ксандр. Младший сын один не боялся его в такие, как эти, часы. И улыбка, рвущаяся с губ, победная (ну улыбнись, улыбнись же ему и ты!). Тверь все-таки укрощена, Ногай будет сговорчивее, боясь Телебуги. Все еще можно устроить, и жить стоило. Этот пронизанный солнцем отрок возвращал ему веру и мечты прежних лет. Дмитрий обнял сына за еще неширокие плечи. На миг притянул к себе - почуять свежее дыхание отрока, горячее тело любимого сына. - Нынче поедешь со мной в Орду! - Батя, правда?! - Сашок запрыгал как маленький. Глава 76 Дома в Княжеве Федора встретил Грикша диковинной новостью: - Козел вернулся! Федор сперва не понял. - Кто? Потом разом вспомнил детского приятеля: - Да ну! Где же он? - Сейчас, кажись, у Никанора, пьют. Обещал зайти, тебя поглядеть. Ты с ним не очень-то, може, от татар послан... - Да брось, Козел-то! Ну, Козел! А я думал, загинул в степи, да и на поди! Фрося-то не дожила. А все поминала, как умирала, баяли, все жалела... Козел! Дивны дела твоя! - Он даже расхохотался. Козла Федор сначала даже и не признал. На нем было татарское платье, он вырос, страшно загорел, борода торчала во все стороны, и только по глазам было видать прежнего друга. Они неловко обнялись, поцеловались. От Козла густо пахло пивом. - Ну, покажись! Дай погляжу! А, Федюха, Федюха же! Грикшу не признаю! Важный стал, а ты все такой, пес! - Он хлопнул Федора изо всей силы по спине. - Параська-то где у вас? - Давно замужем! В Угличе. - Мужик-то подходящий? - Да так себе, по торговому делу... Дети? Как не быть! - А ты со своей... Федор предостерегающе нахмурился. Феня вошла. - Вота женка моя! Козел неловко поздоровался. - Нет, Федька, Федюха! А ты тоже загордился! Хоромы срубил! Ну, а Прохорчонок? Погиб? А Яша? - Был в Весках, а куда-то не то подался, не то угнали... Потерял я его. - Не бережешь друзей! - Да тут сами-то едва голов не потеряли... Скажи, где был? - Спроси лучше, где не был! Я и в ясах был, и в Болгарии, и с Ногаем на угров ходил, и за Железные ворота, и в Кафу, и в Синей Орде, и в полоне в мунгальском побывал, у кагана самого! Китайцев, чинов ентих, как тебя сейчас видел... Меня уже князь к себе вызывал! Иван Митрич! Я ему про китайцев сказывал, как у них царь первый землю пашет, и все такое, и про мунгалов, и про Орду. Он книги знает, как и ты, Грикша! Да ты еще того и не прочел, что он! Козел задавался чуток после разговора с князем. А Федор слушал, глядел с радостным удивлением и все не мог понять, как это из проныристого востролицего паренька вымахал такой... Уж не Козел, а Козлище, раздавшийся вширь, с этой лезущей во все стороны соломенной, отчаянно выгоревшей бородой, и белыми бровями, и каким-то степным прищуром бесстыжих глаз. - Ты, поди, сам-то там обесерменился! - подзудил Грикша. - Кумыс научился пить да конину жрать! Козел вдруг обиделся: - Вы меня не можете понять! Ты, Грикша, сам, как я, поживи! Я в колодках по степи! Земля, как камень. Вота сапоги сыму, пальцев нет, отмерзли! Вота! - У Козла брызнули пьяные слезы. - Домой пришел... Федор, успокаивая, притиснул друга, обнял, налил ему ячменного пива. Козел, вздрагивая, пил. - Кумыс! Жрать там нечего, падаль едят! Всякую! Послед у кобылы и тот съедят. В летнее время сварят вот по столь - и все. А проса, того и в Каракоруме не достать, наши пухнут с голоду! У их, знашь... Знашь, что такое джут?.. И все! И помирай! Тут зажрешь... Кумыс! Ты его пил ли, кумыс? - Такой гадости... - То-то, и не говори! А половцы, когда бежали от татар в Крым, дак жрали друг друга, живые мертвых! Как собаки зубами трупы разрывали! Они по четыре дня могут не есть - и воюют! Вы тут ничего не видели, не знаете! А коли хочешь, там кумыс не пить, и околеть можно запросто! - Ну, мы тоже кое-что знаем! - протянул Грикша раздумчиво, без обиды на Козла. - Все ж у нас сытей, выходит? - удивился Федор. Ему, не бывавшему в Орде, казалось, что татары только и знают, что трескают конину от зари до вечера и запивают кумысом да иноземным вином. - Соколов они мастера натаскивать, ловчих! - сказал Федор, чтобы сбить Козла с обидного разговору. Но Козел уже завелся, не остановить: - Соколов? А ты их держал? Что ты понимаешь в соколах? - спрашивал Козел, навалившись локтями на столешницу. - Нет? Что ж говоришь про соколов?! - Да оставь, Козел, ладно! Не злись! Сказывай дальше! Кое-как успокоили. Пьяный Козел сбивался, повторял одно и то ж, говорил то про Синюю Орду, то про Каракорум, то перескакивал на бесермен-бухарцев. - ...Мунгалки от прочих... У их бокка, такая шапочка на голове, тут вверх, а там шире... - А здесь таких и нет! - А здесь и мунгалов-то мало! Ханы да знать, а то все местные... - Самих мунгалов, стало, в Орде и нет? - Половцы, да буртасы, да та же вяда, булгары... - Дивно, при старых князьях били мы их! - Смекай! - строго сказал Грикша. - Каков пастух, таково и стадо! - А чего будет? - спрашивал Федор. - В Орде, слышь, нестроения, Ногай одолеет али кто? - Кто? - Козел помедлил, улыбаясь хитро-пьяно: - Тохта! Вота кто! - И не Телебуга даже? - Тохта! - твердо повторил Козел. - Выходит, как там аукнется, так тут откликнется? Не весело. И без вины станешь виноват! - Тебе бы Митрию князю сказать надоть! - Без нас знают! - Иван отцу передаст! - Эх! - Козел, уже вконец запьяневший, утопил в пиве рукав. - Эх! Он медленно размазывал пиво по столу. - Помнишь, Федька, как мы плыть хотели, князь Митрия спасать... Эх! - Он заплакал вдруг крупными слезами, мотая головой. - Ты не смотри, я... Глаза слезятся у меня! - Как тебя Мотря устроила, не гонит? - Не! - А то ночуй тута! - Не-е! - Козел мотал головой. Мать взошла, строго поглядев на мужиков, стала доить корову. Нацедила, поставила перед Козлом: - Пей! - Спасибо! Спасибо... Неверными пальцами он обнял баклажку. Пил, проливал молоко, улился, отставил. Мотая головой, бормотал: - Эх! Думал... Не поняли... Ты, Федька, не такой... А не понял ты меня! - Тебе, Козел, жениться нать! - сказал Грикша. - На ком?! - Мало ли невест на деревне! - Сам жанись! - Чем не любы? - Чем, чем! Умен больно! Мой отец не хуже твово был! Может, за одним делом и в мужики записаться? - Мужиком тоже... Крестьяне всю землю кормят! - А я не хочу никого кормить, я хочу сам жрать! - Не веньгай! - Сам не веньгай! Нет, ты скажи, мой батька был кто? Да я уж лучше в холопы пойду к великому боярину! - Что ж холоп - лучше крестьянина? - Да, лучше! В иные холопы еще не всякой попадет! Там до ключника дослужусь али по ордынским делам! Да у князя и в холопах лучше во сто раз, чем навоз ковырять! - Нигде не лучше в холопах! - строго возразил Федор. - Когда у меня своя земля и воля, то я и человек! Муж! Вот дом - своими руками сложен! - Воля, говоришь?! Все мы холопы! Зовут - идем, хоть на убой, хоть куда! Земля твоя? И не твоя, и не Князева, великого князя, а кого назначат еще там, в Орде! А дом твой ли? Думашь, не отберут? Не замогут? Что твое? За что ухватишься? Сведут, переселят, на войну ли погонят. Надо - всех пошлют! Ты с домом-то больше холоп! Нет корня - не за что ухватить! Оставишь ли кому что? Севодни тут, завтра в Костроме, Твери, Суждали... Тут и детей не захочешь, и дому не захочешь. Чтобы воля, жить нать, как иноки вон альбо скоморохи - бродить из веси в весь! Оно с собиной-то твоей ты купец, кулак, кровосос - кем не назовут, а без нее кто? Ни кола, ни двора, ни жены не захочешь, ни детей - пропади они! Веселых женок, что слабы на переднее место, найтить завсегда просто! Козел становился мерзок, и Федор, томясь, не знал, как с ним быть, вести ли куда, и жаль было выгонять друга... Мать нашлась. Постелила рядно, принесла шубу, велела Козлу повалиться спать. Скоро Козел, разутый, помычав еще что-то, захрапел на лавке. Грикша давно уже ушел. Федор сидел над спящим другом и с грустью думал, что прошлого не воротить. Ушел приятель детства - воротился другой, чужой ему человек и принес злые вести, и дом стал шаток, хоть перебирайся из Переяславля куда на север... Глава 77 С Волги несло мелкой снежной пылью. Опять подморозило. Река лежала неподвижным белым извивом. Чернели уходящие туда, к устью Тверцы, ряды клетей и анбаров. Отсюда, с кручи, с высоты смотрильной башни княжеского терема, было далеко видать; вытащенные на берег и опруженные лодьи, торговые ряды, лабазы, неровные посады окологородья, суетящийся народ, черный на белом снегу. Высокая сухощавая женщина стояла, грея руки в меховых нарукавьях, и не шевелилась. Пуховой плат на невысокой новгородской кике четко обводил точеную линию щеки. Шариками снега повисли надо лбом крупные жемчужины редчайшего, розового в отливе, поморского жемчуга княжеского головного убора. Бобровый опашень прямыми складками падал с плеч, почти скрывая носки зеленых, тоже шитых жемчугом сапожек. В руке, спрятанной в рукавах, был зажат белый шелковый плат. Она только изредка смаргивала, смахивая длинными ресницами снег, и безотрывно глядела на далекую дорогу. Дружинники, "дети боярские", выстроились поодаль, подрагивая от холодного ветра, но тоже не смея пошевелиться, пока госпожа не подаст знака. Но вот вдали на изломе берега, показались муравьиною чередой всадники и стали выкатываться новые и новые. Это шла, возвращаясь от Кашина, тверская рать. Молодшие вытянули шеи, но все так же был неподвижен точеный обвод лица их госпожи, и только когда вдали, на кромке леса, просверкнули яркие корзна и разноцветные попоны княжой дружины, великая княгиня Ксения Юрьевна медленно разжала руки, обернула строгое, с большими иконописными глазами, удлиненное, в сетке чуть приметных морщинок лицо к своим дворянам и, не улыбнувшись, но как-то прояснев изнутри лицом, сказала: - Едут! Она подняла правую руку и плавно взмахнула шелковым платом. Тотчас гулко ударил колокол, и над Волгою полетели звуки благовеста. Княгиня медленным удовлетворенным движением свела руки, спрятав их в рукава, и отвернулась, так что вновь остался виден только точеный очерк щеки да ряд недвижных, словно замороженных, жемчужин в уборе. Почти не дрогнули складки бобрового опашня, но как-то стали строже, словно незаметно выпрямились; и выпрямились, забыв про холод, "дети боярские". А там уже кто-то бежал, и готовили встречу, и вершники выезжали из ворот. Колокола били не праздничным красным звоном, но торжественно и величаво. Мир был заключен, хоть и с потерями, и рать возвращалась непобежденной. Княгиня стояла, все более выпрямляясь, будто звон вливал в нее новые силы, и уже казалось, что от нее самой исходит властная волна и к ней, притягиваясь, ползет и ползет бесконечная вереница пеших и конных полков. Били колокола, и в отверстые настежь ворота Твери уже выбегали горожане, сбиваясь в снег по сторонам пути, чтобы первыми увидеть и обнять своих близких. Уже когда всадники приблизились к городским воротам, Ксения Юрьевна повернулась и стала медленно спускаться по ступеням, чтобы встретить сына у входа на сени. Ее строгое, слегка потемневшее лицо было все так же спокойно, и лишь глаза лучились сдержанной радостью. Ксения, овдовев двадцати двух лет, стала и одеваться и вести себя, как положено вдовам. Не употребляла ни притираний, ни белил. Но красота ее, которой когда-то без памяти пленился князь Ярослав Тверской, с годами становилась только чеканней и строже. Все яснее проглядывало в облике княгини-вдовы то, чему предпочла она утехи молодости, - власть. Властность была в походке и взгляде, в несуетливых движениях рук, в неженской твердости решений. И сейчас она шла встречать сына, а скользящим боковым взглядом отмечала осанку и выправку дружинников. И запоминала. И это знали. И забывали дышать в строю. Много лет прошло с тех пор! И как она жалела, что покойный князь Ярослав так и не увидел своего сына Михаила. В рассказах сыну старалась передать, каким был отец (забывая о многом, что отличало старого Ярослава: его крутости, причудах, быстром гневе, его неразборчивости в средствах, когда ходил на Новгород и бился за власть). И второе, о чем всегда, с детства, рассказывалось маленькому Мише, была родина самой Ксении Юрьевны - Господин Великий Новгород. В Новгород посылала она молодого князя учиться грамоте, когда