ул на него, в его взгляде была ласка. Потом он сказал: "Я прекрасно понимаю тебя. Теперь нам нечего больше спорить; ты пробудился и теперь уже знаешь разницу между собой и мной, разницу между материнским и отцовским началом, между душой и духом. А скоро, по-видимому, узнаешь и то, что твоя жизнь в монастыре и твое стремление к монашеству были заблуждением, измышлением твоего отца, который хотел этим искупить память о матери, а может быть, всего лишь отомстить ей. Или ты все еще думаешь, что предназначен всю жизнь оставаться в монастыре?" Задумчиво рассматривал Гольдмунд руки своего друга, эти благородные, строгие и вместе с тем нежные, худые белые руки. Никто бы не усомнился, что это руки аскета и ученого. - Не знаю,- сказал он певучим, несколько неуверенным голосом, растягивающим каждый звук, который появился у него с некоторых пор.- Я в самом деле не знаю. Ты довольно строго судишь о моем отце Ему ведь было нелегко. А может, ты и прав. Я уже три года как учусь, а он ни разу не навестил меня. Он надеется, что я навсегда останусь здесь. Может быть, это было бы лучше всего, я ведь и сам всегда этого хотел. Но теперь я не знаю, чего хочу Раньше все было просто, просто, как буквы в учебнике. Теперь все не просто, даже буквы. Все стало многозначительно и многолико. Не знаю, что из меня выйдет, теперь я не могу думать об этих вещах. - Ты и не должен.- сказал Нарцисс.- Время покажет, куда ведет твой путь. Начался он с того, что привел тебя обратно к матери и еще больше приблизит к ней. Что касается твоего отца, я не сужу его слишком строго. А хотел бы ты вернуться к нему? - Нет, Нарцисс, конечно, нет. Иначе я сделал бы это сразу по окончании школы или уже сейчас. Ведь если я не буду ученым то хватит с меня латыни, греческого и математики. Нет, к отцу я не хочу. Он задумчиво смотрел перед собой и вдруг воскликнул "Но как это у тебя получается, ты все время говоришь мне слова и ставишь вопросы, которые прямо-таки пронзают меня и проясняют мне меня самого? Вот и теперь твой вопрос, хочу ли я вернуться к отцу, фазу показал мне, что я не хочу этого. Как ты это делаешь? Кажется, что ты все знаешь. Ты говорил мне кое-что о себе и обо мне. поначалу я не очень-то и понимал это, а потом оно стало таким важным для меня! Ты первый определил материнское начало во мне, именно ты понял, что я был под чарами и забыл свое детство! Откуда ты так хорошо знаешь людей? Нельзя ли и мне научиться этому?" Нарцисс, улыбаясь, покачал головой. - Нет, мой милый, тебе - нельзя. Есть люди, которые многому могут научиться, но ты не из их числа. Ты никогда не будешь учеником. Да и зачем? Тебе это не нужно. У тебя другие дарования. У тебя больше дарований, чем у меня. Ты богаче меня, но и слабее, твой путь будет лучше и труднее, чем мой. Иногда ты не хотел меня понять, часто вставал на дыбы, как жеребенок, не всегда бывало легко, и часто я вынужден был делать тебе больно. Я должен был тебя пробудить, ты ведь спал. Даже мое напоминание тебе о матери поначалу причинило тебе боль, сильную боль, ты лежал как мертвый на галерее, когда тебя нашли. Но так должно было быть. Нет, не гладь мои волосы! Нет, оставь! Я этого не люблю. - И учиться мне нечему? Я навсегда останусь глупым ребенком? - Найдутся другие, у которых ты будешь учиться. С тем, чему ты мог научиться у меня, малыш, покончено. - О нет, - воскликнул Гольдмунд, - мы не для этого стали друзьями! Что же это за дружба, если за короткое время, достигнув цели, прекращается! Разве я тебе надоел? Опротивел? Нарцисс быстро ходил взад и вперед, смотря в землю, потом остановился перед другом. - Оставь,- сказал он мягко,- ты прекрасно знаешь, что не противен мне. С сомнением глядел он на друга, потом опять принялся ходить туда-сюда, еще раз остановился, с худого сурового лица на Гольдмунда смотрели твердые глаза. Тихим голосом, но твердо и сурово он сказал: "Слушай, Гольдмунд! Наша дружба была хорошей, у нее была цель, и она достигнута, ты пробудился Надеюсь, она не кончена, надеюсь, она возобновится и приведет к новым целям. На данный момент цели нет. Твоя - неопределенна, и я не могу ни вести тебя, ни сопровождать. Спроси свою мать, спроси ее образ, слушайся ее! Моя же цель определенней, она здесь, в монастыре, она требует меня каждый час. Я не смею быть твоим другом, но я не смею быть влюбленным. Я - монах, я дал обет. Перед посвящением я намерен получить отпуск от учительства и посвятить несколько недель посту и духовным упражнениям. В это время я не смогу говорить ни о чем мирском, и с тобой тоже". Гольдмунд понял. Печально сказал он: - Итак, ты будешь делать то, что делал бы и я, если бы вступил в орден. А когда закончишь подготовку, проведешь достаточно постов и молитв и бодрствований - что тогда станет твоей целью? - Ты же знаешь,- сказал Нарцисс. - Ну, да. Через несколько лет станешь первым учителем, возможно, даже управляющим школой. Будешь совершенствовать преподавание, увеличивать библиотеку. Может быть, сам станешь писать книги. Не так ли? Но в чем же будет цель? Нарцисс слабо улыбнулся. - Цель? Может, я умру управляющим школой или настоятелем или епископом. Все равно. Цель же - всегда быть там, где я смогу служить наилучшим образом, где мой характер, мои качества и дарования найдут наилучшую почву, наибольшее воздействие. Другой цели нет. Гольдмунд: - Никакой другой цели для монаха? Нарцисс: "О, да, целей предостаточно. Жизненной целью для монаха может быть изучение древнееврейского, комментирование Аристотеля или роспись монастырской церкви, затворничество и медитирование или сотни других вещей. Для меня это не цели. Я не желаю ни умножать богатство монастыря, ни реформировать орден или церковь. Я желаю по мере моих сил служить духу, как я его понимаю. Разве это не цель? Долго обдумывал ответ Гольдмунд. - Ты прав,- сказал он.- Я очень помешал тебе на пути к твоей цели? - Помешал? О Гольдмунд, никто не помог мне больше, чем ты. У меня были трудности с тобой, но я не против трудностей. Я учусь на них, я их почти преодолел. Гольдмунд перебил его, сказав полушутя: - Ты их великолепно преодолел! Но скажи-ка, когда ты помогал мне, руководил мной и освобождал мою душу, ты действительно тем самым служил духу? А может, ты этим отнял у монастыря ревностного и добронравного послушника и воспитал противника духу, кого-то, кто будет стремиться и помышлять о противоположном тому, что ты считаешь добрым! - Почему бы и нет?- ответил Нарцисс с глубокой серьезностью.- Мой друг, ты все еще плохо знаешь меня! Я, по- видимому, погубил в тебе монаха, зато я открыл тебе путь к необычной судьбе. Даже если ты завтра спалишь наш милый монастырь или объявишь какую-нибудь безумную ересь, я никогда не раскаюсь в том, что помог тебе встать на этот путь.- Он ласково положил обе руки другу на плечи. - Видишь ли, маленький Гольдмунд, в мои цели входит также вот что: будь я учитель или настоятель, духовник или что угодно, я всегда хотел бы быть в состоянии, встретив сильного, одаренного и особенного человека, понять его, помочь ему раскрыться. И скажу тебе: что бы ни вышло из тебя и меня, как бы ни сложилась наша судьба, когда бы ты ни позвал, нуждаясь во мне. я всегда отзовусь. Всегда! Это звучало как прощание и действительно было приближением прощания. Стоя перед другом и смотря в его решительное лицо, целеустремленный взгляд, Гольдмунд окончательно понял, что теперь они больше не братья и товарищи, что пути их уже разошлись. Тот, кто стоял перед ним. не был мечтателем и не ждал каких-то зовов судьбы: он был монахом, отдал себя в распоряжение твердого порядка и долга, был слугой и солдатом ордена, церкви, духа. Сам же он, сегодня это стало ясно ему, не принадлежал к этому миру, он был без родины, его ждала неизвестность. То же самое было когда-то с его матерью. Она оставила дом и хозяйство, мужа и ребенка, общину и порядок, долг и честь и ушла в неизвестное, видимо, там давно и погибла. У нее не было цели, как и у него. Иметь цели,- это дано другим, не ему. О, как хорошо все это уже давно видел Нарцисс, как он был прав! Вскоре после этого дня Нарцисс как бы исчез, он вдруг стал как бы невидим. Другой учитель вел его уроки, его место в библиотеке пустовало. Он еще был здесь, не полностью стал невидим, иногда можно бьшо видеть, как он проходит по галерее, иногда слышать, как шепчет молитвы в одной из часовен, стоя на коленях на каменном полу; знали, что он начал готовиться к постригу, что он постится и по три раза в ночь встает читать молитвы. Он был еще здесь и все-таки перешел в другой мир; его можно было видеть, хотя и редко, но он был недосягаем, с ним нельзя было ни общаться, ни говорить. Гольдмунд знал: Нарцисс появится опять, займет свое место в библиотеке, в трапезной, с ним снова можно будет поговорить - но прошлого не вернешь. Нарцисс никогда не будет принадлежать ему. И когда он думал об этом, он понял, что Нарцисс был единственным, из-за кого ему нравился монастырь и монашество, грамматика и логика, учеба и дух. Его пример манил его, быть как он, стало его идеалом. Правда, был еще настоятель, его он тоже почитал и любил и видел в нем образец высокого. Другие же: учителя, ученики, дортуар, трапезная, школа, уроки, службы, весь монастырь - без Нарцисса ему не было до них дела. Что же он еще делал здесь? Он ждал, он стоял под крышей монастыря, как останавливается в дождь нерешительный путник под какой-нибудь крышей или деревом, просто ждет как гость из страха перед суровой неизвестностью. Жизнь Гольдмунда в это время была лишь промедлением и прощанием. Он посетил все места, которые были ему дороги или значимы для него. Со странным отчуждением заметил он, сколь мало людей и лиц было здесь, прощание с которыми было бы ему тяжело. Нарцисс да I старый настоятель Даниил, да еще добрый милый патер Ансельм, да, пожалуй, еще ласковый привратник и жизнерадостный сосед-мельник - но и они были уже почти I нереальны. Труднее было прощаться с большой каменной мадонной в часовне, с апостолами на портале. Долго стоял он перед ними, а также перед прекрасной резьбой хоров, перед фонтаном в галерее, перед колоннами с тремя головами животных; простился с липами во дворе, с каштаном. Когда-нибудь все это станет воспоминанием, маленькой книжицей с картинками в его сердце. Даже теперь, когда он был среди них, они начинали ускользать от него, теряя свою действительность, превращаясь во что-то бывшее. С патером Ансельмом, который охотно брал его с собой, он ходил собирать травы, у мельника присматривал за работниками и время от времени принимал приглашение на выпивку с печеной рыбой: но все это было уже чужим и наполовину воспоминанием. Как его друг Нарцисс, попадавшийся иногда в сумраке церкви и исповедальни, стал для него тенью, так и все вокруг было лишено действительности, дышало осенью и преходящим. Действительной и живой была только жизнь внутри, робкое биение сердца, болезненное жало мучительного ожидания, радости и страхи его грез. Им он принадлежал, отдаваясь целиком. Во время чтения или занятий, в кругу товарищей он мог погрузиться в себя и все забыть, отдаваясь потокам и голосам внутри, увлекавшим его в глубины, полные темных мелодий, в цветные бездны, полные сказочных переживаний, все звуки которых звучали как голос матери, тысячи глаз которых были глазами матери. ШЕСТАЯ ГЛАВА Как-то патер Ансельм позвал Гольдмунда в свою аптеку, уютную, чудно пахнущую травами комнатку. Гольдмунд хорошо ориентировался здесь. Патер показал ему какое-то засушенное растение, лежавшее между чистыми листами бумаги, и спросил, знакомо ли ему это растение и может ли он точно описать, как оно выглядит в поле. Да. это Гольдмунд мог; растение называлось зверобой. Он точно описал все его приметы. Старый монах был доволен и дал своему юному другу задание набрать после обеда побольше этих растений, подсказав, где их лучше найти. - За это ты будешь освобожден от послеобеденных занятий, мой милый, надеюсь, ты не против, впрочем, ты ничего не теряешь. Знание природы тоже наука, не только ваша дурацкая грамматика. Гольдмунд поблагодарил за весьма приятное поручение собирать несколько часов цветы, вместо того чтобы сидеть в школе. Для полноты радости он попросил у шталмейстера коня Блесса и сразу после обеда вывел его из конюшни, бурно