Перевяжут, как глупых дроф! Он медленно улыбнулся своим прежним думам. Ледяная попона неловко давила на щеку, где-то была сырость, где-то снег, мерзли ноги (не отнялись бы к утру!). Да еще, поди, так занесет, что и не отрыться будет... Все-таки пока вырвались! А там - утро вечера мудренее! Данило Феофаныч, сжатый телами спутников, медленно отогревался и тоже думал. Утихла бы к утру метель! Двух, альбо трех ден не пролежать им тута! А кони пропадут - и совсем беда... Сон не шел. Никак не шел сон! Выдержать бы ему этую дорогу! Ни заболеть, ни обезножить нельзя: "Без меня вси пропадут!" Поверху выла вьюга. Несло и несло, и уже только пологий холм снега неясно виднелся во тьме над засыпанным станом русичей. К утру ветер утих, что первыми почуяли кони. Завставали, выбираясь из-под сугроба, табунком отошли посторонь, где гуще торчала над настом сухая трава, стали пастись. Скоро начали выбираться и люди, отряхивая затекшие члены. Справляли нужду, жевали промороженный хлеб и холодное мясо. После ночлега в снегу всех била дрожь. Все же кое-как собрали коней. Приторочили жесткие от мороза и настывшего льда попоны на поводных. Одинокого татарина заметили поздно, когда уже он подъезжал к стану. Спасла татарская речь. Татарин не почуял худа, даже объяснил, в какой стороне надо искать Дон. Сам, отъезжая, подумал - купцы. Посажавшись верхами, тронулись. Теперь все зависело от того, расскажет или нет о них татарин. - Нать бы ево убить! - высказал кто-то из кметей. Данило только глазом повел, перемолчал. Начни с тутошнего места убивать татаринов, дак не доедешь и до Днепра! Что Днепра - и до Донца не доедешь! Кони, преодолев сугроб, пошли рысью. Дон показался ввечеру, когда уже вновь отчаялись было его найти. Черная дымящаяся вода высоко шла в белых берегах и даже на взгляд казалась страшной. Долго ехали по берегу, чая обрести ладью или дощаник и не находя ничего. К ночи встретили жердевый рыбацкий шалаш, полный чешуи, воняющий старой рыбой. Развели костер под берегом. Только тут, в очередь, обжигаясь, сумели похлебать горячего из походного медного котла. Кое-как прибрав в шалаше, опять натащили попон, устроили общую постель. Для коней нашлось даже немного старого сена. Коней, стреножив, сторожили по очереди. Иванова очередь подошла под самое утро, когда особенно сладок сон. Почуявши, что засыпает и стоя, поймал своего коня, распутал, отпустил уздечку и сам взгромоздился верхом, дозволив жеребцу пастись. Засыпая, начиная валиться с седла, схватывался, точно курица на насесте, протирал глаза. По звяку и стуку медных и деревянных ботал объезжал порядком-таки разбредшихся коней, иных подгонял ближе к стану и тотчас начинал засыпать снова, тем паче что леденящий холод отдал и стало почти тепло, особенно когда сидишь на лошади. К утру заснул все-таки, свесясь на шею скакуна, и чуть не упустил четырех кобыл, отделившихся от стада и начавших, неуклюже вскидывая разом спутанные передние ноги, передвигаться в сторону оставленного ими три дня назад татарского кочевья. Уже по окрику проснувшегося и выползшего из шалаша за нуждою княжого стремянного Иван пробудился и поскакал в сугон, имать и заворачивать беглянок. Проглянуло солнце. Ослепительно засияли, до того, что глазам больно смотреть, снега. Открылась высокая голубизна небес. Молодые кмети, седлая коней, в шутку бросались снежками, орали - просто так, от мальчишечьей радости. Данило подозвал молодшего боярина Ондрея с Иваном, велел выехать на глядень, поискать глазами, не едет ли им вослед погоня. Мысль о погоне остудила шутников. Торопливо доседлывали, торопливо посажались на коней. Берегом Дона ехали два дня. Ломаные старые лодки, что встречались в пути, не годились для переправы. Данило, не говоря о том никому, тихо приходил в отчаяние. Али уж плывом переплывать зимний Дон?! Так бы и порешили, но ополден третьего дня наехали ватагу бродников. Те было взялись за рогатины, но быстро разобрались, оружие было убрано, и начался торг. Бродники уже ввечеру пригнали откуда-то дощаник, куда можно было завести пару коней, и началась медленная переправа с попутной торговлей, причем бродники становились тем наглее, чем меньше русичей оставалось на этом берегу. В конце концов Данило Феофаныч пошел на хитрость. Переправив всех коней и княжича на ту сторону Дона и простодушно глядя в глаза старшому дружины бродников, объявил, что и ряженое серебро на той стороне, и ежели, мол, надобно им покуражиться, пущай держат при себе его, старика, и троих оставшихся кметей, пока не надоест, токмо мзды им уже не получить, не с кого, а самих продать в полон тем же татарам немочно, потому как все они - подданные великого хана. - Врешь ты все, дед! - возразил бродник, но без твердой веры в голосе. С Данилы сняли пояс, осмотрели (свой, с серебром, боярин загодя передал княжичу Василию), не найдя серебра, с ворчанием отдали назад. К Ивану бродник подошел вразвалку и, глумливо озрев кметя, сплюнув, промолвил буднично, словно бы даже милуя: - Саблю давай! Иван, чуя сам, как каменеют скулы, извлек клинок из ножен, приздынул, и - плевать стало, что тотчас убьют, но прежде этот вот, с дурною ухмылкою, рухнет к его ногам разрубленный вкось... Бродник, однако, оказался умен. Вглядываясь в остановившиеся зрачки Ивана, хохотнул: - Ладно, кочеток! - высказал. - Убери свою саблю, коли так дорога! - И, смахнувши улыбку с лица, вопросил деловито: - Не врет ваш дед? - Даве поясами сменялись! - отмолвил Иван, остывая. - Сам зрел. Тот-то, молодой, за старшого у нас, а старик еговый подручный. - Дак отпустить вас? - снова скверно усмехаясь, выговорил бродник. - Как хошь! Понимай сам! - возразил Иван, пожимая плечами. - Только хану ты нас не продашь! - А в Кафу? - продолжая хитро улыбаться, вопросил бродник. - Прости, хозяин, я думал, ты поумнее! - отмолвил Иван, слегка, одними глазами, усмехнув. Тот посопел. Потом вдруг вопросил, совершенно серьезно: - С нами казаковать не хошь? Тут надобно было очень не ошибиться! - Обратно поеду - поговорим! - процедил Иван негромко, глядя мимо лица бродника. Тот долго, в холодный прищур, изучал безразличное лицо Ивана, наконец, слова не отмолвив, пошел к лодкам. На тот берег, с четырьмя остатними русичами, разом переправилось дюжины полторы ватажников. Видно, опасались, что теперь их самих похватают, потребовав выкупа, изобиженные ими путники. Но Данило Феофаныч мирно расчелся с бродниками, даже по плечу похлопал ватажника, и уже только когда отъезжали, высказал: - Ну, ентот за серебро мать родную продаст! Считай, хану про нашу переправу уже все известно! И - как в воду глядел! Под самое Рождество, уже в виду Гнилого моря, напоролись на татарский разъезд. Разъезд был невеликий. Те и другие разом взялись за сабли. Княжич Василий, оскалив зубы, сам поскакал встречь. Иван, сообразив дело, первым сполз с лошади и, наложивши стрелу, поднял лук, смерил, как учил еще отец, направление ветра, на глаз определив дугу, по которой полетит стрела, и плавно спустил тетеву. Этим выстрелом все и решилось. Татарский старшой, цепляясь за грудь, пополз с седла. Ватага смешалась. Еще один полетел в снег, срубленный саблей, и татары отхлынули, утаскивая раненого предводителя. Несколько стрел, пущенных отступающими издали, не задели уже никого. Теперь надобно было бежать, не стряпая. На всех переправах их, разумеется, уже стерегли. Перекрестясь, вышли на береговой лед. Снова завьюжило, и значит, с берега ихнюю ватагу станет не видать. На то только и надея была! Потом этот переход вспоминался, как дурной сон... В припутной рыбацкой деревушке оставили обмороженного попа и трех обезножевших во время страшного перехода по льду лошадей. Кое-как приведя себя в порядок, тронули дальше, не рискуя уже заходить ни в какие селенья. Так, петляя и прячась, подчас голодая, пробирались они все далее, не заметивши ни Рождества, ни Святок - не до того было! На переправе через Днепр утопили одного из поводных коней, да двое кметей искупались в ледяной воде, однако обошлось. Вконец измученные, на заморенных конях, остановили где-то за Днепром, на одиноком хуторе, хозяин которого приветливее прочих встретил ихнюю ватагу. Данило Феофаныч, как завели в горницу, так и лег, натужно кашляя. У старика начался жар. Спавший с лица Василий сидел у ложа своего боярина, неотрывно глядя в его раскрасневшееся, с лихорадочным блеском в очах, лицо... - Коли не выдаст... Да, кажись, мы уже на литовском рубеже тута... Одначе, все может солучиться! Посматривай, дозоры разоставь! Да смотри, не баловали штоб... Ондрея с Ванятой хоть пошли наперед, к молдавскому воеводе, примет коли... А сам тута жди. Ежели и помру - жди! Очертя голову не кидайсе в дорогу... Батюшка-то плох, чаю, плох... Ты наследник, Васенька, не забывай, тово! Старик уже мешался в словах. Василий встал, возможно строже велел позвать боярина Ондрея с Иваном Федоровым. Не впервые ли в жизни отдал приказ! Оба, скользом глянув на Данилу, молча склонили головы. - Коней подкормить нать! - решился подать голос Иван. - Дня два, альбо три... - Добро! - не споря, отозвался Василий. В каком состоянии кони, он и сам видел... Отпустив обоих, вновь вернулся к ложу старика. Подошла хозяйка, начала поить боярина, приподняв голову, теплым молоком. Постояла потом, послушала, кивнула удоволенно головою, высказала: "Выстанет!" И отошла, словно камень сняв с души Василия. Старик, и верно, оклемался вскоре и, когда Ондрей с Иваном заотправлялись в путь, сам слабым голосом наставлял их в дорогу. Хозяин хутора плел сети, обихаживал скотину, опомнясь, спросил: "Беглые, што ль? От хана? - покивал головою: - Тута много с той-то стороны проходит беглого народу! Вы не первые..." Что перед ним нынче сам наследник московского стола, сбежавший от Тохтамыша, хозяину, понятно, говорить не стали. Василий, ежели не сидел у постели старого боярина, мотался верхом по степи, выглядывая, нет ли близ татарских дозоров? Обманывал сам себя. Ханских дозоров здесь, на правой стороне Днепра, быть не могло, да и метели делали свое дело. Но с этою скачкою не так истомно было ему сожидать возвращения своего посольства. Ратники отводили душу кто чем. Починили забор и кровлю хозяину, навозили сена. За сено для лошадей заплачено было, и щедро заплачено, серебром. Но, купленное, его приходилось возить издалека, и лишние руки тут были как нельзя к месту. Таскали воду, разгребали снег. В обед густо обсаживали долгий хозяйский стол, хлебали из общих, расставленных по столешне мисок, ломали хлеб, брали розовые куски соленого сала, заедали мочеными яблоками. Хозяин для прокорму гостей привел откуда-то и забил яловую корову. Порою забывалось даже, что они беглецы, и не хан, так киевский князь может послать сюда вооруженный отряд. Данило Феофаныч встал-таки. Русичи измыслили в пустом, обмазанном глиною погребе устроить баню. Калили камни в костре, опускали в деревянную кадь с водою. Вода скоро начинала кипеть. Парились, за отсутствием веников, прутьем, и все-таки парились! Хозяина, все мытье которого исчерпывалось редкими купаньями в летнюю пору, тоже сводили в баню. Он долго опоминался после банной жары. Когда уже все мужики выпарились, в баню пошли, с боязливым интересом, хозяйка с дочерью. Воротились красные, распаренные и очень довольные. Так проходил январь. Послы воротились уже к концу месяца. Начинал таять снег. Хоровод звонкой капели опадал с соломенной кровли. Ондрей и Иван наперебой сказывали о встрече, о том, как их сперва не хотели пускать к самому воеводе Петру, как наконец приняли и даже обласкали, сведавши, что они послы старшего сына великого князя Московского. Иван новыми глазами после всех тягот пути смотрел на своих спутников, на княжича, заметно опростившегося и почти неотличимого от прочих, помалкивая, слушал, как разливается соловьем боярин Ондрей. Уже поздным-поздно, когда дружина разлеглась на полу, на соломе, прикрытой попонами, спать, сели вчетвером: они с Ондреем и Данило Феофаныч с княжичем Василием, и Ондрей устало и уже без давешней удали повестил: - Принять-то примет! Да без угорского круля, - ноне королева у их, - альбо без ляхов, ничего тамо не сдеетце! - Ну что ж! - сурово, по-взрослому, отозвался Василий. - Поедем и к уграм! Мне ить не