отчасти из-за неприязни к культу великих людей и к сентиментальности, отчасти же из-за неприязни к этому особому случаю сентиментальности, а именно к тому виду культа, каковому предается studiosus Petrus{2_7_04}. Вот что я уяснил себе, покуда вы излагали мне свои впечатления. Кнехт рассмеялся: -- Немалый кружной путь, чтобы уяснить себе свое отвращение к бедняге Петру! Как же, однако? По-твоему, я тоже сентиментальный мистик и предаюсь запретному культу святых и великих людей? Или ты признаешь за мной то, в чем ты отказываешь студенту, и поверил, что мы нечто узрели и пережили, и притом не сны и не фантазии, но нечто реальное и предметно существующее? -- Разумеется, я признаю это за вами, -- ответил Карло{2_2_03} нерешительно и как бы еще раздумывая, -- никому не придет в голову сомневаться в вашем переживании и в красоте или просветленности старого Магистра музыки, способного тебе улыбнуться такой невероятной улыбкой. Весь вопрос в том, куда мы денем этот феномен, как его назвать и как объяснить? Это звучит несколько наставнически, но мы, касталийцы, и есть как раз школьные учителя и наставники, и если я стремлюсь найти место и имя для вашего и нашего переживания, я поступаю так не для того, чтобы посредством абстрагирования и генерализации лишить его жизненности и красоты, но чтобы как можно точнее и яснее закрепить его и фиксировать. Случись мне где-нибудь в пути услышать, как крестьянин или ребенок напевает мелодию, которую я не знаю, то для меня это равным образом есть переживание, и если я затем пытаюсь как можно скорее и точнее записать эту мелодию в виде нот, то это отнюдь не профанация моего переживания, а скорее попытка его возвеличить и увековечить. Кнехт дружески кивнул ему. -- Карло, -- сказал он, -- жаль, что мы теперь так редко видимся. Не все друзья юности выдерживают проверку временем. Я пришел к тебе со своим рассказом о старом Магистре потому, что ты здесь единственный человек, мнением и участием которого я дорожу. Ты уж теперь сам решай, как тебе отнестись к моему рассказу и как ты определишь отрешенное состояние нашего Магистра. Я был бы рад, если бы ты однажды навестил его и побыл бы в свете его ауры. Пусть это состояние благодати, просветления, умудренности, блаженства, или как нам еще заблагорассудится его назвать, относится к религиозной жизни: если мы, касталинцы, не имеем ни церкви, ни символа веры, то все же благочестие никоим образом нам не чуждо, как раз старый Magister musicae был человеком до мозга костей благочестивым. И коль скоро во многих религиях мы встречаем веста о просветленных, преображенных, воссиявших, о тех, на кого снизошла благодать, то почему бы и нашему касталийскому благочестию не задвести однажды такими же цветами? Поздно, мне пора уже спать, завтра я рано уезжаю. Надеюсь вскоре снова приехать к вам. Впрочем, позволь я доскажу тебе эту мою историю? Итак, после того как он сказал: "Ты утомляешь себя, Иозеф!" -- мне наконец удалось преодолеть свое желание завязать беседу, и я не только умолк, но и отвратил волю мою от ложной цели -- заставить заговорить этого молчальника, да еще извлечь для себя нечто из этой беседы. И с той самой минуты, как я отрекся от этого своего желания и предоставил все старцу, остальное устроилось как бы само собой. Потом ты можешь мои выражения заменить любыми другими, но сейчас выслушай меня, даже если тебе и кажется, что я не точен в выборе слов или путаю категории. Я просидел у старика час или полтора и не могу тебе сообщить, что именно совершалось в это время между нами, но ни единого слава сказано не было: Я только ощутил, что, когда мое сопротивяеяие оказалось сломленным, он принял меня в свой покой и свой свет, его и меня окружила ясность и удивительная тишина. Сознательно я не прибегал в эти минуты к медитации, но походило это именно на особенно удавшуюся н осчастливливающую медитацию, темой которой была жизнь старого Магистра. Я созерцал или переживал его образ и весь его путь, начиная с тех времен, с того часа, когда он впервые повстречал меня, еще мальчика, и до нынешнего дня. То была жизнь, отмеченная трудом и самоотдачей, но свободная от принуждения, свободная от честолюбия и полная музыки. И развивалась она так, будто, став музыкантом и Магистром музыки, он избрал музыку как один из путей к высшей цели человека, к внутренней свободе, к чистоте, к совершенству, и с тех пор он ничего