приветствуемый, вскочил на него и, очень довольный, пустился рысью в теплую сияющую даль. Часок-другой он скакал в свое удовольствие, наслаждаясь воздухом и благоуханием полей, а больше всего скачкой, потом вспомнил о задании и нашел одно из мест, описанных патером. Тут он привязал лошадь под тенистым кленом, поболтал с ней, дав хлеба, и отправился на поиски цветов. Перед ним лежало несколько наделов невозделанной пашни, бурно заросших всякого рода сорной травой, мелкие жалкие маки с последними бледными цветами и уже зрелыми семенными коробочками поднимались среди засохшей повилики и небесно-голубых цветов цикория и поблекшей гречихи, несколько сброшенных в кучу камней, разделявших поля, были заселены ящерицами, а вот, наконец, и первые кустики зверобоя, и Гольдмунд принялся собирать их. Собрав изрядную охапку, он присел на камни отдохнуть. Было жарко, и он вожделенно поглядывал на густую сень далекой лесной опушки, но так далеко ему не хотелось уходить от лошади, которую отсюда еще было видно. Он остался сидеть на теплых булыжниках, притаившись, чтобы выманить обратно спрятавшихся было ящериц, нюхал зверобой, держа его маленькие кисточки на свет, чтобы разглядеть сотни крохотных проколов иголочек. Удивительно, думал он, на каждом из тысячи маленьких лепесточков выколото крохотное звездное небо, тонко, как шитье. Удивительно и непостижимо, впрочем, все: ящерицы, растения, даже камни, вообще все. Патер Ансельм, который так любит его, уже не может сам собирать зверобой, с ногами плохо, а в некоторые дни он и совсем не двигается, и собственное врачевание не помогает. Возможно, он скоро умрет, а травы в комнатке будут продолжать благоухать, хотя старого патера уже не будет в живых. А может быть, он проживет еще долго, лет десять или двадцать, и у него будут все такие же белые редкие волосы и те же веселые лучики морщин возле глаз; а сам он, Гольдмунд, что будет с ним через двадцать лет? Ах. все было непонятно и, собственно, печально, хотя и прекрасно. Ничего не известно. Вот живешь и бродишь по земле или скачешь по лесам, и что-то смотрит на тебя так требовательно и обещающе, пробуждая тоску ожидания: вечерняя звезда, голубой колокольчик, заросшее зеленым тростником озеро, взгляд человека или коровы, а иногда кажется, вот сейчас произойдет что-то невиданное, но давно чаемое, со всего упадет завеса; но время идет, и ничего не происходит, и загадка не решена, и тайные чары не развеяны, и вот, наконец, приходит старость, немощь, как у патера Ансельма, или мудрость, как у настоятеля Даниила, а все еще ничего не знаешь, но ждешь и прислушиваешься. Он поднял пустую раковину улитки, совсем теплую от солнца. Погруженный в размышления, он рассматривал витки раковины, спираль с насечками, изобретательно уменьшавшуюся к концу, пустой зев, блестевший перламутром. Он закрыл глаза, чтобы почувствовать форму чуткими пальцами, это была его старая привычка и игра. Вращая раковину легкими пальцами, он ласково поглаживал ее без нажима, поражаясь чуду формы, волшебству телесного. Вот в чем, думал он мечтательно, был один из недостатков школы и учености: видеть и представлять все так, как будто оно плоское и имеет лишь два измерения. В этом, казалось ему, заключается ущербная неполноценность рассудочного подхода, но он был уже не в состоянии удержать мысль, раковина выскользнула из его пальцев, он почувствовал себя усталым и сонным. Приклонив голову на свои травы, которые, увядая, пахли все сильнее и сильнее, он заснул на солнце. По его башмакам бегали ящерицы, под головой увядали травы, под кленом с нетерпением ждал Блесс. От далекого леса кто-то приближался к нему, молодая женщина в выцветшей голубой юбке, повязанная красным платком поверх черных волос, с загорелым на летнем солнце лицом. Женщина подошла ближе, держа в руках узелок и маленькую красную гвоздику во рту. Она увидела сидящего Гольдмунда, долго разглядывала его издали с любопытством и недоверчиво, заметив, что он спит, она подошла ближе, осторожно ступая босыми загорелыми ногами, остановилась прямо перед Гольдмундом и посмотрела на него. Ее недоверчивость исчезла, красивый спящий юноша выглядел не опасным, но очень понравился ей - как он попал сюда, на брошенные поля? Он собирал цветы, заметила она с улыбкой, они уже завяли. Гольдмунд открыл глаза, возвращаясь из дебрей сна. Его голова лежала на мягком, на коленях женщины, в его заспанные удивленные глаза смотрели чужие карие глаза, близко и тепло. Он не испугался, опасности не было, теплые карие звезды светились приветливо. Вот женщина улыбнулась в ответ на его удивленный взгляд, улыбнулась очень приветливо, и он тоже стал медленно улыбаться. На его улыбающиеся губы опустился ее рот, они поздоровались этим нежным поцелуем, при котором Гольдмунду сразу же вспомнился тот вечер в деревне и маленькая девушка с косами. Но поцелуй был еще не кончен. Рот женщины задержался на его губах, продолжая игру, дразнил и манил, схватил их наконец с силой и жадностью, волнуя кровь и будоража до самой глубины, и в долгой молчаливой игре, едва заметно наставляя женщина отдавалась мальчику, позволяя искать и находить, воспламеняя его и утоляя пыл. Дивное короткое блаженство любви охватило его, вспыхнуло золотым пламенем, пошло на убыль и погасло. Он лежал с закрытыми глазами на груди женщины. Не было сказано ни слова. Женщина лежала тихо, нежно гладя его волосы, позволяя медленно прийти в себя. Наконец он открыл глаза. - Ты.- проговорил он.- Ты! Кто же ты? - Я - Лизе.- ответила она. - Лизе,- повторил он. как бы смакуя имя.- Лизе, ты - прелесть. Она прошептала ему в самое ухо: "У тебя это было в первый раз? Ты никого еще не любил до меня?" Он покачал головой. Потом быстро встал и посмотрел вокруг, на поле, на небо. - О!- воскликнул он.- Солнце-то уже совсем село. Мне надо обратно. - Куда же это? - В монастырь, к патеру Ансельму. - В Мариабронн? Ты там живешь? А не хочешь еще побыть со мной? - Очень хочу. - Так останься! - Нет, нельзя. Мне надо еще набрать травы. - Разве ты в монастыре? - Да, я учусь. Но я не останусь там. Можно мне будет прийти к тебе, Лизе? Где ты живешь, где твой дом? - Я нигде не живу, дорогой. Но скажи мне твое имя. Так тебя зовут Гольдмунд? Поцелуй меня еще раз, Гольдмунд, тогда можешь идти. - Ты нигде не живешь? Где же ты спишь? - Если захочешь, с тобой в лесу или на сеновале. Придешь сегодня ночью? - О, да. Куда? Где мне найти тебя? - Умеешь кричать как сыч? - Никогда не пробовал. - Попробуй. Он попробовал. Она засмеялась и осталась довольна. - Тогда выходи ночью из монастыря и покричи, я буду поблизости. Я все еще нравлюсь тебе, Гольдмунд, дитятко мое? - Ах, ты мне очень нравишься, Лизе. Я приду. Храни тебя Бог, а теперь я должен спешить. На взмыленном коне в сумерки Гольдмунд вернулся в монастырь и был рад, что патер Ансельм очень занят. Купаясь, кто-то из братьев проколол ногу. Теперь нужно было разыскать Нарцисса. Он спросил у одного из прислуживающих братьев в трапезной о нем. Нет, Нарцисс не придет на вечернюю трапезу, у него пост, и сейчас он, по- видимому, спит, потому что по ночам прислуживает на всенощной. Гольдмунд бросился туда, где спал его друг во время подготовки к постригу. Это была одна из келий для кающихся во внутреннем монастыре. Не раздумывая, он вбежал внутрь, прислушался у двери, ничего не было слышно. Он тихо вошел. То, что это было строго запрещено, сейчас не имело значения. На узкой постели лежал Нарцисс, в сумерках он был похож на мертвого, настолько неподвижно лежал он на спине с бледным заострившимся лицом, скрестив руки на груди. Но глаза его были открыты, он не спал. Молча посмотрел он на Гольдмунда, без упрека, но и не шевельнувшись, настолько явно отрешенный, настолько в ином времени и ином мире, что ему стоило труда узнать друга и понять его слова. - Нарцисс! Прости, прости, милый, что я мешаю тебе, это не шутка. Я знаю, что ты сейчас не смеешь со мной говорить, но сделай это, очень прошу тебя. - Это необходимо?- спросил он угасшим голосом. - Да. это необходимо. Я пришел попрощаться с тобой. - Тогда это необходимо. Ты не пришел бы зря. Проходи, сядь ко мне. Четверть часа есть до начала первого бдения. Он поднялся и сел на голой постели, Гольдмунд сел рядом. - Только прости!- сказал он, чувствуя себя виноватым. Келья, голая постель, невыспавшееся, переутомленное лицо Нарцисса, его наполовину отсутствующий взгляд - все свидетельствовало о том, что он здесь лишний. - Не стоит извинений. Не беспокойся обо мне, я здоров. Ты говоришь, что хочешь попрощаться? Ты уходишь? - Я уйду сегодня же. Ах, не могу тебе рассказать! Все вдруг решилось! - Твой отец приехал, или ты получил известие от него? - Нет, ничего. Сама жизнь пришла ко мне. Я ухожу, без отца, без разрешения. Я опозорю тебя, друг, я убегу. Нарцисс посмотрел на свои длинные белые пальцы, тонкие, как у призрака, они едва виднелись из рукавов рясы. Не на строгом, смертельно усталом его лице, но в голосе послышалась улыбка, когда он сказал: - У нас очень мало времени, милый. Скажи только необходимое коротко и ясно. Или, может быть, мне сказать, что с тобой произошло? - Скажи. - Ты влюбился, милый мальчик, ты познал женщину. - Как это ты опять все узнал? - Глядя на тебя, это нетрудно. Твое состояние, дружок, имеет все признаки того вида опьянения, который называется влюбленностью. Ну, так продолжай, пожалуйста. Гольдмунд робко положил руку на плечо друга. - Ты уже сказал. Но на этот раз нехорошо сказал, Нарцисс, неправильно. Это было совсем иначе. Я был далеко в полях и заснул на жаре, а когда проснулся, моя голова лежала на коленях прекрасной женщины, и я сразу почувствовал, что вот пришла моя мать, чтобы взять меня к себе. Не то чтобы я принял эту женщину за свою мать, нет, у этой темные карие глаза, черные волосы, а моя мать была белокурая, как я, она выглядела совсем иначе. И все-таки это была она, ее зов, это была весть от нее. Как будто из грез моего собственного сердца явилась вдруг прекрасная чужая женщина, она держала мою голову у себя на коленях и улыбалась мне, как цветок, и была мила со мной, при первом же поцелуе я почувствовал, как будто что-то тает во мне и причиняет сладкую боль. Вся тоска, какую я когда-либо чувствовал, все мечты, сладостное ожидание, все тайны, спавшие во мне, проснулись, все преобразилось, лишилось чар, все получило смысл. Она показала мне, что такое женщина с ее тайной. За полчаса она сделала меня старше на несколько лет. Я теперь многое знаю. Я узнал также совсем неожиданно, что не должен оставаться здесь ни одного дня. Я уйду, как только настанет ночь. Нарцисс слушал и кивал. - Это случилось неожиданно,- сказал он,- но это примерно то. что я ожидал. Я буду много думать о тебе. Мне будет; тебя недоставать, друг. Могу я что-нибудь сделать для тебя? - Если можно, скажи нашему настоятелю, чтобы он не проклял меня окончательно. Он единственный в монастыре, кроме тебя, чья память обо мне для меня небезразлична. Его и твоя. - Я знаю... Может, у тебя есть еще просьбы? - Да, одна просьба. Когда будешь вспоминать меня, помолись обо мне! И... спасибо тебе. - За что. Гольдмунд? - За твою дружбу, за твое терпение, за все. И за то, что ты сейчас выслушал меня, хотя это очень трудно для тебя. И за то. что ты не пытался удержать меня. - С какой стати мне бы пришло в голову удерживать тебя? Ты же знаешь, что я думаю по этому поводу. Но куда же ты пойдешь, Гольдмунд? У тебя есть цель? Ты идешь к той женщине? - Я иду с ней, да. Цели у меня нет. Она не здешняя, бездомная, как будто цыганка. - Ну хорошо. Но скажи, мой милый, ты знаешь, что твой путь с ней может оказаться очень коротким? Тебе не следует, по- моему, особенно полагаться на нее. Ведь у нее могут быть родственники, может, муж, кто знает, как там примут тебя. Гольдмунд прильнул к другу. - Я это знаю,- сказал он,- хотя пока еще не думал об этом. Я уже сказал тебе: у меня нет цели. И эта женщина, что была так мила со мной, тоже не моя цель. Я иду к ней, но не ради нее. Я иду, потому что должен, потому что слышу зов. Он замолчал и вздохнул, они сидели, прислонившись друг к другу, печальные и все-таки счастливые чувством своей нерушимой дружбы. Затем Гольдмунд продолжал: - Ты не думай, что я совсем слепой и наивный. Нет, я иду