стья, а потом пробирается в клеть, лезет под полог, осторожно отодвигая разметавшуюся сонную Проську, и, натянув на себя край шубы, валится в мгновенный, каменный сон. С утра Федор запрягает Серка, отправляясь возить овершья. Нога привычно помогает затянуть хомут, пальцы продергивают в клещи хомута конец супони и закрепляют отцовым, никогда не развязывающимся узлом, руки привычно подтягивают чересседельник, покачивают оглобли, проверяя запряжку, ладони оглаживают морду коня и несут сено в сани, а в голове солнечный цветной туман, и тепло мягких вишневых губ, и гибкое податливое движение тонкого стана девушки, и ее горячее дыхание у лица... В сереющих сумерках знакомая, в лужах воды, тропинка на Кухмерь. У огорожи переминается девчушка в платке: - Федька! Он узнает сестренку любимой. Что-то случилось, верно, послала сказать. - Федька, бяжи, наши парни тебя бить хочут! - Ладно, сама бяжи! Ноги противно слабнут, и сердце толчками ходит в груди... На беседе, конечно, одни кухмерьские парни, девок почти нет, криушкинских всего трое, а княжевский один - те не вступятся. Кое-кто уже хватил хмельного. Федя проглатывает упрямый комок - только не робеть! Парни, неприметно окружив его, начинают задираться. - В Володимери был, чего привез? - громко спрашивает рыжий Мизгирь. - Свово московська князя видал, поди? - раздвигая парней, глумливо осведомляется Петюха Долгий. - Видел, ходили с им! - как можно тверже и спокойнее отвечает Федор. - А вот, коли хошь знатья, дак я в собори был, Успенськом, епископа нового слыхал! - Какой такой пискуп? - Серапион. Из Киева. Он когда говорит, дак в собори тишина, слыхать, как свечи трещат. А там народу - тут со всех деревень собрать, половины не будет! - Погодь! - Мизгирь надвигается на Федю, обнимая Петюху за плечи. "Погодь" сказано одновременно и Феде и Долгому, который уже начинает учащенно дышать, как всегда перед дракой. - Чего он баял-то? - спрашивает Мизгирь. ("Сейчас начнут", - думает Федор, подбираясь.) Он отвечает сурово: - Про татар, как нашу землю зорят, и про все про ето! - В церкви?! - ахает кто-то из парней. - Врешь! - рубит Мизгирь. Федя бледнеет от обиды уже не за себя, за Серапиона. - "Поля наши лядиною заросли, храбрые наши, страха наполнившеся, бежали, сестры и матери наши в плен сведены, богатство наше погибло и красота и величие смирися!" - говорит он, и голос его, поначалу готовый сорваться, крепнет и уже не дрожит. Федор, приодержавшись, заносчиво смотрит на Мизгиря (сейчас он уже совсем его не боится) и звонко режет в ответ: - Мне таких слов и не выдумать. Вот! В парнях движение. Кто-то сзади: - Как у нас словно, когда "число" налагали! - Постой! - Мизгирь, морщась, кидает в толпу несколько мерянских слов. - Да ты говори, говори! - подторапливает он Федю уже без прежней издевки в голосе. - Все, что ль, сказывать? - спрашивает Федя, строго оглядывая ребят. Он еще ждет подвоха, да и они не решили, отложить ли им расправу над Федором или нет, но Сенька Тума деловито решает за всех: - Вали поряду! И Федя начинает поряду: про то, как епископ сначала срамил владимирцев за сожженную ведьму и за грехи - что в церкву ходят, а то же и делают одно старо-прежне, словно бы и не ходили совсем; и про гнев божий, наславший немилостивую рать татарскую, и про заповеди Христовы... Его перебивают, горячатся: - Колдунов не знашь! Лонись Ильку утопили! - Сам утоп! - Нет, не сам! - Сам! - Окстись! Марья Кривая чогось-то исделала ему! И все говорят, что она! Боле и некому! - Как свадьба, дак тут они и шевелятся, у церкви на паперках, бегают, редкой свадьбы не бывает, чтобы не испортили кого! - А кто сильно верит, тому не сделают! Ниче! - Сделают! - Не сделают! - Деда Якима знал? Нет, ты скажи, знал? Кого ему сделали? - Дак он ко всякому делу с молитвой! - То-то! - Деда не тронь! Он б-б-божественный был д-дед! - Ты постой, ополоснись хододянкой. - "Кости праведных выброшены из гробов" - это как в Переяславле было, говорят, когда Батый зорил... - Согрешили... - Про грех и наш поп ягреневский бает! - Постой! - "Кто резы берет"... Чего тако резы? - Ну, лихву, не понимать! Взаймы под рост серебро дает! - Дак и етим, как разбойникам? - В одно уровнял, что тать, что лихоимец! Вот ето верно! Одна масть! - Кто ворует... - А нужны дела, а не слова! Стало, и того ся лишить! - Он всех назвал, и любодеев и пьяниц! - Я не п-пьян! - Не пьян, не пьян, ложись только! - А я во-в-в Владимир-р не ездил! - Плесни ему, вот так, за ушми потри! - Ну?! - И там дальше: князьям и всем, что друг друга зорят, имение отбирают. - Вот, как и у нас с вашими, княжевецкими, из-за покосов! - А скажи нет, скажи нет! Ведь вы наши пожни отобрали! - Первая заповедь: возлюбить друг друга - самая главная. Быть един язык, един народ. - Ну, мы тут меря! - А тоже православные, поп-то один! Что в Ягреневе, что в Княжеви, что тут! - Ну, постой... - А и верно, дядя Микифор баял: в Орде у их нету воровсьва, промеж собой татары честные... - Ну, хорошо! А дале, еще чего баял ли? - И все? Возлюбить друг друга, а тогда само, что ли... - Нет, скажи! Вот теперича, ежели и наши бояра - дань-то берут! - А разница есь! Кому и помочь... Может, и так и едак. Вот, Фофан был: надо баранов. А овца не ягнилась еще, у матки. Дак он завсегда подождет! Всего и пождать-то каких недели три, может, пять. А иной: давай - и никаких! А в Орду мало ли наших угнали? - Посбавить бы дани... Ну, скажем, нельзя. Татарам да своим много нать, а только ты посочувствуй своим-то, своих не зори! - Ну, спасибо, парень. Как звать-то пискупа? Серапион? Он на Владимир, Суздаль, Нижний... Не у нас! А то бы послухали когды! - Гуляй! Мы ведь тебя бить хотели... - Знаю. - Отколь? - А понял. - Ты не серчай! - А с чего... - Мы когда и подеремсе, помиримсе. Все свои! Мизгирь хлопает его по плечу с маху, так, что Федора чуток перекашивает. Все же дает понять, что было бы, начнись драка, а не разговор... Федор возвращается домой вприпрыжку, радостный и гордый собой, и уже слегка досадует, что не подумал рассказать о слышанном в Володимере зараньше: не для него ж одного говорил все это епископ Серапион! Глава 29 Серапион Владимирский умер в исходе того же года. О смерти епископа походя сообщил Грикша. Возили снопы с поля, и у Федора не было даже времени, чтобы присесть и одному, в тишине и одиночестве, пережить и обдумать известие, а было так на душе, словно бы погиб кто-то из родных или очень-очень близких людей. В это лето дядя Прохор записался в деревенскую вервь, взял надел и стал крестьянствовать. - В походы боле не пойду, ну их! Своих зорить - ето не дело. Да и от хозяйства не будешь так отрываться... Мужики - кто одобрял Прохора, иные качали головами. Приезжал боярин, спорил с Прохором - не переубедил. - Детей не держу! Пущай сами решают, как способней. А беда придет, и нас, мужиков, воспомянут! Так-то, Гаврила Олексич! Прохор вышел проводить сердитого боярина во двор, поддержал стремя. Следил, усмехаясь, как тот едет со двора. Кирпичный румянец плитами лежал на щеках Прохора и был словно гуще, чем всегда. Прямые светлые брови совсем нависли над глазами, и непонятно было, то ли с издевкой, то ли с горечью смотрит он боярину вслед. Мать Прохора не одобрила: - По его уму-разуму дак в воеводах быть али при казне сидеть при золотой, а он эвон что учудил! - Помолчала, продергивая ряд в мережке: Ходу ему не дают, вот что! С любимой Федя встречался урывками. Как-то во время страды она заскочила к нему на телегу. Лошадь сама свернула в кусты... Девушка была вся горячая от солнца, работы, и пахло от нее хлебом и солнцем, как и от снопов. - Ты поговори с матерью, Федя! - просила она. Федор отводил глаза: - Пока не велит. Хлеб не вывезен, да... С матерью он говорил еще прежде. Сжав рот, она отмолвила: - И думать не смей! Кухмерьская родня! - Ведь бабушка была с Кухмеря. - Бабушка была, а я не велю! Кто мы, и кто они! Мужичек и без ней хватает! Ни хлеб не вывезен, ни коня - какой ты жених?! В дом не приму, а выделить нечем. Едва поправились! Глень, старший брат не женится! Дак тебе и непочто! Подходила осень, и встречаться становилось все трудней и трудней. Как-то они не виделись близко месяца. Федор уже начал запрягать Рыжего. Конек был резвый и в запряжке ходил хорошо. Тут он по первой пороше поехал за сеном. Она ожидала его за околицей, повалилась в сани. Федор сполз к ней. Рыжий шел, кося глазом. - Что ты делашь со мной?! Батя ждать не будет, отдадут не за любого! Она плакала злыми слезами, широкие губы кривились от рыданий. Федор целовал, стараясь не давать ей говорить, с яростной горечью... После она лежала, откинувшись. Рыжий едва шел, и Федор сам удивился небу, елкам, сорокам - тому, что все было так обычно, как прежде. - Ну, коли затяжелею от тебя, утоплюсь! - сказала она без выражения. И Федя, похолодев, понял, что она может решиться на все. Что же делать, что же делать-то?! Он еще раз попробовал уломать мать, но было бесполезно. Признался, отводя глаза. - А и непочто! Сама себя обмарала, дак ейна и печаль, никто и неволил! - Чего исделает над собой... - Другие гуляют, дак не делают! Мир выделит девке избу да корову! Моего совета нету! И не проси. Какой ты мужик?! Зима проходила, и уже вновь начинало подтаивать... Приезжали сборщики. Грикша выручил немного серебра со своих монастырских дел, они сумели отдать долги. Хлеб можно было нынче придержать до весны, до новгородских лодейных купцов. Тем горчее был для Федора материн запрет. Он пробовал говорить с Грикшей, но тот без труда отверг все Федины путаные доводы: - Это тебе сейчас кажет, что все только и есть в ней одной... Правильно, правильно, так и думай! И еще будет, и тоже снова одна, единственная, ненаглядная... Жизнь проще и трудней. Ну хочешь, пишись в мужики... Только ты сам не захочешь! Тебе вон в Новгород да в иные земли... Ну все понятно, понятно! А будут у тебя дети, ты тоже им не позволишь безо времени. Вот возьми нашу Просинью. Отдашь ее за кого попадя? Да, да, мать злая, она тебе гибели хочет! А ты забыл, как она нас тянула? Мы с тобой грамотные! И что ей от нас теперь?! Брату возразить было тоже нечего. Мели метели. Федор в эту зиму подрядился за Переяславль, возить тес. Прощались украдом. Девушка отворачивалась, все не глядя на него, изредко шмыгала носом. - Ничо! Езжай! Ничо не будет! Я к Кузихе ходила. Ладно. И ты прощай. Так они и расстались до весны. К севу Федор воротился. Встретились холодно. Перемолвили парою слов. И чуть было так же холодно не расстались, но прорвало: - Федя! Милый! Возьми меня, увези! Пущай, куда-нибудь... Как хошь, не могу больше! - Она ревела, вдруг повалилась ему в ноги. Федор, потрясенный, поднял ее, обнял. Ее всю шатало от рыданий. - Куда я тебя увезу! У меня ни коня, ни двора... - В Новгород, ты баял, во Владимир, ты всюду бывал... Как-то около Петрова дни ему встретился Козел. Федор по просьбе брата гонял в Никитский монастырь и возвращался верхом. Козел тоже был на коне и в новых сапогах с загнутыми носами, носки которых он, красуясь, широко расставлял в стороны. Козел явно преуспевал. Федя с интересом оглядывал приятеля, с которым не встречался уже с полгода. Козел подрос, раздался в плечах, хоть и был по-прежнему мелковат. Сплевывал, стрелял глазами. - Ну как? - Да ничо! Житуха справная! Ты как? Не женился еще? А наши болтали... Федор поспешил перевести речь на другое. Уже когда разъезжались, Козел остановился: - Да, слушай! Слыхал: великий князь из Орды воротился? - Василий Ярославич? - Ну! - Не слыхал. А он когда ездил-то? - Зимой. Ничо не знашь? - А чего знать-то? - А то! В Орду наших зовут! - Князей? - Нет, всех, ратных всех, на войну! Разве не слыхал? На ясов, ни то аланов. Не знай, как и звать! Далеко! За Черные пески! - Ну и чего... Ты пошел бы? - А то нет! - Козел даже покраснел от возбуждения. - Дура, с татарами ходить, дак уж точно с прибытком будешь. Они всех бьют! - Ежель голову не потеряшь там. - Голову всюду потерять можно! Козел был настроен воинственно, а Федору все это показалось далеким и ненужным. Он только пожал плечами. Отъезжая, вспомнил почему-то дядю Прохора: что-то он скажет теперь? Нать заехать, повестить ему... Козел не соврал. О совместной с татарами рати скоро заговорили все. Судили и рядили так и эдак. Большинству не светило тащиться куда-то за Черные пески ради татарского царя. - Князей позовут - и ты пойдешь неволею! - Хошь бы хлеб-то дали убрать! Впрочем, в разговорах и вялых сборах прошло лето. Выяснилось, что в поход пойдут только ратники княжеской и боярских дружин, мужиков трогать не будут. Радовались и тому. Хлеб убрали. Подошла зима. Поход, по слухам, задерживался болезнью великого князя. В октябре Дмитрий Александрович срочно выехал во Владимир, и уже после его отъезда узналось, что великий князь Василий при смерти. Глава 30 Василий Ярославич умер Рождественским постом <В 1276 году. (Здесь и далее примечания мои. - Д. Б.)