грех своими глазами узреть, как там и что! И Данило Феофаныч слегка улыбнулся, молча одобряя княжича. В самом деле, будущему великому князю Московскому очень даже следовало самому побывать в западных землях! Назавтра все уже готовились к отъезду. Ковали лошадей, смолили сбрую, чинились, собирали припас. Предстояла долгая многодневная дорога, но близилась весна, таяли снега, голубело небо, и по сравнению с тем, что уже пришлось перенести, дальнейший путь не страшил. Ехали степью, и весна спешила им вслед, освобождая поля. Уже начинались селения, пошли низкие, обмазанные глиной и побеленные хаты под соломенными кровлями, кое-где расписанные по обмазке разноцветной вапой. Все было тут мягким, без тех четких граней, что дают рубленные из соснового леса высокие хоромы, привычные глазу московитов. И народ был невысокий, смугловатый, некрасивый народ, так-то сказать, но добродушный и гостеприимный до удивительности. Прознав, что не вороги, тут же тащили снедь, зазывали кормить, угощали кисловатым вином, что было внове для русичей, привыкших к медовухе и пиву. Кое-кто понимал и русскую молвь, а то просто улыбались, кивали, показывали на рот и на гостеприимно распахнутые хозяйкой двери дома. Только потом уж вызналось, что и тут жизнь не без трудностей, ибо с юга все больше начинали угрожать турки, грабили татары, хотя воеводе Петру пока удавалось удачно отбиваться от них. Иван, поругивая сам себя, слегка завидовал этим встречам. Когда они вдвоем с Ондреем добирались сюда первый раз, на них почти не обращали внимания, а то и опасились, тем паче не понимавшие языка проезжих верхоконных русичей. Впрочем, где-то и признали и даже посетовала хозяйка: - Я-то говорю своему: не по-людски приняли мы проезжего людина! А он мне: мол, невесть кто, може, татары! Каки татары, гуторю, каки татары, коли русичи! Дак вы, значит, с княжичем своим? К нашему-то воеводе в гости? Для нее несомненным и неудивительным казалось, что можно из далекой Московии приехать к ним попросту погостить. Замок воеводы Петра был низок, обнесен земляными валами с частоколом по насыпу. Воеводские хоромы, хоть и украшенные богатою росписью, - тоже под соломенными кровлями. От ворот выстроилась стража с узорными копьями в мохнатых высоких шапках, и русичи вспомнили опять забытую было в дорожных труднотах лествицу званий и чинов. Княжич Василий выехал вперед с боярами, Данило следовал рядом, отставая на пол конской головы, за княжичем и боярином следовали их стремянные, затем боярин Ондрей и дорожный воевода княжича Никанор, а уже потом Иван Федоров с прочими кметями и уже за ними - холопы, тут только вновь отступившие на свое холопье место. А на крыльце стоял уже, встречая наследника московского престола и приветливо улыбаясь в вислые усы, сам воевода Петр. Глава 6 1386-й год, в самом начале которого Василий оказался у Волошского, или Мултанского, воеводы Петра, был годом важнейших перемен на славянском востоке Европы. В начале года совершилось объединение Польши с Литвой, знаменитая Кревская уния, закрепленная женитьбою литовского великого князя Ягайлы на польской королеве Ядвиге, с последующим обращением Литвы в католичество. Это было последней великой победой католицизма в его упорном наступлении на Восток, против православных, "схизматиков", ибо девять десятых населения тогдашней Литвы составляли именно православные: русичи и обращенные в православие литвины. На Руси этот год начинался сравнительно тихо. Замирившись с Олегом и тем развязав себе руки на южных рубежах княжества. Дмитрий готовил на осень поход на Новгород. Обид накопилось немало, по прежним набегам на Волгу, с разорением русских городов Костромы и Нижнего, но, главное, казне великокняжеской трагически не хватало серебра. Восемь тыщ ордынского долгу висели камнем на шее московского князя, и взять их, не разоряя вконец своих смердов, не можно было ни с кого, кроме Господина Великого Новгорода. В этом была истинная причина готовящейся войны. Церковные дела также вовсе разладились. Нынче из Нижнего архимандрит Печерский Ефросин пошел ставиться на епископию прямо в Царьград. Великий князь вновь посылал Федора Симоновского в тот же Царьград: "О управлении митрополии Владимирской". Княжество пребывало без верховного пастыря, что было особенно гибельно перед лицом восставших ересей и латынской угрозы. Отпуская Федора, Дмитрий был особенно хмур. В Смоленске снова бушевал мор, на этот раз пришедший с Запада, из Польши. Боялись, что мор доберется и до Москвы. Андрей Ольгердович Полоцкий устремился на Запад возвращать отчий Полоцкий стол, по слухам - в союзе с орденскими немцами. С ним ушли значительные литовские силы, до того служившие Москве. В боярах вновь разгорались нестроения. Федора Свибла открыто обвиняли в военных неудачах и давешних ссорах с Рязанью, - Я, што ль, един был за войну с Олегом? От тамошних сел, от полей хлебородных никоторый из вас рук не отводил! - кричал Свибл в думе княжой. - Хлеб - сила! На хлебе грады стоят! Не в ентом же песке да глине век ковыряться! Олег николи того не осилит, што мы заможем! Ну, не сдюжили воеводы наши, дак в бранях еще и не то быват! За кажну неудачу казнить, дак и все мы тута в железа сядем! Кричал яро, брызгая слюною, и был вроде прав... Дмитрий, дав боярам еще поспорить, утишил собрание, перевел речь на Новгород. Нынешнего, хмурого князя своего бояре побаивались. Невесть что у него на уме! О бегстве Василия из Орды знали уже все, но где он, может, схвачен да и всажен куда в узилище? Не ведал никто. Не ведал того и сам князь, не мог ничем утешить и захлопотанную Евдокию. Прихватывало сердце, порою становило трудно дышать. Но князь, словно старый матерый медведь, все так же упорно, может, и еще упорнее, чем прежде, восстанавливал свое порушенное княжество. Тохтамышев погром многому научил Дмитрия. Потому и в дела церковные вникал сугубо. О переменах литовских, тревожных зело, вести уже дошли. Чуялось, что католики и на том не остановят. Потому и с Пименом надобно было решать скорее, потому и Федор Симоновский был посылаем в Царьград. Федор, простясь с князем, отправился к дяде, в Троицкую пустынь, за благословением. Ехал в тряской открытой бричке, отчужденно озирая еловые и сосновые боры и хороводы берез, выбежавших на глядень, к самой дороге. Мысленно уже ехал по Месе, среди разноплеменных толп великого города, направляясь к Софии. После смерти Дионисия Суздальского все осложнилось невероятно, понеже великий князь по-прежнему не желал видеть Киприана. Сергий, когда Федор постучал в келью наставника, читал. Отложив тяжелую книгу в "досках", обтянутых кожею (жития старцев египетских), пошел открывать. Племяннику не удивил, верно, знал, что тот приедет к нему. Внимательно слушал взволнованный рассказ Федора, кивал чему-то своему, познанному в тиши монастырской. - Моя жизнь проходит! - сказал, - чаю, и великому князю не много осталось летов. Грядут иные вслед нас, и время иное грядет! Княжич Василий жив, я бы почуял иное. А с Пименом... Одно реку, не полюби мне то, что творится там, на латынском Западе! Не полюби и дела Цареградские. И ты будь осторожен тамо! Подходит время, когда православие некому станет хранить, кроме Руси. Это наш крест и наша земная стезя. Нас всех, всех русичей! Егда изменим тому - пропадем! Все это было известно и душепонятно Федору, и поразили не слова, а то, как они были сказаны. Дядя точно завещание прочитал. Федор вспомнил, что совсем недавно окончил свои дни Михей, верный спутник Сергия на протяжении долгих лет. Не с того ли дядя так скорбен? Но Сергий не был скорбен, скорее, задумчив. Смерть, даже близких, не страшила его. Смерть была обязательным переходом в иной, лучший мир. Оберегать и пестовать надобно было тех, кто оставался здесь, в этом мире, по сю сторону ворот райских, тех, кто еще был в пути. Племянник Федор был еще в пути. В пути, но уже в самом конце дороги жизни, был и он сам, радонежский игумен Сергий. И сейчас, прислушиваясь к себе, Сергий отмечал движение времени, судил и поверял свою жизнь, приуготовляя ее к отшествию в иной мир. Федору вдруг так мучительно, со сладкою безнадежностью, захотелось пасть в объятия наставника и выплакаться у него на груди. Но ударили в било. Сергий встал, принял от Федора свой посох и задержал на племяннике свой загадочный, глубинный взор: - И труды, и муки, чадо, ти предстоят! И будь паки тверд, яко камень, адамантом зовомый, ибо не на мне, но на тебе теперь судьба православия! И помни, что зло побораемо, но одолевать его надобно непрестанно, вновь и вновь, не уставая в бореньях! Сергий медленно, легко улыбнулся, и Федор, минуту назад готовый зарыдать, почуял нежданный прилив душевных сил. Дядя был прав, опять прав! Не надобно было ни рыдать, ни бросаться на грудь наставника, и ничего иного, что творят обычные люди в рассеянии и расстройстве чувств. Иноку подобает сдержанность и сердечная твердота. И совместная молитва, на которую они сейчас идут вместе с Сергием, больше даст его душе и смятенному разуму, чем все метания немощной плоти. Ударил и стал мерно и часто бить монастырский колокол. Они спустились с крыльца, следя, как изо всех келий спешат к церкви фигуры молодых и старых монахов, братии и послушников, нет-нет да и взглядывая украдом на своего знаменитого игумена, к которому нынче приехал на беседу из Москвы племянник Федор, тоже игумен и, больше того, духовник самого великого князя. Глава 7 ...И еще одного не можно было допустить: чтобы новогородцы, взявшие себе кормленым князем литвина, Патрикия Наримонтовича, отдались под власть Литвы, а значит, теперь, когда Ягайло крестит литвинов в латынскую веру, - под власть католического Запада! Вот почему в поход этот были собраны все подручные князья и Дмитрий сам шел с Владимиром Андреевичем и с полками. Выступили в Филиппово говенье, перед самым Рождеством. Снега уже плотно укрыли землю. Пути окрепли. Полозья саней визжали на морозном снегу. Конница шла в облаках морозного пара, шерсть коней закуржавела от инея. Дмитрий кутался в просторный овчинный тулуп. Ехал в открытых санях-розвальнях, возок следовал сзади. Морозный воздух обжигал лицо, и так весело было от белизны снегов, от сиреневой мягкости зимних небес! Сердце ухало каждый раз, когда сани взлетали и падали на угорах. Мощный широкогрудый коренник неутомимо работал ногами, то и дело отфыркивая снег из ноздрей. Пристяжные красиво вились по бокам, выгибая шеи. Так бы и ехать, неважно, куда и зачем, по этой белизне под серо-синим облачным пологом, вдыхая морозную свежесть и чуя, как легко, невесть почему, кружит и кружит голову и сердце неровными толчками ходит в груди! Комонные расступались, кричали что-то приветное, пропуская княжеские расписные с серебряною оковкою сани. Дмитрий оглядывал полки из-под низко надвинутой бобровой шапки своей с красным бархатным верхом, по бархату шитым речным жемчугом, изредка подымал руку в зеленой перстатой рукавице, отделанной золотою нитью, - отвечал на приветствие кметей. Воины были в шубах и полушубках, кони - под попонами. Наперед были загодя усланы вестоноши очищать и топить избы для ратных, вплоть до Новогородского рубежа. За Торжком начались грабежи, и московские воеводы уже не унимали ратных. Слышались мычанье и блеянье скотины, женский крик и плач детей. И уже не можно стало любоваться красотою зимних боров. Дмитрий пересел в возок, ехал, глядя прямо перед собою, сердито сопя. Новогородское посольство, в лице бояр Иева Аввакумовича и Ивана Александровича, просивших "унять меч", но ничего толком не обещавших, Дмитрий отослал без миру. Войска продолжали двигаться, подвергая разору все окрест. То и дело подъезжали бояре с вестями. Новгородская рать не выступила противу ни под Торжком, как ожидалось, ни здесь. С холмов (Дмитрий пересел в седло, как ни отговаривали бояре) открывались леса за лесами, деревеньки прятались в изножьях холмов, к ним устремлялись ратные, и оттуда скоро начинали подыматься дымы пожарищ. Он смотрел недвижимо. Земля была бедной, и грабить тут было почти нечего... Как бы не поумирали с голоду после московского нахожденья! - отчужденно подумал не как о своих, а все же хозяйское взыграло: велел приказать по полкам, чтобы жгли помене хором, не