скинувшись, Родион покосился на Фрола с Кузьмой: - Спят мои святые! Ночи им не достанет! Бесцеремонно растолкав сопутчиков, он услал их за сушняком и, весьма довольный собой, нащупал в торбе огниво, которым запасся еще в Минусе. Теперь их никто и ничего не сможет удержать! Считай, одной ногой уже стоят в земле обетованной! Вернулись темноверцы, свалили сушняк, испуганно уставились друг на друга, не решаясь сказать вслух причину ужаса, вдруг охватившего их. - Огня-то... - прохрипел Кузьма. - ...нету! - закончил за него Фрол. Вместо ответа Родион ударил кресалом по кремню, высыпая сноп искр на растеребленный мох с берестой. Тотчас занялся слабенький огонек, который Родион раздул после небольших усилий в жаркое пламя. Темноверцы повеселели: - Ловок ты! - Умен, тово! - Походите с мое по земле! - хохотнул Родион. - Не тому еще обучитесь! Ну, чего рты поразевали? Вешай котелок! Все трое развязали котомки со снедью. У Фрола с Кузьмой - хлеб, сало, а у Родиона - только сухари да луковица, подаренная Кузеваном. Переглянулись темноверцы и тут же полоснули ножами по своим харчевым припасам, выделяя проводнику и атаману по куску настоящей еды. Родион принял дар как должное, только головой лениво кивнул. Скоро закипел котелок, и в мятую кружку Родиона плеснулся ароматный цветочный кипяток, приправленный медом. "Слава тебе, господи! - мысленно рассмеялся тот. - Вразумил ты оболтусов! То ли еще будет!" Глава шестая ЛАПЕРДИНЫ Одолев каменную осыпь, Торкош спешился на голых камнях. Далеко внизу лежала сухая долина, в которой не было жилищ и скота. Люди из нее ушли давно, еще в самом начале лета, не дождавшись дождя и новой травы. Где они кочуют сейчас? Степь, как и лес, не оставляет следов от человека: была тропа - заросла, стоял аил - завалился, а потом ветер и дождь сравняли земляную выбоину, а золу и угли закрыла пыль. На следующий год все зарастет и тогда вообще не найдешь никаких следов! Торкош сел на один из камней, набил трубку из подаренного Яшканчи кисета, закурил, не в силах справиться с ухмылкой и нервным смешком, все время подкатывающим к горлу. Да, много еще дураков живет в горах! И на век Торкоша их хватит! Неспроста ведь в народе говорят, что семеро дураков всегда одного умного прокормят! Три раза за это лето попадались Торкошу дураки, но Яшканчи оказался глупее всех! Разве бы умный человек отвалил столько добра за его нищету? Кому скажи - животы попортят от смеха... Зря он уступил Яшканчи сразу, надо было еще поторговаться! Может, и тажуур с аракой приторочил... Хорошо бы. Камень прокалился за день и сейчас грел зад Торкоша даже через шубу. Может, вздремнуть, а путь продолжить ночью, при луне? Нельзя, тут нет корма для коня, да и самого может пробрать до костей ночной холод! В горах ведь как? Днем - жара, камни трескаются, а ночью - холод, и опять камни трескаются... Нехотя поднявшись с насиженного места, Торкош стал искать тропу на спуск, но кругом почему-то опять была одна осыпь. - Вот дела! Как же я влез сюда с конем? Лишь обогнув последний ребристый скальный выступ, Торкош увидел тропу, уходящую вниз. Путают его, выходит, бесы и духи? Не хотят, чтобы он от своего аила уходил живым? Ну нет! Не из таких людей Торкош, чтобы старые тропы топтать, на которых не было и никогда не будет счастья! Пусть уж это делает тот, кто поглупее Торкоша! Пусть уж Яшканчи! Великое дело для человека, когда он один, никому и ничего не должен! Где-то недалеко грохнуло, расколовшись, небо. Торкош присел и задрал голову: с севера надвигались, клубясь и чернея прямо на глазах, тяжелые тучи, которые сейчас, уже через мгновение, лягут на эту каменную площадку, придавят и расплющат его! Не разгибаясь, он подскочил к коню, схватил за повод, потащил к тропе. Не заметил и сам, как оказался внизу и тотчас попал под свирепый ливень с градом, ют которого укрылся в каких-то камнях, всунувшись задом в крохотную яму так, что затрещала шуба. И только теперь, смотря, как с седла, крупа и холки коня стекает рыжая вода, Торкош начал понемногу осознавать весь ужас своего положения: ведь он так же вот один под ливнем, как этот дареный конь... Один... Совсем один! Нет жены Караны, нет Чачака и Аспая, скота и аила... Ничего нет! Скатались, свернулись тучи, утянулись за каменистые гряды, волоча впереди себя страх, а позади радость... Когда-то и он, Торкош, под таким дождем босиком прыгал, а теперь шубой дыру в камнях заткнул и кривит губы от горечи, а не распахивает хохочущий от радости рот... Он уныло, выдрался из своего укрытия, обтер рукавом шубы седло, неуклюже влез на него, будто в первый раз... Конь, не дождавшись узды, пошел сам в ближний лесок на зеленую, вымытую дождем траву. Здесь остановился, опустил морду, застриг зубами, выдувая ноздрями зеленую пену... Торкош сполз с седла, распустил опояску, снял шубу, бросил ее на траву, начал яростно топтать ногами, рыдая и рыча одновременно... Остановило его неистовое ржание чужого коня, переборы копыт где-то справа, гортанные голоса. Торкош упал животом на шубу, заломил руки на затылке, прикрыл глаза. Нет, звуки не ушли... Значит, его не духи пугают опять и путают? Всадники подъехали к неподвижно лежащему Торкошу, спешились. - Спит? - спросил один из них. - Я видел, как он прыгал. Может, кам? Они иногда и без людей камлают, для себя. - Не похож он на кама. Да и бубна нет. - Хорошему каму бубен не нужен. Торкош перевернулся на спину. Сел. - Я не кам, - сказал он уныло, - я пастух. Трое гостей рассмеялись. Потом один из них взял Торкоша за шиворот, собрав в кулак всю его расползающуюся рубаху, встряхнул так, что у того лязгнули зубы. Торкош заскулил. Рука мотнула его из стороны в сторону, отпустила. И тотчас на Торкоша напал зуд: чесалось все - живот, грудь, плечи, спина... Он начал яростно терзать свое тело, раздирая и без того порванную и прелую рубаху, оставляя на бледно-серой коже багровые полосы. - Хватит! - сказал строгий голос и тотчас перед Тор-кошем остановился статный и крепкий алып, положил руку на кинжал. Его жесткие и холодные глаза, плотно сжатые твердые губы, бронзовые от загара скулы, по которым прокатывались желваки, не сулили ничего хорошего. - Где же твой скот, если ты пастух? - Продал. - И теперь собираешься в батраки к Лапердину? - Один хочу жить! Страх прошел вместе с зудом. Торкош нагнулся за шубой, поднял ее, встряхнул, натянул на плечи, перехватил опояской. Теперь осталось только к коню шагнуть да сесть в седло. Но грозный алып ухватил Торкоша за опояску, притянул к себе, сумрачно посмотрел ему в лицо: - Я - Техтиек. И если ты, вонючий барсук... У Торкоша снова ушла душа в пятки: - Я... Я к русским еду! К Лапердину! - Кто послал? Зачем? - Сам еду! - Торкош поник головой. - Всех похоронил, один остался... Скот потерял... Помирать еду! Отпусти меня, Техтиек. Техтиек хмыкнул. Такой бродяга вполне мог бы заменить ему Козуйта. Но у Лапердина - кони, а где он их пасет - тайна. Этот к Лапердину в работники идет. Может, пусть узнает все? - Я покупаю твою смерть! Назови свое имя. - Торкош. Сколько денег дашь? - На первое время тебе хватит! - Техтиек повернул брелок на кармане кожаной куртки, достал стопку красных бумажек, сунул Торкошу. - Бери! У Лапердина увидимся. Не успел Торкош закрыть распахнувшийся от изумления рот, как его сбили с ног, распахнули шубу и будто тысяча пчел впилась ему в левое плечо. Он закричал по-заячьи, рванулся из цепких рук парней, но те сами отпустили его. Торкош покосился на плечо, увидел кроваво-красное пятно, расползающееся по лохмотьям рубахи, скорчился от отвращения к самому себе. Вскочил, но фигуры верховых уже были далеко, мелькали за редкими деревьями опушки. Торкош кинулся к коню, но запутался в распахнутой шубе и упал. Увидев рассыпавшиеся по траве красные десятки, поспешно начал собирать их, загребая с кусочками мокрой земли и выдирая вместе с травой. - Теперь я богатый! Теперь я - бай! - бормотал он. Уже к вечеру Торкош вышел к табунам Лапердина. Купил у пастухов мяса, теертпеков, курута, араки, наспех соорудил себе маленький аил, прикрыв связанные пучком жерди еловыми лапами, и дал волю своему вечно жадному до пищи желудку... А потом пастухи слышали смех и вопли, крики и стоны, похожие на пение и плач, а в той стороне, куда ушел Торкош, ночи напролет то разгорались, то гасли огни его костра... - Вот как мается, бедняга! - вздыхали жены пастухов. - Кама бы к нему позвать! - предлагали старики. - Что - кам? - возражали молодые парни и мужчины. - Араки надо бедняге побольше! Пусть заливает свое горе! Скот потерял, детей и стариков похоронил, а недавно и жену отправил за горькой солью... Чем ему кам поможет? - Да-да, - соглашались все, - костра аракой не зальешь, только душу! Все она лечит одинаково, давая покой и радость... И украдкой друг от друга носили несчастному араку, еду, курево. Просыпаясь, Торкош с удивлением обнаруживал подарки пастухов; потом уже их ждал, не удивляясь; скоро, пожалуй, начал бы и требовать их, как дани... Но однажды, проснувшись он ничего не нашел. Спустился вниз к пастухам, но на поляне больше никого уже не было: лишь сиротливо стояли брошенные строения да чернел круг жженой земли, где еще вчера стояла тулга с котлом. Он жил в своем закутке и на брошенном пастухами стойбище еще три дня, подбирая старые припасы. Жил бы и еще, да поползли по утрам холодные туманы и, проснувшись однажды от холода, Торкош увидел, что лес стал белым от снега. Спустившись в долину, он набрел с конем на косарей Лапердина. Почти все они были телесы, хотя встречались и русские чубатые парни и бронзовые от загара казахи. Стогов было уже много - они стояли желтыми и зелеными горами, были заботливо огорожены кольями с привязанными к ним жердями. Торкош знал эту работу. Еще в молодости он часто батрачил в кержацких хозяйствах и научился заготавливать мертвую траву на зиму, чтобы не гонять скот по снегу, лопатой разгребая сугробы в низинах, где особенно сильны заносы даже в спокойную невьюжную погоду. Русские не боялись джута - их овцы не пробивали ногами снег, чтобы добраться до травы, они всегда были у них сыты в теплых кошарах, как и коровы, козы, кони. Еще русские держали свиней, которых кормили тем, что оставалось от обеда или ужина батраков. Животные эти были голые, без шерсти, удивительно ленивые и прожорливые. Их Торкош не любил и боялся: если им приделать рога, то они походили бы на самого Эрлика! Торкош подошел к косарям, взял у одного из них литовку, пощупал ногтем острие, отдал повод: - Попробую. Когда-то косил! Литовка привычно легла в ладони, хорошо пошла по траве и даже самому Торкошу не верилось, что всего минуту назад он со страхом смотрел на парня, неловко ковыряющего косой по собственным ногам. Теперь тот парень с удивлением смотрел на Торкоша - ему совсем не подчинялся этот длинный нож на палке, которую он уже хотел обломать через колено и сделать привычную для работы чилгы, похожую на русский серп... Торкош прошел поляну до конца, начал второй ряд. Добрался до парня, выпрямился, смахнул ладонью пот с лица: - Видел, как надо работать? - Видел. Мне бы так!.. - У тебя поесть ничего нет? - В аилах, где спим, есть. Но ногами - далеко... - Возьми моего коня! Едва парень ускакал, как к Торкошу подошел пожилой казах со шрамом на подбородке, косивший неподалеку, протянул руку по-русски, лопатой, ладонью вверх: - Темирхан. К нам в работники? - Торкош. Нет, я сам по себе... Давно косите? - С праздника Фрола и Лавра*. * 18 августа по старому стилю. В это время сенокос обычно уже заканчивался, а не начинался. Очевидно, травы снова загустели после дождей. - Эйт! Ты что, крещеный? - изумился Торкош. - Наденешь и русский крест на шею, - кисло улыбнулся Темирхан, - когда с голода подыхать станешь! Только нас не поп крестит, а сам хозяин - Лапердин... Вернулся парень, посланный Торкошем. Не слезая с коня, он протянул глиняную кринку с молоком и кусок коричневого ноздреватого хлеба, от одного запаха которого у Торкоша закружилась голова. - Хорошо