>. Скакали боярские дружины. Одна за другой уходили конные рати. Скакали скорые гонцы в Кострому, Ростов, Тверь, Гороховец. Владимирский баскак слал гонцов в Орду, от Менгу-Тимура ждали ярлыка на великое княжение Дмитрию - по прежним уряженьям, как старшему сыну Александра Невского. Война, которую начали Хайду с Хубилаем год назад, разгоралась. Хубилай заключил союз с главою персидских монголов, иль-ханом Абагой. Менгу-Тимур, поддерживая Хайду, готовился выступить против Абаги и непокорных аланов (или ясов, как их называли на Руси), укрепившихся в предгорьях Кавказа, закрывая Орде Дербентские ворота и путь в Персию. Менгу-Тимуру для штурма ясских городов нужны были русские полки, обещанные покойным Василием. Владимирский баскак спрашивал у переяславского: не задержит ли князь Дмитрий сбор войска? Немецкие послы, в свою очередь, спрашивали, с многословными и цветистыми уверениями в дружбе со стороны Ордена и императора Рудольфа: подтвердит ли "коназ Дмитрий" ярлыки, данные еще Ярославом Тверским, на свободный проезд ганзейских гостей через Новгород в Сарай и Поволжье? Намеками послы толковали также о возможном союзе русского великого князя с католической церковью. Дмитрий уже знал, что персидский иль-хан Абага еще полтора года назад просил на новом Лионском соборе у папы римского помощи против мамлюков, предлагая совместный крестовый поход и обещая принять латинскую веру. (В войске Абаги большинство монголов было христианами несторианского толка.) В свою очередь, наместник митрополита Кирилла остерегал Дмитрия от излишней веры медоточивым словесам послов западных, поелику на том же Лионском соборе кесарь византийский, Михаил Палеолог, теснимый франками, захватившими землю греческую, согласился подчинить православную церковь папе римскому, признав "filioque" (возглашение "и от сына", на коем настаивают нечестивые римляне, мнящие, яко Сын не единосущен Отцу) и опресноки (причащение одним хлебом, без вина) - сиречь отринув все то, что отличает истинное православие от суетного заблуждения латинян. К счастью, церковь цареградская воспротивилась сему, и митрополит Кирилл - устами своего наместника - предупреждал князя Дмитрия, дабы и он не поддавался латинской прелести, ибо веру потерявший, потеряет и власть, данную Господом. Погибнет сам и погубит землю свою. Все это, и многое прочее, обрушилось на Дмитрия разом, как грозовой вихрь, освежающий грудь. Он заверил баскака, что не умедлит со сбором рати, немецким гостям обещал путь чист и тут же послал в Новгород узнать отай: верно ли, что кесарь немецкий Рудольфус собирает полки, мысля напасть на Чехию, и какая беда от того может произойти для земель славянских? Митрополита он заверил, что без него, без Кирилла, никаких послов папы римского принимать - ни тем паче вести переговоров с ними - не будет. Заодно Дмитрий просил духовного владыку Руси выяснить, правда ли, что темник Ногай, недавно породнившийся с кесарем Михаилом, тайно принял веру Махметову, и не станет ли он склонять к тому же Менгу-Тимура? Ибо на Руси очень помнили насилия покойного Беркая ордынского, державшегося бесерменской веры... И еще было нужно отослать срочных гонцов на Волынь, ко князьям Льву, Владимиру Васильковичу и Мстиславу, и в Смоленск, недавно добровольно попросившийся в ордынское подданство, и урядить с ними дела литовские. (Князь Лев Данилович с татарскою ратью уже пустошил Ляшскую землю.) Рассылая гонцов, принимая посольства, решая и приказывая, Дмитрий ловил новые для себя подобострастные взгляды старых своих бояр и "детей боярских", отмечал, с какой готовною быстротою - прямо опрометью кидались исполнять любое его повеление, а поздними вечерами в изложнице рассеянной улыбкой отвечал испуганно-обожающим и тоже каким-то новым взглядам своей маленькой княгини-жены. Переяславскому князю, который, наконец, дождался своего часа, исполнилось тридцать лет. Дмитрий оповестил всех, он хотел, чтобы земля приняла его сразу как законного главу княжеского дома Всеволодичей. На похороны Василия Ярославича в Кострому приехали, кроме самого Дмитрия: Михайла Иваныч Стародубский - старейший среди князей, последний из двоюродных братьев покойного; Борис Василькович Ростовский - у него, как у внука Константина Всеволодича, права на владимирский стол были, пожалуй, не меньше, чем у Дмитрия; прибыл и Федор Ростиславич Черный - начавший входить в силу "принятой" ярославский князь, опасный своими связями в Орде. Уже по пути в Кострому Дмитрий договаривался с боярами покойного дяди, а потом с боярами Андрея. Семен Тонильевич начал было хитрить, но Менгу-Тимур неожиданно быстро подтвердил ярлык на великое княжение Дмитрию, что разом прекратило споры. Тем паче что ни нарочито вызванный Дмитрием стародубский князь, ни Борис Василькович Ростовский не тягались с ним за власть. И тот и другой уступали владимирский стол сыну Невского. Михайло - отлично понимал, что не ему, с его маленьким стародубским уделом, спорить о великом княжении. Борис Василькович, тот и сам не хотел состязаться с Дмитрием. Страшная участь деда Михаила осталась в его душе на всю жизнь. Власти, которую можно получить, а можно - не получить и быть забиту ударами ног в сердце, этой власти он слишком страшился и вряд ли был бы рад, выпади жребий на него. Из других князей и княжеств никто не мог тягаться с Дмитрием ни по силе, ни по лествичному счету: ни Святослав Тверской, ни суздальские князья, ни тем более Ярослав Дмитрич Юрьевский. Врагом его - или другом? - мог стать только родной брат Андрей. Через своих и Васильевых бояр Андрей потребовал Кострому. Дмитрий считал, что выморочная Кострома должна отойти в великое княжение. Глава 31 - Едут, едут! В неясной, серо-синей дали, застилаемой порошею, показался санный обоз. Спереди, сзади и по бокам скакали верховые. Андрей, глядя со сеней на приближающийся поезд, уже угадывал княжеский возок брата. Его беспокоило также, приедет ли тесть. Без Давыда Явидовича говорить с Дмитрием ему не хотелось. Дворский подошел, стал посторонь, озабоченно взглядывая на князя. Андрей оборотился. - Все готово? Дворский склонил голову. - Встречай! Дворский вышел, и Андрей услышал вскоре, как перед крыльцом зазвякали стремена и весело затопотали кони. Вот вершники вылетели под угор, рассыпались вдоль дороги. Вот они соединились с верховыми Дмитрия. На душе у Андрея было смутно. Он все еще не решил, встретит ли брата на сенях или выйдет на крыльцо. Пока думал, сани уже подъехали. Ржанье, скрип полозьев, людской гомон и конский топ наполнили двор. Андрей поспел только сойти на галерею, когда услышал брата. Дмитрий уже подымался по ступеням. Слуги выбежали и стали по сторонам красной ковровой дорожки, нарочито постеленной для приема важного гостя. Андрей остановился стесненно, как в детстве. Походка брата, в которой была одновременно и тяжесть и упругая легкость, так напомнила шаги отца, что ему на миг стало сладко-страшно, но тотчас появился Дмитрий - и наваждение кончилось. В светлой бороде брата еще сверкали тающие снежинки. Дорожную шубу он скинул внизу на руки слуг. Лицо было озабоченным, но не сердитым. Андрей сделал шаг. Они обнялись. Сейчас сдавить бы Митьку, швырнуть, - да не швырнешь его, черта! Сейчас бы повозить друг друга, пыхтя и понарошку ругаясь, а потом, свалясь рядом на лавку, пить квас и еще задираться, обещая не такой еще бучи вдругорядь... Поди, и все иное по-другому пошло бы тогда! Нельзя. По сторонам - слуги. Младшие дружинники - "дети боярские" с игрушечными копьецами в руках замерли, выпрямившись, у дверей. Не дышат. Присутствуют при великой встрече двух князей. И все нельзя. Они лишь на миг задержали друг друга в объятиях, поворотились и пошли по красной дорожке - два князя, съехавшиеся для переговоров. И навстречу уже вышла Феодора, строгая, с византийскими глазами, в яхонтах и жемчугах, с хлебом и солью на серебряном блюде. Дмитрий принял хлеб, поклонился, передал его подоспевшим боярам. Принял серебряную чару из рук Феодоры, выпил, поцеловался с невесткой. Феодора с плавным поклоном пригласила в терем. Все было уставно, чинно, благолепно. Дмитрия проводили в приготовленный для него покой, где он привел себя в порядок с дороги, ополоснулся и переоделся. Потом пировали в тереме, в узком кругу ближних бояр и семьи. Прочую дружину кормили на сенях. Давыд Явидович успел-таки и теперь - прямой, внушительно-красивый, в серебре седин и в роскошном, как всегда, одеянии - сидел за столом и изредка, с настойчивым напоминанием, взглядывал в глаза Андрею. Тот хмурился, слегка кивал в ответ. Более всего хотел бы он избежать разговора с братом наедине. Но Дмитрий, тоже изредка поглядывая на Давыда, вел окольные речи о делах домашних и семейных и явно добивался свидания с глазу на глаз. В конце концов Андрей устыдился своего малодушия, разозлился, как злился на брата в детстве, когда Дмитрий, по-старшинству, брал в чем-нибудь верх, и решил больше не увиливать. Они прошли в теплую горницу, отведенную Дмитрию, и остались одни. x x x Андрей очень скоро понял, что не след ему было начинать этого разговора без бояр или, по крайней мере, без Давыда Явидовича. Дмитрий как-то сумел вывернуть все его упреки, изобразив их личной прихотью, и обратить против самого же Андрея, Андрей, не выдержав, сорвался наконец: - Понятно! Отец был главою! А ты почему?! - Я старейший брат. - Старейший не ты, а покойный Василий! - А ты что ж - хочешь уподобить себя дяде Андрею, что с батюшкой ратился? - Дядя Андрей владимирский стол получил по закону! Это батя переиначил все у Сартака! - Отца не замай! Перста его не стоишь! Батя был прав во всем! Единства требует земля! - Было единство! При Юрии Владимирском! Как глиняную корчагу разбили! ...