Герман Гессе. Сказки, легенды, притчи (11 рассказов) --------------------------------------------------------------- Оригинал этого текста расположен в библиотеке Олега Аристова http://www.chat.ru/~ellib/ ? http://www.chat.ru/~ellib/ --------------------------------------------------------------- Герман Гессе. Август Перевод И. Алексеевой На улице Мостакер жила одна молодая женщина, и отняла у нее злая судьба мужа сразу после свадьбы, и вот теперь, одинокая и покинутая, сидела она в своей маленькой комнатке в ожидании ребенка, у которого не будет отца. Осталась она совершенно одна, и потому все помыслы ее покоились на этом не рожденном еще ребенке, -- и чего только не придумывала она для своего дитяти, все самое прекрасное, необыкновенное и чудесное, что есть на свете, сулила она ему. Она воображала, что ее малютка живет в каменном доме с зеркальными окнами и фонтаном в саду и что будет он по меньшей мере профессором, а то и королем. А по соседству с бедной госпожой Элизабет жил один старик, который лишь изредка выходил из дому и представал тогда маленьким седым гномом с кисточкой на колпаке изеленым зонтом, спицы которого были сделаны из китового уса, как в старину. Дети боялись его, а взрослые считали, что неспроста он сторонится людей. Случалось, что он подолгу никому не попадался на глаза, но порой по вечерам из его маленького ветхого домика доносилась тихая, нежная музыка, напоминавшая звучание целого сонма маленьких хрупких инструментов. Иногда дети, проходя мимо, спрашивали своих матерей, не ангелы ли это поют, или, быть может, русалки, но матери ничего не могли сказать и отвечали: "Нет-нет, это, наверное, музыкальная шкатулка". Между этим маленьким человечком, которого соседи называли господин Бинсвангер2, и госпожой Элизабет завязалась странная дружба. А заключалась странность в том, что хотя они никогда не разговаривали друг с другом, но маленький старый господин Бинсвангер всякий раз необычайно приветливо здоровался, проходя мимо ее окна, а она с благодарностью кивала ему в ответ, ей было приятно, и оба думали: если мне когда-нибудь станет совсем плохо, то я, конечно, пойду за помощью в соседний дом. А когда начинало смеркаться и госпожа Элизабет сидела одна и грустила об умершем или думала о своем малютке и забывала обо всем на свете, господин Бинсвангер тихонько приоткрывал створку окна, и из его темной каморки лились тогда тихие серебристые звуки умиротворяющей музыки подобно лунному свету, что струится сквозь сеть облаков. А госпожа Элизабет каждый день ранним утром заботливо поливала старые кусты герани, которые стояли на одном из боковых окон в доме соседа, и они пышно зеленели и были всегда усыпаны цветами, и не было на них ни одного увядшего листочка, хотя господин Бинсвангер совсем не следил за ними. И вот настала осень; был скверный, ветреный, дождливый вечер, и на улице Мостакер не было ни души; и тут бедная женщина почувствовала, что сроки ее исполнились, и ей стало страшно, потому что была она совершенно одна. Но с наступлением ночи явилась к ней какая-то пожилая женщина со светильником в руках; она нагрела воды, поправила простыни и сделала все, что обычно делается, когда дитя должно появиться на свет. Госпожа Элизабет покорилась и терпеливо молчала; и лишь когда малютка родился и, завернутый в белоснежные пеленки, погрузился в свой первый земной сон, она спросила женщину, откуда та взялась. "А меня послал господин Бинсвангер", -- сказала старуха; и тут усталая родильница заснула, а проснувшись утром, увидела, что на столе стоит кипяченое молоко, что все в комнате чисто убрано, а рядом с него лежит ее маленький сын и кричит от голода; старуха же исчезла. Мать приложила малютку к груди, радуясь, что он такой хорошенький и здоровенький. Она вспомнила его отца, которому никогда не суждено было увидеть сына, и из глаз у нее полились слезы; и она прижала к груди маленького сынишку, и вновь улыбнулась, и заснула вместе со своим мальчиком, а когда проснулась, то на столе снова стояло молоко и был готов суп, а дитя было завернуто в чистые пеленки. Но скоро мать оправилась, вновь набралась сил и могла уже сама заботиться о себе и о маленьком Августе; она вспомнила, что сына пора крестить и что нет у него крестного. И вот под вечер, когда начало смеркаться и из дома напротив вновь послышалась нежная музыка, она отправилась к господину Бинсвангеру. Она робко постучалась в темную дверь. "Войдите", -- раздался приветливый голос, и он вышел ей навстречу, только вот музыка внезапно смолкла, а в комнате на столе стояла маленькая старая настольная лампа и лежала раскрытая книга, -- и все было так, как у других людей. "Я пришла поблагодарить вас, -- сказала госпожа Элизабет, -- ведь это вы прислали ко мне добрую женщину. Я очень хотела бы заплатить ей за услуги и заплачу, как только смогу работать и получу немного денег. Но сейчас у меня другая забота. Я собираюсь крестить малыша и хочу дать ему имя Август -- это имя его отца". "Да, я уже думал об этом, -- сказал сосед и провел рукой по своей седой бороде. -- Будет неплохо, если у малыша появится добрый и богатый крестный, который сможет позаботиться о нем, если вдруг с вами что-то случится. Но я всего лишь старый одинокий человек, и у меня почти нет знакомых, и некого мне вам присоветовать, разве что вы захотите взять в крестные меня самого". Бедная мать обрадовалась и поблагодарила маленького человечка и пригласила его быть крестным. В следующее воскресенье они понесли малютку в церковь и крестили его; и тут вдруг опять появилась та самая старуха и хотела подарить ребенку талер, а когда мать стала отказываться, старуха промолвила: "Возьмите, возьмите, я стара уже, и мне много не надо. Может статься, этот талер принесет вам счастье. А просьбу господина Бинсвангера я выполнила с радостью, ведь мы с ним давние друзья". Все вместе отправились они домой, и госпожа Элизабет сварила гостям кофе, а сосед принес пирог, и получился у них настоящий праздник. Они ели и пили, малыш давно уже заснул, и тут господин Бинсвангер смущенно сказал: "Что ж, теперь я сделался крестным маленького Августа. Я бы очень хотел подарить ему королевский замок и мешок с золотом, но всего этого у меня нет, и я могу лишь положить на его постельку второй талер -- рядом с талером его крестной матери. Как бы то ни было, я сделаю для него все, что смогу, и да свершится задуманное. Госпожа Элизабет, вы, конечно, желаете своему сыночку только добра. Поразмыслите хорошенько, чего вы больше всего хотите для него, а я уж позабочусь о том, чтобы ваша мечта осуществилась. Вы можете загадать для своего мальчика любое желание, но только одно, одно-единственное. Взвесьте все как следует и сегодня вечером, когда вы услышите звуки моей музыкальной шкатулки, шепните это желание на ушко вашему малышу -- и оно исполнится". С этими словами он поспешно откланялся, вместе с ним ушла и старуха, а госпожа Элизабет осталась одна, услышанное поразило ее, и, если бы в колыбельке не лежали два талера, а на столе не стоял пирог, -- она решила бы, что все это ей приснилось. И вот села она у колыбельки и принялась баюкать свое дитя и замечталась, придумывая желания -- одно заманчивее другого. Сначала она хотела пожелать ему богатства, потом -- красоты, потом -- недюжинной силы или необычайной мудрости, но все не могла ни на чем остановиться и наконец подумала: да нет, старичок, наверное, просто пошутил. Тем временем уже стемнело, и она задремала, сидя у колыбели, утомясь и от гостей, и от забот минувшего дня, и от своих раздумий, как вдруг донеслась из дома по соседству тихая, чудесная музыка, да такая нежная и пленительная, какой ей ни разу не доводилось слышать. При этих звуках госпожа Элизабет очнулась, пришла в себя, теперь она уже снова верила в крестного и его подарок, но чем больше она думала об этом и чем быстрее сменяли друг друга разные желания, тем больше путались ее мысли, и она ни на что не могла решиться. Она совершенно измучилась, слезы стояли у нее в глазах, но тут музыка стала затихать, и она подумала, что если сию минуту не загадает желание, то будет поздно и .тогда все пропало. Она тяжело вздохнула, наклонилась над малышом и шепнула ему на ушко: "Сыночек мой, я тебе желаю, я желаю тебе..." -- и когда прекрасная музыка, казалось, совсем уже стихла, она испугалась и быстро проговорила: "Желаю тебе, чтобы все-все люди тебя любили". Звуки музыки смолкли, и в темной комнате стояла мертвая тишина. Она же бросилась к колыбели, и заплакала, и запричитала в страхе и смятении: "Ах, сыночек, я пожелала тебе самое лучшее, что я знаю, но, может быть, я все же ошиблась? Ведь даже если все-все люди будут тебя любить, никто не будет любить тебя сильнее матери". И вот Август стал подрастать и ничем поначалу не отличался от других детей; это был милый белокурый мальчик с голубыми дерзкими глазами, которого баловала мать и любили все вокруг. Госпожа Элизабет очень скоро заметила, что желание, загаданное ею в день крещения младенца, сбывается, ибо едва только мальчик выучился ходить и стал появляться на улице, то он всем людям, которые видели его, казался на редкость красивым, смелым и умным, и каждый здоровался с ним, трепал по щеке, выказывая свое расположение. Молодые матери улыбались ему, пожилые женщины дарили яблоки, а если он совершал гадкий поступок3, никто не верил, что он мог такое сотворить, если же вина его была неоспорима, люди пожимали плечами и говорили: "Невозможно всерьез сердиться на этого милого мальчика". К его матери приходили люди, которых привлекал хорошенький мальчик, и если раньше ее никто не знал и мало кто шил у нее, то теперь все знали ее как мать "того самого" Августа и покровителей у нее стало гораздо больше, чем она могла вообразить себе когда-то. И ей и мальчику жилось хорошо, и куда бы они ни приходили, всюду им были рады, соседи приветливо кивали им и долго смотрели вслед счастливцам. Августа больше всего на свете привлекал дом по соседству, где жил его крестный: тот время от времени звал его по вечерам к себе; у него было темно, и только в черной нише камина тлел маленький красный огонек, и маленький седой старичок усаживался с ребенком на полу на шкуре, и смотрел вместе с ним на безмолвное пламя, и рассказывал ему длинные истории. И порой, когда такая вот длинная история близилась к концу, и малыш совсем уже засыпал, и в темной тишине, с трудом открывая слипающиеся глаза, всматривался в огонь, -- тогда возникала из темноты музыка, и если оба долго молча вслушивались в нее, то комната внезапно наполнялась невесть откуда взявшимися маленькими сверкающими младенцами, они кружили по комнате, трепеща прозрачными золотистыми крылышками, сплетаясь в прекрасном танце в пары и хороводы, и пели; они пели, и сотни голосов сливались в единую песнь, полную радости и красоты. Прекраснее этого Август никогда ничего не видел и не слышал, и если он потом вспоминал о своем детстве, то именно тихая, сумрачная комната старичка крестного, и красное пламя камина, и эта музыка, и радостное, золотое, волшебное порхание ангелочков всплывали в его памяти и пробуждали тоску в его сердце. Между тем мальчик подрастал, и у матери теперь бывали иногда минуты, когда она печалилась, вспоминая о той самой ночи после крещения сына. Август весело носился по окрестным переулкам, и ему везде были рады, его щедро одаривали орехами и грушами, пирожными и игрушками, его кормили и поили, сажали на колени, позволяли рвать цветы в саду, и нередко он возвращался домой лишь поздно вечером и недовольно отодвигал в сторону тарелку с супом. Если же мать была расстроена этим и плакала, ему становилось скучно, и он с обиженным видом ложился спать; а когда она как-то раз отругала и наказала его, он поднял страшный крик и повторял, что все-все с ним добры и милы, одна только мать его не любит. И часто теперь она бывала огорчена и иногда всерьез гневалась на своего мальчика, но, когда вечером он уже спал в мягких подушках и мерцание свечи озаряло безмятежное лицо ребенка, ее сердце смягчалось, и она целовала его -- осторожно, чтобы не разбудить. Она сама виновата была в том, что Август нравился всем людям, и подчас она с горечью и даже с