м было тянуть до последней минуты? Им подали завтрак в мастерскую. - Нет, все очень хорошо, - твердо сказал Иоганн. - Очень хорошо. Я провел бессонную ночь и, должен тебе сказать, еще раз все обдумал. Ты многое растревожил, даже больше, чем я мог вынести. Не забывай, что все эти годы у меня не было никого, с кем я мог бы поговорить. Но теперь пора с этим кончать, иначе я и в самом деле окажусь трусом, как ты изволил вчера выразиться. - О, я причинил тебе боль? Прости! - Нет, я думаю, ты был почти прав. Я хотел бы провести с тобой сегодня весь день, еще один чудесный, радостный день; после обеда мы отправимся на прогулку, и я покажу тебе здешние места. Но прежде нужно еще немного потолковать. Вчера все это обрушилось на меня так внезапно, что я потерял голову. Но теперь я все обдумал и, мне кажется, правильно понял, что ты вчера хотел сказать. Он говорил так спокойно и ласково, что Буркхардт отбросил свои опасения. - Раз ты меня понял, значит, все хорошо и нам ни к чему начинать сначала. Ты рассказал мне, как все это случилось и к чему привело. Итак, ты не разводишься с женой и держишься за дом и нынешнее свое положение только потому, что не хочешь расставаться с Пьером? Так ведь? - Да, именно так. - Ну и как же ты представляешь себе дальнейшее? Мне сдается, вчера ты проговорился, что боишься со временем потерять и Пьера. Или нет? Верагут горестно вздохнул и сжал голову руками; но он продолжал в том же тоне: - Вполне может быть. В том-то и беда. Ты полагаешь, мне надо отказаться от мальчика? - Да, только так! Он будет стоить тебе многих лет борьбы с женой, которая вряд ли от него отступится. - Возможно. Но, видишь ли, Отто, Пьер - это последнее, что у меня есть! Я живу среди сплошных руин, и если бы я сегодня умер, то это обстоятельство взволновало бы, кроме тебя, разве что пару газетных писак. Я нищ, но у меня есть этот ребенок, у меня все еще есть этот маленький славный мальчуган, для которого я живу, которого мне позволено любить, ради которого я страдаю и с которым в спокойные минуты забываю о своих бедах. Постарайся понять это! И его я должен отдать? Это нелегко, Иоганн. Чертовски нелегко! Но другого выхода я не вижу. Согласись, ты понятия не имеешь, что творится на белом свете, ты с головой зарылся в свою работу, запутался в своем неудачном супружестве и ничего вокруг не видишь. Сделай этот шаг, попробуй отбросить все, и ты вдруг обнаружишь, что мир снова ждет тебя, готовый одарить множеством чудес. Ты давно уже живешь с мертвецами и утратил связь с жизнью. Ты привязался к Пьеру, он очаровательный ребенок, не отрицаю; но это же не главное. Отрешись на минуту от своего чувства и подумай, действительно ли ты нужен мальчику! - Нужен ли я ему?.. - Да. Ты можешь дать ему немного любви, нежности, внимания, но это все вещи, в которых ребенок нуждается меньше, чем мы, взрослые, думаем. Зато он растет в доме, где отец и мать уже почти не знаются друг с другом и даже соперничают из-за него! Он не воспитывается на примере счастливой, здоровой семьи, поэтому он и развит не по летам и вырастает чудаком... И потом, прости, в один прекрасный день ему придется выбирать между тобой и матерью. Разве ты этого не понимаешь? - Быть может, ты и прав. Даже наверняка прав. Но здесь у меня кончается власть рассудка. Я привязан к ребенку и цепляюсь за эту привязанность, потому что уже давно не знаю другого тепла и другого луча света. Быть может, через несколько лет он отвернется от меня, быть может, обманет мои ожидания, даже возненавидит, как ненавидит меня Альберт, который в четырнадцать лет как-то швырнул в меня столовым ножом. Но мне останутся все же эти несколько лет, когда я буду рядом с ним и смогу любить его, смогу держать его маленькие ручонки в своих руках и слушать его звонкий, как у птички, голосок. Скажи: и это я должен отдать? Да? Буркхардт страдальчески пожал плечами и наморщил лоб. - Должен, Иоганн, - очень тихо сказал он. - Мне кажется, должен. Пусть не сегодня, но скоро ты должен отказаться от всего, что у тебя есть, должен очиститься от прошлого, иначе тебе никогда больше не удастся взглянуть на мир ясным, свободным взглядом. Поступай как знаешь, и даже если ты не решишься на этот шаг, оставайся здесь и живи, как жил до сих пор, - я и тогда останусь верен тебе, ты это знаешь. Но мне будет жаль тебя. - Посоветуй, что делать! Мое будущее в тумане. - Хорошо, посоветую. Сейчас июль; осенью я возвращаюсь в Индию. Но прежде я еще раз навещу тебя, и я надеюсь, что к тому времени ты уже уложишь чемоданы и будешь готов к отъезду. Если ты решишься и скажешь "да" - тем лучше! Если же не решишься, все равно поезжай со мной на год или хотя бы на полгода, тебе надо вырваться из этой атмосферы. У меня ты можешь писать свои картины и ездить верхом, можешь охотиться на тигров или влюбляться в малаек - среди них попадаются премиленькие, - в любом случае ты какое-то время будешь далеко отсюда и попытаешься жить лучше, чем живешь сейчас. Что ты об этом думаешь? Закрыв глаза, художник мерно покачивал головой, лицо его было бледным, губы поджаты. - Спасибо, - воскликнул он, едва заметно улыбнувшись. - Спасибо, ты очень любезен. Осенью я скажу тебе, поеду ли я с тобой. Пожалуйста, оставь мне эти фотографии. - Они твои... Но... не можешь ли ты принять решение относительно поездки уже сегодня или завтра? Так было бы лучше для тебя. Верагут встал и подошел к двери. - Нет, не могу. Кто знает, что произойдет за это время! Вот уже несколько лет я не оставлял Пьера больше чем на три-четыре недели. Мне кажется, я поеду с тобой, но сейчас я ничего тебе не скажу, а то как бы потом не пришлось раскаиваться. - Ладно, так тому и быть! Я буду постоянно сообщать тебе, как меня найти. И если однажды ты скажешь мне по телефону, что согласен, тебе не придется даже пальцем пошевелить. Я устрою все сам. Ты возьмешь отсюда только белье и то, что нужно художнику для работы, но возьмешь всего в достатке. Об остальном я позабочусь в Генуе. Верагут молча обнял друга. - Ты помог мне, Отто, я этого никогда не забуду. Сейчас я прикажу заложить коляску, сегодня нас не ждут к обеду в доме. Давай отбросим все дела и проведем этот чудесный день так, как когда-то во время летних каникул! Мы покатаемся по окрестностям, взглянем на несколько красивых деревушек, поваляемся на траве в лесу, будем есть форель и пить из толстых кружек доброе деревенское вино. Погодка сегодня на диво хороша! - Она уже несколько дней такая, - засмеялся Буркхардт. Верагут засмеялся тоже. - Ах, мне кажется, солнце давно уже так не сияло! ГЛАВА СЕДЬМАЯ После отъезда Буркхардта художника охватило странное чувство одиночества. То самое чувство, с которым он жил долгие годы и которое за это время научился выносить и почти не замечать, неожиданно подступило к нему, как новый, неведомо откуда взявшийся враг, и со всех сторон насело на него, грозя удушить. В то же время он чувствовал себя больше, чем когда бы то ни было, отрезанным от семьи, даже от Пьера. О причине он не догадывался, но заключалась она в том, что ему впервые удалось поговорить о ситуации, в которой он оказался. В иные часы его посещало даже пагубное, унизительное чувство скуки. До сих пор Верагут вел неестественную, но последовательную жизнь человека, который добровольно замуровал себя в четырех стенах и потерял интерес к миру. Он не жил, а прозябал. Приезд друга пробил бреши в его келье, сквозь множество щелей к отшельнику хлынула новая жизнь, которая сверкала, звенела и благоухала, старые чары рассеялись, и каждый зов извне воспринимался пробудившимся художником с чрезмерной, почти болезненной силой. Он яростно набросился на работу, почти одновременно начал две большие композиции, вставал с рассветом и сразу же принимал холодную ванну, работал без перерыва до обеда, затем, после короткого отдыха, взбадривал себя чашкой кофе и сигарой, а по ночам просыпался иногда с сердцебиением и головной болью. Но как бы ни принуждал он себя, как бы ни впрягался в работу, в его сознании под тонким покровом все время пульсировала и напоминала о себе мысль, что дверь перед ним распахнута и что в любое время он может сделать решительный шаг к свободе. Он не думал об этом, постоянным усилием воли подавляя в себе все мысли. Но оставалось чувство, что в любой момент можно уйти, дверь открыта, путы легко разорвать, вот только решение обойдется слишком дорого, потребует тяжелейшей жертвы, поэтому лучше не думать об этом, лучше не думать! Решение, которого ждал от него Буркхардт и с которым, видимо, уже втайне смирилась его душа, сидело в нем, как пуля в теле раненого; вопрос был лишь в том, выйдет ли она вместе с гноем или же затянется и зарастет плотью. Она напоминала о себе болью, но боль пока была вполне терпимой; она не шла ни в какое сравнение с той болью, которую - он страшился этого - вызовет у него требуемая жертва. Поэтому он ничего не предпринимал, чувствовал, как горит его скрытая рана, и втихомолку, с отчаянным любопытством ждал, чем все кончится. В таком смятении чувств он принялся писать большую картину, замысел которой давно занимал его и вдруг захватил целиком. Идея родилась несколько лет назад и поначалу увлекла его, но потом стала казаться ему пустой, чересчур аллегоричной и наконец совсем опротивела. Но теперь картина отчетливо встала перед его глазами, и он приступил к работе, радуясь чистоте и свежести образа и больше не ощущая его аллегоричности. Это были три фигуры в натуральную величину: мужчина и женщина, погруженные в свои мысли, чужие друг ДРУГУ, а между ними играющий ребенок, полный тихой радости, не подозревающий о нависшей над ним туче. Связь с личной жизнью художника не вызывала сомнений, но ни мужчина, ни женщина не походили на своих прототипов, только ребенок был Пьер, но на несколько лет моложе. В образ ребенка он вложил все очарование я благородство своих лучших портретов, симметрично расположенные по обеим сторонам фигуры застыли в неподвижности - суровые, скорбные символы одиночества; мужчина, подперев голову рукой, погрузился в свои невеселые думы, женщина целиком отдалась горю и тупой опустошенности. На долю Роберта выпали нелегкие дни. Господин Верагут стал до крайности раздражителен. Во время работы он не терпел ни малейшего шума в соседних комнатах. Тайная надежда, ожившая в Верагуте после приезда Буркхардта, горела огнем в его груди, горела вопреки всем попыткам заглушить ее и по ночам окрашивала его сны манящим, волнующим светом. Он не хотел прислушиваться к ней, не хотел ничего знать о ней, он хотел только одного - работать и ощущать покой в душе. Но покоя не было, он чувствовал, как тает ледяная корка его безрадостного существования, как колеблются устои всей его жизни; во сне ему виделась мастерская, запертая и пустая, виделась уезжающая от него жена, но уезжала она вместе с Пьером, и мальчик тянулся к нему тонкими ручонками. Случалось, он целый вечер просиживал один в своем маленьком неуютном жилище, углубившись в созерцание индийских фотографий, пока не отодвигал их в сторону и не закрывал усталые глаза. Две силы вели в нем жестокую борьбу, но надежда была сильнее. Все чаще вспоминал он свои беседы с Отто, все ощутимее поднимались из глубины подавленные желания и потребности его сильной натуры, пролежавшие много лет без движения, и этого напора чувств и весеннего тепла не могло сдержать давнее болезненное заблуждение, что он уже старик и ему не остается ничего другого, как доживать свои дни. Глубокий, сильный гипноз резиньяции рассеялся, в брешь потоком хлынули неосознанные, инстинктивные силы жизни, которую он так долго сдерживал и обманывал. Чем яснее звучали эти голоса, тем больнее сжималось сердце художника в страхе перед окончательным пробуждением. Он снова и снова закрывал словно ослепшие глаза и в лихорадочном возбуждении отказывался принести необходимую жертву. Иоганн Верагут редко показывался в господском доме, обед почти всегда приносили ему в мастерскую, а вечера он часто проводил в городе. Но, встречаясь с женой или с Альбертом, он бывал тих и кроток и, казалось, забыл о своей неприязни к ним. На Пьера он почти не обращал внимания. Раньше он по меньшей мере раз в день заманивал мальчика в свою