с прорвавшейся безотчетной гордостью, и уязвленный Киприан подумал о том, что он ведь тоже помогал Дмитрию заключать очередной мир с Олегом, кончившийся, однако, очередною войной. Неужели Сергий добился большего? Однако напоминать о своих прежних заслугах Киприан не стал. Понял - не стоит. Вместо того начал рассказывать, как они с Сергием бежали от Тохтамышевых татар, как скрывались в лесах, шли болотами, как Сергий у походного костра вел ученые богословские беседы. Федор слушал, не прерывая. Дядя никогда не рассказывал о том времени, и многое ему было внове. Слушал, думая о том, что Киприан все-таки добился своего и сейчас. Снимая сан с Пимена, потребуется утвердить на митрополичьем престоле этого вот многоречивого иерарха, и как посмотрит еще великий князь, так и не сказавший своего слова о наследнике власти Пименовой, тем паче, что, зачиная это дело, все они думали обрести именно Дионисия на престоле верховного главы русской церкви... И все-таки Пимена требовалось снять! И уговорить великого князя Дмитрия на Киприанов приезд! Киприан теперь расспрашивал о том, что творится на Москве, о Маковецкой обители, об Иване Петровском, о стригольниках (о Пимене они избегали говорить). Федор рассеянно и немногословно отвечал, все думая о своем. - Скоро ли окончит тягостное разделение русской митрополии? - вновь требовательно вопросил он. - Константинопольская патриархия до сих пор была против особой митрополии для Литвы! Или что-то переменилось нынче? Это был трудный вопрос. Да, патриарх Нил и синклит по-прежнему считают, что митрополия должна быть единой, но... - Фряги?! - грубо и прямо вопросил Федор. - Ведь на крещении поганой Литвы дело не остановит, учнут перекрещивать православную Русь! - По то и еду туда! - возразил Киприан. Смеркалось. В келье от нагретого за день камня стало совсем душно. Оба, не сговариваясь, устремили во двор, ну, а там уж сами ноги понесли к морю. Ворота приморской стены были уже закрыты, но осталась отворенной никем не охраняемая калитка, каменный лаз, в которую выходили рыбаки, собиравшиеся на ночной лов. Мраморное море (древняя Пропонтида), невидимое во тьме, пахнуло на них запахом гниющих водорослей и свежестью. Тихо всплескивая, отблескивала вода. Дремали полувытащенные на песок лодки. Ройны с завязанными парусами смутно висели в черной пустоте южной ночи, как пылью, осыпанные звездами. Всходила луна, над морем совершенно багровая, и даже по воде от нее пролегла темно-пурпурная дорожка, точно пролитая кровь. Подымаясь, луна желтела, блекла, заливая все вокруг призрачным, неживым зеленым светом. Казалось, что город умер давным-давно. И эти башни и стены, облитые луной - остатки некогда бывшей здесь, но давно исчезнувшей жизни. Так что когда появился старый рыбак с веслами на плече, оба даже вздрогнули. Рыбак, тяжело ступая, подошел к лодке и начал с усилием спихивать ее в воду. Федор не выдержал, принялся помогать. Рыбак что-то спросил по-гречески, Федор ответил. Киприан смотрел на него издали, дивясь этому всегдашнему хотению русичей влезать во всякую делаемую на их глазах работу, причем и у бояр, и у смердов - одинаково. Наконец лодку спихнули. Она тотчас закачалась на волнах. Рыбак, поблагодарив, начал ставить парус, а Федор, несколько задыхаясь и обтирая руки, запачканные смолой, воротился к Киприану. - Как же можно полагать, что жизнь идет сама по себе! - начал он горячо, еще на подходе. - Разве не ясно, что ни города, ни башен, ни Софии и даже этой вот ладьи не было бы без усилий рук человеческих? Без воли Константина Равноапостольного? Без упорного труда мастеров, что веками возводили дворцы и храмы? Как можно, воздвигнув такое множество рукотворных чудес, утверждать, что жизнь движется помимо нашей воли? Быть может, мы молоды и не искушены в философии и в риторском искусстве, но нам этого не понять! Мыслю, что Господь, наделив человека свободою воли, потребовал от него непрестанного деяния! Я только так понимаю Господень завет: "в поте лица своего добывать хлеб свой!" Или вот, в притче о талантах, там прямо сказано, что скрывший талант свой - отступник веры Христовой! И тот, кто больше других прилагает усилий, работая ему, тот и угоднее Господу! - Вы молоды! - с легкою завистью протянул Киприан. - А что ты речешь о разделении церковном? - А что реку? Были люди едины, дак и возгордились, и стали строить башню до неба! А уж как Господь разделил языки, дак не нам его волю менять! Вот и весь сказ! И что бы там ни баяли католики теперь, то все от дьявола! В коей вере ты рожден, в той же и помереть должен! Иначе у тя ни веры, ни родины не станет! Федор говорил горячо, видно, еще не успокоился после лодочных усилий, и Киприан сдержал возражения, хотя и очень хотелось ему подразнить русского игумена каверзными вопросами: что, мол, он думает, в таком случае, о том времени, когда церковь Христова была единой, и о принятии христианства Владимиром? Киприану самому хотелось разобраться теперь во всем этом многообразии мнений и вер. Меж тем рыбак вышел на сушу и приблизился к ним, выбирая якорь из песка. - Скажи! - вопросил его Киприан. - Стал бы ты, ежели прикажут тебе, католиком? Рыбак поглядел недоуменно, покачал головой. - Верят не по приказу... - неохотно пробормотал он. - У католиков вера своя. У нас, греков, своя, мешать не след... - Сказал и пошел к ладье с тяжелым якорем на плече, волоча по песку толстое просмоленное ужище, по бедности заменявшее ему якорную цепь. - Простые-то люди и не думают вовсе о том! - подхватил Федор. - А головы за веру, ежели надо, кладут! И Киприан умолк, вновь, с горем, вспомнив, как он бежал из Москвы. Быть может, останься он, города бы и не сдали? - Сдали бы, сдали все равно! - произнес он вслух, забыв на миг, что рядом стоит симоновский игумен. - Про Москву, што ль? - догадал Федор, но не спросил боле ничего, пощадив Киприана. Они постояли еще, лодка уже отошла, и луна поднялась выше, осеребривши колеблемую равнину вод, и, не сговариваясь, повернули к дому. - Дак, по-твоему, не прилагающий к делу церкви усилий своих грешит тем перед Господом? - вопросил Киприан, когда они уже протиснулись в узкий каменный лаз в городской стене. - Истинно так! - отозвался Федор. - Ежеден, кажен час и миг каждый надобно заставлять себя к деланию! Вера без дел мертва есть! А и просто рещи, по жизни, кто грешит боле других? Лодырь да на кого работают, а он без дела сидит. И похотение разжигается тем, и гордыня, и сребролюбие... Тут уж был камень и в огород Василевса Иоанна V, но оба опять перемолчали, не назвав сановного имени. Ругать императора, будучи у него в гостях, было ни к чему. - Человек не имеет права жить только для себя самого! - убежденно заключил Федор. - О таковых и сказано: "О если бы ты был холоден или горяч! Но ты тепл еси, и потому извергну тебя из уст своих!" Посему - каждый должен! - Каждый людин делает дело свое, - еще раз попытался возразить Киприан. - Жизнью руководят избранные, просвещенные светом истинного знания, а также надстоящие над толпою, охлосом, игемоны и стратилаты, их же волею творится сущее в мире. - А мужики, погибшие на Дону, избранные? - почти грубо прервал его Федор. - А ведь могли побежать, да попросту и не прийти могли на ратное поле! Нет, именно каждый людин держит ответ пред Господом, и токмо от соборного деяния всех творится сама жизнь! - Остановишь здесь? - вопросил Киприан. - Я уже говорил с настоятелем, дабы предоставить тебе и спутникам твоим келейный покой, а после моего отъезда займешь и эту келью. - На том благодарствую, нам ить боле и негде стать! - кратко отмолвил Федор. Киприан уехал в Литву в мае, добившись соборного о том решения. Прибыл наконец и Пимен, долженствующий