каким-то страхом думала о том, что, может быть, было бы лучше, если бы она никогда не загадывала этого желания. Однажды стояла она у окна дома господина Бинсвангера, уставленного геранями, и срезала маленькими ножничками увядшие цветы, и вдруг услышала голос своего сына, доносящийся с заднего двора. Она выглянула из-за угла, чтобы узнать, что там такое. Ее сын стоял, прислонившись к стене, и она видела его красивое, слегка капризное лицо, а перед ним стояла девочка, старше него, она смотрела на него с мольбой и говорила: "Пожалуйста, поцелуй меня!" -- Не хочу, -- сказал Август и засунул руки в карманы. -- Ну я прошу тебя, -- снова сказала она, -- а я тебе кое-что дам, очень хорошее. -- А что? -- спросил мальчик. -- У меня есть два яблока, -- робко сказала она. Но он отвернулся и скорчил недовольную гримасу. -- Яблоки л вообще не люблю, -- презрительно сказал он и хотел было убежать прочь. Но девочка схватила его за руку и проговорила в надежде подольститься к нему: -- Ну и что, а у меня зато колечко есть, очень красивое. -- А ну, покажи! -- сказал Август. Она показала ему колечко, он придирчиво осмотрел его, стянул с ее пальчика и надел на свой, затем полюбовался им на свету и остался очень доволен. -- Ладно, так и быть, один раз я тебя поцелую, -- сказал он немного погодя и быстро поцеловал девочку в губы. -- Пойдем, поиграем вместе! -- доверчиво сказала она и взяла его под руку. Но он оттолкнул ее и грубо крикнул: -- Отстанешь ты от меня или нет! У меня и без тебя много знакомых, с которыми можно поиграть. Пока девочка, заливаясь слезами, медленно шла по двору, мальчик стоял с сердитым скучающим видом, потом повертел кольцо у себя на пальце, рассмотрел его со всех сторон и, насвистывая, медленно пошел прочь. А его мать стояла, не шевелясь, с садовыми ножницами в руках; она была напугана жестокостью и презрением, с которым ее дитя принимало любовь других людей. Она забыла про цветы и стояла, качая головой, и все повторяла про себя: "Какой же он злой, у него каменное сердце". Но в скором времени, когда Август пришел домой и она призвала его к ответу, он со смехом посмотрел на нее голубыми глазами, не чувствуя за собой никакой вины, а затем принялся что-то напевать, стал ластиться к матери и был так мил, забавен и нежен с нею, что она тоже невольно рассмеялась и подумала, что не ко всему в детской жизни следует относиться так серьезно. Между тем мальчику не всегда сходили с рук его каверзы. Крестный Бинсвангер был единственным человеком, к которому он питал почтение, и если порой он приходил к нему, а крестный говорил: "Сегодня огонь в камине не горит и не звучит музыка, а маленькие ангелочки очень огорчены, потому что ты поступил нехорошо", -- тогда мальчик уходил, бросался на постель и плакал, а на следующий день изо всех сил старался быть хорошим и добрым. Но как бы то ни было, огонь в камине горел все реже и реже, ни слезы, ни ласки не помогали, крестный был неумолим. Когда Августу сровнялось двенадцать лет, волшебный полет ангелочков в комнате крестного превратился уже в далекий сон, и если ночью ему снилось что-нибудь подобное, на следующий день его особенно одолевала ярость, и он громко кричал и командовал своими многочисленными приятелями налево и направо, точно полководец. Его матери давно уже надоело слышать ото всех похвалы своему мальчику -- мол, какой он нежный да ласковый, -- слишком много приходилось ей терпеть от него. И когда в один прекрасный день его учитель пришел к ней и поведал, что некий человек изъявил готовность снарядить мальчика в дальние края, в хорошую школу, и платить за его учение, -- госпожа Элизабет посоветовалась с соседом, и в скором времени, весенним утром, к дому подкатила коляска, и Август, в новом, красивом платье, сел в нее и пожелал счастливо оставаться и своей матери, и крестному, и соседям: ведь ему было дозволено ехать в столицу -- на учение. Мать в последний раз причесала его белокурые волосы и благословила его, лошади тронулись, и Август отбыл в дальние края. Прошли годы, юный Август сделался уже студентом, носил красную фуражку и усы; и вот однажды пришлось ему снова оказаться в родных местах, потому что из письма крестного он узнал, что мать его тяжело больна и долго не проживет. Юноша приехал вечером, и соседи с восхищением наблюдали, как он выбирается из коляски и как кучер несет за ним большой кожаный чемодан. А умирающая мать лежала в старой комнатушке с низкими потолками, и когда красавчик студент увидел в белых подушках ее белое увядшее лицо, а она лишь безмолвно и тихо смотрела на него, -- тогда он с рыданиями опустился на край ложа, и целовал холодные руки матери, и простоял около нее на коленях всю ночь, пока руки ее не окоченели и глаза не угасли. А когда они похоронили его матушку, крестный взял его за руку и повел в свой домишко, который казался теперь молодому человеку еще меньше и темнее, и лишь от маленьких окон шел едва заметный свет; и тут маленький старичок слегка пригладил костлявыми пальцами свою седую бороду и сказал Августу: "Я зажгу огонь в камине, тогда мы обойдемся без лампы. Я ведь знаю, завтра ты уезжаешь, а теперь, когда матушки твоей уже нет в живых, мы с тобой не так-то скоро увидимся". Говоря все это, он развел огонь в камине, придвинул поближе свое кресло, а студент -- свое, и вот опять они сидели долго-долго и все смотрели на тлеющие угли, и, когда пламя почти угасло, старик тихо проговорил: "Прощай, Август, я желаю тебе добра. У тебя была замечательная мать, и ты даже не подозреваешь, что она для тебя сделала. Я бы с радостью еще разок позабавил тебя музыкой и показал тебе маленьких ангелочков, но ты ведь сам знаешь, что это невозможно. И все-таки ты должен всегда помнить о них и знай, что однажды они вновь запоют и, может статься, ты их снова услышишь, если пожелает этого твое сердце, исполненное одиночества и тоски. А теперь дай мне руку, мой мальчик, я ведь стар, и сейчас мне пора уже на покой". Август протянул ему руку, он не мог вымолвить ни слова, с печалью в сердце вернулся он в свой опустевший дом и в последний раз лег спать в комнате своего детства, и, когда он уже засыпал, где-то совсем далеко послышалась ему тихая, сладостная музыка минувших лет. Наутро он уехал, и долгое время никто ничего не слыхал о нем. Вскоре он позабыл и крестного Бинсвангера, и его ангелочков. Кипучая жизнь бурлила вокруг него, и он плыл по ее волнам. Никто на свете не умел так лихо проскакать по гулким переулкам и насмешливым взором окинуть глазеющих на него девиц, никто не умел так легко и грациозно танцевать, так ловко восседать на козлах, так буйно и безалаберно прокутить в саду всю длинную летнюю ночь напролет. Одна богатая вдова, любовником которой он был, давала ему деньги, платье, лошадей и все, чего только он желал; с нею он ездил в Париж и Рим, спал в ее устланной шелками постели, но сам он был влюблен в хрупкую белокурую дочку одного бюргера. Пренебрегая опасностью, встречался он с нею по ночам в саду ее отца, а она писала ему длинные страстные письма, когда он бывал в отъезде. Но однажды он не вернулся. Он нашел в Париже новых друзей, и, поскольку богатая любовница ему надоела, а занятия в университете давно наскучили, он остался в чужих краях и зажил так, как это принято в высшем свете: завел лошадей, собак, женщин, проигрывался в пух, а потом срывал большие куши; и повсюду находились люди, которые бегали за ним, как преданные псы, угождали ему, а он только улыбался и принимал все это как должное, -- так, как некогда взял он кольцо у маленькой девочки. Колдовская сила материнского желания горела у него в глазах, сияла на губах, женщины любили его, друзья обожали, и никто не видел -- да и сам он едва ли чувствовал, -- как сердце его опустошается и черствеет, в то время как душа изъедена тяжким недугом. Порой ему надоедала эта всеобщая любовь и, переодевшись в чужое платье, он отправлялся странствовать по чужим городам и повсюду обнаруживал, что люди глупы и слишком уж легко покоряются ему, и повсюду смешной казалась ему любовь, которая так упорно преследовала его и довольствовалась столь малым. Отвращение вызывали у него женщины и мужчины, у которых недостает гордости, и целыми днями бродил он в одиночестве вместе со своими собаками далеко в горах, по диким охотничьим тропам, и какой-нибудь олень, которого он выследил и подстрелил, приносил ему больше радости, чем любовь красивой избалованной женщины. И вот однажды, путешествуя морем, он увидал молодую жену посланника, строгую стройную даму, высокородную уроженку северных краев; она стояла среди других благородных дам на удивление отчужденно, гордо и замкнуто, как будто здесь ей не было равных, и, когда он увидел ее и как следует разглядел, когда заметил, что взор ее и по нему скользнул, казалось, лишь бегло и равнодушно, он почувствовал, что такое любовь, -- и он решил во что бы то ни стало завоевать ее любовь; и с той поры неизменно, дни напролет был рядом с нею -- так, чтобы она всегда его видела, а поскольку он сам постоянно окружен был восторженными поклонниками и поклонницами, которые искали его общества, то вместе со своей прекрасной гордячкой оказывался в центре всего блестящего общества и стоял, словно князь со своей княгиней, и даже муж северной красавицы отличал его среди прочих и силился понравиться ему. Ни разу не удавалось ему оказаться наедине с незнакомкой, пока в одном из южных портовых городов все общество не сошло с корабля, чтобы несколько часов побродить по чужому городу и вновь ощутить под ногами твердую землю. Он не отставал от своей возлюбленной, и наконец ему удалось задержать ее, увлеченную беседой, в пестрой толпе на рыночной площади. Бесчисленное множество узких, глухих переулков выходило на эту площадь, в один из таких переулков он и привел ее, а она доверчиво шла за ним, но, когда она вдруг почувствовала, что осталась с ним одна, и испугалась, не находя вокруг себя привычного общества, он в пламенном порыве повернулся к ней, сжал ее дрожащую ручку и стал умолять остаться на берегу и бежать вместе с ним. Незнакомка побледнела и не поднимала на него глаз. "О, вы ведете себя не по-рыцарски, -- тихо сказала она. -- Давайте забудем то, что вы только что сказали!" "Я не рыцарь, -- воскликнул Август, -- я влюблен, а влюбленный не знает ничего, кроме своей возлюбленной, и у него одна мечта -- быть рядом с нею. О прекрасная моя, останься со мной, мы будем счастливы". Ее серо-голубые глаза смотрели на него строго и осуждающе. "Откуда вам стало известно, -- жалобно прошептала она, -- что я люблю вас? Я не могу молчать: вы нравитесь мне, и в мечтах я часто представляла вас своим мужем. Потому что вы первый, кого я полюбила по-настоящему, всем сердцем. Ах, оказывается, любовь может так страшно ошибаться! Разве могла я подозревать, что способна полюбить человека недоброго и испорченного! Но в тысячу раз сильнее во мне желание остаться с моим мужем, которого я почти не люблю, -- но он рыцарь и знает, что такое честь и благородство, которые вам неведомы. А теперь прошу вас не говорить мне больше ни слова и доставить меня обратно на корабль, иначе я позову на помощь посторонних, чтобы спастись от вашей дерзости". И как он ни молил, как ни скрежетал зубами от отчаяния, она уже отвернулась от него и так бы и ушла одна, если бы он молча не нагнал ее и не проводил на корабль. Затем он приказал выгрузить свои чемоданы на берег, ни с кем не попрощался и исчез. С тех пор счастье отвернулось от всеобщего любимца. Добродетель и честность сделались ему ненавистны, и он топтал их ногами и находил особое удовольствие в том, чтобы совращать добродетельных женщин, употребляя все искусство своей чарующей силы, или беззастенчиво пользовался добротой преданных ему честных людей, которых он быстро завоевывал, а потом издевательски бросал. Он делал несчастными женщин и девушек, а затем предавал их всеобщему позору, он выбирал себе юношей из самых именитых домов и совращал их. Не было такого наслаждения, к которому бы он не стремился и не испытал на себе, не было такого порока, которому бы он не предался и которым бы не насытился. Но никогда уже не наполнялось радостью его сердце, а на любовь, которую