мастерскую или гулял с ним в саду. Теперь же он не видел сына целыми днями, и его не тянуло к нему. Если Пьер случайно попадался ему на дороге, он задумчиво целовал его в лоб, печально и рассеянно заглядывал ему в глаза и шел по своим делам. Однажды после обеда Верагут зашел в каштановую рощу, было тепло и ветрено, сыпал косой мелкий дождик. Из открытых окон дома доносилась музыка. Художник остановился и прислушался. Пьеса была ему незнакома. Она звучала чисто и строго, поражая продуманной и взвешенной красотой. Задумавшись, Верагут с удовольствием слушал. Странно, в сущности, это была музыка для пожилых людей, она звучала бережно и мужественно и не имела ничего общего с вакхическим упоением той музыкой, которую он сам так любил в молодые годы. Он тихо вошел в дом, поднялся по лестнице и бесшумно, не доложив о себе, появился в гостиной; его приход заметила только госпожа Верагут. Альберт играл, а его мать стояла у рояля и слушала. Верагут сел в ближайшее кресло, опустил голову и застыл, внимая музыке. Время от времени он поднимал глаза и останавливал их на жене. Здесь она была у себя дома, в этих комнатах она тихо прожила годы, полные разочарования, как и он в своей мастерской у озера. Но у нее был Альберт, она ходила за ним, он рос рядом с ней, и вот теперь он был гостем и другом в ее доме. Госпожа Адель немного постарела, научилась быть незаметной и довольствоваться малым, взгляд ее был тверд, губы слегка поджаты; но она не оторвалась от семьи и чувствовала себя уверенно в атмосфере, которая принадлежала ей и в которой выросли ее сыновья. Она не была склонна к порывам чувства, к импульсивной нежности, она была лишена всего того, что искал в ней когда-то и на что надеялся ее муж, но вокруг нее царила атмосфера домашнего уюта, в ее лице, в ее характере, в ее доме чувствовались порода и воля, здесь была та почва, на которой могли расти и благополучно развиваться дети. Верагут удовлетворенно кивнул головой. Если он исчезнет навсегда, здесь никто и не заметит его отсутствия. Он был лишний в этом доме. В любое время и в любом уголке мира он может построить мастерскую и окунуться в напряженную работу, но родины он не найдет нигде. Собственно, он знал об этом давно и не находил в этом ничего плохого. Тем временем Альберт перестал играть. Он почувствовал или увидел по глазам матери, что кто-то вошел в гостиную. Обернувшись, он удивленно и недоверчиво посмотрел на отца. - Здравствуй, - сказал Верагут. - Здравствуй, - смущенно ответил сын и стал что-то разыскивать в нотном шкафу. - Вы музицировали? - дружелюбно спросил отец. Альберт пожал плечами, будто спрашивая: а ты разве не слышал? Лицо его залилось краской, и он спрятал его в глубоких полках шкафа. - Прекрасная музыка, - сказал отец и улыбнулся. Он ясно чувствовал, что его приход был очень некстати, и не без легкого злорадства попросил: - Пожалуйста, сыграй еще что-нибудь! То, что тебе нравится! Ты далеко продвинулся. - Ах, мне не хочется, - недовольно сказал Альберт. - А ты попробуй. Прошу тебя. Госпожа Верагут испытующе посмотрела на мужа. - Ладно, Альберт, садись! - сказала она и поставила нотную тетрадь на пюпитр. При этом она задела рукавом маленькую серебряную вазу с розами, стоявшую на рояле, и на черную полированную крышку посыпались увядшие лепестки. Юноша сел за рояль и начал играть. Он был в замешательстве, злился и играл так, будто выполнял докучливое задание, торопливо и без души. Какое-то время отец внимательно слушал, затем впал в задумчивость и, наконец, внезапно встал и бесшумно вышел из гостиной еще до того, как Альберт кончил играть. Уходя, он слышал, как юноша яростно ударил по клавишам и оборвал игру. "Когда я уеду, они и не заметят моего отсутствия, - думал художник, спускаясь по лестнице. - Господи, как же далеки мы друг от друга, а ведь когда-то у нас было нечто, похожее на семью". В коридоре к нему бросился Пьер. Он сиял и был сильно возбужден. - О, папа, - задыхаясь, воскликнул он, - как хорошо, что ты здесь! Представь себе, у меня живая мышка! Смотри, вот она, в моей руке, - видишь глазки? Ее поймала желтая кошка, она с ней играла и очень мучила ее, позволит отбежать немного и опять ловит. Тогда я быстро-быстро подбежал и выхватил мышку у нее из-под носа! Что мы с ней будем делать? Он поднял на отца сияющие радостью глаза, но вздрогнул от страха, когда мышка в его крепко сжатом кулачке зашевелилась и испуганно пискнула. - Мы выпустим ее в саду, - сказал отец. - Пойдем! Он велел подать себе зонт и взял мальчика за руку. Дождь ослабел, небо посветлело, мокрые, гладкие стволы буков отливали чернотой и казались чугунными. Они остановились там, где тесно переплелись широко разросшиеся корни нескольких деревьев. Пьер присел на корточки и медленно разжал кулачок. Щеки у него раскраснелись, светло-серые глаза сияли от сильного возбуждения. И вдруг, словно не в силах больше ждать, он широко раскрыл ладошку, крохотный мышонок опрометью выскочил из своего заточения, остановился недалеко от густого корневища и затих. Было видно, как от прерывистого дыхания вздымаются и опускаются его бока, как он испуганно поводит блестящими черными крапинками глаз. Пьер громко и радостно крикнул и хлопнул в ладоши. Мышонок испугался и мгновенно, точно по мановению волшебной палочки, исчез под землей. Отец мягко пригладил густые волосы сына. - Пойдем ко мне, Пьер? Мальчик вложил свою правую руку в левую руку отца и зашагал с ним рядом. - Сейчас мышонок уже дома, у папы и мамы, и рассказывает, что с ним произошло. Он щебетал без умолку, а художник крепко сжимал в своей руке его маленькую теплую ручонку, сердце его вздрагивало при каждом слове и вскрике ребенка и замирало от глубокой привязанности и тяжелого бремени любви. Нет, никогда в жизни он уже не испытает такой любви, как к этому ребенку. Никогда больше не переживет мгновений, исполненных такой горячей, сияющей нежности, такого радостного самозабвения, такой влекуще-сладостной грусти, как вот сейчас с Пьером, с этим последним прекрасным отражением его собственной юности. Его грация, его смех, свежесть всего его маленького, уверенного в себе существа были, как казалось Верагугу, последним радостным и чистым звуком его жизни, они были для него тем же, чем бывает для осеннего сада последний розовый куст в цвету. К нему тянется тепло и солнце, он напоминает о радостной красоте летнего сада, а когда бурей или инеем собьет с него последние лепестки, приходит конец очарованию и всем ожиданиям блеска и радости. - А почему ты, собственно, не любишь Альберта? - ни с того ни с сего спросил Пьер. Верагут крепче сжал руку ребенка. - Я-то его люблю. Но он больше, чем меня, любит маму. Тут уж ничего не поделаешь. - Мне кажется, он тебя терпеть не может, папа. Знаешь, он и меня любит уже не так, как прежде. Он все время играет на рояле или сидит в своей комнате. В первый день, когда он приехал, я рассказал ему о своем огороде, который я сам посадил, он сначала сделал такое заинтересованное лицо, а потом сказал: "Завтра мы посмотрим твой огород". Но с тех пор он больше о нем не спрашивал. Он плохой товарищ, у него уже растут усики. И потом он всегда с мамой, я почти не могу застать ее одну. - Он приехал всего на несколько недель, малыш, не забывай об этом. А когда мама с Альбертом, ты ведь всегда можешь прийти ко мне. Или тебе не хочется? - Это разные вещи, папа. Иногда мне хочется побыть с тобой, а иногда с мамой. И ты всегда ужасно занят. - Не обращай на это внимания, Пьер. Если захочешь прийти ко мне, приходи в любое время, слышишь, в любое, даже когда я работаю в мастерской. Мальчик не ответил. Он взглянул на отца, чуть слышно вздохнул и, казалось, остался чем-то недоволен. - Тебя что-то не устраивает? - спросил Верагут, обеспокоенный выражением детского лица, которое несколько мгновений назад еще сияло бурной мальчишеской радостью, а теперь вдруг стало каким-то отрешенным и постаревшим. - Скажи же мне, Пьер! - повторил он свой вопрос. - Ты недоволен мной? - Нет, папа. Но я не очень люблю приходить к тебе, когда ты рисуешь. Раньше я иногда приходил... - Ну и что же тебе не понравилось? - Знаешь, папа, когда я прихожу к тебе в мастерскую, ты всегда гладишь меня по голове и ничего не говоришь. И глаза у тебя другие, иной раз даже злые, да. А когда я говорю тебе что-нибудь, то по глазам вижу, что ты не слушаешь, отвечаешь только "да-да" и пропускаешь все мимо ушей. Но когда я прихожу и хочу что-то сказать тебе, мне надо, чтобы ты меня выслушал. - И все же приходи ко мне, милый. Постарайся понять: когда я чем-нибудь очень-очень сильно занят и когда я крепко думаю над тем, как лучше сделать свою работу, мне бывает трудно оторваться от своих мыслей и слушать тебя. Но я попробую, когда ты придешь снова. - Да, я понимаю. Часто я тоже задумываюсь над чем-нибудь, а в это время меня окликнут, и надо отозваться, это очень неприятно. Иногда мне хочется целый день сидеть не двигаясь и думать, но именно в это время я должен играть, учиться или делать еще что-нибудь, и тогда я ужасно злюсь. Пьер напряженно смотрел перед собой, пытаясь выразить то, что он имел в виду. Это нелегко сделать, чаще всего тебя так до конца и не понимают. Они уже были в комнате Верагута. Он сел и привлек мальчика к себе. - Я понимаю, что ты хочешь сказать, - ласково проговорил он. - А сейчас что будешь делать: рассматривать картинки или рисовать? Я думаю, ты мог бы нарисовать эту историю с мышонком. - Да, я попробую. Но мне нужен большой, красивый лист бумаги. Отец достал из ящика стола лист бумаги для рисования, заточил карандаш и пододвинул мальчику стул. Пьер тут же взобрался на него с коленями и начал рисовать мышку и кошку. Чтобы не мешать ему, Верагут сел сзади и стал разглядывать тонкую загорелую шею, гибкую спину и благородную, своенравную голову ребенка, который погрузился в свою работу и нетерпеливо помогал себе губами. Каждая линия на бумаге, каждый маленький успех или неудача выражались в гримасах подвижного рта, в Шевелении бровей и складок на лбу. - Нет, ничего не выходит! - воскликнул спустя некоторое время Пьер, выпрямился, опираясь ладонями о стол, и критическим взглядом окинул свой рисунок. - Ничего не выходит! - сердито пожаловался он. - Папа, как надо рисовать кошку? Моя похожа на собаку. Отец взял лист в руки и с серьезным видом принялся рассматривать рисунок. - Надо немного подчистить, - невозмутимо сказал он. - Голова слишком большая и недостаточно круглая, а ноги чересчур длинны. Погоди, сейчас исправим. Он осторожно прошелся резинкой по рисунку, достал новый лист бумаги и нарисовал кошку. - Смотри, она должна быть вот такой. Вглядись в нее хорошенько и нарисуй еще раз. Но терпение Пьера уже кончилось, он отдал отцу карандаш, и тому пришлось рисовать самому - сначала кошку, потом котенка, потом маленькую мышку, потом Пьера, который спасает мышку, а напоследок мальчик потребовал еще коляску с лошадьми и кучером. Но вскоре и это ему надоело. Напевая, он несколько раз обежал комнату, выглянул в окно, проверяя, не идет ли дождь, и, пританцовывая, выскочил из дома. Его нежный, тонкий голосок прозвенел под окнами, затем все затихло, и Верагут остался один, держа в руке лист бумаги с нарисованными на нем кошками. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал одеяние женщины - иссиня-зеленое платье, в вырезе которого одиноко и печально блестело маленькое золотое украшение; оно одно подхватывало мягкий свет, не находивший себе пристанища на затененном лице и отчужденно и безрадостно скользивший вниз по холодной синей одежде, - тот самый свет, который весело и задушевно играл рядом в светлых волосах прекрасного ребенка. В дверь постучали, и художник нехотя, с досадой отошел от картины. Когда после небольшой паузы стук повторился, он быстро подошел к двери и слегка приоткрыл ее. За дверью стоял Альберт, который за все каникулы ни разу не заглянул в мастерскую отца. Он держал в руке соломенную шляпу и с легким смущением смотрел в недовольное лицо художника. Верагут пригласил его войти. - Здравствуй, Альберт. Ты, видимо, пришел взглянуть на мои картины. У меня их тут совсем немного. - О, я не хочу тебе мешать. Я только хотел спросить... Но Верагут уже закрыл дверь и, обойдя мольберт, подошел к выкрашенному в серый цвет решетчатому помосту, где на узких, снабженных роликами подставках стояли его полотна. Он вытащил картину с рыбами. Альберт смущенно встал рядом с отцом, и оба стали смотреть на отливающее серебристыми красками полотно. - Ты, кстати, хоть немного интересуешься живописью? - вскользь спросил Верагут. - Или тебе доставляет удовольствие только музыка? - О, я очень люблю картины, а эта просто великолепна. - Она тебе нравится? Я очень рад. Я закажу для тебя ее фотографию. Ну и как ты себя чувствуешь в Росхальде? - Спасибо, папа, очень хорошо. Но я и вправду не хотел тебя беспокоить, я зашел из-за мелочи... Художник не слушал. Он рассеянно смотрел в лицо сына постепенно оживающим, немного усталым взглядом - такой взгляд был у него всегда, когда он работал. - Как вы, нынешние молодые люди, относитесь к искусству? Я хочу сказать, значит ли для вас что-нибудь Ницше, читаете ли вы еще Тэна - он был умница, этот Тэн, но скучноват - или же у вас появились новые идеи? - Тэна я еще не знаю. Обо всем этом ты, конечно же, размышлял гораздо больше, чем я. - Раньше - да, раньше искусство и культура, дионисийское и аполлоновское начало и все такое прочее были для меня ужасно важны. А теперь я радуюсь, когда мне удается сделать хорошую картину, и не думаю при этом ни о каких проблемах, по крайней мере философских. И если бы меня спросили, почему я стал художником и расписываю краской все эти полотна, я бы ответил: я пишу картины, так как у меня нет хвоста, чтобы вилять им. - Нет хвоста? Что ты хочешь этим сказать? - Только одно. У собак, кошек и других одаренных животных есть хвост, который благодаря тысячам изгибов и завитушек обладает совершенно удивительной способностью выражать не только то, что они думают и чувствуют, из-за чего страдают, но и каждый поворот настроения, каждый оттенок характера, каждый едва заметный прилив жизненной силы. У нас такого языка нет, и поскольку самые неуемные среди нас тоже нуждаются в чем-нибудь подобном, то мы прибегаем к помощи кисти, рояля или скрипки... Он замолчал, словно разговор вдруг перестал его интересовать; похоже, он только теперь заметил, что его слова не вызывают в Альберте живого отклика. - Итак, благодарю за визит, - неожиданно сказал он, снова повернулся к мольберту, взял в руки палитру и вперил взгляд в то место, куда он положил последний мазок. - Прости, папа, я хотел тебя спросить... Верагут обернулся; взгляд у него уже был отрешенный, равнодушный ко всему, что не имело отношения к работе. - Да? - Я хотел взять с собой Пьера покататься. Мама позволила, но сказала, что мне надо спросить и тебя. - Куда же вы собираетесь ехать? - Покатаемся пару часов по окрестностям, может быть, заедем в Пегольцхайм. - Так... И кто же будет править? - Разумеется, я, папа. - Ну что же, можешь взять Пьера! Но только в экипаже на одну лошадь, с гнедым в упряжке. И проследи, чтобы ему не давали слишком много овса! - Ах, я бы лучше поехал парой. - Сожалею. Один можешь ездить как тебе вздумается, но если берешь с собой Пьера, то только с гнедым в упряжке. Альберт ушел, не скрывая легкого разочарования. В другое время он бы заупрямился или принялся упрашивать, но он видел, что художник снова с головой погрузился в работу, и здесь, в мастерской, в окружении своих картин, отец вопреки внутреннему сопротивлению внушал ему столь сильное уважение, что Альберт, в другой обстановке не признававший его, чувствовал себя жалким, слабым мальчишкой. Художник тотчас снова окунулся в работу, разговор с сыном был забыт, окружающий мир отступил на задний план. Напряженно-сосредоточенным взглядом он сравнивал поверхность холста с живым образом в своей душе. Он чувствовал музыку света, чувствовал, как разветвляется и опять сливается его звучащий поток, как он слабеет и иссякает, преодолевая препятствия, но затем опять торжествует на каждом клочке холста, куда попадают его лучи, как прихотливо, но безупречно, с поразительной чувствительностью играет он красками, преломляясь в тысячах граней и не распадаясь в тысяче лабиринтов, неизменно сохраняя верность своему внутреннему закону. И художник большими глотками пил терпкий воздух искусства, суровую радость творца, доходящего до границы самоуничтожения, обретающего святое счастье свободы лишь в железном обуздании всякого произвола и переживающего мгновения высшего блаженства только в аскетическом повиновении чувству реальности. Это было странно и печально, но не более странно и печально, чем судьба любого человека: этот уверенный в себе художник, который полагал, что он может работать только при условии глубочайшей искренности и строгой, неумолимой концентрации, в мастерской которого не было места причудам и неуверенности, в житейских делах был дилетантом и незадачливым искателем счастья. Он, не выпустивший из своей мастерской ни одной неудачной картины, глубоко страдал под гнетущим бременем бесчисленных неудачных дней и лет, неудачных попыток научиться любить и жить. Но он этого не сознавал. Он давно утратил потребность давать себе ясный отчет в собственной жизни. Он страдал и защищался от страдания, возмущался и впадал в отчаяние и кончил тем, что предоставил всему идти своим чередом, а сам все силы отдал искусству. И его стойкой натуре почти удалось придать своему искусству то богатство, ту глубину и теплоту, которых он был лишен в жизни. Одинокий и закованный в броню, он жил как в заколдованном сне, всего себя подчинив воле художника и беспощадной работе, и его натура была достаточно здорова и упорна, чтобы не замечать и не признавать убожества такого существования. Так было до недавнего времени, пока приезд друга не вывел его из этого состояния. С той поры одинокого художника не покидало мучительное предчувствие опасности, близящегося удара судьбы, он чувствовал, что его ждут борьба и испытания, от которых ему уже не спастись ни искусством, ни прилежанием. Его ущемленная человеческая сущность чуяла бурю и не находила в себе ни корней, ни силы, чтобы противостоять ей. И лишь мало-помалу его одинокая душа свыкалась с мыслью, что скоро придется до конца испить чашу страдания и вины. В борении с этими тревожными предчувствиями и в страхе перед необходимостью прояснить ситуацию и принять решение художник весь сжался в последнем чудовищном усилии, как сжимается зверь перед последним спасительным прыжком, и отчаянным напряжением сил создал в эти дни внутреннего беспокойства одно из своих крупнейших и прекраснейших творений - играющего ребенка между скорбно поникшими фигурами родителей. Они жили на одной и той же земле, дышали одним и тем же воздухом, их освещал один и тот же свет, но от фигур мужчины и женщины веяло смертью и ледяным холодом, в то время как златокудрое дитя между ними было полно радостного ликования и словно светилось собственным светом. И если впоследствии, вопреки скромному мнению художника о себе, некоторые почитатели все-таки причисляли его к великим мастерам, то прежде всего из-за этой картины, в которой было столько душевной муки, хотя ее создатель хотел видеть в ней только совершенное воплощение своего ремесла. В такие часы Верагут не знал ни слабости, ни страха, он забывал о страдании и чувстве вины, о своей неудавшейся жизни. Он не был ни весел, ни печален. Захваченный и целиком поглощенный своей работой, он вдыхал холодный воздух творческого одиночества и ничего не требовал от мира, который переставал для него существовать. Быстро и уверенно, выпучив от напряжения глаза, он короткими, ловкими мазками наносил краску, глубже оттеняя отдельные места, заставляя парящий листик, игривый локон свободнее и мягче выступать в лучах света. При этом он совсем не думал о том, что должна выражать его картина. С этим было покончено, это была идея, замысел; теперь же главное заключалось не в том, что значат эти образы, не в чувствах и мыслях, а в некой чистой реальности. Он даже приглушил и почти сгладил выражение лиц, он не хотел ничего сочинять и рассказывать, складка плаща на колене была для него столь же важна и священна, как и поникшее чело или сомкнутые уста. На картине не должно было быть ничего, кроме трех фигур, изображенных как можно предметнее и достовернее, каждая связана с другими пространством и воздухом и в то же время овеяна своей неповторимостью, которая вырывает глубоко осмысленный образ из несущественных взаимосвязей и заставляет созерцателя в изумлении содрогнуться перед роковой неотвратимостью всего сущего. Так с картин старых мастеров смотрят на нас незнакомые люди, имен которых мы не знаем и не хотим знать, но образы их кажутся нам необыкновенно живыми и загадочными, словно символы всякого бытия. Картина продвинулась далеко и была близка к завершению. Окончательную доводку прекрасного образа ребенка Верагут решил отложить напоследок; он собирался сделать это завтра или послезавтра. Было уже за полдень, когда художник почувствовал голод и взглянул на часы. Он быстро умылся, переоделся и пошел в господский дом, где жена в одиночестве ждала его за столом. - А где же дети? - удивленно спросил он. - Поехали на прогулку. Разве Альберт не заходил к тебе? Только теперь он вспомнил о приходе Альберта. В рассеянии и легком замешательстве он принялся за еду. Госпожа Адель наблюдала, как он небрежно и устало режет ножом мясо. Собственно, она уже не ждала мужа к столу и при виде его переутомленного лица почувствовала что-то вроде жалости. Она молча накладывала ему в тарелку еду, подливала вина в стакан, и он, отвечая любезностью на любезность, решил сказать ей что-нибудь приятное. - Альберт намерен стать музыкантом? - спросил он. - Мне кажется, он очень талантлив. - Да, он одарен. Но я не знаю, есть ли у него задатки художника. Да он и не стремится к этому. До сих пор он не чувствовал особого влечения ни к одной профессии, его идеал - что-то вроде джентльмена, который одновременно занимается спортом и учится, вращается в обществе и отдает дань искусству. Жить этим он навряд ли сможет, со временем я ему это объясню. Но пока он прилежен и хорошо себя ведет, я не хочу понапрасну его беспокоить. Получив аттестат зрелости, он намерен сперва пройти военную службу. А там видно будет. Художник молчал. Он очистил банан и с наслаждением вдохнул мучнистый аромат спелого, питательного плода. - Если ты не против, я бы и кофе здесь выпил - сказал он под конец. Его слегка усталый голос звучал мягко и дружелюбно казалось, художнику приятно было отдохнуть здесь и немного расслабиться. - Я сейчас велю подать. Ты много работал? Эти слова вырвались у нее почти непроизвольно Она нечего не хотела этим сказать; ей просто захотелось раз уж выпала такая редкая добрая минута, оказать ему немного внимания, что далось нелегко, ибо она отвыкла от этого. - Да, я несколько часов писал, - сухо ответил муж. Ее вопрос был ему неприятен. У них не было принято говорить о его работе, многие из его новых картин она вообще не видела. Она почувствовала, что светлое мгновение ускользает, но не сделана ничего, чтобы удержать его. А он уже было потянулся к портсигару и собрался попросить у нее разрешения закурить, но снова опустил руку и потерял всякий интерес к сигарете. Однако он неторопливо выпил свой кофе, еще раз спросил о Пьере, вежливо поблагодарил и остался в комнате еще на несколько минут, разглядывая небольшую картину, которую он подарил жене несколько лет назад. - Она хорошо сохранилась, - сказал он, обращаясь скорее к самому себе, - и все еще выглядит недурно. Вот только желтые цветы здесь ни к чему, они забирают слишком много света. Госпожа Верагут промолчала; именно эти необыкновенно тонко и воздушно выписанные цветы нравились ей на картине больше всего. Он повернулся к ней и едва заметно улыбнулся. - До свидания! И не слишком скучай до возвращения мальчиков. Он вышел и спустился по лестнице. Внизу навстречу ему бросилась и запрыгала вокруг собака. Он взял ее передние лапы в свою левую руку, правой приласкал ее и заглянул в преданные глаза. Потом крикнул в кухонное окно, чтобы ему принесли кусочек сахара, дал его собаке, бросил взгляд на залитый солнцем газон и медленно побрел к мастерской. Погода была отменная, воздух великолепен, но ему было некогда, его ждала работа. Залитая спокойным мягким светом, в высокой мастерской стояла его картина. На зеленой траве среди редких луговых цветов сидели три фигуры: поникший, погруженный в безысходные думы мужчина, застывшая в безропотном ожидании и скорбном разочаровании женщина, весело и беззаботно играющий среди цветов ребенок, а над всеми ними яркий, льющийся волнами свет, который торжествующе заполнял пространство и с одинаковой беззаботной проникновенностью вспыхивал и в чашечке каждого цветка, и в белокурых волосах мальчика, и в маленьком золотом украшении на шее удрученной горем женщины. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Художник работал до самого вечера. Затем он тяжело опустился в кресло и некоторое время сидел, сложив руки на коленях и отупев от усталости. Совершенно опустошенный и выжатый, с ввалившимися щеками и слегка воспаленными веками, он выглядел старым и почти лишенным жизненных сил, как крестьянин или дровосек после тяжелейшей физической работы. Он бы с удовольствием остался сидеть в кресле, всецело отдавшись во власть усталости и сна. Но суровая дисциплина и привычка требовали иного, и через четверть часа он рывком поднялся со своего места. Ни разу больше не взглянув на свою картину, он направился к озеру, разделся и медленно поплыл вдоль берега. Был молочно-бледный вечер, с проходившей невдалеке проселочной дороги доносились, приглушенные парком, скрипы груженных сеном телег да усталая перебранка и смех наработавшихся за день батраков и служанок. Зябко поеживаясь, Верагут вышел на берег, тщательно, досуха вытерся полотенцем, вернулся в свою комнату и закурил сигару. Вечером он собирался писать письма, поэтому нерешительно выдвинул ящик стола, но с досадой задвинул его обратно и звонком вызвал Роберта. Слуга не замедлил явиться. - Скажите, когда молодые люди вернулись с прогулки? - Они еще не вернулись, господин Верагут. - Как, они еще не возвращались? - Нет еще, господин Верагут. Только бы господин Альберт не загнал гнедого, он любит прокатиться с ветерком. Верагут не ответил. Он-то считал, что Пьер давно вернулся, и хотел побыть с ним хотя бы полчасика. Известие то их еще нет, раздосадовало и немного напугало его Он быстро прошел к большому дому и постучал в дверь жены. Она удивилась его приходу, он давно уже не появлялся у нее в это время. - Извини, - сказал он, скрывая волнение, - но где же Пьер? Госпожа Верагут удивленно посмотрела на мужа. - Ты же знаешь, мальчики поехали на прогулку. - Почувствовав его раздражение, она добавила: - Ты ведь не боишься за них? Он досадливо пожал плечами. - Нет, конечно. Но я нахожу, что Альберт ведет себя бесцеремонно. Он говорил о нескольких часах. По крайней мере мог бы позвонить. - Но ведь еще рано. К ужину они наверняка вернутся. - Мальчика всякий раз не оказывается дома, когда я хочу побыть с ним! - Не понимаю, почему ты злишься. То, что Пьера нет дома, - чистая случайность. И он довольно часто бывает у тебя. Он закусил губы и молча вышел. Она права, у него нет оснований для недовольства, нелепо выходить из себя и требовать чего-то немедленно! Гораздо лучше спокойно и терпеливо ждать, как это делает она! Он сердито прошел через двор и вышел на проселочную дорогу. Нет, этому ему никогда не научиться, пусть уж лучше его радость и его злость останутся с ним! До какой же степени смирила и укротила его эта женщина, каким сдержанным и старым он стал. Это он-то, который в былые времена умел шумно веселиться до глубокой ночи и в ярости крушить стулья! В нем снова вспыхнули злоба и горечь, а вместе с ними и страстное желание увидеть своего мальчика; развеселить его душу мог только взгляд и голос Пьера. Широкими шагами он быстро шел по вечерней дороге. Послышался стук колес, и он заторопился навстречу. Но это крестьянская лошадка тащила телегу, доверху нагруженную овощами. - Вам не попадался кабриолет с двумя молодыми людьми на козлах? Крестьянин, не останавливаясь, покачал головой, и его тяжеловоз равнодушно потрусил мимо, навстречу тихому вечеру. Художник пошел дальше. Он чувствовал, как остывает и проходит гнев. Походка его стала спокойнее, усталость подействовала на него благотворно, и, пока он неторопливо шагал по дороге, глаза его отдыхали, признательно погружаясь в покой и пышность неяркого ландшафта, окруженного бледновато-нежной дымкой позднего вечера. Он уже почти забыл о своих сыновьях, когда через полчаса навстречу ему показался кабриолет. Верагут заметил его только тогда, когда тот оказался совсем близко. Он остановился у ствола большой груши, а когда смог разглядеть лицо Альберта, отступил еще больше назад, боясь, как бы его не увидели и не окликнули. Альберт сидел на козлах один. Пьер полулежал в углу кабриолета, опустив непокрытую голову, и, казалось, спал. Кабриолет проехал мимо, и художник, стоя на обочине пыльной дороги, глядел ему вслед, пока он не скрылся из глаз. Затем он повернул и пошел назад. Ему все еще хотелось увидеть Пьера, но тому пришло время спать, и у Верагута не было желания еще раз показываться у жены. Поэтому он миновал парк, прошел мимо дома и въездных ворот и направился в город, где в переполненном винном погребке поужинал и долго листал газеты. Тем временем его сыновья уже давно были дома. Альберт сидел у матери и рассказывал о поездке. Пьер очень устал, отказался от еды и уже спал в своей уютной спаленке. И когда ночью отец вернулся и проходил мимо дома, свет уже нигде не горел. Теплая, беззвездная ночь окутала парк, дом и озеро черной тишиной, воздух был неподвижен, моросил тихий, мелкий дождь. Верагут зажег в своей комнате свет и сел за стол. Его сонливость как рукой сняло. Он достал лист почтовой бумаги и стал писать Отто Буркхардту. Через открытые окна в комнату залетали ночные бабочки и мошкара. Он писал: "Мой дорогой! Скорее всего, ты сейчас вряд ли ждешь от меня письма. Но раз я пишу, ты, вероятно, ждешь от меня больше, чем я могу дать. Ты ждешь, что во мне все прояснилось и что испорченный механизм своей жизни я вижу теперь как бы в разрезе и так же четко, как видишь его ты. К сожалению, это не так. Какие-то проблески после нашего разговора во мне появились, и в иные мгновения я стою на пороге довольно неприятных открытий; но полной ясности все еще нет. Пока я не могу сказать, что я буду делать или чего не буду делать потом. Но мы едем! Я еду с тобой в Индию пожалуйста, позаботься о билете для меня, как только выяснится время отплытия. До конца лета ничего не получится, но осенью - чем раньше, тем лучше. Картину с рыбами, которую ты у меня видел, я хотел бы подарить тебе, но мне будет приятно, если она останется в Европе. Куда ее послать? Здесь все по-прежнему. Альберт разыгрывает из себя светского человека, и мы общаемся с ним очень церемонно, точно два посла враждующих государств. Перед отъездом я снова жду тебя в Росхальде. Я покажу тебе картину, которую на днях заканчиваю. Она недурна и может стать удачным завершением моей жизни в случае, если меня сожрут ваши крокодилы, чего мне, несмотря ни на что, отнюдь не хочется. Пора в постель, хотя и спать совсем не хочется. Сегодня я девять часов провел у мольберта. Твой Иоганн"* Он надписал адрес и положил письмо в передней - утром Роберт отнесет его на почту. Прежде чем лечь, художник высунул голову в окно и только теперь заметил, что идет дождь; за письменным столом он не обратил на него внимания. Мягкие пряди дождя падали из темноты, и Верагут еще долго, лежа в постели, слушал, как они струятся и стекают с отягощенных влагой листьев на жаждущую землю. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ - Пьер стал такой скучный, - говорил Альберт матери, когда они шли вдвоем по освеженному дождем саду, чтобы срезать розы. - Он и всегда не очень-то со мной любезен, но вчера я просто не мог к нему подступиться. Когда я только завел речь о прогулке в экипаже, он был в полном восторге. А вчера с трудом согласился ехать, мне почти пришлось его уговаривать. Прогулка не была для меня таким уж удовольствием, раз мне запретили ехать парой. Собственно, я поехал только ради него. - Он вел себя плохо в пути? - спросила госпожа Верагут. - Ах, вел-то он себя хорошо, но был так скучен! Временами малыш уж очень много о себе воображает. Что бы я ему ни предлагал, на что бы ни обращал его внимание, он выжимал из себя только "да-да" или улыбку; он не захотел сидеть на козлах, не захотел учиться править лошадьми, даже от абрикосов отказался. Совсем как какой-нибудь избалованный принц. Мне было досадно, я говорю тебе об этом, потому что в следующий раз вряд ли захочу взять его с собой. Мать остановилась и испытующе посмотрела на сына; она улыбнулась, видя его волнение, и с удовлетворением заглянула в его сверкающие глаза. - Ты уже большой, Альберт, - успокаивающе сказала она. - Будь к нему снисходителен. Может быть, он плохо себя чувствовал. Он и сегодня утром почти ничего не ел. Такое случается со всеми детьми, ты тоже не был исключением. Легкое расстройство желудка или нехороший сон, приснившийся ночью, - и готово дело. А у Пьера, надо сказать, хрупкая и чувствительная натура. И потом, он, вероятно, чуть-чуть ревнует, ты же понимаешь. Не забывай, обычно я все время провожу с ним, а теперь появился ты, и ему приходится делить меня с тобой. - Но ведь у меня каникулы! Это-то он должен понимать, он же не так глуп! - Он еще ребенок, Альберт, а ты должен быть благоразумнее. С посвежевших, отливавших металлическим блеском листьев еще срывались капли дождя. Мать и сын искали желтые розы, которые Альберт особенно любил. Он раздвигал верхушки кустов, а мать садовыми ножницами срезала еще немного влажные, поникшие цветы. - Скажи, я был похож на Пьера, когда мне было столько же лет, сколько сейчас ему? - задумчиво спросил Альберт. Госпожа Адель ответила не сразу. Она опустила руку с ножницами, взглянула в лицо сына и закрыла глаза, чтобы вызвать в памяти его детский образ. - Внешне ты был довольно похож на него, за исключением глаз. И ты был не такой тонкий и стройный, ты начал расти позднее. - А кроме этого? Я имею в виду характер? - Ну, капризы были и у тебя, мой мальчик. Но мне кажется, характер у тебя был устойчивее и ты не менял свои игры и занятия так часто, как Пьер. Он порывистее чем был ты, и быстрее теряет равновесие Альберт взял у матери ножницы и склонился над розовым кустом. - Пьер больше похож на папу, - тихо сказал он. - Знаешь, мама, это же поразительно, как свойства родителей и предков повторяются и смешиваются в детях! Мои друзья говорят, что в каждом человеке с раннего детства уже заложено все то, что будет определять его дальнейшую жизнь, и с этим ничего нельзя поделать, абсолютно ничего. Если, к примеру, кто-то имеет в себе задатки вора или убийцы, то ему уже ничем нельзя) помочь, он все равно станет преступником. В сущности, это ужасно. Ты, конечно, тоже так думаешь. Это доказано наукой. - Бог с ней, с наукой, - улыбнулась госпожа Адель. - Когда кто-то становится преступником и убивает людей, то науке, вероятно, нетрудно доказать, что наклонность к этому была в нем всегда. Но я не сомневаюсь, что есть очень много честных людей, которые унаследовали от своих родителей и прародителей немало дурного и все же остались порядочными, и вот тут-то наука оказывается бессильна. По-моему, хорошее воспитание и добрая воля надежнее, чем любая наследственность. Мы знаем, что значит быть добрым и порядочным, можем научиться этому и должны держаться этих принципов. Что же до тайн, унаследованных нами от дедов и прадедов, то о них никто не знает ничего определенного и лучше не обращать на них внимания. Альберт знал, что его мать никогда не ввязывается в философские споры, и в душе он инстинктивно признавал правоту ее бесхитростного образа мыслей. В то же время он чувствовал, что этим опасная тема не исчерпана, ему хотелось основательнее высказаться относительно того учения о причинности, которое звучало столь убедительно в устах некоторых его друзей. Но он тщетно подыскивал в уме четкие, ясные, убедительные формулировки, к тому же, в отличие от друзей, которыми он восхищался, он чувствовал в себе значительно большую склонность к нравственно-эстетическому