другого н "е делал, а только предоставлял музыке все больше и больше пронизывать, очищать, пресуществлять себя -- от искусных умных пальцев чембалиста и от его неимовермй музыкальной памяти вплоть до всех частей и органов тела и души, вплоть до пульса и дыхания, вплоть до сна и сновидений, и ныне он только символ или скорее некое проявление, некая персонификация музыки. Во всяком случае, я воспринимал то излучение, которое от него исходило, или те телвы, которые, наподобие череды вдохов и выдохов, шли от иего ко мне и от меня к нему, как музыку, как полностью лишившуюся материальности эзотерическую музыку, принимавшую каждого, кто вступал в магический круг как многоголосная песня принимает вновь вступающий голос. Верно, немузыканту эта благодать раскрылась бы в других подобиях, пожалуй, астроном увидел бы себя в образе луны, совершающей свой бег вокруг планеты, или филолог услыхал бы, как его окликают на всезначащем, магическом праязыке. Но хватит слов, я прощаюсь. Мне было хорошо, Карло". Мы с особой обстоятельностью остановились на этой эпизоде, ибо Магистр музыки завимал в жизни и сердце Киехта очень важное место; доволиительным поводом иди соблазном явилось для нас то обстоятельство, что разговор Киехта с Ферромонте содраиился в подлинной зависи последнего, в одном из его писем. Изо всех свидетельств о "преображении" старого Магистр" музыки это -- самое раннее достоверное, прадиее уже тема эта породила более чем достаточно всевозможных легенд и толков. ДВА ПОЛЮСА Годовая игра, до сих пор известная в нередко упоминаемая под названием "Китайский домик", вознаградила Кнехта и его друга за все их усилия и подтвердила, что Касталия и ее Коллегии сделали правильный выбор, призвав Кнехта на столь высокий вост. Вальдцелю, Селению Игры и элите вновь было испытать радость блистательного и вдохновенного празднества, более того, ежегодная Игра уже давно не была таким крупным событием, как в этот раз, когда столь молодой и вызывавший столь живые толки Магистр должен был впервые появиться перед многолюднейшим собранием и оправдать изложенные на него надежды и когда, сверх того, Вальдцелю необходимо было взять реванш за понесенные в прошлом году урон и поражение. На сей раз никто не был болен, и парадную церемонию возглавлял не подавленный заместитель, все явственней окружаемый ледяным недоброжелательством и недоверием элиты и добросовестно, но уныло поддерживаемый впавшими в нервозность должностными лицами. Безмолвный и недосягаемый, с головы до ног первосвященник, облаченная в белое с золотом главенствующая фигура на шахматной доске символов, Магистр являл свое и друга своего творение; излучая покой, мощь и достоинство, недоступный для обыденного обращения, появился он в праздничном зале, посреди множества предстоящих, ритуальными жестами открывал акт за актом своей Игры, изящно вычерчивал сверкающим золотым грифелем письмена за письменами на маленькой доске, перед которой стоял, и эти письмена, начертанные тайнописью Игры, мгновенно появлялись, во сто крат увеличенные, на громадной доске -- задней стене зала. И тысячи голосов шепотом повторяли их по слогам, и глашатаи громко выкликали, а телеграф разносил по всей стране, и когда в конце первого акта он нарисовал на доске последнюю, подводящую итог формулу и, сохраняя изящную и внушительную осанку, дал предписания к медитации, когда он отложил наконец свой грифель и сел, тем самым наглядно продемонстрировав наилучшую позу для самопогружения, то не только в зале, не только в Селении Игры и во всей Касталии, но и за ее пределами, в любом краю Земли, приверженцы Игры стеклянных бус благоговейно присели для той же медитации и пребывали в неподвижности до того мгновения, когда в зале Магистр вновь поднялся с места. Все происходило так же, как бывало уже много раз, и все же было новым и волнующим. Абстрактный и по видимости изъятый из времени мир Игры был достаточно гибким, чтобы в сотнях нюансов находить соответствие духовному складу, голосу, темпераменту и почерку личности, личность же была достаточно выдающейся и разумной, чтобы не ставить собственные находки выше незыблемых внутренних законов Игры. Помощники и партнеры, вся элита повиновались, как вымуштрованные солдаты, и все-таки впечатление было таково, будто каждый из них, хотя бы он только отвешивал вместе со всеми поклоны или помогал задергивать занавес перед погруженным