живете! - позавидовал он. - Хорошо трава живет, когда ее овца не ест! - туманно отозвался Темирхан и попросил закурить. Свернул самокрутку на русский манер, сунул ее в рот, полез за кресалом, а достал спички. Снова усмехнулся: - Хорошо еще, парень, снег в горах живет. Со стороны последнего, только что выложенного стога, послышался сердитый хриплый голос, заставивший вздрогнуть и выронить самокрутку казаха, поспешно покинуть седло мальчишку. - Что такое? - удивился Торкош. - Кто так громко кричит? - Винтяй, - зашептал побледневший телес, вырывая литовку из-под локтя Торкоша, - сейчас драться прибежит! Толстой палкой! - Палкой? Кто он такой? - Старший сын хозяина, - ответил казах, наклоняясь за оброненной самокруткой, - злой и жадный. Хозяин лучше: в бога верит. Телес уже бежал с литовкой на другой край поляны, чтобы наверстать то, что упустил с гостем. Темирхан кив-нул и тоже взялся за вилы. К Торкошу подлетел верховой охлябью, замахнулся березовой палкой, брызгая слюной из широко распахнутого рта: - Пришибу, узкоглазый! Торкош поднял нагайку и пригрозил: - Сдачу дам! Морда толстый! Слова, сказанные по-русски, охладили гнев верхового: разглядев, наконец, что перед ним чужой, Винтяй резко осадил коня. - Кто такой? - спросил он хмуро. - Почему работать мешаешь? - Это - работа? - Ткнул Торкош в исковерканную землю. - Дурак! Учить надо, а не палкой драться! Винтяй витиевато выругался, ринулся через поляну к телесу, но, увидев аккуратно уложенные валки сена, в недоумении остановился. Так алтайцы косить не умели, так мог косить только русский! Он что-то спросил у телеса, тот ответил и ткнул подбородком в сторону невозмутимо пускающего дым Торкоша. Винтяй развернулся и, спешившись, подошел, - Ловок ты, бес! Люблю таких. Поехали? - Куда ехать? - удивился Торкош. - Зачем? Я тут останусь! - К отцу моему поехали! Чин тебе даст. Игнат Лапердин любил одеваться по-купечески, хотя и не состоял в гильдии. Вот и сейчас: лиловый бархатный жилет, золотая цепь часов через тощее брюхо, плисовые штаны, заправленные в высокие самоварно сверкающие сапоги. Дополняли картину окладистая с рыжинкой борода, нос картошкой и волосы, расчесанные на косой пробор и смазанные деревянным маслом. К тому же, у Игната был ласковый убаюкивающий голос и неистребимый волжанский говорок, с круглыми, как монеты, словами. По-алтайски Игнат говорил плохо, хотя понять его можно было. Но пользовался чужим языком редко, справедливо считая, что кому надо будет его понять, тот поймет, если даже он и заговорит по-турецки... Выслушав доклад сына, Игнат вялым движением руки отпустил Винтяя и положил ту же руку на плечо Торкоша - Если ругаешься и говоришь по-нашему, значит, жил с русскими? - Жил. Долго. Сам хозяин был! - Ежли так чисто говоришь по-нашему, почему не стал с моим сыном обо всем на месте говорить? - А кто он мне? - пожал Торкош плечами. - Никто. Ты - хозяин! С тобой говорить буду! Долго. - Гордый ты, - вздохнул Игнат и убрал руку с плеча Торкоша, - а я хотел тебя к нему в помощники определить... - Поругаемся. Худой он человек. Нехороший. Игнат вздохнул, отвел глаза к окну, замурлыкал, как кот: - Водится это за им. Есть грех!.. Да токмо сам посуди - хозяйство большое, за всем сам не углядишь, а людишки - лодыри и воры! Но я ему скажу, чтобы он тебя не трогал... Будешь стараться - далеко пойдешь! Давно ищу человека, чтобы и поговорить мог с нехристями по-ихнему, и русский говор знал... Ты мне можешь подойти! Как звать-то тебя? - Торкош. - Буду тебя Толькой величать. Ваши имена у меня в башке плохо держатся. Мудреные больно, часто повторять - язык сломишь! Игнат рассмеялся и пригласил Торкоша в горницу на чай с шаньгами. За столом был весел, шутил, но не забывал и свою линию гнуть. Он, конечно, любит всяких людишек, но требует, чтобы те не обманывали его, благодетеля. Он не только всем людишкам хозяин в деревне, но и их духовный отец и заступник за них перед господом. И он, Игнат Лапердин, один из немногих хранителей правильного закона, и его знают в этом чине не только в Чемале и Улале, но и в Бийске, и в Кузнецке, а может статься, и в самом Томске! - Ежли сговорюсь с тобой, Толька, то - по рукам! Жить будешь вместе со всеми, хором для каждого я еще не понастроил! - Нет, - улыбнулся Торкош, - у меня есть деньги и я хочу сам по себе жить! - Во как! - удивился Игнат. - Откуда же у тебя капиталы? - Продал скот, имущество. - Про-одал? И на какие такие большие тыщи? - Игнат сдержанно рассмеялся. - Знаем мы ваши капиталы! Мятый рупь да потертая трешка! Алтын да пятак в меди! - У меня много денег! Вот! - Торкош выудил пачку десяток и помахал ими перед носом Игната. - Значит, не пойдешь к Винтяю в первые помощники? - нахмурился Лапердин. - Зачем же тогда в мою деревню приехал? - Так вышло, - развел Торкош руками, - дорога привела, конь привез... К тебе служить пойду. Потом. К Винтяю - нет, никогда! Дурак он, палкой дерется! - Ладно! - плотно положил на столешницу широкую ладонь Игнат, сжал ее в кулак. - Сыщу тебе службу у себя! Устраивайся пока... Все три улицы Бересты были в кабале у Лапердиных, даже их духовный супротивник - священник Капитан, присланный год назад епархией, вынужден был считаться с их тяжелой рукой. Да и как ему было не считаться? Нищенский приход не мог прокормить и пропоить попа, да и службу надо было править хотя бы и для блезира. А людишки все - в кулаке у Игната Лапердина! В его храме домовом молятся и поклоны бьют, не замечая икон старого письма, каких теперь в церквях нет: зверовые лики... Другой бы поп сконфузился, с мятой шапкой в руках пришел, чтобы миром тот узел крепкий развязать, но Капитон - нет! Еще и пригрозил, голь перекатная: - С епархией шутки шутишь, Игнат? Дошутишься! Вылетишь отсюда в одних дырявых портах, с тузом бубновым на спине! Зазря он так, по-самоварному! Угроза злит людей, а ласка умиротворяет... Хорош бы он был, Игнат Лапердин, если бы на всех благим матом орал! Ладно, придет время и с попом Капитоном все сладится... В семье не все ладно у Игната, в самом сердце трещинка наметилась, в середку души червяк заполз... Вот что по-настоящему страшно! Игнат вздохнул, прошел в самую дальнюю и темную комнату большого дома, где блеклыми ликами сурово взирали со стен образа и чуть теплились золотыми огнями лампады. Сразу от порога упал на колени, пополз к иконостасу, гулко стукнулся лбом и остался в этой позе, зажмурив глаза и задержав дыхание, пока внутренний голос не вопросил его: - Чего тебе надобно от господа, срамная душа? - Заступы прошу! - От кого? - От супостата внутреннего, мною порожденного! - Смирись, не противься ему. - Не могу! Душа сгорает в уголь! - Тогда прими схиму. На лбу Игната выступила испарина, но внутренний голос молчал. Он сказал все, что надо, и на сегодня его уста запечатаны. Где-то за ушами гулко, толчками, приливала кровь к вискам. Еще немного, и наступит забытье, похожее на обморок. Нет, ему сегодня нельзя поддаваться этому соблазну оцепенения! Сегодня истекают сроки многих платежей... Разве можно такое важное дело доверить Винтяю? Обворует, и глазом не сморгнет!.. Игнат медленно поднялся, осенил себя твердым стоячим крестом, задержав сдвоенные персты только у сердца: стучало бы оно, а живот и разум приложатся!.. Вышел, закрыв келью на ключ, приложился губами к замку, затворив и его - не только от людей, но и от нечистой силы. Медленно двинулся вдоль глухой стены, держащей навесную веранду, сошел по ступеням во двор... Нерушим старый дедовский устав! Неколебим, как этот вот дом, срубленный на сто лет с прибавком! Отец Капитон в третий раз разложил пасьянс. И он опять не сошелся. Три карты путали все! Какие же? Перевернул крапом вниз, вздрогнул: на него мрачно и тяжело смотрел крестовый король, крепко стиснувший витой посох с крылышками, похожими на совиные... - Знакомый лик! - скривил губы иерей, смешивая колоду. Но злорадный старик с посохом сызнова оказался сверху - на все карты давит, как гнет в кадке с капустой! - Анафема... Отец Капитон выдвинул ящик стола, смел в него карты, с треском задвинул, выронив ключик из замка. Полез доставать, ударился головой о резную ножку. Почесал ушибленное место, поморщился: так и надо тебе, сивому!.. Еще в епархии, получая Берестянский приход, упреждал благочинный, качая перстом перед носом: "Там есть такой купчик Игнат Лапердин. Большой силы и немалого ума человек, богач страшенный. Держит село в лапах, как паук муху! Не вздумай на открытую противоборствовать с ним, не срамись... Тихо подбирайся, аккуратно! Уцепишь - дави! Смек, отче?" Тогда головой качнул, согласился, что понял. И только тут сообразил, что поторопился: не все понял, да и не так... Историю раскола иерей в семинарии долбил изрядно, хотя и не думал в те годы, что падет ему сей тяжкий жребий... Ладно, Капитон тоже не лыком шит! Ухватится, даст бог... А Игнат - крепок! И анафемой его не прошибешь! Он и без попа знает, что раскольники еще при благословенном Никоне были все поголовно анафеме преданы, как и дети и внуки их! Живет, однако, не тужит Игнат! И перевернутая свеча ему по ночам не снится... Капля камень долбит! За одного человечка Игната зацепился иерей, за другого, третьего. Списочек новокрещенцев Игнатовых раздобыл, всех в свой приход вписал, по одному стал охаживать... Теперь во здравие их службу ведет, а тем, кто за старика Лапердина все еще держатся, за упокой. Как и самому Игнату с его семейством! Страхом пронял многих, да и сама Игнатова вера зашаталась приметно, как сосны в лесу при хорошем ветре... Долбит капля камень! Ужин проходил чинно и благостно, как по старому уставу было заведено. А перешел в руки Игната тот устав, равный закону, еще от отца Селивана Лапердина, а к Селивану - от Калистрата... И так - до самого корня, до пращуров! Игнат - седьмое колено. Забота рвет душу: будет ли жив тот устав на восьмом и девятом колене? Вначале всего - моление, с многократно повторенной просьбой: - Господи, Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас! Потом - освящение пищи вкушаемой, проводил его сам Игнат. Наконец все усаживались на свои, давным-давно отведенные места и ждали, когда к общей миске протянется ложка главы дома, второй ложкой шел Винтяй и замыкала процедуру жена Игната - Ульяна. Стоило только кому порушить это правило, как по лбу ему немедля прохаживалась тяжелая оловянная ложка отца, и виновный мог выбираться из-за стола. Прекращалась трапеза и в том случае, если хозяин первым клал ложку на стол и всаживал два перста в лоб, начиная освящение насытившейся, благодаря господу, утробы своей. Сегодня ложку в лоб заслужил Винтяй, но отец сделал вид, что не заметил - старший сын забрал большую власть в хозяйстве и входить с ним в противоборство Игнат не решался. В большой семье Игната уже давно началось брожение, которое мог сдержать сейчас только Винтяй - у Игната уже не было сил и должной строгости на это. А сыновья по чужому наущенью (своего-то ума пока что нет!), намеками и полупросьбами требовали раздела, хотели жить своими семьями, на свой единоличный страх и риск, разломав на куски могучий корабль старой веры. Это было невозможным для Игната: раздел - это развал крепости, которая была создана потом и кровью не только нескольких поко-лений Лапердиных, но и людей, что работали на них из поколения в поколение, из века в век... Насытившись, Винтяй первым бросил ложку и, наспех отмахнувшись крестом, полез из-за стола, буркнув: - Делы стоят, не до жратва! Игнат тоже отложил ложку, понурил голову. Потом встал и, по привычке перекрестившись, ушел в свою комнату, громко именуемую конторой. Сел за стол, отодвинул счеты и книги, не мигая уставился в пузатый железный ящик, где хранилась семейная казна. "Все ж отделять надо Винтяя! - вздохнул Игнат. - А не то и сам он не сробеет..." Пристукнула, открывшись и закрывшись, дверь. Легкий на помине Винтяй остановился напротив отца, смотря ему в переносицу зло и настырно. - Чего пришел? Мало тебе того, что осрамил меня за столом? - Пустое это все, - отмахнулся Винтяй, - не в этом суть в нонешнее время! Кончились кержацкие крепости, рассыпались-от! - Наша стоит. - Ладно, мечтай-от! Только я к тебе по делу пришед, а не зубы скалить, обиды искать... - Говори, коли так. - Деньги мне надо поболе! На ярманку надо сгонять скорым спехом-от... Ноне скот в дешеве идет у голи перекатной, калмыки лишнее сбывают... Грех не попользоваться! - Эт так! - согласился Игнат. - Все едино передохнет у них скотинка в зиму от бескормицы... Летом травы путней не было, какая ж под снегом-то?.. Сколько ж ты купить скотинки вознамерился? - С сотню быков, с тыщу овечек. - Куды нам такую прорву скота?! - вскочил Игнат.