взгляду на вещи, нежели к научно-объективному, которого он придерживался в кругу приятелей. Поэтому он оставил высокие материи в покое и занялся розами. Между тем Пьер, который и впрямь чувствовал себя не совсем хорошо и утром проснулся гораздо позже обычного и не в духе, оставался в детской до тех пор, пока ему не наскучили его игрушки. На душе у него было скверно, и ему казалось, что должно случиться что-то особенное, что хоть немного скрасит этот невыносимо унылый день. Надеясь на что-то и не веря в удачу, он в беспокойстве вышел из дома и побрел к липовой роще в поисках чего-нибудь неожиданного, какой-нибудь находки или приключения. В желудке он ощущал тягучую пустоту, такое бывало с ним и раньше, а в голове была такая усталость и тяжесть, каких он не испытывал никогда до этого; ему хотелось уткнуться головой в мамины колени и зареветь. Но он не мог себе этого позволить, пока здесь был заносчиво-гордый старший брат, который и так все время дает ему почувствовать, что он еще ребенок. Вот если бы маме вдруг пришло в голову самой сделать что-нибудь, позвать его к себе, поиграть с ним в какую-нибудь игру, приласкать его. Но она, конечно же, опять ушла куда-нибудь с Альбертом. Пьер чувствовал, что сегодня несчастный день и что надеяться ему не на что. Он нерешительно и уныло побрел по гравиевой дорожке, засунув руки в карманы и держа во рту стебелек увядшего липового цветка. В утреннем саду было свежо и сыро, а стебелек отдавал горечью. Он выплюнул его и с досадой остановился. Ему ничего не приходило в голову, сегодня он не хотел быть ни принцем, ни разбойником, ни кучером, ни архитектором. Наморщив лоб, он оглядел вокруг себя землю, поковырял носком ботинка в гравие и ударом ноги отшвырнул далеко в мокрую траву серую слизистую улитку. Никто не хотел поговорить с ним, ни птицы, ни бабочки, ничто не хотело ему улыбнуться и развеселить его. Все вокруг молчало, все казалось таким будничным, безотрадным и унылым. С ближайшего куста он сорвал и попробовал маленькую ярко-красную ягоду смородины; она была холодной и кислой на вкус. Хорошо бы лечь и уснуть, подумал он, и спать до тех пор, пока все снова не изменится и не заблещет красотой и весельем. Не имеет смысла вот так бродить, мучиться и ждать чего-то, что так и не хочет приходить. Как славно было бы, если бы, например, началась война и на дороге появилось множество солдат на конях, или если бы где-нибудь загорелся дом, или случилось большое наводнение. Ах, все это можно найти только в книжках с картинками, в жизни таких вещей не встретишь, а может, их и вообще не бывает на свете. Вздохнув, мальчик поплелся дальше. Его хорошенькое, нежное личико было угасшим и печальным. Когда за высоким забором он услышал голоса Альберта и мамы, ревность и отвращение охватили его с такой силой, что на глазах у него показались слезы. Он повернулся и тихонько, боясь, что его услышат и окликнут, пошел в другую сторону. Ему не хотелось сейчас никому ничего объяснять, не хотелось разговаривать, выслушивать советы и назидания. Ему было плохо, ужасно плохо, никому не было до него дела, и он хотел по крайней мере упиться своим одиночеством и печалью, почувствовать себя по-настоящему несчастным. Он вспомнил о Боге, которого временами очень ценил, и мысль о нем на мгновение принесла ему далекий отблеск утешения и тепла, но скоро и она исчезла. Очевидно, и Бог не мог ему помочь. А между тем именно сейчас ему нужен был кто-то, на кого можно было бы положиться, от кого можно было бы дождаться доброго слова утешения. И тут он подумал об отце. Он смутно надеялся, что его, быть может, поймет отец, ведь он тоже чаще всего был молчалив, погружен в себя и невесел. Без сомнения, он стоит сейчас, как всегда, в своей большой, тихой мастерской и пишет свои картины. Вообще-то мешать ему не следует, но он же сам недавно сказал, что Пьер может приходить к нему в любое время. Может быть, он уже забыл об этом, все взрослые очень быстро забывают свои обещания. Но почему бы не попробовать. Ах, Господи, что же делать, когда тебе так скверно, а утешения ждать неоткуда! Сначала медленно, затем, подгоняемый вспыхнувшей надеждой, все быстрее и быстрее он пошел по тенистой аллее к мастерской. Взявшись за дверную ручку, он замер, прислушиваясь. Да, папа был там, Пьер слышал, как он фыркает и откашливается, слышал, как мелко постукивают деревянные ручки кистей, которые он держал в левой руке. Он осторожно нажал на ручку, бесшумно открыл дверь и заглянул внутрь. В нос ударил резкий, противный запах скипидара и лака, но широкая сильная фигура отца пробудила в нем надежду. Он вошел и закрыл за собой дверь. Когда хлопнула щеколда, художник, с которого Пьер не сводил взгляда, передернул широкими плечами и обернулся. Пронзительные глаза смотрели сердито и недоуменно, открытый рот не сулил ничего хорошего. Пьер не шевелился. Он смотрел отцу в глаза и ждал. Вскоре взгляд художника стал ласковее, лицо смягчилось. - Смотри-ка, Пьер! Мы не виделись целый день. Тебя прислала мама? Мальчик покачал головой и дал себя поцеловать. - Хочешь немного побыть со мной и посмотреть, как я работаю? - ласково спросил отец, снова поворачиваясь к своей картине и примериваясь заостренной маленькой кистью к определенной точке на холсте. Пьер стал смотреть. Он видел, как художник вглядывается в полотно, как напрягаются и сердито застывают его глаза, как нацеливается тонкой кистью его сильная, нервная рука, видел, как он морщит лоб и прикусывает нижнюю губу. При этом мальчик вдыхал терпкий воздух мастерской, который он не любил никогда и который сегодня был ему особенно противен. Глаза его потухли, он застыл у дверей, точно парализованный. Все это было ему знакомо - и этот запах, и эти глаза, и эти гримасы напряженного внимания. Он понял, что ошибся. Глупо было надеяться, что сегодня все будет не так, как всегда. Отец работал, он смешивал свои остро пахнувшие краски и не думал ни о чем другом, кроме своих дурацких картин. Глупо было приходить сюда. Лицо мальчика поникло от разочарования. Он ведь знал все заранее! Сегодня для него нигде не было прибежища, ни у мамы, ни тем более здесь. С минуту он рассеянно и печально смотрел, ничего не видя, на большую картину, мерцавшую еще не высохшей краской. Для этого у папы есть время, только не для него. Он снова взялся за ручку двери и нажал на нее, собираясь незаметно уйти. Но Верагут услышал легкий звук. Он обернулся, пробормотал что-то и подошел ближе. - Что случилось, Пьер? Не убегай! Разве тебе не хочется побыть немножко с папой? Пьер снял руку со щеколды и слабо кивнул. - Ты что-то хотел мне сказать? - ласково спросил художник. - Пойдем сядем, и ты мне расскажешь. Как вчерашняя прогулка? - О, было очень мило, - учтиво ответил мальчик. Верагут погладил его по голове. - Ты плохо себя чувствуешь? Вид у тебя немного заспанный, мой мальчик! Тебе случайно вчера не дали выпить вина? Нет? Ну, и чем же мы сегодня займемся? Будем рисовать? - Я не хочу, папа. Сегодня так скучно. - Вот как? Ты наверняка плохо спал сегодня? Хочешь, займемся немного гимнастикой? Пьер покачал головой. - Не хочу. Я просто хочу побыть с тобой, понимаешь? Но здесь такой ужасный запах. Верагут снова погладил его по голове и засмеялся. - Да, просто беда, когда сын художника не переносит запаха красок. Значит, ты так и не станешь художником! - Нет, да я и не хочу. - Кем же ты хочешь стать? - Никем. Мне бы лучше всего стать птицей или чем-нибудь в этом роде. - Недурная мысль, но скажи мне, сокровище мое, чего же ты хочешь? Видишь ли, мне нужно еще поработать над этой большой картиной. Если хочешь, можешь остаться здесь и немножко поиграть. Или будешь рассматривать картинки в книжке? Нет, это было не то, чего ему хотелось. Чтобы отделаться от отца, он сказал, что пойдет кормить голубей, и от него не ускользнуло, что отец вздохнул с облегчением и был рад его уходу. Поцеловав Пьера, художник выпустил его из мастерской и закрыл за ним дверь. Пьер снова остался один, на душе у него было еще хуже, чем прежде. Не разбирая дороги, он пошел напрямик по газонам, хотя это ему запрещалось, рассеяно и грустно сорвал несколько цветков и равнодушно смотрел, как его светлые желтые ботинки покрываются в мокрой траве пятнами и темнеют. В конце концов, не в силах совладать с отчаянием, он бросился на газон, зарылся головой в траву и разрыдался, чувствуя, как промокают насквозь и прилипают к телу рукава его светло-синей блузы. Только когда его стал пробирать озноб, он, успокоившись, встал и робко прокрался в дом. Скоро его хватятся и тогда увидят, что он плакал, заметят его мокрую грязную блузу и влажные ботинки и станут бранить. Он настороженно прошмыгнул мимо кухонной двери: ему не хотелось ни с кем встречаться. Лучше всего было бы уехать куда-нибудь далеко-далеко, где тебя никто не знает и никто о тебе не спросит. В дверях одной из комнат, в которых изредка останавливались гости, торчал ключ. Он вошел, закрыл за собой дверь, закрыл и распахнутые окна и, не снимая ботинок, устало забрался на незастланную постель. Там он и остался, отдавшись своему горю, то плача, то впадая в дремоту. И когда, много времени спустя, он услышал голос матери, упрямо зарылся еще глубже в постель. Голос матери то приближался, то удалялся и, наконец, затих, а Пьер так и не мог заставить себя откликнуться. Вскоре, весь заплаканный, он уснул. В полдень, когда Верагут пришел обедать, жена сразу же спросила: - Ты не привел с собой Пьера? Его удивил ее слегка взволнованный голос. - Пьера? Я ничего о нем не знаю. Разве он не был с вами? Госпожа Адель испугалась и заговорила громче: - Нет, после завтрака я его больше не видела! Когда я искала его, девушки сказали, что видели, как он шел в мастерскую. Разве он не был у тебя? - Да, был, но очень недолго и сразу же убежал. Неужели никто в доме не смотрит за ним? - с досадой добавил он. - Мы думали, что он у тебя, - обиженно сказала госпожа Верагут. - Пойду поищу его. - Пошли кого-нибудь! Нам пора обедать. - Начинайте без меня. Я пойду искать сама. Она быстро вышла из комнаты. Альберт встал и хотел последовать за ней. - Останься, Альберт! - крикнул Верагут. - Мы за столом! Юноша сердито посмотрел на него. - Я пообедаю с мамой, - упрямо сказал он. Отец, глядя в его взволнованное лицо, иронически улыбнулся. - Как хочешь, ведь ты хозяин в доме, не так ли? Кстати, если у тебя опять появится желание бросить в меня ножом, пожалуйста, не обращай внимания на какие-то там предрассудки! Сын побледнел и резко отодвинул стул. Отец впервые напомнил ему о той вспышке гнева детских лет. - Ты не смеешь так говорить со мной! - взорвался он. - Я этого не потерплю! Верагут, не отвечая, взял кусок хлеба и стал есть. Он налил в стакан воды, неторопливо выпил ее и решил сохранять спокойствие. Он делал вид, будто он один в столовой. Альберт нерешительно подошел к окну. - Я этого не потерплю! - выкрикнул он еще раз, не в силах унять гнев. Отец посыпал хлеб солью. В мыслях он видел себя поднимающимся на борт корабля и уплывающим по бескрайним неведомым морям как можно дальше, прочь от этого непоправимого безрассудства. - Ладно, - почти миролюбиво сказал он. - Я вижу, ты не любишь, когда я с тобой разговариваю. Хватит об этом! В этот момент послышался удивленный возглас и поток взволнованных слов. Госпожа Адель обнаружила мальчика в его укрытии. Художник прислушался и быстро вышел из столовой. Похоже, сегодня все идет вкривь и вкось. Он нашел Пьера в комнате для гостей, тот лежал в грязных ботинках, с сонным, заплаканным лицом и спутанными волосами на смятой постели, рядом растерянно стояла удивленная госпожа Верагут. - Послушай, Пьер, - наконец воскликнула она, и в ее голосе перемешались тревога и досада, - что все это значит? Почему ты не отвечаешь? И почему лежишь здесь? Верагут приподнял мальчика и испуганно заглянул в его помутневшие глаза. - Ты болен, Пьер? - ласково спросил он. Мальчик растерянно покачал головой. - Ты здесь спал? Ты уже давно здесь? - Я не виноват, - слабым, несмелым голосом отвечал Пьер, - я ничего не сделал... У меня очень болела голова. Верагут взял его на руки и отнес в столовую. - Дай ему тарелку супа, - сказал он жене. - Тебе надо поесть