охотно, потому что чувствую, что так нужно, и потому что сегодня пережил нечто такое прекрасное! Но я не считаю, что меня ждет сплошное счастье и удовольствие. Я знаю, мой путь будет трудным. И все-таки надеюсь, он будет и прекрасным. Это так дивно принадлежать женщине, отдаваться ей! Не смейся надо мной, если это звучит глупо, что я говорю. Но видишь ли, любить женщину, отдаваться ей, чувствовать, что она совершенно погружена в себя, а ты в нее, это не то же самое, что ты называешь влюбленностью и немного высмеиваешь. Здесь нет ничего смешного! Для меня это путь к жизни и к смыслу жизни. Ах, Нарцисс, я должен тебя покинуть. Я люблю тебя, Нарцисс, и спасибо тебе, что пожертвовал для меня сном. Мне тяжело уходить от тебя. Ты меня не забудешь? - Не огорчай себя и меня! Я никогда тебя не забуду. Ты вернешься, я прошу тебя об этом, я буду ждать этого. Если тебе когда-нибудь будет плохо, приходи ко мне или позови меня. Будь здоров, Гольдмунд, помоги тебе Бог! Он поднялся. Гольдмунд обнял его. Зная застенчивость друга в проявлениях чувств, он не поцеловал его, а только погладил его руки. Наступила ночь, Нарцисс закрыл за собой келью и пошел к церкви, его сандалии постукивали по каменным плитам. Гольдмунд провожал худую фигуру любящим взглядом, пока она не скрылась в конце перехода как тень, поглощенная мраком церкви, возвращенная долгу и добродетели. О как странно, как бесконечно причудливо и сложно было все! Как удивительно и страшно было это: прийти к другу с переполненным сердцем, опьяненным расцветающей любовью, именно тогда, когда тот, изнуренный постом и бдением, пожертвовал свою молодость, свое сердце, свои чувства кресту, и подвергая себя испытанию строжайшего послушания, дабы служить только духу и окончательно стать исполнителем божественного слова! Вот он лежал, смертельно усталый и угасший, с мертвенно-бледным лицом и все-таки сразу же понял и приветливо обошелся с влюбленным другом, еще пахнувшим женщиной, выслушал его, пожертвовал скудным отдыхом! Странно и удивительно прекрасно, что есть и такая любовь, самоотверженная, совершенно духовная. Насколько же она отлична от той, сегодняшней, любви на солнечном поле, такой упоительной безотчетной игры чувств! И все-таки обе они - любовь! Ах, вот и Нарцисс исчез, показав ему в этот последний час на проща-ние так ясно, насколько глубоки различия между ними и как непохожи они друг на друга. Теперь Нарцисс стоит на усталых коленях перед алтарем, подготовленный и просветленный молитвами и созерцанием, поспав и от дохнув лишь два часа, а он, Гольдмунд, бежит отсюда, чтобы где-то под деревьями найти свою Лизе и продолжить с ней те сладкие плотские игры! Нарцисс сумел сказать об этом что-то весьма значительное. Ну да он, Гольдмунд, ведь не Нарцисс. Не его дело рассуждать об этих прекрасных и страшных загадках и хитросплетениях, да произносить по этому поводу важные слова. Его дело идти дальше своей бесцельной безрассудной дорогой, отдаваться и любить молящегося ночью в церкви друга не меньше, чем прекрасную теплую молодую женщину, которая ждет его. Когда взволнованный противоречивыми чувствами, он, проскользнув под дворовыми липами, искал выход у мельницы, то невольно улыбнулся, вспомнив вдруг тот вечер, когда вместе с Конрадом тайно покидал монастырь, чтобы пойти "в деревню". С каким волнением и тайным ужасом участвовал он тогда в этой запрещенной вылазке, а теперь он уходил навсегда, вступал на еще более запрещенный и опасный путь и не боялся, забыв о привратнике, настоятеле и учителях. На этот раз ни одной доски не лежало у ручья, ему пришлось переправляться без мостков. Он снял одежду и бросил ее на другой берег, затем перешел через глубокий, стремительный ручей по грудь в холодной воде. Пока он одевался на другом берегу, мысли его опять вернулись к Нарциссу. Смущенный, он теперь совершенно ясно видел, что в этот час делает именно то, что тот провидел и к чему вел его. Он опять удивительно отчетливо увидел того умного, немного ироничного Нарцисса, который выслушал от него столько глупостей и когда-то в важный час, причинив боль, открыл ему глаза. Некоторые слова, сказанные ему тогда Нарциссом, он отчетливо услышал опять: "Ты спишь на груди матери, а я бодрствую в пустыне. Ты мечтаешь о девушках, я - о юношах". На какой-то момент его сердце сжалось, холодея, страшно одинокий стоял он тут в ночи. За ним лежал монастырь, мнимая отчизна всего лишь, но все-таки любимая и обжитая. Одновременно он почувствовал, однако, и другое: что теперь Нарцисс уже не был больше его руководителем, который знал больше, увещевал и направлял его. Сегодня, так он чувствовал, он вступает в страну, дорогу к которой нашел в одиночку и где никакой Нарцисс не сможет им руководить. Он был рад сознавать это; ему было тягостно и постыдно оглядываться на время своей зависимости. Теперь он прозрел, он уже не дитя и не ученик. Приятно было знать это. И все-таки - как тяжело прощаться! Знать, что он там в церкви, коленопреклоненный, и не иметь возможности ни все отдать ему, ни помочь, ни быть для него всем. И теперь на долгое время, возможно, навсегда расстаться с ним, ничего не знать о нем, не слышать его голоса, не видеть его благородного взора! Он пересилил себя и пошел по дорожке, выложенной камнями. Отойдя на сотню шагов от монастырских стен, он остановился, глубоко вздохнул и закричал как можно более похоже по- совиному. Такой же крик ответил ему издали, снизу по ручью. "Мы прямо как звери кричим друг другу",- подумалось ему, и, вспоминая послеполуденный час любви, он лишь теперь подумал, что они с Лизе только в конце свидания обменялись словами, да и то немногими и незначительными! Какие же длинные разговоры вел он с Нарциссом! Но теперь, видимо, он вступил в мир, где не говорят, где приманивают друг друга совиными криками, где слова не имеют значения. Он был с этим согласен, сегодня у него уже не было больше потребности в словах или мыслях, а только в Лизе, только в этом бессловесном, слепом, немом неистовстве чувств, в этом томящем растворении в ней. Лизе была здесь, она уже шла из леса навстречу ему. Он протянул руки, чтобы почувствовать ее, нежно касался ее головы, волос, шеи, затылка, ее стройного тела и крепких бедер. Обняв ее, он пошел дальше, ничего не говоря, не спрашивая: куда? Уверенно двигалась она в ночном лесу, он с трудом поспевал за ней, казалось, она видит ночью подобно лисе или кунице, идет не задевая, не спотыкаясь. Он позволил вести себя в ночь, в лес, в слепой, таинственный мир без слов, без мыслей. Он больше не думал ни о покинутом монастыре, ни о Нарциссе Не говоря ни слова, прошли они какое-то расстояние по темному лесу, то по мягкому, как подушка, мху, то по твердым ребрам корней, временами меж редких высоких крон над ними виднелось бледное небо, временами было совершенно темно; кустарники били его по лицу, ветки ежевики хватали за одежду. Она хорошо знала дорогу и шла вперед, редко останавливаясь или замедляя шаг. Через некоторое время они шли меж отдель ных, далеко отстоящих друг от друга сосен, впереди открывалось бледное ночное небо, лес кончился. Они вышли на луг, сладко запахло сеном. Они перешли вброд маленький бесшумно струящийся ручей, здесь на просторе было еще тише, чем в лесу: ни шумящего кустарника, ни торопливого ночного жителя, ни хруста сухих веток. У большого вороха сена Лизе остановилась. - Здесь мы остановимся,- сказала она. Они сели в сено, переводя дыхание и наслаждаясь отдыхом, оба немного устали. Они вытянулись, слушая тишину, чувствуя, как просыхают их лбы и постепенно становятся прохладными их лица. В приятной усталости Гольдмунд, играя, то подтягивал колени, то снова опускал их. глубоко вдыхая ночь и запах сена и не думая ни о прошлом, ни о будущем. Медленно поддаваясь очарованию благоухания и тепла любимой, отвечая время от времени на поглаживания ее рук, он блаженно чувствовал, как она постепенно начала распаляться рядом с ним, подвигаясь все ближе и ближе к нему. Нет, здесь не нужны были ни слова, ни мысли. Ясно чувствовал он все, что было важно и прекрасно, силу молодости и простую здоровую красоту женского тела, его теплоту и страсть, явно чувствовалось также, что на этот раз она хочет быть любимой иначе, чем в первый раз, когда сама соблазнила его теперь она ждала его наступления и страсти. Молча пропуская через себя токи, он чувствовал, счастливый, как в обоих разгорался безмолвный живой огонь, делая их ложе дышащим и пылающим средоточением всей молчащей ночи. Когда он, склонившись над лицом Лизе, начал в темноте целовать ее губы, он вдруг увидел, как ее глаза и лоб мерцают в нежном свете, он удивленно огляделся и увидел, что сияние, забрезжив, быстро усиливалось. Тогда он понял и обернулся: над краем черного далеко протянувшегося леса вставала луна. Дивно струился белый нежный свет по ее лбу и щекам, круглой шее, он тихо и восхищенно проговорил: "Как ты прекрасна!" Она улыбнулась, как будто получила подарок, он приподнял ее, осторожно снимая одежду, помог ей освободиться от нее, обнаженные плечи и грудь светились в прохладном лунном свете. Глазами и губами следовал он, увлеченный, за нежными тенями, любуясь и целуя; как завороженная, она тихо лежала, с опущенным взором и каким-то торжественным выражением, как будто собственная красота в этот момент впервые открылась и ей самой. СЕДЬМАЯ ГЛАВА Между тем как над полями становилось прохладно, a луна с каждым часом поднималась все выше, любящие покоились на своем мягко освещенном ложе, увлеченные своими играми, вместе засыпали, проснувшись, снова обращались друг к другу и, воспламенившись, снова сплетались в одно, опять засыпали. После последнего объятия они лежали в изнеможении: Лизе глубоко зарывшись в сено и тяжело дыша, Гольдмунд - на спине, неподвижно уставившись в бледное лунное небо; в обоих подни малась глубокая печаль, от которой они прятались, уходя в сон. Они спали глубоко и обреченно, спали жадно, как будто в последний раз, как будто они были приговорены к вечному бодрствованию, а пока вбирали в себя весь сон мира. Проснувшись, Гольдмунд увидел, что Лизе занята своими черными волосами. Он смотрел на нее какое-то время, рассеянный и лишь наполовину проснувшийся. - Ты уже не спишь?- сказал он наконец. Она резко повернулась к нему, как будто в испуге. - Мне нужно идти,- сказала она, несколько подавленно и смущенно.- Я не хотела тебя будить. - Ну, вот я и проснулся. Нам ведь нужно двигаться дальше? Мы же бездомные. - Я - да,- сказала Лизе.- А ты ведь живешь в монастыре. - Я больше не живу в монастыре, я, как и ты, я совсем один, и у меня нет никакой цели Я пойду с тобой, разумеется. Она посмотрела в сторону. - Гольдмунд, тебе нельзя со мной. Я должна вернуться к мужу, он побьет меня за то, что меня не было всю ночь. Я скажу, что заблудилась. Но он, конечно, не поверит, В этот момент Гольдмунд вспомнил, что Нарцисс предсказал ему это. И вот так оно и случилось. Он встал и взял ее за руку. - Я просчитался,- сказал он.