- Где работников наберем? - Сыщутся! - отмахнулся Винтяй. - А скот-от - никогда не лишний. Да и самим, ежли делиться будем, сгодится! - Об этом и думать не смей! - Не думал бы, каб не думалось-от... Вон сколько вы нас с матерью наплодили! Каждому по полтине - три рубля готовь! Игнат сел, сложил руки - одна на другую, шевельнул пальцами: - Кто тебе в запрете? И ты плодись на радость господню! - Погожу, - скупо усмехнулся Винтяй, - не спех! На ноги надобно встать-от... - Али - колышешься? - прищурился отец. Винтяй боднул воздух, растянул до ушей свой лягушачий рот, неожиданно подмигнул отцу, как заговорщик: - Не дашь денег? Своими обойдусь-от! И, круто повернувшись, ушел, хлобыстнув дверью. Игнат стиснул голову руками: "Вот оно, прорвалось! Загорелась на воре шапка! От семьи воровал, подлый..." Он сжал руки в кулаки, вдавил их в стол: - Отделять надо стервеца, пока всех по миру не пустил! Неслышной тенью скользнула в контору мужа Ульяна. Замерла на пороге, приложив руку к губам. Игнат неохотно вывернул голову: сказать что надо или Винтяй послал? - Садись, жена, рядышком, не прислуга в доме. Что скажешь, каковы наши с тобой детки? Кренделями нас с тобой уже кормят, вскорости и до пирогов дело дойдет... - Неслухи, батюшка! - вздохнула Ульяна. - Прямо беда! Меня уже давно ни во что не ставят, а теперич, вот, и на тебя - поперечные! - Она отерла уголки глаз платком, вздохнула. - Что порешим-то, как? Сызнова пуповину кажному резать? - Думаю, вот. Посоветуй. - Как ты, так и я... Может, в схиму нам с тобой пора? Вздрогнул Игнат. То же самое советовал ему сегодня и внутренний голос, идущий от самого господа. Значит, как в молодости их души с Ульяной пели ангельски, так и сейчас поют? - Того и ждут, супостаты! Покорить родителей, ногами их истоптать!.. - Господи! Что делать-то? - Отделять надо Винтяя. - Порвут ить друг дружку при дележе! - Пусть рвут. Глава седьмая УЗЕЛОК НА ПАМЯТЬ Дельмека полицмейстер допрашивал в присутствии доктора и священника, и потому результат оказался нулевым: упрямый парень отрицал все, даже свое знакомство с Бабинасом. - Напрасно ты так, братец! - рассердился в конце концов Богомолов. - Бабинас сам был у того костра, где ты рассказывал о Техтиеке. Очную ставку будем делать? Дельмек не знал, что такое очная ставка, и сначала испугался, решив, что грозный начальник с большими усами собирается лечить его глаза, может быть, даже дать ему такие же стекла на шнурке, как у доктора, и отчаянно замотал головой: - Я хорошо видит! Далеко видит! Ночью видит! - Тьфу, балда, - рассмеялся полицмейстер, - я ему про Фому, он мне - про Ерему!.. Бабинаса узнаешь, если я его приведу? Дельмек неопределенно пожал плечами: - Сеок спросить надо, про отца-деда узнать... Богомолов отступил: свидетельство Бабинаса было зыбким, да и сам Дельмек не внушил ему никаких подозрений - обыкновенный тупой и недалекий теленгит, у которого, действительно, нет и ничего не может быть общего с грозным бандитом Техтиеком! У того - головорезы, силачи, а - этот? Доктор и священник не стали переубеждать гостя из Бийска, подтвердив в один голос, что последние две недели санитар Дельмек никуда со двора не отлучался... Допрос полицмейстера не напугал Дельмека, но насторожил: русские полицейские что-то пронюхали и Техтиеку надо как-то сообщить об этом. Но как и через кого? Техтиек сказал, что он сам его найдет!.. Что же до Бабинаса, то Дельмек, действительно, его не видел, не знал, ни у какого костра ни с кем не говорил о Техтиеке... А ночью лег снег и за день не растаял. К вечеру запуржило, ударил мороз. И хотя зиме было еще рано воцаряться на земле, но это был хороший повод выбраться из дома. Отпросившись у доктора, Дельмек взял ружье и встал на лыжи. - Смотри! - предупредил его Федор Васильевич. - Снег еще мелкий, не все закрыл! Налетишь на камень или корягу! Дельмек только усмехнулся. Он знал, что именно сейчас, когда снег еще мелок, а морозы не набрали нужной силы, зверь в лесу беспомощнее, чем ребенок - куда ни пойди, след оставишь; как ни прячься - летняя, не слинявшая еще шубка, выдаст за версту... У опушки леса он сразу же заметил лыжню, хмыкнул. На охоту явно ушел алтаец: у русских лыжи длиннее, тоньше и совсем голые, не подбитые мехом. В большом снегу на русских лыжах можно утонуть, а на горки приходится не входить, а взбираться, смешно раскорячив ноги. А на алтайских - иди себе и иди, мех держит! Дельмек жадно втянул воздух, отдающий каплями, которые пьет Галина Петровна, когда рассердится на мужа за его споры с попом. Но тут же ноздри Дельмека уловили в запахах и постороннюю примесь: прелой кожи, промасленного железа и табака. Запах был чужим и ни у кого в деревне его не было - кержаки воняли потом, тряпками, дегтем и чесноком; алтайцы - кислыми шубами, дымом и аракой. А промасленным железом могли пахнуть только ружья и капканы. Но ружей в деревне было все два - у доктора и Дельмека, капканов вообще ни у кого не было. Зверя алтайцы и кержаки ловили петлями, деревянными давилками и ходили на промысел за белкой, лисой или зайцем обязательно с собаками. Собачьих же следов рядом с этими, лыжными, не было... Он не любил загадок в лесу! Человек должен делать все открыто, если он настоящий охотник. Но какой охотник оставит столько лишних запахов в лесу, которые чувствует даже он, Дельмек, а уж зверь-то и подавно почует! Версты через две, пройдя лес по краю, Дельмек уже начал забывать о загадочной лыжне, как снова наткнулся на нее. Остановился, обследовал, стукнул себя кулаком в лоб: - Гнилая башка! В другую сторону надо было уходить, к урочищу Уймон! Человек ушел в Чендек, значит, и пришел оттуда! Что я, привязанный к нему? Но вернуться назад - испортить охоту. Может, повернуть на Коксу? Но какая там охота... Там большая деревня неподалеку, полная русских, которые уже вынесли из леса все, что бегает и летает... Не везет Дельмеку! Второй раз выходит на охоту в этом году, и снова судьба против него... Переступив ногами, Дельмек взял в сторону от чужого следа. Теперь еще высоко стоящее солнце светило Дельмеку в левую лопатку и бросало на снег отчетливую тень. Она как бы вела самого охотника, чтобы не сбить его с пути. Смешно: настоящего алтайца сбить с пути в лесу или в горах, где он - хозяин! Настоящий алтаец всегда относится с презрением к тем русским, что плутают на горных или лесных тропах и, случается, гибнут в двух шагах от жилья... Снова тот же след перечеркнул Дельмеку дорогу! - Ну, кермес! - обозлился охотник. - Попробуешь ты моего приклада, всю жизнь косоротый! И он решительно поставил лыжи в чужой след. Капсим Воронов вконец извелся! Составленный им за ночь коленопреклоненный лист не возымел должного действия на единоверцев, и они чуть было дружно не отвергли его. Первым помотал головой Панфил: - Двенадцать треб! Да ты в уме ли? - По грехам нашим и перечет. Что делать: грешны! - Грешны-то - грешны, о том спор не веду... Откуда выем свой делал? С потолка, никак? - Из "Листвяницы", само собой... - Да-а, братья! - Панфил взлохматил бороду. - Во главе-то всего что поставил? - Чистотел духа. Панфил вспомнил свой тайный визит к попу, смущенно предложил, покосившись на молчаливых общинников: - Может, помягче что? Аль единоверие у нас пошатнулось? - А ты сам-то - не зришь? - обиделся Капсим. - Нельзя мягче! - Ладно. Чистотел так чистотел! Ежли и грешны в чем-то от неволи - от родных земных пупов отвергнуты скопом есть... С дедов святых наших, с могил пращуров. Потому и мором мрем духовно, в сиротстве... - Он был готов пустить слезу - не то раскаянья, не то досады на самого себя. - Придется оставить. Далее чти! Капсим кивнул: - От него и идет другое: "Да не будет промежду нами своротень духовный к вере, ворами попранной!" Панфил вздрогнул, общинники переглянулись. - Уж не на православие ли тут намек у тебя вписан? - На его. Не к басурманству же наши кинутся! - Не надо словес этих! Вымарай! ан до попа дойдет? И так в лютых схизматах числит, а потом и в самих антихристов переведет, рядом с Бурханом тем поставит в проповеди! Капсим растерянно обвел всех глазами, хмыкнул. - На что поменяем требу? - На крепость духа нерушимую! Далее чти. - Третьим чередом: "Страх перед Антихристом душить в себе свирепо, поелику он..." - Сойдет, - отмахнулся Панфил, - до конца не надо. Укороти. Не дураки, поди, сами поймем. Чти! - "Воздержану быть в питье, еде и женолюбии сорок дней..." - Сорок? Много. И двух недель хватит! А то и на пост не оставишь... Тебе-то хорошо говеть, привык... К концу листа лоб Капсима покрылся потной росой, а лист - помарками. Из двенадцати треб Панфил поменял четыре, остальные с молчаливого согласия общины, урезал. В их числе и главную для Капсима требу: "Нищету братьев и сестер наших истреблять общиною". Сам виноват, голосом споткнулся, а Панфил, кивающий до этого головой и рассеянно разглядывающий морозные разводы на стекле, насторожился - И эта из "Листвяницы" выписал? - Нет, - замялся Капсим, - из естества всех прочих треб вытекает само собой... - Сопли из твоего естества вытекают! - рассердился Панфил. - Меняй немедля! - На что? - осел голосом и душой Капсим. - Милостыней обойдись! Община - не мамка с титькой, чтоб всех дармоедов при себе держать в сытости и холи! Капсим зарделся, как маков цвет, но поправил: Милостыней, от сердца и души идущей, помогать в нищете братьям и сестрам нашим по вере". - Перечти все сызнова! - приказал Панфил. Обновленный список треб опять не понравился общинникам: кто хмурился, кто вскидывал глаза на Панфила, кто головой крутил. - Ну, а обет какой заложил на требы? - Единство духа и веры, освященное сызнова. - Так... Иордань1, значит? - Да, как речка станет. - А ежли тот басурман на коне раньше прискачет? - спросил Аким, судорожно сглотнув. Капсим развел руками: - Тогда - погибель верная! Федор Васильевич писал, когда иерей отворил дверь в его кабинет и шумно начал возмущаться: - Проехал мимо! Представляете? Ему мы оказались не нужны, как знакомцы, он хотел нас в ломовые определить!.. Доктор с явной неохотой отложил перо: - О ком это вы столь гневно, святой отец? - О Богомолове! О ком же еще! Федор Васильевич пожал плечами: - Стоит ли? Он нам не кум и не сват! Все мы состоим на службе, и у каждого свой долг перед отечеством... - Есть еще какие-то догматы приличия! - не сдавался поп. - Ну, догматы - это уже по вашей части, - Федор Васильевич снова взялся за перо. - Я хотел бы дописать важную бумагу, святой отец. Извините. Доктор писал еще минут десять, а иерей терпеливо ждал, разглядывая шишкинские картины русского леса. К чему они ему? Разве он не видит каждодневно тех лесов в натуре? А вот иконы - нет!.. Только в комнате докторши есть маленький образок, и тот скорее символика, чем необходимость для христианина... А хороший образ в окладе и с лампадой совсем не помешал бы в кабинете доктора! Люди же здесь бывают! На что им осенять себя? На литографированного Шишкина? М-да... Мерзость безбожия ползет в этом доме изо всех щелей!.. Доктор отложил перо, потянулся всласть, заиграв улыбкой на устах, подписал лист, перечел, отложил на край стола: - Теперь я вас внимательно слушаю, святой отец... - Каждый раз, входя к вам, думал: чего же не достает тут? И сегодня разглядел: хорошей иконы! - Зачем? - удивился хозяин кабинета. - У нас есть икона. Здесь