зя... К посаднику пойти, ударить челом: так и так? А что посадник? Князь выше его! Надо ловчить, изворачиваться... Неужели отец служил немцам?! Весна заливала луга. Глава 7 Посадник Михаил Федорович в эти дни едва поспевал справляться с делами. Со дня на день должен был вернуться из Заволочья сын посадника Обакун с дружиной, привезти дань, меха. Опозднились. Поспеют ли теперь к торгу? Мужики из Череншанского погоста жаловались на ключника, просили заменить кем другим. Морщась, он перечитывал не очень грамотное послание своих крестьян: "Господину своему Михаилу Федоровичу хрестьяне твои Череншана чело бию те што еси отода деревенску Клименцу Опарину. А мы его не хотимо, не суседней человеко. Волено бо деиты". Следовало бы побывать на месте, разобраться, как и что. Может, и верно, своеволит Клименец? А может, лукавят мужики? Из Рагуилова писал Сергий, что тати покрали ржаной стог четвертной овинов пять свезли. Тоже надо бы самому быть. Что за тати? Не соседнего ли села мужики? Земля там век худа, ничего не родит. А дела посадничьи не выпускали из города. Только что отпустил мастера-городника, наряжал чинить стену меж Бежицкой и Славенской воротней башнями. Сидели втроем, с кончанским старостой, считали, сколько народу нужно звать из волости, каковы расходы города и конца. Теперь ждал мостников, что перемащивали улицы. Снова сделают не ладом водостоки подземные, начнет заливать амбары на Торгу, с кого спрос? С посадника. Даве мастер объяснял не очень понятно. Михаил Федорович велел принести чертеж и малое подобье сделать... Не старый человек, Михаил Федорович и до того посадничал в Ладоге, а там и перевалка ладейная, и гости заморские, и ратная угроза. Ничего, справлялся! Да десятое лето уже в Новом Городе. И не трудна работа, да вот ладить с князем Ярославом, а паче с наместником его, задабривать вече, уговаривать разом и Прусскую улицу и торговый пол, привечать иноземных купцов, теснимых княжеским тиуном, - это порою долит. - Ну, где ж они! - подосадовал на запоздавших мостовых мастеров. Хмуря брови - будто облако отуманило лицо, прошелся в мягких сапожках, шитых жемчугом, глянул в окно: птиц-то, птиц! Обдернул рубаху, придвинул точеное кресло к налою, достал костяное изогнутое писало, с головой зверя на рукояти, лист бересты положил на налой. Спасибо государыне матери, на седьмом десятке не устает следить за хозяйством! Подумал, начал писать: "Поклон оспожи матери. Послал есмь с подсаницким Мануилом двадцеть ногат к тоби, а ты, в Торжок приехав, кони корми добрым сеном, а к житници свой замок приложи. А рожь и ячмень давай, кому надобе. Да пошли Прочиця, пускай купит коня два и идеть семо. Да пришли с Прочицем воску петь пудов, да полсти, скотинных две, да меду пуда три либо цетыре, а протчее до воды оставь..." Протьша заглянул в горницу, хотел сказать, что пришли мостники, да увидал склоненную голову посадника, с расчесанными, блестящими, без единого седого волоска, заплетенными в косу, ради удобства, волосами пишет! - вышел тихонько. Но Михаил Федорович услышал. Окликнул негромко: - Протьша? Что, пришли мостники? - Пришли. - Постой, - докончил грамотку, встал. - Пошли паробца на коне вборзе к Мануилу, он поедет в Торжок. Передай бересто и двадцеть ногат ветхими кунами. Пусть отвезет заодно! Накинул шелковый домашний зипун. - Зови! Вошли мастера. Смотрели чертежи водоотводов, подобье, тонко сработанное из кусочков дерева и бересты. Принесли чан, проливали водой. Посадник остался доволен. - Кто делал? Старик мастер указал на высокого светловолосого отрока. - Смышлен. Добрый будет мостник! - Я в порочные <Пороки - стенобитные осадные машины.> мастера хочу! - осмелев, подал голос тот. Улыбнулся Михаил Федорович: - Сделай мне побольше гульбище в саду под кровлей и водоводные трубы к терему. Посмотрю работу - помогу. - Уводишь парня, - недовольно возразил старый мастер, - он еще своего не отработал! - Сговоримся, не обижу. Постучал Михаил Федорович. Явилась девка, обнесла с поклоном мостников чарою. - Добро сделаете, за платой не постою. Кроме ряженого, прибавлю из своих! Шумно благодаря, мостники двинулись к выходу. Протьша проводил мостников до ворот и тотчас явился снова: - Иконный мастер! Принесли заказанную икону. Два подмастерья втащили большой, в три четверти роста человеческого, поясной образ Николы. Пока развязывали вервие, разворачивали портна и устанавливали, мастер, взлысый, угрюмый, сердито хлопотал, не глядя по сторонам, то и дело строжа своих учеников. Установил. Без робости указал посаднику: - Ты тамо стой! Улыбнулся