все предлагали ему, ничто не отзывалось в его душе. В прекрасном загородном доме у моря жил он, мрачный и всем недовольный, и мучил самыми безобразными выходками женщин и друзей, которые к нему приходили. Ему хотелось унижать людей так, чтобы они чувствовали все его презрение к ним; он пресытился и тяготился той непрошеной, нежеланной, незаслуженной любовью, которой он был окружен, он ощущал никчемность своей попусту растраченной жизни, которая никогда не отдавала, а только брала. Иногда он заставлял себя долгие дни обходиться без пищи, чтобы хоть раз вновь ощутить настоящий голод и испытать потребность в насыщении. И вот с некоторых пор прошел среди его друзей слух, что он болен и нуждается в покое и одиночестве. Приходили письма, которых он не читал, обеспокоенные люди справлялись у прислуги о его здоровье. Он же сидел один в своем доме у моря, погруженный в угрюмую печаль, жизнь его лежала позади, пустая и разоренная, бесплодная и бесчувственная, без единого следа любви, подобная серым соленым мертвым волнам морской пучины. И мерзок был вид этого человека, сидящего в кресле у высокого окна и сводящего счеты с самим собой. Белые чайки, влекомые береговым ветром, проносились мимо, он следил за ними пустым взглядом, лишенным всякой радости и всякого интереса. Лишь губы его покривились в жесткой и злой усмешке, когда он все обдумал и позвонил камердинеру. И вот велел он пригласить всех своих друзей в определенный день на праздник; но не пировать он собирался, в его издевательский замысел входило напугать приглашенных видом пустого дома и своего собственного трупа. Ибо он решил принять яд и покончить с собой. Вечером перед задуманным праздником он отпустил всю прислугу, и наконец тихо сделалось в просторных комнатах, и он направился в спальню, подмешал сильного яду в стакан кипрского вина и поднес его к губам. Но не успел он сделать первый глоток, как в дверь постучали, и, поскольку он не ответил на стук, дверь тихонько отворилась и в комнату вошел маленький старичок. Подошел он к Августу, бережно взял у него из рук полный стакан и проговорил хорошо знакомым голосом: "Добрый вечер. Август, как поживаешь?" Застигнутый врасплох Август, рассерженный и смущенный одновременно, язвительно усмехнулся и сказал: "Господин Бинсвангер, разве вы еще живы? Давненько мы не виделись, а вы, кажется, нисколько не постарели? Но сейчас, любезнейший, вы мне очень помешали, я устал сегодня и как раз собирался принять снотворное". "Да, я вижу, -- спокойно отвечал крестный. -- Ты хотел принять снотворное, и правильно -- это единственный напиток, который еще может тебе помочь. Но прежде мы с тобой немножко поболтаем, мальчик мой, -- кстати, я немного утомился с дороги и думаю, что не прогневаю тебя, если освежусь глоточком из твоего стакана". С этими словами он взял стакан и поднес к губам, и не успел Август его остановить, как старик осушил его одним глотком. Август побледнел как полотно. Он ринулся к крестному, принялся трясти его за плечи и пронзительно закричал: "Дорогой мой, знаешь ли ты, что ты выпил?" Господин Бинсвангер кивнул своей умной седой головой и улыбнулся: "Да, это кипрское вино, да и недурное, сколько я могу судить. Похоже, живешь ты безбедно. Но у меня мало времени, и я не собираюсь долго тебя задерживать, если ты согласишься меня выслушать". Август, совершенно сбитый с толку, с ужасом смотрел в светлые глаза крестного и каждую секунду ожидал, что тот свалится замертво. Крестный тем временем устроился поудобнее на стуле и добродушно подмигнул своему молодому другу. "Ты опасаешься, что глоток вина мне повредит? Не беспокойся! Как мило с твоей стороны, что ты печешься обо мне, вот уж никак не ожидал. Но давай-ка побеседуем, как в добрые старые времена! Сдается мне, что ты уже по горло сыт легкой жизнью? Я тебя понимаю, и, когда я уйду, ты можешь, кстати, снова наполнить свой стакан и выпить его. Но прежде я хочу кое-что тебе рассказать". Август прислонился к стене и вслушивался в мягкий, приятный голос древнего старичка, который знаком был ему с первых лет жизни и пробуждал тени прошлого в его душе. Стыд и скорбь глубоко проникли в его сердце, словно он заглянул в глаза своему невинному детству. "Я выпил яд из твоего стакана, -- продолжал старик, -- потому что только я повинен в твоем несчастье. Твоя мать, заботясь о твоем будущем, загадала одно желание, когда крестила тебя, глупое желание, но я постарался исполнить его ради нее. Тебе ни к чему знать, что это за желание, но оно сделалось твоим проклятьем, да ты и сам это почувствовал. Мне жаль, что так получилось. Ты знаешь, я был бы очень рад, если бы мне привелось дожить до того дня, когда ты вместе со мною сядешь у камина и вновь услышишь пение ангелов. Это очень нелегко, и сейчас тебе, наверное, кажется невероятным, что твое сердце станет вновь здоровым, чистым и радостным. Но ничего невероятного в этом нет, и я лишь прошу тебя -- попробуй! Желание твоей бедной матери не принесло тебе счастья, Август. Позволь мне выполнить для тебя еще одно желание! Ты не пожелаешь ни денег, ни ценностей; и ни власть, ни женская любовь тебе тоже не нужны, ты ведь пресытился ими. Подумай хорошенько, и если тебе покажется, что ты знаешь то волшебное средство, которое способно исправить твою разбитую жизнь и вернуть тебе радость, -- тогда загадай свое желание!" Погруженный в глубокое раздумье, молча сидел Август и наконец спустя некоторое время сказал: "Благодарю тебя, крестный, но я думаю, что из осколков разбитой моей жизни уже не склеить прекрасный сосуд. Лучше будет, если я исполню то, что задумал. Но я благодарю тебя за твой приход". "Конечно, -- задумчиво произнес старик, -- я хорошо понимаю, каково тебе. Но, может быть, ты найдешь в себе силы, Август, и обдумаешь все еще раз, и догадаешься, чего тебе больше всего не хватало, или, быть может, тебе вспомнятся прежние времена, когда матушка твоя была еще жива и ты иногда по вечерам приходил ко мне. Ведь ты бывал тогда счастлив, разве нет?" "Да, я помню, -- кивнул Август, и картины лучезарного утра его жизни поплыли перед ним, далекие и туманные, как в старинном тусклом зеркале. -- Но прошлое не вернуть. Я же не могу пожелать снова превратиться в маленького мальчика. Да, вот тогда можно было бы начать все сызнова!" "Нет, это глупо, ты прав. Но попробуй еще раз вспомнить о часах, проведенных у меня дома, и о бедной девушке, с которой ты по ночам встречался в саду, когда был студентом, и о той прекрасной белокурой даме, с которой ты когда-то путешествовал вместе по морю; вспомни все те мгновения, когда ты был счастлив и когда жизнь казалась тебе стоящим делом. И тогда ты, может быть, поймешь, что же делало тебя счастливым, и сможешь загадать свое желание. Сделай это для меня, мой мальчик!" Август закрыл глаза и постарался вглядеться в свою минувшую жизнь так, как вглядываемся мы из темноты узкого, длинного коридора в тот крохотный уже квадратик света, который обозначает выход; и вновь увидел он, как светло и прекрасно было все некогда в его жизни и как постепенно тьма все сгущалась и сгущалась вокруг него, пока он наконец не оказался в полном мраке, лишенный всякой радости. И чем дольше он думал и припоминал, тем прекраснее, и милее, и желаннее казался ему далекий маленький светлый квадратик, и наконец он понял, что это такое, и слезы хлынули у него из глаз. "Я попробую, -- сказал он крестному. -- Сними с меня прежние чары, которые мне не помогли, и сделай так, чтобы я сам наполнился любовью к людям!" Обливаясь слезами, опустился он на колени перед своим старым другом и, склоняясь перед ним, вдруг почувствовал, как, мучительно ища забытых слов и жестов, пылает в нем любовь к этому старику. Крестный же, этот тщедушный старикашка, бережно взял его на руки, перенес на ложе, уложил и отер пот с его разгоряченного лба. "Все хорошо, -- тихо прошептал он, -- все хорошо, дитя мое, у тебя все будет хорошо". Тут Август почувствовал, как тяжелая усталость навалилась на него, будто в одно мгновение он постарел на много лет, и тут он погрузился в глубокий сон, а старик тихонько удалился из заброшенного дома. Август пробудился от неистового шума, который гулко отзывался во всем доме, а когда он поднялся и отворил дверь в соседнюю комнату, то обнаружил, что гостиная и все прочие покои полны его прежними друзьями, которые явились на праздник и увидели, что дом пуст. Все были огорчены и задеты, и он пошел к ним навстречу, чтобы, как прежде, улыбкой и шуткой вернуть их расположение, но внезапно почувствовал, что утратил власть над ними. Едва они заметили его, как тотчас обрушились на него с упреками, когда же он беспомощно улыбнулся и, как бы ища поддержки, протянул руки им навстречу, они яростно накинулись на него. "Эй ты, мошенник, -- вопил один, -- где деньги, которые ты мне задолжал?" Другой кричал: "А где лошадь, которую я тебе на время дал?" А одна прелестная разъяренная дама пеняла ему: "Всему свету известны теперь мои секреты, которые ты разболтал. О, как я ненавижу тебя, трус несчастный!" Юноша с глубоко запавшими глазами и искаженным от злобы лицом кричал: "Знаешь ли ты, что ты со мной сделал, дьявол проклятый, гнусный развратник?" Обвинениям не было конца, и каждый старался полить его грязью, и все говорили правду, и многие из них сопровождали свои слова пинками, а когда они ушли, разбив по пути зеркало и прихватив с собой ценные вещи, Август поднялся с пола, избитый и обесчещенный, и когда он вернулся в спальню и глянул в зеркало, собираясь умыться, то из зеркала смотрело на него увядшее безобразное лицо, красные глаза слезились, а из ссадины на лбу сочилась кровь. "Это возмездие", -- сказал он сам себе и смыл с лица кровь, но не успел он хоть немного прийти в себя, как в доме вновь поднялся переполох, по лестницам к нему взбирались: ростовщики, которым он заложил дом, некий супруг, жену которого он соблазнил, отцы, сыновей которых он вовлек в порок и сделал несчастными, уволенные им слуги; в дом ворвались полицейские и адвокаты, и час спустя он сидел уже в специальной карете, и его везли в тюрьму. Люди что-то выкрикивали ему вслед и пели о нем похабные песни, а какой-то уличный мальчишка бросил через окно кареты ком грязи прямо ему в лицо. И теперь гнусные дела этого человека были у всех на устах, и слухи о них заполонили весь город, где все его прежде знали и любили. Его обвиняли во всех мыслимых пороках, и он ничего не отрицал. Люди, о которых он и думать забыл, являлись в суд и рассказывали о преступлениях, которые он совершил несколько лет назад; слуги, которым он щедро платили которые вдобавок обкрадывали его, смаковали подробности его порочных увлечений, и на лице каждого читалось отвращение и ненависть; и не было человека, который заступился бы за него, похвалил бы его, простил, кто сказал бы о нем доброе слово. Он вытерпел все, он покорно шел за стражниками в камеру и покорно стоял перед судьей и свидетелями; с удивлением и печалью устало смотрел он на все эти злобные, возмущенные лица и в каждом из них за маской ненависти и уродства видел тайное очарование любви, и сияние доброты было в каждом сердце. Все они некогда любили его, он же не любил никого, а теперь он прощал их всех и пытался найти в своей памяти хоть что-нибудь хорошее о каждом из них. В конце концов его заточили в тюрьму, и никто не имел права навещать его; и вот в лихорадочном бреду он вел беседы со своей матушкой, и со своей первой возлюбленной, и с крестным Бинсвангером, и с северной красавицей, а когда приходил в себя и целыми днями сидел, одинокий и всеми покинутый, то его терзали все муки ада, он изнемогал от тоски и заброшенности и мечтал увидеть людей -- с такой страстью и силой, с какими не жаждал ни одного наслаждения и ни одной вещи. Когда же его выпустили из тюрьмы, он был уже стар и болен, и никто вокруг не знал его. Все в мире шло своим чередом; в переулках гремели повозки, скакали всадники, прогуливались прохожие, продавались фрукты и цветы, игрушки и газеты, и только Августа никто не замечал. Прекрасные дамы, которых он когда-то, упиваясь музыкой и шампанским, держал в своих объятьях, проезжали мимо него, и густое облако пыли, вьющееся позади экипажей, скрывало