ему сравнялось семь лет. С Новгородом соединялись у нее мечты возродить древнее киевское великолепие. Теперь же незаметно для себя самой образ старого Ярослава, выдуманный ею, начал сливаться у Ксении с обликом юного сына. Сын должен стать воином и мужем мудрости, сын должен, вослед отца, стать великим князем Золотой Руси. Она не допускала мысли, что может быть иначе. Тверь богатела. После смерти последнего пасынка, Святослава, исчезли поводы для неурядиц в своей земле. Дмитрий с Андреем много старше Михаила и того и гляди погубят друг друга в борьбе. Остается только Данила Московский... Порой она до сердцебиения пугалась, на какой тонкой ниточке висели ее мечты. В нем одном! Любая беда с ним - и исчезнет все. Сердце ширилось от любви и страха за сына. И теперь она, не признаваясь в том, не находила себе места: в семнадцать лет долго ли, потеряв голову, кинуться в сечу одному, напереди всех, и погибнуть в глупой сшибке! Он шел по ступеням легкий, высокий, тонкий в поясу и уже широкий в плечах, с большими, как у матери, чуть широковато расставленными глазами, темными на белом, длинном, с юношеской худобой западающих щек лице. Надменный, небольшой, твердо очерченный рот, все линии которого были словно подчеркнуты темным пухом пробивающихся усов, вздрагивал, сдерживая не то улыбку, не то смущение. И по тому, как нервно шел, уже на расстоянии ощущала его волнение. - Матушка! Обняла. Вздрогнули плечи под рукой. И поняла - сердце прыгнуло обиду, детскую, кровную, от того, что отдали Кснятин и пришлось покориться Дмитрию. Шепнула: - Ничего, сын! - И отступила. У него дрогнули ноздри. Глаза вспыхнули гордо. Чуть больше, чем надо, запрокидывая голову, он прошел впереди матери сквозь строй неподвижных дружинников, что замерли, лишь глазами провожая молодого князя. После молебна в церкви и пира с дружиною на сенях ближние бояра и самые нарочитые из гостей торговых собрались в тереме великого князя. Мед и темное фряжское вино делали свое дело. Головы были горячие, и поражение начинало казаться чуть ли не победой. За столом громко хвалили Михаила, оказавшего мужество в сшибке с московской ратью. Старый воевода Ярославов, Онуфрий, хрипловато возглашал, поводя косматой бородой, брызгая слюной, широко взмахивая руками: - А тут князь Михайло Ярославич сам, с ратью кречетом! Оны и не ждали! Стратилат! - Брюхо воеводы ходило под распахнутой ферязью. - Стратилат! Опешили москвичи! Пополошились! - орали, подымая чары, соратники... И теперь мать зорко приглядывалась к сыну: не закружилась ли голова от пустых похвал? Нет, не закружилась. Чтобы и вовсе погасить неуемные восторги воевод, Ксения еще раз перечислила, сколько серебра пришлось заплатить Дмитрию, что уступить ростовским князьям, какие пошлины с тверского гостя обещать Андрею. Девятидневная война дорого обошлась Твери. Виноваты были все. И воеводы, что слишком возгордились тверской силой, и гости, у которых от растущих доходов закружились головы, и сама она тоже. Данил Московский, два года назад приславший полки на помочь противу Литвы, и тот нынче против! И поделом. Прав Дмитрий. Великокняжеская власть должна быть сильна. И добро еще, что не привел татар Ногаевых, попустошили бы всю землю. Ярослав тоже не терпел перекоров, когда был великим князем. - Кснятина не вернуть! - сказал Михаил с горьким гневом. Кснятина жаль было всем, и гостям, что теряли торговую пристань, лавки и лабазы с добром, и воеводам, и самой Ксении Юрьевне. Жаль было и сел, уступленных ростовчанам. Но все можно еще воротить, ежели выждать время. Поздно, откланиваясь, разошлась ближняя дружина. Отбыли с поклонами гости, урядясь с княгинею, сколько им платить за проигранную войну. Оставшись вдвоем с Михаилом, Ксения позволила себе немножко расслабиться. Круглее стала спина, виднее в колеблемом свете стоянцов морщины на усталом лице. Михаил глядел на мать тревожно. Тени лежали у него на челе, и глаза сверкали в темных озерах глазниц. От теней виднее стали западины щек, мужские бугры вокруг рта. - Даве не говорила... Епископ Симеон плох, чаю, и не встанет уже! Мыслю, рукополагать достоит игумена Андрея. - Литвин? Князя Ерденя сын? - Андрей поможет крестить Литву! - Мамо, я очень плохо воевал? - Воеводы хвалят, - строго ответила Ксения. - Широко замахнулись, сын! - Готовить новую войну? - спросил Михаил, дрогнув голосом. Ксения, перемолчав, мягко и задумчиво улыбнулась. Гася порыв сына, медленно покачала головой. - Отдохни, сын. Отоспись. Ты устал. Я тоже виновата в этой войны. (Ксения до сих пор говорила по-новгородски, как, впрочем, и многие на Твери.) С Данилом Лексанычем дружитьце нать! Его старшие братья простецом сцитают... Послов пошли. А лучше - езжай сам! Он добрый. Не хочет брани. А теперь ступай! Михаил склонился перед матерью. Благословив и отпустив сына, Ксения осталась одна. Долог путь к вышней власти. И жалок предпочитающий брать только то, чего можно достичь без трудов. Она погасила свечи. Вышла на галерею. Тверь спала, смутно пошумливая, посвечивая поздними огоньками. Звезды роились в вышине. Красная звезда войны мерцала середи прочих. И Новгород, ее Новгород, родина, должен принадлежать ее сыну. Старшие Александровичи скоро истощат сами себя. Только Данил... Но он, кажется, один из них и не рвется к великому княжению!.. Не рвется, так Овдотья заставит, бояре подскажут! Княгиня коротко вздохнула, ощутив дрожь, и пошла спать. Устала. Глава 78 Московской рати почти не пришлось участвовать в деле. Протасий водил конную дружину в зажитье, а пешцы простояли на устье Малой Пудицы. Сторожа ходила по опустелым деревушкам и чуть не прозевала, когда неожиданно подошли тверские полки. Рать пополошилась. Данила сам скакал под стрелами, ругаясь, размахивая шестопером, собирал дернувших в бег ратников. Кое-как зацепились за опушку леса. Пока сутки ждали Протасия, все было тревожно, без конницы не чаяли устоять. Тверичи, впрочем, сами не полезли. Загнав москвичей в лес, они обошли Данилову рать и заставили потесниться, в свой черед, ростовчан, что пустошили деревни по Медведице. Видимо, у Михаила все же не хватало сил. Еще через два дня (проведенных многими в снегу и в полной неуверенности, что же происходит у соседей?) объявили о переговорах. И Даниле, дождавшемуся наконец Протасия с конницей, к его облегчению, не пришлось наступать на тверичей. Драться с давешним союзником, с коим вместе позапрошлым летом громили литовцев, - это как-то не умещалось у него в голове. Он и под стрелами скакал с поднятым забралом не столько от презрения к опасности, сколько потому, что в голове не умещалось: как это Михаил может его убить? После уж, когда остаивался под соснами, по конской дрожи понял, что и самого могли... Очень даже свободно! Полону набрали немного, добра - того меньше. Расходов на сбор и прокорм рати и то не покрыли, верно. Это татарам легко, идут в поход безо всего! А тут с обозами... Куда далече, - коли уж воевать, - так нать татарским побытом: кусок конины под седло... Данил поморщился. Он пробовал раз такое, размятое, густо пропитанное конским потом, мясо, б-р-р-р! Ить и без соли, поди, жрут! За Дмитровом он покинул свою победоносную рать, что валила кучей, на радостях потерявши всякий строй (тут уже начиналась своя земля, и можно было спихнуть полки на Протасия), и поскакал вперед, где его ждали брошенные на ключников, посольских, путников, старост, тиунов и прочую челядь дела и где без княжого глаза уже, поди, такого наворотили за эти-то три недели зряшной войны! Переночевав в Протасьеве селе, в терему своего воеводы (князю там всегда загодя готовили особый покой, и ключник уже знал, когда - было и вытоплено, и постелено), Данил уже нигде не останавливался вплоть до самой Москвы. Проскакал весь путь верхом и въехал в городские ворота, едва не обогнав своего же гонца. И первое, что бросилось, когда жадными глазами озирал свое владение, - кули с зерном, густо запорошенные снегом, на снегу, на улице, у житничного двора. Свалясь с коня, на негнущихся ногах, он пошел к воротам житницы. Выскочил какой-то с перекошенным лицом и, не успев осклабиться, от удара плети полетел в снег. - Хлеб! Под снегом! Запорю! - взревел Данил. Заметались вокруг него. (Все же выучил, сбежались быстро.) - Людей нет? А эти? Хари! Через пять минут "дети боярские" и ратники, снятые со всех стен, торопливо составив копья и отстегнув сабли, бегали с кулями, а Данил, давая волю гневу, бил плетью по бревенчатой стене. Бить людей он все же как-то не мог. Житничий повалился в ноги. Данил булькал, задирая бороду, разевал рот. Тот, сообразив, как был, без шапки, в шелковом зипуне, схватив куль, поволок внутрь, уходя от расправы, и там уже, изнутри, раздался его истошный вопль: - Как кладешь, падаль! Кули, оказывается, привезли к ночи да тут и оставили. Случились татарские послы, и захлопотавшиеся бояре не успели распорядиться. Об этом, забегая сбоку, скороговоркой сказывал дворский. - Какие послы? Хлеб! Хлеб! Остоявшись, Данил приказал: - Нижние кули развязать. Ежель замокло, пересушить все! Шкурой, шкурой! Впрочем, кули таки были навалены на рогожи. Гора таяла, и уже высовывались из-под нее кое-где края рогож. Данил, шаркая, шел к своему двору. Брошенного коня слуги уже водили под уздцы по кругу. Овдотья, сильно раздобревшая после четвертых родов, в это утро еще не ждала князя и потому поленилась вовремя встать. С вечера пробаловалась, вместо того чтобы сразу лечь, провозились чуть не до полуночи. Спала Овдотья с сенной боярыней. Та недавно обвенчалась, и Овдотья, когда уже задернули полог и разоболоклись, стала щупать и щекотать молодку, уверяя, что уже заметно. Развозились, сбили всю постель. Потом, чуть не доведя уже до слез, Овдотья стала обнимать и утешать подругу. - Данил Лексаныч ужо! - задыхаясь, отбивалась та от княгини. - А что! И приедет! - Овдотья, прищурившись, развалилась, выгнулась, потягиваясь: - Уж на тебя его не променяю! - звонко сказала она, снова захохотав. А утром проспали. Овдотья все ж проснулась первая. Высунула нос из полога. Потом выпрыгнула, не зовя девку, поплескалась у рукомоя. Вспомнив вчерашнее, подошла к пологу. Боярыня спала, посапывая, ткнувшись носом в подушку. Овдотья тихонько подняла ей подол рубашки и шлепнула мокрой рукой по мягкому месту: - Вставай! Та ойкнула, подпрыгнув на кровати. Заслышав шум, вбежала сенная девка. - Одеться подавай! - строго бросила Овдотья. Оболокшись, примерила новый синий плат. Красуясь, осмотрела себя в зеркало: брызги серег, очелье над белым лбом, полная белая шея. У нее и голос изменился, стал тоже полный, влажный, трепещущий, с переливами. Нянька принесла ребенка, младшенького, Ванюшу, показать. Годовалый сын смотрел внимательно, медленно потянулся пальчиками потрогать украшения. Висел в руках, подкорчив ножки. - Ну-ко, Ванюшка! Стань, стань на ножки! Ну! - говорила Овдотья, присев перед ним на корточки. Ваня стоял, протягивая ручки, и так же внимательно-просительно глядел на мать. Овдотья со вкусом расцеловала младшего в пухлые щеки, отдала няньке. Завтракали вчетвером рябцами и кашей сорочинского пшена. Холеными, с перевязками, как у ребенка, руками Овдотья рвала холодную дичь: пока, до поста, отъесться! Жаль, что Святки прошли, а то бы пошли сейчас в личинах по Кремнику! Задумавшись, она вдруг всплеснула руками: - Б-а-а-бы! Татарских послов видали? - Без Данил Лексаныча... - Ничего, мы в щелочку! Овдотья прыснула и, торопливо ополоснув руки, начала кутать плечи в пуховый плат. Возвращаясь, громко обсуждали: - А тот-то! Тот-то, черный! У-у-у! Как ихние женки с има живут! Да и не одна еще... А они мелкие, татарки! - дурила Овдотья. - Их такому-то и нужно не мене четырех! Ох! Бита буду нынче! Сквозь девичью (девки встали и поклонились) Овдотья прошла в келейку к детям. Там слышался визг. Нянька отлучилась, и Юрий уже таскал Сашу за вихор, а трехлетний Борис, видимо тоже побитый Юрием, сидел на ковре и ревел. Ваня выглядывал из кроватки, стоя, держась за спицы, любовался возней братьев. Завидя мать, нашкодивший Юрий стрельнул разбойными глазами, тряхнул рыжей головой: - А Сашко меня