Михаил Федорович, послушался: хороший мастер всегда свое дело знает! Хотел улыбнуться вновь, взглянул... да и забыл. Освобожденный от своих холщовых риз, Никола-угодник строго глядел на него. Жесткий хрящеватый нос; большие глаза под взлетающими, изломанными дугами бровей смотрят внимательно и сурово; тонкими плавями прописанные линии лба являют волю и ум; худые чуткие пальцы сильно и бережно стиснули переплет книги. - Не блестит? - обеспокоился мастер долгим молчанием посадника, но всмотрелся в его лицо, успокоился. Застыл Михаил Федорович, замер, рука ущипнула бородку, да так и осталась. Силою мастерства, что почти уже спорило с божественным, веяло от иконы. Сам Господин Великий Новгород, ратный и книжный, ремесленный и торговый, смотрел строго, глазами угодника Николы, с тяжелой составной доски. Почему-то заговорил вполголоса Михаил Федорович, захлопотал, усадил всех трех; выйдя из покоя, послал отнести мастеру, сверх установленного, полоть <Полоть, полть - половина туши, разрубленной вдоль.> мяса и чашу масла, воротясь, сам налил заморского фряжского вина в серебряную чеканную чару. Выходя, изограф бросил на икону сожалеющий взгляд. Сроднился с нею, постился перед тем, как взяться за кисть, делал, творил, горел, веря и не веря себе, взирал с восторгом, а отдал, и пусто в душе - до новой работы, до нового труда. Рука поднялась перекреститься на свою икону, не донес, вспомнил, что еще не освящена. Михаил Федорович заметил движение мастера: - Погоди, в Никольском соборе намолишься! Самому владыке Далмату святить пошлю. Полюбовавшись вдосталь один, велел вынести образ в иконный покой. Затем Михаил Федорович написал еще два письма: ключнику в Рагуилово и деловое - ладожскому посаднику. Он еще раз пробежал глазами жалобу корел, переданную утром корельским данником Григорием: "Биют челом корела (перечислялось, каких погостов) Господину Нову-городу, приобижени есмь с немецкой стороны, - писали они, - отцина наша и дидена..." А вот: "...мехи имали и крецете, и вержи пограбиле, а сами стоят на Ладозе..." Давече отложил было - распутица, а тут решился, хмуря красивые брови, отписал в Ладогу, чтобы послали, пока путь, дружину на Усть-Нево: разбойников похватать, товар и полон отбить. Пусть знают, что не дает Великий Новгород в обиду ни свои волости, ни друзей своих! Он еще дописывал, когда доложили, что приехал тысяцкий. Михаил Федорович прошел переходами, встретил Кондрата на сенях. Поздоровались, прошли в покой. - Елферий еще не был? - спросил Кондрат, подозрительно оглядывая углы. Михаил неприметно усмехнулся. Тысяцкий и воевода недолюбливали друг друга. - Не был. Нам с тобой, Кондрат, прежде уведаться надоть. Князь Ярослав мыслит на Литву поход. - Вот как! - Вот так. Руками Великого Новгорода свои споры с Литвой решать хочет. Всегда спокойное лицо Михаила свело судорогой. Он встал, сдерживая волнение, сжал в руке тисненый чехол посадничьей печати. - Хоть бы то подумал прежде, что без нашей заморской торговли и Переяславль, и Тверь, и Москва пропадут! Сами немцам поклонятся тогда: придите и володейте! - Вот как! - повторил Кондрат, не поспевая уследить за быстрой мыслью посадника. - Что говорят купцы? - уже спокойно, взяв себя в руки, спросил Михаил. - Приобижени суть от колываньских да раковорских немець. - А сына Товтивилова на отцов стол сажать не хотят? - Мало кто. - И то добро! - Вот чего еще, Михаил! Обижены купцы и на тебя и на меня. Почто позволил Ратибору виру дикую брать! Прошают: я ли купцам голова али Ратибор? Посадник усмехнулся: - Обижены, говоришь? Что ж, ты сам бы хотел лишнюю дань с купцов собирать? Кондрат осекся, эта мысль ему не приходила в голову. - Знаешь, что Ратибор на твое место метит? - продолжал посадник. Нет? А я знаю! И у Ярослава, заметь, он в чести. Ты гляди за Ратибором, Кондрат, чтой-то он нынче к купцам льнет. Мне доносили, что и грозил не одному и лестью уговаривал... И переветников ищет он неспроста. Не у самого ли рыльце в пуху? На нашей стороне ищет, на Торговой. Ты заморского купца Олексу хорошо знаешь? - Что, Ратибор и до него добирается? - Добирается ли нет, а покойник Творимир, батько его, слышно, с Борисовой чадью дела имел... Яблоко от яблони... - А кто тогда с Борисовой чадью дела не имел! Только тот, кто не родилсе! Посадник Водовик, сам знаешь, был против Ярослава Всеволодовича, хотел на Чернигов опереться, было и передолили тогда, эко, добились, что смердам пять годов дани не платить! В ту пору все были довольны! А как затворил Ярослав пути да голодом задавил город, тут и подняли бунт. Борисова-то