горячего, мой мальчик, и ты сразу почувствуешь себя лучше, вот увидишь. Ты и в самом деле заболел, бедняжка. Он усадил его в кресло, подложил под спину подушку и сам стал с ложки кормить его супом. Альберт сидел молча и отчужденно. - Кажется, он и вправду заболел, - сказала госпожа Верагут. Она почти успокоилась; материнское чувство говорило ей, что лучше ухаживать за больным ребенком, чем разбираться с ним и наказывать его за какие-то необычные шалости. - Потом мы отнесем тебя в постель, а пока ешь, душа моя, - ласково утешала она сына. Лицо Пьера посерело, в глазах застыла дремота, он сидел и ел не сопротивляясь то, что ему давали. Пока отец кормил его супом, мать щупала ему пульс. Она обрадовалась, не обнаружив жара. - Может, позвать доктора? - нерешительно спросил Альберт; ему тоже хотелось что-нибудь сделать. - Нет, не надо, - сказала мать. - Сейчас мы уложим Пьера в постель, укутаем как следует, он хорошенько выспится и завтра будет опять здоров. Ведь правда, моя радость? Мальчик не слушал, он отрицательно затряс головой, когда отец хотел дать ему еще супу. - Нет, ему не надо есть через силу, - сказала госпожа Верагут. - Пойдем, Пьер, я уложу тебя в постель, и все снова будет хорошо. Она взяла его за руку, он неохотно поднялся и сонно побрел за ней. Но в дверях он остановился, лицо его исказилось, он согнулся, и его стошнило; все, что он только что съел, оказалось на полу. Верагут отнес его в спальню и оставил на попечение матери. Зазвонил колокольчик, засновали вверх и вниз по лестнице слуги. Художник немного поел и, пока ел, успел дважды сбегать в комнату Пьера. Раздетый и вымытый, мальчик уже лежал в своей кроватке из желтой меди. Затем в столовую вернулась госпожа Адель и сообщила, что ребенок успокоился, ни на что не жалуется и, кажется, скоро заснет. - Что Пьер ел вчера? - обратился отец к Альберту. Альберт задумался, но ответил не ему, а матери: - Ничего особенного. В Брюкеншванде я велел дать ему хлеба и молока, а на обед в Пегольцхайме нам подали макароны и котлеты. Отец продолжал свой инквизиторский допрос - А потом? - Он больше ничего не хотел есть. После обеда я купил у одного садовника абрикосов. Из них он съел только один или два. - Они были спелые? - Да, конечно. Ты, кажется, думаешь, что я нарочно расстроил ему желудок. Мать заметила его раздражение и спросила: - Что это с вами? - Ничего, - ответил Альберт. - Ничего такого я не думаю, - сказал Верагут, - я только спрашиваю. Не случилось ли вчера чего-нибудь? Может быть, его тошнило? Или, может, он упал? Он не жаловался на боли? Альберт на все вопросы отвечал односложно "да" или "нет" и страстно желал, чтобы этот обед закончился как можно скорее. Когда отец еще раз вошел на цыпочках в комнату Пьера, тот уже заснул. Бледное детское личико выражало глубокую серьезность и ревностную преданность несущему утешение сну. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ В этот беспокойный день Иоганн Верагут закончил свою большую картину. Он вернулся от больного Пьера испуганный, с тревогой в сердце, и ему было труднее чем когда бы то ни было совладать с обуревавшими его мыслями и обрести то абсолютное спокойствие, которое составляло тайну его силы и за которое ему так дорого приходилось платить. Но он был человек сильной воли, ему удалось справиться с собой, и в послеобеденные часы, при удобном, мягком освещении, картина получила последние маленькие исправления и уточнения. Когда он отложил палитру и сел перед холстом, на душе у него была странная пустота. Он, правда, знал, что картина являет собой нечто особенное и что он многого достиг в ней. Но сам он чувствовал себя опустошенным и перегоревшим. И не было никого, кому он мог бы показать свое творение. Друг был далеко отсюда, Пьер заболел, а больше у него никого не было. О впечатлении, которое произведет его картина, и об откликах на нее он узнает только из равнодушного далека, из газет и писем. Ах, все это пустяки, ничтожнее, чем пустяки, только взгляд друга или поцелуй возлюбленной мог бы сейчас обрадовать его, вознаградить и придать силы. Четверть часа молча простоял он перед картиной, которая вобрала в себя энергию и лучшие часы нескольких недель и теперь, сияя, смотрела ему в глаза, в то время как сам он стоял перед своим детищем обессиленно и отчужденно. - Ну да ладно, продам ее и оплачу путешествие в Индию, - с обезоруживающим цинизмом проговорил он. Заперев двери мастерской, он пошел в дом взглянуть на Пьера, который, как выяснилось, еще спал. Мальчик выглядел лучше, чем в полдень, лицо его порозовело во сне, рот полуоткрылся, выражение муки и безутешности исчезло. - Как быстро у детей все проходит! - прошептал он в дверях жене. Она слабо улыбнулась, и он заметил, что она тоже почувствовала облегчение и что ее тревога была сильнее, чем казалось на первый взгляд. Ужинать с женой и Альбертом ему не хотелось. - Я иду в город, - сказал он, - и к ужину не вернусь. Больной Пьер спал в своей кроватке, мать опустила шторы и оставила его одного. Ему снилось, что он медленно идет по саду. Все немного изменилось и казалось гораздо больше и обширнее, чем обычно, он шел и шел и не мог дойти до конца. Грядки цветника были красивее, такими их он еще ни разу не видел, но цветы на них выглядели какими-то странно прозрачными, крупными и необыкновенными, и на всем лежал отсвет печальной, мертвой красоты. Со стесненным сердцем он обошел круглую клумбу, на которой росли кусты крупных цветов, на белом цветке спокойно сидела и пила нектар голубая бабочка. Стояла неестественная тишина, дорожки были посыпаны не гравием, а чем-то мягким, и Пьеру казалось, что он идет по ковру. Навстречу ему, с другой стороны цветника, шла мама. Но она не обратила на него внимания и не кивнула ему, она строго и печально смотрела перед собой в пустоту и бесшумно, как привидение, прошла мимо. Вскоре на другой дорожке он встретил отца, а затем и Альберта, оба шли тихо, строго глядя перед собой, и ни один из них не заметил Пьера. Словно заколдованные они отрешенно и чинно бродили по дорожкам сада, и казалось, так будет всегда, что в их застывших глазах никогда не появится осмысленное выражение, а на их лицах - улыбка, что эту непроницаемую тишину никогда не нарушит никакой звук, а неподвижные ветки и листья не поколеблет легкий ветерок. Хуже всего было то, что он сам не мог никого окликнуть. Ему ничто не мешало сделать это, он нигде не ощущал боли, но у него не было ни смелости, ни особого желания; он понимал, что все так и должно быть и будет еще ужаснее, если он начнет возмущаться. Пьер медленно бродил среди этого бездушного великолепия, в ясном, мертвом воздухе стояли, словно ненастоящие и неживые, тысячи великолепных цветов, время от времени он опять встречал Альберта, или мать, или отца, и они все так же оцепенело и отчужденно проходили мимо него и мимо друг друга. Ему казалось, что так продолжается уже давно, может быть, годы, и те времена, когда весь мир и сад были еще живыми, люди веселыми и разговорчивыми, а его самого переполняли необузданные желания, - те времена теперь невообразимо далеко, в глубоком, непостижимом прошлом. Может быть, так было всегда, и прошлое - только прекрасный, глупый сон. Наконец он дошел до маленького выложенного камнем бассейна, из которого садовник брал раньше воду для полива и в который сам он запустил как-то несколько крошечных головастиков. В неподвижной светло-зеленой воде отражались каменные края и нависающие листья и желтые цветы астр; бассейн казался прекрасным, покинутым и каким-то несчастным, как и все остальное здесь. - Если упадешь в него, то захлебнешься и умрешь, - сказал однажды садовник. Но тут было совсем неглубоко. Пьер подошел к краю овального бассейна и склонился над ним. В воде он увидел свое собственное отражение. Его лицо ничем не отличалось от других; постаревшее и бледное, оно было неподвижным и равнодушно-суровым. Он разглядывал себя с испугом и удивлением, и вдруг его с неодолимой силой охватило чувство скрытого ужаса и печальной бессмысленности случившегося. Он хотел закричать, но не мог издать ни звука, хотел заплакать, но только скривил губы и беспомощно оскалился. Тут снова появился отец, и Пьер, в немыслимом напряжении собрав все свои скованные какими-то чарами силы, повернулся к нему. Смертный страх и невыносимая мука его отчаявшегося сердца вылились в глухие рыдания и устремились с мольбой о помощи к отцу, который приближался, погруженный в свое призрачное спокойствие, и, казалось, опять не замечал сына. "Папа!" - хотел крикнуть мальчик, и хотя из его горла не вырвалось ни звука, но страшная беда сына все же дошла до поглощенного одиночеством отца. Он повернул голову и взглянул на Пьера. Пытливым взглядом художника он внимательно всмотрелся в глаза сына, слабо улыбнулся и едва заметно кивнул, ласково и с состраданием, но в его жесте не было утешения, он как бы давал понять, что ничем не может помочь. По его суровому лицу быстро скользнула тень любви и сочувствия, и в этот миг он был уже не всесильным отцом, а скорее несчастным, беспомощным братом. Затем он опять вперил взгляд в пространство перед собой и, не останавливаясь, медленно удалился прежним размеренным шагом. Пьер смотрел ему вслед, пока он не скрылся; маленький бассейн и дорожка в саду потемнели перед его глазами и, точно клубы тумана, испарились куда-то. Он проснулся с болью в висках и с чувством жжения в пересохшем горле. Обнаружив, что лежит один в постели в полутемной комнате, он удивился и попытался вспомнить, что с ним приключилось, но память не шла ему на помощь, и он обессиленно и покорно повернулся на другой бок. Мало-помалу сознание вернулось к нему, и он с облегчением вздохнул. Отвратительно, когда ты болен, когда у тебя болит голова, но все это можно перенести, все это пустяки по сравнению с чувством тоскливой обреченности, навеянным кошмарным сном. "И зачем только все эти мучения? - думал Пьер, ежась под одеялом. - Зачем нужно болеть? Если болезнь - наказание, то за какой проступок? Я даже не съел ничего запрещенного, как когда-то, когда я заболел, поев недозрелых слив. Мне запретили их есть, но я все же поел и должен был отвечать за последствия. Это понятно. Но теперь? Почему я лежу в постели, почему меня вырвало почему так ужасно болит голова?" Прошло немало времени, прежде чем в комнату снова зашла мать. Она подняла шторы на окне, и комнату залил мягкий вечерний свет. - Как твои дела, милый? Ты хорошо спал? Он не ответил. Лежа на боку, он поднял глаза на мать. Она удивленно выдержала его взгляд: он был странно испытующий и серьезный. "Хорошо хоть, что нет жара", - с облегчением подумала она. - Хочешь чего-нибудь поесть? Пьер едва заметно покачал головой. - Принести тебе чего-нибудь? - Воды, - тихо проговорил он. Она дала ему воды, но он сделал один маленький глоток и снова закрыл глаза. Вдруг в комнате госпожи Верагут раздались громкие звуки рояля. Они наплывали широкими волнами. - Слышишь? - спросила она. Пьер широко раскрыл глаза, лицо его исказилось, точно от боли. - Нет! - крикнул он. - Нет! Оставьте меня в покое! Обеими руками он заткнул уши и зарылся головой в подушку. Госпожа Верагут со вздохом вышла и попросила Альберта прекратить игру. Затем вернулась и осталась сидеть у кроватки Пьера, пока он опять не задремал. Этим вечером в доме царила тишина. Верагута не было, Альберт расстроился и переживал, что ему не разрешают играть. Они рано легли, и мать оставила дверь открытой, чтобы услышать, если ночью Пьеру что-нибудь понадобится. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Вернувшись вечером из города, художник осторожно обошел дом, с тревогой всматриваясь и вслушиваясь, не говорит ли освещенное окно, скрипнувшая дверь или чей-либо голос, что его любимец все еще болен и страдает. Но когда он обнаружил, что все вокруг тихо, спокойно и объято сном, страх спал с него, как спадает тяжелая, мокрая одежда. Преисполненный благодарности, он еще долго лежал в постели без сна. Засыпая поздно ночью, он улыбнулся при мысли о том, как мало надо, чтобы приободрить отчаявшееся сердце. Все, что его мучило и угнетало, все это тупое, безотрадное бремя жизни превратилось в ничто, стало легким и незначительным рядом с мучительной тревогой о ребенке, и как только эта недобрая тень отступила, жизнь сразу показалась ему светлее и терпимее. Утром он в хорошем настроении необычно рано появился в доме, с радостью узнал, что мальчик еще крепко спит, и позавтракал наедине с женой, так как Альберт еще не вставал. Впервые за многие годы Верагут сидел в этот ранний час за столом у жены, и она с почти недоверчивым удивлением наблюдала, как он дружелюбно и доброжелательно, будто все это в порядке вещей, попросил подать ему чашку кофе и, как в былые времена, разделил с ней завтрак. В конце концов и он обратил внимание на ее выжидательное молчание и на необычность момента. - Я так рад, - сказал он голосом, который напомнил госпоже Верагут о лучшей поре их жизни, - я так рад, что наш малыш, по-видимому, начинает выздоравливать. Только сейчас я заметил, как сильно тревожился о нем. - Да, он мне вчера совсем не нравился, - согласилась она. Он играл серебряной кофейной ложечкой и смотрел на нее почти озорно, с легким налетом внезапно возникающего и быстро угасающего мальчишеского веселья, которое она так любила в нем когда-то и нежное сияние которого от него унаследовал один только Пьер. - Да, - весело начал он, - это и в самом деле счастье! А теперь я могу наконец поговорить с тобой о своих ближайших планах. Я полагаю, тебе придется поехать зимой вместе с обоими мальчиками в Санкт-Мориц и остаться там на довольно продолжительное время. Она обеспокоенно опустила глаза. - А ты? Будешь писать в горах? - Нет, я с вами не поеду. На какое-то время я предоставлю вас самим себе, а сам уеду. Осенью я хочу уехать, а мастерскую закрыть. Роберт получит отпуск. Тебе одной решать, останешься ли ты на зиму здесь, в Росхальде Я бы не советовал, отправляйся лучше в Женеву или в Париж и не забудь о Санкт-Морице, Пьеру это пойдет на пользу Она растерянно взглянула на него. - Ты шутишь? - в голосе ее сквозило недоверие Да нет же, - грустно улыбнулся он. - Шутить я совсем разучился. Я говорю серьезно, поверь. Я хочу совершить морское путешествие и вернусь не скоро. - Морское путешествие? Она напряженно размышляла над его словами. Предложения и намеки мужа, его веселый тон - все было ей непривычно и вызывало недоверие. Но слова "морское путешествие" вдруг подтолкнули ее воображение: она представила себе, как он поднимается на корабль, за ним идет носильщик с чемоданами, вспомнила картинки на плакатах пароходных обществ, свое собственное плавание по Средиземному морю и мгновенно все поняла. - Ты едешь с Буркхардтом! - живо воскликнула она. - Да, я еду с Отго, - кивнул он. Оба помолчали. Госпожа Верагут была озадачена и начала смутно догадываться о значении этого известия. Вероятно, он хочет бросить ее, вернуть ей свободу? Во всяком случае, это была первая серьезная попытка такого рода, и в глубине души она испугалась, что не испытывает при этом волнения, тревоги и надежды, не говоря уже о радости. Он еще может начать жизнь сначала, а вот с ней все обстояло по-иному. Да, с Альбертом ей будет легче, и Пьера она сумеет привлечь на свою сторону, но она станет покинутой женой и останется ею навсегда. Сотни раз она представляла себе такой исход, и он выглядел как освобождение, как избавление; но сегодня, когда мечта могла стать явью, это вызвало в ней столь сильное чувство тревоги, стыда и вины, что она пала духом и уже ничего больше не хотела. Лучше бы это случилось раньше, думала она, в пору раздоров и бурных сцен, до того, как она научилась смиренно сносить невзгоды. Теперь же было слишком поздно и бесполезно, это была всего лишь черта под прожитой жизнью, итог и горькое подтверждение того, что утаивалось или признавалось только наполовину, во всем этом не теплилось даже слабой надежды на новую жизнь. Верагут все понял, внимательно глядя в напряженное лицо жены. Ему стало жаль ее. - Надо попробовать, - примирительно сказал он. - Поживите спокойно вместе, ты и Альберт... да и Пьер, ну, скажем, хотя бы год. Я подумал, что тебя это устроит, да и для детей это наверняка будет хорошо. Они ведь оба немного страдают из-за того, что... что мы устроили свою жизнь не совсем так, как хотелось бы. Да и нам самим долгая разлука многое прояснит, ты не находишь? - Вполне может быть, - тихо сказала она. - Ты, похоже, принял окончательное решение. - Я уже написал Отто. Мне будет нелегко уехать от вас на столь длительное время. - Ты хочешь сказать - от Пьера. - В первую очередь от Пьера. Я знаю, ты будешь хорошо за ним смотреть. Я не жду, что ты будешь много рассказывать ему обо мне; но постарайся, чтобы с ним не произошло то, что произошло с Альбертом! Она покачала головой. - Моей вины в том нет, ты же знаешь. Он осторожно, с неловкой, давно забытой нежностью положил ей руку на плечо. - Ах, Адель, не будем говорить о вине. Во всем виноват я сам. Я хочу попытаться загладить свою вину, только и всего. Пожалуйста, сделай так, чтобы я не потерял Пьера! Он - единственное, что нас связывает. Постарайся, чтобы его любовь ко мне не стала ему в тягость. Она закрыла глаза, как будто хотела защититься от искушения. - Но ведь тебя не будет так долго... - нерешительно сказала она. - А он еще ребенок... - Разумеется. Пусть им и остается. Пусть забудет меня, если по-другому не получится. Но помни: он залог, который я тебе оставляю. И помни: чтобы поступить так, я должен очень верить тебе. - Я слышу, идет Альберт, - быстро прошептала она, - сейчас он будет здесь. Мы еще поговорим. Все не так просто, как ты думаешь. Ты даешь мне свободу, больше свободы, чем я когда-либо имела или хотела иметь, и в то же время возлагаешь на меня ответственность, которая будет очень меня стеснять! Дай мне время на размышление. Ты ведь тоже принял решение не в одночасье, позволь и мне подумать. За дверью послышались шаги, и вошел Альберт. Он удивленно посмотрел на отца, натянуто поздоровался поцеловал мать и сел за стол. - У меня для тебя сюрприз, - доверительно начал Верагут. - Осенние каникулы вы можете провести с мамой и Пьером там, где вам захочется, да и рождественские праздники тоже. Я на несколько месяцев отправляюсь путешествовать. Юноша не мог скрыть своей радости, но он сделал над собой усилие и живо поинтересовался: - Куда же ты едешь? - Пока точно не знаю. Сначала я еду с Буркхардтом в Индию. - О, так далеко! Один мой школьный друг там родился, кажется, в Сингапуре. Там еще охотятся на тигров. - Надеюсь, что это так. Если мне удастся подстрелить тигра, я, конечно же, привезу его шкуру. Но главным образом я буду там заниматься живописью. - В этом можно не сомневаться. Я читал об одном французском художнике, который жил где-то в тропиках, на острове в Тихом океане, кажется. Вот где, должно быть, великолепно. - Я тоже так думаю. А вы тем временем будете развлекаться, много музицировать и кататься на лыжах. А сейчас я хочу взглянуть, что поделывает малыш. Не беспокойтесь, пожалуйста! Он вышел, прежде чем кто-нибудь успел ему ответить. - Иногда папа просто великолепен, - сказал Альберт, не скрывая радости. - Отправиться в Индию! Это мне нравится, в этом есть стиль. Его мать с трудом улыбнулась. Душевное равновесие ее было нарушено, ей казалось, что она сидит на суку, который только что подпилили. Но она молчала, сохраняя приветливый вид; тут у нее был большой опыт. Художник вошел в комнату Пьера и присел к его кроватке. Он тихонько достал альбом для эскизов и начал рисовать голову и руку спящего мальчика. Он хотел, не мучая Пьера сеансами, попытаться в эти дни по возможности запечатлеть на бумаге и удержать в памяти его образ. Нежно и внимательно он воссоздавал милые черты, рассыпавшиеся мягкие волосы, красивые, нервные крылья носа, тонкую, безвольно покоившуюся руку и своенравную, породистую линию крепко сомкнутых губ. Он редко видел мальчика в постели и сегодня впервые увидел его спящим с не по-детски открытым ртом. Рассматривая этот рано созревший выразительный рот, он обратил внимание на сходство со ртом своего отца, деда Пьера, который был человеком смелым, с чрезвычайно богатым воображением, но очень беспокойным. И пока смотрел и рисовал, его занимала эта полная глубокого смысла игра природы с характерными чертами и судьбами отцов, сыновей и внуков; хотя он не был мыслителем, но и его сознания коснулась тревожная и восхитительная загадка взаимосвязи и непрерывности жизни. Внезапно спящий открыл глаза и посмотрел на отца, и художник опять удивился, какими не по-детски серьезными были этот взгляд и это пробуждение. Он тут же отложил карандаш, захлопнул альбом, склонился над проснувшимся малышом, поцеловал его в лоб и весело сказал: - Доброе утро, Пьер. Тебе лучше? Мальчик счастливо улыбнулся и начал потягиваться. Да, ему лучше, гораздо лучше. Он стал медленно припоминать. Да, вчера он был болен, он еще чувствовал над собой угрожающую тень того ужасного дня. Но сейчас было гораздо лучше, он хотел только еще немножко полежать и насладиться теплом и отрадным покоем этого состояния, а потом он встанет, позавтракает и пойдет с мамой в сад. Отец пошел позвать мать. Жмурясь, Пьер посмотрел в окно, где за пожелтевшими шторами сиял ясный, радостный день. Это был день, который что-то обещал, который благоухал всевозможными радостями. А вчера было так уныло, холодно и противно! Он закрыл глаза, чтобы забыть об этом, и почувствовал, как его затекшие от сна члены наполняются жизнью. Вскоре пришла и мама, она принесла ему в постель яйцо и чашку молока, а папа обещал ему новые цветные карандаши, и все были милы и нежны с ним и радовались, что он опять здоров. Все было почти как в день рождения, не хватало только пирога, но он не переживал, так как по-настоящему есть ему все еще не хотелось. Как только его одели в новый синий костюмчик, он пошел к папе в мастерскую. Вчерашний отвратительный сон забылся, но в его сердце все еще вибрировали отзвуки ужаса и страдания, и ему надо было убедиться, что вокруг него действительно солнце и любовь, и насладиться этим. Папа снимал мерку для рамы к своей новой картине и встретил Пьера с радостью. Но мальчик все же не захотел оставаться долго у отца, он пришел только поздороваться и почувствовать, что его любят. Ему надо было бежать дальше, к собаке и к голубям, к Роберту и на кухню, надо было со всеми поздороваться и обойти все свои владения. Затем он с мамой и Альбертом пошел в сад, и ему показалось, что прошел уже целый год с тех пор, как он лежал здесь в траве и плакал. Качаться ему не хотелось, но он погладил рукой качели и направился к кустам и цветочным грядкам, там на него повеяло смутным, словно из прошлой жизни, воспоминанием, ему показалось, что он уже блуждал когда-то между этими клумбами, одинокий, всеми забытый и безутешный. Теперь все снова жило и сияло, воздух был легок, и Пьер дышал им полной грудью. Мать позволила ему нести корзинку с цветами, они складывали в нее гвоздики и большие георгины, а Пьер сделал еще и особый букет - позже он хотел отнести его отцу. Когда они вернулись в дом, он почувствовал усталость. Альберт вызвался поиграть с ним, но Пьер хотел сначала немножко отдохнуть. Он удобно устроился на веранде в большом плетеном кресле матери, все еще держа в руке букет для папы. Ощущая приятное изнеможение, он закрыл глаза, повернулся лицом к солнцу и с удовольствием почувствовал, как красные теплые лучи света пробиваются к нему сквозь опущенные веки. Затем он удовлетворенно оглядел свой красивый, чистый костюмчик и стал протягивать к свету свои начищенные желтые ботинки, то правый, то левый. Так хорошо было тихо и слегка утомленно сидеть в этом уюте и чистоте, вот только гвоздики пахли слишком сильно. Он положил их на стол и отодвинул от себя как можно дальше, насколько хватило руки. Надо бы скорее поставить их в воду, иначе они завянут прежде, чем их увидит отец. Он думал о нем с непривычной нежностью. Как все произошло вчера? Он пришел к нему в мастерскую, папа работал, ему было некогда, и он стоял перед своей картиной такой одинокий, прилежный и немного грустный. Все это он помнил совершенно точно. А потом? Разве потом он не встретил отца в саду? Он напряженно пытался вспомнить. Да, отец ходил взад и вперед по саду, один, с каким-то