Отец, опять отец! Ежели бы это сказал я, а не ты! Ты - да, старший из нас, живых (а Василий мертв!). А что нам? Что мне и брату? Стать ковром для твоих ног? Ладно, ты нас еще не очень обидишь, мы братья, а твои дети у моих не отрежут волости, как дядя Ярослав у Андреевых детей? Ах, я могу рассчитывать, что после твоей смерти... Но ни ты, ни я умирать еще не собираемся! Скажи уж прямо: мы должны исчезнуть в свой черед, как исчез Василий, чтобы тебе - не вообще великому князю, а именно тебе - освободить дорогу! И почему старший? Владимир Святой не был старшим сыном! И дедушка не был старейшим. Уж коли на то пошло, Константин Ростовский старше, но мы не уступили стола ростовским князьям! Да, я жаден до жизни! Я не хочу отсыхать, как ненужная ветка в саду! - Но как ты мыслишь судьбу земли, отчины нашей? - Никак не мыслю! Завтра, завтра! Мор, огневица, любая иная смерть, гибель в бою... Откуда ты можешь знать, что будет? И я не знаю! И знать не хочу! - Но оставить за собою хочешь! - А оставить хочу. Как и ты, как и всякий из нас, как и любой мужик. И даже ежели мне предстоит княжить после тебя, без сильного княжества в руках я не получу места, стойно стародубскому князю! Вот мое слово: ты берешь Владимир, мне даешь Кострому - в удел. - Владимир я беру не в удел, а как великий князь... Ладно, Андрей. Пойми, что бы ты ни говорил сейчас, все это я слышал уже от твоих бояр и боюсь, советчики у тебя не те, которые тебе нужны. Мы родные братья. Нам ни тебе, ни мне - не удержать земли в одиночку. Вспомни батюшку! Что сказал бы он, увидев нас у власти, как собак у кости? Ладно, я могу тебе дать Кострому, но так же, как сам беру Владимир. - То есть? - То есть Кострома останется в волости великого княжения и будет дана тебе в кормление. - Хочешь меня своим посадником сделать? - Да. - Не хочу! - Пойми, что в очередь ты получишь и Владимир! - Ну, это мы уже толковали с тобой. После смерти! - Слушай, Андрей! Наша земля растоптана. Потеряно все. Слава Киевской державы развеяна дымом. Мы - подручники хана. Народы, сущие окрест, отворотились от нас. Деревни пустеют, люд бежит. Чернигов, Киев, Дебрянск, Смоленск и Рязань уже не подвластны великому князю владимирскому. Угры точат зубы на Галич, ляхи рвутся к Волыни, немцы зарятся на земли Новгорода и Пскова. Стоит кагану мунгальскому помириться с Ордой и привести на нас войска из Китая, и нас уничтожат, вырежут, и имя Русь исчезнет с лица земли! А среди русичей - зависть и свары, мы как будто устали жить, разлюбили самих себя. Мы гибнем! Единственный выход для нашей земли - единая власть! - Так отдай ее мне! - Мы, Андрей, не отцову клеть с добром делим. Земля - это люди, города, бояре, ратники, церковь. Мы - пример для всех: порядка, и единоначалия, и власти. Как мы, так будут поступать все вслед за нами. Наша жизнь, жены, дети, все, что делаем мы, - пример. Мы не имеем права сами переступать право отцов и закон земли, ежели хотим, чтобы закон существовал. А ты и женился не так, как лепо князю, а по страсти и по упрямству... - Ты еще скажи, что Бог наказал меня за это смертью детей! - О Боге, Андрей, и его воле не нам судить. Мы лишь приемлем сущее... Но ежели мы, князья, преступим законы, и веру, и старину, и заветы прадедов, и вновь переступим, и вновь, - кто скажет, когда земля перестанет считать нас своими господами и стряхнет с себя, как старую ветошь? Я не потому беру власть, что сильнее тебя, а потому, что по лествичному праву она мне принадлежит. И так думают все, так считает земля! - Ни Городец, ни Кострома, ни Ярославль, ни даже Ростов так не считают! А ежели и считают, вспомни: у дяди Василия не сам ли ты хотел отобрать Новгород?! - Новгород, но не великое княжение. - Я тоже прошу даже не Новгорода, а лишь одной Костромы. - Кострому я тебе даю. Но не в волость, а в держание. - И затем отберешь. - И затем не отберу, она будет твоей до моей смерти, а после будет твоей как область великого княжения, а еще после, Андрей, ты сам поймешь, что я был прав, и станешь поступать, как и я. - Поклянись! - Пусть принесут Евангелие. Андрей ударил рукой в подвешенное у двери серебряное блюдо. Принесли тяжелое напрестольное Евангелие, призвали священника. Дмитрий положил руку на переплет и произнес: - Клянусь не хотеть ми под братом моим волости, в держание ему данной, ни града Костромы, ни иных градов и весей до живота моего! Но и ты поклянись, что не преступишь ряда и не будешь хотеть власти подо мной! Андрей помедлил. Перед ним лежал костромской удел покойного дяди Василия, и надо было только протянуть руку, чтобы взять его. Он положил ладонь на тяжелый кожаный переплет и глухим голосом повторил клятву. Почему-то в глазах у него встала при этом красная, будто пролитая на ступени, дорожка, по которой они с Дмитрием шли сегодня впереди всех. Глава 32 Дмитрий так долго ждал, столько сил положил на уговоры и встречи, что только сейчас, когда кони бежали домой и возок колыхался, изредка проседая то правым, то левым полозом в рыхлеющий снег, когда позади остались шумный Владимир, где он был торжественно возведен на стол новым владимирским епископом Федором, трудные споры с братом, трудная тризна в Костроме и самое трудное - переговоры с ордынским баскаком, - только теперь он начинал чувствовать, что вот оно произошло, совершилось! Вот он стал великим князем во след отца, и деда, и прадеда, великим князем Золотой Руси! И вперекор всему - раздражению на татар, заботам власти, зависти брата Андрея - вперекор всему в нем подымалась радость. Он лежал, закинув руки за голову, на пышном соломенном ложе, застланном попонами и шубами, вдыхал талый, уже слегка весенний дух, пробивавшийся внутрь возка, и молча улыбался. Он знал, умудренный опытом прошлых лет, что будет трудно. Перед ним проходили княжества и города, лица князей и бояр, и он улыбался трудностям. Судьба не страшила его, раз нынче, в Успенском соборе, он наконец получил силы и власть, чтобы бороться с судьбой. В Переяславле нового великого князя ожидало новгородское посольство. Бояре Прусского, Неревского и Славенского концов приглашали Дмитрия на новгородский стол. Исполнялась и эта мечта. Двенадцать лет назад его удаляли из Новгорода, "зане мал бяше". Шесть лет назад он сам отказался от приглашения, дабы не спорить с дядей Ярославом. Четыре года назад, в споре с Василием Костромским, он вел их на Тверь, был брошен в Торжке и воротился с соромом. И вот они сидят перед ним за пиршественным столом, и подымают чары за него, и хитровато улыбаются. Послы в бархате и атласе, у иных серебряные и золотые цепи на оплечьях, твердые парчовые наручи пышных сборчатых рукавов затканы жемчугом, и все это для него, для его радости и веселия. Послы привезли поминки, и веские шероховатые гривны новгородского серебра пополнили опустевшую переяславскую казну. Послы привезли меха и кречетов, поставы драгоценных ипских сукон и дорогой "рыбий зуб". Послы приглашали его на всех прежних грамотах, а это означало, что ни черного бора, ни печорских даней ему не видать. Дмитрий согласился, он сейчас соглашался на все. Что и как будет он делать в Новгороде - об этом надлежало подумать позднее. Дмитрий пировал, и у него лишь порою мелькала мысль о давешнем разговоре с боярином отца, Федором Шимановым. Разговор шел про Данилу, младшего брата, которого Федор Юрьич Шиманов, приставленный к Даниле еще покойным отцом, просил выделить и наделить уделом. Речь шла о Москве. Дмитрий отвечал, что подумает. Брата наделить, конечно, было нужно, но охотнее он дал бы ему - и не в удел, а в кормление - Кострому. Костромой, однако, пришлось поступиться, чтобы утишить Андрея. Москва же была нужна как путь на Смоленск, на Чернигов и Киев. К тому же и дани с московских черных волостей росли и росли. Крестьяне с юга, с Черниговшины и Рязани, все бежали и бежали туда, на север, под защиту болот и лесов. Думая о Москве, Дмитрий начинал морщиться. В конце концов через того же Федора Юрьича он передал брату, что готов дать ему владельческие доходы от Москвы, а жить предлагал по-прежнему в Переяславле. С новгородскими гостями засиделись допоздна. Заглянув к детям, Дмитрий прошел в изложницу. Жена приподнялась - никогда не засыпала без него: - Матушка прошала, Митюша. - Завтра, завтра! Он скинул платье. Повалился в постель. Заключил жену в объятия... Уже засыпая, спросил: - Почто прошала мать? - Хотела поговорить о Даниле. "Тоже о Москве!" - догадался Дмитрий и опять недовольно поморщился, засыпая. Однако назавтра Данил явился к нему сам, прежде матери. Дмитрий, постоянно встречая Данилу играющим с Ваняткой, как-то не замечал, что брат растет, и тут вдруг поразился, какой он уже большой. Данил стоял перед ним худой, мосластый и носатый. Нос как-то неприметно выгорбился за последние годы. Старики, кто помнил, говорили, что носом младший Александров сынок пошел в деда, Ярослава Всеволодича. Голос у него тоже переломился и вместо прежнего, мальчишечьи-звонкого, стал глубже и глуше. Серые глаза потеряли былую прозрачную детскость, зрачки потемнели, и взгляд стал упорным, "думающим". Дмитрию пришло в голову, что Данил, на которого он, в сущности, почти не обращал внимания, рос все время рядом с ним, и все, что случалось; наезды послов, советы боярские, торжества, брани, дела семейные, - все происходило у младшего брата на глазах... Только низ лица - красивый, яркий рот со светлым пухом на подбородке и верхней губе - был еще совсем детским, особенно когда Данилка смеялся. Но сейчас он не смеялся, а, сжав зубы, отчего резче выступили припухлые желваки по углам рта, и хмурясь, исподлобья глядел в лицо старшему брату, по временам раздувая крылья носа. - Ты что же думашь, я так и помру тута, в Переяславли, да? И не женюсь, и все такое, как покойный Василий, как наш старший брат? - И ты тоже! - чуть не крикнул Дмитрий, вскипая. - Кричи, кричи! - двигая кадыком и бледнея, но не уступая брату, отвечал Данил. - Кричи на меня! Я никогда ничего у тебя не просил! Меня, вон, и учили дома, и все такое! А Москву мне тятенька завещал, спроси хоть кого, вон, Федора Юрьича спроси, он тебе скажет! Твои бояра и то боле имеют, чем я: и села, и волости у их! Меня тута все деревенские парни дразнят "московским князем"! А не хошь наделять, отошли к Андрею, в Кострому! Дмитрий свирепо глядел на этого сосунка, который тоже не понимает, не хочет понять... - Ладно, поди. - И уйду! - выкрикнул Данила, выбегая из покоя. В глазах у него стояли злые слезы. Мало что соображая, он побежал к себе, отпихнул старуху няньку: - Давай мое, дорожное! Он стал раскидывать порты, шапки, рукавицы. Трясущимися пальцами натягивал дорожное платье, сапоги. Вызвав холопа, велел седлать коня... Уехать ему не дали. Прибежала мать, совсем поседевшая и согнувшаяся. Александра всплескивала руками, обнимала его, плакала. Данил, утихая, бормотал: - Ну ладно, мам, не нать, не реви, не нать! У него еще дергались губы и глаза горели обидой, и он боялся разрыдаться в свой черед. К вечеру дело уладили. Федор Юрьич обошел бояр, собрали думу. Дмитрий почувствовал, что зарвался. Посадить родного брата у себя в городе, почти как пленника, было нелепо и ни с чем несовместно. Данилу требовался удел, как и всякому другому, и Дмитрий, раскаиваясь уже в своей необдуманной крутости, отпустил брата на Москву, удержав, впрочем, за собою часть владельческих доходов и тысяцкое, тем самым привязывая Москву к великому княжению. Данил, изобиженный прежним решением брата, стал спорить и против последнего, но тут его уже не поддержал никто из бояр, и сам Федор Юрьич начал уговаривать согласиться. И Данил, уже несколько успокоенный за будущее, поутихнув сердцем, наконец смирился. Порешили, что он поедет смотреть Москву тотчас, как установится летний путь, а пока пусть подберет себе бояр и дружину. Чуть только апрель согнал снега и обнажившаяся земля начала подсыхать, Дмитрий налегке, с небольшою свитой ускакал в Новгород, наказав боярам отправить после сева дружину и обоз к нему, на Ильмень, а иным, как урядили заранее, вкупе с другими князьями выступать на Низ, в помочь ордынскому царю, Менгу-Тимуру. Уже тридцатого мая он подписывал в вечевой избе ряд с Новгородом и целовал крест перед избранными горожанами, посадником, тысяцким и боярами, а тридцать первого был торжественно возведен на новгородский стол в Софийском соборе новгородского Детинца при стечении толп горожан и звоне всех софийских колоколов. Глава 33 Просыхала земля. Первые черные борозды ложились по серым, кое-где затравеневшим полям. В эту весну в Княжеве не умолкали толки и пересуды. Поход на Низ предвиделся долгий. Кому выпал жребий идти туда, заранее прикидывали и уряживались, кто и как без них уберет урожай, заготовит лес, кто и на чем вывезет потом дрова и сено. Бояре обещали помочь рядовым ратникам, соседи - родичам, княжеские волостели выдавали кое-кому, по рассмотрению, оружие и коней... Русичам - не то что ордынцам, у которых и конь и дом - все с собой. Приходилось думать и думать, ежели поход, как обычно, не укладывался в срок между уборкою хлеба и севом или между севом и уборкою урожая (по летней поре). Да и поход был не свой, никому не нужный здесь, во Владимирской земле, и шли только, чтобы удоволить татарскому хану. Козел отправлялся в поход. Он сидел в Михалкиной избе как гость, как мужик, ел и пил, хлопая по плечу Федора, как с равными, толковал с Грикшей и с дядей Прохором. Мать подавала на стол пироги и молочную лапшу. Пили медовую брагу. Прощались, разговаривали. Фрося, еще более огрузневшая, то присаживалась, то вставала помочь матери. - Ты сиди, сиди! Ты гостья нонче! - останавливала ее мать. Спрашивала: - Совсем отсеялись? - Совсем. И лук посадили, - отвечала