акое аскет-самана всегда питает по отношению к мирянам Когда Камасвами бывал нездоров и раздражителен, когда он чувствовал себя кем-то обиженным, когда ему досаждали деловые заботы, Сиддхартха всегда относился к этому с насмешкой. Но медленно и незаметно, по мере того, как сменялись и уходили периоды дождей и жатвы, его насмешка становилась бледнее, а чувство превосходства слабее Понемногу, среди своего возрастающего богатства, Сиддхартха сам усвоил некоторые черты, присущие людям-детям. И все же он завидовал им, завидовал тем сильнее, чем более сам начинал походить на них. Он завидовал им в одном -- в той важности, какую они приписывали всем своим переживаниям, в страстности их радостей и тревог, в робком, но сладком счастье их вечной влюбленности. В себя ли самих, в женщин или в своих детей, в почести или в деньги, в планы или надежды,-- но влюблены эти люди бывали всегда. Но как раз того он не перенял у них -- именно этому, их детской жизни, радостности и детскому безрассудству он не научился, а перенял как раз те неприятные черты, которые презирал в них. Все чаще случалось, что на другое утро после проведенного в обществе вечера он долго оставался в постели, чувствуя какую-то подавленность и усталость. Случалось, что он разражался и выказывал нетерпение, когда Камасвами надоедал ему своими вечными опасениями. Случалось, что он смеялся слишком громко, когда ему не везло в игре в кости. Его лицо было все еще более умным и одухотворенным, чем у других людей, но улыбка на нем появлялась реже, и мало-помалу на нем запечатлевалось выражение, какое так часто встречаешь на лицах богатых людей -- выражение недовольства, болезненности, брюзгливости, вялости, бессердечия. Понемногу душевная болезнь богачей овладела и Сиддхартхой. Как тонкая фата, как легкий туман, спускалась усталость на Сиддхартху -- понемногу, но с каждым днем становясь немного гуще, с каждым месяцем немного мрачнее, с каждым годом немного тяжелее. Подобно тому, как новое платье с течением времени теряет свой красивый цвет, покрывается пятнами, расползается на швах, а здесь и там ткань протирается и готова порваться, так и новая жизнь, которая началась для Сиддхартхи после разлуки с Говиндой, с годами потеряла цвет и блеск, так и на ней накоплялись пятна и складки, и, пока еще скрытые в глубине, но здесь и там уже безобразно проглядывая наружу, подстерегали его разочарование и отвращение. Сиддхартха этого не замечал. Он заметил только, что тот ясный и уверенный внутренний голос, который когда-то проснулся в нем и всегда руководил им в блестящий период его жизни, теперь что-то замолк. Мир заполонил его -- наслаждение, чувственность, лень, а под конец и тот порок, который он всегда считал самым нелепым и к которому относился с наибольшим презрением и насмешкой -- алчность. В конце концов, и собственность, обладание, богатство также заполонили его -- все это перестало быть для него игрой, мелочами, стало цепями и бременем. Странным и коварным путем Сиддхартха попал в эту последнюю и гнуснейшую зависимость -- благодаря игре в кости. С тех пор, как Сиддхартха перестал в душе быть саманой, игра на деньги и драгоценности, которой он раньше предавался с улыбкой и небрежно, как одному из принятых у людей-детей развлечений, мало-помалу стала для него настоящей страстью, захватывавшей его все сильнее. Он стал отчаянным игроком, с которым лишь немногие решались вступать в состязание -- так велики и безрассудны были его ставки. Он играл как человек, желающий заглушить муку своего сердца -- проигрыши и швыряние презренными деньгами доставляли ему какую-то злобную радость. Сам себя ненавидя, сам над собой насмехаясь, он рисковал огромными ставками, безжалостно обыгрывал других и сам проигрывал огромные суммы, проигрывал деньги, драгоценности, проиграл загородный дом, снова выиграл его, снова проиграл. Это тревожное, сжимающее грудь чувство, которое он испытывал в момент бросания костей, при крупной игре, было ему дорого -- он любил его, старался снова и снова вызвать его в себе, усилить, разжечь еще сильнее, ибо только в этих ощущениях он находил еще своего рода счастье, какое-то опьянение, какое-то повышенное самочувствие среди своей сытой, бесцветной, тусклой жизни. А после каждого крупного проигрыша приходилось добывать новые богатства, усерднее заниматься торговлей, строже взыскивать с должников, чтобы иметь возможность продолжать игру, снова швырять деньгами, снова выказывать свое презрение к богатству. Сиддхартха утратил спокойствие духа при проигрышах, потерял терпение по отношению к неисправным должникам, утратил свое добродушие по отношению к нищим, перестал находить удовольствие в раздаче денег, в виде подарков или взаймы, обращавшимся к нему просителям. Тот самый Сиддхартха, который проигрывал за один раз десятки тысяч и смеялся при этом, становился в торговых делах прижимистым и мелочным, и даже по ночам ему часто снились деньги. А когда ему удавалось очнуться от этих отвратительных чар, когда он замечал в зеркале на стене своей спальни свое постаревшее и подурневшее лицо, когда на него нападали стыд и отвращение, он убегал от себя, снова бросаясь в азартную игру, снова прибегая к дурману сладострастья и вина, чтобы затем вновь уходить в стремление к накоплению и приобретению. И в этом бессмысленном круговороте он носился до изнеможения, до потери сил и здоровья. Но наступил день, когда он очнулся, и случилось это под влиянием одного сновидения. Вечером того дня он был у Ка-малы, в ее прекрасном парке. Они сидели под деревьями и беседовали. Камала была настроена задумчиво, и в словах ее слышались грусть и усталость. Она просила Сиддхартху рассказать ей о Гаутаме и не могла досыта наслушаться о нем -- о том, как чист был его взгляд, как тихи и прекрасны были его уста, какой добротой дышала его улыбка, каким спокойствием веяло от его поступи. Долго, побуждаемый ею, он рассказывал ей о Возвышенном, а Камала слушала его, вздыхая, и наконец проговорила: "Когда-нибудь, и скоро, может быть, и я последую за этим Буддой. Я подарю ему свой парк и сделаю своим прибежищем его учение". Но вслед за тем она стала заигрывать с Сиддхартхой, разожгла его чувственность и в любовной игре с мучительной страстностью приковала его к себе,-- со слезами и жгучими ласками, словно в последний раз хотела выжать из этого плотского преходящего наслаждения последнюю каплю сладости. Никогда еще Сиддхартха не сознавал с такой ясностью, до какой степени сладострастье родственно смерти. Потом он лежал рядом с Камалой, видел совсем близко от себя ее лицо и ясно, как никогда, он прочел под ее глазами и в уголках губ жестокие письмена, начертанные тонкими линиями и легкими морщинками-письмена, напоминавшие об осени и старости. Да и сам Сиддхартха, которому пошел лишь четвертый десяток, уже не раз замечал седину в своих черных волосах. Усталость читалась на прекрасном лице Камалы -- усталость от пройденного длинного пути без радостной цели, начинающееся увядание и скрытая, не высказываемая, быть может, еще даже не осознаваемая тревога: страх перед старостью, перед осенью, страх перед неизбежной смертью. Сиддхартха со вздохом попрощался с ней -- и его душа была полна тоски и невысказанной тревоги. Потом у себя в доме Сиддхартха провел вечер в веселой компании, в обществе танцовщиц, причем держал себя по от ношению к своим приятелям с видом превосходства, которое на самом деле уже не оправдывалось, выпил много вина и лишь далеко за полночь удалился на покой, усталый и вместе с тем возбужденный, близкий к слезам и отчаянию. Долго и тщетно искал он сна; сердце его ныло от невыносимой тоски, и весь он был преисполнен отвращения и тошноты. Его тошнило от тепловатого противного вкуса вина, от слащавой бессмысленной музыки, от полных неги улыбок танцовщиц, от приторного аромата их волос и грудей. Но еще большее отвращение он чувствовал к самому себе, к своим благоухающим волосам, к винному запаху своего рта, к вялости и дряблости своей кожи. Подобно тому, как человек, слишком много съевший и выпивший, может освободиться от излишка лишь рвотой и, несмотря на мучительность этого средства, жаждет получить от него облегчение, так и Сиддхартха, измученный бессонницей, в невыносимом приливе отвращения, жаждал освободиться от этих привычек и наслаждений, от всей этой бессмысленной жизни, от самого себя. Только на рассвете, когда на улице, где стоял его городской дом, уже начала пробуждаться деловая жизнь, он на несколько минут впал в забытье, в какое-то подобие сна. И в эти-то минуты ему приснился сон. У Камалы в золотой клетке содержалась маленькая редкостная птичка. И вот Сиддхартхе приснилось, что птичка, всегда распевавшая на заре, внезапно замолкла. Удивленный этим, он подошел к клетке и увидел, что птичка мертва и лежит окоченелая на полу. Он вынул ее из клетки, с минуту подержал в руке и выбросил на улицу. Но в ту же минуту страшно испугался -- сердце его сжалось от боли, точно вместе с этой мертвой птичкой он отбросил от себя все ценное и хорошее. Очнувшись от этого сна, он почувствовал себя объятым убокой печалью. Бестолково и нелепо,-- думалось ему,-- я провел свою жизнь: ничего живого, ничего хоть сколько-нибудь ценного, ничего такого, что стоило бы сохранить, не осталось у него на руках. Одиноким и нищим остался он, словно выброшенный на берег после кораблекрушения. В самом мрачном настроении Сиддхартха отправился в принадлежащий ему парк, запер за собой ворота и сел под манговым деревом. Со смертельной тоской в сердце, с ужасом груди, он сидел и чувствовал, как что-то в нем умирало, увядало, близилось к концу. Понемногу он пришел в себя и мысленно прошел еще раз весь свой жизненный путь, начи-ная с первых дней, о которых у него сохранилась память, Чувствовал ли он себя когда-нибудь счастливым, испытывал ли когда-нибудь истинную радость? О да, много раз он ис-пытывал нечто подобное. Мальчиком он бывал счастлив, ког-да ему удавалось заслужить похвалы брахманов за чтение на-изусть священных стихов, когда он отличался в словесных состязаниях с учеными, или в качестве помощника жреца при жертвоприношениях. Тогда он чувствовал в своем серд-це: "Вот путь, к которому ты призван -- тебя ждут боги". По-том, юношей, когда в своих размышлениях он все выше и выше ставил свою цель, что выдвигало его над толпой подвигавшихся, подобно ему, товарищей, когда он в муках силился познать Брахму, когда каждое вновь приобретенное знание возбуждало в нем лишь новую жажду -- тогда, при всей своей жажде, при всех муках, он чувствовал то же самое: "Вперед! вперед! Ты призван!" Этот же голос он слышал, когда поки-дал свою родину и избирал жизнь саманы, когда уходил от саман к Совершенному, когда и от последнего уходил в Неизвестное. Но как давно уже он не слышал этого голоса, как давно не поднимался выше! Как ровно и пустынно стлался его путь и как много долгих лет он шел по этому пути, без высокой цели, без жажды, без восхождений, довольствуясь маленькими радостями и все же никогда не удовлетворенный! Все эти годы он, сам того не сознавая, мечтал и стремил-ся стать таким же человеком, как все остальные, как все эти люди-дети, и при этом его жизнь была гораздо беднее и бес-содержательнее, чем их жизнь, ибо их цели, их заботы его не занимали. Ведь весь этот мир людей, вроде Камасвами, был для него лишь игрой, пляской, комедией, в которой он участвовал лишь в качестве зрителя. Одна только Камала была ему дорога. Но дорожит ли он ею и сейчас? Нужна ли она ему, а он ей и теперь? Не представляют ли их отношения бесконечную игру? И стоит ли жить для этого? Нет, не стоит! Эта игра своего рода "сансара"; это игра для детей, в такую игру можно, пожалуй, с удовольствием сыграть раз, другой, десять раз, но играть вечно, без конца? И Сиддхартха тут же почувствовал, что игра кончена, что он не в состоянии продолжать ее. Дрожь пробежала по его телу,-- он почувствовал, что внутри у него что-то умерло. Весь тот день он просидел под манговым деревом, вспоминая отца, Говинду, Гаутаму. Неужели он покинул их всех для того, чтобы стать каким-нибудь Камасвами? Наступила ночь, а он все еще сидел под манговым деревом. Когда, подняв глаза, он увидал звезды, то подумал: "Вот я сижу под своим манговым деревом, в своем парке". Он слегка