отчужденным, страдальческим лицом, и он хотел позвать его... Как это было? То ли вчера и в самом деле произошло нечто ужасное, то ли кто-то говорил об этом, - он никак не мог вспомнить. Откинувшись в глубоком кресле, он погрузился в свои мысли. Солнце золотило и грело его колени, но радостное чувство постепенно отступало от него. Он чувствовал, как его мысли все больше и больше приближаются к тому ужасному событию, и он знал, что, как только он вспомнит, эта жуть снова завладеет им; она стоит за спиной и ждет. Каждый раз, когда он в своих воспоминаниях подходил к этой границе, в нем поднималось гнетущее ощущение, напоминающее тошноту и головокружение, а в голове появлялась легкая боль. Резкий запах гвоздик раздражал его. Они лежали на залитом солнцем плетеном столе и увядали; надо было не откладывая подарить их отцу. Но он больше не хотел, точнее, все же хотел, но его сковала такая усталость, и свет так резал глаза. И ему надо было во что бы то ни стало вспомнить, что же случилось вчера. Он чувствовал, что уже близок к этому, надо было только ухватиться за что-то, но это "что-то" всякий раз ускользало и исчезало. Головная боль нарастала. Ах, зачем все это? Ведь ему сегодня было так хорошо! Госпожа Адель позвала его из комнаты и тут же появилась на веранде. Она увидела лежавшие на солнце цветы и хотела послать Пьера за водой, но взглянула на него и увидела, что он безжизненно обмяк в кресле, а по щекам его текут крупные слезы. - Пьер, мальчик, что с тобой? Тебе плохо? Он посмотрел на нее, не пошевельнувшись, и снова закрыл глаза. - Скажи же, моя радость, что у тебя болит? Хочешь в постель? Или давай поиграем? Где болит? Он покачал головой и недовольно поморщился, словно она досаждала ему. - Оставь меня, - прошептал он. Она приподняла его и взяла на руки, и тогда он закричал тонким изменившимся голосом, словно в нем на миг вспыхнуло бешенство: - Да оставь же меня! Но его сопротивление тут же прекратилось, он поник на ее руках и, когда она подняла его, негромко застонал, мучительно вытянул вперед побледневшее лицо и затрясся в приступе рвоты. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ С тех пор как Верагут жил один в своей маленькой пристройке, его жена ни разу у него не бывала. Когда она стучавшись, быстро и взволнованно вошла в мастерскую, он сразу приготовился услышать плохую весть. И так силен был в нем отцовский инстинкт, что не успела она сказать хотя бы слово, как у него вырвалось: - Что-нибудь с Пьером? Она торопливо кивнула. - Кажется, он серьезно болен. Сначала он был какой-то странный, а потом его снова вырвало. Надо ехать за доктором. Пока она говорила, ее глаза обежали большое, пустое помещение и остановились на новой картине. Она не видела фигур, не узнала даже маленького Пьера, она только смотрела на холст и вдыхала воздух комнаты, в которой годами жил ее муж, и она смутно почувствовала здесь такую же атмосферу одиночества и упрямого самоограничения, в какой долгие годы жила она сама. Это длилось всего одно мгновение, затем она оторвала взгляд от картины и попыталась ответить на торопливые вопросы художника. - Пожалуйста, сейчас же вызови по телефону автомобиль, - наконец сказал он, - так будет быстрее, чем на лошадях. Я сам поеду в город, вот только вымою руки. Я сейчас приду в дом. Ты уложила его в постель? Спустя четверть часа он сидел в автомобиле и разыскивал единственного врача, которого он знал и который раньше бывал у них в доме. В старой квартире он его не нашел, врач переехал. В поисках новой квартиры Верагут встретил его коляску, советник медицины поздоровался с ним, он кивнул в ответ и уже проехал было мимо, но вспомнил, что это тот самый человек, которого он ищет. Он повернул обратно и нашел коляску врача у дома одного из его пациентов, где ему пришлось провести какое-то время в мучительном ожидании. Затем он перехватил врача в дверях дома и усадил в свой автомобиль. Врач отказывался и сопротивлялся, Верагуту пришлось заполучить его почти силой. В автомобиле, который сразу же стремительно помчался по направлению к Росхальде, врач положил ему руку на колено и сказал: - Ну что ж, я ваш пленник. Меня ждут другие, нуждающиеся в моей помощи, вы это знаете. Итак, в чем же дело? Заболела жена? Нет? Значит, мальчик. Как бишь его зовут? Пьер, точно: Я давно уже его не видел. Так что же с ним? Несчастный случай? - Он болен, со вчерашнего дня. Сегодня утром ему как будто бы стало лучше, он поднялся и немного поел. А теперь его опять рвет и, видимо, появились боли. Врач провел худощавой рукой по умному, некрасивому лицу. - Значит, что-то с желудком. Ну, мы увидим. А в остальном у вас все хорошо? Прошлой зимой я видел вашу выставку в Мюнхене. Мы гордимся вами, почтеннейший. Он посмотрел на часы. Оба замолчали. Автомобиль сменил скорость и с громким пыхтением стал подниматься в гору. Вскоре они были на месте. Ворота оказались заперты, и им пришлось выйти из автомобиля. - Подождите меня! - крикнул врач шоферу. Они быстро прошли через двор и вошли в дом. Мать сидела у постели Пьера. Неожиданно у врача оказалось много времени. Он не торопясь приступил к исследованию, попытался разговорить мальчика, нашел добрые слова утешения для матери и своим спокойствием создал атмосферу доверия и деловитости, которая подействовала благотворно и на Верагута. Пьер держался замкнуто, был молчалив, раздражителен и недоверчив. Когда ему ощупывали и сдавливали животик, он насмешливо кривил рот, словно находил все эти усилия глупыми и бесполезными. - Отравление, похоже, исключается, - неуверенно сказал врач, - и в слепой кишке я тоже ничего не нахожу. Скорее всего, просто расстроенный желудок. В таких случаях лучше всего ждать и воздерживаться от пищи. Не давайте мальчику сегодня ничего, разве что немножко чаю, если у него появится жажда, а вечером можно дать глоточек бордо. Если все пойдет хорошо, дайте ему завтра утром чаю с сухариками. А если у него появятся боли, позвоните мне по телефону. Только в дверях госпожа Верагут начала задавать врачу вопросы. Но не узнала ничего нового. - По-видимому, сильное расстройство желудка, а ребенок, судя по всему, чувствительный и нервный Температуры нет совсем, вечером можете измерить еще раз. Пульс немного вяловат. Если не наступит улучшения, загляну опять. Я думаю, ничего серьезного. Он быстро простился и вдруг снова заторопился. Верагут проводил его к машине. - Это долго продлится? - спросил он в последний момент. Врач резко засмеялся. - Вот уж не думал, что вы так мнительны, господин профессор. Мальчик излишне хрупок, а у кого из нас в детстве не бывало расстройства желудка? До свидания! Верагут знал, что в доме его не ждут, и задумчиво побрел в поле. Сдержанное, строгое поведение врача его успокоило, и он теперь сам удивлялся своему волнению и чрезмерной мнительности. С легким сердцем он шел и шел, вдыхая нагретый воздух ясного позднего утра. Ему казалось, что сегодня он в последний раз прогуливается по этим лугам, вдоль рядов плодовых деревьев, и на душе у него было легко и привольно. Когда он попытался понять, откуда это новое чувство развязки и избавления, ему стало ясно, что все это следствие утреннего разговора с женой. То, что он рассказал ей о своих планах и она так спокойно выслушала его и даже не пыталась возражать, что все пути к отступлению были отрезаны и никакие уловки уже не могли помешать осуществить задуманное, что ближайшее будущее виделось теперь ясно и недвусмысленно, - все это оказывало на него благотворное воздействие, было источником успокоения и нового чувства собственного достоинства. Он безотчетно свернул на дорогу, по которой шел несколько недель назад со своим другом Буркхардтом. Только когда дорога, ведущая через поле, стала подниматься вверх, он понял, куда пришел, и вспомнил о своей прогулке с Отто. Вон тот лесок наверху, со скамейкой и открывающимся в таинственно затененном просвете чистым, живописно удаленным видом голубоватой речной долины, он собирался писать осенью, на скамейку он хотел посадить Пьера, так чтобы белокурая детская головка мягко вписалась в темновато-коричневое лесное освещение. Он осторожно поднимался наверх, не ощущая больше зноя приближающегося полдня, и, пока он напряженно ожидал момента, когда за гребнем холма откроется лесная опушка, на память ему снова пришел тот день с Буркхардтом, он вспомнил их беседы, даже отдельные слова и вопросы друга, вспомнил тогда еще почти весенний ландшафт, зелень которого давно уже стала гораздо темнее и мягче. И вдруг его охватило чувство, которого он давно уже не испытывал и неожиданное возвращение которого напомнило ему времена юности. Ему показалось, что после той прогулки с Отто прошло очень-очень много времени и сам он с тех пор вырос, изменился и продвинулся вперед настолько, что, оглядываясь назад, мог воспринимать свое тогдашнее "я" с известной иронией и жалостью. Пораженный этим ощущением, которое так свойственно молодости и которое лет двадцать назад было для него обычным делом, а сегодня коснулось его точно по редкому мановению волшебства, он окинул внутренним взглядом короткую пору этого лета и увидел то, чего не знал еще ни вчера, ни даже только что. Он увидел себя преображенным, ушедшим за эти два-три месяца далеко вперед, увидел свет и ясное предчувствие пути там, где еще недавно были только мрак и беспомощная растерянность. Казалось, жизнь его отныне снова стала чистой, уверенно и быстро текущей по своему руслу рекой или потоком, тогда как раньше она долго медлила в тихом болотистом озере и нерешительно вращалась вокруг своей оси. И ему стало ясно, что после путешествия он больше не вернется обратно, что ему остается только проститься со здешними местами, как бы ни горело и ни кровоточило его сердце. Его жизнь снова пришла в движение, и этот поток решительно понес его к свободе и будущему. В душе, сам того не сознавая, он уже простился и навсегда расстался с городом и окрестностями, с Росхальде и женой. Он остановился, дыша всей грудью, подхваченный и несомый волной пророческого предчувствия. Он вспомнил о Пьере. Пронзительная, дикая боль сотрясла все его существо, когда он понял, что ему надо до конца пройти этот путь, что расстаться предстоит и с Пьером. Он долго стоял с подергивающимся лицом. Жгучая боль, которую он ощущал в себе, была все же жизнью и светом, несла ясность и будущее. Это было то, чего ждал от него Отто Буркхардт. Это был час, которого ждал друг. Застарелые, долго скрываемые нарывы, о которых он говорил, были наконец вскрыты. Разрез причинял боль, сильную боль, но вместе с дорогими его сердцу желаниями, от которых он отрекся, ушли в прошлое внутреннее беспокойство и разлад, раздвоенность и оцепенение души. Его окружало сияние дня, беспощадно яркого, великолепного, ясного дня. Взволнованно прошел он несколько последних шагов до вершины холма и сел в тени на каменную скамью. Глубокое ощущение жизни омывало его, точно возвратившаяся молодость, и он с благодарностью подумал о далеком друге, без которого ему никогда не удалось бы найти этот путь, без которого он навсегда остался бы погибать в отупляющем недужном плену. Однако его натуре было несвойственно долго размышлять или надолго впадать в крайние настроения. Вместе с чувством выздоровления и обретения утраченной воли всем его существом овладело новое сознание деятельной силы и самонадеянной уверенности в том, что он все может. Он поднялся, открыл глаза и оживившимся взглядом по-хозяйски оглядел свою будущую картину. Сквозь лесную тень он долго всматривался в далекую светлую долину. Он напишет все это, не дожидаясь осени. Тут надо было решить очень непростую задачу, преодолеть большую трудность, разгадать тонкую загадку: этот чудесный просвет надо будет написать с любовью, с такой любовью и таким тщанием, как умели писать великолепные старые мастера, Альтдорфер или Дюрер. Здесь мало овладеть светом и его мистическим ритмом, здесь каждая самая маленькая форма должна быть тщательно обдумана и взвешена, должна обрести свое место, как обретали его травинки в чудесном полевом букете матери. Холодновато-светлая даль долины, отодвинутая назад теплым потоком света на переднем плане и лесной тенью, должна сверкать в глубине