их от Августа. Однако ужасная пустота и одиночество, от которых задыхался он в разгар самой роскошной жизни, полностью покинули его. Когда он подходил к воротам какого-нибудь дома, чтобы ненадолго укрыться от палящего солнца, или просил глоток воды на заднем дворе, то с удивлением видел, с какой враждебностью и с каким раздражением обходились с ним люди, -- те самые люди, которые прежде благодарным сиянием глаз отвечали на его строптивые, оскорбительные или равнодушные речи. Его же теперь радовал, занимал и трогал любой человек; он смотрел, как дети играют и как они идут в школу, -- и любил их, он любил стариков, которые сидели на скамеечках перед своими ветхими домишками и грелись на солнце. Когда он видел молодого парня, который влюбленными глазами провожал девушку, или рабочего, который, вернувшись с работы, брал на руки своих детей, или умного, опытного врача, который проезжал мимо него в карете, погруженный в мысли о своих больных, или даже -- бедную, худо одетую уличную девку, которая где-нибудь на окраине стояла под фонарем и приставала к прохожим и даже ему, отверженному, предлагала свою любовь, -- и вот, когда он встречался с ними со всеми, -- все они были для него братья и сестры, и каждый нес в своей груди воспоминание о любимой матери и о своем лучезарном детстве или тайный знак высокого и прекрасного предназначения и казался ему необыкновенным, и каждый привлекал его и давал пищу для размышлений, и ни один не был хуже его самого. Август решил пуститься, в странствия по свету и найти такой уголок, где он смог бы принести пользу людям и доказать свою любовь к ним. Ему пришлось привыкнуть к тому, что вид его уже никого не радовал: щеки его ввалились, одет он был как нищий, и ни голос, ни походка его не напоминали уже никому того, прежнего Августа, который некогда радовал и очаровывал людей. Дети боялись его, их пугала его длинная свалявшаяся седая борода, чисто одетая публика сторонилась его, словно опасаясь запачкаться, а бедные не доверяли ему, чужаку, который мог отнять у них последний кусок хлеба. Но он научился никогда не отчаиваться, да и не позволял себе этого. Он замечал, что маленький мальчик тщетно пытается дотянуться до дверной ручки в кондитерской, -- вот тут он мог прийти на помощь. А иногда ему попадался человек, который был еще несчастнее его самого, какой-нибудь слепой или увечный, которому он мог подать руку или еще чем-нибудь помочь. А если и этого не доставалось ему на долю, он с радостью отдавал то немногое, что имел, -- ясный, открытый взгляд, доброе слово, улыбку понимания и сочувствия. Своим собственным умом и опытом дошел он до особого умения -- угадывать, чего ждут от него люди и что может принести им радость: одному хотелось услышать звонкие радостные слова привета, другому хотелось молчаливого участия, третьему же -- чтобы его оставили в покое и не мешали. И каждый день ему приходилось удивляться, сколько бед и несчастий на свете и как тем не менее легко принести людям радость; и с восторгом и счастьем он вновь и вновь наблюдал, как рядом со страданием живет веселый смех, рядом с погребальным звоном -- детская песенка, рядом с нуждой и подлостью -- достоинство, остроумие, утешение, улыбка. И казалось ему теперь, что жизнь человеческая сама по себе замечательна. Когда ему навстречу из-за угла неожиданно выскакивала стайка школьников -- какая отвага, какая юная жажда жизни, какая молодая прелесть блестела в их глазах; пускай эти сорванцы дразнят его и смеются над ним -- это ничего, что тут плохого, он и сам готов был их понять, когда видел свое отражение в витрине или в воде колодца, -- ведь он и вправду был смешным и убогим на вид. Нет, теперь ему вовсе не хотелось понравиться людям или испытать свою власть над ними -- эту чашу он уже испил до дна. Для него было теперь возвышающим душу наслаждением наблюдать, как другие стремятся идти и идут тем путем, которым некогда шел он сам, видеть, с каким пылом, с какой дерзкой силой и радостью сражаются люди, чтобы добиться своей цели, -- все это было для него необыкновенным спектаклем. Между тем настала зима, а за нею снова лето; Август заболел и долгие дни провел в лечебнице для бедных, где испытал тихое и благодарное счастье, когда видел, как бедные, униженные люди хватаются за жизнь, напрягая все свои силы, собирая всю свою волю к жизни, -- и побеждают смерть. Как величественно было это зрелище -- спокойное терпение на лице тяжелобольного и светлая радость жизни, озаряющая лицо исцеленного, и прекрасны были спокойные, исполненные достоинства лица умерших, но чудеснее всего были любовь и терпение милых опрятных сиделок. Потом и эта пора миновала, задул осенний ветер, и Август продолжил свой путь; он спешил дальше, навстречу зиме, и странное нетерпение овладело им, когда он заметил, до чего медленно продвигается вперед, а ведь ему хотелось побывать всюду и еще многим-многим людям заглянуть в глаза. Голова его поседела, глаза робко улыбались из-под красных больных век, постепенно слабела память, и ему казалось теперь, что всегда он видел мир так, как видит сейчас; но он был доволен жизнью и считал, что в мире все прекрасно и достойно любви. И вот с наступлением зимы добрался он до одного города; по темным улицам мела метель, и парочка заигравшихся допоздна мальчишек принялась кидаться снежками в странника, но больше ничто не нарушало вечерней тишины. Август очень устал и, блуждая, попал наконец в какой-то узкий переулок, и показался ему этот переулок издавна знакомым, потом свернул он в другой переулок -- и очутился перед домом своей матери, а по соседству увидел дом крестного Бинсвангера; маленький и ветхий, стоял этот домишко в холодной, снежной замети, и горело у крестного окно, и красноватый свет его мирно сиял в зимней ночи. Август отворил входную дверь и постучал, и маленький старичок вышел ему навстречу и молча провел его в свою комнату, и было там тепло и покойно, и маленький ясный огонек пылал в камине. -- Ты голоден? -- спросил крестный. Но Август не чувствовал голода, он только улыбнулся и покачал головой. -- Но ты ведь устал, я знаю, -- сказал тогда крестный и расстелил на полу старую шкуру, и два старика уселись на нее друг подле друга и стали смотреть в огонь. -- Долго же ты добирался сюда, -- сказал крестный. -- Зато это был замечательный путь, и я лишь немного утомился. Можно, я у тебя заночую? А утром отправлюсь дальше. -- Да, милый. А разве ты не хочешь снова увидеть, как танцуют ангелы? -- Ангелы? Да, конечно, хотел бы -- если бы я смог вновь превратиться в маленького мальчика! -- Мы давно с тобою не видались, -- вновь заговорил крестный. -- Ты так изменился, ты стал таким красивым, в твоих глазах снова доброта и мягкость, как в прежние времена, когда твоя матушка еще была жива. И ты хорошо сделал, что навестил меня! Странник в рваных одеждах обессиленно поник рядом со своим другом. Еще никогда не ощущал он такой усталости, а благостное тепло и мерцание огня совсем затуманили ему голову, и он не мог уже ясно отличить прошлое от настоящего. -- Крестный, -- сказал он, -- я плохо себя вел, и мама опять плакала. Поговори с ней, скажи ей, что я снова стану хорошим. Поговоришь? -- Да, -- ответил крестный, -- ты только успокойся, она ведь любит тебя. Огонек в камине начал угасать, и Август смотрел не отрываясь на его слабое красноватое мерцание, как когда-то, в далеком детстве, и крестный положил его голову к себе на колени, и пленительная, торжествующая музыка, нежная и прекрасная, наполнила сумрачную комнату, и в воздухе замелькали тысячи сияющих легкокрылых ангелочков и закружились, причудливо сплетаясь в пары и целые хороводы. И Август смотрел и слушал, и вся его нежная детская душа распахнулась навстречу вновь обретенному раю. Внезапно ему почудилось, будто матушка позвала его, но он слишком устал, да к тому же крестный ведь обещал ему, что он поговорит с нею. А когда он уснул, крестный сложил ему руки на груди и все прислушивался к его умиротворенному сердцу, пока в комнате не воцарилась полная тьма. Примечания 1 Впервые сказка напечатана в 1918 году и посвящена друзьям Гессе -- Эмилю Мольте (владельцу сигаретной фабрики Вальдорф-Астория) и его жене Берте. 2 Бинсвангер -- имя базельского психиатра Людвига Бинсвангера (1881 -- 1966), хорошего знакомого Гессе. 3 ...а если он совершал гадкий поступок... -- аналогия с героем сказки Э. Т. А. Гофмана "Крошка Цахес", которому приписывались все добрые дела других людей. Герман Гессе. Поэт Перевод Р. Эйвадиса Говорят, будто китайский поэт Хань Фук2 в молодости одержим был удивительной жаждой познать все и достичь совершенства во всем, что хоть как-нибудь связано с поэзией. В то время он еще жил у себя на родине, на берегу Желтой реки, и был помолвлен с девушкой из хорошей семьи, чего он сам пожелал и в чем помогли ему его родители, которые души в нем не чаяли, и оставалось лишь выбрать день, благоприятствующий бракосочетанию3, чтобы начать приготовления к свадьбе. В свои двадцать лет Хань Фук был красивым юношей, скромным в речах и приятным в обхождении, сведущим в науках и, несмотря на молодость, уже известным среди стихотворцев страны благодаря нескольким превосходным стихам. Не будучи слишком богат, он все же мог небольшое состояние, которое еще увеличилось бы за счет приданого невесты, и так как невеста, кроме того, была девушкой очень красивой и добродетельной, то счастью юноши, казалось, можно было лишь позавидовать. Однако сам он не чувствовал себя до конца счастливым, ибо тщеславным сердцем его овладело желание стать непревзойденным поэтом. И вот однажды вечером, во время праздника фонарей4, случилось так, что Хань Фук одиноко бродил на другом берегу реки. Прислонившись к дереву, что росло над самой водой, он увидел в зеркале реки великое множество трепещущих, плывущих куда-то огней, он увидел мужчин и женщин и молодых девушек, звонко приветствующих друг друга и похожих в своих нарядных одеждах на прекрасные цветы; он услышал невнятное бормотание залитой светом реки, услышал пение, жужжание цитры и сладкие звуки флейты, и над всем этим, словно купол храма, высилась бледная ночь. И сердце юноши замерло, когда он, по воле своей прихоти уподобившись одинокому зрителю, увидел всю эту красоту. Но как ни сильно было его желание отправиться к людям и разделить с ними веселье и насладиться праздником в кругу друзей, рядом с невестой, -- еще сильнее, еще неудержимее захотелось ему окинуть все это пытливым оком наблюдателя, вобрать в себя, ничего не упустив, и отразить в стихах, исполненных совершенства, синеву ночи и пляску огней на воде, людское веселье и тоску молчаливого зрителя под сенью растущего на берегу дерева. Он почувствовал, что никакие праздники, никакое веселье на этой земле никогда до конца не избавят его сердце от тоски и печали, что даже в кипящем водовороте жизни он так и останется чужаком, одиноким зрителем; он почувствовал, что лишь душа его, одна среди множества других, устроена так, что он обречен испытывать радость при виде земной красоты и глотать одновременно горечь чужбины. И от этого ему стало необычайно грустно, он задумался о своей судьбе, и мысли его вскоре достигли своей цели: он понял, что истинное счастье и полное удовлетворение станут доступны ему лишь тогда, когда он сумеет отразить мир в своих стихах с таким невиданным мастерством, что в этих отражениях он обретет мир иной -- просветленный и неподвластный времени. Не успел Хань Фук опомниться и понять, происходит ли это во сне или наяву, как слуха его коснулся слабый шорох, и в тот же миг рядом с ним оказался незнакомый мужчина, почтенный старец в фиолетовом одеянии. Он выпрямился и почтил его приветствием так, как подобает приветствовать вельмож и старцев. Незнакомец же улыбнулся и произнес несколько стихов, в которых было все, о чем только что думал и что испытывал юноша, и стихи эти -- сложенные по правилам великих мастеров -- были так прекрасны, так совершенны, что юноша от изумления едва не лишился рассудка. -- Кто ты, незнакомец, читающий в моей душе, словно в книге, и слагающий стихи, прекраснее которых мне не доводилось слышать ни у одного из моих учителей? -- воскликнул он и склонился