баловали! Конь, оступясь и вздрагивая, спускался с холма, одолевал новый подъем, и все повторялось снова. И снова то там, то тут подымались дымы пожаров. Полки уже начинали переходить Мсту, так и не встретив противника, когда в стан великого князя прибыл новогородский архиепископ Алексий. Новогородский владыка, вылезая из возка, внимательно и недобро оглядывал московский стан: разъезженный снег в моче и навозе, проходящие рысью конные дружины оружных московитов, разгорающиеся там и сям костры, порушенные ограды хором, ряды временных коновязей, и ту деловую, настырную суету, которая всегда сопровождает движущееся войско. Он требовательно и сурово взглянул в очи московского боярина, что озирал новогородского владыку, чуть подрагивая усом и небрежно уперев в бок руку в перстатой дорогой рукавице, властно поднял благословляющую длань, и укрощенный московит неволею склонился перед ним, принимая благословение. Новогородские бояре и житьи, сопровождавшие владыку (доселева думалось: не допустят и до великого князя, огрубят, заберут в полон), с облегчением спрыгивали с седел. Серело. Короткий зимний день невестимо переходил в ночь. Подскакал и тяжело спешился думный боярин княжой, в тяжелой, до земли, бобровой шубе сверх пластинчатого панциря, в отороченной седым бобром шапке с алым бархатным, чуть свисающим набок верхом. После нескольких приветственных слов посольство повели во временную гостевую избу. Безостановочно скрипел и хрустел снег под полозьями саней и копытами проходящей конницы, и владыка, очутившись в дымной избе и узнавши, что великий князь примет их только лишь из утра, непроизвольно сжал пясть в кулак. Следовало спешить, не то московиты так и войдут без бою во всполошенный, полный слухов и доселева не приуготовленный к обороне город! Архиепископ Алексий был по натуре человеком еще тех, старых времен, когда новогородские молодцы дерзали спорить с половиной мира, когда, как свидетельствуют седые летописи в тяжелых, обтянутых кожею "досках" с медными узорными застежками, "жуковиньями", ставили они на престол великих киевских князей, добывая себе грамоты на права и волю от самого великого Ярослава, и меркантильное осторожничанье его разбогатевших и потишевших современников зачастую претило владыке. Он не понимал, в самом деле не понимал, почему его город, самый богатый и самый пока еще многолюдный на Руси, должен склоняться хоть перед литовским, хоть и перед московским великим князем, ежели сами батыевы татары дошли токмо до Игнача креста, а оттоле повернули назад! Но истина дня сего заключалась в том, что новогородская боярская господа скорее готова была платить (впрочем, елико возможно, затягивая платежи), а не двигать полки для ратного спора, и ему, архиепископу, отцу и пастырю великого города, приходило в очередной раз договариваться о мире. Город предлагал теперь восемь тысяч откупа за все старые шкоды. Дмитрий, посопев (только что принимал благословение от владыки, и возражать было пакостно), потребовал княжчин, черного бора по волости, недоданного в прежние годы, и перемены служилого князя. Владыка Алексий и бояре начали торговлю. Князь сидел в походном креслице, большой, тяжелый, с нездорово оплывшим лицом, и не уступал. Безрезультатные переговоры длились до полудня, и когда владыка Алексий покинул наконец избу великого князя, он увидел, как вереницы московских ратей густо идут и идут по льду Мсты, перебираясь на ту сторону. Дело решали, по-видимому, уже не часы - мгновения. Город был отсюда в пятнадцати верстах. Алексий молча и тяжело положил руку на плечо посадничья сына Клементья Василича (подумалось: этот храбрее иных!) и громко, для сопровождающего их московского боярина, повелел: - Поскачешь в Новгород! Яви Совету предложенья Великого князя! Да помыслят! - Помолчав, добавил, незаметно сжимая плечо Клементия: - Зайди за грамотою! В тесном покое временных посольских хором, глазами удалив служек, высказал вполголоса, но твердо: - Скачи опрометью! Надобно опередить московита! Пусть ся готовят к приступу! Вот тебе мой перстень с именною печатью: бояре поймут! И, не давая тому раскрыть рта, быстро благословляя, повторил повелительно: - Скачи! Клементий прибыл вовремя. Город, доселе надеявшийся откупиться от великого князя серебром, разом проснулся. Близкая беда вразумила наконец маловеров и слабодушных. Спешно укрепляли возводимый из рубленых городень острог, обливали водою вал, лихорадочно оборужались. Оба кормленых князя, Патрикий Наримонтович и Роман Юрьич, с дружинами копорских князей и с городовым ополчением к ночи выступили к Жилотугу. И когда передовые разъезды москвичей, посланные Владимиром Андреичем, запоказывались под Ковалевом, город уже был готов к обороне и приступу. Владимир Андреич сам, недовольно хмурясь, озирал далекий, чуть видный отселева город. Тускло посвечивали искорками среди серо-синей мглы купола соборов. Там и тут подымался к небу густой дым. - Кто повелел?! - рыкнул, разъярясь было, Серпуховский князь, досадуя на глупую резвость московских воевод. - Сами запалили! - отвечал подскакавший молодший. - Пригородные монастыри жгут! Не было бы где нашим остановить! День изгибал. В сумерках там и тут вспыхивало, виднее становило веселое яростное пламя. Владимир Андреич, сердито перемолчав, заворотил коня, поскакал к двоюродному брату с докладом. Дмитрий уже по шагам в сенцах узнал воеводу. Владимир Андреич вошел крупный, заматеревший, с решительным, обожженным морозом и ветром лицом, на ходу отрывая и обрасывая ледяные сосульки с усов и бороды. Не блюдя старшинства, свалился на лавку. Вдруг, непутем, подумалось: - А что, ежели?.. - Дмитрию было в труд встать на ноги, и он, неволею, завидовал здоровью брата. И опять с надсадною болью вспомнился сын, Василий, безвестно погинувший в Орде. Не для его ли спасения он добивается ныне восьми тысяч отступного с Великого Новгорода! А ежели Василия уже нет в живых? Федька Свибл прочит в наследники Юрия... Впервые, кажется, подумалось подозрительно о Свибле. Что смерть грядет и он смертен, как и прочие, Дмитрий знал слишком хорошо... Не то долило! Судьба княжества, устроение, ради которого положил без остатка жизнь свою покойный батька Олексей, устроение, которое мог разрушить, и легко разрушить, любой, и Федька Свибл, и даже вот он, Владимир, что сейчас жадно пьет квас из кленовой резной братины и, откидываясь, отдуваясь, утирая горстью мокрые бороду и усы, выговаривает наконец: - Новогородцы ти посады жгут! И монастыри жгут округ города! И не сразу, отвлеченный своими мыслями, соображает Дмитрий, что к чему... Дак стало, город приходит брать осадою и приступом ратей? Ввергать меч, с неясным при такой нуже исходом? Чуть не спросил (удержался, не спросил!): "Мыслишь, мол, что не разобьют нашу рать тута, аки Олег Иваныч под Рязанью?" Оскорблять брата не стоило. Сдержал вопрос, сдержал и невольный упрек... Братья тяжело молчали, едва ли не впервой думая каждый о своем и поврозь. Начали входить, зарассаживались воеводы. Уже все ведали, что Новгород приготовился к приступу и выставил рать у копаницы, за валами Славенского конца. Владимир, сердито глядя вбок, мимо Дмитрия, первым высказал, что ежели до того дошло, то брать город приступом не стоит: ратных загубим и княжчин не возьмем! Бояре и воеводы глядели хмуро, и дружного отпора Владимиру Андреичу, на что в глубине души надеялся Дмитрий, не последовало. Дмитрий опять начал тяжело сопеть, что у него означало глухую обиду, но иногда и невольное согласие с мнением большинства. Порешили к городу не приступать, а сожидать нового новогородского посольства. Не тот уже был город, что при Андрее Боголюбском, не те и низовцы! На то только и надея была. В ночь новгородцы оттянули свои рати в город. Ждали владыку. Уже в полной тьме возок Алексия протарахтел по бревенчатой мостовой Славенского конца, направляясь к торгу и Великому мосту через Волхов. - Едет! Придет нам в осаду сести! Всема! Всем городом! - Вести обгоняли владычный возок. На боярском совете владыка настоял, чтобы не уступать Великому князю. Скликали рати из пригородов, ковали оружие. Посад глухо роптал. На третий день по Крещении в городе начался пополох: мол, сам великий князь со своей силою стоит у Жилотуга! Вооруженные городские смерды заполнили вечевую площадь, прихлынули к воротам. Впрочем, посланные в дозор конные отряды москвичей за Жилотугом не обнаружили. Невзирая на то и пользуясь самостийным вечевым сходом, новогородцы избрали новое посольство к великому князю: архимандрита да с ним семь попов и по пяти житьих от конца. Убытки и так превысили все мыслимые уступки: только великих монастырей под городом было сожжено двадцать четыре, за Плотницким концом, за валом, пожгли все хоромы выходящих за валы улиц, да грабежи по волости, да погибший купеческий товар в рядках, да полон, да грабежи, начавшиеся в самом городе... Архиепископ Алексий, не соглашавшийся на уступки, не мог, однако, передать горожанам своей твердости, да и сами вятшие начали сомневаться и роптать. Новое посольство соглашалось почти на все. К прежним осьми тыщам давали черный бор и княжчины, соглашались принять княжеского наместника на Городец, просили лишь оставить им кормленого литовского князя, на что Дмитрий, поворчав и погадав с боярами, согласился наконец. Большой войны с Новгородом начинать в самом деле не стоило!.. Три тысячи, взятые с палатей Святой Софии, новогородцы доставили великому князю немедленно. А пять тысяч положили на заволочан, поскольку те же участвовали в походе на Волгу, и тотчас послали выборных брать то серебро с Заволочья. Сколько здесь было справедливости, а сколько лукавства - выехать за счет окраин, свалив свои шкоды на двинян, - судить не будем. Получивши часть откупа, удоволенный Дмитрий, так и не побывав в Новгороде, от Ямен повернул рати назад. Лежал в возке, укрытый курчавым ордынским тулупом, морщась на всех выбоинах пути и с горем понимая, что самому ничего этого не надобно. Нужна Овдотья, к четвертому десятку лет вошедшая в полную женскую силу, нужна теплая, хорошо вытопленная горница, нужно получить хоть какую весточку от сына Василия - жив ли хотя? А это все - и серебро, и укрощенный Новгород, и упорно собираемые под руку мелкие князья и княжества, Белоозеро, Галицкие и Ростовские волости, и трудный мир с Олегом, и нынешнее одоление новогородцев, и даже предстоящий брак Сонюшки с Федором Ольговичем (И к добру! Не в Литву поганую, а на Рязань, рядом! Станет хоть повидать дочерь когда!) - все это надобно было уже не ему - княжеству, земле! Тем, еще не рожденным, русичам, которые придут вослед, когда его, Дмитрия, как и его верной Дунюшки, уже не будет в живых. Сейчас как никогда чуял он величие веры над бренностью жизни человеческой и, вспоминая своего покойного наставника "батьку Олексея", тихо плакал, шепча слова покаянного псалма... Глава 8 От красного кисловатого местного вина кружилась голова. Василий качнулся, остоявшись в сенях. Почему надобно ехать отсюдова в Буду, а не к себе на родину? Потому только, что воевода Петр ходит под венгерским крулем? Да и круль ихний, Людовик, померши! Там, слышно, вдова еговая сидит на престоле! Чепуха какая-то, бестолочь... Однако, где тут? Он двинулся по темному переходу сеней, толкнулся в одну дверь, в другую... Вдруг услышал свою, русскую речь, и не понял даже спервоначалу, кто говорит, а задело, что говорили о нем и так, как никогда не говорилось ему в лицо. - А не убережем Василия? - спрашивал один из собеседников. - Пропадет Москва? - Почто! - спокойно отвечал другой голос (и теперь узнал враз и того, и другого, первого). - Будет Юрий заместо ево! - И Акинфичи в новую силу взойдут! - с воздыханием заключил первый голос, путевого боярина Никанора. И уже что там отвечал ему стремянный Данилы Феофаныча - Василий не слыхал. В мозгу полыхнуло пожаром: Акинфичи! Не по то ли Свибл и медлил его вызволять из Орды? Чужая душа потемки, и открещивался, бывало, когда намекали ему, а... не ждал ли Свибл батюшкиной кончины?! Вспыхнуло и словно ожгло. Он пьяно прошел, распахнув, расшваркнув наружные двери. Заворотя за угол и досадливо оглядясь, нет ли каких баб поблизку, помочился, стоя у обмазанной глиной стены... Заправляя