быть низложенным. И тут-то и началось самое главное действо, поначалу совершенно сбившее с толку Федора Симоновского. Глава 28 Пимен остановился в Манганском монастыре, невдали от Софии. С Федором они ежеден встречались в секретах патриархии и затрудненно раскланивались. Федор каждый раз, взглядывая на притиснутое, хищно-подлое лицо Пимена, - здесь, в столице православия, утратившее образ надменного величия, сущего в нем на Руси, где Пимена окружала и поддерживала святость самого сана, - чуял непреодолимую гадливость, какую чуешь, едва не наступив на выползающую из-под ног гадюку. И все же приходило и разговаривать, и величать владыкою... Хочешь не хочешь, а пребывание на чужбине сближает! Пимен был подлец свой, отечественный, а греки, коим он раздавал сейчас московское серебро, были подлецы чужие и потому казались порою Федору все на одно лицо: велеречивые и ласково-увертливые в отличие от напористо-грубых и по-своему прямых латинян. Хорошо зная историю, читавши и Малалу, и Пселла, и Хониата, и Константина Багрянородного, и десятки иных историков, философов, богословов, Федор изумлялся порой: куда делась всегдашняя греческая спесь, заставлявшая их в прежние века считать всех прочих варварами, а Русь называть дикой Скифией? Так быстро сменилась она угодничеством и трусостью! Неужели и с русичами это когда-нибудь сможет произойти? Впрочем, последнюю мысль, как ясно нелепую, Федор отбрасывал от себя. Дело, однако, хоть и с обычною византийской медленностью и проволочками, двигалось, и уже яснело кое-что, неясное допрежь. И вот тут-то Федор и начал поневоле задумываться все более. Киприан уехал, и делиться своими сомнениями ему стало не с кем. А неясности начинались вот отчего. Как-то слишком легко, подозрительно легко, невзирая на все приносы и подкупы, соглашались греки снять с митрополии Пимена! Похоже было, что это давным-давно решено в секретах, и только от него, Федора, почему-то скрывают уже готовое решение. Вечерами он сидел без сна, отославши спутников своих, воскрешал мысленным взором эти гладкие, худые и полные, старые и молодые, но одинаково непроницаемые лица, и думал. Почему патриарх Нил, его мерность, сегодня на приеме поглядел на него с чуть заметным видимым сокрушением? Что они все скрывают от меня? Зачем хартофилакт столь въедливо и много являл ему прежние соборные решения, не то оправдываясь, не то пытаясь ему нечто внушить? Ну да! Тогда собирались снять сан с обоих, с Пимена и Киприана, но ведь ради Дионисия, которого теперь уже нет?! Почто нотарий расспрашивал намедни княжого боярина Трофима Шохова о здоровье Дмитрия Иваныча, добиваясь ответа: не болен ли великий князь? Или Пимен чего наговорил? И что за красная мантия мелькнула перед ним в глубине перехода в патриаршьи палаты сегодня утром? Мелькнула и исчезла на каменной лестнице, словно бы убоявшись встречи с ним, с Федором... Католики в палатах главы православной церкви... Зачем? Настоятель монастыря ничего не знал, не ведал и разводил руками. Слишком ничего не знал, слишком усиленно разводил руками. А истина меж тем была где-то совсем рядом и являлась исключительно простой, и ведома была многим, ежели не всем! Федор лежал, отбросивши грубое, домотканое, пахнущее шерстью одеяло, и думал. Скоро иноки пойдут к полунощнице, он же все не может заснуть. Чего он страшит? Дела идут превосходно! Скоро соберется синклит, с Пимена снимут сан... Федор решительно спускает ноги с постели, накидывает однорядку, сует ноги в легкие кожаные греческие калиги, выходит на двор. Будильщик на башне ворот глухо ударяет в бронзовую доску, отмечая час пополуночи, кашляя, бредет в свою каморку. Чуть помедлив, Федор сквозь калитку, откинувши щеколду, протискивается на улицу. Кто-то окликает его чуть слышно. Облитый лунным светом, к нему скользит, словно призрак, закутанный в хламиду с капюшоном монах. Проходя мимо, шепотом называет маленький монастырь близ Влахерн и, уже удаляясь, добавляет: "Завтра ночью!". Федор дергается было догнать инока, но что-то подсказывает ему, что этого делать нельзя. Он медленно подходит к калитке в городовой стене, через которую они с Киприаном выходили на берег. В темном каменном проходе оглядывает: не идут ли за ним? Медлит, но все спокойно. Федор, уже усмехаясь собственным подозрениям, выходит на пахнущий водорослями и морем простор. Усыпанная звездами твердь умиротворенно баюкает сонные рыбачьи челны. Рыбаки станут собираться здесь, - он уже изучил их обычаи, - только после полунощницы, теперь же вокруг были одиночество и тишина, залитые мертвенным лунным светом. Вот что-то шевельнулось в отдалении. Кошка? Бродячий пес? Или согбенная монашеская фигура? Он медленно пошел вдоль берега, боковым взором изучая глубину черных теней за носами лодок. Да, конечно, и не кошка, и не пес! Человек явно прятался от него, и Федор не почел нужным показывать, что его видит. Ясно одно: ежели это не ночной тать и не один из тех отчаянных мореходов, что доставляют товар с турецкого берега, минуя греческих береговых сбиров, то за ним следили. Да и станет ли грек с неклейменым товаром бояться одинокого русского инока? И потом, ежели он возит товар, то где его барка, где товарищи? А ежели тать... Федор, почуяв холодные мурашки, беспокойно оглянул: не крадется ли за ним прячущийся незнакомец? Придержал шаги, поворотил назад. Фигура, облитая луной, тотчас шмыгнула в тень лодки. Федор медленно, сдерживая шаги, дошел до калитки. Опасливо заглянул под каменный свод - а что, ежели другой прячется там и они похотят его обокрасть и прирезать? Хотя многое ли можно взять у инока! В каменном проходе было пусто. Он ступил внутрь, нагнувши голову, и еще постоял, внимательно глядя на берег. Скрывающийся за ладьями тать, инок ли, не показывался. Федор решительно выбрался внутрь, оглянул вновь - никого не было и тут. "Померещилось!" - подумал и, успокоенный, зашагал к себе в монастырь. Калитка оказалась запертой, и ему долго пришлось стучать у ворот, прежде чем кашляющий воротный сторож с ворчанием отворил ему и впустил внутрь, бормоча что-то о непутем шастающих семо и овамо русичах... Уже укладываясь спать (к полунощнице, как намерил было давеча, Федор идти раздумал) и уже потрунивши над давешними страхами, Федор вдруг ясно понял, и яснота на время прогнала даже сон, что в завтрашнюю ночь ему далеко не просто станет выбраться из монастыря так, чтобы за ним не стали следить и чтобы неведомый соглядатай не пошел следом. Об этом думалось ему весь достаточно-таки хлопотливый и напряженный следующий день. Федор прикидывал так и эдак, а решение пришло нежданно и, как часто бывает, совсем с другой стороны. По возвращении из патриархии Федор обнаружил у себя в келье дорожного боярина Добрыню Тормасова, который тотчас начал ругаться на непутевого слугу Пешу Петуха, что которую ночь гуляет на стороне, найдя себе какую-то бабу в городе. Лазит через ограду, позоря обитель, а днем клюет носом и, словом, совсем отбился от рук. - Пристрожить? - коротко вопросил Федор. - Ладно, пошли ко мне! Боярин обрадованно встал, перебросив ношу ответственности на плечи игумена, а Федор, все думая о своем, рассеянно принялся за трапезу. Пеша Петух встал на пороге кельи с убитым видом. - Никак жениться надумал? - вопросил Федор. - Проходи! Садись! Пеша с опаскою сел на краешек скамьи. Красные пятна на щеках, бегающие глаза, руки, вцепившиеся в край скамьи... Федору, вообще суровому к плотским слабостям, вдруг стало жалко парня, а за жалостью пришла иная, ослепившая его мысль. - Где живет-то твоя зазноба? - В Макеллах, - вымолвил Петух. Мгновение назад решивший запираться изо всех сил, он почуял некую перемену в голосе игумена и решил