Фрося. Параська любопытно, круглыми глазами следила за Козлом: уже и жених, уже и парень! Раньше, пока возился с Федей да босиком бегал, и не замечала его подчас. - Первое дело - своих держись! - говорил Прохор. - К чужому котлу не приставай, хоть и голодно будет. Держись вместях. Свои не оставят! Меня так-то чужие бросили однова. Тож в тамошнем краю. Проснулся - а ушли! А талдычат рядом, да не поймешь по-ихнему! И не татары вовсе. Я по-татарски-то еще как-то мог бы... Ну я и струхнул! А что? У их ето свободно! Захватят и продадут! И будет тебе Босфор; на чепи жисть кончать! А уж коли свои, дак... На миру и смерть красна! Старшого не забывай... Ну, тута ты не промах. Федя не выдержал, подзудил: - Он и у клещинского ключника в новых сапогах ходил! - Иди ты, знашь, куды не знашь! - густо покраснев, возразил Козел и стал сразу похож на того задиристого мальчишку, с которым они играли в лапту, спасались от криушкинских и мечтали о дальних странах. - Шучу, не обессудь! - Он обнял Козла за плечи. Козел посопел носом, притих. Потом торнул Федю под бок: - А ты как же? Федор, потупясь, признался: - В Новгород! В обоз берут. - Значит, и твоя думка исполнилась! Когда-то сидели четверо сорванцов в самодельном шалаше на склоне оврага. Прохоров сын, Степка Линек, нынче весь в трудах, воротит за взрослого мужика. Яша... - А где-то Яков? - Яков женился. - Да ну! А я и не знал. - Что ты! - отвечает Козел. - Они там, за Весками. Чеботарит, и по крестьянству тож... - Так никуда и не поехал... - Зато мы с тобой! Друзья умолкают, слушают Прохора. Пьют перед разлукой. Глава 34 Дорога бежит из ворот Переяславля, плавно подымаясь на угорье, и мимо окраинных, крытых соломою домиков, мимо Никитского монастыря, мимо полей и пашен, чернолесьем и бором, убегает на восток, к Владимирскому ополью, к Юрьеву-Польскому и дальше, по распаханным, густо зеленеющим холмам, к стольному городу Владимиру, с его валами, крутыми кровлями посадских хором, с его белокаменными соборами над кручею Клязьмы... Скрипят колеса телег; поводные кони, привязанные к задкам возов, бегут, поматывая головами. Возчики изредка взмахивают кнутами. Ратники кто едет верхом, кто трясется на телеге. Козел, стреляя глазами по сторонам, скачет вдоль обоза, горячится, кричит на возчиков: - Боярин велел! Иди ты, знашь... От его послан! Возчики подергивают поводья, понукивают. Им ехать до Нижнего, а там, погрузив товары и людей в лодьи, порожняком возвращаться домой. Возчики посвистывают: им в поход не идти, а коней надо беречь, ино и до дому не доедешь. К ночи близ дороги раскидывают шатры, на кострах варят кашу. Стреножив, коней пускают пастись. Пастухи из окрестных селений подъезжают к кострам для-ради разговора, обмениваются новостями. Сами следят вполглаза: не потравили бы проезжие молодой хлеб. У костров бывалые сказывают, молодые слушают - иные, раскрыв рты. Запоминают отдельные татарские слова: хлеб - "етмек", вода - "су", конь "ат", "алаша", хорошо - "якши", плохо - "яман"... В Орде десяток слов и то пригодится. В дороге только и выясняется, что Оня, знакомый мужик из Маурина, хорошо говорит по-татарски. ("Где выучил?" - Улыбается в ответ.) Что кто-то еще, про кого и подумать не могли, бывал уже на Волге, доходил до самого Сарая, а другой Алгуя, князя ордынского, знает в лицо... Боярин великого князя Митрия, престарелый Гаврило Олексич, с сыновьями Окинфом и Иваном Морхиней объезжает стан. Где лопнул обод у колеса, где порвали упряжь, где воз, худо стянутый, развалился - едва дотянули до ночлега. В возах снедь, попоны, запасные порты, сапоги, сбруя, оружие, брони, шеломы. Все надо не растерять, за всем досмотреть. Гаврило Олексич озабочен: рать должна дойти свежей и справной, потому и не спит, потому и едет вдоль шатров, вдоль распряженных возов и хрупающих и переминающихся в темноте коней, от огня к огню, окликая, поверяя и строжа. Путь не ближний, рати идти до Сарая много недель. Неяркая задумчивая полоса на закатной стороне неба бледнеет и гаснет. Тянет сыростью из низинок. Порою пахнет теплом из-под сумеречных лап спящих елей. Костры догорают, сыновья давно уже клюют носами, качаясь в седлах. Пора спать. Во Владимире стояла жара. Козел долго тыкался по раскаленному пыльному городу, пока нашел нужный дом. Подходили ростовские дружины князей Бориса Васильковича и Глеба, улицы были забиты возами и ратниками. Козла раз сорок окликали, то принимая за своего, то за владимирца, и прошали дорогу... Хозяева, которым он должен был передать привет из дому и деревенские гостинцы, жили где-то на отшибе, у самой городской стены. Фросю с трудом вспомнили, и Козел, отвечая на ленивые вопросы хозяйки, уже понял, что ему тут ничего не отломится, ночевать и то не предложат. Воротясь, он узнал, что его искали, - легкая конница вместе с ростовчанами уходила вперед, а он, прошлявшись, пропустил перекличку и остался при возах. В сердцах Козел выругал и мать, и нелюбезную владимирскую родню. Впрочем, плыть по Волге всем одинако! - утешил он сам себя. Назавтра они двинулись дальше берегом Клязьмы. И все было по-прежнему: ночевки в шатрах, рассказы бывалых ратников у костра. Наконец обозы подошли к Нижнему. Открылся рубленый город на круче, а с кручи, внизу - большая река, какой Козел еще не видывал, и заволжские лесные дали, и масса судов у пристаней, на которых, как мураши, копошились люди. Ярославская рать князя Федора Ростиславича и Городецкая дружина князя Андрея уже прибыли в Нижний и сожидали ихний обоз. Козел верхом подъехал к самому обрыву и застыл, натягивая повод, и конь застыл, подрагивая ушами. Козел смотрел и не мог насмотреться, глядел и не мог наглядеться. Он побледнел и невольно расправлял плечи. Он не думал сейчас ни о чем, только мурашками по коже ощущал тихий восторг. Он стоял, приподымаясь в стременах, смотрел в заречную ширь, и в нем тихо отслаивалось, отпадало босоногое голодное детство, убогий дом вместе со стареющей матерью, и не то что забывался, а уходил в прошлое. Там, впереди, были дальние страны, богатые восточные города, о которых без конца толковали дорогою, удача и слава, более прекрасные, чем в сказках. Он как бы и сам уплывал в эту неохватную даль. И то, что было с ним и чем он был сам до сих пор, становилось далеким и уже трудно различалось в отдалении... Козел едва опомнился, услышав невдали громкий спор. Двое верховых в богатом платье теснили конями знакомого боярина, Гаврилу Олексича. Козел подскакал, с острым любопытством окинув глазами незнакомых бояр: пожилого, крупнозубого, с сединой в черных кудрях и с такими ручищами, что Козел мысленно поежился, прикинув, что от удара подобной лапой свободно можно усвистать с коня, и молодого парня, - видно, сына, - тоже под стать отцу. По какому-то наитию Козел выпалил: - Гаврило Олексич, наши уже тута! Покликать? Черные отец с сыном недовольно оглянулись на Козла. Гаврило Олексич тоже оглядел его с прищуром. Едва заметно подмигнул, понял. Вымолвил: - Что ж, зови молодцов. А то погодь, вместе поедем. Чужие бояре, - это был Олфер Жеребец с сыном Иваном, - свирепо поглядев им вслед, потрусили под угор. - Отколь сам-то? - спрашивал Гаврило Олексич дорогою. - Княжевский, а служил у Тимофея Васильича, у дворского, на Клещине. - А-а! Ну, ну. Ты малый сметливый, я гляжу. В Сарай приедем напомнись... "Я тебе еще и по дороге напомнюсь, боярин! - мысленно пообещал Козел, прощаясь с Гаврилой Олексичем. - Я не я буду, а возьмешь ты меня к себе, не отбояришься!" По сходням заводили коней на барки. Кони недовольно косились на воду, иногда упирались. Заносили кладь. Возы, те, что брали с собой, закатывали, не разгружая, и крепили смолеными оттяжками к бортам и мачтам. От воды тянуло прохладой, солнце, дробясь на волне, слепило глаза. Пахло смолой, дегтем, конским и человечьим потом. Мальчишки толпились у причалов, перебегали на барки. Их шугали, награждая подзатыльниками. Подале, под горой, кипел торг. Козел уже побродил там, пошарил глазами, посвистал все одно, в кошеле хоть шаром покати. Поглядел восточных купцов в полосатой сряде, потрогал, с независимым видом богатого покупателя, поставы дорогой камки и пестроцветной зендяни. С ним заговаривали, иные на своем языке, он крутил головой, отвечал татарским, выученным в пути: "не понимаю". Ходить по торгу с пустом скоро надоело, да и отлынивать от работы очень-то не стоило; и теперь Козел хлопотал, заводя коней на суда, суетясь больше всех и покрикивая на напарников. К ночи должны были погрузиться, а на рассвете - отплывать. Нижний был последним русским городом на пути. Дальше вниз по Волге начиналась Орда. Берега разбегаются по сторонам, становясь ниже и ниже. Слева уходят вдаль заливные луга, справа тянется, не кончаясь, обрывистый склон. Табуны коней пасутся на приволжских кручах. - Раз-и-два! Раз-и-два! Весло мерно подымается и опускается. Солнце жжет спину, руки и плечи гудят, пот пропитал рубаху, заливает глаза. Кажется, даже скамья, на которой сидишь, мокра от пота. Козел сжимает зубы, чтобы не расплакаться. Раз-и-два! Раз-и-два! Сбиться нельзя, дадут по шее. Весла враз подымаются, роняя сверкающую бахрому прохладных капель, и враз опускаются, разбивая волну. Хоть бы черпнуть из-за борта, ополоснуть лицо, едкий, разъедающий глаза пот, - некогда. Раз-и-два, раз-и-два! Покажись тут боярину! Боярин в шатре, на головном судне. Боярину грести не нать... Солнце печет и печет и все не хочет снизиться. Тогда бы ночлег, костер, обжигающая каша, мгновенный, как в воду, сон. Иногда к берегу пригоняют баранов, тут же режут, варят для ратников похлебку. После мясной заправки веселее глядится, легче кажется весло, сильнее руки. - Раз-и-два! Раз-и-два! Пот просыхает под солнцем, и постоянная тяжесть в плечах уже не гнетет так отчаянно и не кидает вечером сразу в сон. День за днем... Цветные машущиеся тряпки на незнакомо одетых бабах и мужиках вдали по-над берегом. Стоят, загораживая горсткой глаза, смотрят на караван. Крикни - не услышат: далеко. Овцы, словно серая вошь, ползут по берегу, у воды. Бродят быки и кони. По круче, темнея противу солнца, тянется крохотная запряжка. Возок не возок, вроде юрта ихняя на телеге, и дымок вьется над ней. На ходу и варят что-то себе. Города просторные, без стен, домики будто высыпаны по берегу, и церквей не видать. Как живут, что делают? Кое-где пашни, тоже и хлеб сеют, значит, не только кумыс да мясо, как сказывали про них. Мужики поют в лад. Под песню забывается усталость. Хоть бы ветер попутный! Тогда поднимут парус, гребцам можно будет сушить весла, можно будет развалиться на досках, глядя в небо, где висят - не то плывут, не то тают - белые облака. Раз-и-два! Раз-и-два! Раз-и-два! К Сараю подошли на закате солнца. Город, чуялось, что большой, было уже не рассмотреть. В темноте налаживали сходни, выводили коней. На берегу - сутолока: и свои, и татары, кого ни набежало. Князья разъезжали вдоль причалов, скакали бояре. Кого-то, кто дуроломом, в ночь, дернул было в город, с руганью вели назад. Люди истосковались по твердой земле, по человечьему жилью, а тут - стой, терпи, ночуй тута, у лодей, у берега. Спалось плохо. Едва развидняло, а уже там и сям слышались хриплые голоса, люди выползали из шатров, собирались кучками. Козел тоже выбрался. От холода пробирала дрожь. В рассветных сумерках смутно обозначались рубленые сараи, бочки и кули под навесами, костры приплавленного с верховьев леса и жердевые, обмазанные глиной загоны для скота. Козел пошел по берегу. Русская сторожа дремала, опершись о копья. - Эй, ты, переславськой, далече не ходи! - окликнули его. - Не бойсь! - отозвался Козел. Отходить и верно не стоило. "Останешься не евши!" - подумал он. Около загонов стояли какие-то в долгой сряде, в остроконечных бараньих шапках, с посохами в руках. Верно, стерегли скот. Лица были плоские, коричневые. - Здорово, мужики! - сказал Козел. Те покивали головами, залопотали что-то по-своему. "Урус, урусут!" - только и понял Козел. Он хотел было пойти дальше, но один из загонщиков, широко улыбнувшись, блеснув белыми зубами, достал из сумы что-то, видом похожее на засохший творог, и