порты, столкнулся с выбежавшей следом прислужницей, залопотавшей что-то по-местному, отмахнул рукой - не надо, мол! В голове шумело, и неверно качалась земля. В Буду! И отец еще ничегошеньки не знает о нем! (И он не знал ничего из того, что творилось дома. И про подготовку к походу на Новгород будущею зимой, и про сам поход уведал уже в Литве, ровно год спустя. И что сидеть ему здесь придет еще почти два лета, и даже вытвердить польскую речь - о том тоже не ведал, не гадал княжич Василий.) Уберегут ли? Зачем в Угорскую землю везут? - вот о чем пьяно думалось ему теперь, когда он стоял во дворе, раскачиваясь и ощущая на лице ласковый, почти теплый ветер, какого, кажется, никогда и не бывает на Руси в середине зимы! За ним таки пришли, повели его вновь и под руки к пиршественному столу, заложником чужих чьих-то, и Бог весть, добрых ли интересов! Вдруг, мгновением, захотелось заплакать. Ну зачем, зачем он бежал из Орды! Чтобы ехать через горы в чужую непонятную Венгрию, в Буду ихнюю, когда ему надобно совсем в другую сторону, домой! Вечером (голова кружилась ужасно, и поташнивало) он лежал, утонув в перинах, и словно плыл по воздуху, отделяясь от тела своего. Лежал, летел ли, глядя, как Данило Феофаныч снимает верхние порты, кряхтит (тоже перебрал за гостевым столом) и, в исподнем, молится. - Спишь? - вопрошает боярин. - Нет еще... - тихо отвечает Василий. - Помолился на ночь? - строго спрашивает старик. - Помолился, дедо! "Дедо" само как-то выговорилось у него. Сказал и замер, но старик никак не удивил обращению, и это ободрило: - Дедо! А почто везут-то в Угорскую землю? - Не волен он в себе покудова, Петр-от, не осильнел! Его воеводству-то без году неделя: второй он тут, альбо третий. И мать, слышно, римской веры. - Это та старуха строгая? - Она. Мушата. При седатом сыне все ищо правит... Вера тут у их наша, православная. Митрополию никак Филофей Коккин создавал. Ето во времена дедушки было. - Владыки Алексия? - Его. Друзья были с Филофеем! Ну, так вот, а теперь прикинь: с юга турки, вера у их Мехметова. Болгар-то уже сокрушили, почитай. Сербы устоят ли, нет - невесть! Храбры, ратиться умеют, да князя ихнего, теперешнего, Лазаря, не вси володетели слушают! А с Востока - татары, там - Литва, да и те же Угры. Тут к кому ни то, а прислониться нать! И наехал княжич убеглый из русской земли. Как быть? Не рассорить бы с Ордой! Хочет с себя свалить, пущай, мол, иные решают! Почто в Угорскую землю везут - не ведаю! Круль ихний, Людовик, померши. А так-то реши: у батюшки твово полного мира с Ягайлою нет, дак, может, потому... Али католики што надумали? Чаю, и свадьбу эту ихнюю затеяли, чтобы католикам церкву православную под себя забрать! Ядвига-то, бают, иного любит, и жених есть у нее молоденькой, да вишь... А Литву ноне в латынскую веру будут беспременно крестить! - И русичей? - Мыслят, вестимо, и русичей... - подумав, отзывается Данило. - Наша-то вера правее римской! Там папы, да антипапы, вишь, роскошества разные, соблазн! Яко короли, воюют межи собою... - А скажи! - подает голос Василий снова (старик уже лег, слышно, как скрипит под ним деревянное ложе, уже потушил свечу, и горница освещена одним крохотным лампадным сиянием). - Ведь батюшка хотел за Ягайлу нашу Соню выдать! Как же теперь? - Да как! - отзывается Данило Феофаныч. - Никак... Иного жениха найдут, може, и из ближних краев. На чужбину ить как в могилу... Иной свет, и все иное там! Рыцари, да танцы, да шуты-скоморохи... Станут глядеть, судить, кому не так поклон воздала, кому не так руку подала... да и веру менять ето не дело! Спи, княжич! Дорога дальня у нас! И затихает все. И в тишине слышно, как течет время. - Дедо, не спишь? - опять прошает Василий. - Что тебе, сынок? - уже сонно, не вдруг, отвечает боярин. - А я им зачем? Тьма молчит. Наконец отзывается голосом Данилы: - Не ведаю и того. Ты ведь наследник престола! Все они ноне разодравши тут... Был бы жив Любарт Гедиминич, сговорили бы с им... А - померши! Были люди! Великие были короли! Што в Литве, хошь и Ольгирд, нам-то ево добрым словом не помянуть, а для своих великий был князь, глава! Вишь, сколько земель под себя забрал, и держал, и боронил, и с братьей своею в одно жили! И в Польше был король истинный, Казимир Великий! Польшу укрепил, иное и примыслил, грады строил, законы и порядок дал земле! Худо сказать, Червонную Русь завоевал, да при ем, при Казимире, там ни единой латынской епископии не было! Уважал, стало, и нашу веру... А уж вот Людовик, тот, бают, и польской речи не ведал, в уграх сидел. Ето последнее дело, когда государь своей земли не боронит и свой народ не любит! Великие князья, того же Мономаха возьми, аль Невского, да хоть и Михайлу Ярославовича, хоть и прадеда твоего, Данилу Лексаныча, в первую голову заботились о земле, о смердах! Иначе зачем и князь? Тот не князь, кто земли своей не бережет! - А у нас? - со смущением вопросил Василий, понимая, что в миг сей немножко предает своего отца. - Вот у их Ольгерд, Казимир, а у нас? Данило посопел, подумал. Отмолвил честно: - А у нас всему голова покойный владыка Алексий был! Он и батюшку твово воспитывал, и княжеством правил, и от Ольгирда землю боронил, и пострадал за Русь, едва не уморили ево в Киеве... Так вот и реку: исполины были! Великие держатели земли! Великое было время! Суровое! Невесть, не было бы таких людей, и Литва и Русь погибли бы в одночасье, да и Польша не устояла, под немцем была бы давно... Были великие князья! Да вот, умерли. А енти-то, хошь и Ягайло с Витовтом, токмо о себе, о своем... Лишь бы на столе усидеть... Не понимаю я етого! Не по-людски, не по-Божьи! Теперь вот у Людовика сынов не стало, дак он уж так ляхов уламывал: возьмите, мол, дочку на престол! А королеву брать - надобен и король! Да уж править-то завсегда мужик будет, не баба! Редко когда... Как наша Ольга, да и то уже в преклонных годах... А Ядвига што? Дите! Кто надоумил с Ягайлой ее свести? Похоже, святые отцы! Боле некому... Ихняя печаль - православных в латынскую веру перегнать, об ином не мыслят. Дениса, вишь, держат в Киеве, в нятьи, греков неволят унию принять... А не выстоит православная церковь, и Руси в одночасье пропасть! - А нас не захватят? - спрашивает наконец о самом главном Василий, преодолев давешний стыд. Старик молчит, думает. Проснулся вовсе, от такого вопроса не заспишь! - Сам опасаюсь тово, а не должны! Может, укрепят грамотою какой... Все ж таки ты в отца место, и про Софьюшку нашу речь была промежду сватов, дак потому... - А в латынство не будут склонять? Старик тяжело приподымается на ложе, сопит обиженно: - Не имут права! А будут... Помни одно, княжич, Михайло Черниговский, святой, при смертном часе веры своей не отринул, не поклонил идолам! Земное - тлен! А царство Божие - вечно! Так-то! Василий молчит. Молчит глубоко и долго. И уже когда по ровному дыханию догадывает, что боярин заснул, отвечает тихонько: - Не боись, дедо, веры православной своей и я не отрину вовек! Глава 9 Любопытно бывает взглянуть на привычное (привычное, как воздух, которым дышишь!) с другой, противоположной стороны и другими глазами. Мягкие зимы, обрушившиеся на Россию в исходе XX столетия, для нас почти бедствие. Хочется морозов, твердого льда, хруста и визга настывшего снега под ногами, под полозьями саней, белых столбов пара над трубами убеленных инеем изб, сверканья наста под лучами низкого зимнего солнца, словно мириады драгоценностей, рассыпанных под ногами, и того легкого, чистого, до дрожи в груди, обжигающего холодом воздуха, который неотделим от понятия истинной русской зимы! Незримая граница, называемая "отрицательной изотермой января" (суровые зимы, затяжные осень и весна, короткое лето) легла рубежом меж Русью и Западною Европой, вызвав бесчисленные различия в характере хозяйства, в жизни самой, в обычаях, укладе, вкусах - в чем угодно. Запад при всех своих внутренних несхожестях к нам относился и нам противостоял как единое целое - "католический мир", влияние которого на нас далеко не всегда и не во всем было благодетельным, как утверждают западники, ибо все попытки построить ту же Францию в России разбивались о преграду природных и психологических отличий. Да и нам, нашей государственности, вряд ли стоило преодолевать этот рубеж. Присоединение Польши в конце XVIII столетия явилось катастрофою для России, хотя поляки не как нация, а как люди, по своему славянскому сродству, очень легко входят в русскую жизнь и легко растворяются в ней, подчас даже и оставаясь католиками. Отрицательная изотерма января полагает границу меж Литвою и Польшей, и несколько забавно читать русичу суждения тогдашнего, от XVI столетия, польского историка об ужасах литовской зимы (хотя от Вильны до Кракова не дальше, чем от Новгорода до Москвы). В самой Польше зимы были тоже не итальянские и не французские даже. Тогдашняя Польша представляла собою обширную болотистую равнину, сравнительно недавно вылезшую из воды (недавно по геологическим срокам, где счет идет не на столетия, а на десятки и сотни тысяч лет), густо покрытую лесами, с обширными озерами и медленно текущими реками. Жители тут чаще занимались охотою и скотоводством, чем земледелием. (С тех пор многие озера уменьшились, леса поисчезли и пашня увеличилась в десятки раз.) Плотины и мосты в те века являлись предметом государственных забот, а речное судоходство - важнейшим промыслом, как и ловля рыбы - броднями и неводами, вершами, саками, плетеными волокушами, слабницами и десятками других местных орудий лова. В лаптях, "хадаках", ходили еще и потому, что в лесах и болотах, по трясине и грязи, это был самый удобный да и дешевый вид обуви. В Польше славились липовые леса с обширными бортями, и сыченого хмельного меда готовили очень много. Был разработан целый устав - "бортничье право", имелись "медовые старосты" и тому подобное. Там и сям, особенно в Малой Польше, примыкающей к Литве, росли огромные дубы, пользовавшиеся почетом и поклонением. Деревню можно было купить за пару волов, да шесть локтей коричневого сукна, да несколько лисьих шкур, или за двадцать гривен серебра и две одежды, а были дубы, оцениваемые в сто гривен! В дуплах таких дубов прятался всадник с конем, на ветвях возводились целые башни. Замок меченосцев Фогельзанг был построен на ветвях дуба. У подошвы Бескида рос дуб, в корнях которого били три источника, дающие начало рекам: Днестру, Сану и Тиссе. Много спустя показывали дубы, под коими Казимир Великий творил суд и расправу. Целые стада лосей, туров, зубров, вепрей, оленей, косуль бродили тут, леса кишели лисицами, медведями и волками, не счесть было зайцев, куниц, выдр и бобров. Дикие лошади встречались еще в XV столетии. Король, епископы и шляхта присваивали себе право охоты на крупных животных, но все равно дичи было изобилие. Изобилие было и домашнего скота: коров, овец и свиней. Шерстяных тканей было больше, чем полотна (их вывозили даже в Новгород), и шляхта ходила в овчинных свитах (в частности, сам Ягайло, даже став королем Владиславом, всю жизнь в обиходе носил просто тулуп), почему от польских панов, на вкус приученного к благовониям западного рыцаря, постоянно разило овчиною. Каменное зодчество, горнорудное дело (серебряные, оловянные, медные рудники) и европейский утонченный быт стали развиваться только при Казимире Великом. Еще и столетие спустя после Кревской унии Польша почиталась бедною по сравнению с роскошною и богатой Венгрией. И все же! В то время, как меж Вислой и Одером розы цвели дважды в год, в Литве, как пишет польский историк, зима продолжалась десять месяцев в году. "А лето скорее представляется в воображении, чем существует в действительности" и длится всего два месяца, так что хлеб не успевает созреть, почему его досушивают на огне. (Видимо, разумелись такие же, как на Руси, овины для сушки снопов.) Морозы такие, что вода в котле, поставленном на огонь, кипит ключом, а рядом плавает нерастаявший лед. У многих жителей зимой отмерзают носы, ибо "застывает находящаяся в них жидкость", а иные и вовсе умирают от холода. Ну и, конечно, описание заключается изображением дикости нравов литовских язычников, которые жестоки и вероломны, хотя "с удивительной верностью хранят свои тайны и тайны своих