бьет! Сашко, уцепившись за ногу Юрия, действительно, не видя матери, яростно лупил старшего брата. Овдотья оторвала "именинника" (Сашку недавно справляли постриги), шлепнула, тут же влепив подзатыльник старшему: - У-у, падина! Юрко только того и ждал - отчаянно заревел в голос. Теперь ревели все трое, и только Ваня, стоя в кроватке, переступал ножками и с внимательным любопытством глядел на братьев. Нянька, что выносила опруживать ночной горшок, взошла и строго прикрикнула на сорванцов: - Вот батя приедет с войны, задаст! - А бати еще нет! - сказал Юрий, сторожко глядя то на няньку, то на мать. Он на всякий случай кончил притворный рев и, решив подольститься к матери, повис у нее на руках. - Буквы учишь? - спросила Овдотья. - Ленится! - ответила за него мамка. - Да и непоседа такой, уж дьячка замучил, все вертится. Овдотья, взяв на руки трехлетнего Борю (он тотчас прижался и стал слегка подхныкивать), - "ну-ко!" - стала перебирать светлые волоски. "И в кого это Юрко такой рыжий? - подумала она. - Как солнышко!" - На Юрия, первенца своего, Овдотья совсем не могла сердиться и баловала ужасно. Сама знала, ничего с собой поделать не могла. - Мам! Коня хочу! - стал ныть Юрий, пристраиваясь сбоку. Сашок меж тем занялся игрушкой, из-за которой, видимо, и разгорелась драка. - Вона сколь! - кивнула Овдотья на деревянных расписных и глиняных лошадей. - Да-а-а, живой чтобы! Езди-и-ить!.. - Нос не дорос! - Дорос! - капризно возразил Юрко. - Я уже сажался на дворе! - Батю проси! Ну-ко! - обратилась она к няньке. - Дай гребень! Плохо следишь, кажись, гниды у их. - Дак всюду бегают! В девичьей все! Всяк на руки норовит, и на поварне, и на дворе, не уследишь! - Да и глаза вон заплыли. Девок построжи! Пущай и за собой следят! Отец увидит, обем нам с тобой мало не будет! - Взяв гребешок, она стала ловко щелкать насекомых. - Рубашки тоже перемени! - приказала Овдотья. Ну, пойду. Заспалась я сей день! - Мама, мам! Мамка, не уходи! - затянули в три голоса княжичи, а Юрка, забежав, ткнулся в материны пышные бедра. Приодержавшись, она огладила золотую голову сына. - Мам, наклонись! Она склонилась, он обвил руками ее за шею, потянулся, дыша горячо в ухо, попросил шепотом: - Подари коня! Овдотья расхохоталась, шутливо подрала Юрия за вихор, ушла. Надо было обойти службы, посмотреть, как ткут портна, что делается в бертьянице, в медовушах, солодожне, проверить рукодельниц: заштопано ли то, выходное? Цела ли снасть, что выдавала сама мастерицам давеча, и почто так много уходит шелку, не воруют ли? В девичьей похвалила шитье, в моечной за разбитую ордынскую дорогую чашку набила по щекам неумеху девку, велела сослать на двор, в портомойницы. Пока держался гнев, прошла в детскую, где Юрко мучал дьячка. Юрию досталась изрядная трепка. Поняв, что мать в нешуточном гневе, он только тихо скулил. После порки ученье пошло резвее. Посидев рядом с дьячком для острастки и убедясь, что дело движется, Овдотья опять отправилась в обход служб. Так, в хозяйственных заботах, пролетело полдня. Отобедали. Наконец, к вечеру, уселись за пяльцы и уже наладились читать жития святых старцев египетских, "Лавсаик", когда ворвалась дворовая девка с выпученными глазами: - Приехали! В гневе! За зерно! Овдотья всплеснула руками. Как не догадала с утра приказать заволочить в анбар! Уже все заметались как угорелые. - Кормить, живо! - приказала Овдотья, сама, отругав себя, торопливо побежала встречу. Данил входил, отшвыривая двери и на ходу расстегивая дорожное платье. Слуги подхватили ферязь и шапку, Овдотья, охнув, обхватила в объятия полными руками, грудью, вжалась лицом в бороду. Густой конский дух шел ото всего. - Заждалась, Данилушка! Он еще фыркал неизрасходованным гневом. - Моя беда! - скороговоркой повинилась Овдотья. - Ты в дому! На то бояра есь! - буркнул Данил в ответ. Он еще метал глазами по сторонам, ища домашнего беспорядку. Но тут с ликующим визгом налетели малыши. Юрко, вцепившись, полез, как белка, и уже, сопя, усаживался на плечи. Сашок повис на ногах. И Борисок уже торопился, ковыляя, а нянька, сияя во весь рот, семенила, поддерживая его за ручку, а другой рукой неся уставившегося на отца круглыми глазами Ванятку. - Ну, даве дрались, а тута вместях! - Дрались? - спросил Данила, стягивая Юрка. - Ты, поди?! Дети разом погасили гнев. Тут уж Овдотья могла без труда усадить мужа, сама стянула сапоги, уже несли сменное платье, уже стояла девка с полотенцем. Данил, отмахнувшись, прошел в изложницу. Овдотья следом. Сволок рубаху, брызгался, тер шею. - Ладно! Париться ужо! Жена с поклоном подала чистую сорочку, зипун. Данила переменил порты, перепоясался. В мягких домашних сапогах вышел в столовую палату. Овдотья сунулась подавать. - Седь! - приказал Данил. - Слуги есь! Овдотья присела, стала отламывать по кусочку, взглядывая на мужа. Знала, что не любил есть один за столом. Данил наконец отвалился, срыгнул. Посидел, прикрыв глаза. Тело гудело от целодневной скачки. - Что за послы? - спросил он еще сердитым голосом. - Завтра... - Завтра, завтра! Знать должон! Зови! Думный боярин боком влез в покой, поклонился князю. - Каково доехали? Приличия не позволяли сразу начать о деле. Расспросил князя про поход. Данил, дернув усом, отмахнул рукой. - Сказывай! - Опять выход требуют, батюшка-князь! - Что они там сами не сговорят никак! Телебуга с Ногаем в брани, а я при чем? Али и тому и другому выход давать? Ладно, из утра приму. Опеть подарки давать, будь они неладны... А вы тут с хлебом! - Виноваты, батюшка! - Помене бы виноватых, поболе тружающихся! - проворчал Данил. В голове уже складывалось, как лучше отделаться от татар: "Свалить на Митю! Пущай брат, раз уж великий князь, сам и решает, а послам - ни да ни нет!" - Что еще? Боярин улыбнулся: - Как ты, батюшка, велел примать убеглых, дак с Рязани к нам много народа нонече! - Слышал. Елортай Рязань громит! Как еще всех не разогнали? - Тут такое дело... Коломенски бояра опеть просятся к нам! - С Романовичами в ссору... - Дак вишь... татары... Им и тех забот хватает! - Сейчас хватает, а уйдут татары, как тогда? Коломна рязанская ить! - Душат нас! Мытное с кажной лодьи в Коломне даем! - В голосе боярина аж слезы зазвенели. Данил пожевал губами. Пристально глядя в лицо боярину, задумался. Коломна была нужна! Как на смех - сразу-то он не разобрался, - его княжество со всех сторон оказалось зажато соседями. К югу пути запирали рязанские города: Коломна и Лопасня, к Смоленску - Можайск, меж ним и Тверью поместился дмитровский князь, хоть и свой, а пошлины платить все же приходилось, от Новгорода отделял Волок Ламской, когда-то новгородский, а теперь Митин город... Туда, к Переяславлю, леса, а там уж удел великого князя. С любым товаром ни к себе, ни от себя без торговых пошлин никуда не сунешься. Купцы, пока доберутся до Москвы, платят и платят. Хорошо Михайле Тверскому: Волга! До самого Сарая, и того дале - до Персии самой, путь чист. Волга - не Москва, ее цепями не запрешь, плотами не перегородишь поперек воды! И все-таки воевать не стоило. Сейчас разорены, дак уломаю. Позволил бы хоть рязанский князь свои анбары в Коломне поставить, и то добро! А бояр... Бояр... Поговорить надо, а принять... - Ладно, иди! Да, что там за колгота у Кочевы с Блином? Места в думе не поделят? Или покосов на Воре? Скажи, вдругорядь выдам головой, тем и кончится, и села отберу! - пообещал Данил. Боярин с поклонами полез вон. Коломна не выходила из головы, пока парился, смывая дорожную грязь. Все просят! Дак на иные просьбы... Как Овдотья тогда рыдала, узнавши, что Муром снова громят, требовала бить татар: "Ты можешь!" Даже брат не может! А Рязань... Нет, нынче Рязань трогать не след. Еще не след! После бани Данил, подобревший, возился с детьми. Журил за драки. Теперь велел принести веник и дал ломать. Несмышленыши сопели, старались. Юрко даже с яростью ломал - не получалось. Отец посмеивался. Наконец, когда уже почти дошло до слез, сказал: - Дай-кося! Ловко рознял, и стал ломать по прутику, и откидывать. - А я думал, надо целый! - Вот то-то, что целый! Целый не поломашь! Так и вы, братья. Одна семья! Вместях вас николи никто не сломат! А будете драться - ратиться, так кажного по одинке... Уразумел? - Да! А они!.. - Уразумей! Ладно, воины, спать пора! - Ты чего пришел? - поднял он глаза на житничего, что давно уж переминался у порога. Житничий начал объясняться, почему сгрузил вечером и не убрал. - Сам же ты, батюшка, Данил Ляксаныч, не велел мужиков в ночь держать... - И не велю! Они и так от зари до зари тружаются! Ты на что ставлен?! Беречь добро! Кто там перекидает - дело пятое, а от тебя одна польза: вот, что наработали, вот, люди, твое дело, чтоб - он поднял ковригу, показывая, - от поля до стола зерна не пропало! - Дак, батюшка, не пропало же! Зерно, оно холоду не боится... - Ну, а пал бы морок в ночь? Ростепель? Дождь? И сгорело бы сколь четвериков доброй ржи! Поди! Да, еще! - остановил Данил. - В шелковом зипуне кули не таскают. Свое не беречи - Князева и подавно не сбережешь! Ступай! Вдругорядь сблодишь - на конюшню сошлю, коням хвосты чистить... Разоболокаясь, Данил качался от усталости, но, и уже обарываемый сном, он привлек к себе пышное тело жены. Все-таки как он по ней соскучился! И только одно стороннее еще тревожило ум: что Юрием надо заняться по-годному. Семь лет уже, и учить пора путем! Данил так и уснул, не разжав объятий. Овдотья, удовлетворенно, с тем радостным удивлением, которое и теперь, после четверых детей, каждый раз появлялось в ней после его ласк, гладила ему волосы, расправляла бороду, потом, повозившись, устроилась, привалясь грудью, уснула тоже. Данил не любил отлагать решенного дела и взялся за Юрия на другой же день. Тем паче вскрылись крупные Юркины шкоды: он пролил мед из бочонка и рассыпал зерно на поварне. От шалостей с зерном, помня давешнее, Данил решил отучить сына враз. Дал решето и велел все просыпанное там и в амбаре собрать и просеять. Юрий, поглядывая на отца, принялся за работу. Ему скоро надоело ползать по полу, и он, пользуясь тем, что отец отворотился, решил схитрить, принялся заметать зерно под кули. Но батя увидел, и дело кончилось поркой, первой взаправдашней, которую учинили Юрию. Отец порол сам. Избитый, глотая обидные слезы, Юрко вздумал было напомнить о своих правах. - Я наследник! - звонко и зло крикнул он отцу. Данил, сопя, оглядел наследника, вытащил за шиворот из дверей. По двору как раз проходил спившийся боярчонок, которого не успели услать на село, о чем велел Данил, но тут как нельзя лучше пригодившийся. Данил показал бородой: - Видишь? Эй! Подойди! Тот, скинув шапку, угодливо и жалко улыбаясь, приблизился ко князю. От него и нынче несло брагой. - Все пьешь? Ладно, поди! Видел? Рассмотрел? Добро не беречи - таким станешь! - Я князь... - Тебе князя такого показать? И князи есь, что не удержались на столе! Юрко исподлобья оглядел отца, понял - не врет. Два часа спустя он сосредоточенно веял собранное зерно. - Батя, а дале чего? Сушить? - Нет, молоть будем, - ответил Данил. Пошли на поварню, где была ручная мельница, и там Юрко начал молоть собранное и провеянное зерно. Сперва показалось просто, даже весело, но скоро руки начали отваливаться, глаза заливало потом, он тихо выл, но уже знал, что отец спуску все равно не даст, а Данил только подсыпал да подсыпал в отверстие жернова новые горстки ржи и словно не замечал усталости сына. Когда уже, изнемогая, Юрко отваливался, готовый потерять сознание, отец брался сам, но чуть Юрко приходил в себя, снова передавал ему рукоять мельницы. Овдотья забегала поглядеть, пожалеть сына, но Данил только цыкнул на нее - разом исчезла. Он заставил-таки Юрия домолоть до конца, хоть мальчишка даже с лица спал и глаза провалились. Когда уже кончали, откуда ни возьмись, явился Сашок, хотел потрогать муку. - А ты отойди! Ты не молол! - с замученной гордостью отгонял брата Юрко. Дали помолоть и Сашку. У него хоть и руки не доставали, но, с помощью отца, намолол-таки горсточку. После замешивали тесто. Юрий, передохнув, въелся в работу, уже месил из всех силенок. Квашню