не врать. - Женку позоришь, меня! - Вдова она! - тихо возразил Пеша. - Соскучала... - И, весь залившись алою краской, добавил, опуская голову: - Руки мне целует... - Все-таки отдохни! - твердо сказал Федор. - Все одно с собою не увезешь. А дитя сотворишь ежели? И уедешь на Русь! О том помысли! И ей потом без тебя... - он докончил, думая о своем. - Вот что! - высказал решительно и враз. - Нынешней ночью оставлю тя у себя в келье. Не сблодишь? Петух глядел, не понимая. - На вот! Оденешь мою сряду! Да коли выйдешь за нуждой, рожи-то не кажи, не узнали штоб! А мне давай твою одежу... Переоболокайся! Петух начал что-то понимать. Безропотно надел монашескую хламиду, прикинул, как закрыть лицо видлогою. Федор меж тем деловито переодевался в мирское платье Петуха. Прикинул, что они одного роста. Смерив ногу, сменялся и сапогами. Натянул глубже на уши Пешин колпак. - Отче игумен! - позвал Пеша негромко, когда он уже собрался уходить. - Отче! Тамо, за хлебней, у их камни выпавши, дак удобно перелезть, я завсегда тамо... А еще сказать-то боялси допрежь, отец игумен, следят за тобою! Дак ты моим путем... Не в ворота штоб! Федор посмотрел на слугу с удивлением: понимает! Ране бы и не помыслил такое. - Мы, отче, все за тя Господа молим! - тихо договорил слуга. - А женку ту, Огафью, не бросить мне, жалость такая берет, как подумаю, что не увижу боле - в море бы утопилси! - Ладно, о том после, - полуразрешил Федор, почуяв в голосе Петуха нешуточную мольбу. - А за совет спасибо! Добрыне сам скажу, что ты у меня! Федор, опустив голову и сугорбив плечи, подошел к кельям, где разместилась вся его невеликая дружина и, к счастью, первым делом нос к носу столкнулся в дверях с боярином. Было уже темно, и Добрыня не вдруг узнал своего игумена. - Молчи! - сурово потребовал Федор. - Петух там, а я удираю, не зазри! Боярин понял, понятливо кивнул головою: - И ране бы так, батюшка, сам чую, блодят греки! Може, и уведаешь чего! Провожатого не послать? - Увидят! - возразил Федор. - Помни, я почиваю у себя в келье! Иным не скажи... Южная темнота спускалась на город головокружительно. Царапаясь за камни стены, Федор уже мало что различал, а когда кривыми улицами выбрался к Влахернам, тьма стояла египетская. У ворот монастыря его тихо окликнули. Молодой инок долго всматривался в лицо Федора, с сомнением взглядывая на его мирское платье, потом кивнул, повелев идти за собой. Небольшой монастырский сад подходил к самой воде, и когда они устроились в маленькой каменной хоромине на краю сада и Федор выглянул в сводчатое окно, то прямо перед собою узрел вымол, освещаемый воткнутым в бочку с песком смолистым факелом. Ждали долго. Наконец к вымолу причалила ладья, из которой на берег сошли трое фрягов, причем один из них - в монашеском платье, что видно было даже и под плащом. С берега к ним подошли двое монахов, и один, откинувши накидку, поздоровался с монахом-фрязином. Неровно горевший факел вспыхнул, и Федор едва не вскрикнул вслух, узнав в лицо патриаршего нотария. Приезжие и встречающие гурьбой пошли в гору, а спутник Федора, живо ухвативши за рукав, повлек его по-за деревьями сада к монастырским кельям. Когда они вошли в сводчатый низкий покой и в свете глиняного византийского светильника Федор узрел двух старцев, один из коих был знакомым ему писцом у нотария, он уже не удивил ничему. Молодой инок, по знаку старого, тотчас покинул покой. В келью протиснулся еще один монах, незнакомый Федору. - Разглядел? - вопросил его один из незнакомых ему старцев. - Да! - отмолвил Федор, начиная постепенно понимать, зачем его позвали сюда. - Пимена вашего снимут по прежнему соборному решению! - сурово домолвил старец. - Но снимут и Киприана, как было решено допрежь! А митрополитом на Русь изберут иного... - Кого? - Федор почувствовал, как у него становит сухо во рту. Над столом, в трепетном свете светильника, бросающего огромные тени от склоненных голов на неровные камни стены, нависла тишина. - Того, о ком ныне пекутся фряги! - медленно выговорил прежний старец. - И вся задержка в патриархии доселе была не с тем, чтобы собрать уже собранный синклит, а чтобы найти того, кто наверняка согласит принять унию с Римом! - Теперь, похоже, нашли! - подхватил второй старец. - Великий князь не допустит того! - в смятении чувств высказал Федор первое, что пришло ему в голову. - Великий князь Дмитрий вельми болен! - возразил монах. - А сын еговый нынче в Кракове, под латинской прелестью. Невемы, стоек ли он и теперь в вере православной. - Но Киприан в Литве! - Его мерность, патриарх Нил, - вмешался третий, доныне молчавший монах, - согласил заменить Киприана, дабы не нарушать согласия с Галатой и Римом. Его лишат сана по возвращении. Фряги каждую ночь затем и ездят сюда! - Но Венеция... - начал было Федор. - Республика Святого Марка воевала с высочайшей Республикой Святого Георгия, но ни те, ни другие не воюют с папским престолом! - ответил инок. - Мы слыхали, что ты тверд в вере, и порешили предупредить тебя! - Чтобы ты сам узрел, своими очами! - подтвердил первый. - Рассуди и размысли! - домолвил он, оканчивая разговор. - Мы сказали и содеяли все, что могли, дело теперь за тобою, игумен! Иноки поднялись враз. Встал и Федор, понявший, что ни расспрашивать, кто они такие, ни длить разговора не должно. Достаточно и того, что он узнал знакомого писца, с которым никогда не баял по-дружески и даже мало замечал этого тихого и незаметного, старательного работника. Теперь же поглядел на него с невольным уважением, и тот, проходя мимо, бросил на Федора быстрый внимательный взгляд, на который Федор ответил незаметным кивком, означавшим невысказанное: безусловно, не выдам! Молодой инок вновь повел его мимо монастырских строений на улицу. Поколебавшись, не обидеть бы, Федор вынул из калиты и подал иноку золотой иперпер. Тот принял дар не обинуясь и только молча склонил голову. Пробираясь домой, Федор несколько раз ошибался улицами и уже было думал, что не успеет до рассвета, но, однако, успел. Вновь перелез через стену, поколебавшись, зашел-таки в покои своей дружины. Добрыня, явно не спавший всю ночь, перекрестился облегченно и, молча взяв его за шиворот, повел к Киприановской келье. - Отец настоятель, отоприте! Привел! - произнес он нарочито громко. Петух тоже не спал. Пока они оба переодевались в свое платье, боярин стоял на пороге и что-то бубнил укоризненное. После вновь взял за шиворот уже Петуха, дабы вести его назад. Федор приостановил Добрыню за плечо, вымолвил шепотом: - Ты отпускай его иногда! Добрыня кивнул головой, понял и, вновь громко бранясь, поволок Петуха в дружинную келью, досыпать. А Федор, выпив воды и съевши пару маслин с куском подсохшей лепешки, стянул однорядку и повалился на ложе, только тут почуявши, что предельно устал. В голове звенело. Он еще ничего не решил, не придумал, чувствуя только одно: тяжелый гнев на обманувший его патриарший синклит и на весь этот торгашеский и бессильный город с распутником-императором во главе, готовый предаться латинам и увлечь в бездну вместе с собою восстающую из пепла прежних поражений и год от году мужающую Русь. Глава 29 Труднее всего убедить человека в правде. Лжи верят гораздо легче и охотнее. Федор уже не раз посетовал про себя, что не избрал для Пимена какой ни то "лжи во спасение", ибо теперь растерянный и злобный временщик слышал, слушал и не верил ничему. Федор уже час бился с Пименом, пытаясь убедить его, что беда общая и им надобно теперь не которовать, но объединить усилия и действовать сообща. Он уже приходил в отчаяние, когда наконец и вдруг понял, почему Пимен не верит ему, и озарение пронзило его, как громом. Пимен не понимал, почему это нужно