алась английским языком и завела красивый альбом, куда наклеивала великолепные фотографии пальм, храмов и слонов, которые присылал ей жених. На следующий год они не поехали летом за границу, а провели несколько недель на скромном курорте в горах. Со временем мать оставила свои надежды и перестала строить честолюбивые планы, в которых не было места мечтам ее стойкой дочери. Из Индии иногда приходили посылки -- тонкий муслин и прелестные кружева, шкатулки, сделанные из иголок дикобраза, безделушки из слоновой кости; их показывали знакомым, и скоро уже вся гостиная была заставлена индийскими вещицами. Но однажды из Индии пришло известие, что Штатенфос тяжело заболел и доктора отправили его на лечение в горы; с той поры Риччиотти-мать уже не связывала с молодым человеком каких-либо ожиданий, но вместе с дочерью молилась об исцелении ее далекого возлюбленного, каковое благополучно и произошло в скором времени. Тогдашнее состояние спокойного довольства жизнью обеим Риччиотти было непривычно. У синьоры, по сравнению с прошлым, прибавилось буржуазности, она немного постарела и сильно растолстела, так что петь ей стало трудно. Теперь отпала необходимость бывать на людях и производить впечатление состоятельных дам, на туалеты они тратили мало и были вполне удовлетворены непринужденной жизнью в четырех стенах; теперь не нужно было экономить ради дорогостоящих выездов и потому можно было позволить себе кое-какие маленькие баловства. И тогда открылось -- при том, что сами участницы событий едва ли это заметили, -- как удивительно походила Маргерита на свою мать. После истории с пятновыводителем и прощания в Генуе по-настоящему глубокая печаль не омрачала жизнь девушки, она расцвела, округлилась и день ото дня все полнела, а поскольку ни душевные волнения, ни физические нагрузки не препятствовали ее развитию -- играть в теннис она давно бросила, -- то вскоре с хорошенького бледного личика Маргериты исчезла тень мечтательности или меланхолии, и стройная фигурка все более расплывалась, пока наконец девушка не превратилась в уютную толстушку, чего те, кто знал прежнюю Маргериту, и представить себе не могли бы. До поры до времени все, что в матери казалось комичным и гротескным, в юной девушке смягчали свежесть и нежное очарование юности, однако, вне всякого сомнения, Маргерита была предрасположена к полноте и обещала стать внушительной, прямо-таки колоссальной дамой. Три года минули, как вдруг жених прислал отчаянное письмо, в котором объяснял, что не имеет возможности в ближайшее время получить отпуск. Однако доходы его за истекшие три года заметно возросли, и потому он предложил следующее: если в течение года он не сможет приехать в Европу, пусть его милая девочка приедет на Цейлон и хозяйкой войдет под крышу прелестной виллы, строительство которой вот-вот начнется. Разочарование пережили, предложение жениха приняли. Синьора Риччиотти не обольщалась насчет дочери, понимая, что та утратила долю своего очарования, и поэтому было бы безрассудно возражать жениху и рисковать обеспеченным будущим Маргериты. Такова предыстория, о которой я узнал позднее, развязку же видел, по воле случая, своими глазами. Я сел в Генуе на пароход северо-германской компании Ллойда, отправлявшийся в Индокитай. Среди не слишком многочисленных пассажиров первого класса мое внимание привлекла молодая итальянка, которая, как и я, села на пароход в Генуе и плыла в Коломбо к жениху. Она немного говорила по-английски. На корабле были еще невесты, совершавшие плавание кто на Пенанг, кто в Шанхай или Манилу, и эти храбрые юные девушки составили приятный, всем полюбившийся кружок, даривший окружающим немало чистых радостей. Пароход не прошел еще Суэцкий канал, а мы, молодые пассажиры, уже успели познакомиться и подружиться и нередко опробовали