поставили в тепло и прикрыли рядном. Юрко поминутно бегал смотреть, как подымается опара. Даже ночью просыпался, спрашивал про свой хлеб. Утром выбежал еще до завтрака. Холоп-пекарь умело поправил слепленный княжичем каравай, Юрко сам пальцем сделал крест на нем, чтобы не перепутать. Затем хлебы поместили в печь. Перед обедом доставали горячую ковригу. Данил дал нести хлеб самому Юрию. Когда уселись за стол, после молитвы, Данил задержал руку и торжественно подал нож Юрию. Тот, прижав теплую ковригу к животу, сосредоточенно, хоть и неумело, покраснев лицом, стал резать. Кое-как отвалил первый ломоть. Приостановясь, поднял голову: - Батя, это мой хлеб? - Твой, твой! - усмехнулся Данил. - Сам делал! Теперь угощай! Юрий стал раздавать куски, положил отцу и матери, братьям. Не утерпев, наказал Сашку: - Крошки не роняй! Вечером, уже в постели, когда Данил зашел в детскую опочивальню, Юрко спросил его: - Батя, а я таким не буду, как ентот пьяница? "Запомнил!" - подумал Данил. - Береги добро! Всю жисть береги. Кажинный день! И с братьями не воюй! Спи! Глава 79 Гонцы от Михаила Тверского прибыли как раз тогда, когда Данил, четыре дня подряд проговорив ни о чем и наградив конями, портами, соболями и куницами всех и каждого из татар в отдельности, сплавил их наконец в Переяславль и был очень доволен собой. Известию о приезде Михайлы он обрадовался еще больше. Все-таки пополох его рати на Пудице был обиден, и то, что к нему первому пожаловал тверской князь, приятно утешило тщеславие. Данил, не обманываясь нимало, знал не только то, что Тверь и сильнее и богаче Москвы, знал он, прикидывая доходы с торговли, и то, насколько сильнее и богаче. И это "насколько" было настолько много, что ни Андреев Городец, ни братний Переяславль уже не равнялись с Тверью, ни даже Углич, Ростов или Кострома. Один Новгород еще превосходил ее. Ну, Новгород был городом особым, с которым не сравнивались никто и ничто. Даже и в заморских-то землях таких, почитай, поискать! Ежели бы тверской князь сумел подчинить Новгород себе, то без спора следовало согласиться на то, чтобы отдать ему и великое княжение. Вот как Данила понимал Тверь. И порой удивлялся: почему этого не видит Дмитрий? Ведь и нынче, собрав войска из четырех княжеств да еще помочь из Новгородской земли, едва одолели тверичей! Он постарался принять молодого (между ними было как-никак десять лет разницы!) и молодшего по лествичному счету (Михайле Данила приходился двоюродным дядей) тверского князя как можно лучше. Вершников с Протасием услали встречать гостя на Сходне. Дружина и городовые бояре приоделись в лучшие порты. Начищенное оружие блестело как лед. Были прибраны и разметены улицы, по которым должен был ехать тверской князь. Он с беспокойством думал, как ему поздороваться с Михаилом? Назовет ли тот его отцом - но он ведь самостоятельный князь! Или старшим братом? (Хоть по лествичному праву волен звать старшим братом одного Дмитрия.) Или просто братом? Но это было бы уже и обидно. И еще: поклонится ли Михаил, поцелует ли в плечо как младший, или им надо расцеловаться как равным? И снова представлялось и так и этак. Михаил ехал верхом, шагом, в старинном алом корзне на соболях, в алой княжой, как пишут на иконах, шапке. Нынче и корзно и шапки такие уже выходили из обычая. Дмитрий так уже не носил. Разве алые верха шапок сохранялись. Но и то их шили по-иному - с разрезом впереди. И вместо корзна надевали опашень или вотолу, так было способнее. Черный тонконогий, крутошеий конь Михаила, что высоко подымал ноги в серебряных подковах и шел словно танцуя, тоже будто соступил со старинной иконы. Тверская дружина была вся разодета в меха и цветное платье из иноземного сукна. Данил ждал на высоком крыльце, решив, ради всякого случая, не сходить вниз. Ежели его Михаил и поздравствует как равного, все же не столь прилюдно. Детинец, или Кремник (бояре называли так и так, и сам Данил не мог решить, звать ли ему свой город, как в Новгороде, Детинцем, то ли Кремником), был полон народу. Сбежалась вся Москва. (И тоже старики тутошние звали Москов, и Данил думал порою, что так-то вроде и лучше, город все-таки!) Лезли, осаживаемые, на самый путь. Михаил спешился, поддержанный стремянными, и легкой походкой стал подниматься по ступеням. Он глядел открыто и уже улыбался слегка, и Данил не выдержал, улыбнулся. Здравствуясь, Михаил отдал поклон и назвал его старшим братом, и Данило совсем повеселел. Пировали потом сперва на сенях, с боярами и дружиной, после в тереме, в кругу семьи. Юрко вылез-таки: - Тверской князь, ты воевал с нами? Взрослые рассмеялись. - А мы тебя побили, да? - не уступал Юрко. - Не мы, а все вместях, с дядей Митрием да с дядей Андреем... - Это как веник? - Дерутся все! Я их веник заставил ломать, - пояснил с некоторым смущением Данил. Михаил, однако, не взял во гнев или не показал виду. Он передал подарки. Данилу дорогого коня и икону киевского древнего дела в дорогом окладе с самоцветами. Данил не очень разбирался в живописи. Скорее в церковном пении - это понимал. Его московские мастеры писали недавно большого "Спаса" для монастырской церкви. "Спас" показался ему как-то мужиковат. Данил гадал: показать ли икону Михайле? Хотелось себя не уронить, и было любопытно, что скажет тверской князь. Овдотья растаяла от старинных драгоценностей, что пересылала ей Ксения Юрьевна. Не были забыты и дети. Семилетнему Юрию, кроме игрушек, Михаил поднес княжескую шапку, и Юрий набычился и зарделся весь, едва выдавив: "Спасибо". Потом ясно взглянул на Михаила: - И у тебя такая шапка, да? - У всех князей! - улыбнувшись, ответил Михаил. Данил, гордясь, показывал гостю свое уже устроенное хозяйство. Овдотья вечером остудила: - У их в Твери того боле! Нашел, что казать! Он князь, ему твои мельницы да конюшни на смех кажут! Обиженный, задирая бороду, Данил возразил: - Нашел! Что тута было до меня?! Кажен год новы села ставлю! У его мать век с купцами, должен понять! Но назавтра он подозрительно то и дело взглядывал на Михаила: не смеется ли тверской гость? Нет, молодой тверской князь вникал во все с видимым интересом. Хвалил коней, даже заметил, как чисто в стойлах - оба прошли, не замарав цветных сапог. Подивился, как расстроился город. Новым селам тоже подивился. - С Рязани бегут? - Бегут! - подтвердил Данил. - Нонече опеть. С кажного разоренья к нам. Бона! Дотоле был лес! А нынче распахали. Да тут на самой на Боровицкой горе был бор. Я еще застал дерева, а нынче, как стену срубили, так уж и последние снять пришлось. - А вода есть в Кремнике? - спросил Михаил. Данила вдруг подумал, что не слишком ли он все откровенно показывает тверскому князю? Ключи били под горой, ниже стены. Он смолчал, а про себя прикинул, что надо поставить отводную башню, что ли! Верно, при воде без воды остаться негоже. Впрочем, у Кутафьей башни (ежели не возьмут!) можно и в осаде из Неглинной воду брать. Для Михайлы устроили охоту. Били диких свиней и лосей. Привезли трех недавно пойманных медведей, и их выпустили тоже в осок. Звери ревели; орали и били в трещотки загонщики. Михаил, разгоревшийся от скачки, самолично свалил одного из медведей. Соскочив с коня перед самой пастью зверя, ловко посадил на рогатину. Данила, стараясь не ударить лицом в грязь, свалил второго. В нос ударил острый запах зверя, и был жуткий миг, когда дикая сила, вставшая на дыбы, обрушилась и рогатина, упертая в земь, затрещала, прогибаясь. Осочники подхватили, и Данил, обнажив короткий охотничий меч, дорезал зверя. Медведей несли, связав за лапы. Жирную медвежатину жарили после к ужину, а шкуры зверей тоже поднесли гостю. Тверские подарки Данил отдаривал мехами и бухарской камкой. Договорились о путях торговых через Волок Ламской, о новгородском и тверском госте. Данил, не доверяя боярам, сам дотошно входил во все тонкости и тут показал себя хозяином более рачительным, чем Михаил, сумел выторговать у тверичей немалые для себя выгоды. Михаил гостил полторы недели. Провожали его опять до Сходни. Послали поминки великой княгине Ксении. Дома Данил спрашивал Юрия: - Ну, посмотрел, какие бывают князья? - Батя! А мы еще будем с има ратиться? - Вырасти! Воин! - рассердился Данил. - А Тверь большой город? - Большой. - Больше нашего? - Больше. - Намного? - Намного, Юрий. Лучше не ратиться. Лучше с има торговать! Данил подумал, пожевал губами. - Вот что, Юрко. Тут тебе не ученье, баловство одно. Отошлю-ка я тебя в Новгород! Овдотья ахнула, заголосила. - Вон Михайлу тож туда посылали! - оборвал ее Данил. - Батя! А коня? - Коня? Учиться будешь, будет тебе и конь. Добрый. Видал, какой конь у Михайлы Ярославича? Вот такой! Перед сном, когда Данил зашел поглядеть, как уложены дети, Юрко опять спросил: - Батя! А Новгород больше Твери? - Новгород? Новгород больше! - Я, батя, поеду в Новгород! - Поедешь, спи!  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  Глава 80 Минуло четыре года. В весенний погожий день, когда от горячего солнца на плечах под зипуном намокает рубаха, а из-под еловых лап еще тянет остатним холодом и свежестью недавно растаявших снегов, а первые цветы и острая зелень травы, расталкивая прошлогоднюю дернину, ошалело лезут к солнцу, и уже опадают сережки с лозняка, и пронзительно ясным, солнечно-зеленым пухом овеяны березы, Федор возвращался домой. Он расстегнулся и отпустил повода. Конь шел, принюхиваясь к запахам земли. Дорога вилась вдоль Нерли, и уже начинались знакомые с детства места. Под Купанью мужик на телеге обогнал его на косогоре, прокричал что-то безобидно веселое, и тотчас от телеги отлетело колесо и, виляя, покатилось под угор. А мужик, круто окоротив коня, соскочил и, выкрикнув: "Эх, последнее дело хмельному коня запрягать!", - пустился в погоню за колесом. И тут только видно стало по тому, как бежал, что, верно, хватил лишнего. Федор снисходительно усмехнулся, проследив взглядом за колесом, которое, перескочив канаву и покрутившись, наконец улеглось в молодую траву, и слегка чмокнул, подобрав повода. Конь затрусил резвее. За четыре года Федор всего раза три был в родном дому. Жену оставил тяжелой; без него родила, без него, через приезд, схоронила второго малыша. Приезжая, привозил добро, серебряные новгородские гривны, подарки жене и матери. Тверская служба задалась Федору. Ездил он гонцом от тверского князя Михайлы к великому князю Дмитрию, ездил и в Новгород. Вместе с тверичами дважды отражал литовские набеги. Из последнего дела привез домой холопа, литвина, взятого на бою, Ойнаса. (Дома и на деревне Ойнаса перекрестили Яшей.) Он и сейчас возвращался вроде на время, но знал, что уже насовсем. Тверской князь нынче постарается отделаться от великокняжеской помочи. Об этом требовалось рассказать великому князю. Впрочем, Митрий Лексаныч и сам, видно, не обманывается. Не было бы опять войны! Кснятин тверичам разрешили отстроить вновь, но села по Нерли Дмитрий Михайлу не отдал, и, побыв при тверском дворе, Федор понимал, что ни вдова, великая княгиня Оксинья, ни бояре тверские, ни гости, ни сам Михаил не успокоятся, пока не воротят своего назад. Ладно! Спасибо и за то, чего достиг! А достиг он, кажется, немалого. Выбился в люди, наконец. Деревенские при встрече шапки ломят... Он прикрыл глаза, подставляя лицо солнечному жаркому свету, вдохнул томительный запах весенней земли. Вспомнил лицо тверской княжны, и разом заныло сердце. Никогда больше он ее не увидит, не увидит ее плывущей, словно невесомой, походки, ее высоких плеч, ее продолговатого, светлого, почти голубого лица, с неправдоподобно большими глазами и ресницами, от которых на нежные щеки падали две бархатные тени. Не увидит ее ни в праздничном - в жемчугах, серебре и лалах - уборе, в переливчатых шелках и парче; ни в простом - для нее простом! - светло-зеленом саяне с белыми, как яблоневый цвет, узкими рукавами нижней сорочки, охваченными в запястьях старинными, киевского бесценного серебра створчатыми браслетами... И ее голос, льющийся, со срывами в звонкий шепот, за которыми угадывалась тайная беззащитность гордой княжны. На него, Федора, уже поглядывали со значением и недоброй завистью