протянул Козлу, повторяя "урус, урус!" и показывая на рот. Козел откусил - было солоно и похоже на сыр. Сам показал знаками, что нечем отдарить. Те заулыбались, замахали руками. В самом конце причалов Козел набрел на русского деда из местных и с ним, наконец, отвел душу. Дед был, правда, приглуховат, путался, переспрашивал, все поминал "князь Ляксандра", и Козел едва втолковал ему, что князь Александр давно умер. Дед покивал, кажется, не поверил. - Жизня ничего, жить можно и тута, - говорил он, вздыхая. - А вы насовсем али как? - В поход! - Стало, домой вертаете... Ай еще куда? - Вчерась прибыли! - кричал ему Козел. - Вчерась. В поход, значит! - кивал дед, глядя перед собой потухшими глазами. - В Гороховце не бывал, парень? - спросил он, малость оживясь. - Не бывал... Свои у меня тамо, - прибавил дед тише и понурился. - Поди уж и нетутко, сколько летов прошло! Светало, и уже начинали обозначаться плетневые заборы и кирпичные, обмазанные глиной, домики. В отдалении что-то голубело, зеленело, словно купола и узкие башни над домами. Верно, церкви ихние! - догадался Козел. Он чуть было не тронулся в гору, да на берегу ударили в било, и пришлось рысью бежать назад. Стан уже весь проснулся и свертывал шатры. Прибыл сарский епископ и два попа из русской церкви. Кадили, благословляли рать. После молебствия роздали по ломтю хлеба. На ворчание мужиков было сказано, что завтрак им уже готов в городе. Князья - принаряженные, в алых шапках и корзнах, с ними избранная дружина - ускакали вперед представляться хану. Прочие ратники, свернув шатры, погрузив добро и доспех на телеги, навьючив коней, тронулись следом за ними мимо любопытных чумазых мальчишек, мимо мужиков и женок, - что были одеты почти как мужики, - столпившихся по сторонам поглядеть на русских воев, мимо плетней и огорож, мимо сложенных из кирпича низких домов и войлочных круглых шатров татарских, по широкой пыльной улице, разгоняя скот и собак, что с визгом кидались под ноги ратникам. Когда увидали первого верблюда, даже порушили строй. Всем охота была посмотреть, что за зверь. Верблюда с погонщиком окружили. Кто посмелее - норовил потрогать, подергать за шерсть. Верблюд пятился, надменно задирал голову. Мужики хохотали, глядя на его морду. - Берегись, плюнет! - остерегали иные... Городом шли очень долго. Насмотрелись и богатых хором, что были выложены с лица лазоревыми блестящими кирпичами. Видели и бесерменские церкви с высокими голубыми куполами и узорными башнями по сторонам. Прошли русский конец, где среди плетневых мазаных и кирпичных домов густо стояли избы, тоже промазанные глиной. Там и сям виднелись сады, и молодки и бабы, всплескивая руками, выбегали на улицу, на голос родимой русской речи, а потом торопились кто с кувшином молока, кто с яблоками или пирогом угостить на ходу и выспрашивали тут же, роняя непрошеные слезы: - Отколь, родимые? Курских нету-ти? Али с Рязани кого? - Народ тут был все больше южный, с Оки да с Прони. Наконец плетни кончились и вышли снова в степь, к мазанкам, что были приготовлены для них на окраине, и к загонам, где еще следовало поставить шатры. Впрочем, их не обманули. Татары и русские - местные, полоняники - уже хлопотали у костров. В котлах булькало мясное варево. Часть комонных, что ускакала вперед, без оружия, теперь встречала рать и разводила по местам. Мужики торопились дорваться до еды, все прочее сейчас уже не интересовало. Рассаживались прямо на земле. Дымящееся мясо выкладывали на кожаные большие подносы. Хлеб был свой. В ход пошли ножи. Мясо ели руками, горячее хлебово черпали из котлов и мис по очереди, глотали, обжигаясь. - Ничо! Так будет кормить хан, и воевать заможем! Спешили. Полдня протопав в пыли и жаре, боялись, что умедлишь - и не достанется. Наевшиеся, отваливались, распускали опояски. Татары привезли несколько возов арбузов и дынь в двухколесных плетеных коробьях. Мужики разбирали, дивились: - Погодь! Дай гляну, що тако за овощ? И как ю едят? С кожурой али так? Скоро, впрочем, и тут нашлись знатоки, и сочные красные и желто-зеленые ломти пошли по рукам. - Чудно! Словно огурец, а сластит! - Вода и вода! - Ну, не скажи, вроде квасу оно, ежели к примеру сказать! - А что, Митюх, женки тута, курянки, ничего себе! Я перемигнулся с одной! Бояре с трудом подымали наевшихся мужиков. Ругали, заставляли ставить шатры. Вырваться в город, побродить - в этот день нечего было и думать. Вечером в шатре сказывали: - Тута наших полоненных, ежели в степь угонят, считай, пропал. И голоден и холоден, грейся с баранами в куче. Ну, а которого тута поселят, ежели мастер добрый, к примеру, - живут. Торговлишку какую ни есь заводят. Гостям торговым тут легота, со всего свету, почитай, везут. Да сами татары, как с войны воротятся, за полцены у их и товар, и порты, и челядь. Тут бы и вовсе жить, да бесермены люты. Нашим ходу не дают. Они и хана обаживают, чтоб ихнюю веру принял, Махмудову... Козел слушал вполуха, а сам прикидывал так и эдак. К боярину подстать али к кому из ростовских князей? Али, может, и к местному какому, бают, наймуют русичей... Бронь бы достать только! Али к купцам... Впереди был поход, жара и пыль, безводье, черные пески, ясские острые сабли и стены Тетякова. Сто раз еще и голову сронить можно, но только Козел не собирался скоро расставаться с головой, и возвращаться с пустом в родимое Княжево он теперь тоже не собирался. Глава 35 В то время как разубранные кони взбивали пыль, проносясь по улицам этого чужого, огромного и какого-то нелепого города, князь Андрей нервничал, словно мальчишка накануне первого боя. Он излишне прямо сидел в седле, глядя строго перед собой, и лишь краем глаза позволял себе проверять, тут ли Семен Тонильевич, в котором он сейчас нуждался, как никогда. Ростовские князья - и Борис Василькович, и Глеб, и даже сын Глеба, юный Михаил - все бывали в Орде и представлялись хану. Бывал в Сарае и Федор Ярославский. Андрей один ехал впервые, и все было впервые для него: и верблюды, от которых шарахались их северные кони, и этот сплошной кирпич, и голубые изразцы, и купола, и минареты мечетей, и юрты, и зной, и даже пыль, какая-то тяжелая и липкая, не такая, как там, у себя на родине. Он повторял про себя, как и что должен делать в ставке кагана, и ему претило все это. Претил кумыс, который придется пить при входе в шатер Менгу-Тимура, претило коленопреклонение, претили разговоры через толмача... Они проскакали насквозь глиняный и кирпичный город, и вот перед ними вырос другой город, раскинутый на зеленой траве, свежий и яркий, весь из войлока, шелка и парчи, - "юрт", или ставка хана Золотой Орды. Казалось невероятно, как держатся эти круглящиеся огромные сооружения, одно больше другого, расставленные в строгом порядке вокруг самого главного - сверкающего шатра Менгу-Тимура. Андрей не ожидал подобных размеров. Про себя при слове "шатер" он представлял обычный походный шатер княжеский, сюда же могло уместиться четыреста, а то и пятьсот человек. Узорчатые войлочные покровы едва виднелись из-под паволок, переливчато сиявших на солнце, с вытканными китайскими драконами и сказочными птицами на них. Золотая парча лентами обвивала все сооружение. Нукеры в серебряной чешуе доспехов, с узорными круглыми щитами и сверкающими копьями в руках, замерли у входа. Плоские узкоглазые лица были надменно-недвижны. Русская дружина осталась позади, и вдруг Андрею стало не по себе. Кто он? Русский владетельный князь или пленник, пойманный среди белых и расписных шатров, среди чужой, чужому слову покорной рати. Что у этих в мыслях? Что на сердце? Своих, русичей, понял бы со взгляда, а этих - гляди не гляди - чурки с глазами. Окружают, берут коней под уздцы, приходится спешиваться - не близко от шатра - и идти пешком в княжеском пурпурном корзне, что волочится и цепляет за траву... Стыд, срам! А этим - хоть бы что, и не смеются даже. "Вот она, Семенова Византия! Ни мрамора, ни палат, а дрожишь, как последний щенок! - думал Андрей, приближаясь к шатру. - Вот она, власть!" Он вздрогнул, чуть не забыв, что нельзя ни за что на свете задевать порога шатра. ("Не то убьют!" - полыхнуло в мозгу и словно варом обдало всего.) Где здесь порог? Верно, эти вот веревки! Первым вошел Борис Василькович. Андрей ступил следом, скованно повторяя движения ростовского князя. Только уже переступив злополучный порог и отойдя от него на несколько шагов, он опомнился и сумел оглянуться по сторонам. Свет падал сверху в отверстие шатра, но так рябило от сверкания драгоценных одежд, утвари, узорных ковров, от многолюдья разряженных придворных, что он не сразу сумел разглядеть самого Менгу-Тимура, и опять едва не сбился, ибо теперь надо было преклонить колено и принять серебряную, восточной работы чашу с кумысом. (Который, впрочем, как заранее объяснили ему, можно было только пригубить: упорное нежелание русских пить кумыс было принято в Орде во внимание.) Тут же стояли другие чаши с медом и вином из разных земель, подвластных Орде или торгующих с нею. Хан ответил на приветствие князей наклонением головы. Им подали скамьи, и теперь только Андрей сумел рассмотреть все как следует. Прямо перед ними тянулось разубранное возвышение, твердая основа которого была вся до кусочка укрыта узорочьем. В середине стоял низкий, с круглою спинкой, золотой трон. На троне, скрестив по-монгольски ноги в шелковых шароварах, в сверкающем парчовом халате и в венце сидел Менгу-Тимур. Лицо его было так же бесстрастно, как у нукеров перед входом. Впрочем, приглядевшись, Андрей понял, что он чуть-чуть улыбается, разглядывая своих русских улусников. Слева от хана, пониже, сидели его жены, в высоких, точно шлемы с навершьями, и еще расширяющихся вверх от середины, шапочках, обернутых парчой и шелком, с золотыми прутиками на самом верху убора, в голубых, рисованных драконами халатах, толстые, недвижные, с такими же узкими, словно полуприкрытыми, глазами. Справа от Менгу-Тимура и внизу, перед возвышением, густо сидели придворные хана: родичи чингизиды, нойоны, темники и тысячники, монгольская знать, покорившая мир. Впрочем, и не монгольская только. Андрей заметил белые пышные бороды и иной склад лиц у некоторых из сидящих в шатре. Слуги, стража, музыканты, виночерпии теснились по сторонам и у стен двойного шатра, узоры которого внутри были иные, чем снаружи. "Вот она, власть!" - повторил про себя Андрей, не понимая толком: от заморского вина, от оглушительных хлопков в ладоши после каждой выпитой чаши или от этой многоцветной роскоши кружится у него голова. Принимая чары, он сперва не закусывал, и только уж когда Семен незаметно кивнул ему, заметил кожаные, позолоченные по углам, тарели с мясом и дичью. То и другое полагалось брать прямо руками или маленькой двоезубой вилочкой. Менгу-Тимур спрашивал что-то, почти не шевеля губами, толмач переводил. Андрей снова не сразу понял, что спрашивают его. - Да, да, он средний сын Александра Невского, князь городецкий! И еще что-то было сказано, в похвалу его отцу, от чего Андрей почувствовал, что неприлично, по-мальчишечьи краснеет. При каждой новой чаре, что подавалась гостям, играла музыка. Менгу-Тимур еще что-то спросил, и толмач перевел: - Почему мы не видим здесь нашего князя Дмитрия? Вопрос вызвал мгновенную заминку. "В самом деле, почему?" - подумал Андрей. Еще час назад, едучи через город, он бы не подумал так, находя вполне разумным, что брат прежде всего кинулся в Новгород. Отвечал хану боярин брата, Гаврило Олексич, и Семен тоже сказал несколько слов по-кипчакски, словно дополняя ответ Гаврилы, на что Менгу-Тимур чуть заметно нахмурился и переглянулся с приближенными. Торжественный прием на этом был окончен. Князья встали и, пятясь, оборачиваться спиной к хану не полагалось, - покинули шатер. Андрей еще весь был в сумятице чувств и мыслей после приема у хана, когда вечером того же дня Семен Тонильич пригласил его в гости к одному из ордынских вельмож, Олексе Неврюю, сыну того Неврюя, что когда-то громил покойного дядю Андрея, освобождая для Александра Невского владимирский стол. Семен уже дорогою объяснил Андрею, что мать Олексы была