ета сего! Без тебя с Федором!" - поправляет себя князь, еще раз с горем понимая, что прощенный и приближенный им Пимен никак не может заменить Олексея на престоле духовного владыки Руси. Сейчас, в присутствии игумена Сергея, Федора Симоновского, Аввакума, Ивана Петровского, Спасского архимандрита и иных, бояр и духовных, будет прочтена прежняя грамота, по которой Василию оставляется на старейший путь само великое княжение, град Коломенский, села, угодья, коневые стада, борти и ловища, треть Москвы и прочая, и прочая, дабы не исшаяла, не расточилась, не растеклась вновь по уделам собранная воедино земля, чтобы не изнемогла и не ослабла единая власть, без которой (все ли бояре великие понимают сие?) не стоять Руси великой! Благословить Василия. И - скорее в путь! Тверской князь Михаил с сыном Александром уже давно устремили в Орду. В Орде нынче ярославские, ростовские и суздальские князья, и - не устроили бы вновь какой пакости Семен с Васильем Кирдяпой! Глава 11 В доме Федоровых суета. В числе свиты с княжичем Василием - бояр, кметей, холопов и слуг, толмачей, слухачей, поваренных мужиков, конюхов, гребцов, многоразличной обслуги, духовных лиц и гостей торговых, в Орду отправляется и сын покойного Никиты Иван. Наталья Никитична у кого только не побывала, устраивая сына в княжую службу. При нынешней бестолочи в делах митрополичьих, при том, как к новому владыке, Пимену, относился весь московский посад, да и большая часть духовных (скаредность и лихие поборы нового владыки не радовали никого), оставлять сына под началом митрополичьей дворни ей не хотелось никак. Но и служба, которую вымолила, выпросила, почитай, вдова Никиты, не была премного почетней, не обещала долгих спокойных лет, да и легка не была. Требовалось сопровождать в Орду, к новому хану, княжого отрока, а там, по возвращении... Да и что там теперича, в Орде? И захватить, и в рабство продать могут! А ежели беда какая с княжичем Василием?! И князь не простит! (И себе не прощу тогда, что отослала сына в Орду!) И даже такое подходило - пасть в ноги сыну теперь: "Все брось, мол, оставайся дома!" Но уже и чуяла, и понимала - поздно! Такого ей и сын не простит! На расставанье уже, среди всегдашней бестолочи сборов, зазвала Ивана в горницу. Стыдно баять было, но и не сказать - нельзя. - Попробуй, сын, подружись с княжичем Василием! Ему престол надлежит! Не кори меня, старую, а наш, михалкинский, род (уже себя не отделяла от мужевых предков) силен был службою князьям московским! Федор Михалкич грамоту на Переяслав князю Даниле добыл, дак вот с того! И другом был князю с отроческих никак летов. А и Мишук, дедушко, а и батя твой, Никита! И еще сильны были мы, Федоровы, щедротами Вельяминовых. Помнишь, маленького водила к Василь Васильичу? А тысяцкое ушло, и ихней заступы уже, почитай, не стало... Сам понимай! И терем тот продан, в коем я останавливала, бывало, на Москве... И еще держались волею покойного владыки Алексия! Мне он подарил ладу моего, тебе - жизнь. Казнили бы в те поры Никиту, и ты не был бы никогда нарожден на свет! Дак вот ото всех тех оборон что осталось ныне? Матерь твоя довольно навалялась в ногах у сильных людей, и... - Понимаю, мамо! - перебил Иван, глядя сумрачно вбок - не в силах был зреть материн обрезанный, беззащитный взор. - И не кори! - И не корю, мамо! Прости и ты меня. По младости чего и не понимал допрежь. Тебе-то и за данщика владычного, и у себя, в Островом, сработать ле? Бледно усмехнула: - Маша поможет! Неуж мы, две бабы, за одного мужика не потянем! Да и тесть Офанасов обещал помочь, ежели какая нужа придет! Езжай, не сумуй и помни материн завет! ...Потом были суматошные прощания, суматошные сборы. Машины рыдания у него на плече, ничего не понимающий, но доверчиво-беззащитно (сердце сжалось от того сладкою болью) прильнувший к нему, с рук на руки переданный сын Ванюшка, Ванята, Иван Иваныч! Когда-то, - подумалось, - и увижу тебя теперь! Но и домашние заботы, и прощания - все отступило посторонь, когда началась бесконечная работа на княжом дворе. Кули и укладки, дары и снедь, кони, возы, ячмень и справа, завертки, новые гужи, обруди, подковы - запах паленого рога аж въелся в платье, перековывали, почитай, всех коней. До Владимира путь! Так же ли дедушка силы клал, когда отправлялся в Киев с владыкою али еще куда? Всех-то путей еговых и не ведал, не запомнил Иван! И отцовы-то дела от матери понял, почитай... Но вот и потекло, и двинулось, и по последнему, долежавшему-таки до конца апреля плотному снегу пошли, завиляли, потянулись друг за другом возы и возки, кошевки и сани, розвальни и волокуши с княжеским добром. И стало тяжким напоминанием, нужою несносною материно - "подружись с княжичем!" А как? Что ли распихать бояр да влезть в возок княжеский? По шее древком дадут, да и службы лишить ся придет! До Владимира дотянули. Там, под городом, почитай, по земле волоклись. Иные возы едва-едва, припрядывая коней, вытягивали из весенней, жидкой, остро пахнущей всеми ароматами пробуждения грязи. И новая суета началась, когда кладь и добро перегружали в речные суда. По великому счастью Иванову, пришло ему попасть гребцом на княжой паузок. А и тут: как исполнить материн завет? Глава 12 Подрагивая, ежась от холодного шалого весенего ветра, глядел он, кутая плечи в дорожный вотол, на стремнину прущей полно в подмываемых берегах весенней влаги, дивясь силе реки, гадая, так ли, с тем же удивлением озирали волжские берега отец и дед, первый-то раз? И не заметил сперва отрока, остановившегося вблизь, опершись, как и он, о дощатый набой, за которым тугими масляными струями ярилась, завивалась белыми барашками синяя взволнованная вода. Не сразу и понял Иван, что отрок сей - это и есть княжич Василий, будущий великий князь московский, и надобно, верно, заговорить с ним. Дак - не о чем! Хоть и хочется заговорить (уже не от материных наставлений, а самому пала жалость в ум погордиться чем али указать на что юному княжичу). Да пока гадал да мечтал, не заметил беды. Отрок, спасибо, крикнул ему звонко: - Голову нагни, кметь! Парус, тяжело хлопнув и качнувши палубу, перелетел на другую сторону судна. Нижняя райна прошла у него над самою головой. - Спасибо, княже! - произнес, покраснев, Иван. Все пошло совсем не то и не так, как мечталось. - Первый раз? - вопросил княжич с беглою улыбкой мальчишечьего превосходства. Его, видно, позабавили смущение и растерянность незнакомого молодого московского воина. - На Волге - первый! - возразил Иван и быстро, чтобы не показаться совсем уж серым недотепою перед отроком-княжичем, добавил: - У меня батя покойный много ездил! С покойным Алексием был в Киеве, спасал владыку... - сказал - и поперхнулся Иван. Не знал, дале говорить али дождать вопрошания? - Как звали-то батю? - повелительно, ведая, что ему отмолвит готовно (и не только готовно, но и с радостью) всякий и всегда, вопросил княжич. - Никита Федоров! - сникая, отмолвил Иван. Почудило - облило горячим страхом: а не ведает ли княжич о том, давнем, убийстве Хвоста? Василий подумал, сдвигая русые, еще по-детски светлые бровки, видимо, пытался вспомнить. - Батя еще Кремник рубил! - подсказал Иван торопливо. - Тот, старый! И дедушко наш тоже... - И, уже с отчаянием, сникая голосом, теряя нить разговора, домолвил: - А прадедушка наш, Федор Михалкич, грамоту на Переяслав князю Даниле привез... С того ся и прозываем Федоровы! В глазах отрока-княжича мелькнул интерес. Все это было так далеко от него, при прадедах! И ничего он не ведал, ни о какой грамоте, батя, кажись, и не баял о том! - Расскажи! - требовательно повелел он. И тут Иван едва не оплошал вторично. - Ну, дак... - начал он, запинаясь, с ужасом понимая, как мало и он сам ведал о грамоте той. Но - слово за слово - к счастью, никто не торопил, не звал, начал сказывать. Поскрипывали снасти, колыхалось судно, перла и перла стремнина волжской воды, и тянулись, медленно проходили мимо далекие зеленые берега. Пустыня! Редко мелькнут тесовые кровли недавно восстановленных хором. После татарских упорных погромов испуганные нижегородские русичи не рисковали, как прежде, вылезать на глядень, хоронились в лесах, по-за топями, на малых реках. И все-таки тутошняя жизнь упорно пробивалась сквозь все преграды, укреплялась и лезла, неодолимо превращая татарскую реку Итиль в русскую Волгу... Быть может, как раз это зримое упорство местной жизни и помогло Ивану оправиться и найти верные слова, лишенные хвастовства (ведь не сам, не отец даже - дедушка отцов!), но и той избегнуть противной, унижающей и унизительной скороговорки, с которой торопятся иные перед властным лицом, боярином, князем ли, умалиться уже и до неуваженья к пращурам своим. (Противное свойство, выродившееся в последующее: "Мы ста сермяжные!") - Дак вот... Переслав то, вишь, тогдашний великий князь Андрей Саныч... Не, што я! Андрей Ярославич, должно... Не! Саныч! Брат старшой князю Даниле... Словом, хотел под себя забрать, выморочно дак! А Иван-то Митрич умирал и дяде Даниле отписал свой удел. Нашему деду и вручил перед смертью грамоту - скачи, мол! Он и поскакал. В ночь. Кажись, имали ево, дак утек! А на Москвы долго в терем княжой еще не пускали, уже Вельяминов помог, Протасий... С того и рать послали москвичи к Переславлю! Передолили Андрея, словом... Дак ищо в пору ту, кажись, Акинф Великий под Переслав подступал, уже было передались ему! Дак деда опять с грамотою пробирался в город, весть давал. С того и Акинфа разбили, голову подняли на копье! А наш дедушко той поры на Москву перешел жить, ко князю Даниле... Княжич слушал внимательно, вглядывался все уважительнее в ладного рослого молодца. В иное время, быть может, и внимания бы не обратил - кметь и кметь! Но тут, на роковом пути в чужую, страшную Орду, к чужому хану, - и не в одиннадцать летов можно бы было оробеть! Когда сама встревоженная душа искала невольно, к чему и к кому прилепиться, - рассказ незнакомого воина звучал иной, доселе непонятной Василию мудростью. Быть может, и его спасет, оградит, заслонит от случайной стрелы татарской или гибельного сабельного замаха (или хоть грамоту передаст в руки далекого родителя, оставшего там, на Москве!) такой вот (да и не этот ли самый!) простой ратник? Ежели и сам престол наш, государей московских, когда-то решился мужеством простого ратника переяславского, не пожелавшего изменить прадедушке Даниилу! Мальчик, забыв на мал час о достоинстве своем - наследника великокняжеского престола, - даже придвинулся ко кметю, почти вплоть, ощущая идущую от того силу и тепло стройного, ладно сработанного тела. - Ты женат? - вопросил. - Да! - кивнул ратник, добавив, зарозовевши, со смущенною гордостью: - И сын нарожден! Будет кому, ежели что, ежели какая судьба, отомстить за отца! - Ты будешь служить мне? - ясно поглядев и трогая Ивана Федорова за рукав, вопросил княжич. - Да! - отозвался Иван и добавил, поспешно кивнув головою: - Да! Я, как и батя, как и мы все... - И замолк, и не знал, сказывать ли теперь, как батюшка спасал покойного владыку Алексия и как погиб в ратном споре с Литвой. Не прозвучал бы его новый рассказ зряшною выхвалой. К несчастью, к счастью ли, княжича позвали, и он, вновь ясно и весело посмотрев на Ивана и кивнувши ему дружески головой, убежал вприпрыжку в беседку, откуда укоризненно уже выглядывал сенной боярин, приставленный ежечасно охранять княжича от всякой дорожной беды, а такожде и знакомств, невместных сыну великого князя московского, к которым тем паче склонны все отроки в его-то возрасте любопытства и первого знакомства с жизнью! Слава Христу, кметь, кажись, не бражник, не тавлейник, худому чему не научит княжича, а все ж таки опас поиметь стоило... Вперед Иван, хоть и на едином корабле будучи, с княжичем Василием почти не встречался, и познакомиться ближе им довелось уже только в Орде, когда после долгих и увертливых торгов, споров-перекоров, хитрых подходов с непременною раздачей "поминок" направо и налево, в которых юных княжич не мог понять ровно ничего, прояснело наконец, что дарами и серебром великим одолевает все-таки, одолела уже Москва! И за сказочную цену в восемь тыщ серебра (о чем бояре, скакавшие туда и назад по пыльным, прихотливо извитым ордынским степным