же не монашеская келья! - Но ведь в этом помещении вы принимаете людей, моих прихожан! - Да, разумеется. Другого у меня нет. Епархия же не собирается строить больницу, где я мог бы устроить себе кабинет! - Мои прихожане - верующие, как вы знаете... - Нахмурился иерей, пропустив мимо ушей замечание доктора. -И им, входя к вам, надо осенять себя крестным знамением! На что же им прикажете креститься? На шкаф с книгами? У вас все же присутственное место, а не кабак! Гладышев откинулся в кресле и вежливо рассмеялся. - В присутственном месте, святой отец, должен висеть или стоять портрет царствующего императора и зерцало. Но никак не икона! Но вы ошиблись в другом - это не присутственное место, а рабочий кабинет врача! И если что и должно здесь еще находиться, помимо книг, то - череп или скелет! Доктор встал, сердито сдвинув кресло. Тяжело и мрачно прошелся от окна до двери и обратно. Остановился у литографических картин, которые только что разглядывал столь подозрительно иерей. Поднял глаза на отца Лаврентия, но тотчас скользнул взглядом мимо. По его губам скользнула усмешка: - И еще. Я вышел из того возраста, святой отец, когда барчуки нуждаются в услугах дядьки-гувернера... Что же, и вы намерены грозить мне розгами или хватит угла? Иерей вынужденно рассмеялся: - Помилуйте! Затменье нашло. Привычка поучать паству. - Надеюсь, меня с женой вы к тем овечкам не относите? - Увы! Приписаны к моему приходу. Доктор шагнул к креслу и будто споткнулся. - Так-с!.. И когда же мне с женой, святой отец, прибыть к вам на исповедь? Очередь к вам, надеюсь, не столь велика, как к Иоанну Кронштадскому2?.. Извините, мне надо работать. Он сел, потянулся рукой за пером, но передумал: "Надо, все-таки, как-то поладить с ним... Чертов кутейник!.. Уж не его ли трудами тормозятся все мои бумаги?" - Вот, святой отец, - взмахнул Федор Васильевич только что исписанным листом, - вынужден обратиться к чувствам и разуму деловых людей уезда, губернии. Может, удастся собрать какую-то сумму по подписке на первую больницу... На епархию и духовную миссию у меня уже нет никаких надежд! Н-да... Иерей нахмурился, заговорил медленно и глухо: - Не думаю, что ваша затея придется по душе начальнику Алтайской духовной миссии, равно как и владыке... Вам надлежало бы посоветоваться со мной прежде, чем решиться на подобную демонстрацию нетерпимости и скороспешности... - Что делать, святой отец? - рассмеялся доктор. - Улита едет, когда-то будет? Отец Лаврентий возвращался от доктора в полном расстройстве чувств, обозленный на его упрямство и какую-то стоическую твердость духа, проявляющихся так некстати и в такой иронической манере, что и терпения никакого не сыскать, как не уверяй самого себя в правоте и незыблемости... А ведь короткая связь с доктором налаживалась без каких-либо предвзятостей, и священник ждал ее скорых плодов, представляя все в этаком идеально-патриархальном единении, описание которого редко в какой книге по истории церкви и ее духовных вождей не встретишь: наставник и подвижник, готовые ради братской любви взойти на костер! Но Гладышев упрямо не хотел следовать указующему персту пастыря... Вот эта самая скромная роль пастыря и не устраивала отца Лаврентия, хотя и была определена ему судьбой уже при рукоположении его в священнослужители. Он хотел бы видеть себя подвижником, чье житие после успения было бы примером для подражания и вдохновляющей легендой для тех, кто следом за ним примет на себя высочайший сан священничества. Для этого, как он полагал, у него были все данные: на амвоне красноречив, в мирской беседе находчив п остроумен, в трудах на благо церкви упорен, в борьбе с противотечениями достаточно смел и несокрушим, в переписке с мирскими друзьями и официальными представителями точен, логичен, строен в слоге. И одной только малости не доставало ему - полного и безусловного успеха в миссионерской деятельности. Беда была в главном: семинарская схоластика никак и ничем не прикладывалась к жизни! Не было воздевшего к небу руки пастыря и смиренно внимающей коленопреклоненной толпы! То, что было истиной в книгах, оказывалось истиной не для всех; собрать стадо христово пастырю было нередко так же трудно, как заставить деревья расти корнями вверх; а пастырские проповеди воспринимались даже верующими с такой же откровенной скукой, как статистические отчеты земства гусаром лейб-гвардии... Но, кроме этой схоластики, их учили в семинарии еще и маневрам, как, наверное, учат будущих офицеров в кадетском корпусе: истина - это зерно, которое надо вырастить на любой почве и при любой погоде, потому и будьте готовы и глубоко копать, и до изнеможения поливать, и хранить наливающийся соками живой колос! И тут же духовные наставники оговаривались: копать, пример подавая, а остальную работу оставляя пасомым; поливать, показуя сне на деле, а поливщиков среди стада своего ищите; оберегать же взращенное только самому пастырю подобает! Доктор хорошо подходил для роли топтателя тропинок к заблудшим душам. Боль телесная, как и боль душевная, всегда лишает человека его животной бдительности, людских раздумий и порывов к возвышенному, настежь отворяя незримые врата страха перед неизбывностью. Велик ли труд для Федора Васильевича шепотнуть страдальцу, которого он врачует, слово-другое, могущее приблизить его к господу, за руку подвести к паперти? А уж тут бы отец Лаврентий не сплошал и сделал то, что завершает миссионерский подвиг - подвел заблудшего к кресту! Двойным счетом бы шла благодать, снисходя милостынями епархии на доктора и священника - целитель ран телесных и врачеватель душевных ран сравнялись бы в святости и величии цели! Мог бы доктор Гладышев и еще большую услугу оказать христианству и ближнему представителю оного - упредив болящего авторитетом своим, что без молитвы, обращенной к господу, лекарства бессильны есть! Что зазорного в том? Какой урон научному врачеванию? И не прямым словом, а - подсказкою: уповай, мол, на господа? Не возжелал, не захотел, даже оскорбился, в гордыню впав: - Я - доктор медицины, а не доктор теологии! Что же мне, святой отец, вместо больничного халата рясу надеть, а вместо ланцета крест взять в руки? Увольте! У вас свои методы, у меня - свои! И одно с другим не перемешивается. Захлебнувшись на первой атаке, иерей пошел обходным маневром: посещая болящего сразу же, как только от него уходил или уезжал доктор. Но это было утомительно - на скалу неверия карабкаться приходилось все-таки самому! Но и это не понравилось доктору - он стал таить от священника имена своих больных, а во время приема их на дому у себя, запретил жене и Дельмеку вообще кого-либо постороннего пускать на порог... Тогда-то и вызрела идея заставить доктора лезть на скалу миссионерства силой, путем создания вокруг него пустоты недоверия. Слушок-шепоток, выпущенный отцом Лаврентием, был неказист: доктор Гладышев - безбожник, и лекарское искусство его не освящено наукой и церковью, а взято у колдунов и травознатиц! И доказанность оного налицо - травы доктор возами таскал из леса и готовил из них свои сатанинские зелья. Шепоток разросся в слух, но не напугал Федора Васильевича. Тем более, что и больные излечивались по-прежнему, а подосланные к нему люди, просившие приворотные и отворотные снадобья, были посрамлены и высмеяны, вернулись к священнослужителю, пославшему их, несолоно хлебавши... Визит полицмейстера был своевременным и для отца Лаврентия позарез нужным, чтобы обратить взор власть охраняющего на нигилистскую сущность доктора Гладышева. Но Богомолов с первого же раза от попа отмахнулся, а второго раза не случилось - проехал мимо, забыв про свои обещания... Может, к жандармам теперь за вспомоществованием обратиться отцу Лаврентию? Человек лежал, распластавшись на снегу, лицом вниз. Одна его лыжа воткнулась стояком в снег, другая, неловко подвернувшись, была на ноге. В двух шагах от лежащего валялось новенькое ружье. Вся лыжня в этом месте была затоптана конскими копытами, на снегу алела свежая кровь. Человека убили ударом палаша по затылку. Дельмек сбросил лыжи, перевернул мертвеца. Лицо было незнакомо, да и узнать его трудно: залито кровью и развернуто, как книга... - Хороший удар! - вздохнул Дельмек. - Кто же его так? За что? Еще совсем недавно человек этот был жив и торопился уйти от погони. Кто гнался за ним, кому он был нужен? Дельмек выпрямился, по обычаю русских, провожающих покойников в вечный аил, снял шапку. - Надень шапку, Дельмек! - услышал он за спиной знакомый насмешливый голос. - Этот Анчи не стоит твоего сострадания! Он - мерзавец и предатель! Дельмек обернулся, держа шапку в руках. - Техтиек? - Дельмек надел шапку и машинально сбросил ремень ружья с плеча. - Это ты его убил? - Его убило небо. А я только выполнил волю бур-ханов! Техтиек спешился, подошел, положил руку на винтовку Дельмека, нахмурился: - Ты хочешь застрелить меня? - Нет, я не убийца. Я - охотник. Я шел по следу, который меня привел к нему... Он не выполнил какой-то твой приказ? - Он только нарушил мой приказ. Еще летом. - Почему же ты убил его сейчас? - Нарушение приказа привело к смерти людей на прииске. Дельмек кивнул. Он уже слышал, что на прииске Бобровском были убиты в перестрелке какие-то алтайцы. К тому же с оружием... - Вот так, Дельмек... Тебе что-нибудь нужно от меня? Дельмек отрицательно покачал головой. - Тогда я тебе дам совет. Хороший совет! - Техтиек кивнул на убитого. - Не повтори его ошибки. - Тебя ищет Богомол, Техтиек. Он допрашивал меня. Говорил, что меня знает какой-то Бабинас... - Бабинас? - Техтиек покачал головой. - Я не знаю никакого Бабинаса... А Богомолов ищет меня уже семь лет. Прощай. Солнце скатывалось на вторую половину неба. Оттуда оно начнет падать быстрее, торопясь на покой. Солнцу тоже легче идти с горы, чем в гору... Дельмек вышел на опушку леса, увидел старый след и невесело усмехнулся. Анчи сумел лыжней завязать свой узелок жизни. Но этот его узелок будет помнить теперь всю жизнь другой человек, пока и его голову за какой-либо промах не снесет меч Техтиека. Глава восьмая НОВООБРАЩЕНЕЦ Торкош не стал утруждать себя поисками жилья. По совету работников-алтайцев, живущих у Лапердина, он занял пустующее уже три зимы кое-как сложенное неуклюжее строение пастуха Сабалдая, на самом краю Бересты. Осмотрев его, Торкош повеселел: если немного подправить, то зиму будет легко и просто обмануть, не кланяясь в пояс хитроумному старику Игнату. Одолжив за два рубля телегу у кержака Лариона, Торкош съездил в лес, наломал сушняка, набрал несколько мешков сухих шишек, надрал березовой коры, надергал охапку соломы из прошлогоднего стога и в один вечер соорудил себе очаг и постель. Потом, переночевав на голодное брюхо, отправился поутру в лавку. Но там лавочник Яшка сразу же огорошил его отказом: - Будешь у отца или брата в работниках, тогда будет тебе и кредит на харч! А так - катись колесом! - Какой кредит? - удивился Торкош. - Каким колесом? У меня деньги есть! Десятку Яшканчи Торкош уже почти всю истратил, пришлось с дрожью в душе начать трату денег Техтиека. Увидев красненькую, Яшка недоверчиво посмотрел ее на свет, покрутил головой: - Жирно живешь! Я уж и не помню, когда в чужих руках такую крепкую деньгу видел! У себя дома Торкош все расставил по своим местам: бутылки в один угол, еду - в другой, табак и кисет засунул в карманы, сдачу вместе с остальными деньгами - в специально выкопанный тайник. С этого дня он зажил припеваючи - куда лучше, чем там, в лесном своем, жилище, где его кормили и поили пастухи. Целыми днями он теперь только и делал, что ел, пил, курил трубку у костра; спал, когда тот гас, а утром все начинал заново - срывал зубами пробку с бутылки, вливал в себя хмельное, крякал со смаком, мотая головой... Так он обживался дней пять, не думая ни о чем. Его никто не беспокоил - друзьями Торкош еще не обзавелся, в работники к Лапердиным не нанялся... Как только кончилась выпивка и съестные припасы, Торкош прихватил пустые корзины, направился