государей", голодая весь год, во время главного своего осеннего праздника предаются три дня "неумеренному обжорству и пьянству", а возвращаясь из успешного похода, сжигают в честь своих нечестивых богов самого красивого и знатного пленного рыцаря... Хотя, когда отряд немецких рыцарей врывается в литовскую деревню во время свадьбы, истребляя всех подряд, в том числе и невесту с женихом, о дикости "божьих дворян" почему-то не говорится. Пиры, благовония, танцы, песни менестрелей, рыцарские турниры и разработанный дворцовый этикет надежно прикрывали то, о чем Западная Европа избегала говорить: художества ландскнехтов, торговлю церковными должностями, разврат епископов и самоуправство знати, которая подчас вела себя со своими же гражданами не лучше, чем в завоеванной стране. Пирующие польские шляхтичи могли для пополнения запасов ограбить соседнюю деревню, угнать скот, чтобы тут же его и пропить. Были ли русичи благороднее? Едва ли! Последующие века показали, что и наша власть способна на всякое, но тогда, в четырнадцатом, попросту было не до того. Отчаянное порою положение страны требовало национальной спайки, уже незнакомой барствующему Западу, в силу самой географии своей избавленному от постоянных угроз вражеских нашествий. Лишь турецкая экспансия заставила западные государства пусть ненадолго, но как-то сплотиться между собой. А постоянные феодальные войны друг с другом не затрагивали главного: самой организации жизни. Те и другие были рыцари, те и другие - католики. И жили одинаково, подражая друг другу, и государей принимали свободно из иных земель, нимало не обинуясь тем, что очередной претендент подчас не понимал и языка страны, где он садился править... Все еще беспечно пировали порядком изнеженные рыцари. Жаловались на ужасы иного похода, во время которого приходилось спать на соломе, а не на перинах, и, неимоверно страдая, пить простую воду за неимением французского вина. Но времена веселого рыцарства уже проходили. Они проходили неотвратимо, хотя еще не скоро будет написан "Дон Кихот Ламанчский", окончательно похоронивший древнюю рыцарскую поэзию. Рыцарям нынче требовались деньги. Наступала пора погонь за выгодными браками. Наследницы великих состояний в конкурсах невест обгоняли признанных красавиц. Лишь в "Великой Хронике о Польше, Руси и их соседях" можно было прочесть о драмах любви, о ревности и мести, опрокидывающих судьбы государств, но все эти рассказы относились к одиннадцатому, много к двенадцатому столетию. Теперь же, в конце четырнадцатого, чувства гибли под тяжелою поступью расчета, а безудержная воля королей все чаще начинала наталкиваться на обдуманное сопротивление городов и упрямое противодействие земель. Спросим: а почему польским королем оказался француз, Людовик Анжуйский, за тридцать лет ожидания престола так и не удосужившийся выучить польский язык? И жил в Венгрии, в Буде, и был признанным польским королем, судил и правил, назначал и смещал, награждал и карал. В самом деле, почему? И почему свободно порхавшие по престолам Европы самодержцы именно в четырнадцатом столетии все более стали сталкиваться с волею народов, требовавших от повелителей своих хоть какого-то соответствия интересам нации? Почему полякам занадобилось, чтобы та дочь Людовика, которую они согласятся признать королевою, обязательно жила у них, в Польше, в Краковском замке, Вавеле, и никак иначе? Почему Людовик Анжуйский, короновавшись в Кракове, смог, свалив королевские регалии и наследственную корону Пястов на телегу, увезти их за собою в Буду, а затем править Польшей, вовсе не появляясь в ней? И это сразу после Казимира Великого, как никогда и никто укрепившего польское государство! Почему мог и почему не могли последующие ему? Все это нелегко объяснить, как и явление Яна Гуса, как и трагедию гуситских войн, вскоре потрясших срединную Европу до самого основания! Но пока еще все было тихо. Людовик арестовывает возжелавших самостоятельности польских вельмож, и те сносят это почти без ропота. Людовик организует поход на Червонную Русь, в котором его всячески поддерживают именно поляки, а потом дарит завоеванные земли венгерским магнатам, и опять ничего, никакого открытого протеста. У Людовика нет сыновей, некому оставить престол, лишь три дочери, и он уговаривает польскую господу принять в качестве короля одну из его дочерей. (О малолетней Ядвиге никто еще не думал, но умерла ее старшая сестра, и тогда две оставшиеся дочери оказались наследницами венгерского и польского престолов, при Людовике объединенных в одно государство, включающее Хорватию, Далмацию и множество иных земель и не уступающее по силе Франции или Германской империи.) И опять, невзирая на то, что в Польше, по традиции, была не принята женская власть, магнаты соглашаются с королем, соглашаются отменить свой же договор 1355 года, выговаривая лишь право потребовать пребывания королевы на польской территории, в Кракове. И почему после смерти Людовика в 1382 году поляки не изменили данной королю присяге? Поляков Людовик не любил, тяготея ко всему немецкому, что и выказалось в том, каких женихов он намечал в мужья своим дочерям. Знал ли этот король, один из богатейших европейских володетелей, что королевство его распадется тотчас с его смертью и что у него нет будущего? Не у него именно, люди смертны всегда и все, но у его дела, у той традиции королевской власти, стоящей выше закона, у абсолютной власти, нет уже будущего? Этого, видимо, не знал, иначе не добивался бы так заботливо, чтобы оставить каждой из дочерей по короне! Впрочем, в Кракове сидела его мать, Елизавета старшая, или "Кикута", однорукая королева, получившая увечье, защищая своего мужа-короля. На Карла-Роберта Анжуйского во время обеда бросился, обнажив оружие, изобиженный королем палатин, Фелициан Зах. Сотрапезники прянули в стороны. Летело вдрызг бесценное венецианское стекло. Елизавета кинулась с криком между ним и супругом. Удар, и на белоснежную скатерть, среди расписных тарелей и серебряных кубков, упала отрубленная рука королевы, словно еще живая, лилейная рука с долгими ухоженными ногтями, со странно продолжавшим сверкать бриллиантом в золотом испанском перстне на безымянном пальце, удивительно изящная среди рассыпанного фарфора, серебра и хрусталя. Алая кровь, ширясь, расходилась, впитывалась в скатерть. Карл-Роберт все еще стоял, набычась, сжав кулаки и склонив голову. Замерла, открыв рот в еще не возникшем крике королева, увидевшая обрубок руки, из которого толчками, выбросами, била кровь, орошая край скатерти и ковер. Еще сверкал, трепеща в воздухе, готовый обрушиться вновь и вновь толедский клинок... Но вот мгновение кончилось, королева начала валиться со стоном, оцепеневшие вельможи кинулись со сторон, повиснув у Заха на плечах, и уже бежали слуги, и уже кто-то громко кричал: "Лекаря!" Вечером, в спальне, когда Елизавета с серыми губами, с провалившейся темнотою глаз, почти неотличимая от белизны подушки, лежала на пышном супружеском ложе, уже перевязанная и отмытая от крови, только теперь чувствуя всю боль и ужас происшедшего, Карл-Роберт стоял на коленях у ложа и, клоня голову, без конца целовал шар белых бинтов и повязок, в который превратилась одна из рук супруги, целовал, со страхом ощущая, что там, внутри, ничего нет, лишь белый обрубок кости, увиденный им в тот миг, за столом. А Елизавета здоровою рукою (кончились все силы) гладила и гладила его по пышным волосам, потными, едва теплыми пальцами перебирая львиную гриву супруга, с которым, понимала это сейчас, ее не разведет уже ничто. Все-таки в ней была здоровая славянская кровь. Елизавета скоро встала с постели, а обрубок руки с тех пор прятала в меховую муфту, обшитую белым шелком. Управляя Краковом, она была по-прежнему весела, очень любила танцы и музыку и, хотя уже не танцевала сама, не позволяла рука, все же вечера танцев устраивала почти ежедневно. Злые языки приписывали ей, старухе, даже любовников, называли имена, - все это было не правдой. Уже не любовниками (то время ушло, да и были ли они?), а устройством дел своего сына была озабочена вдовствующая старая королева. Судьба не баловала ее. Из трех взрослых сыновей один, Стефан, умер, второй, Андрей, обвенчанный матерью с Жанной Неаполитанской, был убит по наущению молодой жены (Жанне было всего четырнадцать!) ровно год спустя после брака. И все заботы Елизаветы сосредоточились на третьем сыне, на Лоисе (Людовике). Это она, приблизив к себе Краковского архидиакона и канцлера Завишу (и возвысив его позже до епископского звания), через него (став канцлером, он овладел государственной печатью) потщилась отменить и уничтожить грамоту 1355 года, запрещающую дочерям Людовика, ее внучкам, занимать польский престол. В конце концов состоялся Кошицкий съезд осенью 1373 года, на котором постановление 1355 года было отменено и наследницей назначена старшая дочь Людовика, Екатерина. Однако Екатерина умирает в том же году, все приходится начинать сначала, и тут вступил в дело сам Людовик. Искусно используя право налагать и отменять подати, он заставил шляхту собрать в 1374 году второй Кошицкий съезд, утвердивший право любой из дочерей Людовика стать королевою Польши. И опять речь шла пока не об Ядвиге, а второй дочери, Марии, запорученной за Сигизмунда Люксембургского. В то время еще был жив Ольгерд. Спросим, а не тогда ли уже дальновидный литовский князь начал готовить своего сына к занятию польского престола? Все-таки очень неясно, почему Ягайло так долго и так упорно не был женат, выжидая... Чего? Завиша, подымаясь по лестнице наград и званий, впадал во все большую роскошь и разврат. Его любовные похождения становились притчею во языцех, и сама Елизавета начинала порою хмуриться. Его наряды, сшитые из цветных полос, зелено-голубых, с невероятной ширины рукавами, со множеством складок, его изящные длинноносые красные сандалии с высокой шнуровкой, его облачения, осыпанные драгоценностями, его выезды, его экипажи, "люльки" и "палубы" в коврах и подушках, его конюшня, где стояло свыше семидесяти породистых лошадей, аргамаки, украшенные золотом, его доезжачие, фокусники, шуты, разряженные мальчики, его маскарады и соколиные охоты - все было на грани и за гранью общественных приличий. Он и погиб, всего на два года пережив королеву Елизавету, в результате очередной любовной вылазки. Добиваясь дочери одного кмета, полез по приставной лестнице на скирду, где кмет прятался вместе с девушкой. Отец красавицы спихнул лестницу, Завиша расшибся и, проболев несколько месяцев, умер. Но дело было сделано. Наследственные права дочерям Людовика с его помощью обеспечены. Старая королева умерла в 1380-м году в Буде, куда уехала из Кракова после случившейся тут резни (жители избивали венгров), провожаемая оскорблениями и насмешками. Глава 10 Западные хроники отличаются от русских летописей гораздо большим вниманием к личности, к тем несущественным, но драгоценным черточкам жизни, которые на русской почве восстанавливаются с великим трудом. Только из польских хроник знаем мы, что супруга Витовта, смоленская княжна Анна, славилась чудесными нарядами и очень любила варенье. Лишь немецкие хронисты оставили нам описание внешности Ольгерда с Кейстутом, Витовта и Ягайлы. Все эти черточки, оспинки, подчас вовсе необязательные штрихи помогают писателю восстановить образ исторического персонажа, ощутить быт прежних веков, делают более яркой саму жизнь, ибо в русских летописях интересы государства, судьбы нации в целом властно топят все эти несущественные для нашего летописца подробности, так что не знаешь порою, худ или толст, белокур или черноволос тот или иной князь. Что, кстати, для многих наших историков послужило причиною говорить об отсутствии ярких характеров в русской средневековой истории, отсутствии или недостатке шекспировских страстей. Хотя большая подчиненность долгу, большая забота о нации в целом, отнюдь не является следствием вялости чувств, и "безразличные", безличные люди вряд ли вышли бы на Куликово поле так, как вышли на него наши пращуры. Король Лоис, Людовик Анжу из династии Капетингов, потомок брата Людовика Святого, был представителем знаменитейшей и просвещенной фамилии, воспетой поэтами <Дед Лоиса почитался мудрецом, его сын, Карл-Роберт, беседует с Данте в раю. Боккаччо пишет элегию сестре этого короля-мудреца, Фьяметте. Петрарка плачется над убитым дядею Ядвиги, королевичем Андреем, мужем и жертвою Жанны Неаполитанской. У самого Лоиса ищет пристанища римский трибун Кола Риенца. Византийские императоры умоляют его о помощи против турок.