усмехнулся. Действительно ли это было нужно и правильно, не было ли это нелепой игрой, что он обладал манговым деревом, обладал собственным парком? И с этим было покончено; и это умерло в нем. Он поднялся с места, простился с манговым деревом, простился с парком. Так как он провел день без пищи, то почувствовал сильнейший голод и вспомнил о своем доме в городе, о своей комнате и постели, о столе, уставленном яствами. Он улыбнулся усталой улыбкой, встряхнулся и простился со всеми этими вещами. В ту же ночь Сиддхартха оставил сад, оставил город, чтобы никогда больше не возвращаться. Долгое время Камасвами разыскивал его, полагая, что он попал в руки разбойников. Но Камала не предпринимала никаких поисков. Узнав, что Сиддхартха исчез, она даже не удивилась. Ведь она всегда предчувствовала это. Ведь он, как был, так и остался саманой, бездомным странником. В особенности она почувствовала это при последнем свидании. И теперь, несмотря на горе утраты, она радовалась тому, что в этот последний раз так горячо прижимала его к сердцу, так полно чувствовала, что всецело принадлежит ему, что вся проникнута им. Получив первое известие об исчезновении Сиддхартхи, она подошла к окну, где в золотой клетке содержалась редкая певчая птичка. Она открыла клетку, вынула певунью и пустила ее на волю. Долго смотрела она вслед улетающей птичке. С того дня она не принимала больше посетителей, и дом ее оставался закрытым. А через некоторое время она почувствовала, что от последнего свидания с Сиддхартхой ей предстоит стать матерью. У РЕКИ Сиддхартха уже был далеко от города. Он шел лесом и сознавал одно, что он не может больше вернуться назад, что жизнь, которую он вел в течение стольких лет, кончилась -- он изведал ее и пресытился до тошноты Умерла певчая птичка, которую он видел во сне Умерла птичка в его собственном сердце Он слишком запутался в сансаре, со всех сторон он впитывал в себя отвращение и смерть, как губка впитывает воду -- до полною насыщения И теперь в нем уже не оставалось ничего, кроме этого отвращения ко всему -- не было ничего такою на свете, что могло бы прельстить, порадовать, утешить его Одно только страстное желание еще жило в нем -- не думать больше о себе, успокоиться, умереть Хотя бы гром гря-нул с неба и поразил его! Хоть бы тигр выскочил и сожрал его! Если бы достать какое-нибудь вино или яд, который привет бы ею в бесчувственное состояние, принес бы забвение и сон, но сон без пробуждения! Ведь нет такой грязи которой бы он себя не загрязнил, нет такою греха и безумия, какого бы он не совершил, нет такой душевной муки, какую бы он не предуготовил себе. Можно ли после этого оставаться жить? Можно ли по-прежнему дышать, чувствовать голод, по прежнему есть, спать, жить с женщиной? Неужели это верчение в круге еще не закончилось для него? Сиддхартха пришел к большой реке, протекавшей через лес, той самой, через которую некогда, когда он был еще молодым человеком и шел из города Гаутамы, его переправил один перевозчик. Дойдя до реки, он нерешительно остановился на берегу. Усталость и голод одолевали его. Да и к чему идти дальше, куда, для какой цели? Нет, для него не существует больше никаких целей, есть только одно глубокое мучительно-стpастное желание -- стряхнуть с себя весь этот кошмар, выплюнуть что выдохшееся вино, положить конец этой жалкой и позорной жизни У самого берега росло кокосовое дерево, склонявшееся к реке Сиддхартха оперся о дерево плечом, обхватил рукой ствол и стал глядеть в зеленые воды, безостановочно катившиеся под ним. Он глядел и глядел, и его все сильнее охватывало желание оторваться от своей опоры и дать себя поглотить воде. Страшная пустота глядела на него из воды, и ей отвечала такая же пустота в его душе. Да, он дошел до последнего предела. Ничего больше не оставалось ему, как вычеркнуть себя, разбить неудавшуюся форму своей жизни, кинуть ее под ноги издевающимся богам. Вот то сильное рвотное средство, которого он искал! Уме реть, разбить форму, которую он ненавидел Пусть он достается на съедение рыбам, этот пес -- Сиддхартха, этот безумныи, пусть пожирают рыбы это мерзкое, прогнившее тело, эту одряхлевшую от излишеств душу! Пусть пожирают его рыбы и крокодилы! Пусть терзают его демоны! С искаженным лицом глядел он в воду, увидел свое отражение и плюнул в него Потом в глубоком изнеможении отнял руку от ствола дерева и слегка повернулся, чтобы прямо, во весь рост, грохнуться в воду и погибнуть Закрыв глаза, он готов был броситься навстречу смерти. В этот миг из каких-то отдаленных тайников его души, из давнишних переживаний его постылой жизни, вырвался звук Это было одно лишь словечко, один слог, который он пробормотал про себя совершенно бессознательно -- древнее начальное и заключительное слово всех брахманских молитв, священное "Ом", означающее приблизительно "Совершенное" или "Совершенство" И в тот самый миг, когда звук "Ом" коснулся слуха Сиддхартхи, его заснувший ум внезапно проснулся и мгновенно сознал всю нелепость его поведения Сиддхартха ужаснулся Так вот до чего он дошел! До такой степени он сбился с пути, до такой степени позабыл все, когда-то уже познанное, что мог искать смерти, что в нем могло вырасти желание -- такое ребяческое желание -- найти успокоение путем уничтожения тела То, к чему не привели все муки, все отрезвление, все отчаяние последнего времени- произошло в ту самую минуту, когда слово "Ом" проникло в его сознание Он пришел в себя, перед ним блеснул выход из его жалкого положения, из того лабиринта, в котором он очутился -- Ом!--прошептал он-Ом! И вспомнил Брахму, вспомнил о неуничтожаемости жизни, вспомнил все то божественное, что он успел позабыть Но все это длилось один лишь миг, сверкнуло и исчезло, как молния Сиддхартха опустился на землю у подошвы кокосового дерева Сраженный усталостью, со словом "Ом" на устах, он положил голову на корни дерева и погрузился в сон Глубок был его сон, без всяких сновидении Давно уже не знал он такого сна Когда через несколько часов он проснулся, то ему показалось, что он проспал целые годы Он слышал тихие всплески воды, но не мог дать себе отчет, где он и кто привел его сюда Раскрыл глаза, с удивлением увидел над собой деревья и небо и вспомнил, где он и как сюда попал Но вспомнил не сразу В течение некоторого времени прошедшее было для него как бы окутано дымкой, оно казалось ему таким далеким, таким бесконечно далеким, бесконечно безразличным Он сознавал только то, что с прежней жизнью (в первые минуты проснувшегося сознания эта прежняя жизнь казалась ему одним из старых, давно уже пережитых воплощении, одним из прежних существований его теперешнего "Я"), что с этой прежней жизнью он покончил, что, полный отвращения и горя, он даже хотел положить конец самой жизни, но у какой-то реки под кокосовым деревом пришел в себя со священным словом Ом на устах, заснул и теперь проснулся новым человеком. Тихо проговорил он слово Ом, с которым заснул, и ему показалось, что весь его продолжительный сон был ни чем иным, как только длительным сосредоточенным выговариванием -- вслух и мысленно -- слова Ом, погружением и полнейшим растворением в этом Ом, в безымянном Совершенном. Какой, однако, это был чудесный сон! Никогда после сна он не чувствовал себя до такой степени свежим, обновленным, помолодевшим. Может быть, он и в самом деле умер и родился вновь, в новой телесной оболочке? Да нет, он узнавал свою руку, свои ноги, узнавал место, где лежал, узнавал это Я в своей груди, этого Сиддхартху, своенравного, странного. Но этот Сиддхартха все же как-то переменился, обновился; этот Сиддхартха чувствовал себя замечательно выспавшимся, замечательно бодрым, радостным и полным интереса ко всему. Сиддхартха приподнялся и тут только увидел чужого человека, монаха в желтом одеянии, с обритой головой, сидевшего против него в позе созерцания. Он внимательно поглядел на этого человека, у которого обриты были не только волосы на голове, но и борода, и скоро узнал в монахе Говинду, друга своей юности, Говинду, ставшего учеником возвышенного Будды. И он, Говинда, также постарел, но лицо его сохранило свое прежнее выражение -- выражение усердия, верности, искания, нерешительности. Когда же Говинда, почувствовав его взгляд, открыл глаза, то Сиддхартха увидел, что тот его не узнает. Говинда высказал свою радость, что Сиддхартха очнулся. Очевидно, он давно уже сидел тут и ждал его пробуждения, хотя и не узнавал его. -- Я спал,-- сказал Сиддхартха.-- Как же ты попал сюда? -- Да, ты спал,-- ответил Говинда.-- Нехорошо спать в таких местах, где водятся змеи и куда приходят лесные звери. А я, господин, ученик Возвышенного Гаутамы Будды, Шакьямуни, и проходил с толпой других монахов по этой дороге, когда увидел тебя лежащим и погруженным в сон в таком месте, где спать опасно. Я пытался разбудить тебя, господин, но заметив, что сон твой очень глубок, отстал от своих и остался при тебе. А потом, по-видимому, я и сам заснул, несмотря на то, что намерен был охранять твой сон. Плохо же я исполнил свою обязанность -- усталость одолела меня. Но теперь, раз ты проснулся, позволь мне уйти, чтобы я мог догнать своих братьев. -- Благодарю тебя, самана, за то, что ты охранял мой сон,-- сказал Сиддхартха.-- Благожелательные люди -- ученики Возвышенного! Теперь, конечно, ты можешь уходить. -- Иду, господин. Желаю тебе всегда доброго здоровья. -- Спасибо тебе, самана. Говинда сделал знак приветствия и проговорил: -- Прощай! -- Прощай, Говинда! -- сказал в ответ Сиддхартха. Монах остановился. -- Позволь, господин, узнать -- откуда тебе известно мое имя? Сиддхартха улыбнулся: -- Я знаю тебя, о Говинда, знаю с того времени, когда ты еще жил в хижине своего отца, когда мы посещали вместе школу брахманов, знаю со времени наших жертвоприношений и ухода к саманам до того часа, когда в роще Джетавана ты примкнул к ученикам Возвышенного. -- Ты Сиддхартха! -- громко воскликнул Говинда.-- Теперь-то я узнаю тебя! Не понимаю, как я не узнал тебя тотчас же. Приветствую тебя, Сиддхартха. Великая моя радость, что я снова вижу тебя. -- И я рад встрече с тобой. Ты охранял меня во время сна и еще раз благодарю тебя за это, хотя и не нуждался в охране. Куда направляешься ты, друг? -- Никуда. Мы, монахи, всегда странствуем, пока не наступит дождливое время года. Мы постоянно переходим с места на место, живем по уставу, возвещаем учение, собираем подаяния, идем дальше. Всегда мы так живем. Но ты, Сиддхартха, куда идешь? Сиддхартха ответил: -- Я, как и ты, мой друг, никуда не направляюсь. Я иду куда глаза глядят -- я странствую. -- Ты говоришь, что странствуешь,-- сказал Говинда.-- И я верю тебе. Но прости, О Сиддхартха, ты не похож на странника. Ты носишь платье богача, на тебе обувь знатного, и твои волосы, пахнущие ароматом благовонной воды, не могут быть волосами странника; такие волосы не бывают у саманы. -- Верно, дорогой. Ты наблюдателен, все замечает твой зоркий глаз. Но ведь я и не говорил тебе, что я самана. Я сказал лишь, что странствую. Так оно и есть: я странствую. -- Ты странствуешь,-- сказал Говинда.