в низком поклоне. Незнакомец вновь улыбнулся улыбкой Совершенных и молвил в ответ: -- Если ты желаешь стать поэтом, приходи ко мне. Ты найдешь мою хижину у истоков большой реки в северо-западных горах. Меня зовут Мастер Божественного Слова. И, сказав это, старик шагнул в тень, которую отбрасывал ствол дерева, и в тот же миг бесследно исчез. Напрасно озирался и искал его Хань Фук -- незнакомец словно провалился сквозь землю, и юноша решил, что это и в самом деле усталость сыграла с ним странную шутку. Он поспешил к лодкам, чтобы принять участие в празднике, однако сквозь разговоры и звуки флейты ему то и дело слышался таинственный голос незнакомца, и душа его, казалось, отправилась вслед за ним, ибо он сидел, безучастный ко всему, погруженный в мечты, в самой гуще веселья, и счастливые люди вокруг словно дразнили его своей влюбленностью в жизнь. Спустя несколько дней отец Хань Фука решил, наконец, созвать всех друзей и родных, чтобы назначить день свадьбы. Но жених воспротивился этому и сказал: -- Прости, отец, если ты сочтешь мои речи непослушанием, нарушением того, чего вправе требовать от сына отец. Но ведь ты знаешь, как велико мое желание достичь совершенства в искусстве поэзии, и, хотя друзья мои хвалят слагаемые мною стихи, я все же знаю, что успехи мои ничтожно малы, что это лишь первые шаги на пути к совершенству. И потому я прошу тебя, позволь мне уединиться на время и заняться упражнением в искусстве создавать стихи, ибо мне кажется, что, став господином своего собственного дома и своей жены, я не смогу предаваться этим занятиям так же свободно, как теперь, когда я молод и не обременен другими заботами. Позволь мне пожить еще немного одной лишь поэзией, которая должна принести мне радость и славу. Слова его повергли отца в изумление, и он отвечал юноше: -- Я вижу, искусство это тебе дороже всего на свете, если ради него ты готов отсрочить даже собственную свадьбу. Или, может быть, случайная ссора омрачила твою любовь к невесте? Так скажи мне об этом, и я попытаюсь помочь тебе помириться с нею или, если пожелаешь, найти другую. Но юноша клялся, что любит свою невесту, как и прежде, что нет меж ними даже тени раздора или обид. Наконец он поведал отцу о той странной, пригрезившейся ему встрече на празднике фонарей, о великом Мастере, учеником которого он хотел бы стать и наставления которого были для него дороже всякого счастья. -- Так и быть, -- молвил отец. -- Я даю тебе еще один год. Пусть этот сон станет на время твоей путеводной звездой, быть может, он ниспослан тебе неведомым богом. -- И возможно, вместо одного мне потребуется два года, -- отвечал, помедлив немного, Хань Фук. -- Кто знает? Опечаленный отец благословил сына, и юноша, написав невесте письмо и простившись со всеми, тронулся в путь. После долгих скитаний он достиг истоков большой реки и вскоре увидел одинокую бамбуковую хижину, и перед хижиной на соломенной циновке сидел тот самый старик, что повстречался ему у дерева на речном берегу. Он сидел и играл на лютне, и при виде гостя, с благоговейным трепетом приблизившегося к его жилищу, он не прервал своего занятия, не поднялся ему навстречу, а лишь улыбнулся вместо приветствия, и пальцы его еще проворнее, еще нежнее заскользили по струнам; дивная музыка, словно серебряное облако, заполнила долину, и юноша, изумленный и зачарованный, стоял и слушал, позабыв обо всем на свете, пока Мастер Божественного Слова не отложил в сторону свою маленькую лютню и не удалился в хижину. Хань Фук почтительно последовал за ним и остался у него, став отныне его слугой и учеником. Прошел месяц, и он научился презирать свои доселе сочиненные песни, а затем и вовсе вытеснил их из своей памяти5. Дни слагались в недели, недели -- в месяцы, и вскоре он вытеснил из своей памяти и те песни, которым его научили учителя. Мастер почти не размыкал уст6, он молча учил его искусству игры на лютне, пока не добился желаемого: душа ученика теперь словно была соткана из музыки. Однажды Хань Фук сложил короткую песнь, в которой описал полет двух одиноких птиц в осеннем небе и которой сам остался очень доволен. Он не решился показать ее Мастеру, однако вскоре запел ее вечерней порой, устроившись неподалеку от хижины, и Мастер не мог не слышать его пения. Он не проронил ни слова. Он лишь тихонько заиграл на своей лютне, и в воздухе тотчас же разлилась прохлада, и сумерки, словно спохватившись, торопливо опустились на землю, подул сильный ветер, хоть и было это в середине лета, и по серому, словно внезапно побледневшему небу полетели две цапли, влекомые томительною жаждой странствий, и все это было настолько прекрасней и совершенней того, о чем поведал в своих стихах ученик, что тот печально умолк и почувствовал себя пустым и бесплодным. И так старик поступал с ним каждый раз, и, когда минул год, Хань Фук уже почти в совершенстве владел искусством игры на лютне -- вершины же поэзии казались ему все величественней и неприступней. Еще через год юношу охватила жгучая тоска по родным, по родине, по невесте, и он обратился к Мастеру с просьбой отпустить его домой. Мастер молча кивнул головой и улыбнулся. -- Ты свободен, -- отвечал он ему, -- и вправе уйти когда пожелаешь. Ты можешь вернуться, а можешь навсегда забыть сюда дорогу -- все в твоей воле. И юноша отправился в путь и шел, не останавливаясь, без сна и отдыха, до тех пор, пока однажды и рассвете не очутился на берегу родной реки и не увидел знакомый изогнутый мостик, а за ним -- город, в котором родился и вырос. Крадучись, словно вор, поспеши он к отчему дому, забрался в сад и услышал сквозь раскрытое окно спальни дыхание отца, который еще не пробудился ото сна, затем, прокравшись в сад невесты вскарабкавшись на грушевое дерево, он увидел, как невеста его расчесывает волосы, стоя в своей маленькой комнатке. И, сравнив все это, увиденное им воочию, с той картиной, что нарисовала ему его тоска по родине, он понял, что рожден для поэзии и что в мечтах поэта есть место для такой красоты и для такого блаженства, каких вовеки не сыскать в действительности. И, спустившись с дерева, он бросился прочь из этого сада, из родного города, миновал реку и вновь возвратился в затерянную среди гор долину. И вновь, как тогда, старый Мастер сидел на циновке перед своей хижиной и перебирал пальцами струны лютни, и вместо приветствия он лишь произнес два стиха о счастье, даруемом человеку искусством, глубина и благозвучие которых полнили глаза юноши слезами. И вновь остался Хань Фук у Мастера Божественного Слова, который теперь учил его, овладевшего секретами лютневой музыки, искусству игры на цитре, и время таяло, словно снег под дыханием западного ветра. С тех пор он еще дважды побывал в плену у тоски по родине. В первый раз он убежал тайком, под покровом ночи, но не успел он скрыться за последним изгибом долины, как ночной ветер коснулся струн висевшей у порога цитры, и звуки, рожденные этим прикосновением, настигли его7, и он, не в силах противиться их зову, вернулся обратно. В другой раз ему привиделось во сне, будто он посадил в своем саду молоденькое деревце и жена его стоит рядом и вместе с ним любуется, как дети его поливают дерево вином и молоком. Он проснулся: хижина была залита лунным светом. С тяжелым сердцем поднялся он со своего ложа и увидел рядом с собой Мастера, объятого безмятежным сном, седая борода подрагивала, колеблемая дыханием; и тут юношу охватила глухая ненависть к этому человеку, который, как казалось ему, разрушил его жизнь, обманом лишил его будущего. Он уже готов был броситься на старца и убить его, как тот вдруг раскрыл глаза, и на губах его засияла тонкая, полная кроткой печали улыбка, в мгновение ока остудившая гнев юноши. -- Вспомни, Хань Фук, -- тихо молвил старик, -- ты волен поступать так, как тебе заблагорассудится. Ты можешь отправиться на родину и сажать деревья, ты можешь ненавидеть меня, можешь убить меня -- от этого мало что изменится. -- О, как я могу ненавидеть тебя! -- воскликнул поэт, охваченный глубоким раскаянием. -- Ненавидеть тебя -- все равно что ненавидеть само небо! И он остался и продолжил занятия музыкой, научился играть на цитре, затем на флейте и наконец, наставляемый Мастером, начал слагать стихи и постепенно, шаг за шагом, овладел сокровенным искусством сквозь кажущуюся простоту и бесхитростность мысли проникать в души слушателей и сотрясать их, как ветер сотрясает кровли домов. Он воспевал приход солнца, описывал, как оно медлит, повиснув над горными кручами; он описывал бесшумную суету рыб, мечущихся, словно тени, в толщах вод, или шелест молодой ивы, раскачиваемой весенним ветром, и для тех, кто внимал ему, это было не просто солнце, не просто разыгравшиеся рыбы или шепот ветвей, -- каждый раз им казалось, будто земля и небо слились на мгновение в божественной музыке, и каждый думал с отрадой и болью о том, что ему дорого или ненавистно: ребенок -- о забавах, юноша -- о возлюбленной, старец -- о смерти. Хань Фук давно потерял счет времени и забыл, сколько лет он прожил с учителем у истоков большой реки. Иногда ему казалось, будто он лишь вчера вечером пришел в эту долину и старик приветствовал его своей музыкой, а иногда представлялось, что за спиной у него, далеко позади, остались, давно утратив свою суть, все времена и поколения. И вот однажды утром юноша проснулся один в старой хижине, и сколько ни искал он и ни звал своего учителя -- Мастер Божественного Слова исчез без следа. Ночью незаметно подкралась осень, холодный ветер сотрясал стены хижины, а по небу тянулись за горный хребет унылые стаи перелетных птиц, хотя пора их еще не настала. И Хань Фук, захватив с собой маленькую лютню, спустился с гор и отправился в родные места, и люди, где бы они ни повстречались ему, приветствовали, его так, как приветствуют вельмож и старцев. Когда он добрался до родного города, ни отца его, ни невесты, ни других родственников уже не было в живых и в домах их давно поселились чужие люди. Вечером все собрались у реки на праздник фонарей; поэт Хань Фук стоял в темноте на другом берегу, прислонившись к старому дереву, и, когда он заиграл на маленькой лютне, взоры женщин, устремленные в ночь, затуманились сладкой печалью, а река огласилась криками мужчин, напрасно искавших и звавших невидимого музыканта: никто из них не ведал доселе, что лютня способна так дивно звучать. Хань Фук улыбался. Он молча смотрел, как зыблется золото отраженных в воде бесчисленных фонарей, и так же, как невозможно было отличить настоящие огни от их отражений, он не находил в душе своей никакой разницы между нынешним праздником и тем, первым, когда он юношей стоял здесь и внимал речам неизвестного Мастера. Примечания 1 Впервые напечатана в 1914 году и называлась "Путь к искусству". Посвящена Матильде Шварценбах. 2 Хань Фук -- в переводе с южно-китайского диалекта означает "счастье жизни". Называя так своих детей, люди из низших сословий надеялись, что это имя принесет ребенку счастье. 3 ...день, благоприятствующий бракосочетанию... -- т. е. день, имеющий, согласно древнекитайским воззрениям, благоприятные астрологические приметы. 4 Праздник фонарей -- очевидно, "Праздник середины осени", или праздник луны, который в Китае справляется на пятнадцатый день восьмого месяца по китайскому лунному календарю. В праздничную ночь дети зажигают свечи в бумажных фонариках. 5 ...вытеснил их из своей памяти... -- обычный мотив древнекитайской литературы, связанный с очищением от внешнего мира и духовным обновлением. 6 Мастер почти не размыкал уст... -- мотив молчания, типичный для древнекитайской литературы: беззвучное взаимодействие неба и земли невозможно объяснить словами и ему должно соответствовать поэтическое безмолвие. 7 ...