чадь сперва в Чернигов подались, после во Плесков, а уж потом, как откачнулись все от их, они и ушли в немцы. Дак Творимир, отец Олексин, в немцы не бегивал, назад воротилсе! А что дела имел с тысяцким до последнего часу, то верно. Дак на того, кто быстро переметываетце, надежа плоха! С той поры сорок летов минуло, а как что, все наша Торговая сторона в ответе! Я у Олексы даве на пиру был, худого про него не скажу... - Ты не скажешь, Ратибор скажет, тоже худо. Откачнутся от нас. Оба задумались. Старый Кондрат пыхтел, переживая обиду. - Орден, Орден! Без него бы и Ганза головы не подымала... - досадливо проронил Михаил. Ему было ясно, что за торговой спесью Ганзейского союза стоит воля Ливонского Ордена рыцарей-крестоносцев, разбитого, но отнюдь не добитого Олександром и даже очень усилившегося с тех пор. - Ганза ждет, когда нас Орден сожрет! - гневно бросил Кондрат. - Князя Олександра нет на них... - раздумчиво протянул посадник. - Юрьев, однако, брали без Олександра! - возразил Кондрат. - Под Юрьев, Кондрат, вспомни-ко, сколько силы собралось! Констянтин и Ярослав с полками, Товтивил с литвой и полочаны. Новгородская земля, почитай, вся. А уверен ты, что ежель я завтра кликну рать, то все за одину встанут? Старый Кондрат поник седою головой. - Что князь Юрий? - помолчав, снова спросил Михаил. Кондрат пожал плечами. - Я сейчас от него, с Городца. Юрий от Ярослава ставлен, из его руки глядит. - Из его ли? - Бог весть! Бают - ликуется с немцы... Только на Городце Ратибор переветников навряд станет искать! А что бояре? - Увидим. - Без Елферия опеть не решить? - Не решить без него, Кондрат. И без Миши не могу решить, и без Жирослава... Что я с одною Славной да без низовских полков против Ордена пойду? - Молчишь ты все, Михаил, - с укором покачивая головой, возразил старый тысяцкий, - много видишь, знаешь того более... Боишься или таишься от меня, бог весть! - Эх, Кондрат, Кондрат! Не меня тебе трусостью попрекать! Но и сам Олександр, не уладивши вперед между своими, в бой не кидался. Елферия попытаем... А ты, Кондрат, не горячись и на совете боярском тоже на меня смотри. Как я, так и ты, добро? - Добро-то добро... Тебе не верить, так кому еще? А ежели по князеву слову решат? - Смолчи. Приказать только то можно, что люди сами от себя захотят, тогда лишь и сделают по-годному. - Тяжко! Владыко Далмат цто думат? - Стар. Ветх деньми... Пойдем, икону покажу, даве принесли, Николу-угодника. Обетная, в Никольский собор, еще не святил. Высокого мастерства вещь! - Кто писал? - Василий. - Хитрец! - Мастер. Глава 8 Утром того же дня, еще прежде посадника Михаила, икону ту довелось повидать и Олексе. Выбрал наконец день побыть с семьей. По ночному подстылому насту привезли бревна и тес. К первой выти <Выть - еда, время еды.> Олекса успел уже сгрузить и отпустил повозников. Заплатил дешево. Веселый - впервой за последние дни растормошил Домашу, поднял заспанного Онфимку: - Хочешь в торг? Персидских гостей смотреть! Онфимка запрыгал от радости. Пошли четверыма: сам с Домашей, Янька и Онфим. Домаша повязала голову вишневым владимирским платом, щурилась на солнце. Мальчишки с утра играли в баски. Че па че, Забили, как рака, Изосима дурака! - пели они хором проигравшемуся пареньку. - Это кого забили? - Изосимку, Хотеева сына. - А! Колпачника! С естольких лет уже бьют... - Онфимка, иди к нам! - Онфиме, куда пошел? - Мы в торг с батей! - гордо отвечал Онфим. - Ты чего, Олекса? - негромко спросила Домаша, влажными весенними глазами всматриваясь в лицо странно взбудораженного мужа. - Я-то? А так, вспомнилося... Пустое! Янька-то у нас красавица будет, а? Миновали Варяжскую. Вдоль улиц, прорывами, открывался посиневший вот-вот уже тронется - Волхово, с толпами народа по берегам. Торг шумел разноголосо и разноязычно. Готы, варяги и немцы спешили распродать залежавшийся товар, опростать амбары до нового привозу. Однако больших оборотов еще не было. Даже мелкие покупатели торговались, придерживая серебро. Весело любому глядеть на богатый торг, а купцу - вдвое. В прежнее время Олекса чувствовал себя на торгу хозяином. Он и сейчас остановился, повел очами и вдруг заобъяснял с непривычной издевкой в голосе: - Мотри! Чисто улей! Али мураши! Все помалу тащат, никто с торга возом не везет. Гляди-ко! Вона, и эти, мелочь, и те по рыбинке несут, по две. Как же! Не ровен час, купишь об эту пору чего похуже, а привезут настоящий товар, будешь в кулак свистеть да на других глядеть! А расторговатьце небось кажной норовит! Свое-то продать дочиста! А что, коли б