именно ему, Федору, племяннику Сергия и давнему Пименову врагу. Он попросту не допускал мысли, что кто-то может действовать не на пользу себе самому, а из каких-то иных, высших, соображений. Понявши это, Федор умолк и обалдело глядел на Пимена. И такого человека они все терпели на месте вершителя судеб церкви русской! - Ладно, твое святейшество! - произнес он не без иронии в голосе. - Не удалось мне спасти тебя, не удалось и себя наградить! Пимен глядел на него пронзительно, ждал. Федор встал, застегивая пояс. Посмотрел на митрополита светло и разбойно. - Хощеши знать, почто хлопочу? - вопросил он, уже стоя на ногах. - Я ить своего монастыря не потеряю, ежели и восхощеши того! Зане - самому патриарху Нилу подчинен! - О том ведаю! - отмолвил Пимен с жесткою злобою в голосе. - А чего я хощу от тя? - вопросил Федор, двигаясь к двери. - Хотел! - уточнил он и взялся за рукоять дверей. Пимен, не выдержав, махнул рукой - погоди, мол! Зрак его был пронзителен и почти страшен. - Ростовской архиепископии! - помедлив, отмолвил Федор. - Надея была, спасу тя от греков, а ты рукоположишь меня, зане ростовская кафедра свободна суть! - высказал и поворотил к двери уходить. - Постой! - голос Пимена стал хриплым. - Постой, присядь! Теперь, узнавши, чего жаждет Федор для самого себя (иного бы он попросту и не понял), Пимен восхотел иметь дело с ним, ибо сам не ведал совершенно, как ему быть в днешней трудноте. Федор как бы нехотя присел к столу. Он презирал Пимена, а сейчас, в сей миг, немножко презирал и себя. Мысль о ростовской архиепископии возникла у него давно. Ростов был их общею родиной, столицею учености, но ему никогда бы не пришло в голову обратиться с этим именно к Пимену, ежели б не нынешняя беда. Ежели б не Пименово недоверие. Ежели бы не пакость, задуманная и едва не осуществленная греками! В конце концов, кое-как убедив Пимена, что им надобно попросту бежать, не сожидая синклита, ибо в отсутствие Пимена лишить его сана по соборным уложениям греки не могли, Федор покинул Манганы. По уходе симоновского игумена в келью тотчас проник Гервасий, и Пимен со своим верным клевретом принялись обсуждать нежданное для них появление Федора. - Ему-то что, ему-то что, коли меня снимут? - надсадно ярился Пимен. Гервасий думал. - Баешь, хочет поставленья на ростовскую епископию? Даже и архиепископом хощет быти? Нужа не мала! - раздумчиво протянул он, поглядывая на своего смятенного повелителя. - Мыслю тако, - осторожно начал он, поглядывая на владыку. - Киприана, вишь, тоже порешили снять! Дак потому... Так-то обоих не снимут... - А ежели и Киприана, и меня? Гервасий беспечно отмахнул рукой: - А! Грека какого ни на есть выищут! - Узнай, Гервасюшко, уведай, родимый, кого они хотят заместо меня? Серебра не жалей! Да и бежать... Куды бежать-то, в Галату? К фрягам... Они до меня добры... Но преже узнать, уведай, Гервасюшко! Так вот сложилось, что искать скрытого ставленника на русский престол начали и те, и другие, почему, в конце концов, Пимен, на счастье свое не пожалевший мошны, и добыл нужные сведения. Имя, переданное ему, заставило Пимена задуматься и наконец впервые поверить Федору. Симоновский игумен явился по первому зову. Уведав от Пимена, кто должен занять русский духовный престол, он вздрогнул. Та маленькая, но жившая в его душе доселе неуверенность: не обман ли все это - тотчас растаяла в нем. О названном епископе как о стороннике унии с Римом Федор был наслышан достаточно. Синклит должен был состояться вот-вот, в считанные дни, и надобно было бежать не стряпая. Но опять уперся Пимен, желавший бежать в Галату. С великим трудом и то только с помощью Гервасия удалось уговорить Пимена попросту пересечь Босфор: на турецкий берег власть греческого Василевса не распространялась и тамошние монастыри не подчинялись впрямую патриархии. Синклит должен был собраться послезавтра, и потому Федор отчаянно спешил. Студитский монастырь покидали мелкими кучками, по два-три человека, тяжести загодя отправили на рыбацкой барке. Последние, уходившие из монастыря, направились в Софию на службу, но у самой Софии свернули к вымолам. Тут к ним подбежал Пеша Петух, которого уже было бросились искать, - прощался, украдом, со своею милой. Теперь все были в сборе и ждали только Пименовых попутчиков. Пимен своими долгими сборами опять едва не испортил все дело. Уже у вымолов их остановили, прошая: кто и куда? К счастью, русичей было много, и стража, получивши две серебряные гривны, ворча отступила. Уже с рыбацкой барки в нанятую Федором посудину перегрузили добро и товар, уже завели по шатающимся сходням под руки Пимена, уже погрузились, убрали сходни, как сверху, с горы, послышались крики: "Постой! Погоди!" Кто-то бежал, размахивая руками, за ним поспешала стража. - Отваливай! - крикнул Федор. Когда патриарший посланец подбежал к берегу, между ладьей и вымолом блестела порядочная полоса воды, и Федор, стоя на кормовой палубе и взявши руки в боки, в голос ругал и патриарха, и василевса, и весь синклит, и всех греков поряду. Ладья уходила все далее, и столпившиеся на берегу греческие воины не могли содеять уже ничего. Монастырек, где они порешили остановиться, был маленький, бедный, с приземистой церковкой. Он весь прятался за горой, в тени нескольких олив, составлявших монастырский сад, и был обнесен полуразвалившейся каменной оградой. С турецким чиновником, приехавшим с десятком конных воинов, столковались быстро, поскольку Федор вел переговоры с турками заранее. Но только начали втаскивать вещи и располагаться на ночлег, прибыло посольство с того берега, от патриарха, с настоятельным требованием воротиться в город и прибыть на синклит. Федор, уверенный в себе и в своих людях, отвечал бранью. Посольство уехало несолоно хлебавши. Назавтра Пимен, как обещал, торопливо и совсем не празднично возвел Федора в сан ростовского архиепископа. Посвящение происходило в маленькой монастырской церкви, которую местные монахи и приезжие русичи заполнили целиком. После был обед, во дворе, за самодельными столами, на скамьях и разложенных досках. Свои русичи, из дружины Федора, поздравляли его с некоторою опаской. Оставшись с глазу на глаз с Добрынею, Федор сказал тому: - Иначе было нельзя! Пимен не понял бы. А коли его снимут теперь, нам навяжут унию с Римом. Понимай сам! - Спасибо, игумен! - с чувством отозвался боярин. - А я уж тово, усомнился в тебе... Повещу ребятам, колготы б не стало! - Повести! И скажи: нам за собою католиков тянуть на Русь не след! Слава Создателю, поняли как должно. Это Федор почувствовал, видя, как подобрели глаза его дружинников. Кто-то спросил: - А что будет с монастырем? - Неужеле оставлю! - с упреком вымолвил Федор. - Игумена поставим из своих, монастырских, и навещать вас буду всегда! Посланцы патриарха Нила являлись еще трижды. Последний раз приехал старик Дакиан. Уединясь с Федором, поднял на него старческие, с паутиной вен, подслеповатые глаза. - Скажу, что прав! Фряги требуют от нас унии с Римом... Прости, что не мог ранее повестить! Вы, русичи, возможете не поддаться латинской прелести, у вас и святые есть свои: твой дядя, Сергий, да и иные прочие! Токмо храните свет истинного православия, и Господь защитит вас! Федор молча, благодарно облобызался со стариком. Теперь следовало выбираться отсюда на Русь. Выбираться и начинать все сызнова. Сизифов труд! Но ни отчаянья, ни упадка сил у Федора не было. Он знал, что добьется своего, снимет Пимена и поставит на его место Киприана, раз уж дядя не восхотел сам занять владычный престол. Но погубить Русь, согласив на унию с Римом, он не позволит! Не позволит того и князь Дмитрий, не позволят ни бояре, ни кмети, ни мужики. И нынче не