дорогам, все лето сговаривали с далеким батюшкою) Тохтамыш оставляет владимирское княжение по-прежнему за Москвой, за великим князем Дмитрием. Одолевает, одолела уже Москва, но к осени глубокой, когда с особенною томительной силой потянуло на родину - так потянуло, что глядеть в молодой жестокий лик нового хана стало Василию совсем уж невмоготу и обрыдли бесконечные приемы с бараниной и непременным питьем кумыса, бесконечные степные охоты-облавы, что радовали и развлекали его попервости, - к осени выявилась, приблизила новая беда, горчайшая и тяжелейшая первой: великий хан Тохтамыш порешил оставить княжича Василия наряду с тверским княжичем Александром и суздальскими князьями Дмитриевичами у себя при дворе в вечных заложниках, как поступали очень часто повелители земель восточных, но как совсем не водилось допрежь того на Руси, ниже и при хане Узбеке. Не жили русские княжичи яко заложники от своих отцов при дворе ордынском! Глава 13 Тверскому князю Михаилу Александровичу в нынешнем году должно было исполниться пятьдесят лет. Много это или мало? Как поглядеть! По жизни смотря! По успешливости ее или же неуспехам. В успешной, ладно построенной жизни, поди, и немного совсем! Не то в жизни, исполненной поражений и неудач. Начинать заново в пятьдесят - трудно! Ежели бы не безлепый погром Москвы Тохтамышевой ратью, ежели бы не шатания в митрополии, не изгнанье Киприана и прочая, и прочая, навряд и решился бы князь Михайло порушить прежний договор с московским князем Дмитрием и устремиться в Орду, дабы вновь добиваться ускользающего и, похоже, вовсе ускользнувшего от тверской княжеской династии великого княжения владимирского! И еще сказать, помня прежний плен ордынский и выкуп, что собирали потом по всему княжению, вовсе истощив тверскую казну, не решился Михайло повезти с собой наследника, княжича Ивана. Забрал второго, Александра, Сашу, и - как в воду глядел! Сына, слава Богу, второго, не первого, пришлось-таки оставить в Орде. За долгое лето князя измучили пыль, жара, степные сухие ветра, причуды нового хана, подчас не желавшего понимать самое очевидное, обрыдла крысиная возня подкупов, полуизмен, доносов (при Мамае и то не было того, вернее - не так лезло в очи!). Обрыдло, что все эти степные эмиры и беки, вовсе позабывшие о достоинстве и славе минувших веков, об одном мыслят: как бы ухватить, вымучить, выпросить подарок от осадивших в свою очередь ордынский престол русских князей. Мелкие беки, толпясь у дверей шатра ханского, прямо из рук вырывали проносимые мимо них порты и узорочье. За уздечку, отделанную бирюзой, за кинжал, за бобровую русскую шапку в Орде нынче мочно было легко купить человечью жизнь, и никто не почел бы того даже преступлением, но лишь выгодною торговою сделкой. За Сашу, почасту выезжавшего за город, он ежечасно трепетал и молил Господа не попустить! Возвращаясь к себе, усталый и пыльный, пропахший насквозь конским потом и душными овечьими запахами, ополаскивая лицо, валился на постель, с отвращением вздыхая и тут тот же неотвязный запах бараньих шкур, которыми было застлано княжеское походное ложе, закрывал глаза, и в глазах начинали плыть песочного цвета минареты, украшенные затейливой кирпичною вязью с яркими пятнами глазури по ней, обшарпанные глиняные дворцы ордынских вельмож, овечьи плетневые загоны, юрты и мазанки, рои мух над ободранными скотьими тушами, смрад и вонь базара... В уши плыли надрывные вопли зазывал, рев ослов и крики муэдзинов, призывающих верных к молитве, - вся сутолока когда-то разоренного и с торопливой небрежностью вновь отстроенного степного города... Он устал! И уже не верил в победу. У московитов - он видел это теперь особенно ясно - было упорство, которого не хватало ему. Теперь? Или и всегда не хватало? Они дрались за будущее страны. Он - за себя самого. Много - за детей. И он проигрывал, проиграл. И чуял - надобно смириться. С Федором Кошкою, бессменным послом московским в Орде (главным своим ворогом, так-то сказать!) , виделись они часто, но все больше на приемах или охотах ханских, когда и не поговорить путем, а тут, когда уже, почитай, все было кончено и прояснело, что он проиграл и даже серебром нынче не пересилить ему московского соперника своего ("Я поустрашил Дмитрия, - заявил Тохтамыш на последнем приеме, - а ныне пусть каждый из вас да держит отчину свою". Зачем же было тогда и громить Москву! Дурень заволжский! - выругался про себя Михаил), нынче Федор Кошка не зван не ждан забрел ко князю, сам напросился на гостеванье и теперь сидел на лавке, чуть пригорбя плечи, отдыхая, но и не теряя почтительности перед как-никак великим князем тверским. (То - утешало.) А Михайло слушал его полулежа, утонув в обрыдлых курчавых овчинах, и по красивому, твердому, в красивой седине подступающей старости лицу тверского князя проходили волны дум и обид, словно тени облаков, волочащиеся по земле вослед своим облачным повелителям. - Торжествуешь, боярин? - недобро кривя сивый ус, прошал тверской князь. - Нет, княже! - устало и просто отвечал Федор Кошка. - Скорблю! Был бы ты - служил бы тебе верою-правдой. А только, княже, Русь-то у нас одна! Тут, в Орде, ежели годы пробыть, как я, много больше понимать приходит, чем дома, где нам, ни тебе, ни Митрию, власти не поделить! А Русь - одна... Я Руси служу, князь! Уже давно ей, а не князю своему. Князья смертны, как и мы вси. Не веришь, княже, а послушай меня, старика! Молодость и от меня ушла, а земля осталась. И останет после меня. Конечно, я в почете и славе от князя свово, вишь вельяминовский терем купил! А и исчезни все - и почет, и зажиток, и власть - по слову Спасителя нашего, горнего судии, Исуса Христа, повелевшего лишь те богатства сбирать, коих ни червь не тратит, ни тать не крадет, - исчезни все, и что останет? Земля, родина! Гляжу вот тут на полоняников наших, давно гляжу! Вник, понял! Надобна власть! Единая! Дабы тех вон женок с дитями не угоняли в полон! Поверишь, княже, а хошь и не верь! Люб ты мне! Ты и князь без порока, и воин прямой, а - не твое время нонече! Ну, и взял бы ты у нас великое княжение володимерское! И что с того? Долго б им володел? Али Ягайле передать землю русскую? ("Эх, боярин, боярин! Ведал ты, чем меня укорить!") По суровой щеке княжеской, по уже немолодой, загрубелой, прорезанной морщинами щеке скатилась, блеснув, предательская слеза. На днях дошла весть из далекой Литвы, что Ягайло расправился с тестем Ивана, Кейстутом, уморив дядю в затворе, и любимая сноха, Марья Кейстутьевна, жена старшего сына Ивана, осталась сиротой. Суровый Ольгерд никогда бы не пошел на такое! Прав боярин! Хоть в этом одном, да прав! И Орда теперь чужая, Тохтамышева Орда! Ему уже не помогла! И не отдаст он, Михайло, русскую землю Ягайле, убийце великого дяди своего, последнего рыцаря прежней, языческой Литвы! Хоть и сам приходит Ягайле дядею! Ненароком смахнувши нежданную, стыдную слезу, усмехнул Михайло, глянул на московского боярина. Тот сидел, задумчиво утупив взор в столешню, - верно, не видал али не пожелал узреть невольной ослабы князя. - Ты тута, в Орде, не обесерменился невзначай? - вопросил. - Нет, князь! - без злобы отмолвил Федор Кошка. - Хоша и то скажу, что всякая вера - вера. И у бесермен своя, и у мунгалов своя, и у тех, что в Индии живут, еще другояка вера! И все люди, и все Богу веруют, и не скажу, что мы одни люди, а иные прочие нелюди, нет, и того не скажу! Насмотрелси! Всякой есь народ и у их! И тоже есь, што нас за нелюдей считают! И токмо как уж я правой веры держусь, дак и тово, в ней родилси, в ней пущай и похоронят меня! Веру порушить - весь язык загубить! Без веры народ - что полова под ветром! И ты, князь, веры православной не отступишь своей, и я не отступлю! - По то и пришел? - вновь скользом оглядывая боярина, вопросил Михайло. - По то и пришел! - подтвердил Кошка, кивая не столь князю, сколь думам своим. - Одинакие мы, вишь! - Здесь, в Орде, да... - нехотя подтвердил Михаил. И замолк, и что-то пронеслось, повеяло незримое. (Девять летов спустя младший отрок Михайлов, Федор, будет обручен с дочерью Федора Андреича Кошки. До того много летов, но не здесь ли, не теперь повеяло меж родителями будущих жениха и невесты тем духом взаимного понимания, которое токмо и содеяло возможным этот брак?) - Скоро уезжаю, Федор! - примирительно произнес князь Михайло. - Не то у вас с Дмитрием на посулы да поминки и серебра недостанет, тово! - Серебра достанет! - раздумчиво отверг боярин. - Иного недостает у нас на Руси! - Через кровь, Федор, трудно переступить! - отмолвил, перемолчавши, тверской князь. - Через кровь - да! - вымолвил Кошка в свой черед. - Сына оставляют у меня в Орде! - с упреком произнес Михайло. - И княжича нашего Василия тоже! - возразил Кошка. - И Василья Кирдяпу! Тохтамыш ото всех сильных князей по сыну, вишь, берет! Мыслит, с того ему легота настанет Русью править... Не ошибся бы только! - раздумчиво домолвил боярин. - А и тута княжичам, нашему да твоему, при таковой нуже не след бы враждовать! (Вот ты за какою надобью приволокся ко мне! - догадав, мысленно возразил Михайло. Но зла на Кошку как-то не было.) - Ростовчан-то отпускает? - спросил. - Ну, да те ему не опасны, вишь... Сколько богатств оставили нынче в Орде князи русские! А зачем? Чтобы получить из рук нового хана старые уделы свои, коими и допрежь того володели! И оба, князь и боярин, опять молча глянули друг на друга, почуявши в этот миг, что какими бы злобами ни разделяла их нынешняя судьба, но они и при этом одно, единое, чему и надобно быть не поврозь, а вместе, и имя чему - Русь. Глава 14 В мае, да и в июне было ни до чего. В разоренном войною княжестве следовало взорать и засеять всю пашню, заново срубить порушенные избы, добыть откуда-то скот, и Дмитрий сутками не слезал с седла, мотался по волосткам, объезжал села, строжил и раздавал наказы, рассылал семенное зерно и коней взаймы, до новины. Весь скот, забранный на Рязани и додержанный до весны, теперь пошел в дело, растекаясь по деревням и слободам, наполняя живым радостным мычанием выморенные по осени хоромы. Всю зиму возвращались выкупаемые князем московские полоняники. Получивши месячину из монастырских запасов, мало поотдохнув, брались за дело. Восставало княжество! Хозяином Дмитрий был хорошим. Родовое, семейное, от князя Даниила идущее без натуги проявлялось в нем, сказывалось во всем. Понимал с ходу, кого подобно поощрить, кого окоротить, кого и скрутить, устрашив. А иному ленивцу хватало доброй княжеской оплеухи, от которой непроворные как подкошенные летели с копыт и боком, боком, раком, раком отползали посторонь, разом на чуточку поумнев. Трудился князь, трудились бояре и смерды, и уже ровными платами голубой зелени поднялось яровое, и уже заколосились озимые, и когда уже стало ясно, что главное, на чем стоит земля, хлеб, нынче спасен, стало мочно вздохнуть, перевести дух и принять, по давно обещанной просьбе, нижегородского архиепископа Дионисия со своим духовником игуменом Федором Симоновским ради дел, от коих, как предупредил Федор, будет зависеть сама судьба русской земли. Сергия не было в этот раз на совещании иерархов церковных, пришедших ко князю с единым требованием: сместить наконец с митрополичьего престола Пимена и заменить его архиепископом Дионисием, оказавшим после своего возвращения из Константинополя сугубое рачение о делах церковных. Сергия не было, но за всем, что говорилось и как говорилось тут, стоял он, незримый, вдохновляя речи Федора Симоновского, ободряя иных, колеблющихся, освящая авторитетом своим личность самого Дионисия, столь долго бывшего духовным главою Суздальско-Нижегородского княжества, что и помыслить о нем инако князь Дмитрий без Сергиевой понуды и вовсе бы не смог. Но Сергий прислал грамоту, и духовная весть преподобного, облеченная в плоть этого невеликого куска пергамена, дошла до князя. Дмитрий сидел в креслице, взглядывая из-под лохматых бровей, изредка сопя, ибо как-то все не умещалось в сознании! Не по его ли княжескому наказу пискупа Дионисия имали всего-то три лета тому назад! Но и Пимен поистине не вызывал сочувствия Дмитриева. Пимен был убийцей печатника Митяя, хоть и не сам давил давнего возлюбленника княжого. Обстоятельства дела давно