приказать, силой? Славно! Он раздул ноздри и с нежданной угрозой повторил: - Силой-то, а, Домаша?! "Ать куплють!" А кто не покупает переветник, пособник врагам, и все. Свой интерес блюдет! Все бы раскупили враз! То-то бы купцам пожива! Любую заваль нанесли: порченое, гнилое, лежалое, битые горшки, навоз - и тот продали! А потом иноземный товар на навоз менять! Ай не захотят? И приказать некак? А? И остались бы тогда с одним навозом? Он зло расхохотался, закидывая голову, поперхнулся, крепко сплюнул под ноги, затих. Молча пошел вперед... Домаша обеспокоенно спешила следом. Миновали ряды возов с дровами, сеном, репой, глиняным товаром. Кислый дух овчинных шуб, конского пота и навоза мешался с огуречным запахом тающего снега. Глухо топали по бревенчатому, залитому грязью и засыпанному раструшенным сеном настилу застоявшиеся у коновязей кони, мотали гривами. С реки, от рыбного ряда, несло острым запахом гниющей рыбы. - Какой-то ты нонеча тревожный али озабочен чем? - заглядывая ему в глаза, вновь спросила Домаша. - Помнишь, даве хотел начать рыбой приторговывать? Из Корелы лососей мороженых возить ладилсе? - Сена недостанет! - буркнул Олекса. - А без своих сенов повозники, лешие, разорят. Их ить силой возить не заставишь... Он рассеянно повел плечами, оглянулся, встал перед навалом резной и точеной посуды. Тронул каповую братину <Каповая братина - широкая чаша с низкими краями из капа (кап - нарост на березе).>, положил; взвесил на руках большой, с узорной лентой надписи по краю кленовый скобкарь, обожженный в печи до цвета темного янтаря... - Никак сам мастер? - весело окликнул Олексу мужичок, приметивший цепкую хватку Олекснных пальцев. - Как узнал? Не, купец я, - ответил Олекса, отходя. - Кум Яков толковал... - начал он, не оборачиваясь. - Чегой-то, Олекса? - Домаша, засеменив, догнала мужа. - Кум Яков, говорю, толковал лонись, всего-то не понял я! Митрополита Иллариона слово о законе и благодати как-то складно изъяснял. Сперва, мол, закон, потом любовь, и что без любви закон силы не имеет... И любовь - это вроде бы как у нас, в Нове-городе, согласие, когда все вместе, словом, сами и решают. А закон - это власть свыше, подчинение. Сперва приходит власть, а потом, когда научаются, тогда уже сами по себе правят... По любви. И это-то и есть благодать, в ней же высшая правда... - Ты вот как со мной: по любви али по закону? Потупилась Домаша. - Что прошаешь - тоже грех! Чать, по закону мы с тобой! - Тебе закон нужен. - Там как промеж нас... а люди чтоб знали... - чуть обиженно возразила Домаша. Олекса, вдруг развеселившись, перестал слушать. Подхватил Онфима, поднял: - О! Гляди! Где твоя буквица? Не эта? А может, та, буковая? Али тебе кипарисовую купить? Ну-ко, погоди, сам выберу! Поставил Онфима, запустил обе руки в товар, быстро переворошил все, остановился на одной, вроде и неприметной, глянул, прищурился. Можжевеловая дощечка, сверху обрезанная домиком, с тремя отверстиями для ремешка по краям и с крышкой, была как-то особенно старательно и любовно сделана. Поверху шли рядами красиво вырезанные буквы, с оборота, где буквица вынута ковчегом, уже наплавлен воск. - Держи! Онфим молча ухватил буквицу и обеими руками крепко прижал к животу. - Ну, держись, Онфиме, теперь писать заставлю кажный день! И ты, Домаша, не унывай, гляди, народу-то колько! Еще не то будет, когда корабли из-за моря придут! Ну, распогодилось солнышко? Не тяни за рукав, знаю, куда ведешь, щеголиха! - рассмеялся Олекса. - Погодь маленько, глянем, как Дмитр торгует, скоро ли долг заможет отдать? Иди, иди! - шутливо подтолкнул он Домашу. - Жонкам закон нужен! "Может, и всем?! - думал Олекса, двигаясь вдоль замочного ряда, меж тем как Янька с Онфимом кидались наперебой то к амбарному великану с узорчатыми пластинами просечного железа, нарубленного и загнутого вроде бараньих рогов, то к блестящим медным замочкам для ларцов и шкатул, в виде зверей и птиц, украшенных чернением, насечкой и позолотой. - Может, и верно, закон нужен всем нам, всему торгу, чтоб не разокрали да не разодрались? Чтоб терпели да страх имели! А то как Мирошкиничи или наш Касарик, что об одной своей мошне и печется. Потянут каждый себе, и все врозь повалится. А тут один закон, один князь, одна глава... А чего, выходит, Ратибору как раз Касарик-то и надобен? Чего ж закону подлецы-то нужны?! - Олексу вдруг бросило в жар от этой мысли. - Ратибору - Касарик, Ратибор - подлец, хорошо. Юрию - Ратибор. Ярославу - Юрий, тоже подлец. Подлец, подлеца, подлецу... Дак кто ж тогда будет самый-то набольший?! Ему-то зачем