позволил того он, игумен симоновский, а ныне архиепископ града Ростова, Федор! Глава 30 Киприан прибыл в Червонную Русь в начале июня. Литовская армия под командованием Скиргайлы и Витовта уже разбила и смолян и Андрея, захватила Полоцк и стояла под Лукомолей, которая тоже скоро сдалась. Елизавета, расправившись с Карлом Дураццо, как раз заключила союз с Ягайлой-Владиславом против прежних претендентов на руку Ядвиги: Вильгельма Австрийского и Сигизмунда. В Рим, отстаивать интересы короля Владислава, был послан Николай Тромба. Схваченный в Вене Вильгельмом, он четыре года просидел в тюрьме, однако и это не остановило польских успехов. В Риме по рукам ходило сочинение против Ордена, а поскольку Леопольд, отец Вильгельма, сносился с антипапой Климентом, сидевшим в Авиньоне, Урбан VI не мог ему сочувствовать. К тому же 9 июля 1386 года Леопольд с цветом австрийского рыцарства гибнет в битве со швейцарцами при Земпахе. На Вильгельма, у коего имелись еще три младших брата, обрушилась угроза раздела Австрии, и он, произнеся еще один исторический афоризм: "Князьям австрийским неприлично ухаживать за изменницею!" - отказался наконец от споров за польский престол и не поехал в Рим спорить о том перед папой. В конце концов Урбан VI обратился с милостивым письмом к польским панам, благословив тем самым брак Ядвиги с Ягайлой. Когда это письмо пришло в Краков, Литва уже была крещена, и детский брак Ядвиги с Вильгельмом был поэтому окончательно забыт. В Краков Киприан прибыл еще до крещения Литвы, даже до битвы при Земпахе, и тотчас начал свои хлопоты о сохранении церкви православной в землях великого княжества литовского. Истосковавшиеся по родине и по церковному благочинию русичи обрадовались ему несказанно. Они со слезами на глазах радостно причащались у своего, русского митрополита. Здесь, в чужой католической земле, никому и вспоминать не хотелось о спорах за владимирский стол меж Киприаном и Пименом, до того это казалось не важно перед тем, что и Киприан, и они все - православные! С княжичем Василием Киприан имел долгую доверительную беседу. Данилу Феофаныча успокоил, сказавши, что брак с дочерью Витовта не кажется ему опасным: "Зане князь Александр, хотя и приявший католическое крещение, но, состязаясь с королем Владиславом, не возможет обойтись без помощи православных русичей и уже потому не станет заботить себя насаждением католической веры на Руси". Успокоил. Данило со вздохом принял Киприановы доводы, размышляя о том, как, однако, отнесется к этому браку Дмитрий? Не зазрил бы! После Ольгерда, вишь, о литвинах и слышать не хочет ничего! Потому и Киприана прогнал... А все, ежели Витовт с Ягайлой опять рассорится, нам, Руси, в том помочь сугубая! Старик смотрел вперед, прикидывая на десятилетия, и чуял, что, объединенная с Польшей, Литва доставит еще немало докуки русскому государству. Тем паче и в Орде ноне все наперекос пошло, с Тохтамышем с ентим! Охо-хонюшки! Нелегкое тебе, Васильюшко, княжение предстоит! Киприан был очень доволен своей беседою с юным наследником Дмитрия. Слухи о болезни великого князя дошли и до него, и угасшие было надежды Киприановы оживились вновь. Светел и радостен, помчался он из Кракова в Литву укреплять тамошних православных, а такожде князей, не приявших католического крещения. Но и с перекрещенным Витовтом, и с безумным Скиргайлой, в пьяных припадках бросавшимся с мечом на соратников своих, надобно было встретиться и осторожно, не забывая о скрытой вражде того и другого, убедить их в надобности сохранения православных епископий в Галиче, на Волыни и в Подолии, а такожде и в самой Литве. Он еще верил, что все может перемениться, особенно ежели Витовт в споре с Ягайлою вновь перейдет под сень православного креста. Неистребимый дух византизма толкал его на новые и новые интриги среди сильных мира сего, ибо, в противность Федору Симоновскому, Киприан считал все-таки, что жизнь движется усилиями избранных: людей власти и духовных вождей, от воли коих зависят прежде всего судьбы народов. Вечный спор, не угасающий столетия, в котором и правы и не правы обе стороны, ибо народ без пастырей своих всего лишь безмысленное стадо, но и пастыри, оставшиеся без народа, становятся скоро ничем. В исходе июля в Польшу дошла страшная весть: Януш Хорват, бан кроатский, захватил обеих венгерских королев, отправившихся на родину Елизаветы, в Боснию, без всякой охраны. Близ кроатского местечка Диаковара посланные баном люди напали на карету королевы. Форгач увяз в конской сбруе и был обезглавлен. Николай Гара мужественно дрался, стоя на ступенях кареты. Его сдернули за ноги и тоже обезглавили. Елизавета молила хотя бы пощадить Марию. Обеих королев грубо схватили и ввергли в тюрьму в замке Крука на берегу Адриатики. Кроаты предложили Владиславу, сыну Карла Дураццо, убитого Елизаветой, занять венгерский престол, но тот побоялся явиться в Венгрию, в которой теперь воцарился Сигизмунд, названый муж плененной Марии. Не заботясь об освобождении жены с тещей, Сигизмунд стал тотчас прибирать к рукам венгерские земли. Пока он не осильнел, было самое время (о том говорили все малопольские паны) занять Червонную Русь и Подолию, тем паче что Ядвига, по праву наследования, могла считать эти земли своими. (После смерти последней своей сестры, Марии, Ядвига примет титул "наследницы королевства венгерского".) Осенью почти одновременно начались два похода. Ягайло через Люблин, Владимир и Луцк двигался в Литву, дабы крестить литвинов, Ядвига же направилась, как только подстыли пути, в Червонную Русь, возвращать эту землю, завоеванную еще Казимиром Великим, под руку польской короны. Сигизмунд, едва лишь прикоснувшийся к венгерскому престолу, не мог оказать сопротивления, а венгерский наместник, староста Червонной Руси, Эмерик Бубек, являясь тестем краковского воеводы, Спытка из Мельштына, за которого он недавно выдал свою дочь, тоже не имел нужды противиться польскому захвату, так что поход Ядвиги обещал быть бескровным. Русичи продолжали сидеть в Кракове, ободренные, впрочем, известиями из Москвы. Великий князь Дмитрий прислал послов Владиславу-Ягайле, требуя возвращения сына, и начался длительный торг, с задержками и извинениями. Княжича со спутниками выпустили лишь тогда, когда король Владислав воротился из Литвы. С Ягайлой в Литву ехал архиепископ Гнезненский Бодзанта с множеством духовных лиц, более всего францисканцев, литовские и польские князья, польские воеводы и каштеляны, во главе с Николаем Топорчиком из Оссолина, маршалом королевского двора. В начале октября достигли Луцка, где до половины ноября устраивали местные русские дела в пользу поляков. Далее двинулись к северу, под Неман, в последнюю лесную языческую чащу Европы. Это здесь, по словам польского историка, не вызревал хлеб, зимой стоял адский холод, а летом жара и белые ночи. Пущи, озера, стада зверей, леса, полные русалок, реки, по весне превращающиеся в моря. Кормились тут дичью, рыбой, грибами. Крестьяне держали до шестидесяти голов рогатого скота, несчитанное число коз и овец. Водили пчел. Когда не хватало черного хлеба, ели печеную репу (репу тут даже посылали друг другу в знак дружбы). Растили лен, и литвины ходили в основном в холщовых одеждах. Славились литовские ведуньи, знатоки целебных трав. Дома литвинов в ту пору представляли собою пастушьи хижины: четыре стены без окон и кровля, вот и вся литовская "нума", где и жилище, и конюшня, и хлев, и амбар. От голода и войны, от ревностных католических апостолов, жители тут легко снимались с места и бежали в иные земли. Тот же польский историк пишет, что все литвины были рабами своих бояр и князей, что жену покупали за деньги, что родители тут могли продавать своих детей, что боярин мог забрать все имущество крестьянина, что за долг, за подать или от голода жители отдавались в рабство и у богатых были полные дворы рабов, что за каждую провинность виновных убивали, зашивали в медвежьи шкуры, бросали на съедение зверям, что осужденный литвин сам вешался по приказу князя... Но, одновременно тот же историк говорит о странной приверженности литвинов своим князьям, об их верности данному слову и мужестве в бою, произошли же литовцы, по его мнению, от римлян, ушедших на север в эпоху гражданских войн Цезаря и Помпея <Замечание, делающее честь лингвистической проницательности автора, поскольку литовский язык, ныне называемый санскритом Европы, сохранил следы древнейшего праязыка арийских народов, заселивших европейский полуостров Евразии.