уже были выяснены на правеже, и непосредственные убийцы наказаны лютою смертью... И все же! Некого было нынче защищать князю, не за кого биться с иерархами! И токмо одного, возвращения Киприанова, не хотел Дмитрий, ощущая, как груз недавних трудов, конской скачки и хлопот тяжело давит на плечи, зовет его сгорбиться в княжеском седалище своем. И, не давая повады усталому телу, князь все прямее и прямее отгибался в золоченом креслице, грубыми большими руками охапив резные львиные головы подлокотников. x x x Собравшиеся иерархи в лучших своих облачениях, в клобуках с воскрылиями, с тяжелыми, на серебряных цепях, крестами и панагиарами на груди, были торжественны и суровы. Шел суд, и судили отсутствующего здесь главу русской церкви, самого митрополита, хотя по правилам и не имели присные права его судить. Осудить Пимена и лишить сана мог только собор цареградских иерархов под водительством патриарха константинопольского Нила, да и то в обязательном присутствии самого Пимена. И все же тут, перед лицом великого князя, творился духовный суд, где поминалось скопом и кучею все, чем Пимен истерзал терпенье клириков: и симония, и грабленье обителей, и поборы с сельских иереев, и неуменье утишить стригольническую ересь, в том же Пскове укрепившуюся ныне даже и в ряде монастырей (и первом из них Снетогорском), что уже вообще не умещалось ни в какие меры подобия... Дмитрий слушал не прерывая, с горем вспоминая покойного печатника своего. Как мало минуло лет! И сколь много совершилось великих и горестных дел, воистину отодвинувших прежние его хлопоты церковные в неизмеримую глубину времени! Отче Олексие! А ты бы как решил и что содеял днесь? Или послушать печальника твоего Сергия, довериться гневу (или мудрости!) старцев общежительных обителей, которые нынче все более забирают и набирают силу на Руси? Что-то такое нашел, почуял, понял игумен Сергий в жизни сей, ощутимое как твердота перед лицом быстробегущего времени! Отречение от себя? Ради Господа! И пискуп Денис с тем же посылывал учеников своих, дабы воздвигали общежительные обители по Волге, Унже, Саре и иным большим и малым рекам, где теперь, бают, и починки и слободы растут вокруг тех потаенных обителей! Сердце не по-хорошему ворохнулось в груди. Князь, склонивши голову, прислушался к себе. Какие же годы, в самом деле, три десяти летов! А вон и нити серебра у него в бороде находит нынче заботливая Авдотья, и силы те, что еще до роковой битвы с Мамаем не приходило считать, нынче нет-нет да и предупреждают его об исходе своем! Вдруг, нарушая чин и ряд, пугая синклит иерархов, он громко вопрошает Дениса, возможет ли тот и не зазрит ли давешнего гонения, воздвигнутого на него великим князем. - Княже! - суздальский архиепископ глядит на него с суровым упреком. - Егда мог бы аз ся огорчить тою, давешнею, безлепостию, не был бы достоин места сего! Не мне, но великой Руси то надобно, дабы на престоле владычном был муж, достойный сана сего и воин Христов, ибо тяжка судьба земли нашей и не скоро возможет Русь, воздохнув, опочить в славе и спокойствии лет! Уже и теперь не мыслю я о разделении земли, о коем хлопотали подчас князи суздальстии! Земля, язык русский, должны быти едины суть! С тем лишь и дерзаю помыслить о вышней власти! Дмитрий выслушивает Дионисия, склонивши тяжелое, с набрякшими веками чело. Медлит, думает. Говорит наконец, припечатывая решение духовных: - Быть по сему! Глава 15 А несчастья в это лето сыпались на него одно за другим. Едва успели отправить в Константинополь архиепископа Дионисия с Федором Симоновским - о чем, разумеется, Пимен тотчас узнал и, встречаясь с князем, глядел теперь на него с тем подло-жестоким выражением, при котором не ведаешь, чего ждать. То ли тебя предадут, то ли убьют из-за угла, то ли кинутся со слезами гнусными целовать руки, умолять, и это последнее было страшнее иного, потому что безмерно подлей! Не дай, Господи! Видеть таковое унижение властителя духовного было вовсе непереносно Дмитрию. Расставаясь с Пименом - и благословения его были точно Каинова печать или же поцелуй Иуды, - расставаясь с Пименом, Дмитрий долго приходил в себя, отругивался, яростно рычал в успокаивающих Дуниных объятиях... А в лугах косили, на Москве строились, жизнь, казалось, налаживалась понемногу, но, не успели проводить духовных послов, новая беда обрушилась на него! Недели не прошло с отъезда тех, как горестный вестник на двор: пятого числа июля месяца скончался тесть, старый суздальский князь Дмитрий Костянтиныч. Тестю исполнился шестьдесят один год, он долго болел, перед смертью посхимился с именем Федора, и все-таки эта давно ожиданная смерть подкосила Дмитрия. Разладилось разом все хрупкое равновесие отношений с нижегородским княжеским домом, добытое усилиями предшествующих лет. Предатели (иначе не скажешь!) Василий Кирдяпа с Семеном, хоть и родичи, а предатели, сдавшие Тохтамышу Москву, могли теперь потребовать себе по праву наследования все нижегородское княжение с Суздалем и Городцом. Потребовать у Тохтамыша в уплату за давешнюю лесть, за погром Москвы! И этот наглый татарин - почему бы ему и не дать, и не расплатиться щедрой рукою, оторвавши Москву, да что Москву, весь удел Владимирский от выходов к Волге, от торговли ордынской, от Сарской епископии, от гордых замыслов дольних, ото всего! Дуня рыдала. Она любила отца, прощая тому все безлепые шатания последних лет. Рыдала, уткнувшись в алые взголовья княжой постели. А он сидел рядом, гладил ее большою рукой по рассыпанным волосам (была без повойника) и молчал. Слова не выговаривались. Тупо думал о том, что делать теперь. Ежели, ежели... И Василий в Орде! И Кирдяпа с Семеном! И Михайло Тверской! А ну как они все, вкупе... И пискуп Денис, который в днешней нуже мог бы, верно, защитить, удержать, теперь уже где-то там, за Окою... Странно, сперва совсем не подумал про Бориса Костянтиныча. Дядя своих буйных племянников, давний враг Москвы, он и ныне сидел в Орде с сыном Иваном, хлопоча перед ханом о вотчинах своих... Но теперь, теперь! Теперь ему надобно было помочь усесться в Нижнем! Занять тестев стол! Хошь на время, на срок малый, пока не осильнели опять, отодвинуть от себя и от княжества сущую эту беду! В сенях встречу попавшегося Свибла (всегда лезет на очи!) сгреб за грудь, в готовую расхмылить почти родную хитрую морду выдохнул: "Не ты ли меня продаешь, Федор?" И откинул, отшвырнул от себя, едва устоял на ногах боярин, и уже издали, с оборота, крикнул повелительно: "Думу собирать!" К вечеру сидели с боярами. Тут вот ощутил только, что в тревоге не он один, озирая готовно-зоркие лица Всеволожей (Свибловой зазнобы! Знал все нелюбиябоярские!),внимательный ликосанистогоМороза, спокойно-настороженный, без обычной улыбки своей взор Тимофея Вельяминова (пришел ныне с Юрием Грункой, младшим братом, и с племянником, Иваном Федорычем Воронцом), и далее по лавкам: Ивана Родионыча Квашню, Ивана Федорыча, Собаку Фоминского, Семена Окатьевича и целую дружину Акинфичей - Федора Свибла, Ивана Хромого, Александра Остея и других. Дмитрий Михайлович Боброк, высушенный долгою болезнью, сидит по правую руку от князя. Смотрит отрешенно и строго, в никуда. Игумен Севастьян поглядывает то на него, то на великого князя. Двоюродный брат Владимир, пышущий здоровьем, сияющий, один только и не сдерживает порою невольной, рвущейся с уст улыбки. День какой! А в лугах, где косари, рядами, со смехом, пестроцветные, в праздничных одеждах своих ходят женки с граблями и поют - как поют! Аж досюда доносит! В лугах, где голову кружит от медового аромата вянущих трав, в лугах каково! Эх, не вовремя помер старый суздальский князь, в осень бы лучше! И вся земля тово, в пору ту, словно грустит. Не вовремя! - Кошка-то ведает?! На правах брата и володетеля вопрошает Владимир. И не окоротишь, и вопрос не нелеп: без Федора Кошки, без его трудов ордынских ныне и вовсе бы пропасть! А и от Данилы Феофаныча из Орды нету вестей. Как там Василек, наследник? Не соскучал, не изнемог в татарской земле? Не в состоянии там от кого иного? В Сарае по злобе ли, по зависти и убить могут, а там и концей не найдешь! (Дуню давеча с трудом отговорил от поездки в Нижний. Тестя уже схоронят, лето, не станут сожидать доле трех ден, а соваться в город при нынешнем безвластии и ей не след!) Дуня плачет, дети в тревоге, а у него и у бояр своя зазноба, княжеская, невесть, что и вершить. Остановили на том, чтобы поддерживать перед ханом князя Бориса. В Орду поскакали срочные гонцы с поминками. В ожидании и страхе тянулись недели, не принося облегчения, хоть и стояло ведро, хоть и справились с покосом в этот раз. Наконец дошла-таки весть, что хан передал нижегородский престол Борису Кстинычу. Но и вздохнуть не пришлось! С вестью прискакал Федор Кошка. Мрачнее тучи был боярин и, оставшись с глазу на глаз, вымолвил: - Беда, князь! - Кирдяпа с Семеном копают под меня? - начал было Дмитрий, но Кошка небрежно отмахнул рукавом: - Копают, конешно! Как не копать! Да хан и им не больно верит... А токмо, князь батюшка, не обессудь! Великое княжение закачалось! Надобно серебро и - враз! Много серебра! Хану без того, вишь, своих амиров не удоволить, ну и... Сам понимай! - Сколь? Федор поднял тяжелый взор (уже не молод! Уже и морщью покрыло прокаленное солнцем, иссеченное ветрами чело!), поглядел на князя, помолчал. - Осемь тыщ! - сказал. Сказал и умолк. - Столько не собрать! - бледнея, отмолвил Дмитрий. И слышно стало, как бьется в оконницу дуром залетевшая в горницы лесная зеленая муха. - Не собрать! - с отчаянием повторил Дмитрий. - Мне все княжество разорить, и то восьми тыщ серебра не достать нынче! Кошка вдруг молча сполз с лавки и упал на колени. - Князь батюшка! Не кори! Иного измыслить не мог! Не переодолим коли - и все истеряем! Ведаю! Ведал и сам! А токмо - всех обери, по земным грамотам, у кого хошь! - Был бы митрополит другой! - зло и мрачно отозвался Дмитрий. - У фрягов, баешь? - Тыщи три дадут, вызнавал! Кой-чем поступиться придет... И греки дают, и бесермена, ежели по-годному попросить. Заможем на то лето отдать? - поднял требовательный взор на князя. И теперь их было только двое. А там - бояре, князья, стратилаты, дружина, города, села, купцы, смерды, и у всех... И все и все сейчас на этих вот Иудиных тысячах зависло опять! Когда же, ну когда возможет Русь попросту двинуть железные полки, изречь: "Не позволю!" И броня, и стяги, и гнев ратный, и, с рогатинами, ряды пеших дружин, смерды, боронящие землю свою. И чтобы никому ся не кланять! Ни хитрому фрягу, ни немцу прегордому, ни злому татарину, ни свирепому литвину, ни бесерменину тому! Того ведь одного токмо и жажду, по то и бьюсь! Величия жажду родимой земле, Руси Великой! А нет, дак мне вон ета постель, да Дуня, да какой ни есть зажиток, детей бы гладом не поморить... Много ли на себя-то самого идет княжого добра! За трапезою - те же каша да щи, и не надобно иного! Изюму, да ягод винных, да вин заморских, из фряжской земли привезенных, чем балуют иные бояре, не надобно мне! Но власти в земле, ежели, по слову батьки Олексея, все должно иметь в кулаке едином, власти не отдам! Ошибаешься, хан Тохтамыш, передолим и тебя! Не таких ломали! (Последнего, даже и про себя, баять было не след. Таких, у коих вся степь, вся Синяя, Белая и Золотая Орда воедино совокуплены, в руках единых, таких не ломали еще! И сил тех нет пока у Руси...) - Ладно, Федор! Прошай у купцов, гостей торговых, займуй у всех! Грамоты я подпишу! Сей бы токмо год и устоять нам с тобою! Почему так бывает всегда? На подъеме языка и у кормила власти оказываются деятели, достойные великих задач. А низкая лесть, измена или корысть не смеют поднять головы излиха. А там, в иных временах, глядишь, и глава, правитель земли, про коего помыслить нелепо иное что, - как этот хозяин может стать предателем, вором во своем терему? А - может! И предает, и торгует землею своею, спеша разрушить хоромину, воздвигнутую поколеньями героев, уснувших в земле... И видно-то это становит издалека, из глуби времен. Ибо близ себя, поблизку, вроде бы те же и корысть, и зазнобы, и котора княжая, и злоба боярская, всего довольно, и всего излиха... Но и другое есть: воля к соборному деянию всей земли. И тогда смолкают