подлецы нужны? Что спину гнут? А зачем такие, что спину гнут? Они, такие, и вашим и нашим, за векшу продадут кого угодно: друга, брата, отца родного, а ежели набольший того пожелает, и родину продадут. У холопов какая родина! А не то ли от них и надобно, чтобы кого угодно?! Врешь ты, Ратибор, что отец переветничал немцам. Не свои ли грехи мною хочешь покрыть?!" Домаша с тревогой поглядывала на мужа, который шел вперед, не разбирая дороги. Олексу крепко пихнули в бок. Он опамятовался: - Стой, пришли, кажись! По сторонам тянулись коробьи с гвоздями и сельским товаром. Тут мужики оступили - не пробиться. С дракой шли лемехи, насадки для рал и лопат, лезвия кос-горбуш, серпы, ножи, подковы, топоры. Крестьяне яростно торговались, не выпуская из рук полюбившейся ковани, долго разматывали тряпицы с засаленными, потертыми мордками кун и белок и крохотными обрубочками серебра. Ходко шло и оружие. Шум стоял страшный. "Нет, Дмитр внакладе не будет!" - подумал Олекса с невольной завистью. Самого кузнеца не случилось, зато его старший стоял за прилавком, узнал Олексу, поклонился издали. - Счастливо расторговатьце! - прокричал Олекса. - Добра торговля у вас! - С долгом не задержим! - крикнул парень в ответ, улыбаясь и растягивая рот до ушей. "Вот Дмитр тоже, конечно, свою выгоду не упустит! Ну-ко, я бы ему приказывал... Да нет, нельзя Дмитру приказать! Не таков человек! Убедить можно. А что общая выгода, дак Дмитр пуще меня ее блюдет... Эх! Все бы ему железо урядить тогда... За лишним серебром погнался! И Максимка... Как это Тимофей сказал: три векши на четырех купцей разделить не можем..." Повесив голову, Олекса выбрался из толпы. В ювелирном ряду было тише. И сюда забредал деревенский кузнец, ладя купить дорогой колт с зернью, чтобы потом, у себя, по отдавленной восковой форме, отливать грубые подобия городского узорочья для деревенских красавиц, но чаще попадались боярышни, щеголихи посадские и молодые щеголи, что прохаживались, заломив собольи шапки, лениво выбирая сканую и волоченую кузнь и стреляя глазами на красавиц. В негустой толпе Олекса вдруг увидал спину высокого боярина в щегольской соболиной шубе и шапке с алым атласным верхом. Шуба повернулась, наглые красивые глаза лениво пробежали по сверкающему узорочью... До боли сдавив руку жены, Олекса круто повернул назад. Домаша только ахнула (глянула тоже) и, побледнев, закусила губу. Молча, подгоняя детей, Олекса выбрался из ювелирного ряда. На миг бешено вперил глаза в потерянное лицо жены. "Было у них что ай нет?! Спросить? Дурак буду! ...Вот он, закон! И жонку отдай ему, и серебро, и честь, и Новгород, чтобы Касарик грабил - не дорого за то, чтобы одна голова наверху, и голова-то чья, Ярослава?! Добро бы еще Олександра... Чего это я?! - одернул сам себя Олекса. - Мать бы знала, да и Домаша... В тягостях оставил ведь, на сносях была!" - Он остановился. Глянул. Домаша с отчаяньем в глазах, всем лицом, руками, движеньем головы молча кричала: "Нет! Нет! Нет!" Бледно улыбнулся: - Хотел я... подумал... Нездилку навестить надоть! Домаша, как после обморока, опустила глаза, кивнула облегченно. - Батя, поглядим вощинников! - звонко закричал Онфим. Оба опомнились. Олекса с минуту тупо глядел, вдыхая густой запах воска, на продавцов и покупателей. Вдруг дикой бессмыслицей показалось, что люди старательно жуют воск. Продавали и чистый и с присадками: маслом, желудями, гороховой мукой, смолой. Покупатели долго жевали кусочки воска, сплевывали, стыдили продавцов, те божились, призывая в свидетели всех угодников... Онфим уже тянулся отколупнуть от ближайшего куска. - Али ты, Онфим, вощаным купцом заделался? - окликнул его Олекса. Не балуй, идем! Они прошли через вощинные ряды в "царство жонок". Каких только тканей не выставил тут напоказ Господин Новгород! От простого ижорского выдмола и до фландрских и датских сукон, веницейского рытого бархата, от вологодских суровых холстов и до персидской шелковой камки, бухарской многоцветной хлопчатой зендяни и драгоценного цареградского аксамита. Яркие цвета сельской крашенины смело спорили с переливами шелка, на темном бархате горела золотая парча. Грифоны, змеи, цветы, франкские рыцари и неведомые звери Индийской земли разбегались по узорочью разворачиваемых тканей. Час назад Домаша задержалась бы здесь на полдня. Теперь же торопливо спешила за мужем, оттягивая Яньку, прилипавшую к каждой пестрой тканине. В суконном ряду зашли в свою лавку. Олекса подождал, пока Нездил отпускал товар, после осведомился, как идет торговля, посмотрел записи. Нездил, маленький, невзрачный, тревожно