христианка, сам он крещен по православному обряду, и сын Александра Невского для него - желанный гость. Андрею тут первый раз довелось увидеть каменное ордынское жилище, выстроенное Неврюю мастерами из Хорезма. Дверь узорчатая, наборного дерева, с большими, кованой меди, позолоченными узорными гвоздями; затейливые выкладки из синих, голубых, зеленых, желтых и белых изразцов в нишах наружной стены; решетчатые окна, свободно пропускающие воздух, в которые, однако, невозможно было заглянуть, и дворик внутри дома, застланный ковром и отененный какими-то незнакомыми низенькими деревцами с раскидистой кроной, дворик, куда выходили двери и окна, забранные резными ставнями, из разных покоев. В просторной и неожиданно высокой палате хозяина (с улицы дом казался гораздо ниже) все было устроено на восточный лад. Ковры и низенькие столики, и кованые кувшины, и расписная глазурь в узорчатых открытых нишах стен. О христианстве хозяина напоминали лишь небольшая икона в углу, с лампадкой перед нею, да серебряный позолоченный крест на стене. Дружинников, с которыми приехали Андрей с Семеном, проводили в другое помещение. Хозяин, еще очень не старый, с внимательными, чуть раскосыми глазами, прямым носом и несколько более густой, чем у других татар, бородкой, коренастый и широкоплечий, принял их спокойно, радушно. Семена как старого знакомого, Андрея - с цветистыми приветствиями, которые Семен не без удовольствия тут же и перевел. Впрочем, далее выяснилось, что Олекса Неврюй совсем неплохо говорит по-русски. Он не суетился, слуги, казалось, понимали его мысли. Андрею подали скамеечку. Семен Тонильич уселся по-восточному. Внесли серебряный таз - ополоснуть руки. Потом начали носить блюда. Мясо наперченное, мясную, с длинною упругой лапшою, густую похлебку, мед и вино, кумыс, который Семен пил, а Андрей, поняв, что тут можно и не пригубливать, незаметно отставил в сторону. Снова мясо с иноземными пряностями, наконец - белые пшеничные лепешки и фрукты (овощи, как говорили на Руси), свежие и засахаренные, вяленую дыню, тягуче-сладкую, инжир, сушеный виноград, персидский, приторно-сладкий замороженный напиток с фруктами - шербет. Откинувшись на подушки, хозяин, наконец, заговорил, неспешно подбирая и очень чисто произнося русские слова: - Народ моалов невелик числом и еще темен. Но мы покорили мир, и если бы ныне нас самих не разделила война, наши кони давно бы дошли до последнего моря. Папа римский и франки сейчас присылают каану своих послов и дары. Кесарь Михаил ныне дружен с нами. Но папа пересылается также с нашим врагом, иль-ханом Абагой, и мы знаем об этом. Твой батюшка был другом великого Бату, деда нашего каана. Скажи, будет ли таким же другом ему твой брат, князь Дмитрий? Менгу-Тимур опечален тем, что не увидел нынче его лица. - Великий князь Дмитрий очень спешил в Новгород! - ответил за Андрея Семен. - Каан не должен слишком винить нашего великого князя. Новгород своеволен. Но оттуда идет серебро на Русь и в Орду. Немцы зовут Новгород ключом к Русской земле. У нас верят: тот, кто возьмет Новгород, станет королем на Руси, стойно западным государям. Триста лет назад наш великий каан Владимир, крестивший Русскую землю, привел из Новгорода полки руси и варягов, с коими разбил брата Ярополка с печенегами, захватил Киев и стал хозяином русской земли. Что ж! Мудрые молвят, что жизнь идет коловратно и возвращается на круги своя, подобно течению планет! Андрей несколько осоловел от непривычной и обильной еды, от хмельных питий, которые тут были еще разнообразнее, чем в ставке хана, и потому трудно понимал хитрые извивы разговора, который затеял, наконец, Семен Тонильевич. По мере того как разговор становился все откровеннее, Андрей мрачнел и отвечал все короче и суше. Семен явно вел дело к тому, чтобы опорочить Дмитрия перед ханом. Однако взаимная клятва еще свежа была в памяти городецкого князя, да и здесь, вдали от дома, так, сразу, в чужом доме и среди чужого народа, он словно острее почувствовал, что они с Дмитрием как-никак родные братья, и эта хитрая игра Семена уже начинала не нравиться ему... Уже когда они ехали верхами домой в полной темноте, слыша только топот копыт дружинников за спиною, вслед за факелоносцем-ордынцем, который трусил впереди, указывая дорогу, Андрей отмолвил почти враждебно: - Брат не виноват перед ханом, что не приехал кланяться. Рать-то он послал! - И, поскольку Семен молчал, добавил погодя с хмельным упрямством: - И передо мной не виноват! Ты что молчишь? Не виноват он передо мной! И я - тоже - не виноват... Семен молчал. Глава 36 Дорога бежит из ворот Переяславля, мимо хором и палат, клетей, изб, амбаров, лавок, сушилен, коптилен, кузниц, красилен, кожевенных, скорняцких, седельных и щитных мастерских ремесленного окологородья, мимо окраинных церквей, мимо куполов и башен Горицкого монастыря, плавно подымаясь на угорье, полями и пашнями, селами и деревнями, раменьем и бором, ныряя с холма на холм, убегает на запад, к Дмитрову и дальше, сворачивая на север, Серегерским путем, через Молвотицы, к славному озеру Ильменю, к Господину Великому Новгороду. Поскрипывают тяжелые, груженные воском, скорой, зерном, медом и лопотью возы. Надежно увязаны, укрыты рогожами, стянуты смоленым вервием кули и бочки - путь не ближний. В кожаном, с серебряными узорчатыми оковами возке едет в Новгород, к мужу, великая княгиня с дочерьми и младшим сыном Александром - жданным, моленным, и назвали по деду, будет помощник отцу! Старший, неудачненький, Ваня, остался в Переяславле, опять приболел, побоялась брать с собою. Княгиня то оправит платьица на дочерях, то возьмет Сашуню у няньки из рук, прижмет, зацелует. Глаза у княгини сияют; ехать и ехать еще, а уже не сидится, и сердце бьется тревожно: как он там без нее? Милый, болезный, ненаглядный! Она высовывается в окошко покликать кого из слуг. Терентий, Митин боярин, завидя великую княгиню, шпорит коня, рысью подъезжает к возку. Он улыбается, и княгиня улыбается боярину. Спрашивает о жене, о сыне, что недавно родился у Терентия. Боярин отвечает, наклоняясь с коня, улыбка не сходит с его румяного красивого лица. И княгиня видит, что Терентий красив и внимателен к ней, и еще больше радуется за себя и за Митю, которого они все так любят. Терентий отъезжает и издали, оборотясь, машет ей рукой, и княгиня машет ему своей маленькой ручкой со сверкающими перстнями на пальцах и, довольная, отваливается на узорчатые восточные подушки... Обоз ведет Миша Прушанин, старый боярин, что еще на Неве когда-то бился вместе с покойным Митиным батюшкой. Миша уже старый, великая княгиня немножко робеет перед ним. Покойный свекор, говорят, перед смертью поручил ему Митю. Миша Прушанин сейчас в голове обоза. Перебрался с коня на телегу. Холопы устроили ему соломенную постель, покрыли попонами. Выезжали хлопотал все сам, ночь не спал, а тут вона - сердце зашалило. Да, хвор стал. Старость не в радость! Куды што девалось - и сила и годы, - все прошло, прокатилося. Ноне старуху свою, покойницу, почасту чтой-то стал вспоминать, и Новгород снится: то словно Ильмень шумит, то колоколы софийски, то иное что блазнит... Перед смертью, видать. Пото и на родину потянуло! В Переяславле крепко уселся Миша, вотчина обихожена, лучше не нать! А и там, в Новом Городи, корень не вырван еще. Родовая хоромина на Прусской, прошали продать - не продал, и земли по Шелони... Младшего тудыкова посадить? Захочет ли еще? На князя Митрия чуток в обиде Миша. Уж больно доволит Гавриле Олексичу. Да все срыву, с маху... Нехорошо. Как обод гнешь: перегнешь поломашь! А Гаврило еще и подзуживат... В Орду поехал... А и непочто! Самому бы Митрию, батюшке, нать до хана полки доправить, Менгу-Тимуру честь оказать, а там хоть кто... Хоть и мой Терентий мог бы... Не ниже Гаврилы сижу... Ладно, мне-то уж с Богом говорить, пущай как хотят тута... Он вздыхает. Шалит сердце, шалит! То забьется, то онемеет словно. Терентий подскакал: - Батюшка, возок не подать ле? Миша помотал головой. - Не нать! Душно. Так полежу, олегчает... Княгиня как? - Торопится, по Митрию Лексанычу соскучала! Терентий улыбнулся, блеснул зубами. Отец поднял бровь, поглядел на сына искоса: - Жалимая. Ты удоволь ей, Тереша. - Гляжу, батюшка! - Удоволь, удоволь! Старик закрывает глаза. Телегу раскачивает на выбоинах, кони на бегу взмахивают хвостами, отгоняя мух, легкий ветерок задувает в лицо. Боярин задремывает и снова ему блазнит - словно Ильмень шумит вдалеке. x x x Всю первую половину пути до Дмитрова Федор мало что видел и еще меньше того понимал. Возчики, случалось, окликали его, но он не отвечал, не оборачивался, и его оставляли в покое. Добро, что кони сами шли, не отставая от переднего воза... Порою так становилось, что соскочил бы с телеги, бросил кнут и пешком пошел назад. Пал в ноги ейному отцу и остался. Насовсем, навсегда в деревне. Не нужно никаких Новгородов, лишь бы с нею! Пахать и сеять, и возить сено, и знать, что дома - она, что вечером - она, что в постели - она, кажный день, кажную ночь... Вчера еще стояли у поскотины, говорили что-то. Нет, говорил он: обещал воротиться, уговаривал. Она молчала, кивала, шептала "воротись", и оба знали, что расстаются насовсем. И сейчас Федор смотрел, изредка смаргивая, на спину коня, отмечал мерные удары конского хвоста по крупу то справа, то слева, и светлые слезы изредка скатывались у него по щекам. Чего себя обманывать! Не остался бы он, а остался - век бы жалел и стал уже не тот, что раньше. И она огрубела бы, а там - неурядицы, ругань, бедность, мерянская родня, для которой что там Новгород! А брат стал бы жалеть, изредка заезжать, брезгливо оглядывая избу... Брат, гляди, скоро монастырским ключником станет! Нет, нельзя остаться, а сердце болит, и можно плакать, глядя на хвост коня, абы не видели люди, плакать и мечтать, как он воротится через много-много лет, богатый и старый, а она встретит и не узнает его. И она представляется все такою же молодой, тоненькой... Стоит у околицы, коротконосая, с широким мерянским лицом, с толстыми губами, с сочными губами, с вишневыми теплыми губами, которых ему больше не целовать... Юность быстро и ранит и лечит. Еще не доехав до Дмитрова, Федор, стыдясь самого себя, почувствовал, как новые впечатления все чаще отвлекают его от горестных дум. Он уже порою словно издалека глядел на милый облик, оставшийся там, у околицы. Да и работа не очень-то оставляла времени для переживаний. Приходилось рубить дрова, распрягать и запрягать лошадей на дневках, водить их к водопою, задавать ячмень, перекладывать кладь. Старые возчики норовили проехаться на молодых, а Федор ни от чего не отказывался. За делами меньше думалось и вспоминалось меньше. Дмитров Федор миновал еще словно в полусне, но чем ближе подвигались они к новгородскому рубежу, тем чаще задумывался он о том, что ожидало его впереди, и, кстати, о хлопотном поручении брата. Грикша раздобыл ветхую грамотку, удостоверявшую их права на отцову хоромину под Новгородом, и велел, ежели там что сохранилось, попытаться продать ли, выменять, словом, так или иначе выручить какую ни то мзду. Грикша долго толковал Федору о новых новгородских уложеньях, запрещавших низовцам будто бы иметь земли на Новгородчине, и о том, как их можно обойти, но Федор вникал плохо, всецело занятый своими сердечными делами, и только теперь начинал запоздало припоминать братнины советы... Дни сменяются днями. Острова леса то густеют, то вновь отступают от дороги, освобождая место взору. На росчистях переливаются зеленые хлеба, по голубым овсам, как по воде, пробегают тени. В придорожных деревушках неприметно соломенные кровли все чаще перемежаются дерновыми, и на бабах, что выходят из-под ладони поглядеть на обоз, уже иные кокошники, по-иному бегут узоры по нарукавьям, и речь становится тверже. Спросишь: "Кто тут живет?" - "Новогородчи", - скажут в ответ. Утром над рекою плотный туман. Руку протянешь - не видать пальцев. В тумане глохнут звуки, сырость ползет за воротник. Но вот подымается солнце, светлое, неяркое, и туман начинает сваливаться, клубящимися столбами уползает в кусты, тает