>. Поклонялись литвины солнцу, луне, звездам, также Перкунасу, богу молнии и грома. Богов вообще было великое множество: боги ясного неба - Аушве, Сотварос, Окопирмос, водяное божество плодородия - Потримпос, или Атримпос, бог уничтожения - Поклус, бог плодов земных - Курко... В уничтоженном тевтонцами Ромове стоял когда-то жертвенник под дубом с тройным изображением - Перкунаса, Потримпоса и Поклуса (свет, плодородие, уничтожение), быть может - отголосок древнеиранской традиции - Митры, Ормузда и Аримана. Так же, как на Востоке, у персов-огнепоклонников, тут приносили жертвы огню. Вечный священный огонь знич горел в литовских храмах, время, как в древности, считали ночами, годы - лунами. Недели начинались с пятницы. В Литве сохранялось многоженство. Отправляясь в путешествие, литвин мыл себе ноги. Тулуп мехом наружу, лук и колчан с отравленными стрелами составляли все его имущество в пути. Пили кумыс, переправлялись через реки вплавь, держась за хвост коня. Вся земля для литвина была святой: святые горы, святые озера и рощи, в которых жили святые животные, змеи и ящерицы. Здесь запрещалось рубить лес, здесь хоронили, сжигая, своих мертвых. Весь мир был наполнен богами. Божество весны - Пергрубис, богиня любви - Мильда, бог хозяйства - Варшайтос, хлебов - Крумине, охоты - Шнейбрато, льна - Важгантис, напитков - Рагутис, пчеловодства - Аустея, садов - Кирнис, лесов - Пускайтис, скотинных стад - Ратайница и так далее... Каждый дом находился под опекою божества дома, у каждой зажиточной семьи, кроме того, имелся свой бог. За всяким действием - начинали ли пахать, вынимали ли первый хлеб из печи - надлежало приносить жертву божеству земли или пирогов. Гадалки, колдуны, гусляры, вещатели в монашеском одеянии, верховный жрец - Криве-Кривейто, толпы знахарей - сейтонов и лабдарисов, гаданья по внутренностям, на войне - по внутренностям захваченного пленника. В доме, принося жертву, вызывали к миске с молоком домашнего ужа. Верховному князю в этом языческом мире принадлежали огромные области с десятитысячными стадами коней и рогатого скота. Верховная власть обставляла себя наместниками, тиунами, детскими - как на Руси. Столетняя война с тевтонами приучала мужчин жить грабежом. Жены вели дом и, по словам того же историка, отличались невероятной распущенностью, имея подчас нескольких мужей. Голодные месяцы перемежались празднествами, когда резали скот, объедались и опивались... Вот в такую-то землю и двигался сейчас поезд Ягайлы с чередою пышно разукрашенных всадников, с духовенством в разнообразных облачениях, с литовскою ратью и польскими рыцарями. Зная свой народ лучше католических прелатов, Ягайло привез с собою целый обоз шерстяных одежд в подарок для тех, кто крестится. Начали с Вильны, города из двух замков, на горе и внизу, окруженных стеной и хороводом разноплеменных предместий, домами без улиц, в окружении лугов и садов. Тут, в Вильне, среди христиан греческой веры угнездилась манихейская ересь, искоренять которую порешили силой. Одного боярина, ставшего манихеем, запытали до смерти. Русичей пока не трогали, но шляхетские вольности, право выдавать по желанию замуж дочерей и сестер, права наследования, облегчение от повинностей - получали одни католики. Особою хартией запрещались браки новокрещенцев с язычниками и схизматиками (а буде кто из них захочет сочетаться браком с новокрещенцем, обязан принять католическую веру). Был разрушен храм Перкунаса, залит водою знич, перебиты священные змеи и ящерицы, вырублены священные рощи. Язычники рыдали, но сопротивляться своему же великому князю не смел никто. Верховный жрец Лиздейка, по преданию, скрылся в Кернове и там, в дикой лесной пустыне, жил отшельником. Наступило подлинное торжество францисканцев. Первым латинским пастырем в столице Литвы стал францисканец, Андрей Васило, поляк из дома Ястржембцев, почетный епископ в Серете, в Молдавии, и прежний духовник королевы Елизаветы. На месте святилища Перкунаса воздвигался новый католический собор. Литвины удивлялись, что бог один. "Много богов - больше сделают! - толковали они. - И кто теперь будет посылать нам дождь и ведро?" Жителей сгоняли в отряды, каждому из которых давалось одно имя, и крестили разом всех, так что явились тысячи Станулов, Янулисов, Петролисов, Катрин и Яджиул. Каждому при этом вручались белые шерстяные одежды. И не ради крещения, а ради получения этих одежд потянулись литвины под власть новой веры, наступлению которой они сопротивлялись до того целое столетие. Управление Литвой, еще раз обидев Витовта, Ягайло вручил своему брату, Скиргайле, наделив его городами и поместьями, передав целиком Полоцкое княжество, а также Троки, наследственный удел Витовта. В Вильне Ягайло пробыл всю зиму, вернувшись в Краков лишь к лету следующего года. В Ватикан пошли грамоты об успешном крещении Литвы, а оттуда, от папы, в Польшу явился кардинал Бонавентура, везя грамоты, благословляющие "любимого сына папы, короля Владислава": "Среди всех королей земли тебе принадлежит первое место в чувствах признательности святой римской церкви, матери нашей! Приветствуем тебя, возлюбленный сын, верный слуга, который за дела свои получил достойную награду: венец земного величия - и, конечно, со временем получит венец небесный. Утешай себя, сын, что, долженствуя погибнуть с целым народом, как скрытое сокровище, ты найден! Утешай себя в глубине твоей души, что такая великая слава ходит по всему миру о деяниях твоих и что ты, столь любезный и милый, покоишься в блеске славы на лоне матери-церкви!" Ягайло выслушивал это послание стоя, со слезами на глазах. Не умеющему ни читать, ни писать королю читали сразу перевод латинского текста. Впрочем, все это было уже после отъезда княжича Василия из Кракова. В Литве тоже не сразу помирились с новою верой. Крещеных младенцев "перекрещивали", опуская в воды священных рек, умерших продолжали хоронить на языческих кладбищах, так же гадали, так же, украдом, приносили жертвы духам дома. Но корень дерева был подрублен, и медленно гаснущее язычество все более уступало место власти католического креста. Глава 31 Тою же осенью, как Ягайло крестил Литву, Ядвига с войском направилась в Червонную Русь склонять тамошнее население под власть польской короны. Ее сопровождали старый краковский каштелян Добыслав с сыном Кржеславом, каштеляном сендомирским, оба Леливита: Спытко из Мельштына, краковский воевода, с братом Яськом Тарновским, воеводою сендомирским, Топорчики: Сендзивой из Шубина, воевода Калишский и Дрогош из Хробржа, краковский судья, был и прежний заступник Вильгельма, Гневош из Далевиц (позднее он попытается рассорить короля с королевой и на суде чести будет вынужден, признаваясь во лжи, залезть под стол и лаять собакой). Наконец, Кристин из Острова, маршалок двора королевы. Королева находилась в Кракове еще в первых числах декабря 1386 года. Именно она