- Я думал, мы будем вместе. А ты и вправду хотела оставить меня спящим и уйти не попрощавшись? - Ах, я думала, ты разозлишься и, пожалуй, побьешь меня. То, что муж меня бьет, это уж так, для порядка. Но от тебя мне не хотелось бы получать тумака. Он крепко держал ее за руку. - Лизе,- сказал он,- я не буду бить тебя, ни сегодня, ни когда бы то ни было. Может, тебе лучше пойти со мной, а не с мужем, который колотит тебя? Она рванулась, чтобы освободить руку. - Нет, нет, нет,- закричала она со слезами в голосе И так как он почувствовал, что ее сердце рвется от него и что ей милее сносить побои от другого, чем добрые слова от него, он отпустил ее руку, и она начала плакать. Но сразу же побежала, закрывая руками мокрые глаза, она убегала прочь. Он не сказал ничего больше и смотрел ей вслед. Ему было жаль ее, как же она торопилась, убегая по скошенному лугу, влекомая какой-то силой, незнакомой силой, над которой ему следовало поразмыслить. Ему было жаль ее, но и самого себя тоже жаль немного; ему не повезло как будто, одиноко и как-то глупо сидел он, покинутый. Между тем он все еще чувствовал усталость и хотел спать, никогда еще он не был так утомлен. Еще будет время погоревать. Он опять заснул и пришел в себя, лишь когда ему стало жарко лежать на высоко поднявшемся солнце. Теперь он отдохнул, он быстро поднялся, сбегал к ручью, умылся и напился. Опять нахлынули воспоминания той их ночи любви, как аромат диковинных цветов, поднимались картины, приятные, нежные ощущения. Он был погружен в них, бодро отправляясь в путь, перечувствовал все еще раз, вкушал, вдыхал и осязал все еще и еще раз. Сколько мечтаний осуществила для него эта чужая смуглая женщина, скольким бутонам дала распуститься, сколько любопытства и тоски утолила и сколько пробудила новой! А перед ним лежало поле и луг, высохшая пустошь и темный лес, за ним, по-видимому, пойдут усадьбы и мельницы, деревня, город. Впервые мир лежал открытым перед ним, открытым и выжидающим, широким, принимая его, даря ему добро и причиняя боль. Он уже не ученик, что смотрит на мир в окно, его странствие - это уже не прогулка, неизменно кончавшаяся возвращением. Отныне этот огромный мир стал действительностью, он был частью его, в нем была его судьба, под единым небом, в любую погоду. Ничтожно малым был он в этом огромном мире, подобно зайцу или мошке, стремился в его зелено-голубую бесконечность. Тут колокол не прозвонит подъем, службу, занятия, обед. О. как же он был голоден! Полкаравая ячменного хлеба, кружка молока, мучной суп - какие сказочные воспоминания! У него проснулся волчий аппетит. Он проходил мимо пашни, колосья наполовину созрели, он вынимал зерна пальцами и зубами, жадно пережевывая мелкие скользкие зерна, срывал снова и снова, набивая карманы колосьями. А потом он нашел лесные орехи, еще совсем зеленые, и с удовольствием разгрызал скорлупу; из них он тоже сделал запас. Опять начался лес, сосновый вперемежку с дубами и осинами, с множеством черники. Он сделал остановку, поел и освежился. Среди тонкой жесткой травы поднимались голубые колокольчики, порхали коричневые бабочки и исчезали в капризном неровном полете. В таком лесу жила святая Женевьева, ее житие всегда нравилось ему. О, как охотно он повстречался бы с ней! Или пусть это будет скит со старым бородатым отшельником, живущим где-нибудь в землянке или в шалаше. Возможно, в лесу живут угольщики, он с удовольствием поприветствовал бы их. Пусть будут даже разбойники, они бы ему ничего не сделали. Хорошо бы встретить хоть каких-нибудь людей. Но он, конечно, знал, можно долго идти лесом, сегодня, завтра и еще несколько дней и не встретить никого. И с этим надо смириться, если так ему предназначено. Не нужно много думать, пусть все идет своим чередом. Он услышал, как стучит дятел, и пытался подкрасться к нему; он долго напрасно пытался увидеть его, наконец это ему удалось, и он какое-то время наблюдал, как тот, прилепившись к стволу, прилежно постукивал, двигая головкой туда-сюда. Жаль, что с животными не поговоришь! Как было бы здорово окликнуть дятла и сказать ему что-нибудь приветливое, узнать о его жизни на дереве, о его трудах и радостях. Вот если бы можно было превращаться в животных! Он припомнил, как иногда в часы досуга рисовал грифелем на доске цветы, листья, деревья, животных, головы людей. Этим он часто подолгу забавлялся, а иногда, подобно маленькому Господу Богу, создавал причудливые вещи: чашечке цветка подрисовывал глаза и рот, из ветки с пучком листьев получались фигуры, дерево увенчивалось головой. Играя в эту игру, он бывал счастлив и очарован, мог совершать волшебные превращения, проводя линии и сам удивляясь, когда из начатой фигуры получался лист дерева, хвост рыбы или лисы, бровь человеческого глаза. Вот так бы уметь превращаться, подумал он, как тогда, играя линиями на доске! Гольдмунд охотно стал бы дятлом, может, на денек, может на месяц, жил бы на вершине дерева, бегал бы высоко по гладким стволам, сильным клювом долбил бы кору, опираясь на хвостовые перья, говорил бы на языке дятлов и доставал бы вкусные веши из коры. Мило и выразительно звучало постукивание дятла по звонкому дереву. Много животных повстречалось Гольдмунду в пути. Зайцы выскакивали неожиданно из кустарника, когда он подходил близко, пристально смотрели на него, поворачивались и неслись прочь, прижав уши, показывая белое пятнышко под хвостом. На маленькой полянке он нашел змею, она не уползла, это была не живая змея, а только сброшенная кожа, он поднял ее и рассмотрел, по спине шел красивый серо-коричневый рисунок, солнце просвечивало через нее, тонкую как паутина. Видел он черных дроздов с желтыми клювами, неподвижно смотрели они черными пугливыми бусинками глаз и улетали прочь, держась низко над землей. Много было красногрудок и зябликов. В каком-то месте в лесу встретилась яма, прудок, полный зеленой, густой воды, по которой носились как одержимые длинноногие пауки, предаваясь какой-то непонятной игре, а над ними летали стрекозы с темносиними крыльями. А как-то, уже к вечеру, он увидел - вернее, ничего не увидел, кроме движущейся волнующейся листвы, и услышал треск ломающихся ветвей и шум шлепающихся комьев сырой земли, какое-то большое, почти невидимое животное с огромной силой продиралось сквозь густой кустарник, то ли олень, то ли кабан, неизвестно. Долго еще стоял он, облегченно переводя дыхание от страха, глубоко взволнованный, с колотящимся сердцем прислушивался, как удаляется зверь, пока наконец все не стихло. Он так и не выбрался из леса и вынужден был в нем заночевать. Пока он искал место для ночлега и готовил постель из мха, он пытался представить себе, что было бы, если бы он так и не выбрался из леса и остался в нем навсегда. И он счел, что это было бы большим несчастьем. Питаться ягодами было в конце концов можно, спать на мхе - тоже, кроме того, ему, несомненно, удалось бы построить хижину, может быть, даже развести огонь. Но быть все время одному и жить среди безмолвных спящих деревьев и зверей, убегающих от тебя, с которыми нельзя поговорить,- это было бы невыносимо печально. Не видеть людей, никому не сказать "доб-рый день" и "спокойной ночи", не иметь возможности посмотреть кому-то в лицо, заглянуть в глаза, не увидеть больше ни одной девушки, ни одной женщины, не почувствовать ни одного поцелуя, не играть больше в милые игры,- о, это немыслимо! Если бы это было ему суждено, подумал он, уж лучше стать животным, медведем или оленем, хотя из-за этого пришлось бы отказаться от вечного блаженства. Быть медведем и любить медведицу было бы неплохо, во всяком случае, намного лучше, чем сохранить рассудок и язык и остаться без любви в печальном одиночестве. Засыпая на своем ложе из мха, он с любопытством слушал многочисленные непонятные, таинственные ночные звуки леса. Теперь это были его товарищи, с ними он должен жить, к ним привыкать, примеряться и ладить с ними; он принадлежал к лисам и ланям, елям и соснам, с ними будет жить, делить воздух и солнце, ждать дня, с ними голодать, быть у них гостем. Потом он уснул и увидел во сне зверей и людей, был медведем и, ласкаясь, съел Лизе. Среди ночи он в страхе проснулся, не зная почему, на. сердце было бесконечно тоскливо, смущенный, он долго раздумывал. Ему пришло в голову, что вчера и сегодня он заснул, не помолившись. Он поднялся, встал на колени возле своего ложа и два раза прочитал вечернюю молитву, за вчера и за сегодня. Он быстро заснул опять. Удивленно огляделся он утром в лесу, забыв, где находится. Страх перед лесом начал проходить, с новой радостью доверился он лесной жизни, продвигаясь, однако, все дальше и ориентируясь по солнцу. Как-то он попал на совершенно ровное место в лесу, почти без кустарника, лес состоял сплошь из толстых прямых пихт; когда он некоторое время прошел среди этих колонн, они стали напоминать ему колонны большой монастырской церкви, как раз той, в портале которой недавно исчез Нарцисс - когда же это было? Неужели действительно всего лишь два дня тому назад? Лишь через два дня он вышел из леса. С радостью узнавал он признаки близости человека, обработанную землю, полосы пашни, засеянной рожью и овсом, в которых виднелись протоптанные там и сям узкие тропинки. Гольдмунд срывал рожь и жевал, приветливо смотрела на него обработанная земля, после ночной глуши все казалось ему по- человечески общительным, дорожка, овес, выгоревшие до белизны полевые гвоздики. Вот он пришел к людям. Через час он проходил мимо пашни, на краю которой был сооружен крест, он преклонил колени и помолился у его подножия. Обогнув холм, он вдруг остановился под тенистой липой, услышав прелестную мелодию источника, вода которого падала из деревянной колоды на деревянный желоб, попил холодной вкусной воды и с радостью увидел несколько соломенных крыш, выступавших из-за кустов бузины, ягоды которой уже потемнели. Больше, чем все эти милые знаки, его тронуло мычание коровы, оно звучало для него так отрадно, тепло и уютно, как будто приветствуя и приглашая. Всматриваясь, он приближался к хижине, из которой слышалось мычание коровы. Перед дверью дома в пыли сидел мальчуган с рыжими волосами и светло-го-тубыми глазами, рядом с ним стоял горшок, полный воды, и из пыли и воды он делал тесто, которым уже были покрыты его голые ноги. Счастливый и серьезный, он разминал мокрую грязь руками, делая из нее шарики, помогая себе при этом еще и подбородком. - Здравствуй, малыш. - сказал Гольдмунд очень приветливо. Но малыш, увидев чужого, раскрыл рот, толс тая мордашка скривилась, и он с ревом бросился на четвереньках к двери. Гольдмунд последовал за ним и попал на кухню; здесь было так темно, что он, войдя с яркого дневного света, сначала ничего не мог разглядеть. На всякий случай он произнес набожное приветствие, ответа не последовало; но постепенно за криком испуганного ребенка можно было услышать слабый старческий голос, утешавший малыша. Наконец из темноты поднялась и приблизилась маленькая старушка, держа руку перед глазами, она взглянула на гостя. - Мир тебе, матушка,- воскликнул Гольдмунд,- и благословение всех святых доброму лицу твоему; вот уже три дня, как я не видел лица человеческого. Недоверчиво смотрела на него старуха дальнозоркими глазами. - Чего же ты хочешь-то?- спросила она неуверенно. Гольдмунд подал ей руку и слегка погладил ее по руке. - Хочу пожелать тебе здравия, бабушка, немного отдохнуть и помочь тебе развести огонь. Не откажусь, если дашь кусок хлеба, но это не к спеху. Он увидел у стены грубо сколоченную скамью, сел на нее, в то время как старуха отрезала мальчику кусок хлеба, тот с напряженным любопытством, но все еще готовый в любой момент расплакаться и убежать, уставился на незнакомца. Старуха отрезала от каравая еще один ломоть и подала Гольдмунду. - Спасибо,- сказал он,- да вознаградит тебя за это Господь. - Живот-то пустой?