покоры и ссоры, и уже плечо к плечу бывшие соперники, облитые ратным железом, выходят в поле, защищая землю отцов. И мне теперь хоть прикоснуть, хоть мечтою приблизить туда, к ним, когда и жизнь и добро отдавали за други своя! Глава 16 Несчастья вослед позорному торгу ордынскому продолжали сыпаться. Собрали тяжкую дань и данью той передолили тверского великого князя, но во Владимир явился посол лют, родич хана Адаш Тохтамыш, и впору настало не хлеб убирать, а прятать по лесам володимерских смердов от лютого татарского грабления. И не вышлешь посла, как встарь, и не заткнешь рта подарками, и не пригрозишь узорным кованым железом боевых рогатин, дабы потишел и унял зуд прихвостней своих... Генуэзские фряги меж тем, выручивши князя заемным серебром, совсем обнаглели. На вымолах ежеден - ругань. Московских гостей посбили с причалов, утеснили дозела. Дмитрий, проезжая торгом, каменел ликом. Прост был князь и не вельми учен, но и потому тоже понимал смердов своих и посад до слова. Иногда тяжело спускался с седла, заходил в лавки. "Потерпите!" - говорил. Не объяснял ничего, и - стихали. Ведали - свой, видели - не продает, и тяжко ему, как и всем. Этим вот, простотою, тоже держал землю! Уже к зиме ближе (в начале ноября Борис Кстиныч воротил из Орды с пожалованьем, и Семен с дядею прибыл. Кирдяпу хан задержал у себя, к тайному удовлетворению Дмитрия), уже и хлеб убрали, и Михайло Тверской, проиграв сражение кожаных мешков, набитых серебром, готовился покинуть Орду, как произошло то, чего где-то в душе опасил все последние месяцы. Фряги, мало сказать, обнаглели. Не почитали уже почасту повестить московским дьякам великокняжеским, кто и почто прибывает в Москву. Молодой сын боярский Рагуйло Ухарь пригнал из Красного и прямо на княжой двор. Добился до "самого". Дмитрий принял на сенях. - Некомат Брех на Москве! Села свои емлет! - огорошил Дмитрия вершник, еще не отошедший с бешеной скачки своей. - И вы... - темнея ликом, начал князь. - Дак по грамоте! - Рагуйло аж руками развел. - И ключник не велит трогать... Токмо обидно, тово! - Ладно. Пожди! - бросил, уже поворачиваясь спиною: - На поварню пройди! Пущай накормят! Разговор с испуганными боярами был короток. В ответ на то, что фрягов нынче утеснять не велено, да и опасимся, мол, возразил, негромко и страшно: - А меня вы уже не боитесь? - И возвышая глас: - Умер я?! Сдох?!! - И до крика: - Али мне черны вороны очи выняли?!! Уже через два часа в угасающих сумерках наступившего зимнего вечера мчались ведомые прежним Рагуйлою вершники, ощетиненные сулицами, потряхивая железом, имать давнего ворога великого князя московского. Дуня встретила заботная (вызнала уже), глазами, движением рук вопросила: в днешней трудноте не безлепо ли огорчать фрягов? - Что дороже, - вопросил, уже не в крик, а тяжело и смуро, - серебро али честь? Честь потерять - и серебра тово не нать боле. Не для зажитка живем - для Господа! Раздевались молча. И, уже когда легли, когда вышла услужающая сенная боярыня, и нянька унесла маленького, и задули свечи в высоком свечнике, и полог тяжелый, тафтяной, шитый травами, шерстями и серебряной канителью, задернули, вопросила негромко: - Вспоминаешь Ивана? Дмитрий, еле видный в полумраке мерцающего лампадного огонька, кивнул, не размыкая глаз. Долго спустя (Евдокия уже не ждала ответа) отмолвил: - Все было правильно... А токмо своих губить не след! Эту вот мразь надобно давить! Чтобы Русь... - не договорил. Дуня поняла, робко, едва касаясь пальцами, огладила дорогое лицо. Такой вот, как теперь, был он ей дороже всего. Многие слабости мужевы ведомы ей были. А любила все равно. И гордиться ей было чем. В такие вот мгновения, как нынешнее. Не мог он, понимала с тревожною теплотою в сердце, не мог, казнив родича, Ивана Вельяминова, благородного мужа, которого любила вся Москва, пощадить, хотя бы и ради всех прехитрых расчетов ордынских, пощадить теперь фряжского негодяя, подговорившего некогда Ивана изменить князю своему. Некомата привезли ночью, перед рассветом. На заре явилась в терем целая депутация фрягов с настойчивой просьбой, по существу требованием, освободить благородного мужа Нико Маттеи, который, не бывши подданным великого князя владимирского, не мог быть и изменником ему, а посему заслуживал самое большее высылки в Кафу, ежели князь не мыслит более обращаться к генуэзским гостям торговым за какою-либо помощью. Князь поначалу не восхотел принять фрягов, но все же был умолен боярами выйти и выслушать их доводы. Он вышел, выслушал. Глядя слепо сквозь и мимо них, спокойно и твердо возразил, что великий князь московский волен казнить недругов своих, не прощая разрешения на то у кого бы то ни было из государей или господ иных земель. А русские вымола ниже Яузы, безлепо занятые фрягами по осени, как и тамошние анбары, велит очистить тотчас, не стряпая, и впредь прошать о всем подобном княжого дьяка. Сказал и, не слушая боле ничего, покинул покой. Некомат Брех был казнен в тот же день, к вечеру, на Болоте. Казнен торопливо и совсем не празднично, в поднявшейся снежной буре на пустынной, почти без глядельщиков, площади. Ибо кому нужда была, кроме вооруженной и окольчуженной стражи, провожать проворовавшегося фрязина на последний погляд, тем паче что многие и не ведали толком вины Некоматовой, а летописец записал осторожно: "казнен... некий брех Некомат, за некую крамолу". И возмущения фрягов, многими ожиданного, не воспоследовало. Натолкнувшись на княжескую твердоту, они молчаливо отступились от Нико Маттеи, села которого князь Дмитрий забрал под себя. Твердость правителя, оберегающего землю свою, пристойная твердость, подчас оказывается сильнее всех прехитрых ухищрений дипломатии, тем паче когда за нею правда. И побеждает! Что бывало в истории не раз. А дела шли своим побытом. Михайло Тверской выехал из Орды шестого декабря. Его сын Александр, Василий Кирдяпа, сын Олега Рязанского Родослав и московский княжич Василий были оставлены ханом в Орде. Глава 17 На чисто выпаханный монастырский двор незримо, чуть взблескивая в свете зимнего розового дня, опускаются пуховые невесомые снежинки. Высокие костры дров, частокол ограды, кровли келий - все покрыто пушистою ласковой фатой. Высокие строгие ели вокруг обители сейчас словно невесты в венечном уборе. Сергий проходит двором, заранее улыбаясь. В келье его ждет Стефан Храп, и оттого радостно. Радостно от молодого зимнего снега, от роскошной белизны полей, от порядка в монастыре, и оттого, что с ним, со Стефаном, к нему возвращалась молодость, дерзающая, горячая, со своим вечным устремлением к неведомому, небылому, в далекие дали... Сейчас из этих дальних далей он и вернулся, вызванный великим князем не без его, Сергиевой, помощи. Стефан Храп! Выученик все того же вечного Григорьевского затвора в великом граде Ростове, откуда, поистине сказать, вышли они все: и он с братом, и молодой инок Епифаний, изограф и книжник, почасту споривший со Стефаном Храпом еще во время учения, и многие иные, духовно ратоборствующие ныне по градам и весям русской земли... Сергий подымается по ступеням. Входит в келью. Троекратно лобызается со Стефаном. Усаживается, любовно оглядывая доброго, ясного и ярого зраком сорокалетнего мужа, претерпевшего все, и нужу, и глад, и поругания, и угрозы, и нахождения язычников многократные, но ни во внешности проповедника, ни в речах, ни в лице, мужественном, все еще покрытом летним загаром, со здоровым румянцем во всю щеку, не чуялось перенесенных лишений, и в речах его не было жалоб, лишь снисходительная насмешка над главным местным жрецом, Памой, убоявшимся воды и огня. Сергий прикрывает глаза, силится представить полноводную необозримую Двину, дикую и прекрасную Вычегду. Боры, зырянские выселки на крутоярах, обнесенные оградою из заостренных кольев, кумирни с конскими черепами на ветвях дерев, священную березу, которую яростно рубил Стефан, такой же вот, сверкающий взором, с развихренною бородой, неустрашимый среди мятущихся язычников. - Красиво тамо? - прошает. - Дивная, несказанная, истинно Божья красота! - горячо отзывается Стефан. И снова рассказы, и снова Сергий словно бы вживе видит, как Стефан крестит зырян, ставит часовни, строит храмы, учит читать новообращенных на своем, зырянском, языке, азбука которого нарочито была изобретена самим Стефаном. - У их кумиры: Воиполь и Золотая баба! - говорит Стефан. - В Обдорской стране, бают, идол ейный стоит, из золота произведен, и поклоняются ему все, и обдорцы, и югра, и вогуличи... Деревьям ся кланяют, камням, огню, духам добрым и злым, как в первые времена, еще до крещения! Доселе не ведают истинной веры! А Сергий, слушая Стефана, вспоминает Мефодия с Кириллом, первых крестителей славян, которые тоже начали с того, что измыслили азбуку, дабы преподать слово Божие неофитам на понятном тем языке... Сколько столетий минуло! И вот уже Русь сама создает грамоту для диких народов, не ведавших до того никакого иного письма, приобщает к свету и истине, и делают это наши люди, русичи, исхитренные книжному разумению, не где инуду, а такожде в русской земле, во граде Ростове (уже там Стефан и начал изобретать свою пермскую грамоту!). И как это чудесно! Как славно, что народились уже на Руси свои проповедники слова Божия и понесли слово святое иным языкам и землям! Дикари, не ведавшие ни времен, ни сроков, учат у него ныне часослов, осьмигласник и псалтырь на своем языке! И все это: и переводы священных книг, и училища, и храмы - сотворено Стефаном! Князь должен заставить Пимена рукоположить Стефана во епископа Великой Перми. Иначе все поставленные им уже священницы и дьяконы не будут истинными. Три года назад Стефан был посвящен в сан иеромонаха Митяем и снабжен антиминсами и княжескими грамотами. Дмитрий не должен забыть пермского проповедника! Да впрочем, Дмитрию доложено уже. Надобно, чтобы Храпа принял сам князь (и, значит, надобно идти ему самому в Москву). Тамошняя духовная господа надумала на кафедру епископа смоленского предложить инока Михаила из Симоновского монастыря. Вот бы обоих и рукоположить! Проявил бы только князь Дмитрий достаточно воли! Сергий слушает и не может наслушаться, глядит и не может наглядеться. Молча пододвигает гостю то квас, то рыбу, то хлеб. Стефан с улыбкою сказывает, как пермяки заготавливают лососей и что такое "кислая" рыбка, от которой дух точно от падали, но нежная на вкус и прозрачная, точно кисель. Сказывает, как приходилось порою толочь сосновую кору вместо хлеба, и в какую пору тает снег на горах, и какие тогда буйные воды несутся с Камня, переполняя реки, выворачивая с корнем мощные дерева, и как тогда не можно становит перебраться с берега на берег, и как он дважды едва не утонул, когда опруживало утлый челнок и приходило барахтаться в ледяной воде, цепляясь за корни влекущихся по реке дерев, и как единожды едва не утопил все книги, и какие понятливые становят зыряне, егда обучишь их грамоте. А Сергий слушает и тихо ликует, вспоминая первые, великие времена, когда апостолы ходили по землям из веси в весь, проповедуя слово Божие. И словно само время возвратилось на круги своя, и вновь стала зримой и живой молодость христианского мира! Троицкий игумен не думал в сей миг, как и что он будет говорить великому князю, он попросту любовался Стефаном, прощая тому и неразборчивость в средствах, которую подчас проявлял Стефан, понеже все было делаемо им для просвещения язычников Христовой верою. Улыбнулся еще раз, когда Стефан рассказал, как единожды принял все же "подношение", ибо крещеному зырянину Матвею понадобились портянки. Себе самому Стефан отказывал даже в такой малости, а насильно оставляемые "идольские подношения" сжигал. - Ставлю и попов и дьяконов по разумению судя! - говорил Стефан, и опять такая сила выказывалась в его голосе и столько веры горело в очах, что - да! - понимал Сергий: Стефан хоть и не в сане епископа, но имеет на себе благодать ставить и рукополагать в сан! И об этом надлежало молвить князю! Стефана, дабы дело приобщения пермской земли к вере православной не захлебнулось в мертвизне канонических установлений и запретов, следовало как можно скорее содеять епископом. Ныне! Уже твердо решил про себя Сергий, когда в келью начали