-- Однако немного встретишь ты странников, которые странствуют, одетые и обутые как ты, с такими волосами. Много лет я хожу по белу свету, а такого странника ни разу не встречал. -- Верю, Говинда, что ни разу не встречал. Но на этот раз, сегодня,-- ты встретил именно такого странника, в таких именно башмаках, в таком платье. Вспомни, милый: все преходяще в мире образований -- преходящи, в высшей степени преходящи наши одеяния, прически наших волос, преходящи самые волосы и тело наше. Я ношу платье богача -- это ты верно заметил. Ношу потому, что сам был богачом; я причесан, как миряне, люди, преданные наслаждениям, ибо и сам был одним из них. -- А теперь, Сиддхартха, кто ты теперь? -- Не знаю, столько же знаю, как и ты. Я иду, куда глаза глядят. Я был богачом, а теперь перестал быть таковым. А чем стану завтра -- не знаю. -- Ты потерял свое богатство? -- Я потерял его, или вернее -- богатство потеряло меня. У меня больше нет состояния. Быстро вращается колесо пере рождений, Говинда. Где теперь брахман Сиддхартха? Где самана Сиддхартха? Где богач Сиддхартха? Быстро меняется все преходящее -- ты знаешь это, Говинда. Долго Говинда глядел на друга молодости, и во взгляде его читалось сомнение. Потом поклонился, как кланяются знатным, и пошел своей дорогой. С улыбкой на лице глядел ему вслед Сиддхартха. Он все еще любил его, этого верного, нерешительного, старого друга. Да и мог ли он в эту минуту, в этот чудный час после своего удивительного сна, весь проникнутый "Ом", не любить кого и что бы то ни было? В том-то именно и состояла волшебная перемена, совершившаяся в нем во время сна и благодаря слову Ом, что он все любил теперь, что он преисполнен был радостной любви ко всему, что видел. И в том-то именно -- казалось ему теперь -- и состояла его прежняя болезнь, что он никого и ничего не мог любить. С улыбкой на лице Сиддхартха глядел вслед уходящему монаху. Сон очень подкрепил его, но зато голод терзал сильнейшим образом -- ведь он уже два дня ничего не ел, а давно уже прошло то время, когда он был нечувствителен к голоду. С болью, но вместе и с улыбкой, он вспомнил об этом времени. Тогда -- припомнилось ему -- он похвалялся перед Камалой тремя вещами, тремя благородными всепобеждающими искусствами: поститься, ждать, мыслить. В этом было его богатство, могущество и сила, в них была его твердая опора. В прилежные, посвященные упорной работе годы своей молодости он изучал эти три искусства и ничего более. А теперь он утратил их. Ни одним из них он не владел более -- ни искусством поститься, ни искусством ждать, ни искусством мыслить. И ради каких презренных вещей он пожертвовал ими! -- ради того, что является самым преходящим -- ради чувственных наслаждений, ради привольной жизни, ради бо гатства. Странно в самом деле сложилась его жизнь. А теперь как будто бы похоже на то, что он стал таким же, как все люди -- как люди-дети. Сиддхартха продолжал размышлять о своем положении. Не легко давалось ему теперь мышление; ему, в сущности, не хотелось думать, но он принуждал себя к этому. -- Теперь,-- размышлял он,-- когда все наиболее преходящие вещи ускользнули от меня, я снова стою в мире, как стоял когда-то, ребенком -- ничего я не могу назвать своим, ничего я не умею, ничего не знаю, ничему еще не научился. Как все это странно! Теперь, когда молодость прошла, когда мои волосы наполовину поседели, когда силы убывают -- теперь я, как ребенок, начинаю все сызнова.-- Он снова невольно улыбнулся. Да, странной была его судьба! Его жизнь была уже на ущербе, а он снова остался с пустыми руками, гол как сокол, в полном неведении. Но никакого огорчения от этого сознания он не чувствовал -- его даже смех разбирал -- хотелось хохотать над собой, над этим странным нелепым миром! -- Твоя жизнь уже идет под гору,-- сказал он самому себе, и рассмеялся. Но тут взгляд его упал на реку, и он обратил внимание, что ведь и река всегда течет вниз, под гору, а все же шумит и поет так весело. Это понравилось ему. Он ласково улыбнулся реке. Разве это не та самая река, в которой он хотел утопиться -- когда-то... лет сто тому назад? Или это ему только приснилось? -- Странно, в самом деле, сложилась моя жизнь,-- думал он,-- странными она шла зигзагами. Мальчиком я имел дело только с богами и жертвоприношениями. Юношей я предавался только аскетизму, мышлению и самопогружению, искал Брахму, почитал вечное в Атмане. Молодым человеком последовал за монахами, жил в лесу, претерпевал зной и холод, учился голодать, умерщвлял свою плоть. Потом учение великого Будды озарило меня дивным светом. Я почувствовал, как мысль о единстве мира обращается в моих жилах, как моя собственная кровь. Но и от Будды, и от великого знания меня потянуло прочь. Я ушел и изучал у Камалы искусство любви, у Камасвами -- торговлю, накоплял богатства, мотал деньги, научился баловать свою утробу, угождать своим страстям. Много лет потерял я на то, чтобы растратить ум, разучиться мыслить, забыть единство, и не похоже ли на то, что медленно, кружными путями, я вернулся теперь к детству, из мыслящего мужа стал взрослым ребенком? И все же этот путь был очень хорош, все же птичка в моей груди, оказывается, не умерла. Но что это был за путь! Через сколько глупостей, пороков, заблуждений пришлось мне пройти, сколько мерзкого, сколько разочарований и горя пришлось пережить,-- и все лишь для того, чтобы снова стать, как дитя, и начинать все сызнова! Но так оно и должно быть, мое сердце одобряет это, мои глаза улыбаются этому. Я должен был впасть в отчаяние, должен был докатиться до безумнейшей из всех мыслей-до мысли о самоубийстве, чтобы быть в состоянии принять благодать, чтобы снова услыхать слово слов -- Ом, чтобы снова спать и пробуждаться по-настоящему. Я должен был стать глупцом, чтобы вновь обрести в себе Атмана. Должен был грешить, чтобы быть в состоянии начать жить сызнова. Куда же еще приведет меня путь мой? Он нелеп, этот путь, идет зигзагами, быть может, даже вертится в круге -- но пусть. Я пойду дальше по этому пути. Удивительно радостное чувство волновало его грудь. -- Откуда,-- спрашивал он свое сердце,-- откуда в тебе это веселье? уж не от долгого ли хорошего сна, который так подкрепил меня? Или от слова Ом, произнесенного мною? А может быть, оттого, что я бежал, что мое бегство удалось, что я наконец свободен и стою под небом, как дитя? О, как славно то, что я бежал, что я освободился! Как чист и прекрасен тут воздух, как легко дышится им! Там, откуда я бежал, все пахло притираниями, пряностями, вином, изобилием, ленью. Как я ненавидел этот мир богачей, распутников, игроков! Как я ненавидел самого себя за то, что так долго оставался в этом ужасном мире! Сколько зла я сам себе причинил, как я себя ограблял, отравлял, терзал, как состарил себя, каким стал злым! Нет, никогда не стану воображать, как бывало раньше, что Сиддхартха человек мудрый. Но одно я хорошо сделал, за одно я должен похвалить себя -- за то, что я перестал ненавидеть и причинять зло самому себе, что я покончил с той безумной и пустой жизнью. Хвала тебе, Сиддхартха,-- после стольких лет, проведенных самым безрассудным образом, ты снова наконец напал на хорошую мысль, совершил нечто дельное: ты услыхал пение птички в своей груди и последовал ее голосу! Так он хвалил себя, радовался своему поступку, и с любо пытством прислушивался к своему желудку, ворчавшему от голода. Порядочная доля страдания и муки -- чувствовал он -- изжита им до конца за последнее время; до отчаяния, до смерти чуть не довела его та жизнь. Но теперь все обстоит отлично. Он мог еще долго оставаться у Камасвами, наживать деньги, расточать их, ублажать свое тело и давать своей душе погибать от жажды. Еще долго мог бы он прожить в этом покойном, так мягко выстланном аду, не случись того, что с ним было: не настань тот миг полнейшей безнадежности и отчаяния, тот страшный миг, когда он висел над рекой и готов был уничтожить себя. Что он пережил это отчаяние, это глубочайшее отвращение и все-таки не поддался ему, что птичка -- этот бодрый источник и внутренний голос -- еще жива в нем -- вот что так радовало его, вот чему он улыбался, вот отчего так сияло лицо его под поседевшими волосами! -- Хорошо,-- думал он,-- изведать самому все то, что надо знать. Что мирские удовольствия и богатства не к добру -- это я знал еще ребенком. Знал-то давно, да убедился лишь теперь. И теперь я знаю это не только понаслышке, я убедился в этом собственными глазами, собственным сердцем, собственным желудком. Благо мне, что я это знаю! Долго еще он размышлял о совершившейся в нем перемене и прислушивался к радостно распевавшей в нем птичке. Но разве эта птичка не умерла в нем, разве он не чувствовал ее смерти? Нет, что-то другое умерло в нем, нечто такое, что уже давно жаждало смерти. уж не то ли самое, что он когда-то, в годы своего пламенного подвижничества, хотел убить в себе? уж не его ли это Я, его маленькое, тревожное и гордое Я, с которым он боролся столько лет, и которое каждый раз заново одерживало над ним победу? То Я, которое после каждой попытки умерщвления снова оживало, запрещало радость, испытывало страх? уж не оно-то ли наконец умерло сегодня, вот здесь, в лесу, у этой прелестной реки? И не потому ли, что оно умерло, он чувствовал себя сегодня, как дитя, был так полон доверия, радости, так чужд страху? Теперь только стал Сиддхартха догадываться, почему, будучи брахманом и подвижником, он тщетно боролся с этим Я. В этой борьбе его чрезмерное знание -- слишком много он заучил священных стихов и правил для жертвоприношений,-- чрезмерное самоистязание и усердие только были ему помехой. Он был тогда полон высокомерия -- ведь он всегда был самый умный, самый старательный, всегда на шаг впереди всех, всегда в нем преобладало духовное начало, всегда в нем чувствовался священник или мудрец. В это-то священничество, в это-то высокомерие и духовность и заползло его Я, там оно засело крепко и росло, в то время, как он воображал, что умерщвляет его постом и покаянием. Теперь он убедился, что прав был тот внутренний голос, который говорил ему, что никакой учитель не приведет его к искуплению. Оттого-то он и должен был уйти в мир, расточать свои силы на наслаждения и власть, на женщин и деньги, должен был стать торгашом, игроком в кости, пьяницей и корыстолюбцем, пока не умер в нем священник и монах. Оттого-то он и должен был влачить годами это безобразное существование, выносить с омерзением пустоту и бессмысленность загубленной жизни, выносить до конца, до горького отчаяния, пока не умер в нем Сиддхартха-кутила, Сиддхартха-корыстолюбец. Он умер наконец! Новый Сиддхартха проснулся после того сна. И этот Сиддхартха в свою очередь состарится, и этот когда-нибудь должен будет умереть. Бренным созданием был Сиддхартха, бренными были все создания в мире. Но сегодня этот новый Сиддхартха был молод, был как дитя, сегодня он полон был радости. Вот какие мысли проносились в голове Сиддхартхи, и в то же самое время он с улыбкой прислушивался к недовольству своего желудка, радовался жужжанию пчелы. Весело глядел он на катящуюся реку. Никогда ни одна река не нравилась ему так, как эта, никогда голос и образ уносимой течением воды не казался ему таким прекрасным и красноречивым. Ему казалось, что эта река может ему сказать что-то особенное, что-то такое, чего он еще не знает, но что ему необходимо узнать. В этой реке Сиддхартха хотел утопиться, в ней и потонул сегодня старый, усталый, отчаявшийся Сиддхартха. Новый же Сиддхартха чувствовал глубокую любовь к этой катящейся воде и решил про себя, что не так-то скоро уйдет от нее. ПЕРЕВОЗЧИК -- Я тут останусь,-- подумал Сиддхартха.-- Эта та самая река, через которую я переправлялся когда-то по пути к людям-детям. Тут был приветливый такой перевозчик -- пойду и разыщу его. По выходе из его хижины и началась тогда моя новая жизнь, теперь уже старая и поконченная. Пусть и мой теперешний путь, предстоящая мне новая жизнь начнется на том же месте. С нежностью глядел он на катящуюся реку, на прозрачную зелень, на хрустально-чистые линии ее загадочных очертаний. Светлые жемчужины поднимались на его глазах из глубины, тихие воздушные пузыри плавали по зеркалу воды, и в них отражалась синева неба. Тысячей глаз глядела на него река -- зеленых, белых, чистых, как хрусталь, синих, как небо. Как он любил эту реку, как восхищался ею, как он был ей благодарен! И голос его сердца, только что проснувшийся голос говорил ему также: "Люби эту реку. Оставайся близ нее! учись у нее!" О, да. Он будет к ней прислушиваться, будет у нее учиться. Кто поймет эту реку и ее тайны,-- думалось ему,-- тот поймет и многое другое, перед тем откроется много тайн, все тайны... Из тайн же самой реки он в этот день узнал лишь одну, и та поразила его душу. Он видел: эта вода текла и текла; она текла безостановочно и все же всегда была тут, всегда во всякое время была такою же, хотя каждую минуту была новой. О, если бы постичь, раскрыть эту тайну! Он еще не понимал, не постигал этого, в нем только шевелились догадки, отдаленные воспоминания, божественные голоса... Сиддхартха поднялся с места. Невыносимым стал терзавший его голод. С глубоким интересом пошел он далее по береговой дорожке, вверх по течению, прислушиваясь к шуму воды, прислушиваясь к ворчанию голода в своих внутренностях. Когда он пришел к перевозу, лодка как раз готова была отчалить, и в ней стоял тот самый перевозчик, который когда-то перевез через реку молодого саману. Сиддхартха узнал его, хотя и он сильно постарел. -- Ты перевезешь меня? -- спросил он. Перевозчик, удивленный тем, что такой знатный господин пришел один и пешком, принял его в свою лодку и отчалил от берега. -- Прекрасное занятие ты выбрал себе,-- сказал Сиддхартха.