звуки... настигли его... -- эпизод заимствован из рассказа Ле-цзы о жизни Сюй-Таня, который, не доучившись, ушел от своего учителя Цзы-цзы. Но когда тот заиграл, Сюй-Тань вернулся и остался у него навсегда. Герман Гессе. Странная весть о другой звезде Перевод В. Фадеева Одну из южных провинций нашей прекрасной звезды постигло страшное несчастье. Землетрясение, породившее грозовые бури и наводнения, опустошило три больших деревни со всеми садами, пашнями, лесными угодьями и плантациями. Погибло множество людей и животных, но самое прискорбное заключалось в оскудении запаса цветов, необходимых для убранства покойных и достойного украшения их могил. Обо всем прочем, разумеется, позаботились без промедления. Глашатаи великой заповеди любви тотчас же поспешили в соседние земли, и со всех башен провинции грянул торжественный распев щемящих и просветляющих душу стихов, которые издревле были известны как дифирамб богине сострадания. И еще не было случая, чтобы кто-нибудь остался глух к ним. Из всех городов и общин потянулись на помощь люди, движимые состраданием, и вскоре те, кого несчастье лишило крова, стали даже теряться от избытка душевного внимания и приглашений воспользоваться гостеприимством родственника, друга или вовсе незнакомого человека. Откуда ни возьмись появились пища и одежда, телеги и лошади, хозяйственные орудия, камни и бревна и прочие полезные вещи. И пока старики, женщины и дети, бережно поддерживаемые под руки, входили в радушно распахнутые двери чужих домов, а раненым оказывалась первая помощь, пока среди руин продолжался поиск тел погибших, работа продвинулась столь стремительно, что рухнувшие крыши были уже разобраны, шаткие стены снесены и ничто не мешало начать новое строительство. И хотя запах беды и ужаса еще висел в воздухе, а близость мертвых призывала к скорбному молчанию, все лица и все голоса выдавали душевный подъем и некую деликатную торжественность, ибо упоение общим делом и радостной убежденностью в том, что оно крайне необходимо и достойно всяческого одобрения, проникли в каждое сердце. Поначалу это выражалось робко и безмолвно, но вскоре то тут, то там стали раздаваться воодушевленные голоса, мало-помалу сливаясь в песню, столь естественную при общей работе. И неудивительно, что сильнее всего были подхвачены слова двух древних поэтических изречений: "Блажен подающий помощь тем, кто бедой повержен. Да насытится благим поступком сердце его, как засыхающий сад -- первым дождем, и да будет он вознагражден цветами и благодарностью". И второе: "Божественная радость черпается в общих деяньях". Вот тут-то и напомнила о себе горестная нужда в цветах. Покойников, найденных в первые часы, еще удалось убрать цветами и ветвями, взятыми из разоренных стихией садов. Потом пошли в дело все цветы, какие только можно было раздобыть в близлежащих селениях. Но, к довершению всех несчастий, именно три пострадавшие общины славились самыми большими и красивыми садами, дававшими цветы в это время года. Каждый год сюда издалека приезжали люди только затем, чтобы полюбоваться нарциссами и крокусами, которые лишь здесь выращивались в таком изобилии и с таким искусством, что отличались изумительным богатством оттенков. И все это было сметено и утрачено. Люди пребывали в крайнем замешательстве и не могли понять, как поступить с усопшими, не нарушая обычая который повелевал украсить торжественным цветочным нарядом каждого покойника и каждое умершее животное, а место погребения сделать тем богаче и пышнее, чем внезапнее и мучительнее была смерть. Самый старший из старейшин провинции, чья коляска одной из первых появилась перед развалинами, был встречен таким множеством вопросов, прошений и жалоб, что ему стоило немалых усилий сохранить самообладание и приветливость. Однако он прекрасно владел своими чувствами, его глаза были светлы и ласковы, голос звучал ясно и учтиво, а губы, полуприкрытые белой бородой и усами, не забывали о спокойной и понимающей улыбке, какая подобает мудрецу и наставнику. -- Друзья мои, -- сказал он, -- на нашу долю выпало несчастье, которым боги желают испытать нас. Все разрушенное мы вскоре отстроим заново и вернем нашим братьям. И я благодарен богам за то, что в мои преклонные годы мне еще раз дано увидеть, как все вы, бросив свои дела, поспешили сюда, чтобы помочь нашим братьям. Но где же нам взять цветов, чтобы торжественно и с честью проводить покойных? Ведь никто среди нас не помнит случая, чтобы хоть один из опочивших был похоронен без жертвенных цветов. Полагаю, вы согласны со мной? -- Да! -- закричали все. -- Мы согласны с тобой. -- Знаю, друзья мои, -- по-отечески улыбнулся старец. -- Я хочу лишь сказать, что нам надобно делать. Всех, кого мы не сумели нынче похоронить, нужно перенести в большой храм Солнца, высоко в горы, где еще лежит снег. Там они будут в целости и сохранности, а тем временем мы добудем для них цветов. Есть лишь один человек, который может дать нам так много цветов в это время года, -- наш король. Придется кого-то послать к нему с просьбой о помощи. И вновь все закивали и загомонили: -- Да, да, к королю! -- Истинно так, -- продолжал старейшина, и каждый был награжден чудесной улыбкой, просиявшей на белобородом лице. -- Но кто же будет нашим посланцем? Он должен быть юн и крепок, ведь перед ним долгий путь, и ему надо дать лучшего коня. Наш посланец должен быть также хорош собой и светел сердцем, и чтобы этот свет был виден в глазах его, тогда и король поймет его сердцем. Ему не придется тратить много слов, глаза могут сказать больше. Лучше послать человека совсем еще юного, самого пригожего отрока общины. Хватит ли, однако, у него сил на такое путешествие? Вот теперь вы помогите мне, друзья мои. И если кто-то из вас возьмется за это поручение или если вы найдете такого, дайте мне знать. Старец замолчал и обвел своим ясным взором столпившихся вокруг людей, но никто не шелохнулся, никто не подал голоса. Когда же он повторил свой вопрос еще и еще раз, из толпы навстречу ему шагнул юноша лет шестнадцати, совсем еще мальчик. Опустив глаза в землю и покраснев от смущения, он приветствовал старейшину. Тот взглянул на него и тотчас же понял, что лучшего посланца найти невозможно. Но все-таки с улыбкой спросил: -- Прекрасно, что ты вызвался стать нашим гонцом. Но как же так вышло, что из множества людей решился ты один? Юноша поднял глаза на старца и сказал: -- Если никто не хочет, позвольте идти мне. В толпе кто-то выкрикнул: -- Отправьте его, отче! Мы его знаем! Он из нашей деревни, у него смело весь сад, это был лучший цветник во всей округе! -- Ты так печалишься о своих цветах? -- Да, печалюсь, -- совсем тихо проговорил мальчик. -- Но не из-за этого я вызвался ехать к королю. У меня был очень хороший друг и молодой красивый конь, мой любимец. Оба они погибли от землетрясения и лежат в нашем святилище. Нужны цветы, чтобы совершить погребение. Вытянув руки, старец благословил его. Быстро был сыскан лучший конь, и, вскочив ему на спину, мальчик легонько хлопнул его по загривку и кивнул на прощание провожавшим. Выехав из деревни, он помчался прямо по затопленным и опустошенным полям. Целый день был он в седле. Чтобы скорее попасть в далекую столицу и повидать короля, он выбрал более короткий путь, через горы, и вечером, когда уже стало смеркаться, повел коня в поводу по крутой тропе среди скал и деревьев. Большая темная птица -- он никогда не встречал таких -- летела чуть впереди, и он следовал за ней, покуда птица не опустилась на крышу какого-то храма с открытым входом. Оставив коня пастись у леса, мальчик прошел меж деревянных колонн и оказался в довольно немудреном святилище. Алтарем служил простой обломок скалы, это был кусок какой-то неизвестной в этих краях черной породы, и на нем был виден загадочный знак неведомого мальчику божества: сердце, терзаемое когтями хищной птицы. Он выказал божеству свое глубокое почтение и принес ему в дар голубой колокольчик, который сорвал и воткнул в петлицу еще у подножия скалы. Потом прилег в углу храма, так как очень устал и давно хотел спать. Но сон, незваным гостем посещавший его каждый вечер, на сей раз не шел к нему. Колокольчик ли на обломке скалы, а может быть, сам этот черный камень или какой-то иной источник издавал незнакомый и до боли глубокий запах; жуткий символ божества призрачно мерцал в темноте святилища, а на крыше сидела диковинная птица и время от времени мощно била огромными крыльями, и можно было подумать, что это ветер, шумящий в кронах деревьев. Случилось так, что среди ночи мальчик поднялся и, выйдя из храма, начал разглядывать птицу. Она взмахнула крыльями и посмотрела на него. -- Почему ты не спишь? -- спросила птица. -- Не знаю, -- ответил мальчик. -- Может быть, потому, что я познал страдание. -- Что же за страдание ты познал? -- Мой друг и мой любимый конь погибли. -- Разве это самое страшное? -- насмешливо спросила птица. -- Ах нет, большая птица, это просто прощание, но не тем я опечален. Плохо то, что мы не можем похоронить моего друга и моего прекрасного коня, ведь у нас нет больше цветов. -- Бывает кое-что и похуже, -- сказала птица, недовольно зашумев крыльями. -- Нет, птица, худшего не бывает. Захороненный без жертвенных цветов не может родиться вновь по желанию своего сердца. А кто хоронит близких и не совершает торжественного обряда, тому во сне являются их тени. Ты же видишь, я больше не могу спать, ведь оба умерших остались без цветов. Изогнутый клюв приоткрылся, и послышался резкий, шершавый голос: -- Вот и все, что ты познал, дитя малое. А слышал ли ты когда-нибудь о великом зле? О ненависти, смертоубийстве, о ревности? Мальчику показалось, что эти слова он слышит во сне. И, сделав усилие одолеть дремоту, он скромно ответил: -- Знаешь, птица, я что-то припоминаю. Об этом говорится в древних преданиях и сказках. Но в жизни такого не бывает, или, может быть, подобное и случалось разок-другой в те давние времена, когда мир еще не знал ни цветов, ни божеств. Стоит ли думать об этом? Птица тихо и отрывисто рассмеялась. Затем гордо подобралась и сказала: -- И вот ты отправился к королю. Не показать ли тебе дорогу? -- О, это в твоих силах! -- радостно крикнул он. -- Да, если ты и впрямь не против, я прошу тебя об этом. Тут большая птица неслышно опустилась на землю, развела свои крылья и велела мальчику оставить коня у храма, а самому лететь к королю. Посланец сел на нее верхом. -- Закрой глаза! -- приказала птица. И он послушался, и по-совиному бесшумно и мягко они начали полет сквозь черноту неба, и только свист холодного воздуха касался слуха мальчика. А они все летели и летели, и так целую ночь. Лишь с наступлением раннего утра закончился их полет. И тогда птица крикнула: "Открой глаза!" И тут он увидел, что стоит на краю леса, а под ним -- залитая утренним светом равнина, и этот свет едва не ослепил его. -- Здесь, на краю леса, ты снова найдешь меня! -- крикнула птица. Стрелой взмыла она в высокое небо и исчезла в его синеве. Странная картина предстала взору мальчика, едва он ступил на широкую равнину. Все вокруг было как-то сдвинуто и неправдоподобно, и он не мог понять, во сне или наяву видит эту равнину. Луга и деревья были такими же, как и в его родных местах, и так же играл сочной травой ветер, но во всем этом была какая-то безжизненность, угадывалось отсутствие человека и всякой живой твари, садов и строений, как будто и здесь еще недавно земля содрогалась в муках. Всюду в беспорядке валялись и громоздились обломки домов, сломанные сучья и поваленные деревья, порушенные изгороди и орудия труда. И вдруг он увидел лежащего среди поля мертвеца. Он был не погребен и уже обезображен страшным налетом тления. От ужаса и отвращения у мальчика перехватило дыхание: он никогда не видел ничего подобного. Лицо мертвого человека было не прикрыто и наполовину исклевано птицами. Отведя глаза в сторону, мальчик нарвал зеленых листьев, отыскал несколько полевых цветов и прикрыл ими лицо покойника. Невыразимо тяжелый и леденящий душу запах тягуче стелился по всей равнине. И еще один мертвец, распластавшийся на траве, и ворон, кружащий над ним, и лошадиный труп без головы, и кости людей или животных. И все это было открыто палящему солнцу, и некому было подумать о жертвенных цветах и погребении. Какая-то немыслимая беда сгубила всех людей в этой стране, с ужасом подумал мальчик, боясь даже взглянуть на иных мертвецов, не то чтобы прикрыть их лица цветами. Объятый страхом, с полузакрытыми глазами он брея наугад, и со всех сторон обступал его смрад разложения и запах несказанного горя и страданий. Он решил, что находится во власти зловещего сна, и увидел в этом