тверские дружинники и "боярские дети" княжеского двора. А что было? Два-три быстрых разговора, долгий взгляд и вечер полупризнанья в княжеском саду над Тьмакой. Невесть, запомнила ли его даже великая княгиня Оксинья... А он? Едет домой, где ждет его некрасивая жена... А мог бы... Мог ли? Сам ли он потерялся, оробел тогда, или это было и вовсе невозможно? Да и что, кроме смерти - скорой, тайной (или бегства, очертя голову, вон из пределов тверских), - чего он мог бы достичь иного?! А на то, чтобы хоть час, да наш, - нет, на то не хватило у него ни решимости, ни воли, ни... И не мог он решиться обидеть княжну, сестру самого Михаила Тверского! Такие, как он, молча гибнут на рати, повторив про себя дорогое имя, или идут на плаху, не разомкнувши уст; таких, как он, не ведают там, где и великие бояре не все и не вдруг могут дерзать даже приблизиться к девушке - княжне из великого древнего рода, а не то что думать о ней как о возможной невесте, жене, возлюбленной... Он не смог путем и проститься с ней, только узнал потом, что она ушла в монастырь. И подарок - единственный, горький, прощальный, переданный старухою нянькой "для жены": серьги, золотые, с синими, как весеннее небо, камнями... Только Феньке такие и носить! С ее-то рожей. Он не смог проститься с княжной тогда и прощался теперь, с новой горечью думая о том часе, мгновении том, когда не решился он переступить, не смог или не сумел? Тот страшный провал, что разделял их по жизни, по родне, по власти... И сладко было думать, что из-за него отреклась она от мира (хотя, конечно, не из-за него!), и несносно было знать, как оболжет ее молва, приписав ей - всей не от мира, не от жизни земной - тайного воздыхателя или даже удачливого любовника. "Гулял молодец из орды в орду, из орды в орду, из земли в землю"... Нагулялся. Едет домой! Гривны-новгородки в кошеле, серьги, дар княжны, за пазухой, у самого сердца. Начинаются первые избы Купани, и можно не думать о лихом человеке, что прянул бы вдруг из-за кустов с ножом или кистенем, норовя разом свалить с коня. Тут весна еще видней, чем в лесу. Мужики пашут, и чья-то молодка с бельем у реки окликает какого-то мужика: - Приехал? Борь? Что не зайдешь, Борь? Поведал бы хоша, как живешь, Борь? И такая в голосе переливается, дрожит неприкрытая бабья истома, так просит голос ее и зовет, что Федор нарочито отворачивается, и самому становится жарко, и сладко, и стыдно в свой черед. И не боится баба! Мужик услыхал бы ейный, шкуру спустил! А княжна ушла в монастырь. Быть может, она тоже ждала, тоже хотела переступить роковой рубеж, да и был ли он для нее столь роковым? Ей, может, и решиться было легче, чем ему, Федору, простому дружиннику. И не жена ли, рябая, некрасивая, удержала его от стремительного полета в ничто... "Есь ли у тебя, добрый молодец, молода жена, и есь ли у тя малы детушки?" Есть. И жена, и детки. Схоронив второго, Феня уже опять ходит на сносях. А первенец растет, лопочет, в каждый приезд виснет на руках, хвостом бегает сзади: "Тятя, тятя!" Хвалится: "Ко мне тятя приехал!" Как там Ойнас-Яшка, пашет, поди? Осенью здорово помог Ойнас, вытянул всю страду. Мать в холопе души не чает: Яша да Яша! А Федору внове и стыдновато как-то: свой холоп! И кабы не падающее хозяйство, не пашня, не дом, что требовали себе мужика, чтоб безотрывно при деле... Ибо двум бабам - старухе матери да брюхатой жене, - как им огоревать эдакой дом! Потому, когда поскакали тогда от леса, он и настиг этого, как после узнал, Ойнаса, потому, сжимая зубы, замахивался клинком и не зарубил, а, оскалясь, вязал арканом поднятые руки, притягивал к стремени и гнал потом, зля себя, заставляя бежать. А вечером поил, не развязав рук, совал хлеб прямо в рот, боялся, что убежит. Ночью, проснувшись, ловил безотрывный тупой взгляд Ойнаса, упертый в огонь Литвин не спал, и Федор все трогал клинок и, задремывая, спохватывался: не рубанул бы - и жизнь и полоняника потеряшь ни за что! Ойнаса прошали продать, привязывались даже. Федор зло мотал головой, не отдал. На третий день литвин показал знаками, чтобы ему развязали руки. Он был без портов, в одной долгой рубахе. Шапку уронил тоже, когда бежал, и копье бросил. Когда Федор нагнал его на коне, был совсем безоружен. В Твери Ойнас обихаживал Федорова коня. Когда Федор усадил его впервой хлебать с ним щи из одной миски, впервые улыбнулся робко, недоверчиво потянулся ложкой. По-русски Ойнас почти не говорил, но что ему баяли, понимал хорошо. Постепенно узнал Федор, что и там у себя, Ойнас был, почитай, холопом. Как-то ночью услышал, что тот плачет - верно, по дому. Федор сердито перевернулся на соломе, Ойнас замолк. Федору стало до жаркости стыдно за себя, но отпустить Ойнаса не мог. Разве за выкуп, но выкупа за него никто не давал, то ли господин его пал на рати, то ли не захотел разыскивать и давать серебро за раба. Так Ойнас и остался при Федоре. В ближайший приезд Федор свез Ойнаса в Княжево. Составил обельную грамоту на него, как полагалось по закону, и передал матери: "Владей!" Та поджала губы. Присматривалась. Федор думал - откажется. Нет, верно, до того набедовалась без сыновей, что всякому была рада. Дядя Прохор приходил, пощурился: - Боярином скоро станешь, Федюха? - Не скоро, дядя Прохор! - ответил Федор как можно весело. - Мне до боярского житья плевать - не доплюнуть! - Помолчав, пояснил: - Мужика нет в доме. Без мужика беда. - Да, Верухе без вас круто поворачиваться тут! - отмолвил Прохор и еще раз оглядел Ойнаса: - Как звать-то? - Яшей назвали! - отозвалась мать. - Ну, Яшка, не горюй! Тут тебе лучше будет, чем на боярском-то дворе! Тот заулыбался Прохору, залопотал что-то по-своему... А осенью воротил хорошо. Мать довольна была. И говорить выучился довольно скоро. Ойнас был выше Федора на полголовы, шире в плечах и сильнее. Федор сам дивился потом, как легко забрал его в полон. Видно, был в гневе и страшен, да и тот уже безоружный бежал, а беглец редко дерется, там уж одна дума: жизнь спасти... Яшка-Ойнас тоже проложил грань меж ним, Федором, и сельчанами. Для людей - Яшка, для него самого - княжна. Княжна заставила забыть и ту, первую. И вспомнилось теперь спокойно, как о далеком, прошлом. Вспомнилось просто потому, что девки за селом на горке водили хоровод и пели знакомое с издетства: ?ожу я, гуляю, ?доль по карагоду, ?аинька, белая! ?ожу, выбираю ?ебе младу милаю, ?аинька, белая! ?н ехал шагом, ловя привычные слова песни и краем глаза следя, как заворачивается в девичьем кругу плетень шуточных "родных". ?есел я, весел, ?о всема собралса! ?ели девушки. Потом начался "разгон": ? выпивши пива, ? тестю-то в рыло! ?едор усмехнулся. Тесть у него оказался неплохой. Приезжал, привозил бычка, Фене на саян зендяни. Советовал слушать свекрову - Федорову матку. ? изъездивши коня, ? шурина со двора! ?ели, отдаляясь, у него за спиной девицы. Федор вспомнил, как советовал Козлу податься в зятья в богатый дом. Тоже бы, верно: "Выпимши пива, да тестю-то в рыло". Козел таки записался в холопы, теперь у Окинфа Великого правая рука. Ловок! В богатом платье ездит, в Орду завсегда Окинф его с собою берет главным толмачом... Через холопство-то и в бояре, поди, вылезет! А тут (уже далеко издали доносились радостные девичьи голоса: "Я изъевши пироги, да тещу-то в кулаки. Весел я, весел, со всема расстался!"), а тут все то же, что и прежде, и так же водят этот хоровод, и так же насмешливо опевают... И с грустной усмешкой Федор подумал, что теперь это уже и к нему относится. Вот он "вылез", поднялся - куда? Влез повыше, а какой-нибудь Окинф Великой и в дому не всегда примет, на крыльцо выйдет баять, а уж князь - и говорить нечего, добро, что запомнил в лицо. Куда он вылез? Оторвался, скорей! А они все те же, и так же и при дедах-прадедах, и тогда, до Батыя, и при Юрии, и до Юрия, и тогда, когда Велесу кланялись еще... Ну, тогда, почесть, такого и не баяли. Незачем было. Всяк оставался у себя в роду, в принятые не лезли! А потом пришли князья, обложили данями, построили города, храмы. А потом явились татары... Не важно, как взята власть. Важно, как после себя ведут. (Это уж Федор, всякого насмотрясь, начал понимать.) И не важно, наверно, сколь имеешь добра. Важно, как и кем защищено оно, это добро. Оттого и самое главное не добро, а власть! Это главное, это самое важное. Кто сумеет обещать, чтобы дом был цел, чтобы не сгорел хлеб, чтобы тать не пограбил клеть и ворог не увел скота и детей. Чтобы баба рожала не на снегу, а в теплой избе, чтобы было молоко для детей и мясо для мужиков, и не подаренное, нет! Сами наработают! А - сбереженное чтоб... Дак пущай и татары, да хозяева! А в Орде война. Второй год замятня. Тохта на Телебугу. Потом Ногай убил Алгуя и Телебугу. Сказывают: прикинулся хворым, заманил и убил. Теперь, слышно, Ногай и с Тохтою в ссоре. Тоже и степи не поделят! Набежало облако, потянуло холодом. Победит Тохта, как говорит Козел, Окинфов прихвостень, устоит ли тогда и его, Федорово хоромное строение? Давно ли князь Андрей с татарами зорил Переяславль! Гроза, однако, будет. Марит с утра! Федор, озрясь на небо, где вставала, неведомо отколь взявшаяся, густо-сизая, в основании словно клубящаяся туча, застегнулся и пришпорил коня. x x x Дома Федор узнал, что у князя Дмитрия в Орде умер младший сын, Александр, оставленный отцом при Ногае. Княжича все знали. Помнили в лицо, молодого, красивого. Бабы плакали. Соседка сказывала, причитая: - Я-то наревелась! Такой-то был славный, такой приветный! Про то, что давешней грозой в Криушкине убило знакомого мужика, говорили куда меньше. Злую весть подтвердил прискакавший Козел. Вошел, независимо цыкнул, поплевал на пол. Расселся, не сняв шапки. И Федор во все время разговора мучался от того, что сказать другу про шапку было совестно, да еще подумает, что гнушаешься им, в холопстве-то, и Федор перемолчал. Как умер княжич Александр, или даже был убит кем, было неясно. Но Федор, как и все, знал, что именно его, а не Ивана прочил великий князь себе в наследники. "Что будет теперь?" - гадали мужики. Ойнас встретил хозяина приветливо. У него, как скоро узнал Федор (Феня рассказала вечером в постели), завелась на селе сударушка, вдовка, "и с того Яшка веселый стал". Ну, добро! Мать как-то усохла, стала костистей и словно меньше ростом. У нее нынче выпали три зуба впереди, и в улыбке обнажались пустые десны. Феня ходила напоследях, лицо - в коричневых пятнах, особенно некрасивая и беззащитная. Федору стало жалко ее. Назавтра он преподнес ей золотые сережки: - Тверская княжна подарила для тебя! Феня даже рот открыла, с ужасом подержала в руке, хотела примерить, но вдруг положила назад и заплакала. Сережки смотрела мать. Тоже примерила. Достала свою праздничную, шитую серебром головку: - С простым повойником и не оденешь! Гляделась в медное зеркало. Сережки даже и ей казались слишком дороги, хоть мать и умела носить дорогое. Наконец сняла, протянула снохе: - На, держи! Феня спрятала серьги, так и не примерив. Грикшу нынче Федор не увидел. Старший брат по делам архимандрии был в Москве, у князя Данилы. "Налажал князю монастырь", как объяснила мать. Федор не очень понял, но из расспросов выяснил, что брат вроде собирается даже и перебираться в Москву, где стараниями князя Данилы устроялась архимандрия, и подивился: ему казалось, бросить навовсе родной Переяславль, свой дом, свою деревню решительно невозможно. Да и с какой стати от великого князя перебираться к удельному? Грикша, видно, тоже что-то учуял еще прежде других. Невесел оказался нынешний приезд Федора в Переяславль! Глава 81 Рано утром Федор вздел самое дорогое платье и перепоясался. Ойнас уже приготовил коня и теперь ждал, держа Серого в поводу. Феня вышла, переминаясь, поддерживая живот. Вот уж не похожа на боярыню! - подумал Федор, вдевая ногу в стремя. Простившись с ней и с матерью, что всплакнула напоследок по молодом княжиче, кивнув Ойнасу, он выехал со двора. Явиться следовало к Гавриле Олексичу или к его сыну Окинфу Великому, что все чаще замещал отца в делах и даже в великокняжеской думе, а уж вместе с ним - ко князю Дмитрию. Окинф вдосталь