провожала отъезжающих на родину русичей: княжича Василия с дружиной (Василий был на Москве уже девятнадцатого января), которых под Полоцком встретило посланное за ними князем Дмитрием боярское посольство. Но спустя четыре недели королева уже распоряжалась во Львове, столице Червонной Руси. Снег укрыл землю. Кони весело бежали, взметая серебряную пыль. Ядвига большею частью ехала верхом, в обитом бархатом и украшенном лентами седле, и весело смеялась, когда снег из-под копыт скачущих всадников попадал ей в лицо. Только в самую метель юная королева слезала с седла, садилась в сани. В своей собольей шапке и расшитых рукавицах, в богатом зимнем наряде Ядвига, разгоревшаяся на морозе, была чудно хороша. Рыцари соревновались перед нею в галантности, шутили, смеялись, расточали похвалы ее красоте и умению ездить верхом. Червонная Русь, богатейшая земля, ныне опустевшая от татарских набегов, без боя сдавалась юной польской королеве. Венгерские вельможи, памятуя, что Елизавета с дочерью захвачены кроатами в плен, переходили к ней, добровольно присягая на верность, или сдавались при первом блеске оружия. Редко приходилось прибегать к силе меча. Татары, устремляясь сюда походами, обычно сходились ко Львову. Западнее Львова стояли богатые города: Перемышль, Ярослав. На Востоке же даже под редкими тут, замками рыли потайные пещеры для хранения скота и хлеба. Здесь добывали дорогую краску червец (по имени которой, как уверяют, и Русь получила название Червонной), лишь позже вытесненную из обихода морским пурпуром. Разноплеменный Львов славился торговлей. И сюда Ядвига вступала как раз в то время, когда Владислав крестил Вильну. Львов был тесно застроен. Каменные дома лепились друг к другу, налезали на улицы. Немцы, жиды, русины, сербы и армяне - все старались, хоронясь от набегов, забраться за стены города. Через Львов шли потоком шелк и камка, ковры и парча, коренья, ладан, бумажные ткани, морская рыба, валашский скот. С Запада сюда везли полотно, сукно, янтарь и оружие. Шум и великий крик по всякий день стоял над местным торгом. Ремесленники ковали и лудили, славилась местная выделка кож. Армяне, преобладавшие тут даже над немцами (во Львове они имели свою епископию), принимали Ядвигу у себя, угощали бастурмою, восточными сластями и фруктами. Ядвига дала городу прежние, Казимировы, вольности и двинулась дальше, покоряя город за городом. Заупрямился только Галич. Венгерский управитель Галича Бенедикт месяц не отворял ворота Ядвиге, но, окруженный военною силой, в конце концов сдался и он. Теперь начался дележ захваченного добра. Поместья и земли передавались польским панам. Приехал Витовт, предъявив свои права на Подолию. В подданство польской короны перешла и Мультанская, или Волошская, земля (Молдавия), вслед за своим воеводой Петром, присягнувшим Ядвиге вместо не существующего ныне венгерского короля. К осени, перед праздником святого Михаила, во Львов съехались русские и литовские князья, были Ягайло с Ядвигой, Витовт и прочие. Явился и молдавский господарь Петр, были латинский епископ из Галича и вездесущий митрополит Киприан, от имени Ягайлы приводивший к присяге воеводу Петра, как принадлежащего к греческой церкви. После пышных празднеств король с королевою разъехались вновь и встретились уже зимою, в Кракове, где до Ягайлы дошли слухи и сплетни, распускаемые Гневошем из Далевиц, почему он и устроил Ядвиге сразу при встрече сцену ревности, подслушанную из-за двери камеристкою королевы. Та шла к госпоже, но остановилась, услыхав, как король кричит, перечисляя возможных любовников Ядвиги. - Ты снова встречалась с Вильгельмом! Я знаю! - Ягайло, забывая, что Польша не Литва, ярится и топает ногами. Ядвига холодно молчит, презирая и ненавидя мужа за то, что он вновь обращает ее, соратника, героя и полководца, в бабу и шлюху, лишая заслуженной ею гордости. Стоит спиной к нему у разрисованного витражами окна, выпрямившись, ожидая удара. И тогда? Кинжал? Яд? Кончить с собою? С ним? Ягайло хватает ее за плечи, трясет. "Убей! - молча просит она, слыша, как задыхается Ягайло. - Мерзкий! Гаже всего! Сейчас бросит на постель, изнасилует..." Она сжимает мертвые губы, глаза - не показывать слез! Он треплет ее деревянное тело, почти рвет одежду... Опомнясь, бросает жену и выбегает вон. Только тут, молча, Ядвига начинает плакать, трясясь, валится на постель, вцепившись зубами в атлас узорной подушки, грызет твердую ткань, не давая себе воли закричать. Камеристка, засунувшая, наконец, нос в королевскую спальню, видит королеву с бледным лицом перед распятием. Ядвига молится и только легким кивком головы бросает девушке: "Уйди!" И та, с сомнением, узрев беспорядок в одежде госпожи и поваленный золоченый стульчик (а до того - сбегающего по ступеням бешеного Владислава, почему и устремилась сюда), пятясь покидает покой. Сцены такие повторялись часто между супругами, что и привело, позднее, к суду над клеветником Гневошем, суду и примирению супругов, после которого Ядвига вскоре подписала указ, передающий Ягайле после ее возможной смерти королевские права на польский престол. Но, повторим, все эти события совершились уже после возвращения княжича Василия на Москву. Глава 32 Только что кончились Святки. Еще город полнился воспоминаниями проказ ряженых, что ходили из дома в дом в харях чертей и медведей, рычали и прыгали, хоронили козла, носили "покойника" со срамным поднятым членом и вставленными зубами из репы, стегали плетью молодаек по мягкому месту (носили бы больше детей!), переворачивали сани, рассыпали поленницы дров и, словом, творили все, что разрешалось им творить год от году от Рождества до Крещения. И под самое Крещение Василий Дмитрич воротился в Москву. В Орду уезжал мальчик, воротился рослый, румянец во всю щеку, уверенный в себе молодец, повидавший и смерть, и плен, и дальние страны, научившийся татарскому и польскому языкам. Словом - муж, готовый принять бразды правления из рук ослабевшего отца. Так и понял Дмитрий, целуя сына, так и поняла Евдокия, всплакнувшая на груди у Василия, так поняли и братья, с опаскою и с завистью взиравшие на своего потерянного было и вновь обретенного старшего брата в польском кунтуше, уже в недалеком будущем - великого князя Московского! Радостным красным звоном били колокола. Приехавших с Василием польских и литовских панов разводили на постой по боярским теремам, одаривали портами и узорочьем. Иван Федоров, в свой час доложивший великому князю о том, что его сын находится в Польше, получивши за службу кошель с серебром, новую саблю и боевого коня, не думал не гадал встретиться с княжичем теперь, по возвращении, когда Василия окружала вся эта пышная свита. Однако на третий день у невысокого терема в Занеглименье спешился княжеский вестоноша, постучал рукоятью плети в ворота и на вопрос Ивана ответил кратко: - Собирайся, Федоров! Ко князю зовут! Праздничное надень! Опружив чашу домашнего пива, посланный ускакал, а Иван с сильно бьющимся сердцем начал собираться в княжеские хоромы. Вздел чистую рудо-желтой тафты рубаху, вытащил береженый зипун тонкого сукна, красные сапоги натянул на ноги, застегнул пояс, отделанный серебром. Мать с женой расчесали ему кудри и бороду. Маша, блестя глазами, наставляла, любуя нарядного мужа: - Смотри, излиха не пей! - Кто пьян да умен, два угодья в ем! - ответил он шуточною поговоркой. - Вот именно! - Маша на миг приникла к нему, поцеловала в щеку. - Иди! - Батя, а ты во дворец? - Сын, на тонких ножках, вышедший из материной горницы, любопытно глядел на отца. - Во дворец! Пряник тебе принесу печатный! - молвил Иван, поднимая сына на руках и прижимая к себе. - Я хочу тоже! - просительно протянул малыш. - Вырасти