на дородной падуанке, которую прозвали Колоссом, свои познания в итальянском. К несчастью, когда мы миновали мыс Гвардафуй, море посуровело и падуанку свалила тяжелейшая морская болезнь; если до сих пор мы смотрели на девушку как на забавный каприз природы, то теперь, когда она целыми днями неподвижно лежала в шезлонге, такая жалкая, все прониклись к ней сочувствием и любовью и оказывали всяческое внимание, хоть порой и не могли удержаться от улыбки, которую вызывала у нас ее необычайная толщина. Мы приносили ей чай и бульон, читали вслух по-итальянски, отчего она иной раз улыбалась, и каждый день утром и в полдень перетаскивали ее вместе с плетеным шезлонгом в самое спокойное затененное место на палубе. Лишь незадолго до прибытия парохода в Коломбо она почувствовала себя немного лучше, но и тогда все лежала в кресле, по-прежнему усталая и ко всему безучастная, с детским страдальческим и беспомощным выражением на добродушном пухлом лице. Вдали показался Цейлон, и все мы помогли уложить чемоданы нашего Колосса; готовый к выгрузке багаж был перенесен на палубу, и тут после двухнедельного плавания на корабле началась неистовая суматоха, которая всегда поднимается с приходом в первый на пути крупный порт. Всем не терпелось поскорей сойти на сушу; все повытаскивали из чемоданов тропические шлемы, зонтики, раскрыли путеводители и атласы, смотрели на приближающийся берег в подзорные трубы, вмиг позабыв о тех, с кем совсем недавно так сердечно прощались, хотя эти люди еще не покинули корабль. У всех была лишь одна мысль -- поскорей ступить на берег, только бы поскорей: одни после долгой разлуки спешили вернуться домой к семьям и к оставленным делам, другие жаждали наконец-то своими глазами увидеть тропики, кокосовые пальмы, смуглолицых туземцев, а кто-то и просто хотел на часок-другой сбежать с опостылевшего вдруг корабля и выпить виски где-нибудь в комфортабельном отеле на твердой земле. И каждый торопился запереть дверь своей каюты, уплатить по счетам курительного салона, спросить, нет ли для него писем в почте, которую только Что доставили с берега, обменяться с другими свежими новостями политики и светской жизни. Среди всей этой бездушной суеты возлежала на своем обычном месте толстуха падуанка. Казалось, ее ничуть не интересует то, что происходит вокруг; выглядела она по-прежнему плохо и к тому же очень ослабела после вынужденной голодовки, щеки ее ввалились, глаза глядели сонно. К ней то и дело подходил кто-нибудь, кто уже раньше с ней попрощался, и теперь, подхваченный общим движением, снова оказывался рядом, снова пожимал ей руку, поздравлял с окончанием плавания. И вот грянула музыка, помощник капитана встал возле спущенного за борт трапа, чтобы распоряжаться высадкой пассажиров; появился и сам капитан, преобразившийся почти до неузнаваемости, в сером штатском костюме и котелке, он спустился в шлюпку вместе с несколькими привилегированными пассажирами, прочие гурьбой устремились к моторным катерам и весельным лодкам, которые пришли из порта, чтобы доставить пассажиров на берег. В эту минуту на корабле появился прибывший с берега молодой человек в белом костюме с серебряными пуговицами. Он был недурен собой -- в молодом загорелом лице его чувствовались спокойная суровость и самоуверенность, что свойственны большинству европейских переселенцев в южные страны. Молодой человек держал в руках необъятный букет громадных индийских цветов, который закрывал его от пояса до самого подбородка. С уверенностью привычного к морским судам путешественника он проложил себе дорогу в толпе и при этом жадно искал кого-то глазами; мы с ним едва не столкнулись, и в эту минуту у меня мелькнула мысль, что он-то и есть жених нашего Колосса. Он все искал: быстро прошел палубу из конца в конец, вернулся, опять поспешил