предуказание свыше, напоминающее о том, что и тела близких ему созданий остались без цветов и погребения. Снова пришли ему на ум слова темной птицы на крыше храма, и снова он услышал ее резкий, шершавый голос: "Бывает кое-что и похуже". Тут он догадался, что птица перенесла его на какую-то другую звезду и все увиденное им -- сущая правда. Вспомнилось то полузабытое детское чувство, с каким он слушал страшные сказки, сложенные в незапамятные времена. И чувство это вновь охватило его -- это был озноб страха, вытесняемый из сердца счастливым успокоением, стоило лишь подумать, что времена ужасов миновали давно и бесследно. Да, перед ним было подобие жуткой сказки. Этот непостижимый мир страха, трупов и стервятников, не знающий ни разума, ни смысла, подчинялся каким-то загадочным законам, дающим волю только дурному, нелепому, безобразному, а не прекрасному и доброму. Между тем он вдруг увидел живого человека, шагающего через поле, -- это был крестьянин или батрак, -- и мальчик, не разбирая дороги, побежал навстречу и окликнул его. Но, приблизившись, в испуге замер, и его сердце наполнилось состраданием: этот крестьянин был так безобразен, что едва ли мог относиться к детям солнца. Так, должно быть, выглядят люди, которых неотвязно преследуют страшные сны. В глазах, в лице и во всем существе его не было ни малейшего проблеска радости или приязни; казалось, ему просто недоступно выражение благодарности или доверия и никогда прежде он не испытывал самых обыкновенных добрых чувств. Но мальчик взял себя в руки и, исполнившись дружелюбия, приблизился к этому человеку. Он приветствовал его как брата по несчастью и с улыбкой вступил в разговор с ним. Безобразный крестьянин остолбенело смотрел на мальчика своими большими и мутными глазами. Его голос был груб и совершенно лишен музыки человеческой речи, напоминая рев низших существ. Но и этот бедняга не мог устоять перед ясным и дружеским взглядом и смиренным призывом к доверию. И, еще мгновенье тупо поглядев на чужака, он чуть изменился в лице, и морщинистая грубая кожа поддалась какому-то подобию улыбки или ухмылки, довольно-таки уродливой, но в то же время удивленной, как смутная гримаса новорожденной души, вырвавшейся из темных недр земли. -- Что тебе от меня надо? -- спросил человек незнакомого мальчика. Тот ответил по обычаю своей родины: -- Благодарю тебя, друг, и прошу лишь сказать: чем могу быть тебе полезен? И покуда крестьянин молча дивился и смущенно склабился, мальчик задал еще вопрос: -- Скажи мне, друг, что это? Почему здесь так дико и жутко? -- и он очертил рукой вокруг. Крестьянин силился понять его и, когда еще раз услышал тот же вопрос, ответил: -- Ты разве не видишь? Это война. Поле боя. Он указал на черные груды руин и крикнул: -- Это был мой дом! И когда пришелец с такой сердечной тревогой взглянул в его нечистые глаза, он опустил их вниз и уставился в землю. -- У вас тоже есть король? -- допытывался мальчик и, услышав подтверждение, спросил: -- Где же он? Человек махнул рукой в неясную даль, где едва виднелись крошечные шатры бивака. Посланец простился, коснувшись рукой лба незнакомца, и двинулся дальше. Крестьянин же ощупал лоб обеими руками, озадаченно покачал тяжелой головой и еще долго смотрел вслед мальчику. А тот все бежал и бежал, среди разрухи и ужаса, покуда не достиг военного стана. Всюду стояли и суетились люди, никто не обращал на него никакого внимания, и он свободно проходил сквозь ряды людей и шатров и оказался наконец у самого большого и красивого -- шатра самого короля. Мальчик вошел внутрь. На простом низком ложе сидел король, рядом лежал плащ, а сзади, в полумраке шатра, притулился слуга, сморенный сном. В глубокой задумчивости король низко склонил голову. Его лицо было красивым и печальным, на загорелый лоб спадала прядь седых волос, у ног лежал меч. Мальчик застыл в почтительнейшем молчании, как если бы он приветствовал своего короля, и, скрестив на груди руки, терпеливо ждал, когда король заметит его. -- Кто ты? -- сурово спросил тот, и брови его нахмурились, но взгляд удивленно приник к чистым и мягким чертам юного лица. А глаза пришельца светились такой доверчивостью и добротой, что голос короля невольно потеплел: -- Где-то я уже встречал тебя, -- сказал он, -- а может быть, подобное лицо я видел в детстве. -- Я никогда не был в этих краях, -- ответил посланец. -- Тогда мне почудилось, -- сказал король. -- Ты чем-то похож на мою мать. Говори. Я слушаю. -- Я прилетел сюда на птице, -- начал мальчик. -- На моей родине случилось землетрясение. Мы хотели похоронить погибших, но у нас не хватило цветов. -- Цветов? -- переспросил король. -- Да, не хватило цветов. А ведь это так худо, когда надо хоронить людей и нельзя устроить праздник цветоприношения, ведь им подобает уходить в красоте. Тут он с болью вспомнил, как много людей осталось лежать там, на страшных полянах, и голос его пресекся, а король понимающе кивнул ему и тяжко вздохнул. -- Я держал путь к нашему королю, чтобы просить у него цветов, -- продолжал посланец, -- но, когда я ночевал в храме среди гор, большая птица взялась перенести меня по воздуху к тебе. О милый король, это был храм неведомого божества, на его крыше сидела та птица, а на камне был знак божества, и такой странный: сердце и тоже птица, пожирающая его. Но с большой птицей, которая сидела на крыше, был у меня ночью разговор. И только сейчас мне стал понятен смысл ее слов: она говорила, что в мире гораздо больше страданий и зла, чем я думал. И вот я здесь, и мой путь пролег через большое поле, и я увидел на нем, увы, куда больше страданий и зла, чем могут поведать наши самые страшные сказки. И я пришел к тебе и хотел бы спросить тебя, о король, чем могу быть тебе полезен? Король, внимательно слушавший его, попытался улыбнуться, но горестные складки на лице были так глубоки, что улыбки не получилось. -- Благодарю тебя, -- сказал он, -- ничего мне от тебя не надо. Ты напомнил мне мать и уже за это прими мою благодарность. Мальчика огорчило то, что король не сумел улыбнуться. -- Ты так печален, -- сказал посланец. -- Это из-за войны? -- Он не мог побороть искушения и перешел черту учтивости в беседе, но продолжал допытываться: -- Все же скажи, прошу тебя, почему вы, живущие на этой звезде, ведете такие войны? Кто в этом виноват? Нет ли твоей вины? Король вперился в него долгим взглядом; казалось, дерзкий вопрос пришелся ему не по нраву. Но, отразившись в светлых и невинных глазах собеседника, тяжелый взгляд внезапно потупился. -- Ты еще дитя, -- сказал король, -- и есть вещи, которых тебе не понять. Война происходит не по чьей-то вине, она возникает сама собой, как буря и молния, и все мы, кто обречен вести ее, -- не виновники, а только жертвы. -- Значит, вам так легко умирать? -- спросил мальчик. -- У нас на родине смерть никого не страшит, и чуть ли не все готовы, а многие даже рады принять это преображение, но ни один человек никогда даже не помыслит убивать другого. На нашей звезде это невозможно. Король покачал головой. -- У нас убийства не редкость, -- сказал он. -- Но мы смотрим на них как на тяжкое преступление. Лишь на войне позволено убивать, ведь на войне убивают не из ненависти или зависти и не ради выгоды, а потому, что так решила община. Но ты заблуждаешься, полагая, что смерть дается нам легко. Если бы ты видел лица наших покойников, то сам убедился бы в этом. Они умирают тяжело, они мучительно расстаются с жизнью. Мальчик слушал его, немея от ужаса: жизнь на этой звезде была полна мук и печали. О многом еще он хотел бы расспросить короля, но чувствовал себя бессильным постичь связь этих темных и страшных вещей, да и едва ли хватило бы ему решимости понять их. Либо эти горемыки -- существа низшего порядка и еще не знают светлых богов и находятся во власти демонов, либо на той звезде все пошло вкривь да вкось по какому-то особенному злосчастию, по изначальной ошибке и нелепице. И мальчик подумал, что подвергать своего собеседника дальнейшим расспросам, понуждать к объяснениям и признаниям стало бы для короля мучительным и жестоким испытанием и всякий ответ стоил бы ему новой горечи и унижения. Эти люди, живущие в темном страхе смерти и все-таки уничтожающие друг друга в побоищах, эти люди, чьи лица могут быть так обнаженно грубы, как у того крестьянина, и так глубоко и невыносимо печальны, как у этого короля, -- эти люди внушали ему жалость и в то же время казались странными и почти смешными. Да, как бы грустно и постыдно это ни звучало, -- смешными и нелепыми. Но один вопрос он все же не мог не задать. Если эти жалкие создания просто отстали в развитии и были запоздалыми детьми, сыновьями дремуче-жестокой звезды, если жизнь этих людей оборачивалась непрерывной судорогой и кончалась свирепым смертоубийством, если они бросали павших в сражениях на съедение зверям и птицам -- ведь об этом повествуют и страшные сказки доисторической поры, -- должны же у них быть хотя бы смутные прозрения будущего, грезы о богах, нечто вроде робких всходов души. Иначе весь этот уродливый мир -- не более чем ошибка и бессмыслица. -- Прости, король, -- с трепетной мягкостью сказал мальчик, -- прости, если я задам еще один вопрос, прежде чем покину твою удивительную страну. -- Спрашивая! -- отозвался король, не переставая дивиться этому чужестранцу, который порой казался ему чистым, прекрасным и вырастающим до небес духом и вместе с тем -- маленьким ребенком, нуждающимся в покровительстве и не доросшим до понимания серьезных вещей. -- О иноземный король, -- начал свою речь посланец, -- ты свел меня с печалью. Я пришел из другой страны, и большая птица на крыше храма оказалась права: здесь, у вас, несравненно больше горя, чем я мог вообразить. Страшный сон стал вашей явью, и я не знаю, кто правит вами -- боги или демоны. Знаешь, король, есть у нас одно сказание -- прежде я считал его досужим вздором. Если верить ему, то и у нас когда-то случались такие вещи, как война, и убийство, и ожесточение. Эти страшные слова давно забыты нашим языком, мы находим их только в старинных книгах сказок, для нас они звучат дико и немного смешно. Сегодня же я убедился в том, что это не выдумка, и я вижу, как ты и твой народ совершаете то, о чем мы знаем лишь из жутких преданий незапамятных времен. Но скажи мне: разве в душах ваших не брезжит прозрение, неужели вы не ведаете, что творите? Знакома ли вам тоска по светлым, радостным богам, по разумным и милосердным вождям и правителям? Неужели даже во сне вам ни разу не привиделась иная, лучшая жизнь, когда никто не желает того, чего не желают все, где властвуют разум и порядок, где люди встречаются только для того, чтобы одарить друг друга радостью и вниманием? Посещала ли вас хоть однажды мысль о том, что мир -- это единое целое и нет ничего сладостнее и животворнее, чем замирание перед его ликом и служением ему всей силой человеческой любви? Есть ли у вас хоть смутное представление о том, что у нас именуется музыкой, и божественностью, и блаженством? Опустив голову, внимал король этим словам. Когда же он вновь поднял ее, лицо его было преображенным и как будто озарялось улыбкой, хотя в глазах стояли слезы. -- Прекрасное дитя! -- сказал король. -- Я, право, не знаю, ребенок ты, или мудрец, или, быть может, само божество. Но могу уверить тебя, что все, о чем ты говоришь, знакомо нам и не вытравлено из наших душ. У нас есть сказание о мудреце стародавних времен, который чувствовал единство мира и слышал его в созвучиях небесных сфер. Довольно тебе? Может статься, ты и впрямь из страны блаженства и даже само божество, но нет в твоем сердце того счастья, той власти, той воли, которым нет отзвука и в наших сердцах. И вдруг он встал во весь рост, и мальчик изумленно уловил мгновение улыбки на лице короля; оно сияло утренним светом, ясным светом, стирающим все тени. -- Теперь ступай, -- крикнул он посланцу, -- ступай и оставь нас с нашими войнами и пагубами! Ты смягчил мне сердце, ты напомнил мне мать. Довольно, будет, милый, славный отрок. Иди и спасайся, покуда не началась новая бойня! Я буду думать о тебе, когда польется кровь и запылают города, и о том стану думать, что мир есть единое целое, и нашу