в знакомый уже переулок. Но лавочник Яшка, забрав корзины, покрутил головой, не взглянув на десятку Торкоша и на серебряный полтинник, которым тот щелканул о прилавок: - Отец и за деньги не велел тебе отпускать харч! - Как не отпускать? - удивился Торкош. - Почему? - Иди к отцу, он скажет. И на этот раз Игнат принял Торкоша хорошо: поздоровался за руку, пригласил в горницу, усадил за чай. Потом, когда насытились, спросил: - Ну, что надумал, Толька? - Отдыхать буду. Араковать. Трубку курить. Игнат рассмеялся, достал из нагрудного кармана две десятки, положил их на стол, разгладил пальцами: - Вот твои деньги. Были у тебя в кармане, теперь у меня. - Как у тебя? - поразился Торкош. - Одну я пастухам давал, другую в лавку Яшке! - А лавка чья? Моя. Пастухи тоже мои. Значит, все твои деньги, сколько бы их не было, скоро станут мои... Понял? Торкош дрогнул ресницами, растерянно развел руками: - Понял! Все в деревне - твое. Так? Игнат наклонил голову: - Угадано. - А я не твой! - торжественно сказал Торкош и поднялся от табуретки. - И за мои деньги Яшка должен давать мне все! Игнат устало махнул рукой: - Бог с тобой, Толька. Иди в лавку, скажи Яшке, чтобы потом ко мне пришел... Возвращался Торкош ликующий - размахивал руками, покрикивая о том, что он - сам по себе и никто в деревне ему не хозяин, и на Яшку посмотрел снисходительно, как на что-то мелкое, еле видное: - Давай кабак-араку, мясо давай, табак! Вот! А потом к Игнату иди. Велел. Яшка, растянув рот до ушей, выставил на прилавок все, что потребовал Торкош, взял десятку, бросил в ящик, протянул руку: - Еще одну красненькую давай! - Эйт! - удивился Торкош. - Прошлый раз одной хватило, ты мне еще сам деньги дал. Вот! - Он выложил полтинник, мятый рубль, медь. - Зачем сейчас много берешь? - Зима на дворе, - притворно зевнул Яшка,-цены выросли... Подвоз хуже, дорога хуже... Не хочешь, бери деньги обратно, а я беру товар! - Эй, не надо! - Торкош поспешно схватил корзины и выскочил из лавки, провожаемый откровенным хохотом лавочника. А ночью Торкош проснулся от пинка в зад. Вскочил, заорал что-то, но сразу же примолк, как только при мерцающем свете раскаленных углей потухшего очага разглядел грозную фигуру Техтиека. Упал навзничь, задрыгал ногами: - Ой, живот болит! Ой, спина болит! Техтиек присел на корточки, взял двумя пальцами Торкоша за нос, притянул к себе, выдохнул: - Заткнись!.. Куда дел мои деньги? Трясущимися руками Торкош выдрал из тайника тряпицу, развернул ее на коленях, протянул гостю: - Вот... В лавке все дорого! Техтиек выпрямился: - Тебя просто обманывают, а ты глазами хлопаешь. Почему не пошел в работники к Лапердину? - Ждал, - развел Торкош руками. - Присматривался. - Ты пил, а не ждал и не присматривался! Завтра у тебя лавочник заберет последнюю десятку и - все... Мне сам Лапердин обошелся бы дешевле! Где его кони? Торкош хотел ответить, что не знает, но горло перехватила сухость, он закашлялся. Потом начал шарить в соломе, нащупывая недопитую бутылку. Поднести ее ко рту Торкош не успел - Техтиек выдернул бутылку у него из рук и выбросил через распахнутую настежь дверь. - Зачем? - удивился Торкош. - Там еще была кабак-арака! - Больше араковать ты не будешь. Торкош вздохнул, погладил рукой ушибленный пинком Техтиека зад, спросил хрипло: - Работать идти к Игнату? - Иначе ты сопьешься, и с тебя вообще не будет никакого толка! Я купил твою смерть и вместе с нею тебя... Вот тебе еще деньги! - Техтиек отстегнул уже знакомый Тор-кошу брелок на куртке, достал пачку таких же десяток. - Неделю у себя пролежишь, а потом пойдешь к Игнату и скажешь, что хочешь быть гуртовщиком. Если он не согласится, сам уедешь к пастухам! Где у него скот, отары, табуны? - Винтяй хотел послать меня гуртовщиком в Ширгайта, потом передумал. Сказал, что я - ненадежный человек, могу проболтаться... Кому проболтаться? Игнату? - Урочище Ширгайта, говоришь? - Техтиек похлопал Торкоша по плечу. - Служи Игнату! Хорошо служи! Весть о краже коней ошеломила Игната. И не дрянь увели ведь из урочища Ширгайта, а чистокровок! Знали что брать! Случайно никак не могли наткнуться, да и среди конюхов не было случайных людей: почти всех нашли зарубленными... Первой мыслью мелькнуло: Винтяя окаянного работа! Старший сын только что вернулся с ярмарки, пригнав две больших отары овец и целый табун лошадей, груженных тюками с тряпьем, кожами и шерстью... Кто поручится, что он не продал и племенной табун? Это подозрение укрепилось, когда Игнат узнал, что сын непривычно большой оборот получил с той тысячи рублей и стада быков, что были ему выделены... Но как докажешь? Чем? Потом вспомнился Игнату бийский полицмейстер, гостивший три дня назад и вылакавший вина больше, чем этот пьяница Торкош за неделю. Приезд его был как снег на голову, а новость, которую тот привез, Игнат воспринял чуть ли не как обвал в горах... Техтиек! Этот зазря в гости никуда не заявляется! Может, кони - его работа? Да нет, Техтиек только купеческие караваны грабит, да по приискам гуляет уже второй месяц... Зачем ему целый табун лошадей? Где его держать и кому за ним смотреть? - Не-ет, - мотнул Игнат тяжелой головой, - тута работал свой вор! Надобно с Винтяем поговорить... Твой, мол, табун был! При разделе - тебе плановал... Взовьется стрижом, когда поймет, что сам себя обокрал!.. В контору к отцу заглянул лавочник Яшка. - Ну? Чего тебе-то опять приспичило? - Этот алтаец был... - Ну и сколько же ты содрал с него в этот раз? - По красненькой за бутылку... - Что? - Игнат гулко захохотал. - А из тебя второй Техтиек выйдет, Яшка, лет этак через пяток! Ах ты, щенок!.. Ну а завтра сколько возьмешь, ежли сызнова явится? - Две красненьких... Вот если бы, батяня, в мой капитал те дурные деньги... - Что?! - привстал Игнат. - И ты следом за Винтяем, сукин сын?! - Игнат поднял счеты. - Пришибу! Яшка пулей вылетел из конторы. - Отрицаеши ли ся сатаны и всех дел его? - строго спросил отец Капитон, повернувшись к Торкошу. - От-ри-ца-юсь! - выдавил тот трудное слово. - Сочетаваеши ли ся Христу? - Со-че-та... Ва-и-юсь! - в два шага одолел Торкош второе трудное слово. Отец Капитон, следом за новообращенцем, облегченно перевел дух. На этой формуле крещения все язычники спотыкаются, как слепой конь на каменистой дороге! - Поздравляю тебя, возлюбленный во Христе брат, с принятием святых таинств, крещения и причащения тела и крови христовой! Великое дело совершил ты, отрекнувшись от дикой и кровавой эрликовой веры и приняв богооткровенную религию Христа, святой православной церкви, матери нашей! Держись крепко всех данных тобою обетов; если же нарушишь их и не покаешься - горе и страшные муки ждут тебя на этом и на том свете! Начались поздравления, грошевые подарки, всякие слова, но не мелькали в руках ожидаемые Торкошем медь и серебро, не шуршали бумажные рубли... Давным-давно кончились деньги, оставленные ему Техтиеком, а хозяин Игнат дозволял теперь брать в лавке только крупы, соль и муку. Кабак-араку и табак лавочник Яшка мог продать лишь за деньги. Раза два или три Игнат вкладывал в руку своему конюху серебряные кружочки, а потом отказал и в этом: - Будет с тебя, Толька! Этак-то ты и меня в свою бутылку окаянную загонишь! Нет мне выгоды поить тебя - и накладно, и работаешь хмельной плохо! Вообще-то старик Лапердин относился к Торкошу хорошо - лишний раз не ругал, работать много тоже не заставлял, но круто переменился, как только тот отказался принять крещение в проруби. - Не могу, - сказал тогда ему Торкош, - воды боюсь! Помру. Холодной воды он боялся, но еще больше он боялся Техтиека, который хоть и разрешил ему креститься, но сказал об этом так, что и не поймешь сразу. Где была пуговица его слов?..1 Потом кто-то из русских работников шепнул Торкошу по секрету, что поп Капитон деньги дает тем алтайцам, кто, окрестившись у него тайно, других работников Игната к купели тащит. - Подставь косичку попу, - говорили ему, посмеиваясь, - и на штоф он тебе мигом отвалит! Торкош поверил и пришел к попу: - Не хочу молиться Эрлику, хочу молиться Христу! - Благое дело, - потер руки отец Капитон, - зело борзо! И вот он - христианин, православный... Все разошлись, удалился и отец Капитон переоблачаться, а Торкош ждал, не веря простоте и обыденности случившегося. Уже проплелся, позванивая ключами, ктитор Василий, гася свечи специальным колпачком на палке. Наткнулся на Торкоша, спросил удивленно и подозрительно: - А ты чего тут ждешь? - Деньги жду. - Деньги? Какие деньги? - Поп крестил, косичку резал, должен деньги дать! Василий визгливо рассмеялся: - Голова, два уха! Да где же ты видел, чтобы из церкви деньги выносили? Их сюды несут! - Поп должен дать! - упрямо повторил Торкош. - Зачем тогда башкой в таз кунал? Зачем крестом махал и Эрлика ругал? - Ну, брат! Скажи спасибо, что и за эту требу он с тебя самого не взял деньги, а даром окрестил! Поп-то призван овечек мирских стричь, а не овечки стригут попа... Ох-хо! Дикий ты, ишшо ломать тебя, тесать да остругивать! Вышел из ризницы отец Капитон, Торкош кинулся к нему: - Деньги давай! - А-а... Отпраздновать хочешь? Похвально! Он отвернул полу шубы, пошарил в карманах мирских полосатых штанов, достал несколько мятых бумажек, втолкнул Торкошу в подставленный кулак: - Три рубля. В долг даю! Возвернешь с лихвой и вскорости! Сам подаяниями верующих живу. Торкош ухмыльнулся и, нахлобучив шапку прямо в церкви, весело зашагал к выходу. Игнат не стал делить имущество, а вывел только Винтяя, откинув ему вместо десятой части больше четверти - только бы отвязался. Но и этой львиной долей старший сын остался недоволен: - Ежли по-божьи, то любая половина - моя! Все вы - лежач камень! А под лежач камень-от и половодная вода не канет... Три средних сына, не уступавшие Винтяю в силе, кинулись на него с кулаками, но грозный притоп отца остановил их: - Сукины дети! Всех лишу наследства моего! И хотя семейная буря на этом улеглась, Игнат лучше других понимал, что ему теперь уже не удастся удержать в слабом кулаке былой власти - вывел Винтяя, придется выводить и остальных, оставляя себе голый кукиш... Денег старшему сыну Игнат не дал: довольно с него и тех, что украл и награбил! Свой крестовый дом в два этажа тоже делить не стал - зануждался Винтяй в вольготности, пусть свои хоромы рубит! К лавке подбирался сын, но и тут получил от ворот поворот: наживи теперь сам и хозяйствуй, за сестрами тоже кое-что надо дать в приданое... - Петуха запущу под стреху! - пригрозил Винтяй. - На каторгу упеку! - ответствовал отец. С тем и разминулись. А вскоре слух прошел - оженился Винтяй. И не к отцу пришел за обкруткой, как ожидалось всеми, а у попа Капитона сначала крещение, а потом и венец принял. Все мог простить Игнат сыну, но поругание дедовской веры простить не мог: проклял на первом же молении, вогнав в страх жену, сыновей и дочерей... Наступило временное затишье, и вот выкинул номер кучер самого Игната - принял православие. Да если бы Игнат знал, что эту погань тот учинил за какие-то мятых три рубля! Да окунись Торкош в Иордань, Игнат бы ему ведро водки выставил и живого барана подарил! Пей да закусывай, отмечай всей душой новую святость свою! Неси старинный осьмиконечный крест в мир!.. - Может, обратно перекрестишься? - спросил его Игнат без всякой надежды на успех. - Моя вера любую перешибет! - Нет, теперь совсем не могу. И Эрлика боюсь и Христа! Да, промашку дал Игнат Лапердин! а ведь нежданным крещение Торкоша не было. В полный голос о том кучер говорил, даже про поповские деньги поминал... Пропустил мимо ушей Игнат, закрученный своими делами и думами! А теперь вот и покаянную душу упустил, радостную для господа! Верно молвится: пришла беда - отворяй ворота!.. Дня три новокрещенец глаз не показывал. Потом пришел, встал на пороге, долго тискал свою облезлую шапку в руках, глядя на Игната виновато и обиженно. - Ты чего? - поднял от бумаг голову Игнат. - Уходить решил. Совсем. - Ну и иди, кто держит? - Расчет давай! - Расчет у меня с тобой