вперед, причем дважды пробежал мимо своей невесты, потом ненадолго скрылся в курительном салоне, снова выбежал на палубу, тяжело дыша, окликнул багажного начальника и в конце концов остановил спешившего куда-то старшего стюарда и принялся настойчиво чего-то от него добиваться. Я увидел, что, дав стюарду монету, он жарким шепотом о чем-то его расспрашивает, стюард улыбнулся, радостно закивал головой и указал на шезлонг, в котором, все так же устало прикрыв глаза, возлежала наша падуанка. Незнакомец подошел ближе. Он взглянул на лежащую в шезлонге, бросился назад, к стюарду, -- тот снова кивнул, незнакомец снова сделал два-три шага по направлению к толстой девушке и с близкого расстояния пристально вгляделся в ее лицо. Потом стиснул зубы, медленно повернулся на месте и нерешительно двинулся прочь. Он спустился в курительный салон, который в это время уже был закрыт. Но он заплатил стюарду и получил большую рюмку виски, сел в стороне, выпил до дна, о чем-то глубоко задумавшись. Затем стюард все же мягко попросил его из салона и закрыл свое заведение. Побледневший, с каким-то отчаянным лицом, незнакомец обошел носовую часть палубы, где музыканты уже убирали трубы в футляры. Подошел к леерам, тихо опустил за борт в грязную воду свой огромный букет и, перегнувшись через леера, плюнул ему вслед. Теперь он, похоже, принял решение. Он еще раз медленно обошел палубу из конца в конец и оказался там, где была падуанка, -- она тем временем встала с кресла и теперь устало и немного робея оглядывалась вокруг. Он подошел и снял с головы шлем, его лоб засиял белизной над загорелым лицом. Он протянул Колоссу руку. Падуанка с рыданием бросилась ему на шею и на миг замерла, он же напряженно и сумрачно глядел куда-то в сторону поверх ее покорно склоненной головы. Потом он подбежал к леерам, перегнулся за борт, злобно обрушил вниз целый поток приказаний на гортанном языке сингалезцев, вернулся, молча взял невесту под руку и повел к трапу. Как они живут ныне, не знаю. Но о том, что свадьба состоялась, мне рассказали, когда, уже собираясь в обратный путь, я посетил наше консульство в Коломбо. Примечания 1 Написана в 1912 году, тематически связана с индийским путешествием писателя. 2 Цейлон -- один из этапов путешествия Гессе. 3 Генуя -- из Генуи 7 сентября 1911 года Гессе отплыл в Индию. Герман Гессе. Лесной человек Перевод Г. Снежинской В начале древнейших эпох, когда молодой род человеческий не расселился еще по Земле, были лесные люди2. Они боязливо жались друг к другу в сумраке диких лесов, жили в вечной вражде со своими сородичами обезьянами, и один только бог, один закон владычествовал над их бытием -- лес. Лес был им родиной и пристанищем, колыбелью, норой и могилой, и никто из лесных людей не мыслил жизни вне леса. Они боялись приблизиться к краю леса, если же прихоть судьбы бросала охотника или беглеца туда, на край, то, вернувшись, он рассказывал, пугливо вздрагивая, о белой пустоте за краем леса, где под палящим, гибельным солнцем простиралось страшное Ничто. И был среди лесных людей старец, который когда-то, много десятков лет назад, спасаясь от хищных зверей, выбежал за крайний предел леса и в то же мгновенье ослеп. Ныне он был жрецом и святым, и звали его Мата Далам, что значит "видящий внутренним оком". Он сложил священную песнь леса, песнь эту пели, когда налетала большая гроза, и повиновались жрецу лесные люди. В том, что он воочию видел солнце, но не погиб, были слава и тайна жреца. Лесные люди были низкорослы, смуглы, волосаты, ходили пригнувшись, смотрели вокруг настороженно, словно звери. Они умели ходить, как люди, и лазать, как обезьяны, и высоко под сводами ветвей им было жить привычно, как на земле. Ни домов, ни хижин в то время они еще не знали, но знали уже оружие и всевозможные орудия, знали