- спросила женщина. - Не совсем, в нем изрядно черники. - Ну так ешь! Откуда идешь-то? - Из Мариабронна, из монастыря. - Поп? - Нет. Ученик. Странствую. Она смотрела на него полунасмешливо, полубессмысленно, слегка покачивая головой на худой морщинистой шее. Он начал жевать хлеб, а она отнесла малыша опять на солнце. Потом вернулась и с любопытством спросила: - Что нового? - Немного. Знаешь патера Ансельма? - Нет. Что с ним? - Болен. - Болен? Помирает? - Не знаю. Ноги больные. Не может ходить. - Должно, помирает? - Да не знаю. Может быть. - Ну пусть помирает спокойно. Мне надо варить суп. Помоги- ка мне наколоть лучины. Она дала ему еловое полено, хорошо высушенное у очага, и нож. Он наколол лучины, сколько было нужно, и смотрел, как она сунула ее в золу и, наклонившись, суетливо дула, пока та не загорелась. В точном, одной ей известном порядке она сложила еловые и буковые поленья, ярко вспыхнул огонь в открытом очаге, она подвинула к пламени большой черный котел, свисавший из дымохода на закопченной цепи. По ее приказанию Гольдмунд принес воды из источника, сняв сливки с молока в миске, сидел в дымном сумраке, смотря на игру пламени и на то появлявшееся в красных отблесках, то исчезавшее худое сморщенное лицо старухи; он слышал, как рядом за дощатой стеной ворочается у яслей корова. Ему очень нравилось здесь. Липа, источник, пылающий огонь под котлом, пофыркивание жующей коровы и ее. глухие удары в стену, полутемное помещение со столом и скамьей, возня маленькой седой женщины,- все это было хорошо и прекрасно, пахло пищей и миром, человеком и теплом, домом. Было еще и две козы, а от старухи он узнал, что сзади был еще свинарник и что старуха - бабка крестьянина и прабабка мальчика. Его звали Куно, он заходил время от времени, не говоря ни слова и поглядывая не сколько пугливо, но и не плача. Пришел крестьянин с женой, они были очень удивлены, встретив в доме чужого. Крестьянин начал оглядываться, недоверчиво тащил юношу за рукав к двери, чтобы при свете дня разглядеть его лицо, но потом засмеялся, похлопал его по плечу и пригласил к столу. Они уселись, и каждый макал свой хлеб в общую миску с молоком, пока молоко не кончилось и крестьянин не выпил остатки. Гольдмунд спросил, нельзя ли ему остаться до завтра и переночевать под его крышей. Нет, ответил мужчина, для этого нет места, но кругом ведь достаточно сена, там он и найдет место для ночевки. Крестьянка держала малыша при себе, она не принимала участие в разговоре; но во время еды ее любопытные глаза не отрывались от юного незнакомца. Его локоны и взгляд сразу произвели на нее впечатление, потом она с удовольствием разглядывала и его красивую белую шею, благородные белые руки и их свободные красивые движения. Статный и благородный был этот, незнакомец и такой молодой! Но что ее больше всего привлекало и во что она прямо влюбилась, так это в его голос, такой таинственно поющий, излучающий тепло, нежно призывный голос молодого мужчины, звучавший как ласка. Век бы слушала этот голос! После еды у хозяина были еще дела в хлеву; Гольдмунд вышел из дома, вымыл руки у источника и присел на низкий его край, наслаждаясь прохладой и слушая журчание воды. Он сидел в нерешительности: здесь ему уже нечего было ждать и все-таки было жаль, что приходится опять уходить. Но+ вот из дома вышла крестьянка с ведром в руке, она поставила его под струю и наполнила. Вполголоса она сказала: "Если сегодня вечером ты будешь еще неподалеку, я принесу тебе поесть. Там за ячменным полем лежит сено, его только завтра уберут. Ты будешь там?" Он посмотрел на ее веснушчатое лицо, на сильные руки, отодвинувшие ведро, тепло смотрели ее светлые большие глаза. Он улыбнулся ей и кивнул, она ушла с полным ведром и скрылась в темноте за дверью. Он сидат, благодарный и очень довольный, слушая бегущую воду. Немного позже он вошел в дом, нашел хозяина, подал руку ему и бабушке и поблагодарил. В хижине пахло огнем, копотью и молоком. Только что она была кровом и домом и вот опять чужая. Попрощавшись, он вышел. За хижинами он нашел часовню и рядом с ней прекрасную рощу, группу старых крепких дубов с короткой травой под ними. Здесь в тени он остался, прогуливаясь взад и вперед меж толстых стволов. Странно, подумал он. получается с женщинами и с любовью, им действительно не нужны слова. Несколько слов понадобилось женщине, только чтобы назначить свидание, все остальное было сказано без слов. Но как же? Глазами, да и определенным звучанием немного охрипшего голоса, и еще чем- то, пожалуй, запахом, нежным легким излучением кожи, по которому мужчина и женщина определяют влечение друг к другу. Поразительно, как деликатен этот тайный язык и как быстро он его усвоил! Он радовался вечеру, был полон любопытства, какой же будет эта большая белокурая женщина, как она будет смотреть, двигаться, целовать - конечно, совсем по-другому, чем Лизе, где-то она теперь, Лизе, с ее черными прямыми волосами, смуглой кожей, короткими вздохами? Побил ее муж? Думает ли она вообще обо мне? Или нашла нового возлюбленного, как я сегодня нашел новую женщину? Как быстро все неслось дальше, сколько всюду счастья на пути, как все прекрасно и горячо и как удивительно преходяще! Этот грех, это прелюбодеяние, еще недавно он скорее дал бы себя убить, чем совершил бы этот грех. И вот он ждет уже вторую женщину, а его совесть спокойно молчит. То есть спокойной она, пожалуй, не была, но не из-за прелюбодеяния и сладострастия бывала его совесть иногда неспокойной и обремененной. Это было что-то другое, он не знал его имени. Это было чувство вины, которое не приобретают, а получают при рождении. Может быть, это было то, что в теологии называется первородным грехом? Пусть будет так. Да, жизнь сама несла в себе что-то вроде вины - зачем, в противном случае, такому чистому и знающему человеку, как Нарцисс, пришлось подвергать себя покаянию, подобно преступнику? Или почему он сам, Гольдмунд, чувствовал где-то в глубине эту вину? Разве он не счастлив? Разве не молод и здоров, разве не свободен как птица? Разве не любим женщинами? Разве не прекрасно передавать женщине то же чувство люб: ви, которое испытываешь сам? Почему же все-таки он не был счастлив целиком и полностью? Почему в его молодое счастье, да и в добродетель и мудрость Нарцисса иногда проникала эта странная боль, этот тихий страх,эта жалоба на бренность? Почему он столько размышляет об этом подчас, хотя знает, что не мыслитель? И все-таки жизнь была прекрасна. Он сорвал в траве маленький фиолетовый цветок, поднес его близко к глазам, заглянул в маленький узкий венчик, там расходились жилки и пульсировали крошечные тонкие, как волоски органы: как в чреве женщины или в мозгу мыслителя, билась там жизнь, дрожало желание. О, почему мы совершенно ничего не знаем? Почему не можем поговорить с этим цветком? Да даже двое людей не всегда могут по-настоящему поговорить друг с другом, для этого нужен счастливый случай, особая дружба и готовность. Нет, это счастье, это любовь не нуждается в сло вах, в противном случае она была бы полна недоразумений и глупости. Ах, глаза Лизе, полузакрытые от избытка блаженства и едва мерцавшие сквозь дрожащие веки - десятью тысячами ученых или поэтических слов этого не выразишь! Ничего, ах, ничего-то нельзя вообще хоть как-то выразить, додумать до конца - и все-таки постоянно испытываешь настоятельную потребность говорить, вечное побуждение думать! Он разглядывал листья растения, как красиво, как удивительно умно располагались они на стебле. Прекрасны были стихи Вергилия, он любил их; но что был весь их ум и ясность, красота и смысл по сравнению со спиралькой этих крохотных листиков на стебле. Какое наслаждение, какое счастье, какое восхитительное, благородное и осмысленное было бы деяние, если бы человек был способен создать хоть один такой цветок! Но никто не в состоянии это сделать, ни герой, ни король, ни папа, ни святой. Когда солнце близилось к закату, он отправился искать место, назначенное ему крестьянкой. Тут он ждал. Прекрасно было так ждать, зная, что женщина, полная любви, вот-вот придет. Она пришла и принесла в льняной тряпице большой ломоть хлеба и кусок сала. Она развязала ее и положила перед ним. - Для тебя,- сказала она.- Ешь! - Потом,- ответил он,- хлеба мне не хочется, мне хочется тебя. О, покажи мне те прелести, что принесла с собой. Много прекрасного принесла она с собой: сильные жаждущие губы, сильные сверкающие зубы, сильные руки, сверху красные от солнца, но белые и нежные с другой стороны. Слов она знала немного, но в гортани у нее пел какой-то манящий звук, а когда она почувствовала прикосновение его рук, таких нежных и чутких, каких она никогда не знала, кожа ее затрепетала, а в горле послышался звук, как у мурлыкающей кошки. Она знала не много игр, меньше, чем Лизе, но она была на удивление сильна, обнимала так, будто хотела сломать возлюбленному шею. Наивной и жадной была ее любовь, простой и при всей своей силе все-таки застенчивой, Гольдмунд был очень счастлив с ней. Потом она ушла, вздыхая, с трудом оторвавшись от него, не смея остаться. Гольдмунд остался один, счастливый, но и печальный. Лишь много позже он вспомнил о хлебе и сале и в одиночестве поел, была уже ночь. ВОСЬМАЯ ГЛАВА Долгое время уже странствовал Гольдмунд, редко ночуя два раза подряд в одном месте, везде желанный гость для женщин и осчастливленный ими, загоревший на солнце, похудевший в пути от скудной пиши. Многие женщины прощались с ним на заре и уходили, некоторые со слезами, и иной раз он думал: "Почему ни одна не остается со мной? Почему, любя меня и нарушая супружескую верность ради одной любовной ночи, все они сразу возвращаются к своим мужьям, от которых в большинстве своем боятся получить побои?" Ни одна не просила его всерьез остаться, ни одна не попросила взять с собой и не была готова из любви разделить с ним радости и горести странствия. Правда, он ни одну не приглашал с собой, ни одной не намекал на это; спрашивая же свое сердце, он понимал, что ему дорога свобода, и он не мог припомнить ни одной возлюбленной, тоска по которой не оставляла бы его в объятиях следующей. И все- таки ему было странно и немного грустно от того, что всюду любовь была столь быстротечна, и женская, и его собственная, что она так же быстро удовлетворялась, как и вспыхивала. Правильно ли это? Было ли так всегда и везде? Или дело в нем самом, может, он так устроен, что женщины хотя и желали его и находили прекрасным, не хотели связываться с ним, кроме как для короткой, бессловесной близости на сене или во мху? Может, дело в том. что он странствовал, а они, оседлые, боятся жизни бездомной? Или дело только в нем, в его личности, так что женщины желали его и прижимали к себе, как красивую игрушку, а потом все убегали к своим мужьям, даже если их ждали побои? Он не знал. Он не уставал учиться у женщин. Правда, его больше тянуло к девушкам, совсем юным, у которых еще не было мужчин и которые ничего не знали, в них он мог страстно влюбляться; но девушки обычно бывали недосягаемы: они были чьими-то возлюбленными, были робки и за ними хорошо следили. Но он и у женщин охотно учился. Каждая что-нибудь оставляла ему: жест, способ поцелуя, особую игру, особую манеру отдаваться или сопротивляться. Гольдмунд соглашался на все, он был ненасытным и уступчивым, как ребенок. Он был открыт любому соблазну: только поэтому он сам был так соблазнителен. Одной его красоты было бы недостаточно, чтобы так легко находить женщин; нужна была эта детскость, эта любопытствующая невинность страсти, эта совершенная готовность ко всему, чего бы не пожелала от него женщина. Он был, сам того не зная, с каждой возлюбленной именно таким, каким ей хотелось и мечталось, с одной - нежным и обходительным, с другой - стремительным и быстрым, то подетски неискушенным, как впервые посвящаемый в любовные дела мальчик, то искусным и осведомленным. Он был готов к играм и борьбе, к вздохам и смеху, к стыдливости и бесстыдству, он не делал женщине ничего, чего бы та не пожелала сама, не вы манила бы из него. Вот это-то сразу и чувствовала в нем женщина с умом, это-то и делало его ее любовником. А он учился. За короткое время он научился не только разнообразным любовным приемам и опыту от своих многочисленных возлюбленных. Он научился также видеть, чувствовать, осязать, обонять женщин во всем их многообразии; он тонко улавливал на слух любой тип голоса и уже научился безошибочно определять у некоторых женщин по его звучанию характер и объем их любовной способности, с неустанным восхищением он рассматривал бесконечное разнообразие в посадке головы, в том. как вьделяется лоб из волос, может двигаться коленная чашечка. Он учился отличать в темноте с закрытыми глазами нежными пытливыми пальцами один тип женских волос от другого, один тип кожи, покрытой пушком, от другого. Он начал замечать почти сразу, что, возможно, в этом был смысл его странствия, может, поэтому его влечет от одной женщине к другой, чтобы овладеть этой способностью узнавать и различать все тоньше, все многообразнее и глубже. Может быть, в этом его предназначение, познавать женщин и любовь на тысячу ладов и в тысячах различий до совершенства, подобно музыканту, владеющему не одним инструментом, а тремя, четырьмя, многими. К чему, правда, все это приведет, он не знал, он только чувствовал, что это его путь. Хотя к латыни и к логике он тоже был способен - к любви же, к игре с женщинами у него была особая, удивительная, редкая одаренность, здесь он учился без устали, ничего не забывая, здесь опыт накапливался и упорядочивался сам собой. Однажды, пространствовав уже год или два, Гольдмунд попал в усадьбу одного состоятельного рыцаря, у которого было две прекрасных молодых дочери. Было это ранней осенью, ночи скоро уже должны были стать прохладными, в прошлую осень и зиму он испытал, что это значит, не без озабоченности подумывал он о наступающих месяцах, зимой странствовать было