в медитацию Магистром, выполнял свою самостоятельную, рожденную собственным вдохновением Игру. Из толпы же, из огромной, наполнявшей зал и весь Вальдцель общины, из глубины тысяч душ, по следам Магистра совершавших фантастическое священное шествие через бесконечные духовные пространства Игры со всеми их измерениями, прозвучал основной аккорд празднества, глубокий и вибрирующий колокольный бас, который составляет для юных и наивных членов общины их лучшее и едва ли не единственное переживание на празднестве, но и у искушенных виртуозов, у критиков из элиты, у соучастников священнодействия, вплоть до самого Магистра, вызывает нечто вроде благоговейного трепета. Это было высокое празднество, даже посланцы внешнего мира почувствовали и признали его величие, и не один новичок стал в те дни адептом Игры на всю жизнь. Тем более удивительно прозвучали слова Иозефа Кнехта, обращенные к его другу Тегуляриусу, когда он, по окончании десятидневных торжеств, подвел итог своим впечатлениям. -- Мы можем быть довольны, -- сказал он. -- Да, Игра и Касталия бесподобны, они почти подошли к совершенству. Беда разве в том, что они слишком хороши, слишком красивы; они настолько красивы, что их почти невозможно созерцать, не страшась за них. Не хочется думать о том, что они, как и все на свете, в свой час погибнут. Но думать об этом нужно. Эти дошедшие до нас слова вплотную подводят биографа к самой щекотливой и таинственной части его задачи, той части, которую он охотно отложил бы еще на некоторое время, чтобы прежде в спокойствии и благодушии, каковые дозволены рассказчику ясных и однозначных событий, довести до конца свое повествование об успехах Кнехта, о его образцовом правлении и блистательной вершине его жизни. Однако нам казалось бы упущением, недостойным предмета нашего рассказа, если бы мы не обнаружили и не вскрыли раздвоенность и полярность в душе и жизни досточтимого Магистра уже на той стадии, когда они еще были незаметны для всех, кроме Тегуляриуса. Мы даже видим свой долг в том, чтобы уже сейчас отметить и подтвердить наличие этого раскола, вернее, непрестанно пульсирующей полярности в душе Кнехта, именно как самое характерное и примечательное в натуре этого высоко почитаемого человека. Конечно, для автора, который счел бы для себя возможным описать жизнь одного из касталийских Магистров только в духе благочестивого жития ad majorem gloriam Castaliae{2_8_01}, не представляло бы большого труда составить рассказ о магистерских годах Иозефа Кнехта (если опустить самые последние его минуты) в виде перечня прославляющих его заслуг и успехов, а также поведать о доблестном выполнении им своего долга. Пожелай летописец придерживаться только документальных фактов, и ни одна жизнь, ни одно правление Магистра Игры, в том числе и жизнь Магистра Людвига Вассермалера, относящаяся к самой светлой поре Игры и Вальдцеля, не могли бы явить взору картины более безупречной, более достойной восхищения, нежели жизнь и правление Магистра Кнехта. Однако это правление имело самый необычный, сенсационный, на взгляд многих прямо-таки скандальный конец, и конец этот отнюдь не был случайностью или несчастным случаем, а явился вполне закономерным, и в нашу задачу входит показать, что он ни в коей мере не противоречит блестящим и похвальным достижениям и победам Досточтимого. Кнехт -- это великий я образцовый носитель своего высокого сана, Магистр Игры без страха и упрека. Но он видел и ощущал блеск Касталии, которой он служил, как неустойчивую и убывающую величину, он пребывал в этом блеске не бездумно и беспечно, подобно огромному большинству своих сограждан-касталийцев, но помнил о его начале и истории, воспринимал его как историческое образование, подвластное времени и подталкиваемое его неумолимой силой. Эта способность к непосредственному ощущению исторического процесса и это понимание собственной деятельности и своей личности, как ячейки в общем потоке становлений и превращений, одновременно влекомой и ведущей, созрели в нем и дошли до его сознания благодаря занятиям историей и под влиянием великого отца Иакова{2_6_06}, но склонности и задатки такого восприятия были заложены в его душе намного раньше, и тот, для кого личность Иозефа Кнехта стала воистину живой, тот, кому удалось постигнуть склад и смысл его жизни, легко обнаружит в нем эти склонности и эти задатки. Если человек в один из лучезарнейших