заглядывал в вощаницу из-за локтя хозяина, торопливо объяснял... Ни хорошо, ни худо. Олекса бросил вощаницу, не досмотрев до той записи, за которую Нездил трясся всем телом. Тот, мелко перекрестившись за его спиной, тотчас подхватил и спрятал вощаные доски - редко бывал хозяин так небрежен! - Не успеем расторговатьце до воды? - спросил Олекса. - Навряд. - Завид-то расторговалсе весь! - Завид сорок летов дело ведет, а мы начинаем только... "Да, зря давал серебро Максиму. Ох, и ловок, плут! - горько усмехнулся, не мог обижаться на Гюрятича всерьез. - Ловок, а попал, как и я, в ту же вершу!" Задумался: "Кому бы сбыть до воды сукна? По дворам разве послать? Эх, припозднился я с товаром, все раковорцы проклятые!" Нездил мялся, желая еще что-то сказать. Кивнув Домаше - отойди! Олекса нетерпеливо повернулся к Нездилу: - Ну?! - Ратибор Клуксович заходил! - вполголоса ответил Нездилка и заметался жидкими глазами по сторонам, заметив, как, свирепея, побледнел хозяин. - Тебя прошал, видеть хочет... - Небось прийтить велел? Нездил кивнул, еще больше забегав глазами. - Ладно, моя печаль. Торговать хочет через меня... - пояснил Олекса, отворачиваясь, и про себя добавил: "Новгород князю Ярославу продать ладитце..." Вот и пришло оно. Ждать было всего тяжельше. А так, как-то враз словно легче стало. По первости спросит, почто у Кондрата не был... Ну, теперича поглядим, умен ли ты, купец. Силой тут не возьмешь, а баять тоже всяко можно... Выйдя из лавки, тряхнул головой Олекса, круто повернулся к жене: - Купи, чего нать! А ты, Онфим, персиянца поглядишь! Домаша улыбнулась робко и благодарно. Пока она набирала зеленого и желтого шелку себе и свекрови, белил на белку, мыла - на другую белку и присматривала бухарскую лазоревую с белыми цветами хлопчатую зендянь Яньке на сарафан, Олекса, мешая русские, татарские и персидские слова, поговорил с толстым рыжебородым купцом о путях. Тот жаловался: где-то у Хвалынского моря было размирье, и оттого стояла дороговь на все товары. Сам он приехал в Новгород за полотном, а полотно возил еще далее своей земли, в Индию. Уставившемуся на него во все глаза Онфиму купец протянул на ладони липкую коричневую палочку с сильным и пряным незнакомым запахом. - Волога, - старался объяснить он, показывая на рот, - кушати! Онфимка, оробев, попятился было. - Бери, бери, Онфим, - ободрил его Олекса. - Отведай персицкой сладости! Поблагодарив купца, двинулись дальше. Онфим, осмелев, стал пробовать восточное лакомство. - Онфиме, дай мне кусочек откусить! - шепотом запросила Янька. - Не дам! - Дай, Онфиме, я тебе баску даю, у меня есть! Онфим наконец расщедрился: - На! - Кыш, кыш, Янька, Онфиме, не балуйте! - одергивала Домаша расшалившихся детей. Олекса искоса осмотрел семейство. Уже у всех от воды раскисла обувь. Домашины цветные двухслойные выступки, как ни береглась, тоже размокли и забрызгались грязью. Куда теперь? Ему бессознательно хотелось еще оттянуть неизбежную встречу с Ратибором. Устав бродить по торгу, он повел семью в мастерскую изографа Василия. Давно ладился заказать образ Параскевы-Пятницы доброго письма, тут собрался наконец. В мастерской после солнечной и суматошной улицы было тихо и прохладно. Даже говорили как в церкви, вполголоса: при "самом" остерегались шуметь, не любил. Янька и Онфим разом притихли, увидя вокруг строгие иконные лики. Веселый подмастерье, растиравший краску, подмигнул детям, кивком головы указал на мастера. Тот нехотя отстранился от работы, опустив длинные большие руки, исподлобья оглядел заказчика. Увидев детей, помягчел. Олекса глянул на лик Николы и забыл, зачем пришел. - Торгуй, купец! - пошутил изограф. - Сколько? - не в тон, разом охрипнув, спросил Олекса, не отрываясь от суровых умных глаз святого под изломами кустистых бровей. Этот бы не стал сомневаться! - Не продажна, - усмехнулся Василий, - заказ. Самому посаднику Михаилу писал! Нынче и несу. Глубоко вздохнул Олекса, с сожалением и облегчением следя, как бережно начали заворачивать тяжелый образ в полотна. Не по достатку покупать такое... А ведь купил бы и не постоял за ценой! Любую дал, скажи только Василий... Уже и с неохотой вспомнил про свой заказ. - Что поскучнел, купец? Параскеву? - глянул, прищурясь, остро, без улыбки, на Домашу и потом глядел несколько раз тем же пронзающим острым оком. - Параскеву... - повторил, словно размышляя. - Себе али в черкву, по обету? - Себе. - Ин добро. Договорились о размерах, цене. Замялся Олекса: - Хотелось бы, чтобы сам писал... - Лик сам пропишу. А доличное - Репех, мастер