> и обласканной папским престолом. Сказочно богатый, он был богомолен, но жаден и скуп, самолюбив и неискренен. При высоком росте вытянутые вперед губы и выпуклые глаза вряд ли делали его красивым. Лоис хромал (следствие полученной раны). Набожность не мешала ему сурово прижимать духовенство и самому распоряжаться раздачею прелатств и бенефиций. Польша была ему совершенно чужда, воздух вреден, речь непонятна. Он даже внешне решительно отличался от своих польских подданных. Поляки брились и отращивали усы, Людовик носил роскошную черную бороду. Поляки ходили в долгих кунтушах и сапогах, Людовик одевался по итальянской моде: на ногах красные штаны-чулки и мягкие, с долгими загнутыми носами невысокие кожаные туфли; золотой пояс с пристегнутым к нему кошельком опущен на самые бедра, короткий, выше колен, присборенный камзол и пышные, свисающие вниз рукава... Довершала наряд мягкая флорентийская шляпа, что-то среднее между беретом и головною повязкою, со свисающим ниже плеча верхом - лирипипой. Маленькая Ядвига так и запомнила своего отца: огромного, с пугающей черною бородою где-то вверху, а внизу, перед нею прямо, - обтянутые красным уходящие туда, ввысь, ноги, ноги, к которым ей, малышке, хотелось и боязно было прикоснуться. Ядвига плохо помнила родителя еще и потому, что воспитывалась у свекра, в Вене (так сговорились родители), у Леопольда Австрийского. Вернее, не у самого Леопольда, который все разъезжал, суетился и "мелькал", а у его тихого и многотерпеливого брата Альбрехта, астролога и строителя. Лоис, как и его отец, мечтал создать братский союз королевств: Венгрии, Польши и Неаполя. За гибелью братьев он искал теперь таких зятьев своим дочерям в домах австрийских Габсбургов и онемеченных чешских Люксембургов, которые помогли бы ему осуществить замысел покойного родителя. Делу мешали, и очень мешали, капризы Леопольда Австрийского, отца будущего жениха Ядвиги, Вильгельма. Супруга Леопольда, Виринда, была дочерью Миланского тирана Бернабо Висконти, который приказывал в своих владениях подковывать босоногих монахов Св. Франциска, "чтобы они, шмыгая по городу, не сбивали себе ног". Леопольд утеснял братьев, поддерживал антипапу Климента VII против Урбана VI, изменял городам, истреблял колдунов и колдуний (чем, впрочем, в ту пору занимались многие) и, словом, делал все, чтобы поссориться со всеми на свете. А кончил тем, что повел войска в Швейцарию, где за любовными приключениями, не рассчитав сил, кинулся, очертя голову, на копья "крестьянской толпы" и погиб, погубивши чуть не все австрийское рыцарство в кровавом Зампахском овраге. Брак детей-однолеток Вильгельма и Ядвиги все-таки состоялся в 1378 году, когда тому и другому было по семь лет. Кардинал Дмитрий, архиепископ Эстергомский, "связал руки" детям в церкви. Был роскошный обед, танцы. Молодых отвели в брачную комнату, раздели и уложили друг подле друга. Был составлен договор о приданом. Маленькая Ядвига старательно целовала сладкий и липкий от конфет ротик своего нареченного. Когда их уложили в постель в одних долгих рубашках, потребовала от Вильгельма: - Положи руку мне на грудь, вот так! И обними меня! Ты теперь мой жених! - Дальше она не ведала, что ей делать, так и лежала торжественно, семилетняя "жена" своего семилетнего супруга, пока за ними не пришли, чтобы одевать и вести к столу. Много позже, уже при Ягайле, она вспоминала не жгучие поцелуи в монастыре францисканцев и не страшную стыдную ночь в Вавеле, когда они с Вильгельмом едва не стали мужем и женой, а эту вот давнюю свадьбу свою, свежее детское дыхание прижавшегося к ней Вильгельма, его обмазанный сахаром и конфетами рот и те далекие безгрешные поцелуи, будто бы совершавшиеся совсем в другой и уже невзаправдашней жизни, совсем с другою Ядвигой, грубо уничтоженной и униженной литовским варваром... Она лежала поперек кровати, навзничь, и редкие слезинки, щекоча щеки и запутываясь в волосах, скатывались на атласное покрывало. Сразу после свадьбы детей разлучили. Вильгельма отвезли в Буду, под надзор Людовика, а Ядвигу - в Вену, где она попала на попечение брату Леопольда, "Альбрехту с косой". (Альбрехт не стриг волос и носил их в особом мешочке.) Альбрехт был остроумен, шутлив, занимался астрологией, строил себе дворец в Люксембурге с водопроводами, рыбными садками, зверинцами и гербарием, сажал растения, строгал доски, во время работы распевая молитвы. Иногда удалялся в Картезианский монастырь, где пел на хорах. Ядвига за дядей ходила хвостом. Он учил ее читать и различать растения. В память Альбрехта Ядвига позже покровительствовала наукам у себя в Кракове и довольно успешно лечила травами. Вена не была образцовым городом для молодой девушки. Вино здесь продавалось на каждом углу, браки заключались без ведома родителей, а проституток было столько, что с ними не знали, что делать. Сажали в исправительные дома при монастырях, даже топили - не помогало ничто. Вильгельм наезжал в Вену. Иногда и Ядвига приезжала в Венгрию. Придворный поэт Альбрехта, Сухенвирт, рассказывал ей страшное о меченосцах, о походах в Литву и тамошних дикарях. (Почему подросшая Ядвига, впервые заслышав о Ягайле, представляла его себе в виде медведя, обросшего густою шерстью.) Людовик твердо обещал по достижении совершеннолетия (по польскому праву для девочек оно наступало в двенадцать лет) сделать этот брак реальным. К несчастью, как раз в 1379 - 1380 годах Леопольд особенно сблизился с антипапой Климентом VII, да и францисканцы вряд ли могли забыть внуку Бернабо Висконти издевательства, которые чинил над ними его дед по матери, арестованный как раз накануне брака Ядвиги с Ягайлой и уморенный в конце того же 1385-го года! Старшую дочь, Марию, Людовик выдал за Сигизмунда Люксембурга и в 1382 году,ломаясопротивление великопольской шляхты, назначил четырнадцатилетнего Сигизмунда польским королем. Еще шли военные действия, еще упрямого Бартоша из Одолянова, не желавшего принять присягу Сигизмунду, осаждали в его замках, когда в середине сентября 1382-го года в Польшу дошла весть о смерти Людовика. Король умер у себя в Буде, перед смертью вызвав из Вены Ядвигу с Вильгельмом и завещавши ей венгерский престол. Думал ли кто-нибудь и тогда еще о литовском великом князе Ягайле, который по макушку увяз в кровавых ссорах с дядею и двоюродным братом и готов был уже отдаться под покровительство немецкого Ордена? Из тех, кто пребывали на поверхности событий и чьи имена сохранены летописью, не думал никто. Замиренная Польша покорно ждала к себе четырнадцатилетнего Сигизмунда. Глава 11 Ах, как он был красив, этот высокий пригожий четырнадцатилетний мальчик, когда ехал, гордясь, во главе своих телохранителей, сопровождаемый кавалькадою венгерских, чешских, немецких и польских рыцарей! Ехал на рослом коне под шелковым, до земли, разноцветным покрывалом, в отделанной серебром сбруе, украшенной лентами и цветами. Как он гордо вскидывал голову в позолоченном шлеме с цветною китайчатою опоною и развевающимся позади длинным султаном из павлиньих перьев, повесив на шею небольшой треугольный щит со своим гербом, где в четырех полях сияли два золотых чешских льва и два грозных бранденбургских орла. Ах, как его встречали! Как млели сердца у иных паненок, заглянувших в очи юному Люксембургу! Это потом он ограбит Чехию и откроет корысти ради путь евреям в Венгрию, к его ладоням пристанет кровь тещи, его станут ненавидеть стар и млад, будут пытаться отравить, и лекаря подвесят полуживого короля за ноги, спасая от проглоченного им яда. Это позже вторая его жена (после смерти Марии!), графиня Варвара Циллейская, обычная шлюха из семьи, славившейся на всю Европу необычайным распутством, будет изменять ему с каждым встречным и поперечным, так что королю не раз придется самому вытаскивать ее из постели с любовниками, - да он, впрочем, и сам будет изменять ей направо и налево. Это впоследствии станет Сигизмунд творить зверства и казни, метаться в жажде новых путешествий и новых ощущений из страны в страну, ускользая от рук убийц, и запятнает наконец навечно память свою в потомках выдачей на казнь Яна Гуса. Это все будет позже! А пока - ах, как он был юн и пригож! Как хорош, когда, бледнея красивым лицом, отвечал "Нет!" на настойчивые просьбы поляков сместить великопольского старосту Домарата! Вторая депутация обратилась к нему в Гнезно, третья в Куявах, в Бресте. "Нет!" и "Нет!" - отвечал он. Вдобавок ко всему будущий польский король отправился на дружескую встречу с великим магистром Ордена, Конрадом Цолнером, чем попросту плюнул в лицо своим будущим польским подданным. И - грянул взрыв! Шляхта отказалась присягать новому королю. Великая Польша - обширная и болотистая западная часть страны, долгое время только она и считалась Польшею, землею полян (позже - польщан и уже затем - поляков). Малая Польша с Краковом была отдельной землей, отдельными землями были Мазовия и Куявия. В Великой Польше было множество мелкой, "убогой", шляхты, имевшей кожаный доспех да саблю и ходившей в лаптях, но зато была тут и родовая спайка, и по суду отвечивали друг за друга, и выкуп за голову убогого или великого шляхтича был один и тот же - тридцать гривен, и гордости, шляхетского "гонору" великополянам было не занимать. В Малой Польше, напротив, верховодили главы крупных родов, или гербов, и Людовик со своей матерью, запретив "убогим" шляхтичам жить в нахлебниках у своего богатого родича, тем самым помог выдвинуться именно малополянам. Ненависть к Гржималиту Домарату тлела давно. Гржималы были тевтонского рода. Гржималы всегда благоволили к иностранцам и желали Польше немецкого короля. Из них были епископы, каштеляны, в конце концов они сосредоточили в своих руках все высшее управление Великой Польшей. И, конечно, политика Гржималов рождала оппозицию! И, конечно, оппозиция имела своих вождей из древнего и славного великополянского рода Наленчей. Наленчи помогли сесть на престол Владиславу Локетку, спорили с королями, громили меченосцев. При Казимире Наленчи стояли за короля. Нынешний вождь Наленчей, седоусый красавец Бартош из Вишембурга, Одоляновский староста, вел с Гржималами борьбу за кафедру архиепископа гнезненского. Но Людовик стал на сторону Гржималов, и кафедру получил Бодзанта, их ставленник. Это было последнею каплей в долголетнем споре, и когда во время осады Одолянова дошла весть о смерти Людовика, вся партия Наленчей потребовала отставки генерального старосты Домарата, обвиняя его в том, что он угнетал, обирал, стремился к самовластию, и прочее, и прочее. Когда же Сигизмунд вздумал проявить королевскую твердость, защищая Домарата, великополяне, пригласив и малополян, созвали съезд в Радомске 25 ноября 1382 года. С этого съезда все и началось. На съезд прибыли и архиепископ Бодзанта, и неустрашимый Домарат, калишский воевода и краковский староста Сендзивой из Шубина, герба Топора, были Наленчи всем кланом, явилось множество воевод, каштелянов, подкомориев, рыцарей и рядовой шляхты. Собрались в церкви. По холодному времени - в шубах. Магнаты - в шубах, крытых красным сукном, в круглых, шитых жемчугом ермолках "понтликах". Шляхта победнее - в нагольных тулупах и простых меховых шапках, в меховых сапогах, заправленных в лапти с ременными петлями. За поясами - длинные ножи, корды, мечей не было, ссор не ждали. Все покрыли головы капюшонами в знак того, что "польская корона осиротела!". (На улице - пар от дыхания тысяч коней, скрип телег, костры: слугами, дворней, оруженосцами забиты все дворы Радомска.) Вся громада, весь собор, единогласно: - Долой Сигизмунда! Не за кем признать право на престол? Наленчи требуют того, что, казалось, само просится: вовсе порушить кошицкий трактат и возвести на престол своего, поляка, наследника Пястов, мазовецкого князя Семка (Земовита). Он к тому же холост и может взять за себя Ядвигу! Редкие голоса сторонников Сигизмунда тонут в общем реве... Однако в спор вмешиваются малополяне, и решение в конце концов принимается в форме непоколебимой верности кошицкому договору: шляхта признает ту королеву, которая навсегда поселится в Польше, а окончательное решение пусть примет королева-мать. Имена не называются, но поскольку Мария уже была коронована в Венгрии, то Сигизмунд так и так лишается польского престола. Воспротивились только Бодзанта и Домарат, заявивший о своей верности маркграфу Сигизмунду. И тогда шляхта объявила "братскую конфедерацию", вспомнив древний обычай, идущий с незапамятных времен, еще от язычников лютичей (и дошедший до позднейшего "nie pozwolam!" во всех польских сеймах), обычай полного единогласия, при котором несогласных бьют палками, преследуют пожарами и штрафами. Было принято постановление: сохранить верность той дочери Людовика, которая будет предложена королевой-матерью для постоянного жительства в королевстве, а тех, кто восстанет против этого решения, преследовать всеми мерами, вплоть до войны. И - подписи. Множество. Можно не перечислять тут это блестящее собрание имен. А через двенадцать дней в Малой Польше, в Вислице, происходит такой же съезд, где был прочтен ответ королевы Елизаветы (вполне равнодушной к немецкой родне и печалям Сигизмунда <Осенью 1382 года Людовик уже был в могиле, а его вдова Елизавета младшая, боснийка, в противность мужу терпеть не могла немцев, и этою нелюбовью было окрашено все, что творила она после смерти супруга, пытаясь отказать Сигизмунду и найти дочери сперва неаполитанского, а потом французского жениха.