не хитрый, - хохотнул Игнат, придвигая счеты. - С чем пришел ко мне, с тем и уходи... Что наработал через пень-колоду, то и проел. Деньги свои пропил... Куда пойдешь-то среди зимы? Оставайся уж... Я на тебя шибко-то и не сержусь, Толька, сам в вине перед господом... Торкош удивленно захлопал глазами: говорит в вине, а сам совсем трезвый! - Техтиека буду искать. - Да, ловок ты! - Игнат отодвинул бумаги, засмотрелся в окно, стирая ладонью и не в силах стереть ехидную усмешку. - Не примет тебя Техтиек в свою банду, Толька! Ему нужны молодые, крепкие и безбожные мужики, а ты - кто? Гриб трухлявый... - Тогда попа просить буду, чтобы в монастырь на Чулышмане меня отдал! Там буду жить и новому богу молиться... Пить брошу, бороду заведу, как у тебя... - Храбер бобер! - крутнул Игнат головой. - То в бандиты, то в монахи! Эх, голова... Так и будешь всю жизнь чужие куски подбирать? Торкош не отозвался. Ему и без горьких слов Игната было обидно до боли - пришел сюда с конем и деньгами, а уходить надо пешком и с пустыми карманами... Он сел на лавку, опустил между коленей руки с шапкой, понурил голову. До весны далеко, дороги длинные, ночи холодные... Совсем пропадет! - Тогда помирать буду. Игнат сердито отодвинул счеты: - Ладно! Вот тебе записка - иди в лавку к Яшке. А утром - ко мне на двор! Сам тебя ограбил, сам и на ноги ставить буду! Господь зачтет... Игнат Лапердин любил играть со своими людишками в кошки-мышки и умел это делать. Упрямство Торкоша смутило только в первый день, а потом он легко раскусил его и теперь решил пустить в дело, которое вызрело само по себе после того, как Винтяй, добившись раздела, вышел из домашнего корабля. Вернуть обычным порядком сына он уже не мог, а вот сыграть с ним злую, оскорбительную шутку, разорить в пух и прах было еще в его силах. И тут простодушный пьяница Торкош вполне мог пригодиться. Трудное лето и тяжелая осень сменились жестокой зимой. Трещали и рассыпались вокруг не только бедняцкие хозяйства, что уже и не было особенным дивом, но и крепкие дворы пошатывались. Сено стало дороже хлеба и мяса, скот обесценился и, чтобы спасти его от гибели, некоторые горячие головы начали выгонять отары и стада на тебеневку, по примеру местных жителей, которые почти никогда не запасались кормами на всю зиму. Но у русских не было опыта зимней пастьбы скота, да и сами овцы, избалованные вольготными кормами в теплых кошарах и скотных дворах, рассеянно бродили по мелкому крупитчатому снегу, жалобно взывая о помощи. Пастухи и чабаны-алтайцы вдруг стали нарасхват. Их нанимали сначала за десятую часть поголовья, потом за пятую, а скоро начнут нанимать и за треть! Такой возможности неожиданно и стремительно разбогатеть еще больше, Игнат никак не мог упустить! И потому все его работники, имевшие когда-либо дело со скотом, снова были переведены на свои должности. По первому же требованию соседей, Лапердин отправлял их пасти чужой скот и получал оплату натурой, не выделяя своим люд Сначала все шло вроде бы ладно да складно, но потом пастухи, чабаны и табунщики стали исчезать с заработанным скотом, перегоняя его в дальние урочища, куда руки Игната не доставали. Пришлось делиться: десять голов хозяину, одна - пастуху, хотя это и грозило потерей дармовой рабочей силы по весне. Работники, обзаведясь своим скотом, просто уйдут от Игната, сами став хозяевами... Подошла очередь и Торкошу идти в перенаем. К удивлению Игната, он сначала отказался наотрез, никакими посулами не соблазнившись, а потом неожиданно согласился, насторожив своего хозяина. Или сговорился с кем-то, или на свой страх и риск решил вернуть те деньги, что выманил у него самым бесстыжим образом Яшка, или надумал удрать на коне, который ему был положен, как пастуху, поскольку подарок Яшканчи он тоже пропил. Зная честность и открытость Торкоша, Игнат решил поговорить с ним начистоту и на первый же свой вопрос получил ошеломляющий ответ: - За табун коней, что Техтиек угнал из Ширгайта, я получил от него пять красненьких; сейчас за отару овец получу десять... До весны хватит и на еду и на кабак-араку! Только я уеду от тебя, твой Яшка - жулик, дорого все продает... - Где же ты найдешь его, Техтиека? - Найду... Он сам приказал мне жить у тебя и слушаться. Ты, сказал, мне еще будешь нужен. Впервые Игнат не столько испугался, сколько растерялся: - Значит, Техтиек близко? - Сейчас не знаю, где он. А недавно в Бещалыке был. Пастухи твои видели, быков ему продавали... Игнат поднялся и, ни слова не сказав больше, пошел на ватных ногах в свою келью. "Старый стал Игнат, - подумал Торкош, возвращаясь в свое жилище. - Совсем старый... Помрет скоро!" У себя дома Торкош блаженно растянулся на постели, посасывая трубочку и глядя в закопченный потолок, где дыр было больше, чем на его шубе. Но костер горел, и ему было тепло. Не хватало только кабак-араки, но и без нее жить можно, если не думать... Заскрипела дверь, в щель просунулась голова отца Капитона, обвела изумленными глазами неказистое жилище прихожанина, втащила тяжелое тело в шубе, поискала глазами икону или крест - не нашла. - Ты почему в храме не бываешь? - Работы много. А ночью приходил - замок видел. - Что же, мне и ночью в церкви сидеть, тебя дожидаться? Всенощные службы лишь по большим праздникам бывают! Надо бы знать про то, сын мой... Ох-хо! Ну и провонял же ты жилище свое сиволдаем и табаком! Торкош внимательно посмотрел на попа. Зачем сыном называет, если сам лет на пять моложе? Вот старик Лапердин мог бы сказать: сын мой, Толька! А этот - рыжий, здоровый, трещин на лице и то меньше, чем у него, Тор-коша. - Не блюдешь святых обетов, - продолжал свои нравоучения священник. - На исповеди не бываешь, к святым тайнам не причащаешься - ко крови и телу христову... Нехорошо, сын мой! Поп говорил долго и скоро надоел Торкошу. - Ладно, - сказал тот нехотя, - приду завтра вина выпить. Только ты мне не ложкой, а всю чашку сразу давай! - У меня - храм, а не кабак! - Тогда я не пойду к тебе на маленькое вино. - Тьфу! - не выдержал отец Капитон. - И как только у тебя поганый твой язык поворачивается говорить мне такое? Глава девятая КРЕЩЕНСКАЯ ПРОРУБЬ Нога в ногу, сапог в сапог. Впереди - Капсим с Панфилом, потом - некрещенцы. Замыкали цепочку Аким и остальные общинники. Женщин нет - девок будут крестить по весне, на пасху, когда сойдет лед и убежит в неведомые края талая вода. К священническому действу община начала готовить себя сразу же, как наступил Филиппов пост, продолжающийся до рождества христова. Мела легкая поземка, нежадный морозец пощипывал уши. Погодка была как на заказ! Но некрещенцы ежились - их пугала ледяная вода проруби, в которую им скоро предстояло окунуться с головой. Глубже и убродистее становился снег. По нему впору на лыжах идти, а не ногами, продавливающими его до земли. Но Капсим и Панфил были довольны: коли снежный намет под ногами, значит, река уже близко! Перешагнув через сугроб и почуяв ногой, что внизу не земля, а лед, Капсим остановился. - А не рано ли? - усомнился Панфил. - В самый раз! Капсим сделал еще два-три шага вперед, вернулся по своим же следам и налетел на Панфила, едва не уронив того в снег. А это никак нельзя - загрязнишь тропку к святому месту, придется сызнова все начинать! - Тута рубить Иордань будем! Ну-ка, Софрон, ковырни. Детина-некрещенец осторожно обошел Панфила, остановился возле Капсима, повинуясь его персту, ухнул пешней. И сразу же вместе с тучкой снега брызнули осколки льда. Оттаяли лица у общинников: хорош глаз у уставщика! Враз попал. На помощь Софрону пришли парни и молодые мужики, разгребли снег возле лунки, начали подкалывать лед, пока не соорудили аккуратную прорубь крестом, маслянисто поблескивающую водой и исходящую банным паром. - Вот и ладно! - улыбнулся Капсим в бороду и, повернувшись к Панфилу боком, сказал спокойно: - Охолонут чуток парни и - зачин! С Софрона начнем? Панфил кивнул. Капсим подозвал парня, вынул пешню у него из рук, ткнул согнутым локтем в живот: - Первым пойдешь! Софрон развязал опояску, сбросил тулуп и сапоги-ичиги, оставшись в длинной рубахе, перехваченной сыромятным ремешком, в широких бурых портах и холщовых носках. Вопросительно посмотрел на уставщика. - Все снимай, не канителься! - отмахнулся Капсим. - Зябко! - пожаловался Софрон басом. - Согреешься в воде, - усмехнулся Панфил. - Она теплая подо льдом! Ишь, в пару вся! Софрон послушно заголился. Капсим достал из-за пазухи длинное полотенце, один конец протянул Панфилу, другой оставил себе. Накинув среднюю часть полотенца на шею парню, пропустил концы под мышками, заставив того поднять руки, мотнул головой рослым некрещенцам: - Давай! Парни намотали концы полотенца на руки, подтащили Софрона к проруби, встали по обе стороны от нее, дожидаясь нужной команды уставщика. Капсим неторопливо подошел к первокрещенцу и, упершись ладонью в его широкую спину, спихнул Софрона в воду. Глубина оказалась достаточной - по горло. Проследив за тем, как Софрон скрестил руки на груди - левая поверх правой - Капсим воткнул вещий перст в серое неприглядное небо, прогудел нижним пределом: - Крещается раб божий Софрон... Крестный отец Софрона - Аким, по знаку Капсима, положил ладонь на голову парня и с силой окунул его. - Во имя отца и сына, - чуть выше взял Капсим, строго следя за тем, чтобы Аким не отставал с окунанием, - и святаго духа... Погрузив Софрона в третий раз, Аким нарочно задержал ладонь на его голове, припомнив какую-то мелкую обиду не то через себя, не то через свою жену-шалаву, но, поймав строгий взгляд уставщика, отпустил. Софрон вынырнул, ошалело взглянул на крестного отца, но его воркотню уже перекрыл поднимающийся к небесным высям голос Капсима: - И ныне, и присно, и во веки веков! Аминь. Парни стремительно выдернули Софрона из воды, поставили на лед. К нему подошел несколько смущенный Аким, надел на шею деревянный крестик на льняном шнурке: - Нарекаю тебя Софронием... Гулко кашлянув в кулак, Капсим торжественно объявил: - Все твое прошлое сейчас, Софрон, в воде утонуло. Теперь ты уже не парень Софрон, а старец Софроний. Двое других парней набросили на него тулуп, заранее отогретые на чужих ногах валенки, шапку. - Скачи! Прыгай! Прозябнешь! Софрон послушно запрыгал, высоко задирая ноги, охлопывая себя руками и фыркая, как лошадь... Вместо соболя или лисы с очередной охоты Дельмек привез елку: пушистую, плотную, истекающую на комле янтарной слезой. - И где ты только отыскал такую! - всплеснула руками обрадованная Галина Петровна. - Прелесть, как хороша! Федор! Ты только взгляни на нее! Дельмек блаженно улыбался. Он был рад, что хоть этой малостью угодил доброй своей хозяйке. Устанавливали елку в кабинете хозяина дома. Запах хвои и смолы сразу же перебил застоявшуюся лекарственную атмосферу, пропитал собой все - от портьер до книг. Галина Петровна летала по дому и пела, как птица. Ее радовало все - сама елка, самодельные игрушки, которые смастерили мужчины. Они, правда, не разделяли ее восторгов - игрушки получились все-таки неуклюжие, да и головы самих мастеров были заняты другими заботами... За эти дни Федор Васильевич более внимательно присмотрелся к своему санитару и помощнику жены по хозяйству, много говорил с ним и даже проникся неожиданным уважением. Дельмек ранее был как-то отстранен от него, и доктор воспринимал парня скорее как объект для своих педагогических, просветительских и гуманистических опытов. И если раньше ему импонировала независимость Дельмека, то теперь он открыл для себя в его лице своеобразного носителя культуры древнейшего народа. Дельмек был по-своему поэтичен и оригинален, хотя порой из этого романтического человека выглядывал и самый обыкновенный практичный эгоист, не понимающий и не принимающий отвлеченных понятий, никак не связанных с его возможностями сугубо физиологического выживания... С наступлением зимы больные почти не беспокоили доктора. Односельчане не болели, а люди, живущие в соседних горах и долинах, больше рассчитывали на своих камов и знахарей - к ним было много ближе идти или ехать. Лишь в самый канун рождества пришел Капсим Воронов, уставщик местной раскольнической общины, как охарактеризовал его отец Лаврентий. - Плохо вижу, - пожаловался он, - вдаль - ястребом, а вота вблизь - не могу, плывет все... Уж не слепота ли окаянная грядет за грехи какие? Федор Васильевич осмотрел его, ничего не нашел, спросил: - Который десяток разменял? - Пятый, - вздохнул Капсим, - к старости дело идет... - Вот вам и ответ! Слепота вам не грозит, а дальнозоркость развивается довольно успешно. Нужны очки! М-да... И доктор впервые за много лет практики достал картонную коробку, в которой хранил стекла и оправы очков. Так уж получилось, что за очками к нему почему-то не обращались, хотя и видели, что сам доктор носит пенсне на шнурке... Скоро нужные стекла Капсиму были подобраны, и Федор Васильевич, выдернув наугад книжку с полки, протянул ее Капсиму: - Читайте вслух. Капсим с явным недоверием взял книгу, раскрыл где-то на середине, склонился, повел пальцем по строке, зашевелил губами, разбирая малознакомый ему гражданский шрифт: - Твердо... Аз... Како... Так! Люди... Юс... Буки... Отче... Веди... Мягкой знак... Любовь!.. Ишь, ты! Складывается!