сперва! - возразил отец, подкидывая его вверх, и поставил на пол. - И я не еду! - домолвила Маша, беря сына за руку. - Вишь, батю нашего к самому великому князю зовут! Звали не ко князю, а к княжичу. Спешиваясь у теремов, Иван все гадал, за каким делом его созвали. Не давал себе воли помыслить, что попросту старые товарищи хотят видеть его вместе со всеми за праздничным столом. Но оказалось именно так. Не успел он, вступив в шумную горницу, церемонно, в пояс, поклонить Василию, как его затормошили, заобнимали. Сам Данило Феофаныч, широко раскрывши объятия, не чинясь, обнял его и расцеловал в обе щеки. И уже садясь за стол, узревши, что боярин Остей, отстранив слугу, торопится налить ему чару, Иван вдруг, с внезапно увлажнившимся взором, всхлипнул и закусил губу. Такою теплотою и дружеством облило его всего, словно горячею волною. Разом припомнились дымные ночлеги, бегство, Орда, томительное сидение в Кракове... А кругом гомонили, кричали, пили и ели бывшие соратники, хлопали друг друга по плечам, не соблюдая чинов и званий, вспоминали живых и мертвых, плакали, не стыдясь слез, и опять пили... И было хорошо! - Ты где саблю-то изломал? - спрашивал Шишмарь, княжой стремянный. - Али бился с кем? Отемнев ликом, Иван отставил недопитую чару и негромко (но шум постепенно стих) начал сказывать о трупах с зажатыми между бревен руками, о плотнике, которого он пытался вызволить из страшного капкана... Шум совсем затих. Княжич Василий сидел, сведя брови хмурью и пристально глядя на Ивана. - Смоленский князь, баешь? - переспросил. - Такого мы и в Литве не видали! - выдохнул кто-то из председящих. И прошла тишина, и вновь загомонили возмущенно: - Всю Русь обгадил! - Таково-то и не творили никогда! - Ты убить - убей, да не балуй, тово! Смерть, она всем предстоит, дак дай достойно умереть, хоша во брани, хоша и на плахе! - А што? Топор, кат в красной рубахе, поп с крестом! Та же смерть, что и на бою! - спорили долго. - Простите, друзья-товарищи, что порушил веселье! - громко сказал, винясь, Иван. Его вновь затискали, стали бить по плечам, утешая и уговаривая. Потом снова пили, пели хором, уже упившиеся, с голосами вразброд. Кто-то начал было плясать, да бросил - закружило голову. Данило Феофаныч, мигнув, созвал Ивана к себе, обнял большою тяжелою рукой: - Чего хочешь, Иван! Скажи! - Чего хочу? - Иван вдруг поднял голову, встряхнул кудрями. - Воли! Не ведаю, как я там по записи, а отец заложился митрополиту с родом своим... Дак потому... Под Пименом али Киприаном не хочу быть! Данило подозвал к себе княжича, немногословно изъяснил Иванову трудноту. - Грамоту нать! И штобы отец подписал! Такому молодцу в холопах ходить не пристало, хоша и у владыки самого! Василий кивнул головой, запоминая: - Сделаю! Дружинники опять пели. Песня стройнела, ширилась. Вот уже и Данило с Иваном подхватили напев, и сам княжич повел высоким голосом: - Ой ты, степь, ты, степь, ты, раздольная, Широко ты, степь, пораскинулась, К морю Русскому понадвинулась! Пели. Многие - со слезами на глазах. У них еще будут походы и сечи, и будет вновь бескрайнее серебряное море ковылей, и лихие всадники на низкорослых косматых конях поскачут встречь. Все будет! Но они сейчас вспоминают минувшее, предчувствуя новые походы и бои. И они рады, что опять все вместе, все оставшиеся в живых. А песня зовет, уравнивая боярина и княжича с простым кметем, зовет в далекий простор, в неоглядные дали, по которым скорбит душа и куда уходят юные, чтобы не возвратиться назад. Глава 33 О Кревской унии остается досказать не многое. Витовт, всячески утесненный Ягайлою, вновь бежал к орденским немцам. "Даже дитя мое, мою дочку, - писал он впоследствии, - не позволено мне было выдать замуж, за кого я хотел, боясь, чтоб я, таким образом, не приобрел друзей и единомышленников, хотя многие соседние князья просили ее руки. Одним словом, я был точно невольник в распоряжении Ягайлы, а брат его, Скиргайло, господин моих родных Трок, покушался на мою жизнь". Завязалась новая война, столь же утомительная и нелепая, как и предыдущие. Ягайло изнемог первый и уступил, вручив Витовту управление Литвой. Братья помирились опять, и опять за счет немцев. Что их связывало? Быть может, Витовт и впрямь надеялся, что ежели Ягайло так и умрет, не оставив мужского потомства, то его выберут польским королем? Во всяком случае, он сумел чуть не всех малопольских панов перетянуть на свою сторону и повести за собой на битву противу татар... Несчастную, проигранную им битву! И затем, еще через годы, уже в 1410-м, они оба, Ягайло-Владислав и Александр-Витовт, стояли бок о бок, с полками, на поле Грюнвальда против всех сил немецкого ордена. И скакали всадники, сшибались облитые железом воины, и бежали рати, и крик, и грохот битвы достигали небес, и, наконец, благодаря упорству Витовта, стойкости смолян, а также доблести польских рыцарей, немецкий непобедимый строй рухнул, бежали вспомогательные полки, а цвет орденского рыцарства во главе с магистром лег целиком на поле боя... И опять Витовт тянул и ждал, почти освободившись от Ягайлы, ждал смерти брата, ждал, что паны его сделают королем, и дождался было, но война задержала на три года его посланцев в Рим с уже полученною короной, и Витовт, не дождавшись, умер. Корону же довезли только до Кракова, дабы не отдавать в Литву. Прямых наследников у Витовта не было, оба его мальчика были отравлены в немецком плену, после последней его измены Ордену, и так, ничем, окончились все гордые замыслы этого несомненно талантливого полководца и политика, который лишь одного не учел, воплощая свои великие замыслы: бренности жизни человеческой и обязательного ее конца, для всех, и великих и малых, в свой, неотменимый час, ведомый (к счастью для людей!) одному Господу. Ягайло тоже прожил очень долго. Ядвига умерла, не достигнув и тридцати лет, от родильной горячки. Вторая, нелюбимая жена принесла ему только одну девочку. Потом была третья, любимая, и только четвертая жена (Ягайле-Владиславу шел уже семьдесят пятый год!) сумела, к ярости Витовта, родить сыновей и тем продолжить династию Ягеллонов. Ягайло за всю жизнь так и не научился читать и писать, спал до полудня, часами просиживал за обеденным столом, где подавалось до шестидесяти перемен, хотя личная роскошь в повадках и платье была вовсе чужда Ягайле. В обиходе носил он, чаще всего, простой серый тулуп. Единственное, что занимало его до страсти, это была охота. Он мог сутками не слезать с седла, мокнуть и мерзнуть, загоняя псарей и доезжачих, которых зато постоянно награждал и одаривал. Он опрометью скакал на коне, не ведая устали, до самой старости и даже сломал ногу во время охоты, едва ли не на семидесятом году жизни. Занимался ли Ягайло делами правления? Скорее всего, нет. Мать его, русская княгиня Ульяния, женив сына на польской королеве, ушла в монастырь. В Краковском соборе сохранено каменное изображение короля Владислава. Длинное лицо, высокий облыселый лоб, крупные губы сложены в легкую брюзгливую усмешку. В этом лице нет решительности, не прочесть в нем ни мужества, ни ума, но оно запоминается чем-то неясным: оно очень знакомо и напоминает кого-то, уже виденного тобой. Быть может, счастливая к нему в течение всей его жизни судьба наложила свой отпечаток на это чело? Любил ли он, по крайней мере, свою первую жену Ядвигу, подарившую ему польский трон? Обручальное кольцо, полученное им от Ядвиги, Ягайло проносил, не снимая, всю жизнь. И только перед самой кончиной снял кольцо с пальца: - Вот драгоценнейшее сокровище жизни моей, - сказал умиравший старец одному из любимейших своих приближенных. - Возьми его и отнеси краковскому епископу Збигневу! Значит - любил.