-- Чудесно, должно быть, жить всегда у этой реки и ездить по ней. С улыбкой качнул головой гребец: -- Да, это чудесно! Ты верно заметил, господин. Но разве не всякая жизнь, не всякий труд прекрасен? -- Возможно. Но мне кажется завидным именно твое занятие. -- Ну, тебе оно скоро надоело бы. Такая работа не подходит для хорошо одетых людей. Сиддхартха рассмеялся. -- Вот уже второй раз за сегодняшний день ко мне из-за моего платья относятся с недоверием. Не хочешь ли ты, перевозчик, принять от меня это платье, которое мне надоело? Ты должен знать, что у меня нет денег, чтобы заплатить тебе за перевоз. -- Господин шутит,-- рассмеялся перевозчик. -- Я не шучу, друг мой. Один раз ты уже перевез меня в своей лодке через эту реку и перевез даром. Сделай же это и сегодня и прими взамен платы мое платье. -- Как же господин отправится дальше без платья? -- Видишь ли, я предпочел бы не отправляться дальше. Приятнее всего мне было бы, перевозчик, если бы ты дал мне какой-нибудь старый фартук и взял бы к себе помощником, вернее, учеником, так как я должен еще научиться, как управлять лодкой. Долго и пытливо вглядывался перевозчик в лицо чужого. -- Теперь я узнаю тебя,-- сказал он наконец.-- Когда-то ты ночевал в моей хижине. Давно уж это было -- пожалуй, больше двух десятков лет тому назад. Я перевез тебя через реку, и мы распрощались, как добрые друзья. Помнится, ты был тогда саманой? Но твоего имени я не могу припомнить. -- Меня зовут Сиддхартхой и я был саманой, когда ты видел меня в последний раз. -- Добро пожаловать, Сиддхартха! Меня зовут Васудева. Ты и сегодня, надеюсь, будешь моим гостем и проведешь ночь в моей хижине. Ты расскажешь мне, откуда ты идешь и почему твое прекрасное платье так надоело тебе. Они выехали на средину реки, и Васудева сильнее приналег на весла, чтобы справиться с течением. Спокойно работал он своими сильными руками, следя за острым концом лодки. Сиддхартха сидел, глядел, как он работает, и вспоминал, как уже тогда, в последний день своей жизни аскета-саманы, в его сердце зародилась любовь к этому человеку. Он принял с благодарностью его предложение. Когда они причалили к берегу, он помог ему привязать лодку к колышку, после чего перевозчик пригласил его войти в хижину, предложил ему хлеба, воды и плодов манго, и Сиддхартха поел всего с наслаждением. Потом -- солнце близилось уже к закату -- они сели на древесный пень у берега, и Сиддхартха рассказал перевозчику о своем происхождении и своей жизни -- изобразив ее в том самом свете, в каком он видел ее сегодня в час отчаяния. До поздней ночи длился его рассказ. Васудева слушал с глубоким вниманием. Все он выслушал с одинаковым интересом: о происхождении и детстве Сиддхартхи, о годах учения и исканий, о радостях и горестях. Это было, между прочим, одним из главных достоинств перевозчика -- он умел слушать, как редко кто умеет. Хотя он не произносил ни слова, но рассказчик все время чувствовал, как Васудева вбирает в себя его слова -- тихо, откровенно, терпеливо, не теряя ни одного слова, не проявляя нетерпения, не прерывая ни похвалой, ни порицанием. Сиддхартха чувствовал, какое это счастье -- исповедаться перед таким слушателем, раскрыть перед ним всю свою жизнь, все свои искания, все свои страдания. Но к концу повествования, когда Сиддхартха заговорил о дереве на берегу реки, о своем глубоком падении, о священном Ом и о том, как, проснувшись, он почувствовал такую сильную любовь к реке, внимание перевозчика, казалось, удвоилось: он был всецело захвачен рассказом и слушал его с закрытыми глазами. Когда же Сиддхартха смолк, и наступила продолжительная тишина, Васудева сказал: -- Так я и думал! Река заговорила с тобой. И тебе она друг, и тебе она говорит. Это хорошо, очень хорошо. Оставайся со мной, Сиддхартха, друг мой. У меня когда-то была жена; ее ложе было рядом с моим. Но ее уже давно нет в живых, давно я уже живу один. Будь ты теперь моим товарищем -- места и пищи хватит на двоих. -- Благодарю тебя,-- ответил Сиддхартха,-- благодарю и принимаю твое предложение. И за то благодарю тебя, Васу-дева, что ты так хорошо слушал меня. Редко встречаются люди, умеющие слушать, а такого, как ты, слушателя, я не встретил ни разу. И в этом мне придется поучиться у тебя. -- Ты научишься этому,-- сказал Васудева,-- но не у меня. Я научился слушать от реки; и тебя она научит этому. Река все знает, у нее всему можно научиться. Смотри -- одному уже тебя научила река -- что хорошо стремиться вниз, спускаться, искать глубины. Богатый и знатный Сиддхартха становится гребцом; ученый брахман Сиддхартха становится перевозчиком -- ведь и это внушено тебе рекой. Она и другому тебя научит. -- В чем это другое, Васудева? -- сказал Сиддхартха после продолжительной паузы. Васудева поднялся с места. -- Уже поздно,-- сказал он,-- пора идти спать. Я не могу тебе сказать, в чем это "другое", друг мой. Ты узнаешь это сам, а, может быть, и уже знаешь. Видишь ли ты, я не ученый, я не умею говорить, не умею также размышлять. Я умею только слушать и быть скромным -- больше я ничему не научился. Если бы я мог это объяснить другим, я, быть может, прослыл бы мудрецом. Но я только перевозчик и моя задача -- перевозить людей через реку. Много народу перевез я на ту сторону, тысячи людей, но они все смотрели на мою реку, лишь как на помеху в пути. Они отправлялись по делам и за деньгами, на свадьбы и на богомолье, река же преграж-дала им путь, и перевозчик на то и был тут, чтобы дать им возможность быстро преодолеть это препятствие. Только немногие из этих тысяч, весьма немногие -- четверо или пятеро -- перестали видеть в реке помеху -- они услыхали ее голос, они прислушались к нему, и река стала для них священной, как и для меня. Сиддхартха остался у перевозчика и научился управлять лодкой, а если на перевозе нечего было делать, он работал вместе с Васудевой на рисовом поле, собирал дрова, срывал плоды с банановых деревьев. Он научился делать весла, чинить лодку, плести корзины, радовался всякому приобретенному навыку, и время быстро пролетало для него. Но еще больше, чем у Васудевы, он учился у реки. У нее он учился слушать -- прислушиваться с тихим сердцем, с раскрытой, полной ожидания душой, без увлечения, без желания, без суждения и мнения. Его отношения с Васудевой были самые дружеские. От времени до времени они обменивались несколькими словами -- немногими, но глубоко продуманными. Васудева был не словоохотлив. Редко Сиддхартхе удавалось вызвать его на разговор. -- Ты также,-- спросил он его однажды,-- узнал от реки ту тайну, что время не существует? Лицо Васудевы просияло улыбкой. -- Да, Сиддхартха,-- сказал он.-- Ты хочешь сказать, что река одновременно находится в разных местах -- у своего источника, и в устье, у водопада, у перевоза, у порогов, в море, в горах -- везде в одно и то же время, и что для нее существует лишь настоящее -- ни тени прошедшего, ни тени будущего? -- Ты верно понял меня,-- ответил Сиддхартха.-- И когда я познал это, то оглянулся на свою жизнь и увидел, что и жизнь моя похожа на реку, что мальчика Сиддхартху отделяют от мужа Сиддхартхи и старика Сиддхартхи только тени, а не реальные вещи. Точно так же и прежние воплощения Сиддхартхи не были прошедшими, а его смерть и возвращение к Брахме не представляют будущего. Ничего не было, ничего не будет: все есть, все имеет реальность и настоящее. Сиддхартха говорил все это с восторгом -- это снизошедшее на него откровение доставляло ему глубокое счастье. Разве всякое страдание не существовало во времени, разве все душевные терзания и тревоги не были во времени? И разве все тяжелое, все враждебное в мире не исчезало, не оказывалось побежденным, как только человек побеждал время, как только он отрешался умом от времени? Сиддхартха проговорил это с восторгом. Васудева же улыбнулся ему с сияющей улыбкой и кивнул утвердительно головой. Кивнул безмолвно, провел правой рукой по плечу Сиддхартхи и снова принялся за работу. В другой раз, когда река в период дождей вздулась и сильно шумела, Сиддхартха заметил: -- Не правда ли, друг, у реки много голосов, очень много? Ты не находишь, что у нее бывает то голос царя или воина, то голос быка или ночной птицы, то голос, напоминающий крик женщины во время родов или вздохи несчастного, и еще тысячи других голосов? -- Это верно,-- кивнул головой Васудева,-- все голоса в мире заключены в голосе реки. -- И знаешь,-- продолжал Сиддхартха,-- какое слово она произносит, когда тебе удается услышать одновременно все ее десять тысяч голосов? Со счастливой улыбкой Васудева склонился к Сиддхартхе и шепнул ему на ухо священное слово Ом. Его-то именно и расслышал Сиддхартха в шуме реки. И со дня на день улыбка последнего становилась все более похожей на улыбку перевозчика, становилась почти такой же сияющей, почти столь же светилась счастьем; так же, как и у Васудевы, она светилась в тысяче морщинок, была такая же детская и такая же старческая. Многие проезжие, видя обоих перевозчиков, принимали их за братьев. Часто, по вечерам, они сидели рядом на пне у берега и молча прислушивались к шуму воды, который был для них не простым шумом, а голосом жизни, голосом сущего, вечно образующегося вновь. И подчас случалось, что оба, слушая реку, одновременно думали об одном и том же: о недавнем разговоре, об одном из проезжих, заинтересовавшем их своей наружностью или судьбой, о смерти, о своем детстве, и оба они, если река говорила им что-нибудь хорошее, одновременно взглядывали друг на друга с одной и той же мыслью, одинаково осчастливленные одинаковым ответом на один и тот же вопрос. От этого перевоза и от обоих перевозчиков исходило что-то особенное, и оно ощущалось многими из проезжих. Случалось иногда, что проезжий, взглянув в лицо одного из перевозчиков, начинал вдруг рассказывать про свою жизнь, про свое горе, сознавался в содеянном зле, просил утешения и совета. Случалось, что иной просил позволения провести у них вечер, чтобы слушать реку. Случалось также, что к ним приходили любопытные, прослышавшие, что у этого перевоза живут двое мудрецов, или волшебников, или святых. Любопытные забрасывали их вопросами, но не получая ответов, приходили к заключению, что тут нет никаких волшебников или мудрецов, а просто два приветливых старичка, казавшиеся немыми, немного странные и придурковатые. И любопытные смеялись и толковали между собою о том, до чего глупы и легковерны те, которые распространяют подобные слухи. Годы уходили,и никто не считал их. Но вот однажды пришли монахи, последователи Гаутамы Будды, и просили перевезти их через реку. От них перевозчики узнали, что они спешат к своему великому учителю, так как распространилась весть, что Возвышенный опасно болен и скоро в последний раз умрет человеческой смертью, дабы достигнуть окончательного искупления. В скором времени пришла новая партия монахов, потом еще одна. Все они, как и большинство проезжих и стpанников, не говорили ни о чем ином, как о Гаутаме и его близкой кончине. И подобно тому, как при известии о военном походе или предстоящем венчании какого-нибудь царя со всех сторон стекаются люди и собираются в кучи, подобно муравьям, так точно, словно привлеченные чарами, стекались монахи туда, где великий Будда ждал смерти, где должно было совершиться событие неизмеримой важности, где великий Совершенный того века должен был почить в блаженстве. Много думал за это время Сиддхартха об умирающем мудреце, о великом учителе, чей голос поучал народы и пробудил сотни тысяч людей, чей голос и он когда-то слышал, на чье святое лицо и он когда-то взирал с благоговением. С хорошим чувством вспоминал он о том времени, представлял себе пройденный учителем путь к совершенству и с улыбкой вспоминал слова, с которыми он, молодой человек, обратился к Возвышенному. То были гордые, не по годам рассудительные слова,-- думал он с улыбкой. Давно уже он сознавал, что его ничто не разделяет с Гаутамой, хотя учения его он принять не мог. Да и никакого вообще учения не может принять истинно ищущий, истинно желающий найти. Тот