продержал Федора на сенях. Величается поболе князя самого! Наконец вышел - большой, с головы до ног облитый золотом. Подмигнул, и Федор принужденно улыбнулся (боярин явно считал, что проторчать у него в хоромине битых два часа - великий почет). Потом постарался насупить брови, изронил: - Горе-то великое! И все слуги, горохом высыпавшие вслед за господином, понурились и склонили головы. - Да, горе, - ответил Федор. Окинф внимательно глянул на посыльного, посопел, откашлялся. Ему подали дорожный вотол (проехать было несколько шагов, по городу), и все стали спускаться с крыльца. Кто-то из холопов стал на колени у стремени и наклонился, чтобы боярин мог наступить на него, усаживаясь на коня. Федор едва выдержал, хотелось ускакать вперед. (Не приведи Господь! Верно, что лучше в лаптях на княжом дворе, чем в красных сапогах на боярском!) Шагом выехали. Шагом - слуги бежали вслед и по сторонам - повернули на Красную площадь. Тут Окинф нежданно пустил коня вскачь, и Федор, едва успел сделать то же. В несколько прыжков они были у крыльца и, круто осадив взоржавших скакунов, слезли с коней. Окинф тут уже не воспользовался услугами холопа, слез сам, и довольно ловко, так что и снова Федор едва успел повторить движение Окинфа и оказаться одновременно с ним на земле. Стража, как это всегда было, когда Федор входил гонцом к любому князю, не остановила их вопросом: кто таковы? Окинфа Великого все знали в лицо. Дмитрий тоже принял их не стряпая. После уставных поясных поклонов (Дмитрий встретил их стоя, но сразу сел в кресло, как подобало князю) Окинф, по приглашению великого князя, уселся, а Федор продолжал стоять, но князь сделал знак рукой, и он сел тоже - дело было беседное, не посольское. По тяжелому, какому-то мертвому на этот раз, в отечных мешках под глазами лицу великого князя, по его словно под гнетом полуопущенным плечам и тяжело и бессильно брошенным дланям Федор понял, что про смерть сына князь уже знает и весть эта ему безмерно тяжка. Когда Федор, спрошенный в свой черед, сказал, что Михайла Тверской хочет, кажется, отказаться от великокняжеской помочи и отослать всех переяславцев назад, князь Дмитрий только устало кивнул головой. В глазах его не зажглось былого грозного огня, и руки не сжались в кулаки. "Что Новгород?" - спросил он, но и тут ясно было, что мыслями князь далеко от новгородских, как и любых других, дел. Что-то жалкое и бесконечно усталое на миг проглянуло в лице Дмитрия, когда Окинф передал, что тело княжича ради весенней распуты задержалось в пути. - Что отец? - спросил Дмитрий Окинфа. - Батюшка нездоров зело! - ответил тот совсем иным, чем в своем тереме, не звонко-раскатистым, а сдержанно-участливым голосом. Федор подумал вдруг, что все, что сказал или скажет Окинф, одна сплошная ложь. Ложь, что он горюет о смерти княжича, ложь, что думает о делах княжьих, ложь и то, что старый Гаврило Олексич болен - верно и тут у них какой-то свой и вряд ли добрый умысел. - Поезжай на Клещино! - сказал Дмитрий и замолк. Федор коротко глянул в застывшие глаза князя и тут же стремительно отвел взгляд. - Поезжай, - продолжал Дмитрий, справившись с собою, - привези Ивана. Тотчас! Оба поезжайте! - прибавил он, подымая голову. Окинф с Федором встали и, пятясь, покинули покой. От двери Федор еще раз взглянул на великого князя. Дмитрий сидел, глядя в безмерную степную даль, мимо и сквозь них, куда он отправил живого, юного, полного сил сына, надежду и веру свою, и откуда ему везут и никак не могут довезти мертвое распадающееся тело... И уже, верно, не видел ни Окинфа, ни Федора. Ехали верхней дорогой. Там и тут виднелись пашущие мужики. Над черной переворошенной землей курился парок. Грачи тучами вились над полем, переваливаясь, бежали по пашне следом за лошадью, выклевывая жирных червей и личинок. Озеро блестело и будто плавилось на солнце. Обдувало ветром. Окинф мигом повеселел и зорко оглядывал округу, и Федору было неловко и стыдно за этого боярина, что был правою рукой князя Дмитрия, а гибелью княжича Александра едва ли не доволен даже... "Или с Андреем снюхался?" зло думал Федор. Ивана Дмитрича не оказалось в терему. Слуги сказали: "Уехал!" И махнули рукой в поля. Тронулись разыскивать княжича. Переехали овражек, небольшой лесок, что клином тянулся от Княжева, и - Федор уже знал почему-то, что именно здесь, - увидали Ивана за необычным делом. Он, сойдя с коня и отстранив хозяина-ратая, пахал на крестьянской лошади. Дружинники и слуги, кто верхом, кто спешившись, смотрели молча на княжую блажь - не то забаву, не то, похоже, взаболь. Кони странным образом слушались Ивана. Княжич старательно и чисто вел борозду. Окинф направил коня прямо по пашне и еще издали прокричал с чуть заметной издевкой в голосе: - Пашешь, князь? Иван остановил коня, вглядываясь из-под ладони в подъезжающих всадников. Федор давно не видел княжича и поразился его худобе и какому-то особенному отрешенно-внимательному взгляду его глубоких бледно-голубых глаз. - Али холопов мало? - продолжал Окинф в том же глумливо-добродушном тоне, кивая на Иванову свиту, что стояла поодаль. - Холопы есть! - с хрипотцой негромко ответил Иван и оглянулся на своих. Он не мог бы словами связно пояснить, зачем он это сделал. Не потому же, что богдыхан далекого Чина проводил плугом первую борозду! Он, Иван, князь народа-хлебопашца. Народа, что ездит на рабочих лошадях, которые никуда не годны в бешеной мунгальской скачке, но знают слово "борозда", будто родились людьми, тянут плуг в мыле от усилий. И люди его народа работают тут, за год вперед рассчитав все, а не живут одним днем, от набега к набегу, да стадами молочных кобылиц. И вдруг он, князь, должен скакать по полям и рубиться в сечах? Он князь, глава, значит, и тут, в страдной работе этой, должен быть тоже напереди! Мужик и дружина стояли почтительно, пережидая прихоть господина. Он никому ничего не объяснил. Иван отер холодный пот, от слабости выступивший на челе, и оставил рукояти сохи, тотчас услужливо перехваченной дворским, и заметил оттенок снисхождения у того, когда передавал соху мужику: "Гордись, мол, сам князь изволил прикоснуться!" Он никому ничего не объяснил... - Здравствуй, Окинф! - сказал он просто, и боярин, соскочив с коня прямо на пашню и утонув по щиколотку роскошными алыми сапогами в жирной земле, тут только скинул шапку и, поклонясь, молвил негромко: - Батюшка кличет. Велел, тотчас чтоб... - Хорошо, - ответил Иван, перевел задумчивый взгляд с Окинфа на Федора и повторил совсем уже тихо: - Хорошо... Он намеренно прятался от отца эти дни. Ждал и не хотел этого разговора. Погибнуть, умереть должен был он, Иван, а не Александр, не Саша, который должен был жить, должен был заменить великого деда, продолжить с годами труд батюшки... Иван любил отца, и, любя, не хотел увидеть на его лице этого неизбежного, как он был уверен, немого вопроса: "почему не ты?" Он медленно оделся. Застегнул кожаный с серебряною отделкой пояс, единственное княжеское украшение во всей своей одежде. Сел на коня. Слуги, уразумев, что княжич едет к отцу, кинулись отчищать его сапоги. Иван подождал, пока они кончат, вдел одну и другую ногу в стремена, глазами указал четверых из своей свиты, произнеся негромко: "В Переславль!" Коня Иван не понукал. Кони под ним шли сами так, как ему было надо, и этой его особенности, которой он сам не придавал ровно никакого значения, больше, чем всякой другой, больше чем научению книжному, дивилась Иванова дружина, слуги и все, кто его знал, даже народ в соседних деревнях. Подъезжая к Переяславлю, Иван словно закаменел лицом. Ему по-детски захотелось остановиться на полдороге, у Никитского монастыря, и заглянуть в церковь, просто зайти и преклонить колена, и осенить себя крестным знаменем - больше ничего. Но он сдержал себя. Только уже у Переяславских ворот тронул серебряный крест на груди и сказал одними губами: - Господи, в руки твои передаю дух свой! У княжого терема на Красной площади его уже ждали. Приняли коня, помогли опуститься с седла. Иван всходил на высокое крыльцо, а следом, поотстав, тяжело ступал боярин Окинф. У дверей думной палаты, где (знаками указали ему придверники) был сейчас отец, Иван остановился и непривычно твердо посмотрел в глаза Окинфу: - Ты пожди! И Окинф, будто напоровшись на что-то, остоялся и начал медленно наливаться бурой злой кровью. Иван плотно притворил дверь, помедлив мгновение (было страшно поглядеть на отца), обернулся. Батюшка не сидел, как он думал, а стоял и смотрел на него. Иван напряженными связанными ногами пошел к отцу. Дмитрий вдруг сделал какое-то неверное движение, словно шатнулся встречу, а Иван увидел смятенное, несчастное лицо отца и понял, что тот если и укоряет кого, то только себя, а его, Ивана, ждет словно последнее спасение свое. И поняв это, Иван кинулся к отцу, а отец обнял Ивана и зарыдал. И Иван заплакал, пряча лицо на отцовой груди, повторяя только: "Батюшка, батюшка!" А Дмитрий шептал: "Сынок, сынок мой, Ванюша, Ванюшенька!" - и тискал Ивана, и слезы наконец лились, лились раня и облегчая грудь. И хорошо, что придверная стража там, снаружи покоя, скрестила копья перед лицом Окинфа и еще двоих великих бояринов, так как по глухим, едва доносившимся из-за толстых дверей звукам поняла, что к великому князю не можно и не должно сейчас пускать даже и самых ближних советников. x x x Они стояли на заборолах городской стены. С озера дул ровный прохладный ветерок. Вдали маячили рыбачьи челны. Слободские избы рыболовов густо лепились почти от самого вала вплоть до воды. Только этот конец Переяславля и не скудел народом. Оттуда, из-под Никитского, и с того конца, что у Горицкого монастыря, изб стало много помене, там и тут появились проплешины от разобранных за ненадобностью клетей. Город пустел, несмотря на все старания Дмитрия. Люди уходили туда, где можно было спрятаться, уцелеть, пережить. Еще больше пустел стольный Владимир. И, глядя на эти проплешины, у Дмитрия бессильно опускались руки. С людьми уходила сила. С силой - власть. Уходила, отливала куда-то, в леса, к Угличу, Ростову, Твери, Ярославлю, Москве, и туда, за Волок, на Шексну, на Мологу и Сухону... Происходил неслышный, как просачиванье воды, уход жизни. - Тело не привезут? - Гонец был... Верно, там схоронят... - Лучше бы все же со мной... - Бога ради! Прости меня, Иван, я виноват, я, только я, во всем! - Никто не виноват, батюшка! Пути Господни неисповедимы. - Господни пути... Ты знаешь, я иногда думаю, что в чем-то согрешил, в чем-то таком, за что не простится никогда. Все рушится окрест меня, как сухой песок... Я ведь и тебя позвал... Я хочу... Ты только пойми меня, сын. Ты теперь один у меня, один! Ты... Не перечь мне. Я должен... хочу... тебя женить. - Батюшка, ведь ничего нельзя изменить в судьбе! - Иван, молю! Дмитрий вдруг тяжело рухнул на колени, охватив сына и прижавшись к нему головой. - Один, один! - повторял он в забытьи. - Встань, батюшка, встань! - шептал Иван. - Дружина, увидят... Хорошо, пускай, хорошо! Дмитрий тяжело поднялся, прислонился к заборолам, закрыв рукавом лицо. Они долго молчали. Наконец Иван вымолвил с усилием: - На ком, батюшка? - На ростовской кпяжне, - глухо ответил отец. Глава 82 Ростов за последние годы как-то незаметно погрубел. Город был по-прежнему многолюден и даже шумнее прежнего, но что-то тонкое, древнее, устойчивое невидимо отхлынуло, раздробилось, потускло в круговерти ростовских княжеских переделов, татарских наездов и народных смут. То старинное благолепие и благородство, что сохранялось, пока была жива княгиня Мария Михайловна, начало рушиться после ее смерти, но еще продержалось десять лет, пока не умер Борис Василькович, добрый, нерешительный и слабый, отчаянно пытавшийся сохранить последнее, что у него оставалось: "вежество" и высокий строй души. Но ежечасно оказывалось, что перед лицом силы, тем паче силы торжествующей, как ни замыкайся в себе, как ни отделяй свое, родовое, домашнее от внешнего, грубого, внешнее влезет и размечет весь хрупкий строй прежней жизни. Где милые сердцу утехи, где изящество княжеского застолья, выдержанная беседа, почасту