добрый. Будь спокоен, купец, мою работу отселева и до Владимира знают. - Посаднику-то небось и доличное сам писал. - Посаднику! Ловок ты, купец! Будь спокоен, - повторил и вновь оглядел Домашу острым, оценивающим взглядом. Та покраснела слегка, поежилась. Вышли. - А он так гледит, так гледит, прямо страшно! - тараторила Янька, округляя глаза. Домаша передернула плечами. - Цего он, правда, смотрит так? - Кто, мастер? - Олекса хмурился и улыбался, вспоминая поразивший его лик Николы. - Его дело такое! Он то видит, что нам не дано! Это подумать-то и то трудно. Святой муж. Святой! Не просто и вообразить, а написать как? А у него, поглядишь... "Святой муж, - повторил он про себя, - а я, ох, не свят!" Олекса замолк и молчал до самого дома. Глава 9 Волхов тронулся ночью - как раз на пасху. С заранья новгородцы собрались по обеим сторонам реки. Посадничьи люди пешнями разбивали заломы, скоплявшиеся перед устоями Великого моста. Мост угрожающе трещал от натиска голубых искристых громадин. Выступившая из берегов вода подмывала бани и крайние к Волхову амбары. Лодочники с криком оттаскивали крючьями челны, спихивали наползающие на корабли ноздреватые сверкающие глыбы, и надо всем стоял ровный гулкий треск и шорох плывущего льда. Мальчишки, совсем отбившись от рук, прыгали на ближние льдины, падали с визгом в воду. Мокрые насквозь, дрожащие, равнодушно, хлюпая носами, принимали шлепки и подзатыльники матерей, неотрывно ожидая одного: выскочить в полупросохшей шубейке и снова нестись на Волхово. Лед пошел! Лихорадочно стучали по дереву молотки ладейников. Конопатили, смолили, не прекращая работы ни днем, ни ночью. С последними льдинами поплывут смоленые черные корабли в Ладогу, в великое озеро Нево, оттуда жерелом к Котлингу <Котлинг, Котлин - современный Кронштадт. Река Нева> в древности была шире и называлась проливом ("жерело", или "устье")., а кто и дальше в Ругодив <Ругодив - приморский город, находился недалеко от современной Нарвы.>, Раковор <Раковор - (современный Раквере) - приморский город между Ругодивом и Колыванью (Таллином). Раковор и Колывань постоянно соперничали с Новгородом, пытаясь захватить выходы к морю и торговый путь по реке Нарове (Нарве) к Чудскому озеру.>, Колывань, Стокгольм, Готланд, Любек. Ждут уже русские купцы на подворьях Стокгольма и Висби, ждут свои ладьи с товаром, ждут ганзейских перекупщиков; не пускает Ганза далеко русские корабли. Вспоминают старики, что прадеды далеко ходили на своих ладьях. В Дании, в Норвежской земле были русские подворья. Были, да нет. Сей год раковорцы с колыванцами - и те ладятся заступить пути Великому Новгороду... Сумеют ли только? Быстро под весенним солнцем просыхает земля. Во дворе у Олексы весело стучат новгородские, ладные, с тонким перехватом у обуха, с широким, оттянутым внизу лезвием, на прямых рукоятях топоры. Сам хозяин, в красной холстинной рубахе, без кушака, без шапки - волосы растрепались под ремешком, - тоже с топором, сидит верхом на срубе. Отложил все печали и попеченья и - эх! - размахнись рука! Размахнись, да не промахнись. Ничего, не впервой! Веселая плотницкая работа - хоромное строение. Стучат топоры. - Ничего, купечь, можешь! Колываньскии немцы вконечь разорят, дак к нам, в ватагу, подавайся! На хлеб всегда заработашь! Щурится Олекса на языкастого плотника. Вот язва! Однако рад похвале. - Не застудись, зябко! - просит Домаша, выходя на крыльцо. Мать, та лежит, простыла, Домаша сейчас от нее. - Как мать? - спрашивает сверху Олекса. - Ничего, лучше. - Кто с ней? - Полюжиху оставила. - А, ну добро. Солнце печет сквозь рубаху, а от земли все еще тянет зябким холодом. Тут и впрямь недолго простыть. Закончив венец, спускается Олекса вниз, проходит горницей, приказывает новой девке, Ховре, вынести медового квасу плотникам. - Что, Онфиме, без дела сидишь? Сидит Онфимка над буквицей, пишет на старом обрывке бересто: "ба, бе, би, бу, бы, бя... ва, ве, ви..." Устал Онфимка, стал рисовать человечков: круглая голова, две палочки - руки, две палочки - ноги. - Это кто же у тебя? - Дружина новгородская пошла к Колываню! - Эх ты, воин! - смеется Олекса, ероша светлую голову сына. Наслушался умных речей! (Сказал, и тенью пробежало по душе: иные "умные речи", как давешнюю, Ратиборову, забыть бы рад... не забудешь!) Янька сидит за пяльцами, ябедничает отцу: - А Онфимка и не пишет вовсе, а нам с Малушей мешает только, мы загадки отгадываем! - Ты, Янька, одну загадку отгадала ле в жисть? - Батя, батя, а скажи, цто тако? Нам Ховра сказала: "Ци да моци, на край волоци, хай да