собираться старцы монастыря, содеялась, как в далекие прежние времена, общая келейная трапеза, и Стефану пришлось сказывать о своих подвигах вновь и опять. Назавтра, после службы, причастившись святых таин, Сергий со Стефаном Храпом отправлялись в Москву. Снег шел всю ночь, и путники приготовились идти на лыжах. И опять Сергий залюбовался тем, как умело Стефан прилаживает к ногам хитрый дорожный снаряд, как скоро подогнал ремни, как ловко перед тем смазал лыжи медвежьим салом. Далась устюжанину жизнь на севере! Да впрочем, южнее ли Устюг тех самых пермских палестин! Он и на лыжах шел хорошо. Сергию пришлось-таки напрячь силы, дабы не выказать перед Стефаном ослабы своей. Маковецкий игумен молчал, а Стефан, соразмеряя свою речь с дыханием, продолжал сказывать о севере, каковые там зимы да каковые чумы из шкур у бродячих вогуличей... Князь, уже извещенный о приезде Стефана Храпа, встретил проповедника хмуро (совсем недавно состоялась Некоматова казнь), но по мере рассказов Стефана князев лик яснел и яснел, а в конце, когда Стефан повестил о более чем тысяче новообращенных зырян, Дмитрий, не говоря иного чего, обнял Храпа и расцеловал. Решение о возведении Стефана в сан епископа Пермского по сути своей в этот день уже состоялось и было совершено владыкою Пименом всего через несколько дней, несмотря на ворчание многих бояр, что-де и вовсе не надобна тамошним дикарям своя грамота, пущай учат русскую, умнее будут, и с Великим Новгородом не началось бы колготы, и прочая, и прочая. Князь попросту отмахнулся от этих упреков, царственно возразив: - Когда-то и мы грамоты не ведали, дак и что? И греческий надлежало учить? Али латынь? Али еврейский? Коли только сии три языка признаны были достойными для изложения слова Божьего! Чужих языков Дмитрий не знал, и возразить великому князю, что-де неплохо бы ему и ведать греческую молвь, не решился никто. Тем паче спор шел по сути не столько о языке церковном, сколько о том, будут ли по-прежнему наезжие воеводы грабить зырян или нет, ибо слишком яснело, что грамотных и крещеных зырян обирать станет премного трудней. Ну, а Стефан Храп владел греческим языком свободно, и с ним о богословских истинах спорить было бы и вовсе мудрено. Разрешил Дмитрий Стефану сбавить дань по случаю нынешнего недорода, разрешил и закупить хлеб на Вологде для своей паствы, словом, уезжал Стефан Храп к себе на Вычегду целым обозом, в сане епископа, признанным духовным главою Пермской земли. С Сергием они распрощались сердечно, молча пожалев друг о друге, о невозможности дружеских бесед, жаждая молчаливого присутствия, духовного содружества, в этот миг расставания постигаемого особенно сильно и тем и другим. - Беру тебя в сердце свое! - вымолвил Сергий несвойственные ему слова, и Стефан понял, молча склонил голову. Утих скрип саней, оклики возничих и глухой топот лошадей по укрытой снегами дороге. Стефан на прощание с частью обозных вновь заезжал в Троицкий монастырь и отслужил обедню вместе с Сергием. Сергий, проводивши младшего друга, воротился в келью, открыл часослов, сосредоточил свой ум на молитве. Было хорошо, покойно. От того источника воды живой, который он сооружал некогда с трудами великими здесь, на Маковце, заструилась ныне цельбоносная влага, и уже ее настойчивое журчание пробрезжило в далекой пермской стороне! Было хорошо. Покойно. Жизнь, приближаясь к окончанию своему, начинала являть зримое продолжение свое за гранью земных сроков и дел. Тленное и временное незримо перетекало в вечность. Глава 18 У Дионисия по мере того, как они медленно, но неуклонно приближались к Константинополю, начинало порою перехватывать дыхание. Это было как в молодости, когда одолевала жажда постижения. (Не получить, нет! Телесные услады, утехи плоти всегда, даже к юности, мало занимали нижегородского подвижника.) И тогда сердце, старое сердце в изветшавшей оболочине своей начинало не поспевать за стремительными желаньями хозяина, принималось биться с перебоями... Неужели оно, это сердце, уложит его на пути к величайшей вершине всей жизни своей! Одолевая плоть, епископ вставал с глазами, обведенными синею тенью. Ехали дальше. Федор, тот даже начинал порою и бояться за спутника своего: доедет ли? Но в старом теле молодого духом нижегородского иерарха находились все новые и новые силы, одолевавшие жару, безводье, пыль, тряское седло, одолевавшие и одолевшие все истомы пути, когда наконец замаячили перед ними вдали холмы, покрытые коростою крыш, купола и башни вечного города. Кони стали. Дионисий выпрямился в седле. Федор поглядел на него искоса. Ведь уже был, озирал, видел! Сбоку лик нижегородского архиепископа казался чеканен и строг. Теплый ветер, напоенный мириадами запахов, отдувал его бороду, шевелил платье. Дионисий не шевелился. Замер и конь, коему передалось торжественное безмолвие седока. Так его и запомнил Федор, и потом, каясь в бессилии своем спасти владыку, вспоминал именно этот миг и это властное, обращенное к вечному городу чело человека, всю жизнь упорно рвущегося к единой цели и теперь, когда цель почти достигнута, замершего, точно Моисей, с вершины Синая озирающий обетованную землю. Федор уже было раскрыл рот сказать, что "время", но Дионисий, точно поняв упрек, сам без слова тронул коня. Все последующие дни, начиная с того часа, как копыта их жеребцов процокали по каменной мостовой Месы, и обняла, и поглотила невеликую кавалькаду русичей людная и торговая суета великого города, были заполнены мельтешеньем встреч, переговоров, предложений, просьб и требований, увертливых отмолвок и недомолвок хитрых греков. Хитрых, но уже бессильных и перед властью папского Рима, и перед напором фрягов, и перед султаном, и даже перед русским серебром. Патриарх Нил тянул, русские послы требовали скорейшего поставления Дионисия и в конце концов настояли на своем. Зарекомендовал себя Дионисий уже в прошлый свой приезд отменно, и только доброхоты Киприановы мешали Нилу рукоположить Дионисия в митрополита русского. В конце концов, однако, было достигнуто соглашение, что оба прежних ставленника, и Киприан и Пимен, будут вызваны в Константинополь и низложены, а русскую митрополию вновь объединит нижегородский архиепископ Дионисий, рукоположенный в митрополита русского тотчас, не сожидая приезда вышеназванных. Воля далекого князя Дмитрия, напор послов и власть денег все же сделали свое дело, хоть и пришлось посольству просидеть в Константинополе всю осень, зиму и весну. Рукоположили Дионисия уже в марте следующего 1384-го года, ибо сперва не можно было собрать синклит, потом долго пытались выцарапать из Киева Киприана, а тот, отлично понимая, что ему грозит, все не ехал и не ехал. В конце концов решили, что сам Дионисий, уже рукоположенный, отвезет в Киев Киприану строгий наказ патриарха прибыть в Царьград на собор. Никто из русичей как-то не подумал в ту пору, что такое решение станет роковым для Дионисия. Федору Симоновскому Константинополь открывался впервые. Впервые увидел он пестроцветье и многолюдство древней столицы восточной римской империи, впервые измерял глазами мощную, в суровом чередовании зубчатых прясел и костров, стену Феодосия, как бы пришедшую в этот суетный мир мелких торговцев и нищих из иных, великих времен. Впервые дивился каменным палатам, клетям и клетушкам, прижатым вплоть друг ко другу так, как никогда не ставили терема и палаты на Москве, дивился цветам и изобильной зелени, неведомой на Руси. Впервые, когда они остановили в Студитском монастыре, озирал сводчатый потолок и ощущал прохладу каменной кельи, столь ласковую телу после дорожной жары и пыли. Очень скоро перестал он дивиться белому хлебу, оливкам и кислому, красному, похожему на крепкий квас вину. Привык есть вареные овощи. Испытал не единожды раздражение противу волокиты в секретах патриаршей канцелярии, премного усовершенствовался в греческом языке, только тут поняв, что язык нынешних греков значительно разнится от того, на котором говорили и писали во времена Златоуста и Григория Богослова. Выучил всю сложную титулатуру секретов, познакомился и с великим хартофилактом, и с казначеем. Лазал уже и на развалины Большого дворца, и на ипподром, обежал десяток монастырей, побывал и в Галате, и во Влахернах, резиденции нынешних василевсов, и всегда, и везде, и во всем ощущал, даже не видя, переживал, о чем бы ни доводилось вести речь, великое творение Юстиниана, храм Софии, Премудрости Божией. Именно здесь, именно отсюда, невзирая на все шкоды и пакости греков, невзирая на торгашеский дух обнищавшего великого города, именно отсюда должна была проистечь и проистекала великая православная вера! Так казалось и так виделось. И только ночью подчас, в тонком сне после утомительного дня, наполненного хождениями и суетой, начинало вдруг брезжить далекое и родное: лесные дали, холмистый простор, шум сосен, в который преображался тогда шум Мраморного моря, невдали от обители, тишина, и сугубое, полное мысли и веры одиночество окруживших Маковец боров, и тот, далекий сейчас, упоительно чистый воздух, воздух его юности и первых монашеских подвигов. И тогда начинала казаться душной людная суета царского города, и мелкая морось местной зимы - пакостной, и хотелось туда, в чистоту и тишину, в крепкий мороз и яркое над голубыми снегами солнце на столь чистом небе, которого, кажется, никогда не бывает здесь... И томительно хотелось на родину! Но приходил день, начинаемый строго, с молитвы, приходили злобы дня сего, и уже вновь увлекала, кружила, озадачивала незримым очарованием угасших столетий древность места сего, уходящая в глубину веков, поэзия местного, истертого ногами прохожих камня с проблесками там и тут языческой эллинской старины, резвящихся сатиров и фавнов, бесстыдно-нагих нереид, нежившихся на каком-нибудь фронтоне богатой виллы, не страшась знака креста над мраморными воротами... Впрочем, языческая древность, о которой он мало что и знал, не так уж занимала Сергиева племянника, больше всего потрясенного, как и все русичи, святынями православия. И было даже такое спустя несколько лет, когда другой ученик Сергия, Афанасий, игумен монастыря на Высоком в Серпухове, посланный в свое время в Царьград, купил там келью и остался навсегда в вечном городе, откуда пересылал в родной монастырь иконы и книги, которые сам и переводил на русскую молвь. Федор понял его и не осудил, хотя сам ни за что не пошел бы на такое. Его место, и дело его, и боль были на родине, на Руси. Когда наконец, спустя уже почти год со дня отъезда, Дионисий засобирался на Русь, Федор еще оставался в Царьграде, улаживая дела своей обители, которую мыслил подчинить непосредственно патриарху Нилу, дабы не зависеть больше от похотений и самоуправства еще не удаленного Пимена, который, он не сомневался в этом, захочет отомстить игумену. Кроме того, ему маячил уже сан архимандрита, что тоже было нелишним в днешнем обстоянии русской церкви и сущих в ней несогласиях. Расставались они с Дионисием тепло. Вокруг бушевало уже в полной силе южное горячее лето. Пронзительно кричали продавцы рыбы, ревели ослы. Дионисий сошел с седла. Они облобызались, веря, что вскоре увидятся, и ни один из них не подумал в тот час, что видятся они в последний раз. Глава 19 В Киеве, куда новопоставленный русский митрополит прибыл, как и надлежало ему, с причтом и свитою, Дионисия грубо схватили. Местный литовский князь Владимир Ольгердович, едва ли не последний сторонник православной партии в Литве (подготовка к унии шла уже полным ходом), заявил ему, как передавали потом: "Почто пошел еси на митрополию в Царьград без нашего повеления?" Явно, за князем стоял Киприан, порешивший драться за русскую митрополию до конца; возможно, стояли и католические прелаты, не желавшие допустить на престол духовного главы Руси такого энергичного деятеля, как Дионисий; возможно, что и ордынцы, коим Дионисий вечною костью в горле стоял, приложили руку к тому, - словом, не хотели Дионисия многие. Да и Пимен содеял все возможное, дабы помешать вытащить своего соперника из затвора... А князь? Князю в сей год было ни до чего. По всему княжеству с насилием и слезами собирали тяжкую дань для Орды. "Была дань тяжкая по всему княжению, всякому по полтине с деревни, и златом