дней своей жизни, при завершения своих первых праздничных Игр. После необыкновенно удавшейся и волнующей манифестации касталийского духа, сказал: "Не хочется думать о том, что Игра и Касталия в свой час погибнут, но думать об этом нужно", -- то такой человек с самого начала, задолго до того, как он был посвящен в тайны истории, уже познал законы вселенной, уже постиг бренность всего сущего и спорность всего, что создано человеческим духом. Обративши взор в прошлое, к детским и школьным годам Кнехта, мы наталкиваемся на сведения о том, что всякий раз, когда из Эшгольца исчезал кто-нибудь из его соучеников, разочаровавший наставников и возвращенный из Мити в обычную школу, это повергало Иозефа в тоску и тревогу. Ни один из исключенных учеников не был, насколько известно, личным другом юного Иозефа; не потеря, не исключение и исчезновение того или иного мальчика, угнетала его, переполняла боязливой печалью. Нет, печаль его вызывалась скорее некоторым потрясением его детской веры в незыблемость касталийского порядка, в совершенство Касталии. В том факте, что существовали мальчики и юноши, которым выпало на долю счастье и милость попасть в школу элиты, и они по легкомыслию пренебрегли этой милостью и отвергли ее, было для него, столь свято и глубоко воспринимавшего свое призвание, нечто потрясающее, свидетельствовавшее о могуществе некасталийского мира. Возможно даже -- доказать этого нельзя -- подобные случаи заронили в душу мальчика первые ростки сомнения в непогрешимости Воспитательной Коллегии, в которую он до того верил беспредельно, ибо оказалось, что Коллегия иногда принимала в Касталию и таких учеников, которых через некоторое время приходилось отсылать обратно. Независимо от того, сыграла ли свою роль эта мысль, ставшая первым зародышей критического отношения к авторитетам, всякий случай, когда ученик элиты сбивался с пути и его отсылали прочь, Иозеф переживал не только как несчастье, но и как нечто позорное, как безобразное пятно, которое всем бросалось в глаза, ибо само существование его было упреком, и ответственным за него была вся Касталия. Отсюда, думается нем, и проистекало чувство потрясения и растерянности, овладевавшее учеником Кнехтом в подобных случаях. Где-то там, за пределами Провинции, существовал иной мир, билась человеческая жизнь, и мир этот противостоял Касталии и ее законам, не подчинялся ее порядкам и расчетам, не поддавался обузданию и совершенствованию. Конечно, и в сердце Кнехта существовал этот мир. И у Иозефа возникали порывы, фантазии, влечения, которые противоречили властвовавшим над ним законам, порывы эти ему удалось укротить лишь постепенно, ценою жестоких усилий. Значит, в других учениках эти влечения могли обрести такую силу, что они прорывались наружу, вопреки всем увещеваниям и карам, и изгоняли одержимых ими назад, в тот, иной мир, где властвуют не самообуздание и дух, а природные инстинкты и порывы, в мир, предстающий перед людьми, которые верны касталийским идеалам, то в виде коварной преисподней, то полным соблазнов ристалищем игр и суетных развлечений. В сознание юношей ряда поколений понятие греха вошло именно в таком касталийском истолковании. А много лет спустя, уже будучи взрослым человеком, увлеченным историей, он яснее понял, что история не может возникнуть без элемента и динамики этого греховного мира, мира эгоизма и стихийной жизни, и что даже такая возвышенная формация, как Орден, родилась из этого мутного потока, а придет время -- вновь будет им поглощена. Именно проблематичность самой Касталии была первоисточником всех сильных волнений, порывов и потрясений в жизни Кнехта, никогда проблема эта не становилась для него только умозрительной, наоборот, она волновала его до глубины души, как ничто иное, и он чувствовал и себя в ответе за нее. Он принадлежал к тем натурам, что могут заболеть, зачахнуть и даже умереть, видя, как любимая или святая для них идея, как любимая ими отчизна или община заболевают и испытывают страдания. Продолжим, однако же, нить нашего повествования и вернемся к первым дням пребывания Кнехта в Вальдцеле, к его последним школьным годам и его знаменательной встрече с вольнослушателем Дезиньори, которую мы в свое время описали достаточно подробно. Эта встреча между пламенным поборником касталийского идеала и мирянином Плинио оказалась для ученика Кнехта не только сильным, оставившим глубокий