и украшения. Они умели делать луки и стрелы, копья и палицы из твердого дерева, ожерелья из орехов и ягод, нанизанных на шнуры из древесных волокон, на голове и на шее они носили драгоценные украшения -- кабаньи клыки, когти тигра, пестрые перья птиц, речные ракушки. Посреди нескончаемого векового леса катил свои воды могучий поток, но лишь темной ночью осмеливались выйти на его берег лесные люди, многие же вовсе реки не видали. Лишь самые храбрые изредка, ночью, боязливо таясь, прокрадывались сквозь чащу на берег, и тогда в тусклом неверном свете видели, как купаются в реке слоны, а подняв глаза к нависшим над берегом ветвям, с испугом смотрели на яркие звезды, мерцающие в зарослях многоруких манговых деревьев. Солнца они не видели никогда и страшной опасностью почитали увидеть в воде его отблеск. В том племени лесных людей, что возглавлял слепой Мата Далам, был юноша по имени Кубу, вожак и заступник молодых и недовольных. А недовольные появились в племени с той поры, когда Мата Далам начал стареть и властолюбие его возросло. Когда-то у него было только одно преимущество перед другими: он, слепец, получал от соплеменников пропитание, а они приходили к жрецу за советом и пели его лесную песнь. Но со временем он завел в племени всевозможные новые и тягостные обычаи, говоря, что их явило ему во сне само божество леса. Однако иные из молодых и недоверчивых утверждали: старик -- обманщик, он ищет лишь собственной выгоды. Последним из введенных слепцом обычаев был праздник новолуния, когда он восседал в середине круга людей и бил в барабан с натянутой бычьей шкурой. Все остальные должны были плясать в кругу, распевая песнь "Голо Эла", пока в смертельной усталости не падали на колени. И тогда каждый должен был острым шипом проколоть себе мочку левого уха, а юных девушек подводили к жрецу, и каждой он прокалывал мочку острым шипом. Кубу и несколько его сверстников уклонились от совершения этого обряда; они же решили уговорить девушек, чтобы те дали отпор жрецу. И однажды блеснула надежда -- они могли победить, сокрушить власть жреца. В тот раз он снова устроил празднество новолуния и прокалывал девушкам левое ухо. И вдруг одна сильная молодая девушка, громко вскрикнув, оттолкнула жреца, и за это он ударил ее шипом в глаз, и глаз вытек. Тут закричала девушка так отчаянно, что все бросились к ней, увидев же, что стряслось, люди безмолвно застыли, пораженные и негодующие. Но когда юноши, уже торжествуя победу, вышли вперед и Кубу, осмелев, схватил жреца за плечо, тот встал, заслонив собой барабан, и выкрикнул скрипучим глумливым фальцетом проклятие столь страшное, что все племя бросилось в страхе бежать, и сердце Кубу сжалось от страха. Старый жрец произнес слова, точный смысл которых никому не был ясен, но самый звук этих слов дико и жутко похож был на страшные заклинания богослужений. И еще жрец предал проклятью глаза юноши, предсказав, что их выклюют грифы, предал проклятью его печень и сердце, предсказав, что палящее солнце иссушит их в открытом поле. Вслед за тем старик, чья власть в тот час возросла небывало, повелел вновь привести непокорную и выколол девушке второй глаз, и все в страхе взирали на происходящее, не смея даже вздохнуть. -- Ты умрешь там, за краем3, -- так проклял старик Кубу, и с тех пор все сторонились обреченного. "Там, за краем" значило: вне родины, вне сумрачного леса! "Там, за краем" значило: под страшным палящим солнцем, в пылающей гибельной пустоте. Кубу в страхе метался по лесу, когда же он понял, что все его избегают, спрятался в дупле дерева, чтобы все думали, что он пропал. Дни и ночи лежал он в дупле, терзаясь то смертельным страхом, то яростью, страшась, что соплеменники придут и убьют его, что само солнце прорвется сквозь лес, загонит его, захватит, убьет. Но не