- Он поднял удивленные, еще больше увеличенные стеклами очков, глаза. - Значит, в этих очках я могу чтить и мирскую грамоту? - Да, разумеется! Только вы читаете буквами, а надо - слогами и словами... - Федор Васильевич взял книгу из рук Капсима и бегло прочел фразу, которую с такими мучениями одолевал гость: - "Так любовь вошла, подобно кинжалу, в его сердце..." Гм-м... Красиво... - Он захлопнул книгу, взглянул на титульный лист. - Галя! Сколько раз тебе говорить, чтобы ты не совала свои романы в мои книги! Галина Петровна, наблюдавшая за излечением капсимовской слепоты, рассмеялась: - Ты же сам взял книгу с моей полки! Капсим топтался возле стола, то снимая, то снова надевая очки. Он растерялся окончательно и не знал, как ему теперь поступить: то ли положить очки и незаметно уйти, то ли уйти прямо в очках. Федор Васильевич заметил его замешательство, рассмеялся: - Берите, берите, Воронов! Только постоянно эти очки носить нельзя, они для работы и чтения... Может, и книжку вам дать для тренировки? Одной "Листвяницей" сыты не будете... - Ежли можно, то я, тово, возьму... Он протянул неожиданно задрожавшую руку за только что читанным им романом, но Галина Петровна дала ему другую книжку - с крупными буквами и большими картинками на каждой странице: - Это Крылов. По нему вы можете учить грамоте даже своих детей и жену. Дельмек, видевший всю эту процедуру, буркнул что-то и ушел на кухню. А вечером, выбрав подходящий момент, поинтересовался: - А если я надену на глаза такие же стекла, то я тоже смогу называть по именам тех букашек, что нарисованы? Ну, этих - буков, ведов... - Нет, Дельмек, - вздохнула Галина Петровна, - очки тебе не помогут. Ты не знаешь самих букв, а Воронов их знает... - Она вдруг побледнела, потом вспыхнула, стремительно повернулась к парню: - Слушай!.. А давай я тебя буду учить русской грамоте? "Говоришь ты уже неплохо, значит, и читать по-русски научишься! - Нет-нет! - испугался Дельмек. - Я совсем помру от страха! Былой оптимизм отца Лаврентия улетучивался с каждым днем. Приход был малокровным и нищим, хозяйства большого священник не держал, кержаки все упорнее сторонились его, введенные в обман недавней проповедью, а с семьей доктора отношения все больше и больше разлаживались... Неожиданно для самого себя иерей полюбил прогулки в одиночестве, когда можно было поговорить с самим собой - на голосе проверить те мысли, что сверлили ему мозг, как бурав, впивающийся в дерево. Отец Лаврентий даже пробил отдельную тропу через огороды на соседнюю улицу, где вместо деревянных рубленых домов кержаков стояли конусные постройки язычников, из верхушек которых днем и ночью валили клубы дыма и пара, пахнущие мясом, молоком, какой-то горечью с кислинкой... На этой тропе к нему уже привыкли, и даже черномазые ребятишки не давали стрекача, как раньше, а смотрели на его высокую фигуру изумленно и любопытно. А он ничего не замечал вокруг - мысли иерея были тягучие, как подогретый дратвенный вар, но в отличие от него, ни к чему не липли, а просто тянулись в пустоте времени, исчезая так же неожиданно, как и появляясь. Бывало, что потом он мучительно долго вспоминал об этих думах, но они не возвращались, хотя их след и больно царапал душу, надолго портил настроение... Что же случилось? Почему же он, пастырь и духовник, равнодушно проходил теперь мимо жилищ тех, кого обязан был вести к истине? Где та восторженность, тот пыл, тот огонь искренности, что горел в нем после рукоположения в иереи? Как и почему сломалось все, что казалось незыблемым и святым? Куда ушло, улетучилось?! Суета сует? Но только ли она одна виной, что все переменилось в душе? Может, разочарование и апатия рождены другими причинами? К примеру, ложностью избранного им пути, оказавшегося неожиданно сложным и труднопреодолимым?.. Боже упаси и помилуй!.. Просто, у него нет больше сил для черновой и неблагодарной работы, нет желания браться за то, что ему заведомо не одолеть... На запросы и многочисленные письма консистории и начальника духовной миссии, приходившие с оказией, отец Лаврентий давно уже не отвечал, рассудив, что зимой до него бийские и томские духовные власти не доберутся, а к весне, глядишь, и само по себе все как-то утрясется и уладится... В крайнем случае, можно будет самому съездить и с глазу на глаз объясниться с преосвященным и викарием, доказать, что не так уж и медово ему живется в этой окаянной тьму-таракании, куда его затесали неизвестно за какие прегрешения... Можно и на колени бухнуться, лба не жалея, воздев руки горе и возопив: "Владыко! Не пора ли праведный гнев сменить на вселенскую милость? Пусть уж кто помоложе и посноровистее испробует теперь горький и соленый миссионерский хлебушко, а меня уволь, ради Христа, от каторги сей! В Россию хочу, пока не озверел и не оброс шерстью, яко зверь! К русскому люду православному, к сладостной бестолочи крестьянской и мастеровой..." Неужто не дрогнет сердцем преосвященный, истосковавшийся по родным весям не менее, ежели не более, чем он, в этих окаянных тундрах? Часто отцу Лаврентию во время таких одиночных прогулок попадался Дельмек, дивным образом избежавший купели. Теперь он не выказывал ни страха, ни почтения, хотя, в свое время, бежал в горы именно из-за настойчивости попа. Дельмек не окликал его, не выходил навстречу, лишь молча провожал глазами. Иерей видел, что Дельмек вхож в любое жилище язычников, где охотно присаживался у огня со своей трубкой и не столько говорил со своими соплеменниками, сколько молчал. Но это его молчание было красноречивее любого разговора: даже взгляду его верили, даже жест воспринимали как приказ! Вот такого бы помощника заиметь отцу Лаврентию... Может, попытаться? Но как выйти на прямой разговор, с какого конца подступиться к нему? Когда-то это было просто для священника. Остановить, снисходительно оглядеть сверху вниз или снизу вверх (в зависимости от настроения) и спросить, с непременной оскорбительной вставкой, о здоровье, о мыслях, о самочувствии. А сейчас этого никак нельзя! Отец Лаврентий видел, что по своему положению среди теленгитов Дельмек занимал такое же, если не более высокое место, чем он среди своих прихожан... Неожиданно Дельмек просто-напросто стал недосягаем для него. И это было, пожалуй, самым болезненным ударом по самолюбию. И все-таки им пришлось столкнуться... Нагулявшись до озноба, отец Лаврентий подошел к одному из костров, горящих рядом с жилищем, протянул к огню негнущиеся от холода руки. Приятная истома живого тепла окатила его тело, он прикрыл глаза от наслаждения и, кажется, пошатнулся. Тотчас с одной стороны к нему протянулась фарфоровая чашка с каким-то питьем, а с другой - курительная трубка: Иерей уже знал, что так, по обычаю, язычники встречают у своего огня гостей. - Благодарю вас, дети мои... Слова выпали машинально, без всякого умственного или волевого усилия и почему-то на этот раз испугали иерея: - Я на минуточку, я сейчас уйду... Ему отозвался знакомый голос Дельмека: - Это арака, поп. Она чистая. Пей. - Дельмек?! - Да, это я, поп. Выпей араку, она согреет тебя, и ты не будешь болеть. Я сам наполнил чашку из тажуура. Отказаться было невозможно. Священник принял чашку, всплеснув часть содержимого в огонь (руки плохо слушались), отпил глоток, с трудом проглотил обжигающую горло жидкость, повторил глоток и уже с меньшим отвращением допил чашку. Возвращая сосуд, удивился, как быстро, почти мгновенно, хмель ударил в голову и сразу же развязал язык: - А сивуха-то - неплоха! А? - Да-да, - охотно отозвался Дельмек, - греет сразу... Начало клонить в сон, но отец Лаврентий сделал над собой усилие и встряхнулся. Все как-то переменилось: и пламя костра стало добрее и уютнее; и люди, сидящие возле него, уже не походили на чуждых и непонятных; и Дельмек, недавний глухой супротивник, с дымящейся трубкой во рту, не казался упрямым и тупым, как прежде. - Ну, как живешь, Дельмек? - спросил иерей без всякого интереса. - Ты ловко стал говорить по-русски. - Хорошо живу, поп. Доктор не ругает, хозяйка не ругает, ты тоже больше не приходишь меня ругать... Хорошо теперь живу! - Весной опять уйдешь в свои горы? Ты же только зиму перебыть к доктору пришел! Дельмек смущенно отвел глаза: - Нет, поп. В горы я больше не пойду. Тут жить буду... Грамоту учу, буквы... Научиться надо! Это для иерея была уже новость! Кто же его учит русской грамоте? Уж не сам ли доктор решил расширить сферы своей культуртрегерской деятельности? Модная в свое время тактика "малых дел"? М-м... Как говорится, чем бы дитя ни тешилось... - Принял бы крещение, отправил бы тебя в настоящую школу! - упрекнул Дельмека иерей. - Я и с косичкой уже все буки знаю! И веди и глаголь! - Там бы из тебя толмача могли сделать, священника, как Чевалков1... Служил бы государю, как сыр в масле катался! - Нет-нет! - взмахнул Дельмек трубкой. - Твой бок Христ мне не нужен! У меня теперь свой хороший бок есть! - Кто же? - нахмурился священник. - У вас этих богов, что мухоморов в лесу: Ульгень, Кудай, Алтай, Эрлик... - Нет, у меня совсем новый бок! Хороший и сильный! Белый Бурхан! - Кто?!