давали в Орду", - сообщает летописец, умалчивая стыда ради о тех сценах, что творились, почитай, едва не в каждом селении. Дмитрий, надо отдать ему должное, содеял все, чтобы облегчить участь московского посада и смердов. В Новгород были посланы виднейшие бояре со строгим требованием взыскать с непокорного города во что бы то ни стало черный бор. Сам фактический глава правительства Федор Свибл был отправлен вместе с другими за данью. В Москве уже отошел покос, тут еще продолжали косить. За Городцом, по всему необозримому полю до Ковалева и до стен Славенского конца города, косили, гребли, ставили копны и разохотившуюся свиблову чадь - мордатых дружинников, порядком охамевших под защитою своего удачливого господина, встретили в те же горбуши и ослопы. Избивали в Торгу, гнали кольями до ворот и за ворота, аж до самого буевища за Славною. (После уж, разбираясь, заявлено было, что молодцы почали грабить лавки в Торгу.) Как бы то ни было, избитые и оборванные свибловы дружинники, мигом растерявши всю спесь, бежали за Волотово и, раздобыв коней, дальше, на Бронницы, а оттоль прямым ходом дернули на Москву, бросив и боярина своего, засевшего на Городце, и прочих московских данщиков. К новгородцам выезжал Александр Белеут. Долго толковали, долго ругмя ругали и татар, и князя Дмитрия. Все же договориться удалось, и черный бор, хоть и с грехами, был собран. За всеми этими, часто стыдными, хлопотами у Дмитрия (а сына Василия все продолжали держать в ханской ставке!) не находилось сил деятельно заставить литовского володетеля выдать полоненного митрополита. Конечно, слали и грамоты, и выкуп обещали дать, хлопотали и нижегородцы, но все хлопоты разбивались о волю двух лиц, одного на Руси, другого в Литве, кровно заинтересованных в том, чтобы Дионисий оставался в затворе, - Киприана и Пимена. Федор Симоновский покинул Константинополь осенью. В Москву он ехал в сопровождении двух патриарших послов, двух митрополитов, Матфея и Никандра, а также архидьяконов и прочего клира, дабы снимать Пимена с престола. О Дионисиевом пленении Федор уже знал и тоже не был в силах содеять что-либо. Надежда была только на то, что, когда с Пимена снимут сан, Дионисия неволею придется освободить. До Москвы посольство добралось к концу декабря. Дионисий сидел в затворе уже более полугода. Федор (с получением архимандрии и подчинением Симоновского монастыря непосредственно патриархии он уже стал неподвластен Пимену) содеял все что мог и не мог, но на князя Дмитрия обрушилась новая беда, горчайшая прочих. На него поднялся многажды обиженный Москвою и нынче собравший силы рязанский князь Олег. Глава 20 Дважды разоренная московитами без всякой вины (и договор о союзе был порушен!) рязанская земля взывала к отмщению. Отмщенья хотели все: потерпевшие бояре, поруганный посад, разоренные и разоряемые смерды. Земля была великая, ежели поглядеть на нее с выси горней. Всхолмленная, покрытая лесами, плодородная. С холмов открываются необозримые дали, извивы рек и степные острова, прячущиеся там и сям деревушки с жердевыми стаями, слепленными абы как мазанками, чуть что - бросить все и дернуть в лес! И отличные, на хорошем ходу, с высокими краями тележные короба, и степных кровей неприхотливые двужильные кони. Чтобы уцелеть, чтобы упорно и упрямо жить на этой земле. Здесь не дорога женская честь, но зато дорога молодецкая удаль. Земля и разоряемая хочет и продолжает жить: упорно и упрямо пашет землю мужик, упорно и упрямо рожают женки, хоть и не знают порой, не угонят ли их с дитями послезавтра в полон пахнущие овчиной, потом и грязью дикие воины. А хлеб хорош в рязанской земле! И хорошо, пышно, пригоже все, что родит земля. (И овраги еще не располосовали обращенную в степь перепаханную отвальным плугом здешнюю пашню!) В тутошних широколиственных лесах встретишь и татя с кистенем, и одинокого татарина, и беглеца, бредущего домой, в Русь, и разбойную шайку, но и монаха с книгою, притулившегося где-нибудь в корнях неохватного дуба, в земляной яме, вырытой им для себя, где и похоронит отшельника, когда придет ему срок, случайный доброхот-прохожий, по веригам, по книге, исполосованной дождями, догадавший, что не тать лесной, но святой муж окончил здесь свои дни... Всего есть исполнена земля рязанская! Олег уже прошлой осенью, после московского погрома, начал собирать силы. Он не спешил. Давал опомниться земле, давал Дмитрию поглубже увязнуть в делах ордынских. Холодное бешенство, упрятанное на самое дно души, двигало им теперь, торопя к отмщению. Не должен был Дмитрий татарскую беду свою вымещать на рязанском князе! Олег Иваныч отлично знал, кто его главные вороги на Москве. Слухачи рязанского князя доносили ему обо всем, даже и о том, что свиблова чадь сбежала из Новгорода. Когда воеводою в Коломне сел брат Федора Свибла Александр Андреич Остей, он удовлетворенно склонил голову. О том, что Коломна была своя, рязанская, и некогда отобрана московитами, помнили все рязане. Олег не собирал полков у Переяславля Рязанского. Отсюда легко могли донести о сборах Дмитрию на Москву. Дружины копились по мелким заимкам, по селам, а то и прямо в шатрах, на полянах под защитою леса. Мела метель. Снегом заметало пути. Княжеский конь то и дело проваливал в сугробы, переставая чуять под копытами дорожную твердоту, взвивался на дыбы. Приходило соскакивать, отстраняя стремянного, самому успокаивать жеребца. В путанице полусрубленных дерев, за засеками, находили укромную тропу, выбирались к ратному стану. Лошади издали чуяли, приветствовали ржанием прибывающих. Из землянок, из берлог, поделанных из корья, из шатров, прикрытых срубленными еловыми и сосновыми ветвями, вылезали косматые ратники, остолпляли князя. Воеводы казали сбрую и ратную справу. Олег хлебал дымное незамысловатое варево из одного котла с кметями, отходил от дорожного холода, расспрашивал, тяжелым, зорким взглядом озирая стан. Сверху сыпался редкий снег. Загрубелой, такою же, как у его воинов, рукою Олег брал ломоть хлеба из протянутых к нему рук, доставал из-за голенища свою помятую и потемнелую серебряную ложку. Ел. После сам осматривал копыта коней: не загноились ли и как кованы? Учил рубить саблей "с потягом". Скупо давал советы: не сбиваться в кучу в бою, не медлить, не увлекаться на борони лопотью - мертвецов разволочить можно будет и потом. Ратным воеводам, уединяясь в шатре, объяснял, когда, куда и как двигать полки. Прощаясь, поднимал руку в вязаной шерстяной рукавице, сурово оглядывал неровный строй ратников, готовные, решительные лица. Молча склонял чело. Обычно оставался доволен. Знал, что московиты перетягивают на свою сторону пронского князя. Но и без прончан силы нынче хватало. Народ был зол и к драке готов. Во вьюжном феврале, когда еще лед был крепок, Олег, стремительно стянув ратных в единый кулак, перешел Оку. Мела поземка, и сторожевые с костров не видели ничего в метельных сумерках исхода ночи, когда особенно дремлется и ратные не чают, как и достоять до утра. Не поспели оглянуть, как уже со всех сторон лезли по лестницам, вышибали ворота, рвались на костры. В узких каменных лестницах лязгала сталь, кровь лилась по намороженным ступеням. Коломну заняли, почитай, без боя. Уже на свету вязали ополоумевших московских ратников, из воеводской избы с руганью и дракой выволакивали полуодетого Александра Остея. Воевода рвался из рук, плевался, материл всех и вся. Ему вязали руки. Олег, въехавший в город на коне, молча смотрел, как уводили полон, как волочили кули с добром и поставы сукон, катили бочки, несли укладки с дорогою скорой и узорной лопотью. Прикидывал, что одним коломенским добром ополонятся досыти все его ратники. Города было бы все одно не удержать, это он понимал, но хоть сквитаться за давешний разор! Московская подмога подоспела, что называется, к шапочному разбору, когда дочиста ограбленный город весело полыхал, а последние ополонившиеся рязане уже покидали московский берег. Дмитрий в ярости бегал по терему. Спешно стягивали войска. От Акинфичей в Переяславль Рязанский мчались гонцы поскорее выкупать из плена московского думного боярина. ...Тут вот и стало Дмитрию опять не до полоненного Дионисия! Глава 21 Девятого мая Пимен отправлялся в Царьград. Отправлялся, как пойманная крыса, в сопровождении греческих клириков, Матфея и Никандра, с целым синклитом и свитою не то слуг, не то слухачей и приставов, долженствующих доставить опального русского митрополита на строгий патриарший суд. Ехали в судах по Волге до Сарая, чтобы уже оттоль конями через Киев и Валахию добираться до Константинополя. В Киеве послы должны были захватить с собою Киприана, дабы соборно низложить того и другого с престола злосчастной русской митрополии. Однако сдаваться Пимен не собирался. Он думал. И все более приходил к заключению, что ему надобно во что бы то ни стало опередить патриарших послов, а тогда в Константинополе он подкупит кого надобно русским серебром. Заемными грамотами через фряжских и греческих купцов, дабы не везти с собою веское серебро, Пимен запасся еще на Москве, употребивши на то значительную часть церковной казны, собиравшейся им "с насилием многим". "Деньги! Деньги решают все! Токмо уйти, токмо опередить!" - так думал этот человек, глава русской церкви, и не было в нем даже искры, даже догадки, что далеко не все в жизни решается серебром, а наипаче того в делах духовных, в делах веры! Даже и проблеска того не брезжило в воспаленном ненавистью и вожделением мозгу духовного главы великой Руси! Да, он умел хозяйничать. Мы сказали бы теперь, что он был неплохим организатором, даже политиком неплохим, и даже умел привлекать к себе иные сердца. Но в нем не было главного - не было света. Он был темен, темен настолько, что до сих пор не почуял своего греха, греха соучастия в убийстве Михаила-Митяя. И, верно, с легкостью повторил бы преступление в борьбе за власть и митрополичий престол. Он сидел в тесном корабельном нутре. Малое оконце под самым потолком, к тому же ради водного бережения на три четверти задвинутое заслонкою, почти не пропускало света. Качался пол, качались и поскрипывали дощатые стены. Иеродьякон Горицкого Переяславского монастыря, преданный Пимену до последнего воздыхания, сидел напротив, готовно уставясь в пронзительный, набрякший, будто бы притиснутый лик Пимена, и внимал жалобам и гневным филиппикам господина своего. Что делать, не ведали оба, и оба все более склонялись к единственному, как казалось им, возможному решению: раз уж не можно подкупить сущих с ними греков, следовало бежать, бежать и во что бы то ни стало опередить патриарших послов! У Пимена через тех же фрягов-менял и торговых гостей, имевших зуб на великого князя Дмитрия после Некоматовой казни, было подготовлено убежище в Кафе, но как до него добраться? - И корапь дадут! - говорил Пимен, суетясь неспокойными пальцами рук и вздрагивая. - И корапь! - повторил он со страстною тоской. - Быть может, в Сарае? - начал нерешительно горицкий иеродьякон. - Следят! Наверх изойду, и то следят! К набою приникну - глядят, сказывают: не упал бы в воду! Ведаю я, о чем ихняя печаль! За кажной ладьею, за кажным челноком утлым следят! Слуги и то разводят руками! А уж когда диким полем повезут... Тамо бежать - костью пасть в голой степи! Замолкли. Утупили взоры, слушая плеск воды и равномерные удары волн в борт судна. - В Сарае надобно попытать! - сказал наконец горицкий иеродьякон. - Токмо так! - Поймают, закуют в железа! - с безнадежностью выдохнул Пимен. - Разве платье сменить? - предложил, подымая взор, горицкий иеродьякон. "Грех!" - подумали оба, и оба промолчали. В самом деле, семь бед - один ответ! Так вот и получилось, что в шумном Сарае, пока греческие иерархи доставали лошадей и волов для долгого путешествия, митрополит Пимен, изодевшись в платье бухарского купца и увенчавши голову чалмою, вышел, не замеченный стражею, из задней калитки палат сарского епископа (они же являлись и митрополичьим подворьем в Орде), вышел в сопровождении тоже переодетого горицкого иеродьякона и исчез. Исчезли и несколько слуг, верных опальному митрополиту, исчез ларец с грамотами и заемными письмами. И ничего не оставалось делать, как, пославши покаянное письмо на Москву великому