ударили стрелы и копья, солнце и молния -- не было ничего, кроме глубокого изнеможения и звериного рыка голода. И тогда Кубу встал и спустился из дупла, отрезвленный, почти разочарованный. "Проклятье жреца -- ничто", -- с удивлением подумал он и занялся поиском пищи, а когда утолил голод и ощутил, что жизненные токи вновь побежали по телу, в душе его вновь пробудились гордость и ненависть. Теперь он уже не хотел возвращаться к своим. Теперь он хотел быть одиночкой, изгнанником, тем, кого ненавидят, тем, кого жрец, безглазая тварь, проклял в бессильной злобе. Он хотел быть одиноким, всегда одиноким, но прежде хотел совершить свою месть. И он шел и думал. Он раздумывал обо всем, что когда-либо пробудило его сомнение и оказалось обманом, но больше всего -- о барабане жреца, о его празднествах, и чем дольше он думал, чем дольше он был один, тем яснее он видел: обман, да, все было обман и ложь. Поняв же это, он продолжал думать и всю свою обострившуюся недоверчивость обратил к тому, что почиталось истинным и священным. Что такое хотя бы бог леса или лесная священная песнь? И они -- ничто, и здесь обман! И, преодолевая ужас в душе, он запел лесную священную песнь с насмешкой, с презреньем, коверкая каждое слово, и он трижды выкрикнул имя лесного бога, имя, которое никто, кроме жреца, не смел произнести под страхом смерти, -- ничего не случилось, не грянула буря, не вспыхнула молния! Много дней и недель блуждал по лесу покинувший племя, на его лбу над бровями пролегли морщины, взгляд стал острым. Он совершил то, на что никто никогда не отваживался: вышел на берег лесного потока при полной луне. Там он долго смотрел без страха прямо в глаза отраженью луны, а затем и самой луне, и всем звездам, и не стряслось никакого несчастья с ним. Ночь напролет он сидел у воды, предаваясь запретным радостям света, и пестовал свои мысли. Множество смелых и страшных замыслов зародилось в его душе. "Луна -- мой друг, -- думал он, -- и звезда -- мой друг, а старый слепец -- мой враг. И, значит, это 'за краем", может быть, лучше, чем наше 'в лесу", и, может быть, все, кто говорит о священности леса, тоже лгут!" И, опередив многие поколения людей, однажды ночью он пришел к дерзновенной, поразительной идее: можно связать лианами несколько древесных стволов, сесть на них и плыть по течению. Его глаза блестели, сердце билось гулко. Но идея осталась невоплощенной -- река кишела крокодилами. Итак, единственный путь в будущее: выйти за край леса, если только у леса есть край, и отдаться во власть пылающей пустоты, зловещей земли "за краем". Он должен выстоять перед этим чудовищем -- солнцем. Потому что -- кто знает? -- не окажется ли и древняя истина о том, что солнце ужасно, еще одной ложью? При этой мысли -- последней в стремительно быстром жарком потоке -- Кубу охватила дрожь. Еще никогда, ни в одну мировую эпоху не смел лесной человек добровольно покинуть лес и предаться во власть страшного солнца. И снова он день за днем бродил по лесу, вынашивал свою мысль. И наконец решился. Ясным полднем, дрожа, прокрался он к реке, опасливо подполз к сверкающей кромке воды и робко взглянул на лик солнца в воде. Слепящий режущий блеск ударил в глаза, и он быстро зажмурился, но чуть позже осмелился вновь приоткрыть глаза и, наконец, в третий раз -- удалось. Он смог, он вытерпел и преисполнился радости и отваги. Кубу доверился солнцу. Он возлюбил солнце -- пусть даже солнце его убьет -- и возненавидел старый, мрачный, гниющий лес, где гнусаво бормочут жрецы, а он, молодой и отважный, стал отверженным, изгнанным. Теперь решение его созрело, и деяние пало в ладони, как зрелый плод. С новым легким молотом из железного дерева, к которому он приделал очень тонкую, но крепкую рукоять, Кубу на другое утро отправился искать старого жреца; он напал