со знатоками книг, скромными, но мудрыми книгочеями из разных земель? Когда за столом ордынский грубый посол, когда жадная татарва рыщет по городу, когда волнуется чернь и торг ежечасно грозит вспыхнуть свирепым мятежом? После смерти родителей Дмитрий Борисович с какой-то удивительной даже легкостью отказался от всего, что отличало и выделяло ростовский княжеский дом. Он уже не ездил один по улицам, ледяными глазами глядя поверх горожан. Дружина и справа и слева, бирючи и вершники впереди скакали, сопровождая князя в редких поездках по городу. Расточилась, растаяла, растеклась по монастырям знаменитая библиотека князя Константина, что еще была, еще существовала при епископе Игнатии, но уже никто не пользовался ею, ибо никто не дерзал вступить в княжеский терем, полный нынче дружинниками, лязгом оружия и ратных грубых кликов. Тут пили да играли в зернь, но уже не чли книг. И книги стояли молчаливые, плотно смежив кожаные тяжелые переплеты. А с улиц, прилежащих дворцу, и с площади перед теремом исчезли те редкие лица скромно и даже бедно одетых людей, на челе которых меж тем лежит печать особой духовности, - лица книжников, филозофов и мыслителей, лица с глазами глубокими и взглядами как бы внутрь, в себя углубленными, в себя и в историю, лица, в коих отразилась мудрость столетий, лица хранителей памяти народной, запечатленной в книгах и харатьях, лица людей, без коих народ лишается прошлого и теряет грядущее свое. Перестала звучать греческая речь вперемешку с вычурной, книжно украшенной славянской, утихли споры о пресущественном, о "филиокве", или о предвечном бытии... И площадь и улицы потускли без них, без этих робких мыслителей, выцвели, заплыли, опростели. Улица стала вседневной, городской обыватель и купец заполнили ее без остатка. И, странное дело, ведь мало же было их, "этих", и словно бы и не видны были они в толпе, а как без них изменилась, как огрубела толпа! С приходом нового епископа Тарасия три года назад, остатки княжеской библиотеки были забраны в книжарню Григорьевского монастыря, и уже туда, в монастырь, собирались приезжие книгочеи. Дмитрий Борисович в ссорах с братьями не ведал о том или был равнодушен к духовному оскудению Ростова. Да и всегда-то мудрость книжная, что перестает отвечать насущному, выходит из жизни очень скоро, становится даже отяготительной для самих прежних носителей ее. Он старался не вспоминать о навычаях старой бабки своей, а ведь ему было уже семнадцать лет, когда умерла Мария Михайловна! Казалось, достаточно, чтобы запомнить на всю жизнь. Но жизнь безжалостно уносит ненужное в суедневной борьбе. Так когда-то умирали последние античные мыслители-язычники среди чуждого им мира христиан и перед смертью, отринув веру отцов, крестились и принимали монашество. Так римские патриции, отказываясь от изнеженности гордых предков, переобувались в солдатские сапоги, инстинктивно перенимали культ силы, которой поклонялись тем больше, чем меньше ее имели на деле. Слабеющий Дмитрий Борисович, ссорясь с братьями, собирал и собирал добро, копил ратников, хотя не мог бы сказать, для чего и против кого. Татары то и дело переполняли Ростов, и с татарами он был дружен и мирен, а для того, чтобы лавировать меж Дмитрием и Андреем, нужны были скорее новгородские серебряные гривны, чем ратная сила. Князь Андрей, постоянно бывавший в Ростове, и Дмитрий не замечали происходивших тут изменений. И только Иван страшно поразился переменам. Он помнил Ростов когда-то, мальчиком. Помнил умные застольные беседы, книги. Теперь его встречал лязг оружия и ражие морды ратников. А в тот миг, когда он узнал о разорении знаменитой библиотеки князя Константина, Ростов погиб для него окончательно. Он уже холодно взирал на палаты и храмы. Шевельнулась мысль, что отец его не так уж и неправ, что таким вот людям, - не сумевшим сохранить святыню, - ничего и не остается, кроме ярма, насилия, ежечасно карающей их жезлом железным силы. Иван отчужденно озирал омертвевшие для него покои княжеского дворца, кирпичное и белокаменное великолепие, и уже знал, что и оно недолго простоит: пустая скорлупа, в которой изгнил высокий дух, некогда ее наполнявший и питавший. И уже примечал он те легкие, чуть заметные изменения быта, что отмечали огрубевший вкус ростовского князя: варварскую роскошь там, где была строгость истинного великолепия, и то, что пирующий с дружиной ростовский князь не царил, а как бы сам опускался до уровня дружины... Жениха с невестой показывали друг другу. Ростовская княжна выходила в разных уборах и платьях - "казала сряду". Иван смотрел на чужую ему высокую девочку, и в нем невольно разгоралось незнакомое и тревожное чувство, от которого он уже думал отказаться совсем. С робким удивлением ловил он пугливо-любопытные взгляды будущей жены. Потом смотрели приданое: дорогие паволоки, бархаты, меха и драгоценные сосуды. Иван пожалел в душе, что тестю не пришло на ум приложить несколько редких греческих книг из собрания прадеда. Он между делом сказал об этом отцу, но князь Дмитрий принял слова сына за шутку и только улыбнулся в ответ. Глава 83 От многолюдства, долгих пиров, чужих беззастенчивых глаз, неприятного соседства Федора Ярославского и тяжелого - дяди Андрея, от шума и криков у Ивана разболелась голова. Он уже томился и тосковал по своей холостой келье на Клещине, по любимым книгам, что были для него словно чистые окна в иные миры. Но еще долго нужно было терпеть и блюсти распорядок княжеских торжеств. Венчание назначили во Владимире, первую кашу чинили в Ростове, а большой стол уже в Переяславле - так были соблюдены достоинство и сложные родовые отношения обоих князей. Данил Лексаныч не был в Ростове и приехал только уже во Владимир, к венчанию. Он дружески улыбнулся Ивану, поздравил и хвалил невесту от души. Иван нашел, что в дяде прибавилось дородства, щеки слегка набрякли и большой нос стал как-то рыхлее и мясистее. Он был еще крепок, но уже не молод, мальчишечье, то, давнее, отошло. Хозяйственные и деловые заботы, чуял Иван, не отпускали его ни на миг. Данил тоже поднес подарки, и тоже драгоценности и рухлядь. Но среди прочих даров поднес и небольшую ветхую книжицу в темном переплете. Иван принял ее смущенно-радостно. Книга была обернута в шелк. - Тебе вот! - сказал Данил и улыбнулся по-старому, по-детски. - Не знаю уж, а молвят: редкая. Из Чернигова привезена! Иван открыл: это был изборник, с толкованиями на Дамаскина, четвертой беседою Иоанна Златоуста на первое послание коринфянам, сокращенным "Словом святого Григорья о том, как, поганы суще, языци кланялися идолам и требы им клали", - где после еллинских богов поминались и русские языческие: Род и Велес, Мокошь и Хорс с Перуном. Кончался изборник выдержками из Фотия и сочинением Василия Кесарийского "О том, како молодым людям извлечь пользу из языческих книг". Рукопись, и впрямь, была редкая. У Ивана потеплело на душе. Как дядя, не бывши знатоком книжным, раздобыл такое сокровище? Но Данила пояснил тут же простодушно: - Ко мне боярин прибежал из Чернигова, из великих бояр, Федор Бяконт прозванием, с женой, с Машей. Осели у меня, на Москве. Дак сколь книг навезли! Полдня из саней доставали. Тяжелые книги! Я и попросил для тебя, объяснил, что ты книжник. Федор Бяконт, значит, сам уже и подобрал... - Принимаешь новоселов? - Принимаю. Бегут! Нынче вот уже и великих бояр почал принимать. Бяконт, тот умный. Москву ему поручу. А то все по ратному делу, а у суда, у мыта и нет никого. Протасий, тот с полками больше! А этому и добро постеречи, и гостей, и послов принять, все может. И мастеры, каменосечцы черниговски, приехали с им. Теперь церкву каменну буду класть у себя, в Кремнике. По нраву ли книга? Иван, зарозовев от смущения, раскрыл подарок и прочитал вслух: "Радовахуся я, видя, как одни изощряли свой ум наукою чисел, как другие исследовали истину с помочью филозофии... Учение не пропадает бесследно, знания слагаются в убеждения, в юных умах зарождаются идеалы жизни, в молодых сердцах зажигаются искры возвышенных стремлений, и на поприще истории являются великие нравственные силы". Данил усмехнулся, покачал головой. - Да! Без грамотных людей никакого большого дела своротить не мочно! Я уж и то при Данилове монастыре училище открыл, пущай учатся! И за брак похвалил его Данила: - Все мужичье дак! А тут княгинюшка в доме. Ряд наведет. И дети, без их нехорошо. А так: растут, пострелята! Глядишь, и жисть с ними идет, не прерывается... Я Юрия в Новгород услал, учить. Уже третий год. Ничего, добре учат! Из Владимира ехали длинной разукрашенной процессией. Жених, отец, тысяцкие, бояра, дружки... Князья верхами, княгини и молодая - в возках. Мужики выходили к дороге, подносили хлеб-соль, поминки. Молодая ростовчанка, алея лицом, принимала дары. Хлеба наливались и кланялись проезжающим всадникам. В небе звенели жаворонки. Лето пышно отцветало, и первое осеннее золото уже проглядывало в густой тяжелой зелени дремлющих в горячем воздухе дерев. Иван ехал рядом с Данилой, и тот рассказывал про свое хозяйство, про новые села, про то, как правит суд на Москве, и какие смешные бывают жалобы, особенно ежели судится родня. Он рассказал несколько таких дел, и Иван невольно тоже рассмеялся. Данил усиленно звал в Москву погостить вместе с молодой женой. - Не хотел я жениться! - вдруг признался Иван. Данил вздохнул, поглядел скоса на племянника, подумал: - Отцу-то, конечно, нать. А и тебе... - Он помолчал. - Пусть уж будет и у тебя, как у всех людей! Иван покраснел, опустил голову. Дядя и тут его понял. По-своему, а понял, и просто так решил. "Ну что ж! - подумал Иван. - Да не минет и меня чаша сия, пусть будет, как у всех людей!" Дядя Данил ехал, задирая бороду. Оглядывал поля. - Хлеба нынче хороши! - хозяйственно заметил он. - Добрый будет хлеб! Анбары надо перекрыть наново! - И на недоуменный взгляд Ивана пояснил: Много хлеба - стало, зараз не продашь. Нать его сохранить, не попортить. Дождь чтоб не замочил и мышь не поела. Я уж и то житницы на столбах с подрубом ставлю, от мыши так способнее. А то - зерно хоть в глиняных корчагах храни! Глава 84 Князь Андрей Александрович после смотрин хотел задержаться в Ярославле у Федора Черного. На свадьбу племянника в в Переяславль ехать ему совсем не хотелось, хоть он и знал, что обидит этим Дмитрия. Но меж ними было уже столько обид, что одной больше, одной меньше - не значило ничего. С Федором Ростиславичем надлежало обсудить дела ордынские которые складывались, кажется, не в пользу Дмитрия. Тохта, утесняемый Ногаем, по-видимому, что-то начал замышлять. Передавали о семейных неурядицах; о злобе хатуней; о том, что сыновья Ногая, Джека и Тека, стали ненавистны большинству ордынских вельмож; что убийство эмиров Телебуги, на котором настоял Ногай, возмутило многих в Орде... Стареющий всесильный темник, которого на Руси и в Византии называли царем, начинал терять свое безусловное влияние в Сарае. Сверх того, Орда нынче зорко следила за русскими делами и, как кажется, не собиралась позволять слишком усиливаться великокняжеской власти, чья бы она ни была. Андрей не думал при этом, что стоит ему взобраться наверх, подозрительность Орды тотчас оборотится против него самого. В злобе на брата он дальше свержения Дмитрия уже ничего не видел и ничего не загадывал. В Ярославле его и застали гонцы из дому, что напрасно промчались до Ростова, разминувшись с князем всего в нескольких часах. Гонцы были от Феодоры, что давно уже не вставала с постели и звала теперь мужа "на последний погляд". Дворский передавал Андрею, что княгиня совсем плоха и чтобы князь торопился. Андрей по лицам холопов понял, что дело плохо. Ему вдруг стало страшно. Гнев, быстрый, беспричинный, как всегда, и тут оборотился против Дмитрия, словно нарочно затеявшего свадьбу сына при смерти Феодоры. Он тотчас, оставя дела, устремился домой. x x x В городецком тереме стояла тишина. Ходили на цыпочках. Она ощущала эту немую тишину всей кожей. Феодора трудно закашлялась. На платке, который она отняла от губ, была кровь. "Грудная болесть у меня! Ничо не помогает, ни травы, ни