князю Дмитрию и другое в Константинополь, ехать дальше, на Киев. - Ежели и Киприан не сбежит! - невесело шутили послы. - Или не откажется ехать с нами! До вечного города беглый русский митрополит добрался уже спустя месяцев пять, долгим кружным путем, но добрался-таки, чтобы найти нежданную защиту себе в главном вороге своем, Федоре Симоновском. Но об этом - после. Глава 22 Полки Владимира Андреича были стянуты отовсюду, даже с литовского рубежа. Оку переходили по трем наведенным мостам, и от множества ратных, от бесчисленной конницы, от сверкания шеломов и броней, от леса копейного, от яркости знамен и одежд знати на светлой зелени весенних полей и покрытых зеленым пухом березовых рощ весело становило на душе. Рязанские редкие разъезды, не принимая боя, уходили в леса. Напуска вражеских воев во время переправы, чего Владимир Андреич опасился более всего, не произошло. Боброк предупреждал, впрочем, что Олег скорее всего оттянет войска с обережья, дабы пронский князь не ударил ему в спину. В припутных деревнях было пусто, жители ушли, уведя скот. Рати растягивались широкою облавой. Где-то там, за лесами, начинались первые сшибки, и Владимир Андреич скакал от полка к полку, строжа и направляя. Но сшибки как начинались, так и оканчивались, враг уходил, и внутренним чутьем полководца серпуховский князь уже начинал ощущать смутную угрозу в этом непрестанном увертливо-непонятном отступлении. Ночь (это была уже вторая ночь на рязанском берегу) расцветилась кострами. На многие поприща растянулся широко раскинутый стан. В воеводском шатре за походною трапезой начальные воеводы ратей - кто по-татарски скрестив ноги, кто прилегши на ковер, с удовольствием чавкая с обострившимся после Поста аппетитом, въедаются в жаренную на костре кабанятину, запивают квасом и медовухой, обсасывают пальцы (редко кто припас с собою рушник). Поглядеть со стороны - те же степняки! - Одного не пойму! - говорит воевода левой руки, боярин Андрей. - Почто от пронского князя ни вести, ни навести! Обещал встретить нашу рать еще вчера! Окольничий Яков Юрьич Новосилец, отвалясь от трапезы и обтерев усы и бороду, говорит раздумчиво: - Женок с дитями да с коровами далеко увести не мочно! Где-то есь они тута! А коли смердов настигнем, то и Олегу от боя не уйти! Не бросит же он своих рязан на расхистанье! Владимир Андреич, до того с аппетитом обгрызавший кабанью лопатку, хмурится. То, что они пришли сюда отвечать грабежом на грабеж, не больно любо ему. - К прончанам послано! - возражает отрывисто. - Должно уже нашим и воротить! (И опять с тревогою: почто то долго нету вестей от пронского князя?!) - Прямо на Переяслав идти, да и вся недолга! - возглашает кто-то из пирующих. - Силы вон что черна ворона, неуж не возьмем с ходу?! - Взять-то возьмем! - раздумчиво тянет Владимир Андреич и опять чует прежнюю тревогу и неудобь. - Возьмем, конешно! А не того ли и хочет от нас Олег? Замысел противника угадать - половина победы. Но - не угадывалось! И это долило паче всего. Отбросив обглоданную кость, князь поднялся и вышел из шатра, в темь. Тотчас к нему додошел от костра серпуховский воевода и боярин княжой, Алексей Григорьевич. Владимир заговорил зло, дал себе волю: там, в шатре, приходило молчать: - Полки раскиданы по всей Мече, аж до Осетра! Прончане не подошли доселева, и где князь Олег - неведомо! - Прончане, чаю, и не подойдут! - угрюмо отозвался Алексей. - Почто?! - едва не выкрикнул князь и прежде ответа понял: да, вот оно, первое из того, чего опасался сразу! - А по то, - возражает боярин, - что, видать, поладили с Олегом они! Али и не ссорились вовсе! Бой бы был на той стороне, какое ни на есь знатье дали нам! А и мы б услыхали! А так... И сторожа наша, что послана встречь, почитай, вся в полон угодила! Говорит боярин, и с каждым словом его понимает Владимир Андреич, что тот прав... И опять сблодили Акинфичи, что уверяли в якобы верности князю Дмитрию пронского володетеля! И что теперь? Михайлу Андреича Полоцкого с лучшими силами - к Переяславлю Рязанскому, с литовскою ратью, с волочанами, с коломенским полком! Пусть тотчас переходят Вожу! Не выдержит Олег! Выманим! Приказал, и полегчало вроде, когда в стане началось шевеление и плохо выспавшиеся ратные, ворча, истянулись торочить коней. "А полк с Осетра заворотить назад, пущай охраняет тылы!" (Додумывалось уже по пути!) Сам, не возвращаясь в шатер, потребовал коня, взмыл в седло. А все долило: чего-то, главного самого, не додумал! Да и теперь додумал ли, посылая литвина с полком на Рязань?! Или уж всеми силами переходить Вожу?! Так и не спал уже до утра, провожая и наряжая полки. А утром, почуяв наваливший на него сон, залез в шатер на час малый, дабы соснуть, и, пока спал, все и произошло. Полк, подвинутый к Осетру, обрел наконец противника и вступил в бой, медленно продвигаясь вперед и совсем не чая, что его обходят другие, множайшие силы. Когда воеводы обнаружили свою промашку, отходить стало поздно. Все же гонца с просьбой, вернее, мольбою о помощи, воевода отослать сумел. И в те же часы и минуты на левом, двинутом за Вожу крыле войска, куда ушел Михайло Андреич Полоцкий, завязалась новая яростная сшибка. Когда Владимир Андреич, чумной со сна, качаясь вылезал из шатра, бой шел уже повсюду. Где-то за лесом восставало дружное "А-а-а-а-а!" - туда уходили конные дружины и - как проваливали в мох. Противник отступал, каждый раз встречая крупные силы. Но, отойдя, тотчас устремлял зайти сбоку и в тыл. Надо было возвращать полоцкого князя и строить сражение совершенно по-иному, но молодой Михайло Андреич уже ввел в дело все свои полки и попросту не мог отступить, не порушив ратного строя. Бой громыхал по всему растянутому на десятки поприщ окоему. Там и тут восставали яростные клики, скакали кони, падали сраженные железом всадники, и... противника по-прежнему не можно было обнаружить! Где Олег с главным полком, никто не знал. По-прежнему от первого же натиска московских воев рязане на рысях уходили в леса, растекались мелкими увертливыми ручейками, заманивая и уводя за собой московитов. По-прежнему бой, вспыхивавший то там, то тут, нигде не принимал ясных очертаний большого сражения, и по-прежнему было совершенно непонятно, куда направлять главные силы, а где достаточно легкого заслона из сторожевых дружин. Владимир Андреич скакал вдоль строя полков, пытаясь оттянуть и собрать в кулак ратную силу, но воеводы, согласно прежнему приказу, устремлялись вперед, на поиски противника и полона и, кажется, никто не понимал того, что давно уже понял он, а именно - что они терпят поражение. В конце концов ему удалось (конь, второй по счету, был запален и весь в мыле) вытащить полк, ушедший к Осетру, вернее, остатки полка, потерявшего убитыми, раненными и разбежавшимися по лесам почти половину состава и совершенно не годившегося к бою. Удалось оттянуть чело войска, хотя, где здесь чело, где крылья, где передовой полк, уже не понимал и он сам. Удалось оттянуть, перестроить ратных и повести их вперед кучно, обходя острова леса, на соприкосновение, как полагал он, с главными силами князя Олега, и даже показалось часу в седьмом, что бой переламывается в пользу начинавших одолевать московитов... Казалось! До той поры, когда вестоноши донесли, что толпы конных рязан за Вожей обошли левое крыло Михайлы Полоцкого, литвин просит помочи, и блазнит так, что князь Олег находится с великим полком своим именно там. Владимир Андреич - ему как раз подвели третьего жеребца - закусив губу и молча, страшно начавши темнеть ликом, взмахнул шестопером, веля заворачивать рать. Он уже рычал, отдавая приказы, тяжко дышал, запаленный, точно конь, и - явись ныне перед ним сам Олег - бросил бы, наверно, в безоглядный напуск все наличные силы, сам поведя ратных в бой. Но, казалось, противник только того и ждал. Когда уже полки москвичей начали переходить Вожу, справа и с тыла восстал вопль, и густые массы рязанской конницы обрушились сзади на поворотивших и нарушивших строй великокняжеских ратников. Два часа, бросаясь раз за разом в сумасшедшие конные сшибки, Владимир Андреич спасал свой расстроенный нежданным ударом с тыла полк. Два часа не ведал, чем окончит эта слепая, безобразная битва. Где-то, в коломенской стороне, рязане уже грабили шатры и обозы московитов, где-то еще скакали на помочь, где-то уходили, рассыпаясь по кустам, раменью и чернолесью, разгромленные полки. День мерк. Серпуховский князь то врезался в сечу, кровавя свой воеводский шестопер, то останавливал бегущих, тряс кого-то за грудки, срывая с седла, орал сам неведомо что, кого-то собирал вновь и вновь, вокруг него мгновеньями пустело все, и тогда открывалась полевая ширь со скачущими вдали в разных направлениях кметями, с ковыляющими к спасительной ограде кустов спешенными и увечными воинами, с какой-то одинокой раненой лошадью, что со свернутым набок седлом, запутавшись передними копытами в сбруе, с диким ржанием прыгала, взвиваясь на дыбы и почти падая, вся в пене, со страшным, кровавым, уже совершенно безумным взором, и пронзительно, предсмертно уже визжала, призывая мертвого хозяина своего... Отойдя за лес и вновь собрав подручную рассыпавшуюся было дружину, князь подумал, что спасен: новый московский полк на рысях выкатил из-за леса. Скакали обретшие князя своего вестоши, и следовало только медленно отступать по направленью к Оке, отступать, собирая разбежавшихся ратных, чтобы затем всеми силами устремить на помочь Михайле Андреичу Полоцкому. Так еще можно было ежели и не одолеть Олега, то, по крайности, спасти рать. - Где Олег? Где ты, Олег? Явись! - звал в забытьи, сцепив зубы, Владимир Андреич, мечтая уже об одном: окровавить саблю в поединке с неуловимым противником. Он вырвал, сколотил, собрал еще один конный полк и послал его на выручку полочанам и думал, верил, что одолевает врага, пока в сумерках не воротил к нему в окровавленном платье один из посланных им воинов повестить о том, что Михайло Андреич Полоцкий (сын Андрея Ольгердовича) убит, и полк неостановимо бежит, потерявши своего князя, и что уже некому и незачем помогать за Вожею, где, кто не бежал и не пал костью, ныне угодил в полон. Князя Олега серпуховский володетель узрел уже только в ночной темноте. Рязанский князь проезжал под знаменем в густой толпе своих кметей и остановился на взлобке, глядя из-под руки, стараясь понять, кто эти воины, там, в обережье. Но ни сил бросить их на рязанского князя, ни уже и желания битвы у Владимира Андреича не было. Он молча поднял свой воеводский шестопер, приветствуя противника, и сам не ведал, заметил ли его Олег и ему ли кивнул шеломом, украшенным пучком соколиных перьев. Так они и разъехались, не вступив в бой. Видно, кони у рязанских воев были так же до предела измучены, как и у московитов. А может быть и то, что Олег по рыцарству своему не похотел позорить пленением уже разбитого им и сокрушенного дозела знаменитого московского полководца. Глава 23 Над степью плывут высокие, неживые, ватные облака. Синий небесный свод подернут пылью и словно бы выцвел. Вянут травы, высокие, по брюхо коню, сухо шелестят, цепляя за стремена и низко опущенные потники монгольских высоких седел. Вереница мирян и духовных с татарскою обслугой неспешно движется к далекому еще Киеву. Редки селения, редки, по логам, по руслам степных рек, острова леса. Все устали. Греческие клирики с русскими, упустившими Пимена, доругиваются напоследях. Греки, зная нравы нынешней столицы православия, ожидают от сбежавшего Пимена многоразличного худа... Издали, струями разрезая траву, со свистом несутся татары. Подскакивают к сбившемуся в кучу каравану, горячими, жадными глазами ошаривают путников. Кто-то из татар дергает за крест на груди митрополита Никандра, пытаясь снять. Ругань, вопль... - Тохтамыш! - кричат, берясь за ременные плети с заплетенными в их концы шариками свинца сопровождающие караван ордынские воины. Подскакавшие щерятся, ярятся, отступают наконец, когда их предводитель получает несколько серебряных флоринов, с протяжным криком заворачивают коней и уносятся прочь. - Так и до Киева не доедем! - толкуют послы, покачивая головами. И снова шуршит подсыхающая трава. Недвижно парят в вышине внимательные коршуны. Пролетит на