на его след, настиг жреца, и ударил его молотом по голове, и увидел, как его душа излетела из перекошенной пасти. Он положил оружие на грудь убитого, чтобы все узнали, кто его убил, а на гладкой поверхности молота с большим трудом вырезал обломком ракушки изображение: круг с прямыми лучами -- лик солнца. Смело пустился он в путь к далекому краю леса и шел с утра до ночи, шел вперед и вперед, и спал по ночам на деревьях, а с рассветом снова шагал и шагал вперед, много дней он шел, перебирался через ручьи и черные топи и вышел однажды на круто вздымавшийся вверх горный склон, к замшелым скалам, каких он еще никогда не видал, и стал подниматься в горы, все выше, минуя опасные бездны, и вновь карабкался вверх по склонам сквозь вековой нескончаемый лес, и шел так долго, что зародились в его сердце сомнения и печаль: может быть, правда, что некий бог запретил лесным существам покидать родные пределы? И вот уже к ночи, после долгого подъема по склонам, где воздух с каждым шагом становился все легче и суше, он вдруг очутился у края. Лес кончился, но с ним кончилась и земля, лес обрывался здесь в пустоту воздуха, словно мир в этом месте разломился надвое. Увидеть нельзя было ничего, кроме тускло-рдяного блика вдали и редких звезд в вышине, ибо уже наступила ночь. Кубу опустился на землю над краем света и привязался лианами к дереву, чтобы не сорваться вниз. Бледный от неуемной тревоги, просидел он всю ночь без сна и при первом проблеске бледного рассвета нетерпеливо вскочил и склонился над пустотой в ожидании дня. Желтые блики ясного света забрезжили вдали, и небо, казалось, пронизал трепет ожидания, как пронизал он Кубу, никогда за всю свою жизнь не видевшего рождения дня в широком воздушном просторе. И вспыхнули снопы желтого света, и вдруг вдалеке над великой бездной миров взмыло в небо рдяное огромное солнце. Оно взмыло ввысь, покинув бесконечное блеклое Ничто, и Ничто стало иссиня-черным -- морем. Перед дрожащим лесным человеком открылось то, что было "за краем". У ног Кубу обрывался вниз горный склон, убегавший в смутно-туманные глуби, впереди вздымались розовые кристаллы скалистых гор, слева вдали лежало могучее темное море, и берег бежал вдоль него, белый, кипящий пеной, с кивающими крохотными деревцами. И надо всем, над тысячей новых неведомых мощных видений всходило над морем солнце, катило по небу пылающий свет, и вспыхивал мир в ликующих красках. Кубу не смог поглядеть в лицо солнцу. И все же он видел, как солнечный свет потоками ярких красок залил горы, и скалы, и берега, и далекие острова в синеве, и пал ниц Кубу, и склонился к земле пред богами блистающего мира. Да кто он, Кубу? Он -- маленький грязный зверек, и вся его тусклая жизнь прошла в сумрачной топкой низине густого леса, и жил он в страхе и тьме, в покорности подлым богам чащобы. Здесь же был мир, и верховным его божеством было солнце, и долгий постыдный сон жизни в лесу оборвался и начал тускнеть в душе Кубу, как потускнела память об убитом жреце. Цепляясь за камни, Кубу спустился по отвесной стене в бездну, навстречу свету и морю, и над душой его трепетало в летучем счастливом вихре подобное сну предчувствие светлой, солнцу подвластной земли, на которой живут среди света освобожденные люди, покорные солнцу и только солнцу. Примечания 1 Рассказ написан в 1914 году. Тематически связан с индийской поездкой. Как и все предыдущие рассказы, традиционно объединяется в один том с записками "Из Индии". 2 Лесные люди -- идолопоклонники. 3 ...за краем... -- т. е. во внешнем мире -- следует обратить внимание на антиномичность представления его в сознании лесных людей -- как зла и темной хаотической силы, и в сознании убегающего от них Кубу -- как символ добра, света, единобожия, представления, характерного и для других произведений Гессе.