в воздухе, и все тогда - в сверкающей жемчужной росе. Лес полон птиц, в реке плещет рыба, лоси, почти не таясь, выходят на дорогу. Ночевали обозники больше в шатрах, в избе в летнюю пору душно. Одолевали комары, сила их на Новгородской земле! Как ни заботливо затыкали вечером рядно у входа, все одно к утру пискунов набивался полон полог. Медленно, неприметно для глаза, менялся лес. Гуще росла ель. Ольха да осина потеснили дубняк с орешником, травы словно становились ниже в перелесках, гуще рос верес да черничник в борах, и все-таки почти не чуялось разницы: дни за днями, а та же и та же земля! Несколько раз бродами и паромом переправлялись через реки, и возчики не всегда умели сказать Федору, что за река. Ехали берегом Волги, в этих местах уже очень узкой. Наконец открылось озеро Серегер, с извилистыми красивыми берегами, в островах, на которых лес стоял словно по пояс в воде. Гуще пошли новгородские деревни и села, бойкие торговые рядки, и вот показались Молвотицы: городок из островерхих башен с бревенчатым стоячим частоколом между ними, битком набитый хлебными амбарами, лавками, клетями, кучами разного товару под легкими, крытыми дранью навесами, - весь в деловом кипении людей, что разгружали и нагружали подходившие обозы и караваны речных судов. Лодьи, посланные Дмитрием из Новгорода, уже ожидали у причалов. Отселе часть обозных возвращалась назад, и Миша Прушанин распорядился нагрузить возы новгородским товаром, чтобы не гонять коней порожняком. Перегружались два дня, наконец поплыли. Новгородские мужики ловко пихались шестами, обходя мели и перекаты на узкой речке Щеберихе, что впадала в Полу. Там уже все посажались на весла, и Федору пришлось, подзакусывая губу, напрячь все силы. Отставать от бывалых гребцов, да еще перед языкастыми новгородцами, он не хотел. Лодьи летели вниз по стрежню реки, а встречу, по-под берегом, проходили - то бечевой, то пихаясь шестами - встречные караваны. Новгородские окликали своих, переговаривались на ходу: - С Твери аль с Костромы? - С Переславля! - Кого везете? - Князь Митрия Лексаныча княги-и-ню! - Мотри, не утопи-и-и! - Не бои-и-сь! Пойма-а-аем! "У нас бы так не стали кричать!" - думал Федор. Он уже с нетерпением ожидал, когда покажется ихний хваленый Ильмень, надеясь в душе, что он окажется не больше Клещина-озера. Но вот берега отступили в последний раз, и за поворотом открылась равнина серой, словно бы нависшей, без конца и края воды. Небо заволоклось тучками, и серая рябь с отдельными белыми гребешками стала круто покачивать выбегающие на открытую воду лодьи. Весло то выпрыгивало, лишь задевая за кончики волн, то глубоко погружалось в воду. Прохладный ветер разом остудил горячее тело. - Сиверко! - сказал кто-то из местных и деловито прикрикнул на Федора: - Ровней, ровней, парень, али впервой на воды? У кормчего, тоже новгородца, разом острожело лицо. Ветер крепчал, все круче и круче становились волны, порою пенные брызги окатывали гребцов. - Ильмерь дани требоват! - сказал прежний новгородец, проходя бортом. "Неужели кого бросят в воду?" - смятенно подумал Федор. Но дело оказалось проще. Водянику дали кусочек серебра в хлебном мякише и щепотку соли. Все это кормчий, дождавшись самой большой волны, с размаху кинул в воду. Часа полтора ждал Федор, выбиваясь из сил в споре с непослушным веслом, когда утихнет расходившийся водяной царь, и уже отчаивался, но наконец почуял, что волны стали вроде ровней и глуше ударять в борта и ветер ослабел. - Послухал-таки! - переговаривались мужики. - Оногды и назадь швырнет! Кому-то так в личе бросил, мало глаза не выбило ему. Уж кормчий зрит, что дело не метно, заворотил ладью, ан тута луда, отколе взялась, их опружило, мало кто и уцелел той поры, и лодью всю в щепу расколотило... Про себя Федор молился, чтобы все это скорей кончилось. Руки, стертые в кровь, горели и уже едва удерживали весло. К счастью, ветер все больше поворачивал, и вот уже на лодьях по знаку главного кормчего начали подымать паруса. Скоро и у них с тяжелым хлопаньем развернули серую толстину, сразу плотно наполнившуюся ветром; лодья резко и сильно накренилась и пошла, оставляя пенный след, ныряя и раскачиваясь, верхним набоем то и дело доставая воды. Так они шли час за часом, одолевая серую, в пенных струях, сердитую стихию, и Федора то начинало мутить, то вдруг охватывал беспричинный восторг от тяжких ударов в борта, от мощных качаний лодьи, от того, что Ильмень оказался и вправду великим и грозным, не обманув его давешних детских мечтаний. Солнце низилось и начинал стихать ветер, когда над ухом прокричали: - Перынь видна! Федор поднялся, вытягивая шею. На желтом палевом небе четко выделился берег в соснах и что-то розовеющее среди красных закатных стволов. Перынь! Он никогда не слышал этого слова, но что-то заставило пересохнуть горло и побледнеть щеки. Перынь! Лодьи, все так же мерно качаясь на волнах, шли друг за другом туда, где меж берегов уже начал обозначаться разрыв, и там, за этим разрывом, устьем Волхова, ожидал его город детской мечты, отцова родина - Господин Великий Новгород! Приставали под княжеским Городком, сам Новгород начинался дальше, и Федор с завистью глядел на смутно очерченные в светлой северной ночи стены, башни, верхи и купола близкого, но пока еще недостижимого чуда. Туда было версты три-четыре на глаз, и он аж тихо выл от нетерпения, когда чалились, когда выгружались, когда ужинали в княжой молодечной... Городок состоял из двух каменных церквей, большой и малой, да возвышенных княжеских хором, густо облепленных амбарами, клетями, гридницами, конюшнями, избами... Впрочем, что тут к чему, за ночною порой и усталостью было не рассмотреть. Долгая молодечная изба набилась битком. Ели жадно, почти не разговаривая. За озерный путь все вымотались вконец. Тут же и повалились спать по лавкам и на полу, на охапках соломы. Потушили светцы. Федя лежал на спине, чувствуя, как гудят руки, плечи, ноги, спина и как еще все качается и качается: кажется, даже пол молодечной тихонько покачивается под ним. Он еще подумал, что надо все-таки выйти, поглядеть хоть и в темноте на город, но, подумав так, только перевернулся на бок и уснул. Второй день тоже был заполнен деловой суетой, и Федор рад был уже, когда удалось пристроиться гребцом на лодью, что шла в Юрьев монастырь. Пока боярин был у настоятеля, Федя сумел сбегать в собор, подивиться его торжественной строгой высоте, и оглядеть кельи, и даже высунуть нос за ограду. Запыхавшись, он подбежал к лодье как раз, когда боярин уже спускался к причалу. Миша Прушанин (это был он) оглядел разрумянившегося молодца: - Впервой, что ли? - Впервой! - ответил Федор, отзывчиво улыбаясь боярину. Тот подумал, поерзал, усаживаясь: - Небось город охота поглядеть? Федор так радостно и так откровенно кивнул, что и боярин и остальные гребцы рассмеялись. Миша ничего не сказал, но когда подъехали к городищенскому причалу и стали вылезать, боярин придержал Федю за плечо и, поискав глазами в толпе на берегу, окликнул: - Терентий! - Я, батюшка! - отозвался тот. - Етого молодца возьми тоже! И, подтолкнув радостного Федора по направлению к Терентию, Миша неторопливо прошествовал в гору. Федор готов был плясать. Пришлось, однако, долго ждать, потом грузить лодью, потом снова ждать. Наконец оба боярина спустились к причалу, и они тронулись. Лодья по течению шла ходко, и Федор, занося весло, каждый раз бросал мгновенный жадный взгляд на выраставший и близившийся Детинец. У него, как это часто бывало с ним, разделились руки и голова. Руки споро, с юношеской ухватистостью делали свое дело, гребли, выгружали, вытягивали лодью, а глаза, широко раскрытые, полные восторга, жадно пили окружающую его красоту и деловитое кипение сказочного города, пили и не могли напиться... Речными воротами поднялись в Детинец. Два величавых собора, справа и слева, малые церкви, палаты, и люди, люди, - какие-то другие, иные, чем у них в Переяславле. Чем иные, он не мог еще понять, но видел, чуял глядели как-то не так! С мгновенным интересом, но без того, чтобы, раскрыв рты, долго пялиться вослед. И еще подметил он, подходя к храму Софии Новгородской, - и тут-то понял отличие! - горожане одинаково оглядывали и его, с остальными мужиками, и бояр, Мишу с Терентием. Оглядывали, словно уравнивая взглядом. "У нас бы, - подумал он, - глядели на боярина на одного, а холопов при господине и не заметят!" Храм, после владимирских, не поразил высотой, но поразил Федю богатством убранства, и он снова подумал, крестясь и оглядываясь по сторонам на расписанные стены, на золотую и серебряную утварь, на иконы, с которых глядели на него мощные и строгие святители: какой же это гордый город! Ему очень хотелось бы теперь пробежать по мосту на ту сторону, где целый хоровод бело-розовых храмов и муравьиное кипение людей обозначали место великого новгородского торга, но бояре двинулись внутрь города, по Прусской улице, и Федя, только ступив на тесовую новгородскую мостовую и увидав высокие, изузоренные, в плетеных зверях и травах, расписные и золоченые хоромы, забыл все на свете. Он не знал, что идет по боярской улице, где в каждом доме жил кто-нибудь из великих бояр Софийской стороны, и думал уже, что в таких дворцах живут все без исключения горожане. Впрочем, и обычные посадские дома - с поднятыми на высокий подклет повалушами, с резьбою на воротах и висящими в воздухе галереями, опоясывающими срубы на уровне горнего жилья, - не заставили его разочароваться. Боярин, после того как мешки и кули перегрузили из лодьи на телеги, отвезли, сгрузили и сносили в терем, позволил Феде погулять по Новгороду. Федор того только и ждал. Он бегом направился к Великому мосту, все время проверяясь по софийским, видным по-над кровлями, куполам. Он шел и дивился. На Великом мосту он застыл на самой середине, следя, как осторожно снуют по запруженной судами реке лодьи и учаны, как уходят вниз по течению реки застроенные, в грудах леса и товаров берега, впитывал в себя островерхие кровли, башни, ограды, ворота, купола, сады... Мимо него шли и ехали, чаще шли. Тут и богато одетые люди ходили пешком. На ногах у них были легкие кожаные поршни из цветных кож - да и не диво! "По тесу, не по грязи ходить!" - подумал Федор. По необычным коротким одеждам и круглым, свисающим на бок шапочкам он догадывался, что тот вон, и тот, и эти - заморские гости; и их обилие, и то, как свободно они ходят, не привлекая ничьего внимания, тоже удивляло Федора. У нас бы уж мальцы следом побежали за таким-то! Он двинулся дальше, через мост, и, разом утонув в стеснившей его толпе, стал подвигаться к торгу. Торг оглушил и ослепил. Кругом кричали, торговались, зазывали, смеялись, ссорились. Федя уже ничего не понимал и не видел толком. У него, как в детстве, закружилась голова. Его толкали, он не обижался, не замечал порой, и все шел куда-то. В глаза бросались то горы воска, то многоразличные ткани и целые поставы иноземных сукон, то груды точеной, резной, поливной и кованой посуды... Он сам не знал, как его занесло в железный ряд, где узорчатые новгородсие замки наполнили его всего восторженной завистью. Ему о сю пору мало что приходилось запирать, и замки были ему совершенно не нужны, но бог ты мой! Тут тебе и русалки с рогом, и змеи какие-то, и скоморохи - руки кренделем, тут и махонькие золоченые замочки и огромные, что, почитай, и не подымешь одною рукой... А какие ключики к ним! А какие ларцы, с какою узорною оковкой! Федор переходил от замка к замку, не чуя, что его пихают, не понимая, что мешает продавцам и покупателям. Трогал, трепетно брал в руки. Не сразу понял, что его уже несколько раз окликнули. Подняв ослепленные сияющие глаза, увидел за прилавком такого же, как он, молодого парня, в соломенных, золотистых кудрях, бело-румяного, с лукаво-озорным усмешливым взглядом. - Ай не слышишь? - спрашивал тот, весело-любопытно оглядывая Федора. - Купляй! Федор улыбнулся, широко и застенчиво, развел руками. - Не на что! Парень усмехнулся. - Отколь сам-то? Федя, заалевшись, ответил. - Далече! - присвистнул купец. - Цего ж ты с Низу приехал, а