самом окоеме, почти не касаясь земли, стайка джейранов, вспугнутых конским ржанием, и опять тишина, ненарушимая тишина шири и пустоты, в которой лишь незримо льющаяся с выси трель жаворонка и нарушает порою степное безмолвие. Не скоро еще Киев! Не скоро встреча с Киприаном, которого, по строгому наказу Нила, им надлежит забрать с собой, дабы (как явствует из прежних соборных решений) лишить наряду с Пименом сана митрополита русского. В тороках везут патриаршью грамоту, и этот клочок пергамена становит сильней татарских сабель и гибельных стрел, ибо за ним - "ограда закона". И будут смуты, свары, грызня и подкупы, но, когда дело все же дойдет до соборных решений, решительное слово свое скажут установления некогда живших и уже умерших людей, решения соборов, состоявшихся века назад, установления, принятые вереницею патриархов, синклитами митрополитов и епископов, - ибо без власти закона невозможна жизнь государств, и империи рушатся в пыль, егда властители посрамляют законы, создавшие некогда их величие. Пыль, жара, сотни поприщ пути! И наконец перед ними на той, высокой и обрывистой, стороне Днепра восстает город, некогда красивейший всех, - мати градам русским, когда-то на три четверти уничтоженный, притихший, утонувший в пустырях и садах и только ныне восстающий вновь... И мы никогда так и не узнаем, почему два греческих митрополита не сумели (или не восхотели?) вытащить из затвора Дионисия, рукоположенного Нилом на русскую митрополию. Почему, забрав-таки с собою Киприана и проследовав конями через Валахию на Царьград, они покинули того, кого должны были бы забрать с собою в первую голову? Да, князь Владимир Ольгердович не выпустил Дионисия из заключения, но что стояло за этим? Неужели так уж легко было в пору ту захватить и держать в узилище столь важное духовное лицо? Католики? Сам Киприан? Князь, упершийся, невзирая на все уговоры и угрозы? Как и почему греческие послы не настояли на освобождении Дионисия? Или уж дело с унией столь далеко зашло, что властная длань католической воли сказалась и тут? Мы не знаем, мы ничего не знаем! А подозревать? Скажем, тайный разговор Киприана с литовским князем... - Для православных великого княжества Литовского последняя надежда к спасению - иметь собственного митрополита! - медленно, с обстоянием, говорит Киприан, угрюмо взглядывая в мерцающий, внимательный взор "своего" князя (Владимир Ольгердович православный, а подготовка к унии с Польшею идет уже полным ходом, о чем ведают тот и другой). - И Дионисий? - подсказывает литвин. - Уедет тотчас в Русь, предав православных Литвы в руки католиков! - Киприан сказал наконец все и ждет ответа. Владимир Ольгердович медлит, но не для того, чтобы возразить. Он обдумывает, отвечает наконец, спокойно и твердо: - Дионисий никогда не покинет Киева! Ни теперь, ни потом до смерти. (Которую можно ускорить!) - Последние слова явно не были произнесены ни тем, ни другим, но подумались обоими, ибо живой Дионисий даже и в железах продолжал оставаться митрополитом Руси... Возможно и так! Слишком многое стояло на кону для болгарина! Выпустить Дионисия - значило для него окончательно лишить себя всех надежд на русский духовный престол... Но мы не ведаем! Слишком сурово обвинять Киприана в смерти Дионисия, не зная доподлинно ничего. И все же... И все-таки! Или опять католики, и не так уж виноват Киприан, а деятельность Дионисия во Пскове была замечена и по достоинству "оценена" латинскими прелатами из Вильны и Кракова, и вновь перед нами растянутый на тысячеверстные пространства и столетия времени замысел подчинения Руси латинскому престолу, и плен (и гибель!) Дионисия была местью за "неподчинение" - неприятие унии с Римом? Греческие послы уезжают из Киева в Константинополь. Дионисий остается в тюрьме. Глава 24 Трудно и даже страшно представить себе последние дни этого яркого и трагического человека. Стрела, остановленная в полете; гепард, зависший в прыжке; слово, замершее в пространстве, так и не долетев до цели... Никакие сравнения не могут передать главной муки мужа, лишенного деяния, пламенного проповедника без паствы, духовного вождя, месяцами вынужденного томиться пленом и неизвестностью! И все попытки вырваться - тщетны, и все старанья бежать оборачиваются провалами... И давно бы, ежели б не Господь, не молитва, голову разбил о двери своей тюрьмы! Обмазанные глиной беленые стены, на одной - черный деревянный крест. Чашка воды и кусок хлеба, впрочем, не всегда и съедаемый. За месяцы затвора новопоставленный митрополит высох, лик истончал до синевы. Глаза, обведенные тенью, стали огромными. Когда его выводят в церковь, то по сторонам и сзади плоть в плоть следуют вооруженные стражники. Киевский клир, воспитанный Киприаном, сторонится опального митрополита, его молчаливый призыв о помощи гаснет во враждебной, холодной пустоте отчуждения. Доходят ли его грамоты до Бориса, до великого князя Дмитрия? Он исступленно требует молитвенного уединения. Его отводят в пещеру, некогда ископанную для себя Антонием. Опоминаясь, оглядывая слоистый песок сводов, зачерненный тысячами свечей, он требует "егда умру", похоронить его именно здесь... И снова беленый тесный покой его тюрьмы с решеткою в крохотном оконце, а там, за окном, за лесами: степи, боры - Русь! Рубленые города, великие реки, споры стригольников и православных, ордынские угрозы, движения ратей, князья, коих он хочет вразумлять, земля, язык, коему он жаждет вещать с амвона слово веры и истины, призывать, пробуждать, подымать к деянию! И не может. И снова часы молитвы, тишина, несъеденный хлеб, немотствующие, безответные стражи... А силы тела уходят, уходят, как пролитая вода... Или не уходят? Или он по-прежнему бодр и упрям и ждет, неистово ждет избавления? Мы никогда ничего не узнаем, кроме того, что сказано в летописи... 9 мая Пимен пошел в Царьград (через Сарай). Дай Бог, в конце июня, ежели не позже, послы были в Киеве. Июль, август, сентябрь... Дионисий умер (убит? отравлен? не выдержало плена его бурное сердце?!) 15 октября в затворе, в тюрьме. Князь ли постарался? Наказ ли Киприанов тайный исполнил кто из наперсников болгарина? Фряги? Католики? Римский престол? И каковы были его последние дни, ежели он знал, ведал, что дни действительно последние? Мужался ли, выпив яд? Или разом сдало старое сердце, не выдержавшее муки плена? И пришел ли в отчаяние он в последние дни? Или и тут сумел скрепить себя, поручив мятежный дух Господу своему? Уведал ли наконец тщету стремлений людских или верил до самого конца в высокое предназначенье свое? Обвинял ли врагов, проклял ли, или простил перед неизбежным концом? Да и считал ли неизбежным конец? Мы не знаем, мы ничего не знаем! В пещере, некогда ископанной для себя Антонием, прохлада и тишина. Дионисий, почуявший истомную слабость в членах, ложится и прикрывает вежды. Тотчас над ним склоняется неслышимый, но осиянный светом древний старец. В глазницах его - синие тени, седая, как мох, белая борода светится, и весь он соткан из света и почти прозрачен. - Ты еси? - вопрошает Дионисий, узнавая Антония и - не удивляясь тому. - Аз есмь! - неслышимо отвечает девяностолетний старец (ибо Антонию и теперь столько лет, сколько было в момент кончины). - Ты пришел утешить мя? - вопрошает Дионисий. - Я пришел тебя искусить! - возражает тот и вопрошает негромко: - Все ли ты исполнил и все ли претерпел в жизни сей? - Отче! Завидую тебе! Главного я не свершил на земле! Пытается спорить Денис, ставший вдруг вновь юным и неразумным. - Не правда! - отвергает Антоний. - Ты, как и я, имел учеников и умножил число славных обителей общежительных в родимой земле! Ты сделал не меньше, чем я, и такожде претерпевал порою, и был гоним, и вновь обретал достоинство свое! Ты, как и я, был не токмо свят, но и грешен порою! Не спорь, Дионисие! И ныне, днесь, дано тебе, яко Моисею, взглянуть с горы на землю обетованную! Токмо взглянуть! Токмо прикоснуться к вышней власти! Задумывал ли ты о величии замысла Божьего? О том, почто не дано человеку бессмертия лет? О том, что, живи мы вечно, жизнь принуждена бы была кончиться на нас одних? Подумал ли ты, что тот, Вышний, ведает лучше нас о сроках, потребных каждому, дабы исполнить предназначенье свое на земли? - Отче! - молит Денис почти со слезами. - Отче, не покидай мя! Или уведи за собой! Сияющее лицо Антония тянется к нему с поцелуем любви и прощания, со смертным поцелуем, как догадывает Денис. Тут, в Киеве, он когда-то начинал свой путь пламенным юношей, мечтавшим повторить подвиг Антония и Феодосия Печерских. Ну что ж! Все сбылось! И не пристойнее ли всего ему скинуть ветшающую плоть именно тут, в обители великого киевского подвижника? ...Быть может, было и так! Повторяю - не ведаем. Похоронен он был в Киевских пещерах, "печорах", и летописец писал о смерти его с тем невольным и немногословным уважением, которое вызывают только великие и сильные духом личности... А виноват или невиновен был владыка Дионисий в своей несчастливой судьбе - об этом судить не мне. Мир праху его! Глава 25 Дмитрия весть о разгроме московских ратей сокрушила. В первом нерассудливом гневе он намерил было немедленно собрать новую рать, дабы отомстить рязанскому князю, но очень скоро пришлось понять, что и собирать некого ныне и даже при новой неудаче есть опас потерять все, добытое усилиями прежних володетелей московских, включая великий стол владимирский. Истощенная поборами земля глухо роптала. Новгород бунтовал и грозил передаться Литве. Многие князья отказывались повиноваться. Татары при вторичном разгроме московского князя могли ни во что поставить всю собранную им дань и передать великое княжение другому. Наконец, мог пожаловать и сам Тохтамыш с войском, и тогда - тогда трудно было представить себе, что наступит тогда! Он почти с ненавистью смотрел теперь на неотвязного Федора Свибла, уверившего его в преданности пронского князя. Он отмахивался от бояр, думал с ужасом, как воспримет Андрей Ольгердович смерть сына, произошедшую по его, Дмитриевой, вине. Он воистину не ведал, что вершить! Земля разваливалась. И замены батьки Олексея не было тоже! В Ростове умер тамошний епископ Матфей Гречин, Пимен находился в бегах, и митрополия стояла без своего главы. Некому было силою духовной власти укрепить расшатанные скрепы молодой московской государственности. А жизнь шла. Подходила пора сенокоса. Воины, возвращавшиеся украдом из-за Оки, полоняники, кого за выкуп отпускали рязане, тяжело и смуро отводя взгляд (стыдно было перед женой, перед сыном-подростком!), острили горбуши, "отковывали", насаживали косы-стойки, новый, входящий в обычай снаряд, - все готовились к сенокосной поре. Дмитрий часами сидел не шевелясь, не думая ни о чем. Он не винил Владимира Андреича, он впервые по-настоящему винил только самого себя. Но продолжалась жизнь. Двадцать девятого июня в княжеской семье явилось новое прибавление: Евдокия родила сына. Младенца порешили назвать Петром. Крестить княжича вызван был из Радонежа игумен Сергий. Глава 26 До осени шли пересылки с Олегом, но рязанский володетель не давал мира Дмитрию, требуя все новых и новых уступок. Полон пришлось выкупать, совсем истощивши казну. От западных земель текли слухи о новой моровой язве, надвигающейся на Русь. Из Константинополя не было ни вести, ни навести. От сына из Орды - тоже. Поговаривали (пока еще шепотом), что княжича держит у себя Тохтамыш потому, что так-де хочет Федор Свибл, невзлюбивший наследника и ревнующий его уморить в Орде. Ослабу сил у великого князя нынче замечали уже многие, и потому неизбежно, хотя и невестимо, неслышимо до поры вставал вопрос о восприемнике вышней власти. Бояре упорно ездили взад-вперед, стараясь задобрить Олега и заключить столь надобный для Москвы мир, но все уезжали с пустом. Рязанский князь мира Дмитрию не давал. Подходила и подошла жатва хлебов. Проходил август, затем сентябрь. Леса и рощи разукрасились черленью, багрянцем и золотом увядания. Дмитрий (к осени ему стало лучше) понял наконец, что боярская посольская волокита ничего не содеет, кроме вящего посрамления Москвы, и послал за Сергием. Не сам один посылал, решали малою думою государевой. Сидели в этот раз в верхних горницах, с выставленными ради прохла