наговоры"... Замученными, горячечно-прекрасными глазами она глядела в стену. Слезы душили ее. Жалко было себя, так жалко! Чуждым взором она обвела ненужную ей роскошь покоя: ордынскую и персидскую посуду, шелка и бархаты. Остановилась на укладке, долго смотрела. Приказала: - Зеркало подай! В блестящий полированный круг глянуло истончившееся, желтоватое лицо. И снова стало жаль себя, своих рожденных и умерших детей. На миг уколола острая зависть к сестре Олимпиаде. "Где Андрей?" - спросила она себя. (В горле заклокотала мокрота.) Откашлявшись, справилась, возвысив голос: - Где князь? - Посылано. В который раз, - отозвалась сенная боярыня. Феодора зло, молча, заплакала. Слезы катились по щекам на подушку. Андрей приехал к вечеру третьего дня. Соступив с лодьи, сразу повел по лицам: - Жива? - Жива, - ответили. - Торопись, князь! От пристани прискакал к терему. Потемневший лицом, взбежал по ступеням. Феодора лежала, берегла силы. Кровь горлом шла и шла. Знахари и армянский лекарь отступились, не могли ничего сделать. Княгиня таяла как свеча. Андрей, вступив в покой, шатнулся, увидя бескровное, прозрачное лицо-маску и огромные, жгучие, молящие глаза жены. - Не пугайся, князь мой! - сказала, справившись, с жалкой и гордой улыбкой Феодора. - Избавлю тебя скоро. (Знала, что вновь к Андрею водили веселых женок, - простить не могла. Дождался бы ее смерти хоть!) Он пал на колени перед ложем. Феодора хотела заговорить. Закашлялась. Влажные бессильные пальцы ее ласкали разметанные по постели тронутые сединой локоны Андрея. "Милый! Злой! Родной! Зачем же, зачем же ты меня бросаешь! Зачем не спасешь! Ты ведь сильный, ты все можешь! Али надоскучила тебе? Али не люба стала? Унеси меня, на руках унеси, не хочу умирать!" А сама плакала, сцепив зубы, рот кривился от задавленных слов отчаянной просьбы. Андрей поднял голову. Она удивленно глядела и стала изгибаться в руках. Девка вбежала, захлопотали. С ужасом он смотрел в таз, где было полно крови. Феодора, откашлявшись, лежала, едва дыша. Подозвала его глазами. Девки опять отступили неслышно. - Семена выдал... - прошептала умирающая. - И меня тоже. Почто деток нет у нас! Не любишь, не любил... Андрей бешено затряс головой, скрипнул зубами от бессилия. А Феодора смотрела теперь как-то просветленно, и показалось даже, как когда-то давно, девушкой, тем же лукавым, мимо скользящим взглядом длинных глаз под высокими писаными дугами бровей. "Не забудь..." - точно сказала, и губы приоткрылись, и к лицу прихлынул нежный румянец. Андрей смотрел потрясенно и не чуял, не почуял, что она перестает дышать. И только по холоду, вдруг одевшему дорогое лицо, понял, что уже не дышит. Он отошел, трясясь, плечи свело судорогой. Он дрожал и молча дергался, не разжимая губ. Такого одиночества Андрей не почувствовал даже тогда, при смерти Семена. Постепенно дрожь умерялась. Он распрямился. Косо поглядев на ложе, поднял непослушную руку и ударил в било. Вбежали сенные боярышни. Загомонили. Раздался высокий женский крик. Князь круто поворотился и вышел из покоя. x x x После поминок, отпустив дружину, Андрей остался с избранными боярами. Молодой Иван Жеребец - Андрей, вперяясь, искал в нем черты отца, старого Олфера ("И Олфера я выдал!" - подумал Андрей, глядя в преданные, какие-то всегда яростные, чуть сумасшедшие глаза младшего Жеребца). Поседевший и сгорбившийся, совсем не царственный, с потерянным лицом, тесть, Давыд Явидович... - Что скажешь, Давыд, про дела ордынские? - Скрепясь, старый советник Андрея поднял голову. - Половину Нижнего забрал у меня Дмитрий! А вы? Что вы?! Что ты, Давыд? Что молчишь?! А ты, Иван? Есть ли у нас дружины? Князь ли я еще? Или все отшатнулись от меня? И Иван поднялся: - Приказывай, князь. Дружина ждет! - И прикажу! - с угрозой произнес Андрей. - Прикажу, - повторил он тише, - после... Ты, Давыд, сам поедешь в Орду. x x x "Осени тоя (тысяча двести девяносто второго года), как сообщает летописец, бысть знамение страшно на небеси, стояше бо на воздусе, яко полк воинский, на полуденье, тако же и на полунощье, тем же подобием". Глава 85 Злые вести на этот раз пришли из Орды. Хан Тохта восстал против власти Ногая, и, говорят, одолевал. Споры начались сперва о вере. Тохта не любил бесермен и позволил шурину удалить жену, принявшую "веру арабов". Ногай захотел вмешаться, Тохта не позволил, защитив шурина. Затем последовали споры о власти. Ордынские эмиры начали перебегать от одного к другому, как во время войны. Хан и темник требовали выдачи беглецов, и оба не уступали друг другу. Тохта, по-видимому, решил прежде всего лишить Ногая опоры на Руси, а это значило, что он обратится против великого князя Дмитрия. К Ногаю на переговоры уехал Михаил Тверской, поручив свой город матери и боярам. Андрей с Федором Черным и все ростовские князья с новым епископом Тарасием отправились к Тохте. Надвигалась зима, и наиболее дальновидные, ради всякого ратного случая, потихоньку зарывали в землю добро и хлеб. Дмитрий, оставя княгиню у постели невестки, начал рассылать гонцов и собирать полки. Невестка, ростовская княжна, все не могла разродиться. Иван ходил потерянный, не думая ни об отцовых делах, ни о надвигающейся войне. С ужасом глядел в искаженное болью лицо девочки-жены. Его прогоняли от постели, где суетились женщины. Ребенок, моленный, жданный и отцом и дедом, перестал шевелиться. В страшных мучениях молодая княгиня родила мертвого. Повитухи объясняли, что сын задохнулся еще в материнском чреве. Иван винил во всем себя. Великий князь, пересаживаясь с коня на конь, верхом прискакал из Владимира, где он укреплял город. Он уже вызнал, что князья в Орду пошли по совету Андрея с Федором Черным жаловаться на него, Дмитрия. Полки собирались плохо. Дмитрий, оснеженный, с мокрыми от настывшего в пути льда усами и бородой, прошел прямо к сыну. Иван сидел с мертвым лицом. Поднял глаза: - Я говорил, батюшка: судьбы не переспорить. Дмитрий прихмурился: - Как жена? - Матушка с ней, - ответил Иван. - Я не могу. Они молчали, и Иван, томясь, видел, что отец уже взял себя в руки, что он и нынче будет резаться за власть, и мучался, что должен помочь, поддержать его, и не мог: не было ни сил, ни воли. - Я пройду к ней, - сказал, решившись, Дмитрий. Он вышел, шатнувшись в дверях. Иван подумал вдруг, что весь путь от Владимира до Переяславля отец, верно, проделал, не останавливаясь, и его обожгло: там город, рати, опять на Русь надвигается Орда, а он тут, со своею отдельною горестью... Иван встал. Тотчас закружилась голова, но он справился с собой. Дмитрий, возвращаясь от невестки, столкнулся в дверях с сыном. (Та лежала, глядя огромными, беспомощно-укоризненными глазами, и Дмитрий ушел, не в силах перенесть этого взгляда, в котором было одно только жалобное: за что? - Нет, не мог он ни утешить ее, ни рассердиться за предательство отца, ростовского князя, который, ни во что поставивши родственную связь, всего год назад отпраздновав свадьбу своей дочери с его сыном, сейчас в Орде выпрашивает рать на свата. У него дорогою, пока гнал коня, где-то в душе шевельнулась даже жестокая мысль: не отослать ли теперь невестку к отцу.) Они вышли. - Прости меня, батюшка! Дмитрий угрюмо отмахнулся: - Ничего! Где Окинф? - Гаврило Олексич, говорят, очень плох, - поехал к отцу. - Пошлешь за ним. Не вовремя Олексич умирать надумал! - Дмитрий умолк. Задумался. Приказал: - Пускай Окинф собирает окольную рать. Городовую соберешь сам. Терентий тебе поможет. Я укреплю город - ворочусь. Понимаешь, уже никому не верю... Люди бегут, страшатся татар. - Прошлую резню запомнили! - Нынче будет хуже, - отозвался Дмитрий. - Ежели только Ногай не одолеет опять! Не знаю, Иван! Не знаю уже ничего. В Новгород послано, суздальский князь упрежден: ему из-за Нижнего с Андреем не сговорить. Быть может, меня самого еще позовут в Орду! - Поедешь? - Не решил. - Удавят тебя в Орде! - И это возможно. Все нынче стало возможно, сын! Тяжелые, с набрякшими венами руки Дмитрия бессильно лежали на столе. Огромные руки. Иван, глядя на них, вспоминал, как отец ловко подбрасывал его, маленького, этими руками и, представя их бессильно уложенными в гробу, замотал головой: - Нет, нельзя тебе ехать, батюшка! Убьют! - Да навряд и созовут, - отмолвил отец. - Дак пошли за Окинфом. Терентию с Феофаном сам накажу. Что еще содеется в Орде! Глава 86 Старый боярин князя Дмитрия, Гаврило Олексич, на этот раз захворал не на шутку. Был в беспамятстве, а когда пришел в себя, понял, что все умирает. Он созвал сыновей, Окинфа Великого и Ивана Морхиню, ближних слуг, дворского. На восьмом десятке лет и умереть было вроде пора. Прочли грамоту, боярин причастился, соборовался. Слуги, иные, плакали неложно. Холопам, что заслужили, Гаврило давал вольную, наделял добром. Отдохнув, попросил оставить его наедине с Окинфом. Прочие, теснясь, вышли из покоя. Гаврило оглядывал ражего, седеющего сына, что уже и сам имел сыновей, справных молодцов. - Напиться подай! Пил медленно, маленькими глотками. - Болит, тятинька? - спросил Окинф. - А ничо не болит. Вот руки не здынуть! Похоронишь... Пожди! Похоронишь когда, тотчас езжай к Андрею... Меня он не простит, за Олфера, а тебя примет. Ты ему надобен. Семью бери сразу. Митрий князь в гневе страшен... Он помолчал, справился с дыханием, искоса глянул на сына. - Помнишь, как еще по торгу ездили? Крестик ты тогды куплял. Жив тот крестик у тебя? - Жив, тятинька! - ответил, улыбнувшись, Окинф. - Вот... - Гаврило прикрыл глаза. - Что молвят? Татары где?.. Ты торопись... Татары близко... Нет, не выстоит! - Кто, тятинька? - спросил, наклонясь, Окинф. - Митрий, баю, не выстоит нынче, дак без опасу... Князь Андрей все воротит, и земли, и добро... Иначе погубит тебя Жеребец... За отца. Отца его я... На духу того не сказал... Олфера я убил! Душно... Пить подай! - Умер он, сам умер, тятинька... - бормотал Окинф, поднося ко рту умирающего чарку с кислым квасом. - Ты того... батюшка... - Нет! - Гаврило поклацал зубами о край чарки, отвалился. Помедлил: Нет! - Ясно поглядел на сына строгими глазами: - Отравил я его. В шатре. Ивану Жеребцу не скажи... Он снова заметался, вдруг начал вытягиваться, пальцы беспокойно заползали по одеялу. "Обирает себя! - понял Окинф и тревожно оглянулся на дверь: - Не услышал бы кто?" Он низко склонился над отцом, придерживая его за голову, чтоб не метался. Тот вдруг захрипел, заоскаливался, выкрикнул: - Олфер! - Ну что ты, что, тятя, тятя! - звал Окинф. Старик успокоился, поймав руку сына, вдруг крепко сжал ее, аж до боли. Дрожь прошла последний раз по телу, глаза приоткрылись и начали быстро тускнеть. Окинф отер холодный пот со лба, дрогнувшей рукой закрыл глаза родителю и начал бормотать молитву. Дверь скрипнула. Иван Морхиня просунул в щель костистую долонь и большелобое, с рачьими глазами лицо: - От князя срочный гонец! - Скажи там, - не вдруг отозвался Окинф, - батюшка скончался! Глава 87 Беда многоглавым Змеем Горынычем повисла над страной. Снег в этом году выпал рано, и сразу приморозило. Мертвые леса стояли темной игольчатой стеной вокруг белых озер - заметенных снегом пашен. Робко курились соломенные крыши укрытых снегом деревень. Редко заржет конь, проскрипят полозья. Мужик, озираясь, проедет, долго тревожно вглядываясь во встречного, и, узнавши, что свой, прокричит: - Ково знатья? Татар не слыхать ле? - Бают, у Володимера! - прокричит в ответ. И мужик, подумав, покрутя головой, решительно заворачивает коня к дому: бежать, так загодя, татары придут, поздно станет! В михалкинском дому споры, ругань. Феня воет, прижимая маленького ко груди: - Куды я с дитем! Старший цепляется за материн подол, тоже ревет. Мать, поджимая губы, свое бормочет: - Умру здесь! Набегаласи, когды молода была! Федор сидит мрачный. Ойнас жмется у порога. Федору скоро в дело объявлен сбор окольной рати, - а Грикши как на грех нет. Прислал весточку, зовет семью туда, в Москву, отсидеться. Хлеб и добро уже зарыты. Дядя Прохор с сыном давеча зашли. Прохор сильно сдал, прибавил морщин. Посидел, усмехнулся бледно: - Я, как заслышу, что под Юрьевом, ждать не буду, за озеро - и в лес! На Горе