>). Она благодарила своих вельмож и просила не вступать ни в какие обязательства, даже и к Сигизмунду, пока она сама не назначит одну из королевен наследницею престола. По всем городам разослали требование не пускать Сигизмунда к себе. Сигизмунд двинулся было к Кракову, надеясь на тамошних немцев, но старый каштелян Добеслав из Курожвенк преградил ему дорогу. В конце концов Сигизмунду дали денег, "отступного", и выпроводили его вон, в Венгрию. Бартош Вишембургский, или Бартош из Одолянова, был личностью выдающейся. Строгий и справедливый в делах управления, он был к тому же неустрашим в бою. Выпроваживая из Польши авантюриста Владислава Белого <Этот Владислав Белый, двоюродный племянник Казимира Великого, имевший права на польский престол, ненавидел свою родину. Продав свои наследственные права за звонкую монету, он отправился в рыцарские странствия, побывал во владениях Ордена и в Палестине, растратившись, поступил в монастырь, откуда бежал, воротился в Польшу, где сумел собрать толпу сторонников и занял несколько замков в Куявии, из которых и выбивали его в 1376 году Сендзивой с Бартошем. В конце концов он удалился, получив выкуп с поляков, во французский монастырь в Дижоне, где и окончил свои дни.>, он не отказался от вызова на поединок и проломил Владиславу плечо. Все это тот самый феодализм, которого не знала Московская Русь, и не потому, что не находились подобные характеры, нашлись бы! А потому, что было слишком трудно, слишком сурово было. И страна, земля, попросту не могла позволить подобных капризов власть имущих. Бежали и в Орду, бежали и на Запад, но тут уж становились безусловными врагами Руси, и счет шел другой, и отношение к беглецам другое, что сказалось позднее на участи князей Суздальских. x x x Решив посадить на престол Семка (Земовита) Мазовецкого, Бартош не медлил, а уже в половине декабря 1382 года с наскоро собранным войском устремился в Великую Польшу, захватывая замки и склоняя великополян к союзу с Земовитом. Домарат в ответ призвал немцев и с саксонцами и бранденбуржцами двинулся на Познань. Бартош кинулся впереймы, нежданным ударом разгромил немцев, но и сам назавтра был таким же нежданным ударом подошедшего подкрепления разбит и отброшен. Шла уже настоящая гражданская война. От королевы-матери Елизаветы тем часом прибыло посольство с грамотами, освобождающими поляков от присяги Марии, и известием о переносе всех обязательств на Ядвигу. Послы просили подождать, пока Ядвига достигнет совершеннолетия. Шел 1383 год. Тут еще и Ягайло, покончив с Кейстутом, напал на Мазовию, возвращая себе утраченное прежде Подляшье. В дело вступили малопольские магнаты гербов Топора и Леливы. Знаменитые паны Сендзивой из Шубина, Ясько из Тенчина, Николай из Оссолина - все принадлежали к Топорчикам. К ним же относился и дом Пилецких, неслыханно богатый, знаменитый тем, что единственная дочь Отто Пилецкого, Елизавета, после ряда приключений - похищений и насильственных замужеств, оказалась третьей венчанною супругой состарившегося короля Ягайлы-Владислава. 28 марта 1383 года собрался новый Серадзский съезд, где едва не избрали королем Земовита Мазовецкого. Дело Ядвиги спасло выступление уважаемого всеми каштеляна Яська из Тенчина. Ядвига все не ехала, и Земовит решил занять польский престол без Ядвиги. В апреле собрали еще один Серадзский съезд. Земовита подняли на щите, провозгласив королем. Однако венчание сорвал за неимением древней короны, увезенной в Венгрию Людовиком, архиепископ Бодзанта. (Видимо, он уже знал или чуял нечто иное, тайное, и старался помешать избранию Семка, как мог). Семнадцатилетний Земовит двинулся отвоевывать Польшу. Самым сильным городом был Калиш, и все силы он бросил туда. Штурмами опять руководил Бартош Вишембургский, одоляновский староста. Калишане защищались отчаянно. Малополяне потребовали от Елизаветы военной помощи. С полками должен был явиться все тот же Сигизмунд Люксембург. Семка Мазовецкого уговорили для успешности переговоров заключить перемирие на два месяца, а пока отступить от Калиша и распустить войска. И Семко - поверил! Бартош был против, убеждая своего ставленника, что надо сперва взять Калиш, а все переговоры вести уже в Кракове, но юный мазовецкий князь решил изобразить рыцаря из старинного романа и под честное слово 14 августа снял осаду с Калиша. Бартош со скрежетом зубовным был вынужден распустить свои победоносные войска (после чего он навсегда разочаровался в мазовшанах). Лишь только прекратилась война, на границе Мазовии явилась двенадцатитысячная армия из венгерцев, немцев, валахов и языгов с маркграфом Сигизмундом во главе. Разгромлено было все. Владислав Опольский (еще один неудачный претендент на польский престол, не пользовавшийся, впрочем, никакой популярностью, вечно метавшийся то туда, то сюда и окончательно укрощенный уже Ягайлой) помог заключить мир со смирившимся Земовитом. Ополонившиеся венгерцы ушли домой. Начались новые пересылки относительно Ядвиги. Королева-мать хотела было ввести в Краков венгерский гарнизон, для чего арестовала у себя польских послов. Но Топорчик Сендзивой вырвался из плена и, меняя лошадей, проскакав за сутки шестьдесят миль, явился в Польшу сказать, чтобы венгерцев не пускали в Краковскую крепость. На март 1384 года назначался было новый съезд, уже против Ядвиги, но королева опомнилась и начала новые переговоры. Ядвигу решили ждать до Троицына дня (20 мая в 1384 году). Затем были еще два сейма, была вспыхнувшая любовь молодого Спытка Мольштынского и дочери владетельного венгерского вельможи, управляющего Червонною Русью. Было моровое поветрие. Были сущие безобразия, когда грабили друг друга, жгли хоромы, угоняли коней... Ядвига явилась в Польшу в начале октября 1384 года. Василий тою порой пробирался из Орды в Валахию, а Ягайло все еще воевал с Витовтом, приведшим в Литву орденских немцев, и ему было, во всяком случае, не до брака с Ядвигой. Что их связывало, двоюродных братьев, Ягайлу и Витовта, разделенных пролитою кровью Кейстута и междоусобной борьбой? Какая-то странная полулюбовь-полуненависть. Витовт был при всех своих недостатках деятелен и талантлив, Ягайло по сравнению с ним был лишь посредственностью. Витовту не везло всю жизнь, до самого последнего часа, хотя он и шел от успеха к успеху, почти воссоздав независимую великую Литву. Ягайле, напротив, везло всегда, даже без его воли, везло до самого конца, до того часа, когда он, уже на восьмом десятке лет женившись в четвертый раз на Софье Ольшанской, произвел наконец на свет двоих сыновей, положив начало династии. Историку легко говорить, что союз Польши с Литвой спас Польшу от немецкого поглощения, позволив объединенным армиям Польши и Литвы четверть века спустя при Грюнвальде разгромить силы Ордена, что союз этот погубил Литву и обновил Польшу, дав ей в наследство всю территорию Червонной, Малой, Черной и Белой Руси, завоеванную некогда Гедимином и Ольгердом, содеяв именно католическую Польшу, а не Литву врагом России на пять долгих столетий... Все так! И тем непонятнее, кто же придумал все это, кто был инициатором брака Ядвиги с Ягайлой, в какой голове созрел план сделать Ягайлу польским королем, обратив наконец упрямую Литву в католичество? Ибо всегда "в начале - слово", и кто-то один это слово произносит первым. Среди панов Великой Польши инициатора, как мы видели, не стоит и искать. Архиепископ Бодзанта отпадает тоже. Слишком увертлив, безволен, слишком занят спасением собственного добра, да попросту слишком мелок! Малопольские паны? В чаянье вернуть себе Червонную Русь они могли ухватиться, но лишь ухватиться за этот проект. Да и кто бы из них предложил такое? Не шестнадцатилетний же Спытко из Мельштына! Да и додумайся он - кто поверил бы ему? Надобно было организовать согласие сторон и убедить многих, надобно было посылать посольства в Рим и Литву, явные и тайные, надо было пренебречь многими и многим, в частности - австрийским женихом Ядвиги. Да еще и Орден был решительно против этого брака, справедливо опасаясь за свое бытие, ибо с крещением литовцев отпадала надобность в его существовании. Ибо затем только Орден и поддерживался Папами, что вел постоянную борьбу с язычниками-литвинами с целью - как постоянно подчеркивали рыцари - крещения оных. Краковский епископ Завиша к тому времени глупо погиб, да и не в воле одного человека провернуть такую сложную межгосударственную комбинацию. И ведь лезть литвинам самим в это осиное гнездо и в голову не могло прийти! (Даже ежели переговоры затеивал еще покойный Ольгерд.) Шла война с Витовтом и Орденом, а Ягайле самому никак не удалось бы убедить двоюродного брата, да и Литву, да и Польшу тоже! Не очень-то любили литвинов в Польше, у всех в памяти свежи были набеги и грабежи польских волостей, творимые тем же Ягайлой! И тут мы подходим к отгадке, которая, тем не менее, остается вечным ребусом истории, ибо в отгадке этой указана сила, но имени по-прежнему нет. Ясно, что действия со столь дальним прицелом были по плечу лишь могущественной организации. Вспомним, что девять десятых великого княжества литовского составляли православные русичи, то есть планировалось не только спасти Польшу с Литвою, придав им возможность совокупными силами выйти на поле Грюнвальда, но и, главное, передвинуть власть римского престола далеко на Восток, на Земли восточных славян, упрямых схизматиков. Не забудем, что уже сами теряющие силу и власть греческие императоры согласились на унию с Римом! Не забудем и попытки генуэзцев силами Мамая сокрушить православную Москву. Учтем и то, что архиепископ Дионисий был схвачен в Киеве как раз в конце сентября 1384 года. Пользуясь преимуществом историка, знающего, что будет (и чего современники не ведают никогда!), вспомним и грядущую Флорентийскую унию, и митрополита Исидора, потщившегося одним махом подчинить Риму всю Московию, и последующие гонения на православных в Литве, и униатство, укрепившееся-таки в Червонной Руси, и нынешнее, уже в конце двадцатого столетия, наступление на православие и саму целостность России, именно из униатской Галиции направляемое. Только духовная власть была в силах организовывать действие со столь дальним прицелом! Так кто же? Папский престол? Но в Риме сидел Урбан VI, в конце концов сошедший с ума, а в Авиньоне Климент VII, антипапа, и оба, естественно, ненавидели друг друга. Нет, и папы в этот момент были бы бессильны предпринять и разыграть всю эту сверхсложную комбинацию, не будь у католического Рима столь мощной поддержки, как монашеские ордена. Был в начале XIII столетия на римском престоле знаменитый папа, Иннокентий III. Знаток философии и писатель (ему