след переживанием, -- она сделалась для него и полным смысла символом. Ведь именно тогда ему была навязана роль, столь же ответственная, сколь и многотрудная, выпавшая на его долю, казалось бы, случайно, но настолько вязавшаяся с его природой, что вся его дальнейшая жизнь, можно сказать, была не чем иным, как постоянным возвращением к этой роли, все более полным вживанием в нее. Это была роль защитника и представителя Касталии, какую ему через десять лет пришлось играть вновь перед отцом Иаковом{2_6_06} и какую он играл до конца своего пребывания на посту Магистра Игры, -- защитника и представителя Ордена и его установлений. Но при этом в нем никогда не умирали искренняя готовность и стремление учиться у противника и вести вперед Касталию не по пути замыкания в себе и косной обособленности, а по пути живого взаимодействия и диалога с внешним миром. Если духовное и ораторское единоборство с Дезиньори еще было отчасти игрой, то позднее, когда ему пришлось столкнуться с могучим противником и одновременно другом в лице Иакова, единоборство это приобрело чрезвычайно серьезный характер, и в обоих случаях он выдержал испытание, оказался на высоте, многому научился у противников, давал не меньше, чем брал, и оба раза, хотя и не победил своих партнеров -- да он, собственно, такой цели себе и не ставил, -- сумел добиться почетного признания не только своей личности, но и отстаиваемых им принципов и идеалов. Если бы даже долгие беседы с ученым бенедиктинцем не привели к практическому результату -- учреждению полуофициального представительства Касталии у престола его святейшества, -- они все равно имели куда большее значение, нежели о том подозревали очень многие касталийцы. Как в дружеском противоборстве с Плинио Дезиньори, так и в дальнейшем -- с ученым патером. Кнехт, не соприкасавшийся близко с миром за пределами Касталии, получил все же понятие или, вернее, некоторое представление об этом мире, чем в Касталии обладали только очень немногие. За исключением времени, проведенного в Мариафельсе, где он, в сущности, тоже не имел возможности приобщиться к собственно мирской жизни, он этой жизни нигде не видел и не вкусил от нее ничего, разве только в самом раннем детстве; но через Дезиньори, через отца Иакова, а также благодаря изучению истории у него создалось живое представление о реальной действительности, возникшее главным образом интуитивно и опиравшееся на весьма ограниченный опыт, но оно, однако обогатило его более широкими знаниями а более ясным пониманием мира, чем было у преобладающего числа его сограждан-касталийцев, в том числе, пожалуй, и у руководителей. Кнехт был и всегда оставался истым и верным касталийцем, но он никогда не забывал, что Касталия лишь частица, маленькая частица вселенной, пусть даже самая драгоценная и любимая. А что означала его дружба с Фрицем Тегуляриусом, с этим трудным и надломленным человеком, рафинированным артистом Игры, избалованным и робким касталийцем, не признававшим другого мира, кому до того неуютно и одиноко показалось в Мариафельсе, среди грубых бенедиктинцев, что он, по его словам, и недели не смог бы там выжить и бесконечно удивлялся своему другу, проведшему там два года? Мы немало размышляли об этой дружбе, кое-какие догадки пришлось отбросить, другие оказались более живучими, но все они касались вопроса: в чем корни и в чем смысл этого многолетнего товарищества? Прежде всего нам не следует забывать, что всякий раз, когда у Кнехта завязывалась новая дружба, за исключением, может быть, дружбы со старым бенедиктинцем, не он искал, не он добивался ее и нуждался в ней. Это к нему тянулись люди, им восхищались, ему завидовали, его любили только за благородство его натуры; на определенной ступени своего "пробуждения" он сам осознал этот свой дар. Так, в первые годы студенчества Тегуляриус уже восхищался им, искал его дружбы, но Кнехт всегда держал его на некотором от себя расстоянии. Все же по некоторым признакам мы можем судить, что он глубоко привязался к своему другу. При этом мы придерживаемся мнения, что не одна его из ряда вон выходящая одаренность, его неистощимая гениальность во всем, что касалось проблем Игры, подкупала Кнехта. Горячий и длительный интерес Иозефа к Тегуляриусу объясняется не только чрезвычайной талантливостью друга, но и его недостатками, его болезненностью, то есть как раз тем, что отталкивало от него других