никоторого товару не привез? Ты бы оттоль цего ни то взял, а здесь торганул, глядь, и какую гривну скопил! Видать, цто не тверской! Звать-то как? - Федюхой. - Федором, значит. Ну, а меня Онфим! Да ты тута стань, за прилавок, вон сюда, чать не украдешь! Парень при этом заговорщицки подмигнул Федору, как свой своему, и Федя, которому парень и сразу показался приятен, тут уже влюбился в новгородца окончательно. Тот отпускал товар, шутил, рассыпая частоговорки, окликал покупателей, спорил с кем-то, принимал серебро и шкурки белок и в то же время успевал расспрашивать Федора: кто он, каких родителей, почему и как приехал к Господину Нову Городу, - и скоро знал о Федоре, почитай, все. - Ну-ко, раз грамотный - пиши тута! - приказал он Федору, подвигая ему вощаницы и писало, и Федя, с замиранием сердца приняв то и другое, стал записывать то, что приказывал ему Онфим: название товара и цену. Онфим заглядывал через плечо на Федины старательные, прямо поставленные буквы и, убедясь наконец, что переяславец не сбивается, уже только бросал ему: - Воротный! Две ногаты с белкой! На ларец два! Четыре куны пиши! Первый раз, кажется, Федя увидел прямую нужду от своей грамотности. Он взмок от усердия, излишне сильно надавливал на писало, иногда царапая доску, но писал и писал, изредка вспоминая свое учение и подзатыльники брата. Тут бы стоять, дак и подгонять не нать было, у их, видать, без грамоты не проживешь! - Ты хоть знашь ли про дом-от отцов, цел ли, нет? - спрашивал меж тем Онфим, отпуская очередного покупателя. - Може, там от дома вашего одне головешки! - Ну, ладно, парень, - сказал он наконец. - Складывай вощаницы и пошли! - Куда? - Как куда? Поснидашь с нами, как-никак заработал! С батей перемолвишь, може, и насоветует что! Он быстро собрал мелкий товар в коробью, засунул вощаницы и выручку в торбу, перемолвил с каким-то мужиком, заступившим его место, и легонько подпихнул Федора, который от смущения приодержался было. - Вали! Они выбрались из толкучки торга. Пока выбирались, Онфима несколько раз окликали и раза два даже назвали Олексичем. "Словно жениха на свадьбе!" - подумал Федя. Впрочем, начав привыкать к местной речи, он уже уловил, что здесь у всех в обычае уважительно именовать друг друга, а не так, как у них на Низу: Федюхами да Маньками. Это тоже отличало Господин Великий Новгород. Пришли. Отворились резные ворота. - Наш двор знают! - похвастал Онфим. - Спроси на Рогатице дом Алексы Творимирича, тут тебе всяк укажет! Батько мой. Федор, глядя на высокие хоромы, только ахал. Вот живут! Поди, и топят по-белому, чисто боярский двор! - Вота, батя, гостя привел! Не обессудь! - представил его Онфим. - Здравствуй, молодечь! Отец Онфима был невысокий, грузноватый, с сильною сединой и лысиной в редких кудрях, с отеками под глазами, но со все еще быстрым взглядом. И когда уселись и Федор посмотрел на Онфима рядом с батькой, то понял, что Олекса Творимирич был в молодости такой же, как сын, - ясноглаз и кудряв. Матка Онфима, грузная, с двойным подбородком, несколько недовольно оглядела Федора, и он невольно поежился. - Не купечь? - Не! С обозом я. - Тверской? - Переяславськой. - Етто?.. - Князь Мятрию княгиню привезли. Давеча на Ильмере покачало, баяли. Матка Онфима сама села за стол. Его бы мать сейчас подавала. И тут у их по-иному. "Девку держат!" - догадался он. Ели уху, хозяин угощал: - Стерляди нашей отведай-ка! Батько-то кто будет? - Батько убит у его, - подсказал Онфим, - под Раковором. Олекса Творимирич оживился, глаза блеснули молодо: - С князем Митрием, говоришь? Я ить тоже! Вота оно, как быват! - Батя на той рати мало не погиб! - с гордостью пояснил Онфим. - Его из самой сечи вытащили! Олекса Творимирич принялся вспоминать, расчувствовался даже. Федор во все глаза глядел на человека, который дрался там же, вместе с отцом, быть может, даже говорил с ним или был рядом в бою. Даже Олексиха, хоть и глядела сурово, положила молча ему новый кусок в тарель. - Дак как, гришь, батьку звали твого? Михалко, Михалко... - С Олександром ушел, дак ты вспомнишь ле! - подала голос матка Онфима. Когда уже подали горячий сбитень, Онфим, покраснев, поведал: - Вот, батя, дело у гостя. У батьки-то у егово хоромина была на Веряже... Дак как ни то ему подмогнуть в ентом дели... - Грамотка есь! - поспешил пояснить Федор. - Дак не дите ить! - пожала плечми Олексиха. - Сам пущай и сходит к Подвойскому! - Ты, мать, не зазри, - мягко остановил Олекса. - Человек молодой, истеряетси тута, с нашими-то приставами да позовницами... - Дак я сам, конешно... - начал было Федор. - Сам-то сам, а все погодь, парень, - возразил Олекса Творимирич. Покажи грамотку ту! - Отставив от лица подальше и щурясь, он разбирал грамотку, покивал головой. - Ето мы обмозгуем. Вот цего, Онфим! Тута Позвизда нать! - Вота уж и Позвизда Лукича мешать, тьпфу! - снова вмешалась матка: Потолкуй с Якуном! - Ладно, молодечь. Приходи завтра, сделам! Мы с твоим батькой тезки. Федя ушел окрыленный. - Будешь всякому шестнику помогать! - не вытерпела Олексиха по уходе Федора. - Не говори, мать. Где ни то придет еще встретитьце. Все православные люди! - То-то, православные! Кабы ратитьце с има не пришлось! Цего Дмитрий рать собират?! На корелу? - Корела нонь к свеям откачнулась, ее не грех и проучить. - Ну и учили бы сами! Ярославу не дали, дак Митрию топерича... Глава 37 В ближайшие дни Федору пришлось помотаться. От работы его никто не освобождал, и вырываться для своих дел приходилось чуть не украдом. Наученный новыми знакомыми он, однако, успел побывать в вечевой избе, вызнал и то, что отцов дом цел и что живет в нем какой-то Иванко Гюргич; упросив своего боярина, успел поговорить о доме и с княжьим тиуном, заручился у него еще одной грамотой и наконец воскресным днем, одолжив, все по той же боярской милости, коня, с некоторым замиранием сердца выехал в дорогу. Он доскакал от Городца до Новгорода и Рогатицкими воротами проехал через весь город, мимо торга, Ивана-на-Опоках, Ярославова дворища с храмом Николы, переехал мост и, обогнув Детинец, поднялся на гору. Тут он уже начал спрашивать и дальше так и ехал, по пословице, что язык до Киева доведет. Дорога вилась вдоль речки, ныряла в перелески, наконец с пригорка открылось селение. Серые крыши, крытые тесом и дранью, казалось, тускло отсвечивали, как вода в пасмурный день или старое серебро. Федор проехал селом, не решаясь спросить, наконец остановился у одной изгороды. - Иванко Гюргич? А вот еговый дом! Родственник али кто? Не узнать словно? - Дело к ему... - А... Дома, кажись! Федор спешился, привязал коня. Он еще медлил, оглядывая большой, на подклете, красно-коричневый дом. Как-то в голове не умещалось, что это вот и есть отцова хоромина. Их дом в Переяславле выглядел куда скромнее. Хозяин сам вышел на крыльцо. - К кому, молодечь? - Иванко Гюргич? - Я буду. - Грамота у меня... - Федор запнулся и покраснел. - На дом грамота. Мово батьки дом-от! Новгородец глядел на него, соображая, и покачивался с пятки на носок. Федору показалось, что он сейчас оборотится и уйдет, захлопнув дверь. - Дак вот! - сказал он, постаравшись придать строгость голосу. Вхожу во владение! Новгородец поглядел по сторонам, уставился на коня, снова оглядел Федора. - Цего-то не понимаю, парень! Покаж грамоту ту! Он долго читал и перечитывал и все не выпускал грамоты, и Федору опять показалось, что он раздумывает, как спровадить Федора, оставя грамоту у себя. Наконец спросил: - Дак умер, Михалко-то? - Батя умер. - Дак чего тебе-то нать? Федор, наконец, озлился. Решительно вырвав грамоту из рук новгородца, он возвысил голос: - Чего нать? Свой дом получить! Али позовников покликать? Новгородец, поняв наконец, что ему от Федора просто не отделаться, зазвал его внутрь. Женка оборотилась, разглядывая Федора. - Цто за таков молодочь? - Да вот, выгнать нас с тобою хочет! Не знать уж, кто и такой. - А ты его самого выгони! - с угрозою взяв руки в боки, посоветовала женка. - Ты вот что! - с расстановкой произнес Федор. - Грамоту чел? Я в дружине князь Митрия. Будешь тута чудить, приеду с боярином со своим, он меня послушат, да с тиуном. Тебя укоротят враз. Етова хошь? - У, такой-сякой! Счас иди! И вон из моего дому! - начала было женка, но новгородец остановил ее: - Ты поди-ка, поди. Мы тут сами разберем! Она вышла, хлопнув с размаху дверью. - Мужиков созвать да выкинуть его и из села! - проговорила она, уходя. Стали рядиться. Новгородец упирал на то, что земля, по закону, "новогорочка" и никому из низовцев принадлежать не может. Тогда Федор, смотря в колючие глаза хозяина, возразил: - Пущай. Землю бери, а дом не твой, дом отцов, вота. Дом очищай счас, и все! Новгородец с усмешкой возразил было: - А цего тоби хоромы без земли? - Чего, чего! - взорвался Федор. - В дружину наместничу перехожу, тута буду жить! Новгородец сбавил спеси, глаза забегали. - Бери отступного... - Очищай! - Слушай... - И слушать не хочу! - Запалят тя и с домом! - И деревню спалят как раз, - спокойно возразил Федор. - Цего просишь? - сдался новгородец. - За дом? Торговались долго. В конце концов новгородец предложил коня с приплатой. Выходили, глядели коня. Задирали храп, смотрели зубы, щупали бабки. Конь был хорош. - Добрый конь! - говорил новгородец, и по сожалению в колючих глазах яснее, чем по стати, виделось: да, добрый. Наконец сошлись на коне с пополнкой в пять ногат. За такой терем это было даром. Но Федор знал, что иначе совсем бросит и не возьмет ничего. Захотелось еще что-то добыть от отца. Спросясъ, полез в клеть, соединенную тут с избой под одну кровлю. Долго рылся в старой рухляди, что свалили тут, очищая жило для нового хозяина. Что поценнее уже, видно, давно выбрали. Волочились какие-то тряпки, ломаная деревянная и лубяная утварь... Все было не то. Вот проблеснуло что-то. Но оказалось - просто ломаный стеклянный браслет, тоже не то... Федор отчаялся было, как новгородец, уже долго молчавший у него за спиной, подал голос: - Солоница есть. Не твой ли батька резал? Захотелось верить, что, верно, отцова. Подобрал еще крохотную медную иконку, всю покрытую сажей и зеленью. Верно, тоже была в отцовом доме, сунул в калиту - потом отчистить. Все, кажись! Новгородец помягчел, видно, тоже что-то переломилось. То было отобранное, стало купленное. Зазвал выпить пива на дорогу. Женка взошла, шумно дыша, молча налила чары и снова вышла, пристукнув дверью. - Как там у вас, на Низу? Татары сильно зорят? - спрашивал новгородец. Федор отвечал односложно. Он еще не понимал, что дела торговые надо отделять от обиходных, и продолжал дуться. Дверь опять отворилась, и в жило вошла старуха, еще крепкая на вид, осанистая, с крупным мускуловатым лицом. - Поведай, Гюргич, каков таков молодечь? Она пытливо разглядывала Федора, уселась: - Михалкин сынок? Молодший? Как кличут-то? Федей? Знала батьку твого... - Она помолчала, спросила: - Ну, Гюргич, продал дом-то? - Продал, - со вздохом ответил хозяин, - на коня сменял. - Ну и дешево обошлось, и не журись! - сказала старуха. - Зато теперича во своем будешь! Я ить толковала тоби, кто ни то есь у Михалки родных! - Вот, искал, нет ли цего от отца! - отозвался хозяин. - Говорю, у тебя, Макариха, нету ли? - Ужо погляну! Ты заходь, молодечь, в мою хоромину! - позвала старуха. - Третья отселева! - Она поднялась, вышла. Федор кончил с хозяином. Передали повод из полы в полу. Звали послухов, при них Федор отдал грамоту. Снова пили пиво. Иванку поздравляли с покупкой, Федора оглядывали уже без вражды, с интересом. Хлопали по плечу: - Наш по батьке-то! Старуха не ушла, ждала его на улице. Он завел коней за огорожу покосившегося дома, опять с некоторым страхом, уже понимая по значительным ухмылкам мужиков, что это, верно, и есть та "сударка", о которой с раздражением говорила мать. Он даже хотел и не заходить, но любопытство пересилило. В горницу ступили, пригнувшись. Дом сильно просел и пол покосился весь в сторону печи. - Посиди, молодечь! - велела старуха. Достала меду, поставила на стол. Федор не знал, о чем говорить, да и старуха не столько спрашивала, сколько глядела на него. - В матерь,