- не то испугался, не то растерялся отец Лаврентий. - Разве он - бог? Он такой же сатана, как твой Эрлик! - Белый Бурхан - хороший бок, поп! - сказал Дельмек убежденно. - Самый честный и сильный! Какую-то секунду иерей находился в трансе. Разговоры о Белом Бурхане и его друге хане Ойроте затихли еще осенью, перед первым снегом. Откуда же сызнова взялся этот тибетский дьявол? - Разве он еще в горах? - Весной воевать будет, - кивнул Дельмек, не вынимая трубки изо рта. - Хан Ойрот уже собирает себе воинов... Шамбалу будем воевать у русских! "Господи! - ужаснулся Широков. - Говорит как о деле решенном... Неспроста все затихло по осени!.. Надо кого-то гонцом в епархию посылать, а может, и самому ехать в великой срочности!" На стук священника открыла жена Панфила Ольга. Изумленно охнула, сгребла в кулак батистовую кофточку на роскошной груди, взметнув черные дуги бровей на круглом, пылающем румянцем лице: - Боже ж мой! Панфил!.. Я счас!.. "С греха плотского поднял, - злорадно отметил иерей, оценив растерянность и смущенье бабы по-своему. - Ишь, как взвинтилась, похотливая!" Загребая ногами половики, прошел в прихожую, метнул руку в крестном знамении на медную иконку, ухмыльнулся: "На том и прижму вас, паскудники!" Панфил вышел в нижнем белье, зевнул нахально: - С какой такой докукой, батюшка? - Прикрой срам! - прикрикнул поп. - Я тебе не твой брат-дыромолец, перед которым можно, как на ведьмином шабаше, голым плясать! Панфил изумленно присел на скамью: - Э-э... Лаяться-то, батюшка, зачем? - Крестили в проруби своих? - Была Иордань. По уставу. Откуда прознал-то? Смел, дерзок, священнослужителя православного и в грош не ценит... Что случилось-то с ним, давно ли овцой блеял? - Бурхан пришел! Панфил вскочил. По его лицу пошли багровые пятна. - К-когда? - спросил он, заикаясь. Чуть опомнился, заорал: - Ольга! Мчи за Капсимом! Вместе с дырявыми валенками тащи его сюда немедля! Иерей рухнул на колени тяжело и гулко, ударил нежданным фальцетом в уши: - Господи!! Праведный!! Милостивый!! Спаси нас, рабов твоих, червей вонючих, не достойных и имя твое поминать!.. - Покосился через плечо на Панфила - встал или не встал на колени. Встал, двумя перстами с большого разгона в лоб влепился. - Твои сыны во мраке неверия, господи! - И тотчас стремительно встал, уронил сокрушенно: - Не слышит нас господь... Глух... Панфил судорожно рванул рубашку, посыпались мелкие белые пуговки, звеня, как бусы. Поднялся, шатаясь и мотая головой. Лик перекосился, глаза бегают, посиневшие губы трясутся. Хотел что-то спросить у священника, не смог - спазма сдавила горло. - Требы-то хоть исполняли в должной строгости? - П-п-поменяли... По "Листвянице" - шибко тяжелы! От своего ума поправили, от скудоумия... - Панфил развел руками. - Себя щадил, братьев и сестер по вере... Думал, как сподручнее и полегче Спаса обмануть... Господи! Грех-то какой... Отец Лаврентий прикусил губу. Далась им, дуракам, эта рукотворная библия, переделанная из "Лествицы, возводящей к небесам"! Не для них ведь был писан тот труд монахом Синая*! * Священник имеет в виду сочинение игумена Синайского монастыря Иоанна Лествичника, жившего в VI веке. Оно состоит из 30 бесед о 30 различных степенях духовного восхождения к совершенству. Было известно как наставление для монахов. - Значит, в царство божие хотели на конях въехать, а не пешком прийти к престолу господню? - зло и с ненавистью спросил поп. - Себе - облегчение для греха, а господу труд тяжкий - разбирать оные? Срамцы! Нечестивцы! - Он пошел к выходу, снова зачерпнув домотканые половики ногами. - Анафема вам! Горите в срубах! Едва за священником закрылась дверь, как Панфил пластом рухнул на пол, заколотил лбом в гулкие доски, обливаясь слезами: - Прав был Капсим! В отступ надо было идти, в новину убегать! В могучий и вечный схорон забиваться! Прозевали Анчихриста! Проспали с женами в обнимку дьявола! Молитву и ту не приемлет господь! Пришел Капсим, бухнулся рядом - в азяме с веревкой и шапке, завыл на высокой ноте: - Помилуй, Спасе, проклятущих жадин мирских! Прими мою молитву души, не отринь ее! Жена Панфила, побледнев, упала следом, еще на пороге: - Избей, Спасе, каменьями блудницу вавилонскую! В этот день было удивительно безоблачное небо. И мороз тоже был удивительным: на термометре доктора, поставленном за окном с двойными рамами, он опустился ниже тридцати градусов. Для гор это не редкость, а вот в долинах за последние пять лет такого еще не случалось. Накануне была оказия, и Федор Васильевич получил шесть хороших писем и восемь пакетов денег. Суммы, правда, были небольшими, но разве суть в самих рублях? "Прочитал вашу публикацию в газете. Я - человек небогатый и многим Вам не смогу помочь...". "Простите, что нищ. Но я возгорелся вашей статьей и решил, что на возрождение умирающего края...". "Вы - герой! Я бы не решилась столь долго и столь тщетно вершить Ваш подвиг. Посылаю все, что могу..." - Как Христу пишут! - Гладышев снял пенсне и смахнул мизинцем влагу в уголках глаз. - Нет, святой отец, вы ошиблись! Не милостью господней и не снисходительностью вашего епархиального начальства будет возрожден к жизни сей народ... Он распечатал пакеты с деньгами, пересчитал полученные суммы. Мало, конечно. Меньше, чем ожидал. Но начинать можно и с таких грошей: купить лес в конторе Булаваса*, нанять плотников... * Управляющий имением царствующего дома на Алтае. - Галя! - позвал он жену. - Ты почитай, что мне пишут! Это же - счастье... Нет, мы не прозябаем здесь, как это кому-то кажется! Мы здесь живем и работаем! Да-с! Работаем и живем! Для Федора Васильевича этот обычный день оказался праздником. Что там рождество! Что там елка, огни и вино! Он схватил жену, закружил ее по кабинету, топая ногами так, что пенсне на его носу прыгало, грозя соскользнуть, грянуться об пол и разбиться вдребезги. - Ты как ребенок! - смутилась Галина Петровна, выбираясь из объятий мужа и показывая глазами на порог, где стоял смущенный и растерянный Дельмек. - Будет у нас больница! Будет, Дельмек! Давай, веселись вместе с нами! Ой-ля, гоп-гоп!.. - Времени нет, дрова рубить надо! Дельмек прошел к столу, выгреб из кармана горсть серебра, высыпал прямо на бумаги и письма доктора. - Что это? - нахмурился Федор Васильевич. - Деньги на больницу. Я немного собрал в аилах. Больше нету ни у кого, последнее отдали... - Постоял, переминаясь с ноги на ногу, потом забрался куда-то под шубу, выгреб еще несколько золотых и серебряных монет, прибавил к общей кучке. - А это - моя доля... На трудный день берег! Возьми, пожалуйста... Пусть будет у алтайцев своя больница. Федор Васильевич сделал шаг к столу, положил ладони на плечи парня, осторожно сжал: - Спасибо, Дельмек, за помощь... Нога в ногу. Сапог в сапог. По топтаному снегу шел Капсим к своей проруби... Старые книги говорили, что все великие крестители изнуряли себя голодом, хладом и жутью жизни. Он - малый креститель. И сейчас остался совсем один: за все труды общинники расплатились с ним только новой шубой, сапогами, горстью медных денег и двумя мешками крупы на кашу. А Панфил, став краснобаем и исступленно верующим, чуть не всю братию из нетовских толков увел к попу. И те ушли, испугавшись не столько грядущих казней, сколько нынешних бед, могущих грянуть на их дворы в любое мгновенье... Но - свят крест горе вознесенный! Свят крест, приложенный к иссохшим устам. Но - не поповский, а спасов, что сияет в окне на восходе! Прорубь почти занесло. И новый лед, наверное, уже не продавить ногой, а пешни у Капсима нет. Да и зачем ему испоганенная безверием Иордань? Его сделали уставщиком общины. На один день. Потом все рухнуло... Нет больше общины, нет устава, ничего нет! Потому и лик Спаса поутру был виден в сумраке. Потому и он обмирщен супостатами... Все попрано и изгажено никонианским срамником - и святость дедовской истины и благословенность корабля, ушедших в схорон и схиму... О, господи! Капсим - нищ. Был и остался. Но душа его - богата! Кто-то опустился рядом, тяжко вздохнул. Капсим поднял голову: - Аким? Ты зачем пришел к проруби, Аким? Ни звука в ответ. Капсим всмотрелся: стынут слезы на глазах у мужика, трясутся губы от обиды, холодно и зло выпуская слова: - Жена Дуська ушла. К Софрону, крестнику моему... Капсим снова опустил голову, глядя в застывшую Иордань. Плохо топил Аким Софрона в ней! Надо было совсем утопить блуда! - Ладно, Аким! Мы-то с тобой - тверды в вере! - Тверды, Капсим... Успокоил нищий нищего - посох передал... Да-а... Как жить-то до весны, чем? Ведь жить-то надо наперекор всему! - Можа, в Беловодию уйдем с тобой? В Синегорию, тово? Хмыкнул Капсим, вспомнив глупые свои берестяные писанки, которые сам сжег на загнете печи. Всколыхнулся было душой от смеха, да только слезы обиды и горечи закипели на глазах... Малое дитя, чему верил-то столь истово? Зачем? - Нету их, Аким. Ни Беловодии, ни Синегории. - Как - нету?! - поднял тот изумленные глаза. - Люди-то их ищут! И деды наши искали, и прадеды! - Зря искали. Прав Капсим! Никто не наготовил для таких, как он, бедолаг, земель обетованных! - Самим нам надо, Аким... Самим! Своимя руками. Глава десятая ПРОЩАЛЬНЫЙ ПЕРЕВАЛ Натерпелись страхов Яшканчи и Сабалдай из-за песен Курагана, пока добрались до Кош-Агача! Ничто не действовало на кайчи: ни предупреждения Хертека, ни постоянные стычки с Хомушкой и Бабинасом, ни откровенный пристальный интерес русских верховых к их группе, в которой было мало скота, но много погонщиков. В любой момент Курагана могли арестовать и отправить обратно, привязав повод его коня к седлу... Яшканчи знал, что надо сделать, но не решался высказать этого вслух. Решил посоветоваться с Хертеком или Доможаком, но те как сквозь землю провалились, оторвавшись от них на подходе к ярмарке. Вздохнув, Яшканчи подъехал вплотную к Курагану, шепнул: - Твой топшур выдает всех нас. У него слишком громкий голос! Кураган непонимающе посмотрел на друг отца: - Я и хотел, чтобы у моего топшура был громкий голос! Зачем говорить шепотом? - Твой топшур надо сломать! - сказал Яшканчи мрачно. - Плохо говоришь, дядя Яшканчи, - смутился Кураган, - совсем плохо... - Он хотел отвернуть коня в сторону, но Яшканчи не отпускал луку его седла. - Я хочу поехать вперед, к отцу! - Подожди. Твой топшур мешает нам всем! У него не только громкий голос, но и длинный язык... Кураган вспыхнул и отвернулся. Он понял, что друг отца и сам отец боятся за него. Боятся Бабинаса, Хомушки, русских... - Я не буду ломать свой топшур, дядя Яшканчи. Яшканчи снял руку и послал коня плетью вперед. Сабалдай стоял на берегу небольшого ручья, прикрытого прозрачным льдом, и с удивлением смотрел, как среди разноцветных камней шныряли юркие рыбешки. - Пугать жалко, - сказал он виновато. - Лед тонкий, конь легко проломит его, а эти рыбы разбегутся... Яшканчи покачал головой: вот и лучший его друг впал в детство... Рыб ему жалко пугать! А собственного сына ему не жалко? - Скажи Курагану, чтобы он больше не пел своих песен. Это опасно... Я уже говорил ему, чтобы он сломал топшур. Обиделся на меня... Сабалдай удивленно посмотрел на Яшканчи. - Если птице завязать клюв, она умрет! - Птица тоже не всегда поет... А вечером, когда они зажгли свой последний костер, Яшканчи сам попросил Курагана спеть. Сабалдай покачал головой, он только что говорил с сыном, и тот обещал не снимать больше топшура с коня, пока они не вернутся домой. Но Курагана просьба Яшканчи обрадовала: у него была готова новая песня, и ему не терпелось поделиться ею с другими. Сабалдай понял Яшканчи, поник головой, спросил тихо: - Ты хочешь сделать моему сыну больно? - Я хочу спасти его от тюрьмы! - так же тихо отозвался Яшканчи, отвернувшись от огня, чтобы старый друг не заметил, как налились влагой его глаза. - Я хочу, чтобы мы все вернулись домой... Тихо вздрагивали звезды, обещая неустойчивую погоду. Некоторые из них были плохо прибиты к небу, срывались и, прочертив огненную полосу, исчезали. Яшканчи знал, что в это время поздней осени небо всегда теряет свои звезды, которых слишком много назрело за длинное лето. Полетели звезды - скоро полетят и белые мухи, чтобы до весны закрыть землю белой кошмой. Вернулся Кураган, забренчал по струнам, глядя поверх костра. Сейчас он споет еще одну свою песню. Может быть, последнюю, которую услышит Яшканчи... Белая метла неба заметает горы, Заметает страданья и боль многих! Она хотела бы замести и живое, Но против костров сердец бессильна Эта метла зимы! Прикрыл рукой глаза Яшканчи. Первые же слова кайчи нашли отклик в его душе, и она кричала, сопротивлялась тому, что он и Сабалдай задумали... Старик прав: нельзя птице завязать клюв, чтобы она не пела своих песен! Но если песня выдает птицу врагу? И этот враг уже нацелился в ее сердце?.. Кураган поднял глаза, полные того огня, что горел в его душе всю эту осень. Он сейчас никого не видел и не слышал: В черной ночи горят живые огни. Но их зажгли сами люди, а не небо. И черная метла зимы и ночи Не в силах теперь загасить эти огни - Огни наших сердец! Долго пел Кураган, но не было в этой его песне упоминаний о хане Ойроте и Белом Бурхане, которые идут спасать людей Алтая от беды и горя на своих крылатых белых конях. Сегодня Кураган не пел о них! Сегодня он пел о непобедимой силе людей, которые могут и должны сокрушить не только зиму и морозы, но и любую злую силу земли и неба! Любую силу, какой бы злой и беспощадной она ни была, как бы ни кралась к людям из-за каждого куста и камня... - Дай мне твой топшур, Кураган. Яшканчи встал, осторожно выпростал из рук кайчи его инструмент и молча сунул его в костер. Просохшее и промаслившееся дерево вспыхнуло