трудно. Он попросил поесть и разрешения переночевать. Его приняли учтиво, а когда рыцарь услышал, что он учился и знает греческий, то попросил его пересесть со стола для прислуги за свой стол и обращался с ним почти как с равным. Обе дочери сидели с опущенными глазами, старшей, Лидии, было восемнадцать, младшей, Юлии, шестнадцать. На другой день Гольдмунд собрался идти дальше. Для него не было надежды завоевать благосклонность одной из двух прелестных белокурых барышень, а других жен-шин, ради которых можно было бы остаться, там не было. Но после завтрака рыцарь отвел его в сторону и провел в комнатку, предназначенную для особых целей. Скромно поведал старый человек юноше о своей любви к учености и книгам, показал ему небольшой ларец, полный рукописей, собранных им, показал конторку, сделанную по его заказу, и запас прекраснейшей бумаги и пергамента. Этот скромный рыцарь, как со временем узнал Гольдмунд, в молодости учился, но потом совершенно отдался военной и мирской жизни, пока во время тяжелой болезни не получил божественного указания совершить паломничество и раскаяться в грешной молодости. Он отправился в Рим, а потом даже в Константинополь. Вернувшись домой, нашел отца умершим, а дом пустым, он остался здесь, женился, потерял жену, воспитал до черей, а теперь ввиду надвигающейся старости решился вот подробно описать свое тогдашнее паломничество. Он уже написал несколько глав, но - как признался он юноше - в латыни он слаб, и это ему очень мешает. Он предложил Гольдмунду новое платье и кров, если тот исправит и перепишет начисто уже написанное и поможет продолжить эту работу. Была осень, Гольдмунд знал, что это значит для бродяга. Новое платье тоже было нелишним. Но прежде всего юноше нравилась возможность остаться в одном доме с прекрасными сестрами. Он не раздумывая согласился. Вскоре ключнице пришлось открыть сундук, где нашлось прекрасное темное сукно, из которого должны были сшить костюм и головной убор для Гольдмунда. Рыцарь подумал, правда, о черном магистерском платье, но гость не хотел и слышать об этом и сумел уговорить его, и вот получился красивый костюм то ли пажа, то ли охотника, который был ему очень к лицу. С латынью все тоже шло неплохо. Вместе они просмотрели уже написанное, и Гольдмунд исправил не только многие неточности и неправильности, но и заменил кое-где короткие беспомощные предложения рыцаря красивыми латинскими периодами с солидными конструкциями и правильным согласованием времен. Рыцарь был всем этим весьма доволен и не скупился на похвалы. Каждый день они проводили за этой работой по меньшей мере два часа. В замке - это был, собственно, немного укрепленный обширный крестьянский двор - Гольдмунду находились дела для времяпрепровождения. Он принимал участие в охоте и научился стрелять из арбалета у охотника Хинрика, подружился с собаками и мог ездить верхом, сколько хотел. Редко он бывал один; то он был с собакой или с лошадью, с которой разговаривал, то с ключницей Леей, толстой старухой с мужским голосом и весьма склонной к шуткам и смеху, то со щенком, то с пастухом. С женой мельника, ближайшего соседа, легко было завести любовную связь, но он сдерживался и разыгрывал невинность. От обеих дочерей рыцаря он был в восторге. Младшая была красивее, но такая неприступная, что едва говорила с Гольдмундом. Он к обеим относился с величайшей предупредительностью и вежливостью, но обе воспринимали его присутствие как беспрерывное ухаживание. Младшая, из робости упрямая, совершенно замкнулась в себе. Старшая, Лидия, нашла по отношению к нему особый тон, обращаясь с ним полупочтительно, полунасмешливо, как ученый с диковинным животным, задавала множество любопытствующих вопросов, расспрашивала о жизни в монастыре, но постоянно изображала перед ним ироничную и высокомерную даму. Он был согласен на все, обращался с Лидией, как с дамой, с Юлией - как с молодой монахиней, и когда удавалось своим разговором задержать девушек немного дольше обычного за столом после ужина или если во дворе или в саду Лидия обращалась к нему и по обыкновению начинала дразнить, он бывал доволен и считал это за успех., Долго держалась в эту осень листва на высоких ясе-нях во дворе, долго цвели в саду астры и розы. И вот однажды прибыли гости, сосед по имению с женой и конюхом, соблазнившись погожим днем, отправились на прогулку верхом, загулялись и заехали сюда, попросились переночевать. Их приняли очень учтиво, постель Гольдмунда сразу перенесли из комнаты для гостей в кабинет и устроили все для прибывших, забили птицу и послали на мельницу за рыбой. Гольдмунд с удовольствием принимал участие в праздничной суете и фазу же заметил, что незнакомая дама обратила на него внимание. И едва он заметил по ее голосу и по ее взгляду благосклонность и желание, он с напряженным вниманием заметил также, как изменилась Лидия, как она притихла и замкнулась и начала наблюдать за ним и за дамой. Когда во время праздничной вечерней трапезы нога дамы начала под столом игру с ногой Гольдмунда, его восхитила не только эта игра, но еще больше молчаливое напряжение, с которым Лидия следила за этой игрой горящими от любопытства глазами. Наконец, он нарочно уронил нож. наклонился за ним под стол и коснулся ноги дамы ласкающей рукой, увидел, как Лидия побледнела и закусила губы, и продолжал рассказывать монастырские анекдоты, чувствуя, что незнакомка проникновенно слушает не столько истории, сколько его влекущий голос. Остальные тоже слушали его, его патрон с расположением, гость с неподвижным лицом, но тоже тронутый его воодушевлением. Никогда не слышала Лидия, чтобы он так говорил, он расцвел, наслаждение парило в воздухе, глаза его блестели, в голосе пело счастье, моля о любви. Три женщины чувствовали это, каждая по-своему, маленькая Юлия отвергала с ожесточенным отпором, жена соседа принимала с сияющим удовлетворением, Лидия - с мучительным волнением сердца, соединявшим в себе искреннюю страсть, слабую самозащиту и самую жгучую ревность, что делало ее лицо узким, а глаза горящими. Все эти волны чувствовал Гольдмунд, как тайные ответы на его ухаживания, они потоками возвращались к нему обратно, подобно птицам, летали вокруг него мысли о любви, выражая то готовность отдаться ему, то сопротивление, то борьбу с собой. После трапезы Юлия удалилась, была уже ночь; со свечой в керамическом подсвечнике уходила она из залы, холодная, как маленькая инокиня. Остальные сидели еще с час, и, пока мужчины говорили об урожае, об императоре и епископе, Лидия слушала, пылая, как между Гольдмундом и дамой велась беседа ни о чем, меж слабых нитей которой, однако, возникала плотная сладостная сеть из взглядов, ударений, маленьких жестов, каждый из которых был переполнен значения, сверх меры согрет теплом. Девушка впитывала атмосферу со сладострастием и отвращением, и, если она видела или чувствовала, как колено Гольдмунда касалось под столом колена женщины, она воспринимала это как прикосновениек собственному телу и вздрагивала. После всего этого онане спала и полночи прислушивалась с колотящимся сердцем, убежденная, что те двое вместе. Она завершила всвоем воображении то, в чем тем двоим было отказано,она видела, как они сплелись друг с другом, слышала ихпоцелуи, дрожа при этом от волнения, боясь и желаяодновременно, чтобы обманутый муж застал любовникови всадил противному Гольдмунду нож в сердце. На другое утро небо хмурилось, поднялся влажный ветер, и гость, отклонив все уговоры остаться дольше, заторопился с отъездом. Лидия стояла тут же, когда гости садились на лошадей, она пожимала руки и говорила слова прощания совершенно машинально, все ее чувства сосредоточились во взгляде, она смотрела, как жен шина, садясь на лошадь, поставила ногу в подставленные ладони Гольдмунда и как он правой рукой на момент крепко сжал ногу женщины. Гости уехали, Гольдмунд должен был идти в комнату для занятий и работать. Через полчаса он услышал голос Лидии, приказывавший вывести лошадь, хозяин подошел к окну и посмотрел вниз, улыбаясь и качая головой, оба смотрели, как она выехала со двора. Они сегодня мало продвинулись в своих латинских писаниях, Гольдмунд был рассеян, хозяин любезно отпустил его раньше обычного. Незаметно Гольдмунд вывел свою лошадь со двора и поскакал навстречу прохладно-влажному осеннему ветру по выцветшей местности, все больше набирая скорость, он почувствовал, что лошадь разгорячилась под ним, да и собственная кровь разогрелась. По убранным полям и пашням под паром, по лугу и болоту, заросшему хвощом и осокой, скакал он сквозь серый день, через небольшие ольшаники, через болотистый еловый лес и опять по бурому скошенному лугу. На высоком гребне холмов обнаружил он, наконец, фигуру Лидии, четко вырисовывавшуюся на бледно-сером облачном небе, она сидела выпрямившись на медленно трясущей лошади. Он бросился к ней, но, едва заметив преследование, она пришпорила лошадь и помчалась прочь. Она то исчезала, то появлялась вновь с развевающимися волосами. Он преследовал ее как добычу, сердце его смеялось, короткими нежными возгласами он подгонял коня, радостно примечая в скачке ландшафт, притихшие поля, ольховую рощу, группу кленов, глинистый берег небольшого пруда, он не упускал из виду свою цель, прекрасную беглянку. Вскоре он все-таки настиг ее. Поняв, что он близко, Лидия отказалась от бегства и пустила лошадь шагом. Она не оборачивалась к преследователю. Гордо, с виду равнодушно, продолжала она ехать так. как будто ничего не было, как будто она была одна. Он подъехал к ней вплотную, лошади мирно зашагали рядом, но и животное, и седок были разгорячены погоней. - Лидия!- позвал он тихо. Она не ответила. - Лидия! Она молчала. - Как красиво ты скакала там вдали, Лидия, твои волосы летели за тобой подобно золотой молнии. Это было так прекрасно! Ах, как чудесно, что ты убегала от меня! Только теперь я понял, что ты меня хоть немножко любишь. Я этого не знал, еще вчера вечером был в сомнении. Только сейчас, когда ты пыталась убежать от меня, я вдруг понял. Прекрасная, любимая, ты, должно быть, устала, давай сойдем с лошадей. Он быстро спрыгнул с лошади и сразу взял ее повод, чтобы она опять не вырвалась. С белым как снег лицом смотрела она на него сверху и, когда он снимал ее с лошади, разразилась рыданиями. Бережно провел он ее несколько шагов, посадил на высохшую траву и встал возле нее на колени. Она сидела, борясь с рыданиями, и наконец поборола их. - Ах, до чего же ты скверный!- начала она, едва смогла говорить. - Так уж и скверный? - Ты соблазнитель женщин, Гольдмунд. Позволь мне забыть, что ты говорил мне только что, это были беззастенчивые слова, тебе не подобает так говорить со мной Как ты мог подумать, что я люблю тебя? Забудем об этом! Но как мне забыть то, что я видела вчера вечером? - Вчера вечером? Что же ты такое видела? - Ах, не притворяйся, не лги! Это было ужасно и бесстыдно, как ты у меня на глазах заискивал перед женщиной! Неужели у тебя нет стыда? Передо мной, перед моими глазами! А теперь, когда та уехала, преследуешь меня! Ты действительно не знаешь, что такое стыд! Гольдмунд уже давно раскаивался в словах, которые сказал ей, пока еще не снял с лошади. Как это было глупо, слова в любви излишни, ему надо было молчать. Он больше ничего не сказал. Он стоял на коленях возле нее и она, видя, как он прекрасен и несчастен, заражала его своим страданием; он чувствовал сам, что достоин сожаления. Но, несмотря на все, что она ему сказала, он видел в ее глазах любовь, и боль на ее дрожащих губах тоже была любовь. Он доверял своим глазам больше, чем ее словам. Однако она ждала ответа. Так как его не последовало, губы ее стали еще строже, она посмотрела на него немного заплаканными глазами и повторила: - У тебя действительно нет стыда? - Прости,- сказал он смиренно,- мы говорим о вещах, о которых не следовало бы говорить. Это моя вина, прости меня! Ты спрашиваешь, есть ли у меня стыд. Да, стыд у меня, пожалуй, есть. Но ведь я люблю тебя, а любовь не знает ничего постыдного. Не сердись! Она. казалось, едва слушала. С горькой складкой у рта она сидела и смотрела прямо перед собой вдаль, как будто была совсем рядом. Никогда он не был в таком положении. Это все из-за разговоров. Нежно положил он лицо на ее колено, и сразу же от этого прикосновения ему стало легко. Но все-таки он был беспомощным и печальным, она тоже казалась все еще печальной, сидела не двигаясь, молчала и смотрела вдаль. Сколько смущения, сколько грусти! Но его прикосновение было принято благосклонно, его не отвергали. С закрытыми глазами лежал он, прильнув к ее колену, чувствуя его благородную, удлиненную форму. Растроганный Гольдмунд подумал, как это колено в его благородной форме соответствовало ее длинным, красивым, немного выпуклым ногтям на руках. Благодарно прижимаясь к колену, он предоставил щеке и губам беседовать с ним. Вот он почувствовал ее руку, как она осторожно и легко легла на его волосы. Милая рука, он ощущал, как она робко, по-детски гладила его волосы. Ее руку он часто рассматривал и любовался ею, он знал ее почти как свою, длинные стройные пальцы с длинными, красиво выпуклыми, розовыми холмиками ногтей. И вот эти длинные нежные пальцы вели несмелый разговор с его кудрями. Их речь была детской и пугливой, но она была любовью. Он благодарно прильнул головой к ее руке, почувствовал затылком и щекой ее ладонь. Она сказала: "Пора, нам надо ехать". Он поднял голову и посмотрел на нее нежно, ласково поцеловал ее тонкие пальцы. - Пожалуйста, встань.