глупость, и наш гнев, и нашу дикость нам от него не отделить. Удачи тебе! И передай поклон твоей звезде, поклонись и тому божеству, символ которого -- сердце, терзаемое птицей. Я знаю это сердце и эту птицу. И прошу тебя, мой милый друг из чужедальних стран: если придет тебе на память твой друг -- несчастный король среди смрада войны, пусть он вспомнится тебе не согбенным печалью на походном ложе, а с улыбкой на лице, когда в глазах его были слезы, а на руках -- кровь! Не окликая спящего слугу, король сам распахнул занавес шатра и выпустил гостя. Иными глазами смотрел теперь мальчик на равнину, через которую лежал обратный путь, когда в меркнущем свете дня ему открылся объятый пожарищем город. Сколько мертвых тел и обглоданных лошадиных трупов пришлось миновать посланцу, пока не стемнело и он снова не оказался у подножия лесистого нагорья. И опять из облаков спустилась большая птица, подхватила его, и они полетели обратно, бесшумно, по-совиному, рассекая ночной воздух. Пробудившись от тревожного сна, мальчик узнал своды небольшого горного храма, у входа в который, в гуще влажной травы, стоял его конь, громким ржанием встречавший наступающий день. И ничто не напоминало о темной птице и о странствии на чужую звезду, о короле и о бранном поле. Осталась лишь какая-то тень в душе, едва ощутимая смутная боль, точно засевшее внутри крохотное жальце. Так тревожит порой бессильное сострадание или сокровенное желание, смущающее наш сон до тех пор, пока мы не встретим наконец того, кому давно мечтали признаться в любви, с кем втайне хотели бы поделиться радостью и обменяться улыбкой. Посланец оседлал коня, и, проскакав весь день, прибыл в столицу к своему королю, и полностью оправдал надежды своей общины. Король принял его приветливо и великодушно. Коснувшись рукой лба мальчика, он воскликнул: -- Взгляд глаз твоих внятен сердцу, и мое сердце ответило согласием! Просьба твоя будет исполнена прежде, чем ее вымолвят уста. Вскоре посланцу было вручено королевское письмо. И повсюду в стране его ожидала всяческая помощь: множество цветов, лошади и повозки, гонцы и провожатые -- все было отдано в его распоряжение. И когда он, обогнув горы, вышел на пологую дорогу, ведущую в родную провинцию, и вступил в пределы своей общины, за ним двигался целый караван подвод и тележек с коробками, навьюченных лошадей и мулов, и вся эта процессия благоухала прекраснейшими цветами из садов и оранжерей, которыми славится север. Цветов хватило не только для того, чтобы убрать венками тела погибших и пышно украсить их могилы, но и чтобы посадить, как предписывает обычай, в память о каждом из них один цветок, один куст и одно фруктовое деревце. И скорбь по лучшему другу и любимому коню отлегла от сердца мальчика и растворилась в спокойном торжестве души, когда он убрал их цветами и предал земле, а на могилах посадил два цветка, два куста и два плодовых деревца. Едва он успокоил сердце и исполнил свой долг, как его стали преследовать воспоминания о том ночном странствии, и он попросил у своих близких разрешения провести один день в одиночестве и целый день и целую ночь просидел у дерева раздумий, и перед ним ясной непрерывной чередой прошли картины всего увиденного на чужой звезде. И поутру он пошел к старейшине и в уединенной беседе рассказал ему все. Старейшина выслушал его и, не сразу оторвавшись от своих молчаливых размышлений, спросил: -- Друг мой, ты видел это собственными глазами или тебе приснилось? -- Не знаю, -- ответил мальчик. -- Думаю, что это мог быть сон. Но не сочти за дерзость, если я не вижу здесь большого различия, ведь эти вещи и сейчас въяве тревожат меня. Во мне осталась тень печали, и при всей полноте счастья мне не укрыться от холодного дыхания той звезды. Позволь же спросить, глубокочтимый, что мне теперь делать? -- Завтра снова отправляйся в горы, -- сказал старейшина, -- к тому самому месту, где ты нашел храм. Странным мне кажется символ того божества, я ничего не слыхал о нем, и, кто знает, быть может, это бог другой звезды. Или же и храм, и бог его настолько древни, что восходят к нашим далеким предкам и незапамятным временам, ведь и до нас дошли такие понятия, как оружие, страх и боязнь смерти. Иди к тому храму, милый отрок, и принеси ему в дар цветы, мед и наши песни. Мальчик поблагодарил старца и последовал его совету. Он набрал чашу светлого меда, каким принято ранним летом потчевать почетных гостей, и взял свою лютню. В горах он нашел то место, где в прошлый раз сорвал колокольчик, и крутую каменистую тропу, уходящую к лесу, по которой недавно шагал, ведя в поводу коня. Но того места, где стоял храм, и самого храма, а стало быть, и черного алтарного камня, деревянных колонн, крыши с большой птицей и самой птицы, найти ему не удалось. И ни один из встречных, кому он описывал святилище, ничего похожего припомнить не мог. Тогда мальчик повернул обратно, в родные края, и, проходя мимо храма благодарной памяти, вошел под его своды, поставил на алтарь чашу с медом, спел песню под звуки своей лютни и поручил покровительству божества все, что ему недавно привиделось: храм с птицей, убогого крестьянина и покойников на поле брани, но всего настоятельнее -- короля в походном шатре. После этого с облегченным сердцем мальчик вернулся в свое жилище, в спальном покое повесил символ единства миров и, глубоким сном угасив впечатления дня, поднялся ранним утром, чтобы помочь своим соседям, которые работали и пели в садах и на пашнях, стирая последние следы землетрясения. Примечания * Написана в 1915 году и посвящена жене художника Альберта Вельти -- Елене Вельти. Герман Гессе. Тяжкий путь Перевод И. Алексеевой У входа в ущелье, возле темных скальных ворот, я встал в нерешительности, обернулся и посмотрел назад. Солнце сияло в этом зеленом благостном мире, на лугах мерцало летучее коричневатое разноцветье трав. Там жилось хорошо, там было уютно и тепло, там душа гудела глубоко и успокоение, подобно мохнатому шмелю в густом настое ароматов и света. И, возможно, я был глупцом, если захотел покинуть все это и подняться в горы. Проводник мягко тронул меня за плечо. Я оторвал взгляд от милого мне вида, словно против воли выбрался из теплой ванны. Теперь я посмотрел на ущелье, погруженное в бессолнечный мрак: маленький черный ручеек выползал из расщелины, чахлые пучки бледной травы росли вдоль его кромки, на дне ручья лежала разноцветная, обкатанная водой галька, мертвая и бледная, как кости тех, кто был жив когда-то, а ныне умер. -- Хорошо бы передохнуть, -- сказал я проводнику. Он терпеливо улыбнулся, и мы опустились на землю. Было прохладно, из скальных ворот потянуло холодом -- оттуда осторожно выползал поток мрачного ледяного воздуха. Мерзок, воистину мерзок был этот путь! Омерзительно и мучительно было заставлять себя влезать в эти скальные ворота, шагать через этот холодный ручей, карабкаться во мраке вдоль крутого края пропасти! -- Ужасный путь, -- сказал я, содрогаясь. Во мне умирающим огоньком теплилась горячая, невероятная, безумная надежда, что можно еще повернуть назад, что проводник легко поддастся на уговоры, что он захочет уберечь нас обоих от этого испытания. Да-да, а почему бы и нет? Разве там, откуда мы пришли, не было в тысячу раз прекраснее? Разве жизнь не бурлила там обильным, теплым потоком, благодатным, распахнутым для любви? И разве я не был человеком, не был ребячливым, недолговечным существом, у которого есть право на капельку счастья, на кусочек солнца, на глаза, до краев наполненные голубизной неба и цветением трав. Нет, я хотел остаться. У меня не было ни малейшего желания строить из себя героя и великомученика! Я проживу свою жизнь в покое и довольстве, если смогу остаться в долине, в лучах солнца. Меня уже начал пробирать озноб; здесь нельзя было долго оставаться. -- Ты замерз, -- сказал проводник, -- будет лучше, если мы пойдем. С этими словами он встал, вытянулся на мгновение во весь свой огромный рост и с улыбкой посмотрел на меня. Ни насмешки, ни сострадания не было в этой улыбке, ни суровости, ни снисхождения. Ничего в ней не было, кроме понимания, ничего, кроме знания. Эта улыбка говорила: "Я знаю тебя. Знаю твой страх, знаю, какой он, и, конечно, не забыл те высокие слова, которые ты произносил вчера и позавчера. Отчаянные заячьи петли, которые трусливо совершает сейчас твоя душа, все твои заигрывания с заманчивым солнечным светом там, в долине, ведомы мне, -- ведомы прежде, чем ты успеешь о них подумать". С такой улыбкой посмотрел на меня проводник и затем сделал первый шаг в темное скалистое ущелье, и я ненавидел его -- и одновременно любил, как приговоренный к смерти ненавидит и любит топор, занесенный над его головой. Но более всего я ненавидел и презирал его за то, что он меня вел, что он все обо мне знал, презирал его холодность, отсутствие милых слабостей, я ненавидел во мне самом все то, что заставляло признавать его правоту, одобряло его, было подобно ему, хотело следовать ему. Он ушел уже довольно далеко вперед, по камням, вдоль черного ручья, и должен был вот-вот исчезнуть за скалой у изгиба ручья. -- Стой! -- закричал я, охваченный таким сильным страхом, что тут же промелькнула мысль: "Будь все это сон, мой смертельный ужас разорвал бы сейчас его оковы и я бы проснулся". -- Стой! -- закричал я. -- Я не смогу, я еще не готов. Проводник остановился и молча посмотрел куда-то поверх меня, без упрека, но с тем самым ужасающим пониманием, с тем трудно переносимым всеведением и предвидением, посмотрел тем самым взглядом знающего-все-наперед. -- Может быть, нам повернуть назад? -- спросил он, и не успел он договорить, как я против своей воли уже начал сознавать, что скажу "нет", что я определенно обязан сказать "нет". И тут же все прежнее, привычное, близкое, любимое отчаянно запротестовало: "Скажи да, скажи да!" -- и весь отчий мир тяжелым ядром повис у меня на ногах. Я хотел крикнуть "да", хотя знал точно, что не смогу. Тут проводник простер руку и указал на долину, и я еще раз оглянулся на любимые, милые сердцу места. И тогда я увидел самое ужасное, что только можно себе представить: я увидел, что милые, возлюбленные луга и долины залиты тусклым и безрадостным светом белого, обессилевшего солнца; крикливые, неестественные цвета совсем не сочетаются друг с другом, тени черны, как сажа, и лишены загадочной заманчивости, -- этот мир был обездолен, у него отняли очарование и благоухание, -- всюду витал запах и вкус того, что претит, чем давно насытился до отвращения. О, все это мне до боли знакомо, -- я знал ужасную манеру проводника обесценивать любимое и приятное, выпускать из него соки, лишать живого дыхания, искажать запахи, втихомолку осквернять краски! Ах, как хорошо я знал: то, что вчера еще было вином, обратится ныне в уксус. А уксус никогда больше не станет вином. Никогда. Я молчал и продолжал следовать за проводником с печалью в сердце. Ведь он был прав, прав, как всегда. Хорошо, что я могу его видеть, что он, по крайней мере, остается со мной, вместо того чтобы по обыкновению в решающий момент внезапно исчезнуть и оставить меня одного наедине с тем чужим голосом у меня в груди, голосом, в который он обращается. Я молчал, но сердце мое неистово молило: "Только не уходи, я же иду за тобой!" Отвратительно склизкими оказались камни в ручье, было утомительно, было муторно перебираться вот так, с камня на камень, оказываясь всякий раз на тесной, мокрой поверхности камня, который на глазах уменьшался и ускользал из-под ног. При этом тропа уходила все круче вверх и мрачные скальные стены подступили вплотную, они грозно наползали, и каждый уступ таил коварный умысел -- стиснуть нас в каменном плену и навсегда отрезать путь назад. По бородавчатым желтым скалам стекала тягучая, склизкая водяная пленка. Ни неба, ни облаков, ни синевы больше не было над нами. Я все шел и шел, я шел за проводником и часто зажмуривался от страха и отвращения. Вот на пути темный цветок, бархатная чернота, печальный взгляд. Он был прекрасен и что-то доверительно говорил мне, но проводник ускорил шаг, и я почувствовал: если я хоть на мгновение задержусь, если еще на один-единственный миг взгляд мой погрузится в этот печальный бархат