принадлежит трактат "О ничтожности человеческой судьбы"), он являлся одновременно отличным администратором и политиком, сумевшим подчинить себе не только епископат, но и многих светских владык от Португалии до Скандинавии и от Англии до Болгарии. Он был щедр на анафемы и интердикты и, словом, всею деятельностью опровергал название своего богословского трактата, являя собою человека, властвующего над судьбой. При нем были разгромлены альбигойцы, организован четвертый крестовый поход. В Византии создана Латинская империя, в Париже и Оксфорде открыты университеты. При нем явились и новые монашеские ордена так называемых нищенствующих, в соответствии с уставами святого Франциска и святого Доминика, открывшие новую эру в средневековом христианстве. Францисканцы помогли Иннокентию III справиться с угрозою еретического (уравнительного) движения бедноты, с помощью францисканцев распространял он идею необходимости всевластия пап над всеми христианскими народами. Так вот! К тому времени, когда решалась судьба польского престола и королевы Ядвиги, Венгрия с Польшей составляли одну церковную область францисканского монашеского ордена. И первым католическим епископом в Вильне стал также францисканец, Андрей Васило. Где-то тут, в недрах этого настойчивого ордена, и родилась идея поддержки брака Ягайлы с Ядвигою, следствием коего стал грандиозный прыжок католического мира на восток Европы. И что перед этою идеей был рыцарский орден меченосцев, явно клонящийся к упадку, враждующий с папами и уже отработавший свое! И совсем уж несущественны были чувства четырнадцатилетней девочки, которая должна была сыграть свою, пусть важную, но преходящую роль в грандиозной драме, затеянной святыми отцами ордена во славу римского престола и вящего торжества католичества! И уже совсем несущественно, что Иннокентий III умер почти за два века до всех этих событий, ограбленный на смертном ложе, оправдав тем самым свой трактат о ничтожности человеческой судьбы! Истинное творение истории происходит только тогда, когда не прерывается эстафета столетий, когда есть организация, продолжающая начатое дело из века в век. А такой организацией светская власть, зависящая от личных пристрастий смертных государей, по справедливости быть не может. И вот еще почему без веры, тут правильнее сказать - без церкви, не стоят империи и царства падают во прах! Глава 12 В первых числах октября 1384 года по старой дороге через Татры, дороге святой королевы Кинги, разбрызгивая осеннюю грязь, скакал герольд в оранжево-черном одеянии и в короткой, подбитой мехом безрукавке с золотыми шнурами на расшитой шелками и парчовою нитью груди. У городских ворот он с маху осадил коня, так что жеребец всхрапнул, свивая шею и кося глазом, а крылья широких откидных рукавов и султан из пышных белых перьев над мордою коня взвихрились так, словно грозили оторваться и улететь. Натягивая поводья и широко разводя носки упертых в стремена напруженных ног, плотно обвитых алою шнуровкой, герольд поднял ввысь короткий серебряный рожок и протрубил трижды. С башни Казимержа ему ответил городской трубач, и вот уже к воротам устремилась стража и копейщики выстроились в два ряда, подняв сверкающие острия копий. Гулко протопав под сводами ворот, герольд бросил в ждущие, усатые, разрумянившиеся от холода лица только одно слово: "Едет!" - и улицею, едва не сбивая расступающихся горожан, поскакал к замку. - Едет! Едет! Ядвига едет! - неслась за ним, растекаясь по городу, радостная весть. И уже сбегались любопытные горожане, и уже в замке началась хлопотливая суета приготовлений, уже несли муку, окорока, сало и битую птицу на поварню, и уже важные вельможные паны, краковский епископ и весь церковный капитул надевали праздничные одежды и ризы, готовясь к долгожданной встрече. Долгий ряд экипажей, вооруженная стража, конная свита из венгерских дворян, кареты, обитые тканями, возки духовных лиц, подводы и фуры, везущие богатое приданое королевны: отделанные золотом и серебром, шитые драгоценными камнями и канителью одежда и белье, алые подушки, ковры, посуду, парчу, золото и хрусталь, хрупкое венецианское стекло и бесценные зеркала. Ядвигу провожал кардинал, архиепископ Эстергомский, наивысший канцлер венгерской короны еще со времен Людовика, престарелый Дмитрий, с ним - духовные и целое войско дам и девиц, фрейлин и прислужниц четырнадцатилетней королевны. Весь этот поезд уже через несколько часов приблизил к городским воротам и вот-вот должен был вступить через Казимерж в Краков. Ядвига ехала то в большой коляске-"колыбели" с золотыми украшениями, поддерживаемой со сторон несколькими охранниками "наюками", то верхом на богато убранном широкогрудом и коротконогом татарском коне, бахмате, сидя полубоком, свесивши ноги на одну сторону, так что долгий подол отвеивался на скаку, легко держа поводья в правой руке. (Ездить верхом она умела и любила.) Разгоревшаяся на ветру, трепетная от ожидания, Ядвига была чудно хороша. В свои четырнадцать лет королевна выглядела уже вполне взрослой девушкой. Стройная и гибкая, с оформившейся грудью, яркими, еще по-детски чуть припухлыми губами, с красивым рисунком бровей, она вызывала восхищение у всех, кто с нею встречался. Дорога через Татры почти не утомила ее. Внове было все - и пустынность мест, так что косули перебегали дорогу королевскому поезду, а несколько раз и горбатые лоси подходили любопытно к самой дороге, и редкие, бедные на вид селения, и местные замки с грубо сложенной из дикого камня стеной, с хороводом дубовых служб и амбаров внутри. В замках останавливались поесть и покормить лошадей. По мосту надо рвом низкими воротами с гербами владельца проезжали под лай собак ко второму двору, к господским палатам, украшенным цветными кафелями. Навстречу выбегала раскрасневшаяся паненка с пучком сухого пахучего майорана, заткнутого за пазуху. Ядвигу вводили в обширную и низкую горницу со скудным светом из небольших окошек, затянутых пузырем. После роскошных дворцов Вены казалось невероятно темно и низко. Но тут же являлась в обилии разная снедь, дичина, печеный кабан с острою приправой, пироги, творог, моченые яблоки, из глубоких погребов выкатывались целые бочки хмельного меда и браги. Хозяин суетился, скликая слуг, взглядывая на Ядвигу, невольно расправлял плечи и со значением трогал долгие вислые усы, на что Ядвига, привыкшая к поклонению, отвечала одним лишь движением бровей и легкой снисходительною улыбкой. Хозяева тащили, что могли. Дворяне и слуги ели и пили, иногда тут же останавливались на ночлег, и тогда Ядвиге предоставляли самую роскошную постель с хозяйской периною, опрысканною розовой водой, в горнице, где по стенам были развешены пахучие травы: мята, полынь, божье деревце и гвоздика, а фрейлинам и свите стелили прямо на полу, на пышных ворохах соломы, застланной попонами и кошмами. Утром допивали и доедали хозяйское угощение, и снова стелилась пустынная дорога среди дубрав в багреце, пурпуре и черлени поздней осени. Миновали Чорштынский замок на высоком обрыве, с башнею, вздымающейся, словно труба. Дорога опускалась в долины когда-то райской, но опустошенной татарами и с тех пор еще мало заселенной страны, и польские паны, ревниво гордясь своею родиной, рассказывали Ядвиге о драгоценных металлах, что добывают в здешних горах, о богатствах Бахнийских рудников и соляных копей Велички. Указывали на уже появлявшиеся там и сям сады и виноградники. Краков явился как сказка. Огромный город среди пустынной, почти не заселенной страны, и сразу понравился ей: и Вавель, вознесенный над городом, и островерхие дома, тесно прижатые друг к другу, с затейливою каменною резьбой, и разноязыкая густая толпа горожан в разнообразных одеждах, среди которой, кроме немецких мещан и ремесленников, польских шляхтичей и вездесущих жидов, попадались татарские купцы, армяне, русичи и даже восточные гости с крашенными хною бородами. Города она толком так и не увидала, поскольку ее сразу же повезли в Вавель (Вонвель, как говорилось тогда). Впрочем, встречи начались еще за городом. На горе Ласоты, в виду Кракова, Ядвигу приветствовала торжественная процессия духовенства и граждан. Городские ратманы в шелковых одеждах, с серебряными поясами, в бархатных колпаках, с кордами у пояса, выстроились шеренгою. За ними подымались знамена цехов: мясники, медники, скорняки, сыромятники и меховщики, сапожники, портные, булочники, шапочники, позументщики, стригачи, цирюльники, сафьянщики, поясники, конские барышники, лучники, ковровщики, панцирники, мундштучники и седельники, золотых дел мастера, живописцы, резчики, красильщики, изготовители клавикордов, вощаники и другие многие - словом, все они были тут. Лес знамен, над ратманами - хоругви, герб и золотые ключи столицы. Ратманы кланялись, хоругви тоже склонялись перед Ядвигой. Ее оглушил гром музыки, трубы, флейты, свирели ударили враз. Нанятые городом фокусники и шуты ходили колесом, вертелись перед нею, звякая бубенцами. У самых ворот, под звоны колоколов, встречала ее иная процессия - девицы в белых одеждах со свечами в руках. Девицы тоже пели что-то веселое. День тускнел, но тем ярче пылали факелы, свечи, костры на улицах - по всему Казимержу. Пока добрались до замка, у Ядвиги закружилась голова. Сразу, с ходу, процессией устремились в собор, где ее благословляли и поздравляли. С удивлением и радостью узнала Ядвига в низкорослом краковском епископе Яна Радлицу, давнего друга своего отца, который учился медицине во Франции, долго был потом при венгерском дворе и в благодарность получил от Людовика Краковское епископство. В церкви им говорить было неудобно, и Ядвига только благодарно прижалась губами к такой знакомой по запаху лекарственных трав старческой руке. Епископ Ян понял и просиял печеным личиком. Невзирая на митру и облачение и даже должность канцлера государства, он и теперь с виду оставался ученым лекарем и ни кем иным и, благословляя дочь своего благодетеля, произнес вполголоса несколько неуставных слов, полностью потонувших в шуме толпы... К ней теснились, заглядывали в глаза. Ядвига уже едва терпела, вынужденно отвечала на поклоны, не различая лиц, и лишь одно запомнилось: бархатные брови и горящий откровенный восхищением взгляд Спытка из Мельштына. Из собора - в ворота дворца. Стемнело. Ярко горели костры, и факелы бросали на лица неровные мятущиеся отблески. У Ядвиги оставалось теперь только одно желание: добраться до ложа и до туалетной комнаты. Устала так, что даже есть расхотелось, и если бы еще чуть-чуть умедлили, с нею бы случилась истерика. Так прошел и, слава Богу, окончился первый день. Поздно вечером, уже полураздетая, она долго молилась, прося у Господа дать душевные силы и послать друзей, таких, как Ян Радлица, чтобы было ей не так страшно и не так одиноко на своей новой родине. В каменной зале было холодно. Недобро змеились узоры тяжелого постельного полога. В переплеты окон, забранных дорогим привозным стеклом, отчужденно глядела высокая строгая луна. Ядвига, удерживая дрожь, скорей зарылась в пышную перину, прижала, притиснула к себе прислужницу, что согревала постель госпоже да и заснула ненароком. И так, не отпуская сонную девушку, удерживая пляску зубов, начала постепенно согреваться, а согреваясь, успокаиваться. Уже не показалось так страшно и одиноко, вспомнился сияющий маленький Радлица, лекарь отцов... Она поворочалась, устраиваясь поудобнее, и наконец унырнула в сон. Ночью снилась ей серебряная, кованая, как большое восточное блюдо, луна и дядя Альбрехт, строгавший доски, которые он почему-то прикладывал к ней, измеряя ее рост, и строгал снова, приговаривая: "Для тебя! Для тебя делаю, солнышко! Чтобы тебе потеплее было!" А потом кто-то добрый голосом господа Бога примолвил ей: "Спи!" Глава 13 Из утра Ядвигу растормошили прислужницы. Девушки с визгом гонялись друг за другом, бегали по залам, спускались, замирая от страха, по каким-то кривым каменным лестницам. Ядвигу, после сложного утреннего туалета с притираниями, духами, румянами, пудрой, с бесконечным разглядыванием себя в зеркало, фрейлины утащили за собой, знакомиться с замком. Выходили на двор, к поварне, где с заранья пекли и стряпали всяческую снедь на сотни персон, пока не явил