- сказала она,- нам нужно домой. Он фазу же послушался, они встали, сели на лошадей и поскакали. Сердце Гольдмунда переполнялось счастьем. Как прекрасна была Лидия, как по-детски чиста и нежна! Он еще ни разу не поцеловал ее, а чувствовал себя таким богатым и переполненным ею. Они скакали быстро, и только перед самым домом, непосредственно перед въездом во двор она испуганно сказала: "Нам не следовало бы возвращаться вместе. Какие мы глупые". И в самый последний момент, когда они слезали с лошадей и уже подходил конюх, она быстро и пылко прошептала ему в ухо: "Скажи мне, ты был сегодня ночью у этой женщины?" Он покачал головой несколько раз и начал разнуздывать лошадь. После полудня, едва отец ушел, она появилась в кабинете. - И это правда?- сразу спросила она со страстью, и он понял, что она имела в виду. - Зачем же ты тогда так заигрывал с ней, так отвратительно влюблял ее в себя? - Это предназначалось тебе,- сказал он.- Верь мне, в тысячу раз охотнее я погладил бы твою ногу, чем ее. Но твоя никогда не приближалась к моей под столом и не спрашивала меня, люблю ли я тебя. - Ты и вправду любишь меня, Гольдмунд? -О да! - Но что же из этого получится? - Не знаю. Лидия. Да это меня и не беспокоит. Я счастлив любить тебя, а что из этого выйдет, об этом я не думаю. Я рад, когда вижу, как ты скачешь на лошади, и когда слышу твой голос, и когда твои пальцы гладят мои волосы. Я буду рад, если мне можно будет поцеловать тебя. - Поцеловать можно только свою невесту, Гольдмунд. Ты никогда не думал об этом? - Нет. об этом я не думал. Да и с какой стати. Ты знаешь так же. как и я, что не можешь быть моей невестой. - Да, это так. И так как ты не можешь быть моим мужем и навсегда остаться со мной, очень неправильно было бы говорить мне о своей любви. Может, ты думал совратить меня? - Я ничего не думал, Лидия, я вообще думаю намного меньше, чем ты полагаешь. Я не хочу ничего, кроме того, чтобы ты сама захотела когда-нибудь поцеловать меня. Мы так много разговариваем. Любящие так не делают. Я думаю, что ты меня не любишь. - Сегодня утром ты говорил обратное. - А ты сделала обратное. - Я? Как это? - Сначала ты от меня ускакала, когда заметила, что я приближаюсь. Тогда я подумал, что ты любишь меня. Потом ты расплакалась, и я подумал, что из-за того, что любишь меня. Потом моя голова лежала на твоем колене, и ты погладила меня, и я подумал, это - любовь. А теперь ты не делаешь ничего, что говорило бы о любви. - Я не такая, как та женщина, ногу которой ты гладил вчера. Ты, видимо, привык к таким женщинам. - Нет, слава Богу, ты красивее и изящнее ее. - Я имею в виду не это. - О, но это так. Знаешь ли ты, как ты прекрасна? - У меня есть зеркало. - Видела ли ты в нем когда-нибудь свой лоб, Лидия? А потом плечи, а потом ногти, а потом колени? И видела ли ты, как все это гармонирует и сочетается друг с другом, как все это имеет одну форму, удлиненную и очень стройную форму? Видела ли ты это? - Как ты говоришь? Я этого, собственно, никогда не видела, но теперь, когда ты сказал, я знаю, что ты имеешь в виду. Слушай, ты все-таки соблазнитель, ты и сейчас соблазняешь меня, делая тщеславной. - Жаль, что не угодил тебе. Но зачем мне, собственно, делать тебя тщеславной? Ты красива, и я хотел показать тебе, что благодарен за это. Ты вынуждаешь меня говорить об этом словами, я мог выразить это в тысячу раз лучше без слов. Словами я не могу тебе ничего дать! На словах я не могу ничему научиться у тебя, а ты у меня. - Чему это я должна учиться у тебя? - Я у тебя, а ты у меня, Лидия. Но ты ведь не хочешь. Ты желаешь любить того, чьей невестой ты будешь. Он будет смеяться, когда увидит, что ты ничего не умеешь, даже целоваться. - Так-так. Значит ты хочешь поучить меня целоваться, господин магистр? Он улыбнулся ей. Хотя ее слова и не понравились ему, но все- таки за ее резким и неестественным умничанием он ощутил девичество, охваченное сладострастием и в страхе искавшее защиты от него. Он не отвечал больше. Улыбаясь, он задержал свои глаза на ее беспокойном взгляде и, когда она не без сопротивления отдалась очарованию, медленно приблизил свое лицо к ее, пока их губы не соприкоснулись. Осторожно дотронулся он до ее рта, тот ответил коротким детским поцелуем и открылся как бы в обидном удивлении, когда он его не отпустил. Нежно следовал он за ее отступающими губами, пока они нерешительно не пошли ему навстречу, и он учил зачарованную, как брать и давать в поцелуе, пока она, обессиленная, не прижала свое лицо к его плечу. Он, счастливый, вдыхал запах ее густых белокурых волос, шепча нежные успокаивающие слова и вспоминая в эти моменты о том, как когда-то его, ничего не умевшего ученика, посвящала в эти тайны цыганка Лизе. Как черны были ее волосы, как смугла кожа, как палило солнце и пахла увядшая трава зверобоя! И как же далеко все это, из какой глубины сверкнуло опять. Как быстро все увяло, едва распустившись! Медленно приходила Лидия в себя, серьезно и удивленно смотрели ее большие любящие глаза с изменившегося лица. - Позволь мне уйти, Гольдмунд,- сказала она,- я так долго пробыла у тебя. О мой любимый! Они каждый день тайно виделись наедине, и Гольдмунд совершенно отдался возлюбленной, совершенно счастливый и тронутый этой девичьей любовью. Иной раз она могла целый час просидеть, держа его руки в своих и глядя в его глаза, и попрощаться с детским поцелуем. В другой целовала самозабвенно и ненасытно, но не терпела никаких прикосновений. Однажды, краснея и преодолевая себя, желая доставить ему радость, она обнажила одну грудь, робко достав белый плод из платья; когда он, стоя на коленях, целовал ее, она тщательно прикрыла ее, все еще краснея до шеи. Они разговаривали так же, но по новому, не так, как первые дни; они изобретали друг для друга имена, она охотно рассказывала ему о своем детстве, своих мечтах и играх. Часто говорила она и о том, что их любовь запретна, потому что он не может жениться на ней; печально и обреченно говорила она об этом, украшая свою любовь этой тайной печалью, как черной фатой. В первый раз Гольдмунд чувствовал, что женщина его не только желает, но и любит. Как-то Лидия сказала: "Ты так красив и выглядишь таким радостным. Но в глубине твоих глаз нет радости, там только печаль, как будто твои глаза знают, что счастья нет и все прекрасное и любимое недолго будет с нами. У тебя самые красивые глаза, какие могут быть и самые печальные. Мне кажется, это из-за того, что ты бездомный. Ты пришел ко мне из леса и когда-нибудь опять уйдешь странствовать. А где же моя родина? Когда ты уйдешь, у меня, правда, останутся отец и сестра, будет комната и окно, у которого я буду сидеть и думать о тебе, но родины больше не будет". Он не мешал ей говорить, иногда посмеивался, иногда огорчался. Словами он никогда не утешал ее, только тихо поглаживал ее голову, положенную ему на грудь, тихо напевая что-то волшебно-бессмысленное, как няня утешает ребенка, когда тот плачет. Однажды Лидия сказала: "Я хотела бы знать, Гольдмунд, что же из тебя выйдет, я часто думаю об этом. У тебя будет не обычная жизнь и не легкая. Ах, как я хочу, чтобы у тебя все было хорошо! Иногда мне кажется, ты должен стать поэтом, который может прекрасно выразить свои видения и мечты. Ах, ты будешь бродить по всему свету, и все женщины будут любить тебя, и все-таки ты будешь одинок. Иди лучше обратно в монастырь к своему другу, о котором ты мне столько рассказывал! Я буду за тебя молиться, чтобы ты не умер один в лесу". Так могла она говорить совершенно серьезно, с отчаянием в глазах. Но потом могла опять, смеясь, скакать с ним по полям или загадывать шутливые загадки и кидать в него увядшей листвой и спелыми желудями. Как-то Гольдмунд лежал в своей комнате в постели в ожидании сна. На сердце у него было тягостно, оно билось тяжело и сильно в груди, переполненное любовью, переполненное печалью и беспомощностью. Он слушал, как на крыше громыхает ноябрьский ветер; у него вошло в привычку какое-то время перед сном вот так лежать в ожидании сна. Тихо повторял он про себя по обыкновению песнь Марии: Все прекрасно в тебе, Мария, И позора изначального нет в тебе, Ты радость Израиля, Заступница грешных! Нежной своей мелодичностью песня проникла в его душу, но одновременно снаружи запел ветер, запел о беспокойности и странствии, о лесе, осени, бездомной жизни. Он думал о Лидии, о Нарциссе и о своей матери, сердце его было полно тяжелого беспокойства. Тут он вздрогнул от неожиданности, не веря своим глазам, увидел, что дверь открылась, в темноте в длинной белой рубашке, босиком, не говоря ни слова, вошла Лидия, осторожно закрыла дверь и села к нему на постель. - Лидия,- прошептал он,- моя лань пугливая, мой белый цветок! Лидия, что ты делаешь? - Я пришла к тебе,- сказала она,- только на минутку. Мне хотелось посмотреть хоть разок, как мой Гольдмунд спит, мое золотое сердце. Она легла к нему, тихо лежали они с сильно бьющимися сердцами. Она позволила ему целовать себя, она позволила его волшебным рукам поиграть со своим телом, не больше. Через какое-то время она нежно отстранила его руки, поцеловала его глаза, бесшумно встала и исчезла. Дверь скрипнула, в крышу бился ветер, все казалось заколдованным, полным тайны, и тревоги, и обещания, полным угрозы. Гольдмунд не знал, что ему думать, что делать. Когда после короткого беспокойного сна он опять проснулся, подушка была мокрой от слез. Она пришла через несколько дней опять, дивный белый призрак, и провела у него четверть часа, как в прошлый раз. Лежа в его объятиях, она шептала ему на ухо. многое хотелось ей сказать ему и поведать. С нежностью слушал он ее. - Гольдмунд,- говорила она приглушенным голосом у самой его щеки,- как грустно, что я никогда не смогу принадлежать тебе. Так не может больше продолжаться, наше маленькое счастье, наша маленькая тайна в опасности. У Юлии уже зародилось подозрение, скоро она вынудит меня признаться. Или отец заметит. Если он застанет меня в твоей постели, моя милая золотая птичка, плохо придется твоей Лидии; она будет смотреть за плаканными глазами, как ее любимый висит за окном и качается на ветру. Ах, милый, беги прочь, прямо теперь, пока отец не схватил тебя и не повесил. Однажды я видела повешенного, вора. Я не хочу видеть тебя повешенным, лучше беги и забудь меня; только бы ты не погиб, золотце мое, Гольдмунд, только бы птицы не выклевали твои голубые глаза! Но нет, родной, не уходи, ах, что мне делать, если ты оставишь меня одну. - Пойдем со мной, Лидия! Бежим вместе, мир велик! - Это было бы прекрасно,- жаловалась она,- ах, как прекрасно обойти с тобой весь мир! Но я не могу. Я не могу спать в лесу или на соломе и быть бездомной, этого я не могу! Я не могу опозорить отца. Нет, не говори, это не самомнение. Я не могу есть из грязной тарелки или спать в постели прокаженного. Ах, нам запрещено все. что хорошо и прекрасно, мы оба рождены для страдания. Золотце, мой бедный, маленький мальчик, неужели я увижу, как тебя в конце концов повесят. А я, меня запрут, а потом