обитателей Вальдцеля и часто казалось им нестерпимым. Этот своеобразный человек был таким цельным касталийцем, весь его образ жизни был настолько немыслим вне Провинции, он настолько зависел от ее атмосферы и высокого уровня в ней образованности, что именно его следовало бы назвать архикасталийцем, не обладай он таким трудным и чудаковатым нравом. И тем не менее этот архикасталиец плохо уживался со своими товарищами, был нелюбим ими, как, впрочем, и наставниками и начальниками, постоянно и везде создавал помехи, вызывал всеобщее недовольство и наверняка давно бы уже пропал без покровительства и помощи своего смелого и умного друга. То, что называли его болезнью, было, в сущности, пороком: строптивостью, недостатком характере, выражавшимся в глубочайшем неуважении к иерархии, в крайне индивидуалистических воззрениях и образе жизни; он лишь постольку повиновался существующему порядку, поскольку это было необходимо, чтобы его терпели в Ордене. Он был прекрасным, даже блестящим касталийцем по своей многосторонней эрудиции, по своему неутомимому и ненасытному усердию в высоком искусстве Игры и очень посредственным, даже дурным касталийцем по своему характеру, своему отношению к иерархии и к морали Ордена. Главнейшим его пороком выло упорное, легкомысленное небрежение к медитации, смысл которой и состоит в подчинении личности и занятия которой, безусловно, излечили бы его от нервного недуга, что и происходило всякий раз, когда за дурное поведение и после периодов возбуждения или подавленности его заставляли выполнять строгие медитационные упражнения под посторонним надзором, -- средство, к которому нередко был вынужден прибегать также и Кнехт, относившийся к нему бережно и любовно. Да, Тегуляриус обладал своевольным, изменчивым нравом, он не признавал сурового подчинения, но зато, когда бывал в приподнятом настроении, когда щедро расточал блеск своего пессимистического остроумия, умел очаровывать слушателей живым интеллектом, и невозможно было не подпасть под обаяние смелого полета его подчас мрачной фантазии; но, по существу, он был неисцелим, ибо сам не хотел исцеления, ни во что не ставил гармонию и упорядоченность, любил только свою свободу, свое вечное студенчество и предпочитал всю жизнь оставаться страдальцем, всегда неожиданным и непокорным одиночкой, гениальным шутом и нигилистом, вместо того чтобы ступить на путь подчинения иерархии и тем самым обрести покой. Но он нисколько не дорожил покоем, не придавал никакой цены иерархии, не слишком страшился порицаний и одиночества. Словом, совершенно несносный, неудобоваримый элемент в сообществе людей, видящих свой идеал в гармонии. Но именно благодаря своей непокладистости и неудобоваримости он постоянно вносил в этот светлый и упорядоченный мирок дух живого беспокойства, служил для него напоминанием, упреком, предостережением, подстрекал к новым, вольным, запретным и дерзким мыслям, был в стаде строптивой овцой. Как раз эти его качества, по нашему разумению, и помогли ему приобрести в лице Кнехта друга. Бесспорно, в отношении к нему Кнехта всегда была доля сострадания, он отвечал тем самым на призыв несчастного, попавшего в беду, взывающего ко всем рыцарским чувствам своего друга. Но и этого было бы недостаточно, чтобы давать пищу их дружбе после возвышения Кнехта в сан Магистра, когда жизнь его наполнилась напряженным трудом, новыми обязанностями и ответственностью. Мы придерживаемся взгляда, что в жизни Кнехта Тегуляриус был не менее необходим и важен, чем были в свое время Дезиньори и отец Иаков из Мариафельса; подобно тем двоим, он был будоражащим элементом, открытым окошечком в новые, более широкие просторы. В этом столь странном друге, как нам кажется, Кнехт почувствовал, а со временем и сознательно признал представителя определенного типа, который пока существовал лишь в образе этого единственного провозвестника, а именно типа касталийца, каким он может стать в будущем, если новые связи и импульсы не омолодят и не укрепят Касталию. Тегуляриус был, как и большинство одиноких гениев, именно провозвестником. Он, по сути, жил в Касталии, какой пока еще не существовало, но какой она может стать завтра: еще более обособленной от всего мира, внутренне выродившейся по причине одряхления и расшатанности медитативной морали Ордена, мирком, где еще возможны благороднейшие взлеты духа и глубочайшее самоотречение во имя высоких