же, кто нашел, тот может признать любое учение, любой путь, любую цель -- его ничто более не отделяет от тысячи других, живущих в Вечном, вдыхающих в себя Божественное. В один из тех дней, когда так много народу совершало паломничество к умирающему Будде, к нему отправилась и Камала, когда-то прекраснейшая из куртизанок. Давно уже она оставила прежнюю жизнь. Она подарила свой сад монахам Гаутамы, приняла его учение и стала одной из тех, которые возлагали на себя заботу и попечение о странниках, услыхав о близкой смерти Гаутамы, она тотчас же вместе со своим мальчиком Сиддхартхой пустилась в путь. Пешком, одетая в простое платье, она шла со своим маленьким сыном по течению реки; но мальчик скоро утомился и проголодался; ему захотелось вернуться домой, и он стал капризничать и хныкать. Камала из-за него должна была часто останавливаться, чтобы дать ему отдохнуть, чтобы покормить его или пожурить. Мальчик привык настаивать на своем. Он не понимал, зачем ему надо вместе с матерью совершать такое тяжелое и скучное паломничество, отправляться в незнакомое место, к чужому человеку, который был святым и собирался умереть. Пусть себе умирает -- ему-то, Сиддхартхе, какое до этого дело? Паломники были уже недалеко от перевоза Васудевы, когда маленький Сиддхартха снова заставил мать сделать привал для отдыха. Камала, впрочем, и сама уже утомилась, и в то время, как мальчик кушал банан, она опустилась на землю, полузакрыла глаза и предалась отдыху. Вдруг она испустила жалобный крик. Мальчик с испугом взглянул на мать, увидел ее побледневшее от ужаса лицо и выползавшую из-под ее платья маленькую черную змею, ужалившую Камалу. Тотчас же оба бросились бежать по дороге, чтобы встретить людей. Они уже почти достигли перевоза, когда Камала свалилась, уже не силах идти дальше. Мальчик стал кричать и плакать, поминутно целуя и обнимая мать; та также стала громко звать на помощь, пока эти крики не были услышаны Васудевой, стоявшим у перевоза. Прибежав на место, он взял женщину на руки и отнес в лодку; мальчик последовал за ним, и скоро все пришли в хижину, где Сиддхартха стоял у очага, разводя огонь. Он поднял глаза и прежде всего увидел лицо мальчика, показавшееся ему странно знакомым, напоминающим что-то забытое. Потом увидел Камалу и тотчас же узнал ее, хотя она и лежала без чувств на руках перевозчика. И тогда он понял, что этот мальчик со столь знакомым ему обликом -- его родной сын, и сердце у него затрепетало в груди. Рану обмыли, но она уже успела почернеть и кожа вздулась. Камале влили в рот лекарство, и она очнулась. Она лежала на ложе Сиддхартхи, в хижине, а над ней склонился человек, который когда-то так сильно любил ее. Ей показалось, что она видит все это во сне. С улыбкой глядела она в лицо друга, но понемногу пришла в себя, вспомнила об укусе и с тревогой спросила о мальчике. -- Он тут, не беспокойся! -- сказал Сиддхартха. Камала взглянула ему в глаза. Она с трудом ворочала языком, парализованным ядом. -- Ты постарел, милый,-- сказала она,-- ты совсем седой. Но ты похож на того молодого саману, который когда-то, почти нагишом, с запыленными ногами, пришел ко мне в сад. Ты теперь походишь на него гораздо больше, чем тогда, когда ты покинул меня и Камасвами. Глазами ты похож на него, Сиддхартха. увы, и я постарела, очень постарела. Ты узнал меня все-таки? Сиддхартха улыбнулся: -- Я тотчас же узнал тебя, милая Камала. -- А его ты узнал? -- сказал она, указывая на мальчика.-- Это твой сын. Глаза ее приняли блуждающее выражение и скоро закрылись. Мальчик заплакал. Сиддхартха взял его на колени, дал ему поплакать, гладил ему волосы и, глядя на это детское лицо, вспомнил одну из брахманских молитв, которую заучил когда-то, когда сам был маленьким мальчиком. Медленно, нараспев, он стал произносить ее вслух, слова сами собою всплывали в его памяти. И под его напев мальчик успокоился, перестал плакать и, только изредка всхлипывая, заснул на его коленях. Сиддхартха положил его на постель Васудевы. Последний стоял у очага и варил рис. Сиддхартха кинул ему взгляд, на который тот ответил улыбкой. -- Она умрет,-- шепотом сказал Сиддхартха. Васудева кивнул головой. По его приветливому лицу пробегал отблеск горевшего на очаге огня. Еще один раз Камала пришла в сознание. Лицо ее исказилось болью. Сиддхартха читал ее страдания на ее губах, на побледневших щеках. Тихо читал он их, не спуская глаз, и ждал, погруженный в ее страдания. Камала почувствовала это, и глазами искала взгляда. уловив его, она проговорила: -- Теперь я вижу, что и глаза твои изменились: они теперь совсем иные. Почему же я, однако, узнаю, что ты Сиддхартха? Это ты и как будто не ты. Сиддхартха не отвечал. Глаза его безмолвно глядели в ее глаза. -- Ты достиг своей цели? -- спросила она.-- Ты обрел мир? Он улыбнулся и положил свою руку на ее руку. -- Я вижу,-- сказала она.-- Я вижу это. И я обрету мир. -- Ты обрела его,-- шепотом проговорил Сиддхартха. Камала продолжала, не отрываясь, глядеть ему в глаза. Она думала о том, что вот она шла к Гаутаме, чтобы увидеть лицо Совершенного, чтобы подышать исходящим от него миром, а вместо того нашла Сиддхартху, и что это так же хорошо, как если бы она видела самого Гаутаму. Она хотела сказать это Сиддхартхе. Но язык уже не повиновался ей. Молча глядела она на Сиддхартху, и он видел по ее глазам, что жизнь в ней угасает. Когда взгляд ее в последний раз выразил страдание и потух, когда последняя судорога пробежала по ее телу, Сиддхартха сам закрыл ей глаза. Долго сидел он и глядел на ее точно заснувшее лицо. Долго созерцал он ее рот, ее старый усталый рот со сжатыми губами и вспомнил, что когда-то, в весну своей жизни, сравнил этот рот с только что раскрывшейся смоквой. Долго сидел он, читал в бледном лице, в его усталых складках, впитывал в себя черты покойной, видел себя самого лежащим в таком же положении, таким же побелевшим и угасшим и в то же самое время видел и свое, и ее лицо молодыми, с алыми губами, с горящими глазами, и его всецело охватило чувство одновременности настоящего и прошлого, чувство вечности. Глубоко, глубже, чем когда-либо, он почувствовал в этот час неуничтожаемость всякой жизни, вечность каждого мгновения. Когда он поднялся с места, Васудева предложил ему при готовленного им рису. Но Сиддхартха отказался. В сарае, где помещалась их коза, оба старика устроили себе постель на соломе, и Васудева лег спать. Сиддхартха же вышел и просидел всю ночь перед хижиной, прислушиваясь к шуму реки, окруженный волнами прошлого, в одно и то же время переживая все периоды своей жизни. От времени до времени он вставал, подходил к дверям и прислушивался, спит ли мальчик. Рано утром, еще до восхода солнца, Васудева вышел из сарая и подошел к своему другу: -- Ты не спал? -- сказал он. -- Нет, Васудева. Я сидел тут и слушал реку. Многое она мне сказала, глубоко проникся я благодаря ей спасительной мыслью -- мыслью о единстве. -- Тебя постигло горе, Сиддхартха, но я вижу -- скорбь не проникла в твое сердце. -- Нет, милый, как могу я печалиться? Я, и без того богатый и счастливый, стал теперь еще богаче и счастливее. Я получил в подарок своего сына. -- И я рад появлению твоего сына. Но теперь, Сиддхартха, нам надо приняться за дело -- работы много. Камала умерла на том самом ложе, на котором когда-то умерла моя жена. И костер для Камалы мы соорудим на том же холме, на котором когда-то я воздвиг костер для жены. Пока мальчик спал, костер был готов. СЫН Со страхом и слезами мальчик присутствовал при погребении матери. С испуганным и угрюмым видом он слушал Сиддхартху, когда тот назвал его своим сыном и приветствовал его появление в хижине Васудевы. Целыми днями он просиживал, бледный, на могильном холме, едва дотрагивался до пищи, отворачивал свой взгляд от отца, закрывал для него свое сердце, всем видом своим и поведением протестуя против постигшей его судьбы. Сиддхартха снисходительно относился ко всем выходкам мальчика. Он уважал его печаль. Он понимал, что он еще чужой для сына, что тот не может любить его, как отца. Мало-помалу он заметил, что одиннадцатилетний мальчик -- избалованный маменькин сынок, выросший в богатстве, привыкший к тонким кушаньям, к мягкой постели, к покорности слуг. Сиддхартха понял, что опечаленный утратой, избалованный мальчик не может сразу и добровольно примириться с жизнью в такой чуждой и бедной ему обстановке. Он поэтому не принуждал его ни к чему, делал за него многие работы, выбирал для него самый лучший кусок, утешая себя надеждой, что понемногу, лаской и терпением, приобретет его любовь. Богатым и счастливым называл он себя, когда нашел сына. Но время шло, а мальчик по-прежнему оставался чуждым и мрачным, обнаруживал гордое строптивое сердце, не хотел ничего делать, был непочтителен со стариками, опустошал плодовые деревья Васудевы. И Сиддхартха начал понимать, что сын принес ему не счастье и мир, а горе и заботу. Но он любил сына, и милее ему были горе и забота, внушаемые любовью, чем счастье и радость, но без мальчика. С тех пор, как молодой Сиддхартха жил вместе с ними, оба старика поделили между собой работу. Васудева стал один справляться с перевозом, а Сиддхартха, чтобы не отлучаться от сына, принял на себя все домашние и полевые работы. Долгое время, долгие месяцы ждал Сиддхартха, что сын наконец поймет его, примет его любовь,-- быть может, ответит взаимностью. Долгие месяцы ждал и Васудева, молчал и не вмешивался. Но однажды вечером, после того, как Сиддхартха-мальчик снова измучил отца своими капризами и упрямством, причем умышленно разбил обе имевшиеся в хижине миски для риса, он отвел своего друга в сторону и заговорил с ним о сыне. -- Прости,-- сказал он,-- но моя дружба к тебе не позволяет мне больше молчать. Я вижу, что тебя мучает, вижу, какое у тебя горе. Твой сын, милый, причиняет тебе заботу, да и мне также. Не к такой жизни, не к такому гнезду привыкла птичка. Ты отказался от города и богатства из пресыщения и отвращения, он же против воли должен был покинуть все это. Я спрашивал реку, друг мой, много раз спрашивал ее. Но река смеется -- она смеется над нами обоими, над нашей глупостью. Вода стремится к воде, молодость тянется к молодости. Твоему сыну здесь не место -- ему нужна для правильного роста другая почва. Спроси и ты реку, прислушайся и ты к тому, что она говорит. С горестью взглянул Сиддхартха на морщинистое лицо друга, всегда такое ясное и приветливое. -- Но как могу я расстаться с ним? -- сказал он тихо и сконфуженно.-- Дай мне еще сроку, милый. Ведь я борюсь, я всеми силами стараюсь покорить его сердце; любовью и ласковым терпением я хочу полонить его. Пусть и он со временем научится понимать реку. И он из числа призванных. Улыбка Васудевы расцвела еще теплее. -- О да,-- и он из призванных, и ему предстоит жизнь в вечности. Но знаем ли мы -- ты и я -- к чему он призван, к какому пути, к каким делам, к каким страданиям? Немало ждет его в жизни страданий, ведь сердце у него гордое и суровое, много страданий, много ошибок, много несправедливостей выпадет на его долю, немало грехов он взвалит себе на плечи. Скажи мне, милый: ты ведь не воспитываешь твоего сына? Не неволишь его? Не бьешь, не наказываешь? -- Нет, Васудева, я ничего подобного не делаю. -- Знаю. Ты его не неволишь, не бьешь, не приказываешь ему, так как знаешь, что мягкое крепче твердого, вода сильнее скалы, любовь сильнее насилья. Прекрасно, я одобряю твой образ действий. Но не ошибаешься ли ты, полагая, что ты его не принуждаешь, не наказываешь? Разве ты не налагаешь на него цепей своей любовью? Не пристыжаешь его ежедневно, не подавляешь своей добротой и терпением? Разве ты не вынуждаешь его, этого высокомерного и избалованного мальчика, жить в хижине в обществе двух стариков, питающихся бананами, считающих даже рис лакомством, в обществе людей, мысли которых не могут быть его мыслями, сердца которых стары, бьются тише и иначе, чем его сердце? Разве все это не является для него принуждением, наказанием? Пораженный Сиддхартха опустил глаза. Потом тихо проговорил: -- Что же, по-твоему, я должен делать? И Васудева ответил: -- Отведи его обратно в город, верни в дом матери -- там, наверно, еще остались прежние слуги. А если никого не оста лось, то отведи его к учителю -- не ради учения, но чтобы он попал в общество других мальчиков и девочек, чтобы он попал в тот круг, к которому принадлежал раньше. Тебе никогда не пpиходило это в голову? -- Ты видишь мое сердце насквозь,-- печально произнес Сиддхартха.