отправят в монастырь. Любимый, ты должен меня оставить и опять спать с цыганками и крестьянками. Ах, уходи, уходи, пока они тебя не схватили! Никогда мы не будем счастливы, никогда! Он нежно гладил ее колени и, едва коснувшись до ее женского, спросил: - Радость моя, мы могли бы быть так счастливы! Можно? Она нехотя, но твердо отвела его руку в cтopoнy и немного отодвинулась от него. - Нет,- скачала она,- нет, этого нельзя. Это мне запрещено. Ты, маленький цыган, возможно этого не поймешь. Я. конечно, поступаю дурно, я плохая, позорю весь дом. Но где-то в глубине души я все-таки еще горжусь, туда не смеет никто входить. Ты не должен этого просить, иначе я никогда не приду больше к тебе в комнату. Никогда бы он не нарушил ее запрета, ее желания, ее намека. Он сам удивлялся, какую власть над ним имела она. Но он страдал. Его чувства оставались неутоленными, и душа часто противилась зависимости. Иногда ему стоило труда освободиться от этого. Иногда он начинал с подчеркнутой любезностью ухаживать за маленькой Юлией, тем более что это было еще и весьма необходимо, нужно было оставаться в добрых отношениях с такой важной особой и как-то ее обманывать. Странно все было у него с Юлией, которая казалась то совсем ребен- ком, то всезнающей. Она несомненно была красивее Лидии, она была необыкновенной красавицей, и это в сочетании с ее несколько наставительной детской наивностью очень привлекало Гольдмунда; он часто бывал просто влюблен в Юлию. Именно по этому сильному влечению, которое оказывала на его чувства сестра, он с удивлением узнавал различие между желанием и любовью. Сначала он смотрел на обеих сестер одинаково, обе были желанны, но Юлия красивее и соблазнительнее, он ухаживал за обеими без различия и постоянно следил за обеими. А теперь Лидия приобрела такую власть над ним! Теперь он так любил ее, что из любви отказывался от полного обладания ею. Он узнал и полюбил ее душу, ее детскость, нежность и склонность к печали казались похожими на его собственные, часто он бывал глубоко удивлен и восхищен тем, насколько ее душа соответствовала ее телу, она могла что-то делать, говорить, выразить желание или суждение, и ее слова и состояние души сердить и обижать Юлию; ах, каждый день могла раскрыться тайна ее любви и кончиться ее тревожное счастье, и, может быть, страшным образом. Иногда Гольдмунд удивлялся себе, что давно не покончил со всем этим и не ушел отсюда. Трудно было так жить, как он теперь жил: любить, но без надежды ни на дозволенное и длительное счастье, ни на легкое удовлетворение своих любовных желаний, к какому он привык до сих пор; с вечно возбужденными и неудовлетворенными влечениями, при этом в постоянной опасности. Почему он оставался здесь и выносил все это, все эти осложнения и запутанные чувства? Ведь все эти пе реживания, чувства и угрызения совести для тех. кто законно сидит в этом доме. Разве нет у него права бездомного и непритязательного уклониться от всех этих нежностей и сложностей и посмеяться над ними? Да, это право у него было, и он дурак, что искал здесь что-то вроде родного очага и платил за это болью и затруднениями. И все-таки он делал это и страдал, страдал охотно, был втайне счастлив. Это было глупо и трудно, сложно и утомительно, любить таким образом, но это было чудесно. Удивительна была темная печаль этой любви, ее глупость и безнадежность; прекрасны были эти заполненные думами ночи без сна, прекрасны и восхитительны были и отпечаток страдания на губах Лидии, и безнадежный и отрешенный звук ее голоса, когда она говорила об их любви и своих заботах. Отпечаток страдания на юном лице Лидии появился всего несколько недель тому назад, да так и остался, именно его выражение ему так хотелось зарисовать пером, и он почувствовал, что в эти несколько недель и сам он изменился и стал намного старше, не умнее и все-таки опытнее, не счастливее и все носили отпечаток совершенно той же формы, что и разрез глаз, и форма пальцев. В эти моменты, когда он. казалось, видел эти основные формы и законы, по которым формировалась ее сущность, душа и тело, у Гольдмунда возникало желание задержать что-то из того образа, повторить его, и на нескольких листках, хранимых в полной тайне, он сделал попытки нарисовать по памяти пером силуэт ее головы, линию бровей, ее руку, колено. С Юлией все стало как-то непросто. Она явно чувствовала волны любви, в которых купалась старшая сестра, и она, полная страстного любопытства, стремилась к этому раю вопреки своенравному рассудку. Она выказывала Гольдмунду преувеличенную холодность и нерасположение, а забывшись, смотрела на него с восхищением и жадным любопытством. С Лидией она часто бывала очень нежной, иногда забиралась к ней в постель, со скрытой жадностью вдыхала атмосферу любви и пола, нарочно гладила запретное тайное местечко. Потом опять в почти оскорбительной форме давала понять, что знает проступок Лидии и презирает его. Дразня и мешая, металось прелестное и капризное дитя между двумя любящими, смакуя в мечтах их тайну, то разыгрывая из себя ничего не подозревающую, то обнаруживая опасное соучастие; скоро из ребенка она превратилась в тирана. Лидия страдала от этого больше, чем Гольдмунд, который, кроме как за столом, редко виделся с младшей. От Лидии не укрылось также, что Гольдмунд был небезучастен к прелести Юлии, иногда она видела, что его признательный взгляд с наслаждением останавливается на ней. Она не смела ничего сказать, все было так сложно, все так полно опасностей, в особенности нельзя было таки намного более зрелым и богатым в душе. Он уже был не мальчик. Своим нежным, безнадежным голосом Лидия говорила ему: - Ты не должен быть печальным из-за меня, я хотела бы тебя только радовать и видеть счастливым. Прости, что я сделала тебя печальным, заразила своим страхом и унынием. Я вижу по ночам такие странные сны: я иду по пустыне, такой огромной и темной, прямо не знаю как сказать, я иду, иду и ищу тебя, а тебя все нет, и я знаю, я тебя потеряла и должна буду всегда, всегда вот так идти, совсем одна. Потом, проснувшись, я думаю. "О, как хорошо, как великолепно, что он еще здесь, и я его увижу, может, еще неделю или хоть день, но он еще здесь!" Однажды Гольдмунд проснулся, едва забрезжил день, и какое- то время лежал в постели в раздумье, окруженный картинами сна, но без связи. Он видел во сне свою мать и Нарцисса, обоих он еще отчетливо видел. Освободившись от нитей сна, он обратил внимание на своеобразный свет, проникающий сегодня в маленькое окно. Он вскочил и подбежал к окну, карниз, крыша конюшни, ворота и все, что было видно за окном, мерцало го лубовато-белым светом, покрытое первым зимним снегом. Противоположность между беспокойством его сердца и спокойным безропотным зимним миром поразила его. как спокойно, как трогательно и кротко отдавались пашня и лес, холмы и рощи солнцу, ветру, дождю, засухе, снегу, как красиво с нежным страданием несли свое земное бремя клены и осины! Нельзя ли быть, как они, нельзя ли у них поучиться? В задумчивости он вышел во двор, походил по снегу и потрогал его руками, заглянул в сад, и за высоко занесенным забором увидел пригнувшиеся от снега кусты роз. На завтрак ели мучной суп, все говорили о первом снеге, все барышни в том числе - уже побывали на улице. Снег в этом году выпал поздно, уже приближалось Рождество. Рыцарь рассказал о южных странах, где не бывает снега. Но то, что сделало этот первый зимний день незабываемым для Гольдмунда, случилось, когда была глубокая ночь. Сестры сегодня поссорились, этого Гольдмунд не знал. Ночью, когда в доме стало тихо и темно, Лидия пришла к нему, как обычно, она молча легла рядом, положила голову ему на грудь, чтобы слушать, как бьется его сердце, и утешаться его присутствием. Она была расстроена и боялась, что Юлия выдаст ее, но не решалась говорить об этом с любимым и беспокоить его. Так она лежала у его сердца, слушая его ласковый шепот и чувствовала его руку на своих волосах. Но вдруг - она совсем недолго лежала так - она страшно испугалась и приподнялась с широко открытыми глазами. И Гольдмунд испугался не меньше, когда увидел, что дверь открылась и в комнату вошла какая-то фигура, которую он в страхе не сразу узнал. Только когда она подошла вплотную к кровати и наклонилась над ней, он с замершим сердцем увидел, что это Юлия. Она выскользнула из плаща, накинутого прямо на рубашку, сбросив плащ на пол. С криком боли, как будто получив удар ножом, Лидия упала назад, цепляясь за Гольдмунда. Презрительным и злорадным тоном, но все-таки неуверенным голосом Юлия сказала. "Я не хочу лежать одна в комнате. Или вы возьмете меня к себе, и мы будем лежать втроем, или я пойду и разбужу отца". - Конечно, иди сюда,- сказал Гольдмунд, откинув одеяло.- У тебя же ноги замерзнут. Она взобралась, и он с трудом дал ей место на узкой постели, потому что Лидия неподвижно лежала, спрятав лицо в подушку. Наконец, они улеглись втроем, девушки по обеим сторонам Гольдмунда, и на какой-то момент он не мог отделаться от мысли, что еще недавно это положение отвечало бы всем его желаниям. Со странным смущением и все-таки втайне восхищенно он чувствовал бедро Юлии со своей стороны. - Нужно же мне было посмотреть,- начала она опять,- как лежится в твоей постели, которую сестра так охотно посещает. Гольдмунд, чтобы успокоить ее, слегка потерся щекой о ее волосы, а рукой погладил бедра и колени, как ласкают кошку, она отдавалась молча и с любопытством его прикосновениям, смутно чувствуя очарование, не оказывая сопротивления. Но во время этого укрощения он одновременно не забывал и Лидию, нашептывая ей на ухо слова любви и постепенно заставив ее хотя бы поднять лицо и повернуться к нему. Без слов целовал он ее рот и глаза, в то время как его рука очаровывала сестру, неловкость и странность всего положения становились невыносимыми его сознанию. В то время как его рука знакомилась с прекрасным, застывшим в ожидании телом Юлии, он впервые понял не только красоту и глубокую безнадежность своей любви к Лидии, но и ее смехотворность. Нужно было, так казалось ему теперь, когда губы его касались Лидии, а рука Юлии, нужно было или заставить Лидию отдаться, или идти своей дорогой дальше. Любить ее и отказываться от нее было бессмысленно и неправильно. - Сердце мое,- прошептал он Лидии на ухо,- мы напрасно страдаем, как счастливы могли бы мы быть все втроем! Позволь нам сделать то, что требует наша кровь! Так как она в ужасе отшатнулась, его страсть бросилась к другой, и он сделал ей так приятно, что она ответила долгим сладострастным вздохом. Когда Лидия услышала этот вздох, ревность сжала ее сердце, как будто в него влили яд. Она неожиданно села, сорвала одеяло с постели, вскочила на ноги и крикнула. - Юлия, пошли! Юлия вздрогнула, уже необдуманная сила этого крика, который мог всех выдать, говорила ей об опасности, и она молча поднялась. А Гольдмунд, все чувства которого были оскорблены и обмануты, быстро обнял встающую Юлию, поцеловал ее в обе груди и прошептал ей горячо на ухо - Завтра, Юлия, завтра! Лидия стояла в рубашке и босиком, на каменном полу пальцы сжимались от холода. Она подняла плащ Юлии, набросила его на нее жестом страдания и смирения, который даже в темноте не ускользнул от той, тронув ее и примирив. Тихо выскользнули сестры из его комнаты. Полный противоречивых чувств, Гольдмунд прислушивался, затаив дыхание, пока в доме не стало совершенно тихо. Так из неестественного положения втроем молодые люди оказались в одиночестве, потому что и сестры, добравшись до своей спальни, тоже не стали разговаривать, а лежали одиноко, молча и упрямо каждая в своей постели без сна Какой- то дух несчастья и противоречия, демон бессмысленности, отчуждения и душевного смятения, казалось, овладел домом. Лишь после полуночи заснул Гольдмунд, лишь под утро - Юлия, Лидия лежала без сна, измученная, пока не наступил бледный день. Она сразу же поднялась, оделась, долго стояла на коленях перед маленьким деревянным распятием и молилась, а как только услышала на лестнице шаги отца, вышла и попросила его выслушать ее. Не пытаясь различать между заботою о девичьей чести Юлии и своей ревностью, она решилась покончить с этим делом. Гольдмунд и Юлия еще спали, когда рыцарь уже знал все, что Лидия сочл