ценностей, но где перед изощренной, свободной игрой духа уже не стоят никакие цели, кроме самолюбования своими отточенными до совершенства талантами. В Тегуляриусе Кнехт видел одновременно олицетворение высших доблестей Касталии и грозное предзнаменование ее грядущей деморализации и гибели. Прекрасно, изумительно, что существовал такой Фриц. Но превращению Касталии в иллюзорный мир, населенный одними тегуляриусами, необходимо было воспрепятствовать. Опасность такого вырождения была пока еще далека, но она существовала. Стоило Касталии чуть выше надстроить стены своей аристократической обособленности, стоило немного пошатнуться дисциплине в Ордене, упасть иерархической морали -- и Тегуляриус перестанет быть чудаковатым одиночкой, а превратится в типичного представителя измельчавшей и гибнущей Касталии. Мысль о возможности подобного упадка, о предрасположении к нему, о существовании его в зачаточном состоянии -- это важнейшее открытие Кнехта и предмет величайших его забот -- пришла бы ему в голову гораздо позднее или не пришла бы вовсе, если бы не жил рядом с ним знакомый ему до мельчащих подробностей житель будущей Касталии; для бдительного ума Кнехта он был симптомом и предостерегающим сигналом, каким бывает для умного врача первый больной, пораженный еще не известным недугом. А ведь Фриц не был посредственностью, это был аристократ, талант самого высокого ранга. Если не известный пока недуг, обнаруженный у Тегуляриуса, этого провозвестника, распространится и изменит облик Касталии, если Провинция и Орден примут когда-нибудь другую, болезненную форму, то будущие касталийцы в массе своей не будут даже и тегуляриусами, они унаследуют не его бесценные дарования, не его меланхолическую гениальность, не его порывистую страсть художника, но в большинстве своем сохранят только его непостоянство, его чрезмерную увлеченность игрой, его неспособность к дисциплине и духу солидарности. В часы тревоги Кнехта посещали подобные мрачные видения и предчувствия, и он, конечно, тратил много сил на преодоление их то медитационными упражнениями, то усиленной деятельностью. Именно случай с Тегуляриусом являет собой особенно красноречивый и поучительный пример того, каким путем Кнехт пытался побороть все встречавшиеся на его пути спорные, трудные и болезненные явления, не обходя их стороной. Без бдительности и заботы, без благодетельного руководства Кнехта не только рано погиб бы его друг, находившийся под постоянной угрозой, но он стал бы, без сомнения, причиной нескончаемых помех и недопустимых выходок в Селении Игры, в которых и без того не было недостатка с тех пор, как Тегуляриуса причислили к элите. Искусство, с каким Магистр направлял своего друга на путь истинный, да еще, сверх того, умел обращать его таланты на пользу Игре и вдохновлять его на высокие деяния, бережность и терпение, с какими он переносил его капризы и чудачества, умно побеждая их и не уставая взывать к наилучшим сторонам его природы, может лишь восхищать нас, как пример мастерского умения обращаться с человеком. Кстати сказать, было бы благородной задачей, которая могла бы привести к поразительным открытиям, -- и мы решаемся просить кого-нибудь из историков Игры с полным вниманием подойти к этой задаче, -- исследовать стилистические особенности ежегодных Игр за время правления Кнехта, подвергнуть тщательному анализу эти строгие и притом сверкающие драгоценной выдумкой, блестящие по форме и столь оригинальные по ритму, хотя и далекие от самодовлеющей виртуозности партии, причем основной их план и структура, а также включенные в их состав медитационные упражнения были исключительно духовным достижением Кнехта, в то время как чеканка деталей и разработка мелких технических подробностей входили большей частью и обязанности его помощника Тегуляриуса. Если бы даже эти игровые партии потерялись или забылись, -- все равно, опыт жизни и деятельности Кнехта, заразительная сила его примера не были бы утрачены для потомства. Но, по счастью для нас, они не утеряны, они записаны и сохраняются, как и все протоколы официальных Игр, и не лежат мертвым грузом в архивах, а до наших дней живы и передаются из поколения в поколение, изучаются студентами, дают излюбленные примеры для некоторых курсов и семинаров Игры. Вместе с ними продолжает жить и память о том помощнике, который в противном случае был бы давно забыт или сохранился бы