-- Не раз я думал об этом. Но посуди -- как могу я оставить его в этом мире, при его и без того не кроткой натуре? Не станет ли он еще более своенравным, не увлечется ли наслаждениями и властью, не повторит ли он все ошибки своего отца? Кто знает, не погибнет ли он окончательно в сансаре? Еще ярче засияла улыбка перевозчика. Он ласково дотронулся до руки Сиддхартхи и сказал: -- Спроси об этом у реки, друг. Послушай, как она будет смеяться над твоим вопросом. Неужели ты серьезно полагаешь, что твои ошибки могут избавить твоего сына от подобных же ошибок? И каким способом ты можешь уберечь его от сансары? Учением, молитвой, увещаниями? Милый, неужели ты совсем позабыл ту историю о сыне брахмана Сиддхартхе, которую ты когда-то рассказал мне на этом самом месте? Кто уберег саману Сиддхартху от сансары, от греха, от алчности и безумства? Разве уберегли его от всего этого благочестие отца, наставления учителей, его собственное знание, собственные искания? Какой отец, какой учитель мог помешать ему самому переживать свою жизнь, самому познакомиться со всей ее грязью, самому грешить, самому испить горькую чашу и самому же выйти на дорогу? Неужели ты, мой милый, думаешь, что кого-нибудь может миновать эта чаша? И что таким исключением будет именно твой сыночек, потому что ты его любишь, потому что тебе так хотелось бы уберечь его от горя, страдания и разочарования? Но хотя бы ты ради него претерпел смерть, тебе все же не удастся избавить его ни на йоту от ожидающей его участи. Никогда еще Васудева не говорил так долго. Сиддхартха дружески поблагодарил его, горестно вошел в хижину и долго не находил сна. Друг не сказал ему ничего такого, чего бы он сам не думал и не знал. Но это знание он не в состоянии был применить на деле. Сильнее этого знания была его любовь к мальчику, его нежность, его страх потерять сына. Разве случалось ему до такой степени отдавать кому-нибудь свое сердце, разве когда-нибудь случалось ему любить человека так слепо, с такой болью, не встречая взаимности и чувствуя себя все-таки счастливым этой любовью? Сиддхартха не мог последовать совету друга -- он не в со стоянии был расстаться с сыном. Он позволял мальчику ко мандовать над ним, держать себя с ним непочтительно. Он молчал и ждал, каждый день начиная сызнова немую борьбу кротости, безмолвную войну терпения. Молчал и Васудева и ждал, приветливый, всепонимающий, долготерпеливый. По части терпения оба не имели себе равных. Однажды, когда лицо мальчика особенно сильно напоминало ему Камалу, Сиддхартха внезапно вспомнил слова, когда-то в дни молодости сказанные ему последней: "Ты не способен любить",-- сказала она ему -- и он согласился и сравнил себя со звездой, а людей-детей -- с падающими листьями. И все же в словах Камалы он почувствовал тогда упрек. В самом деле, он никогда не мог всецело, до самозабвения, отдаться другому человеку, никогда не совершал ради другого безумств любви. Он считал себя совершенно неспособным на это, и в этой-то его неспособности -- казалось ему тогда -- и заключалось то большое различие, которое существовало между ним и людьми-детьми. Но теперь, с тех пор, как у него появился сын, и сам он, Сиддхартха, стал одним из последних; и он страдал из-за другого человека, любил другого человека, весь отдаваясь этой любви, совершал ради нее безрассудства. Теперь и он наконец, хоть и поздно, испытал эту самую странную, самую могучую из всех страстей, страдал от нее, страдал мучительно, и все же чувствовал себя счастливым, словно в чем-то обновленным, словно чем-то обогащенным. Конечно, он сознавал, что такая слепая любовь к сыну есть слабость, обыкновенная человеческая страсть, что и она -- сансара, не совсем чистый источник, мутная вода. Но вместе с тем он чувствовал, что и такая любовь имеет свою ценность, что она даже необходима, как все вытекающее из глубины человеческого существа. И эту жажду следовало утолить, и эти страдания надо было изведать, и такие безрассудства надо было совершить. А сын между тем заставлял его совершать их одно за другим -- он заставлял отца ухаживать за ним, смиряться перед его капризами. Этот отец не обладал ничем, что могло бы восхищать мальчика или внушать ему страх. Он был добряк, этот отец -- добрый, ласковый, кроткий человек, быть может, очень благочестивый, быть может, даже святой. Но все это были такие качества, которые ничуть не пленяли мальчика. Скучно было ему в обществе этого отца, державшего его, как в плену, в своей жалкой хижине. Надоел он ему смертельно, а то, что на каждую скверную проделку мальчика он отвечал улыбкой, на каждое обидное слово отзывался ласковым словом, на каждую злобную выходку отвечал добротой -- это-то именно и представлялось ему самой ненавистной уловкой со стороны старого ханжи. Гораздо приятнее было бы мальчику услышать от отца угрозы, претерпевать наказание. Но наступил день, когда чувства молодого Сиддхартхи прорвались наружу, и он открыто выступил против отца. Последний поручил ему набрать хвороста. Но мальчик не пошел, а остался в хижине с дерзким и взбешенным видом, топнул ногой о землю, сжал кулаки и в неистовой вспышке бросил отцу прямо в лицо всю свою ненависть и презрение. -- Сам ступай за своим хворостом! -- крикнул он с яростью.-- Я тебе не слуга. Я ведь знаю, почему ты меня не бьешь -- ты не смеешь! Я знаю -- своей всегдашней кротостью и снисходительностью ты хочешь только унизить меня -- это твой способ наказания. Ты хотел бы, чтобы я стал таким же мудрым. А я -- так и знай -- тебе назло я предпочту стать грабителем и разбойником и попасть в ад, чем стать таким, как ты. Я ненавижу тебя. Ты не отец мне, хотя бы ты десять раз был любовником моей матери.Гнев и горе так и душили его и вырывались в необузданных и злобных словах, направленных против отца. Потом он убежал и вернулся домой лишь поздно вечером. Но на другое утро он окончательно исчез. Вместе с ним исчезла и маленькая сплетенная из двухцветной коры корзинка, в которой перевозчики хранили те медные и серебряные монеты, которые они получали как плату за перевоз. Исчезла и лодка. Сиддхартха увидел ее лежащей на другом берегу. Мальчик бежал. -- Я должен пойти за ним,-- сказал Сиддхартха, который после вчерашней сцены с мальчиком еще весь дрожал от горя.-- Ребенку нельзя ходить одному через лес. Он погибнет. Мы должны соорудить плот, Васудева, чтобы переправиться через реку. -- Мы построим плот, чтобы привести обратно лодку, похищенную мальчиком,-- сказал Васудева.-- А за ним гоняться не следует, мой друг. Он уже не ребенок, он сам за себя постоит. Он направился в город, и он прав -- не забывай этого. Он делает то, что тебе следовало сделать. Он сам заботится о себе, идет своей дорогой. Ах, Сиддхартха, я вижу, что ты страдаешь, но над такими страданиями следовало бы посмеяться. Да ты и сам скоро будешь смеяться над ними. Сиддхартха ничего не ответил. Он уже взял в руки топор и начал сколачивать плот из бамбука, а Васудева помогал ему, связывая стволы сплетенной из трав бечевой. Потом они переправились на ту сторону, и, так как их унесло вниз течением, то им пришлось тащить плот по берегу против течения. -- Зачем ты захватил топор? -- спросил Сиддхартха. -- На случай, если весло пропало,-- ответил Васудева. Но Сиддхартха понял, почему его друг захватил топор. Он опасался, что мальчик забросил или сломал весло, чтобы отомстить и помешать им преследовать его. И в самом деле, в лодке весла не оказалось. Васудева показал рукой на дно лодки и взглянул на друга с улыбкой, словно говоря: "Разве ты не видишь, что тебе говорит твой сын? Разве не видишь, что он не хочет, чтобы его преследовали?" Но он не сказал этого вслух, и принялся обтесывать новое весло. Сиддхартха же попрощался с ним, чтобы отправиться на поиски бежавшего, и Васудева не возражал. Но когда он успел уже пройти лесом значительное расстояние, у Сиддхартхи явилась мысль, что напрасны его поиски. Либо,-- подумал он,-- мальчик уже далеко опередил его и теперь находится в городе, либо же, если он еще в лесу, то наверно будет прятаться от своего преследователя. Продолжая размышлять, он пришел к сознанию, что он, в сущности, совсем не тревожится за сына, что он в глубине души знает, что тот не погиб, что ему в лесу не грозила никакая опасность. И все же он шел безостановочно -- уже не для того, чтобы спасти мальчика, но из желания хоть раз еще повидать его. Так он шел до самого города. Когда поблизости от города он вышел на большую дорогу, то остановился у входа в прекрасный парк, который когда-то принадлежал Камале и где он впервые увидел ее в носилках. В душе его ожили воспоминания о том времени: он увидел себя таким, каким стоял тогда у входа -- молодым, обросшим бородой, почти ничем не прикрытым саманой с запыленными волосами. Долго стоял он и смотрел в открытые ворота сада, где монахи в желтых рясах расхаживали между прекрасными деревьями. Долго стоял он, погруженный в раздумье, созерцая картины прошлого, прислушиваясь к истории своей жизни. Долго стоял он, глядя вслед монахам, но вместо них видел молодого Сиддхартху, видел молодую Камалу гуляющими под высокими деревьями. Он с совершенной ясностью видел самого себя, видел, как его угощала Камала, как он получил ее первый поцелуй, как он гордо и презрительно оглянулся на свое прошлое брахмана, как гордо и жадно устремился в мирскую жизнь. Он видел вновь Камасвами, видел своих слуг, пиры, игроков в кости, музыкантов, видел певчую птичку Камалы в клетке, вновь переживал все это, дышал воздухом сансары, и затем снова чувствовал себя старым и утоленным, снова переживал тогдашнее отвращение и желание покончить с собой, и снова исцелялся священным "Ом". Простояв долгое время у ворот сада, Сиддхартха понял, как нелепо было то желание, которое привело его сюда. Он понял, что не может ничего сделать для сына, что он не вправе приставать к нему. Словно рана, горела у него глубоко в сердце любовь к бежавшему, но в то же время он чувствовал, что не следует растравлять эту рану, что надо дать ей распуститься в цветок и излучать из себя свет. Но в этот час рана еще не цвела, еще не излучала света, и потому он оставался печальным. То желание-цель, которое привело его сюда, вослед убежавшему сыну, теперь сменилось чувством пустоты. Печально опустился Сиддхартха на землю, чувствуя, как что-то умирает в его сердце, чувствуя пустоту, не видя перед собой никакой радости, никакой цели. Так сидел он погруженный в себя и ждал. Этому-то он научился у реки: ждать, иметь терпение, прислушиваться. И он сидел и слушал, сидел в пыли проезжей дороги и прислушивался к своему сердцу, которое билось так устало и печально, и ждал какого-нибудь голоса. Не один час просидел он таким образом -- он уже не видел никаких картин, он все глубже погружался в пустоту, не видя перед собой никакой дороги. А когда рана начинала гореть особенно сильно, он беззвучно произносил слово "Ом", преисполнялся этого Ом. Монахи в саду увидели его, и так как он уже много часов сидел, съежившись, на одном месте и на его седых волосах накоплялась пыль, то один из монахов вышел из сада и положил перед ним два банана. Старик даже не заметил этого. Из этого оцепенения его пробудила чья-то рука, коснувшаяся его плеча. Он тотчас же узнал это нежное, стыдливое прикосновение и пришел в себя. Он поднялся и приветствовал Васудеву, который последовал за ним. А когда он взглянул в приветливое лицо Васудевы, в его маленькие, словно заполненные одними улыбками морщинки, в ясные глаза, тогда и он улыбнулся. Тут он увидел перед собой положенные монахом бананы, поднял их, один протянул перевозчику, а другой съел сам. После чего молча отправился с Васуде-вой в лес и вернулся к перевозу. Никто не обмолвился ни словом о том, что произошло в этот день,-- никто не произнес имени мальчика, не говорил о его бегстве, не вспоминал про нанесенную им рану. Придя в хижину, Сиддхартха лег на свое ложе, и когда Васудева через некоторое время подошел к нему, чтобы предложить чашку кокосового молока, то нашел его уже погруженным в сон. ОМ Долго еще горела рана Сиддхартхи. Не раз случалось ему переправлять через реку проезжих, имевших при себе сына или дочь, и ни разу не случилось, чтобы он не почувствовал зависти, не подумал: "Столько людей, столько тысяч людей обладают этим сладостнейшим счастьем -- почему же я лишен этого? Ведь и злые люди, воры и убийцы, имеют детей, любят их и любимы ими -- один лишь я лишен этого блага". Так просто, так неразумно размышлял он теперь, до такой степени уподобился он людям-детям. Совсем иными глазами глядел он теперь на людей -- менее рассудочно, менее гордо, зато с большей теплотой, с большим интересом и сочувствием. Когда он перевозил людей обычного типа -- людей-детей, дельцов, воинов, женщин, то они уже не казались ему чуждыми, как бывало: он понимал их, понимал и сочувствовал их жизни, руководимой не мыслями и умозрениями, а инстинктами и желаниями. Он чувствовал себя таким же, как они. Уже близкий к совершенству, переживая свое последнее личное горе, он все же смотрел на этих людей, как на своих братьев. Их суетные, мелкие желания и вожделения перестали казаться ему смешными -- они были ему теперь понятны, достойны любви, даже уважения. Слепая любовь матери к своему ребенку, глупая слепая гордость отца, восторгающегося воображаемыми достоинствами своего сынка, слепая неукротимая страсть к украшениям и жажда восхищенных мужских взоров у молодой тщеславной женщины -- все эти ребячества, все эти простые, нелепые, но необыкновенно сильные, живучие и властно требующие удовлетворения инстинкты и страсти уже не казались Сиддхартхе ребячеством. Он убедился, что люди живут ими, что ради них они совершают бесконечно многое-предпринимают путешествия, ведут войны, претерпевают всевозможные лишения и страдания. И он научился теперь их любить за это. Он видел жизнь, живое, неуничтожаемое, видел Брахму в каждой из человеческих страстей, в каждом че ловеческом поступке. Достойными любви и удивления казались ему теперь люди в своей слепой верности, слепой силе и упорстве. Mичем они не стояли ниже, ни одного преимущества не имел над ними ученый и мыслитель, кроме одного, единственного: сознания, сознательной мысли о единстве всего живущего. И подчас у Сиддхартхи даже возникало сомнение, действительно ли это знание, эта мысль имеют такую высокую ценность, не представляет ли и это знание одно из ребячеств мыслящих людей-детей. Во всем прочем, на его взгляд, мирские люди стояли не ниже, а часто даже и выше мудреца, подобно тому, как и животные, в своем упорном, не уклоняющемся в сторону стремлении к достижению необходимого им, подчас кажутся стоящими выше людей. Медленно развивалось и созревало в Сиддхартхе сознание, что такое, в сущности, мудрость, в чем заключалась цель его многолетних исканий. Ведь, в конце концов, она сводилась лишь к готовности души, к способности к тайному искусству -- во всякую минуту, среди всяких переживаний мыслить, чувствовать, вдыхать в себя единство. Медленно, словно цветок, распускалось в нем это сознание, и на старом детском лице Васудевы он находил отблеск его сияния: гармонию, уверенность в вечном совершенстве мира, улыбку, единство. Но рана в душе все еще горела -- с тоской и горечью вспоминал Сиддхартха своего сына, лелеял в сердце свою любовь и нежность, растравлял свое горе, совершал все безумства любви. Вовек неугасимым казалось это пламя. И вот однажды, когда рана горела особенно сильно, Сидд хартха, снедаемый тоской, переправился через реку, вышел из лодки и готов был уже отправиться в город, чтобы разыскать сына. Река текла медленно и тихо -- это было в сухое время года -- но голос ее звучал как-то странно, словно она смеялась! Река звонко и явственно смеялась над старым перевозчиком. Сиддхартха остановился, склонился над водой, чтобы лучше слышать, и в медленно протекавшей воде увидел свое лицо. В этом отраженном лице было нечто, напомнившее ему о чем-то позабытом. Он подумал и вспомнил: это лицо походило на другое, которое он когда-то знал, любил и вместе с тем боялся. Оно походило на лицо его отца, брахмана. И Сиддхартха вспомнил, как некогда, юношей, вынудил отца отпустить его к аскетам, как он простился с ним, как ушел и никогда не возвращался. Не заставил ли он своего отца страдать столько же, сколько он страдал теперь из-за своего собственного сына? Не ожидает ли и его, Сиддхартху, такая же участь? Не комедия ли это, не странная и глупая вещь -- это повторение, этот бег в роковом круге? Река смеялась. Да, это так -- все повторяется, все, что не было выстрадано до конца и искуплено. Одни и те же страдания повторяются без конца. И Сиддхартха снова сел в лодку и вернулся в свою хижину, вспоминая своего отца и сына, осмеянный рекой, борясь с самим собой, близкий к отчаянию и в то же самое время склонный громко хохотать над собой и всем миром. увы, еще не зацвела его рана, еще не примирилось сердце с судьбой, еще не засияла радость победы из его страдания. Но все же в нем уже шевелилась надежда, и когда он вернулся в хижину, то почувствовал непреодолимое желание раскрыть свою душу перед Васудевой, все показать, все высказать другу, с таким совершенством умевшему слушать. Васудева сидел в хижине и плел корзинку. Он уже не работал у перевоза; его зрение ослабело, и не только зрение, но и руки. Неизменным и цветущим оставалось только ясное, исполненное благожелательности выражение его лица. Сиддхартха подсел к старику и начал медленно рассказывать. Все, о чем они до сих пор ни разу не заговаривали, все рассказал он теперь: о том, как он побежал вслед за сыном в город, о своих жгучих страданиях, о своей зависти при виде счастливых отцов, о том, что он сам сознает всю безрассудность своих желаний и о тщетности своей борьбы с ними. Все он поведал своему другу -- обо всем он мог теперь свободно говорить, даже о самом мучительном. Он раскрыл перед ним свою рану, рассказал и о своем сегодняшнем бегстве, о своей ребяческой затее отправиться в город и о том, как его высмеяла река. И в то время, как он говорил, а Васудева спокойно слушал, Сиддхартха сильнее, чем когда-либо, ощущал, как благотворно на него действует это свойственное его другу умение слушать. Он чувствовал, как все его страдания, тревоги и тайная надежда переливаются в слушателя, и только последняя возвращается к нему назад. Показать такому слушателю свою рану было все равно, что купать и охлаждать ее в реке, пока жар не спадет и она не сольется с рекой. И, продолжая говорить и исповедоваться, Сиддхартха все более и более чувствовал, что тот, кто слушает его, уже не Васудева, не человек, что этот неподвижно сидящий слушатель всасывает в себя его исповедь, как всасывает дерево дождевую воду, что этот неподвижно сидящий -- сама река, само божество, само вечное. И по мере того, как Сиддхартха переставал думать о себе и о своей ране, сознание происшедшей с Васудевой перемены все более овладевало им. Но чем более он чувствовал эту перемену, тем менее она его удивляла, тем яснее он сознавал, что все это совершенно естественно, что Васудева уже давно, почти всегда был таким, только он, Сиддхартха, не замечал этого, мало того,-- что он и сам почти ничем не отличается от Васудевы. Он понял, что видит теперь старого Васудеву в таком свете, в каком народ видит богов, и что это не может долго продолжаться. В своем сердце он уже начал прощаться с Васудевой. Но при всем том он продолжал рассказывать о себе по-прежнему. Когда он кончил свою исповедь, Васудева поднял на него свои ласковые, несколько ослабевшие глаза, и молча, без слов, озарил его взглядом, полным любви, радости, понимания и знания. Он взял руку Сиддхартхи, повел его к их обычному месту на берегу, сел рядом с ним и улыбнулся реке. -- Ты слышал, как она смеялась,-- сказал он.-- Но ты не все слышал. Давай прислушиваться, ты услышишь еще многое. Они стали слушать. Мягко звучало тысячеголосое пение реки. Сиддхартха глядел в воду, и в текущей воде перед ним проходили образы: сначала показался отец, одинокий, оплакивающий своего сына, потом он увидел себя, также одинокого, также прикованного цепями тоски к далекому сыну. Прошел и этот сын, такой же, как он, одинокий, бурно стремящийся вперед по горючей стезе своих молодых желаний -- все они стремились к одной цели, каждый был словно одержим своей целью, и каждый страдал. Река пела голосом, в котором звучали страдание и страстная тоска. Со страстным нетерпением она стремилась к своей цели, страстной жалобой звучал ее голос. -- Слышишь? -- спросил немой взор Васудевы. Сиддхартха кивнул головой. -- Слушай лучше! -- прошептал Васудева. Сиддхартха напряг все свое внимание. Образ отца, его собственный и образ сына слились вместе; один за другим всплывали образы Камалы, Говинды и других людей, но все расходились, растворялись в реке и, вместе с нею тоскуя, желая, страдая, стремились к цели. И голос реки зазвучал тоскою, жгучей болью, неутолимым желанием. Сиддхартха видел, как спешила к своей цели река, состоявшая из него, его близких и всех когда-либо виденных им людей. Все волны и воды стремились к какой-нибудь цели -- к водопаду, озеру, к стремнине, к морю; все цели достигались, а взамен их являлись новые цели. Вода превращалась в пар, поднимавшийся к небу; пар становился дождем и устремлялся вниз, становился источником, ручьем, рекой и снова начинал стремиться, катиться к цели. Но вот звучавший страстным томлением голос реки изменился. Он слышался теперь, горестный и ищущий, но другие голоса присоединились к нему -- голоса радости и горя, добрые и злые, смеющиеся и печальные, сотни, тысячи голосов... Сиддхартха все слушал. Он теперь весь превратился в слух. Словно совершенно пустой, он впитывал в себя все звуки и чувствовал, что теперь и сам изучил вполне искусство слушать. Он и раньше не раз слышал все эти многочисленные голоса в реке, но сегодня они звучали как-то особенно. Уже он не мог больше различать одни голоса от других -- радостные от плачущих, детские -- от голосов взрослых. Все сливалось теперь в одно -- жалобы тоскующих и смех умудренных, крики гнева и стоны умирающих -- все составляло одно, все сочеталось вместе, все переплеталось в тысячекратном сплетении. И все вместе -- все голоса, все цели, все порывы и страдания, все наслаждения, все доброе и злое -- все вместе взятое составляло их. Все вместе взятое было потоком событий, было музыкой жизни. А когда Сиддхартха внимательно прислушивался к реке, к ее тысячеголосой песне, когда он не обращал преимущественного внимания ни на жалобы, ни на смех, не уходил своим Я в один какой-либо голос, а слушал их все одновременно, внимал всему и слышал единство, тогда эта великая песнь, распеваемая тысячами голосов, оказывалась состоящей из одного единственного слова; это было слово Ом -- совершенство. -- Слышишь? -- снова спросил глазами Васудева. Ярко сияла улыбка Васудевы; она светилась над всеми морщинками его старого лица, как парило Ом над всеми голосами реки. Ярко светилась его улыбка, когда он взглядывал на друга, и так же ярко засияла теперь такая же улыбка и на лице Сиддхартхи. Его рана зацвела, его горе стало излучать свет, его Я слилось с вечностью. В этот час Сиддхартха перестал бороться с судьбой, перестал страдать. На лице его расцвела радость знания, которому не противится уже воля, которое познало совершенство, примирилось с течением событий -- с потоком жизни, которое страдает и радуется вместе со всеми, отдается общему потоку, входит в единство. Когда Васудева поднялся со своего сиденья на берегу и, взглянул в глаза Сиддхартхи, увидел в них радостный свет знания, он слегка, со свойственной ему нежной и осторожной манерой, коснулся рукой его плеча и сказал: -- Я ждал этого часа, мой милый. Теперь, когда он наступил, позволь мне уйти. Долго я ждал этого часа, долго я был перевозчиком Васудевой. Теперь довольно. Прощай, хижина, прощай, река, прощай, Сиддхартха! Сиддхартха низко склонился перед уходящим. -- Я это знал,-- тихо проговорил он.-- Ты уходишь в леса? -- Я ухожу в леса, я ухожу в Единство! -- сказал Васудева с сияющим лицом. И все с тем же сияющим видом он ушел. Сиддхартха провожал его глазами. С глубокой радостью и глубокой серьезностью он смотрел ему вслед, видел его полную мира походку, его озаренную сиянием голову, его светящуюся фигуру. ГОВИНДА Вместе с другими монахами Говинда провел однажды время отдыха в парке, подаренном куртизанкой Камалой ученикам Гаутамы. Тут он не раз слышал об одном старом перевозчике, живущем на расстоянии одного дня пути по берегу реки. Многие считали его мудрецом. Когда Говинда опять пустился в странствие, то направился к перевозу, чтобы иметь возможность познакомиться с перевозчиком. Ибо -- хотя он всю свою жизнь провел в строгом согласии с уставом, хотя, благодаря своему возрасту и своей скромности, пользовался большим уважением со стороны более молодых монахов, но в сердце его еще не улеглись тревога и искания. Придя к реке, он попросил старика перевезти его и, когда они вышли из лодки на другом берегу, он сказал перевозчику: "Много добра ты делаешь нам, монахам и странникам; многих из нас ты уже перевозил. Не принадлежишь ли и ты, перевозчик, к числу ищущих истинного пути?" На что Сиддхартха, улыбаясь своими старыми глазами, ответил: -- Ты называешь себя ищущим, о почтеннейший, но ведь ты уже в преклонном возрасте и носишь одеяние монахов Гаутамы. -- Стар я,-- ответил Говинда,-- а искать никогда не переставал. И не перестану-так уж, видно, мне суждено. И ты, сдается мне, искал: не скажешь ли ты мне чего-нибудь, почтеннейший? -- Что же я могу сказать тебе, достопочтенный? Разве то, что ты слишком много ищешь; из-за чрезмерного искания ты не успеваешь находить. -- Как так? -- спросил Говинда. -- Если кто-нибудь очень усердно ищет,-- сказал Сиддхартха,-- то глаз его становится нечувствителен ко всему, помимо того, что он разыскивает, и тогда он ничего не замечает, ничего не воспринимает, потому что его мысль всегда занята искомым, потому что у него есть цель, и он одержим этой целью. Искать -- значит иметь цель. Находить же -- значит быть свободным, оставаться открытым для всяких восприятий, не иметь цели. Ты, достопочтеннейший, видно, и в самом деле принадлежишь к числу искателей, ибо, поглощенный своей целью, не замечаешь многого, что у тебя перед глазами. -- Я не совсем понимаю тебя,-- сказал Говинда,-- что ты хочешь сказать? -- Однажды, о достопочтеннейший, много лет тому назад, ты уже был в этих местах. Ты увидел на берегу реки спящего человека и остался подле него, чтобы охранять его сон. Ты знал спящего, о Говинда, а все-таки не узнал. Изумленный, словно зачарованный, глядел монах в глаза перевозчика. -- Неужели ты Сиддхартха? -- спросил он неуверенным голосом.-- Я бы и на этот раз не узнал тебя, Сиддхартха. Как я рад, что вижу тебя еще раз! Ты очень изменился, друг. Так ты теперь стал перевозчиком? С ласковой улыбкой ответил Сиддхартха: -- Да, я стал перевозчиком. Некоторым людям, Говинда, приходится часто менять свой облик, надевать всяческое платье -- я из числа этих людей, милый. Добро пожаловать, Говинда, переночуй сегодня в моей хижине. Говинда провел ночь в хижине Сиддхартхи и спал на ложе, принадлежавшем Васудеве. Он осыпал вопросами друга своей молодости, и Сиддхартха должен был рассказать ему многое из своей жизни. На другое утро, перед тем, как пуститься снова в путь, Говинда -- не без колебания -- обратился к своему другу со словами: Прежде чем продолжать свой путь, Сиддхартха, позволь задать тебе еще один вопрос: есть ли у тебя какое-либо учение? Есть ли у тебя какая-нибудь вера или знание, которым ты сле дуешь, которые помогают тебе жить и жить по правде? Ему ответил Сиддхартха: -- Ты знаешь, мой милый, что я еще молодым человеком, когда мы жили у аскетов в лесу, перестал доверять учителям и учениям и повернулся к ним спиною. Я и теперь таких же взглядов. Тем не менее, у меня с того времени было много учителей. Долгое время моим учителем была одна прекрасная куртизанка. Еще были у меня учителями один богатый купец и несколько игроков в кости. Однажды моим учителем был странствующий ученик Будды. Он сидел подле меня, когда я заснул в лесу, во время странствия. И от него я кое-чему научился, и ему я благодарен, весьма благодарен. Но больше всего я учился у этой реки и у моего предшественника Васудевы. Это был совсем простой человек, он не был мыслителем, но он знал то, что знать необходимо, так же хорошо, как и сам Гаутама. Он и сам был Совершенный, святой. Говинда же сказал: -- Ты, кажется, и поныне еще любишь немного насмехаться. Я верю тебе, Сиддхартха, и понимаю, что у тебя были многие учителя. Но нет ли у тебя самого если не учения, то хоть известных мыслей, известных познавании, которые выношены тобой одним и помогают тебе жить? Если бы ты поделился ими со мною, то порадовал бы мое сердце. -- Да,-- ответил Сиддхартха,-- у меня бывали свои мысли, от времени до времени даже являлись откровения. Иногда -- в течение часа или целого дня -- я чувствовал в себе знание, точь-в-точь как ты чувствуешь жизнь в своем сердце. Разные это были мысли, но мне трудно было бы передать их тебе. Вот, к примеру, одна из мыслей, принадлежащих мне лично: мудрость непередаваема. Мудрость, которую мудрец пытается передать другому, всегда смахивает на глупость. -- Ты шутишь? -- спросил Говинда. -- Я не шучу. Я говорю то, в чем убедился на деле: передать можно другому знание, но не мудрость. Последнюю можно найти, проводить в жизнь, ею можно руководиться; но передать ее словами, научить ей другого -- нельзя. Еще когда я был юношей, у меня временами мелькала эта мысль: она-то и заставила меня уйти от учителей. А вот еще одна мысль, которую ты, Говинда, примешь снова за шутку или за глупость, но которую я считаю лучшей из своих мыслей. Он гласит: по поводу каждой истины можно сказать нечто совершенно противоположное ей, и оно будет одинаково верно. Дело, видишь ли, в том, что истину можно высказать, облечь в слова лишь тогда, когда она односторонняя. Односторонним является все, что мыслится умом и высказывается словами -- все односторонне, все половинчато, во всем не хватает целостности, единства. Когда возвышенный Гаутама говорил в своих проповедях о мире, то должен был делить его на Сан-сару и Нирвану, на призрачность и правду, на страдание и искупление. Иначе и нельзя. Нет иного способа для того, кто хочет поучать других. Но сам мир, все сущее вокруг нас и в нас самих, никогда не бывает односторонним. Никогда человек или деяние не бывает исключительно Сансарой или исключительно Нирваной, никогда человек не бывает ни совершенным святым, ни совершенным грешником. Нам представляется так, потому что мы находимся под влиянием ложного представления, будто время есть нечто действительно существующее. Время не существует, Говинда, я часто, очень часто убеждался в этом. А если время и есть нечто действительно существующее, то грань, по-видимому отделяющая мир от вечности, страдание от блаженства, зло от добра, оказывается также призрачной. -- Как так? -- испуганно спросил Говинда. -- Слушай, мой милый, слушай внимательно. Грешник, вроде меня или тебя, конечно грешник и есть, но когда-нибудь он будет снова Брамой; когда-нибудь он достигнет Нирваны, будет Буддой. Так вот, заметь себе: это "когда-нибудь"- только ложное представление, образное выражение. Грешник не есть человек, еще только находящийся на пути к совершенству Будды; он не находится в какой-нибудь промежуточной стадии развития, хотя наше мышление не в состоянии представлять себе эти вещи. Нет, в грешнике уже теперь, уже сейчас живет будущий Будда, его будущее уже налицо. И в нем, и в тебе, и в каждом человеке ты должен почитать грядущего, возможно, скрытого Будду. Мир, друг Говинда, не есть нечто совершенное или медленно подвигающееся по пути к совершенству. Нет, мир совершенен во всякое мгнове ние; каждый грех уже несет в себе благодать, во всех маленьких детях уже живет старик, все новорожденные уже носят в себе смерть, а все умирающие -- вечную жизнь. Ни один человек не в состоянии видеть, насколько другой подвинулся на своем пути; в разбойнике и игроке ждет Будда, в брахмане ждет разбойник. Путем глубокого созерцания можно приобрести способность отрешаться от времени, видеть все бывшее, сущее и грядущее в жизни, как нечто одновременное, и тогда все представляется хорошим, все совершенно, все есть Брахман. Оттого-то все, что существует, кажется мне хорошим: смерть, как и жизнь, грех, как и святость, ум, как и глупость -- все должно быть таким, как есть. Нужно только мое согласие, моя добрая воля, мое любовное отношение -- чтобы все оказалось для меня хорошим, полезным, неспособным повредить мне. На собственном теле и на собственной душе я убедился в том, что мне нужен был грех, что и сладострастие, и стремление к земным благам, и тщеславие -- мне нужны были в такой же степени, как и мое постыдное отчаяние, дабы наконец отказаться от противодействия миру, дабы научиться любить его таким, как он есть, не сравнивая его с каким-то желательным, созданным моим воображением миром, с придуманным мною видом совершенства. Вот, о Говинда, некоторые из моих мыслей, до которых я додумался. Сиддхартха нагнулся, поднял с земли камень и взвесил его на руке. -- Вот камень,-- сказал он, играя последним.-- Через некоторое время он, может быть, превратится в прах, а из земли станет растением, животным или человеком. В прежнее время я бы сказал: "Этот камень -- только камень. Он не имеет никакой ценности, он принадлежит миру Майи. Но так как в круговороте перевоплощений он может стать человеком или духом, то я и за ним признаю ценность". Так, вероятно, я рассуждал бы раньше. Ныне же я рассуждаю так. Этот камень есть камень; он же и животное, он же и бог, он же и Будда. Я люблю и почитаю его не за то, что он когда-нибудь может стать тем или другим, а за то, что он давно и всегда есть то и другое. Именно за то, что он камень, что он теперь, сегодня представляется мне камнем -- именно за то я люблю его и вижу ценность и смысл в каждой из его жилок и скважин, в его желтом или сером цвете, в его твердости, в звуке, который он издает, когда я постучу в него, в сухости или влажности его поверхности. Бывают камни, которые на ощупь словно масло или мыло; другие напоминают листья, третьи песок; каждый представляет что-нибудь особенное, каждый молитвенно произносит Ом на свой манер, каждый есть Брахма и в то же время, в той же самой степени -- камень, маслянистый или сочный. И это-то именно нравится мне; это-то и кажется мне удивительным, достойным благоговения. Но довольно об этом. Слова вредят тайному смыслу. Стоит только высказать какую-нибудь мысль вслух, как она уже получает несколько иной характер, звучит немного фальшиво, немного глупо. Впрочем, и это хорошо и нравится мне. Пусть то, что один человек считает своим сокровищем и мудростью, звучит для другого, как глупость -- я и против этого ничего не имею. Безмолвно выслушал его Говинда. -- Почему ты выбрал для примера камень? -- спросил он нерешительно, после некоторого раздумья. -- Я сделал это случайно. А впрочем -- я, может быть, и хотел тебе показать, что я одинаково люблю и камень, и реку, и все вещи, на которые мы смотрим и от которых мы можем чему-нибудь научиться. Камень я могу любить, Говинда, так же, как и дерево или кусок коры. Это вещи, а вещи можно любить. Но слова я любить не могу. Оттого-то всякие учения ничего для меня не стоят; они не обладают ни твердостью, ни мягкостью, у них нет цветов, запаха и вкуса, нет граней -- они представляют одни лишь слова. Быть может, именно это, именно обилие слов мешало тебе обрести душевный мир. Ведь искупление и добродетель, Сансара и Нирвана-также одни только слова. Нет такой вещи, которую можно назвать Нирваной. Есть только слово Нирвана. -- Нирвана не одно только слово, друг мой,-- заметил Говинда.-- Это мысль. -- Мысль -- пожалуй,-- продолжал Сиддхартха.-- Только признаюсь тебе, мой милый: я не вижу большого различия между мыслями и словами. Откровенно говоря, я не придаю особого значения и мыслям. Для меня важнее вещь. Здесь, на этом перевозе, например, моим предшественником и учителем был святой человек, который много лет верил в одну только реку, другой религии у него не было. Он заметил, что река имеет голос, и стал прислушиваться к нему. Этот голос стал его учителем и руководителем, сама река представлялась ему божеством. В течение многих лет он и не подозревал, что каждый ветерок, каждое облако, каждая птица или жук в такой же степени божественны, столько же знают и могут научить, как почитаемая им река. Но к тому времени, как этот святой ушел в