махай, середка пехай?" - Сама подумай, стрекоза, для тебя и загадка. А ты, Онфиме, знашь ли? - Не! - Это цтой-то делают... молци, молци! - торопится Янька. - Тесто! - И смотрит круглыми глазами: угадала или нет? Смеется Олекса: - Портно полощут в пролубы, кичигой поддернут, да. Вот еще загадка вам. Отгадаешь, Янька, красны выступки куплю! "Бежит бесок мимо лесок, закорюча носок, заломя хвостичок!" Посмеявшись, проходит к себе, спускается в подклет. Оглядел снасть: сверла перовидные, тесла, топоры, пилы, скобели и скобельки, стамески и долота. Выбрал изогнутый резец, потрогал острие, присвистнул, отложил, взял другой. Передернул плечом: "Эк, нахолодало за зиму!" Поднялся по крутой лесенке в горницу. - Батя, сделай лева-звиря! - закричал Онфимка, увидя в руках отца резчицкий снаряд. - Будет тебе и лев-звирь! Ну как, стрекоза, отгадала загадку? - Это... Ну... Просто бесок, ну бес, нецистый... - Не видать тебе красных выступков, Янька! А ты, Онфимка? - Лодья? - боясь ошибиться, неуверенно протянул Онфим. - Молодец! Верно угадал! - Батя, батя, а я почему угадал, - торопится рассказать обрадованный Онфим, - даве мы варяжские ладьи смотрели на Волхово, так во такие носы! По уходу отца он, старательно выдавливая костяной палочкой, рисует на бересте корабль с круто поднятыми кормой и носом, и на нем опять человечков: варяги приплыли торговать. Олекса меж тем, накинув сероваленый зипун - нашла тучка, потянуло с реки холодом, - куском угля делает разметку на причелине. Прицелившись, решительно и круто взрезает дерево. Плотники, поглядывая, смолкают. - А ты мастер, купечь, без шуток, иди к нам! На паю возьмем! Смеется Олекса, того боле рад похвале. Стучит дубовой колотушкой, режет и выбивает, вылезает из-под резца еще грубая, неотделанная голова крылатого грифона. "Это справа, а слева поставлю лева-звиря, Онфиму радость будет", - думает Олекса, с осторожной силой нажимая резцом, выбивает околину и заваливает края. Постукивают топорами плотники, поглядывают на Олексину работу: "Мастер, да и только!" Не родись Олекса купцом, был бы плотником, древоделей, резал ворота да причелины, покрывал бы густым плетеным узором наличники, вереи, подзоры, столбы, сани... Ходил бы пеший на ту же рать к Колываню да лихо гулял по праздникам в красной рубахе домотканой, в желтых сапогах яловых, в зипуне сероваленого сукна... И дела бы не было до хитрых боярских козней! - Творимиричу! Никак плотничаешь? - донесся снизу голос Максима Гюрятича. - Про братчину-никольщину забыл ле? Разом покинула радость. Неспроста пришел. Поди, опять, от Ратибора! И другу не рад Олекса. Спускается на землю, снова становится купцом. - Про братчину как забыть! Коли уж я куны внес за себя и за Якова. - Якову твоему пора на паперти стоять, а ты его все в купецкое братство тянешь! Много кун ему передавал? - Не одному ему даю! - отрезал Олекса. Крепко хлопнул Максима по спине: - Пошли-ко на сени! - Ты меня с Яковом не равняй, - чуть обиженно протянул Гюрятич, - я свое со глуби моря достану, а он с моста не подберет! За мной серебро еще ни у кого не пропадало! - Ой ли? - Ты что, Олекса, не веришь мне? Али брат что наплел? - Брат, верно, тебя не любит, а что он переводником николи не был, то сам знашь. Тайностей твоих он мне не выдавал, не боись, Максим! А я что дал, то дал! Мы с тобой дружья-приятели давно были и будем. Давай сказывай, почто пришел? С делом, неделом али пустым разговором? От Ратибора, поди? - Ратибор только напомнить велел, а я к тебе от себя самого. Ты, Олекса, не гневай на меня, - начал Максим, бегая глазами, когда вошли в сени и уселись на перекидную скамью прям волоковых окон, сейчас настежь раздвинутых ради весеннего теплого дня. - Я серебро у тебя взял, нынче всем серебро нать, я знаю. А только хочу дело предложить. Такое дело, я бы сам один попользовалсе, да перед тобой в долгу. Ворочается дружина, Путятина чадь, из Югры, меха везут. Слышно, в распуту подмокли, отдадут нипочем... - Мало тебе было горя в немцах с подмоченным товаром, опять хочешь! Ратибор еще не в тысяцких, гляди! - Нет, погодь, дело верное. Я отправлю без пробы, помогут - человек есть на Варяжском дворе, на кораблях. А под Раковором нападут разбоеве, товар тот пограбят... - Как знашь?! Максим кинул глазами врозь, повел носом: - Человек есть верный. - Тать, а верный? - Тарашка. - Ну, Максим! - только и вымолвил Олекса. - Да нет, ты выслушай, дело-то верное! Цену возьмем с купцов немецких по "правде", по грамотам договорным, прибыток пополам, а? - Нет, Максим Гюрятич, друг ты мне, а от того уволь! Я в татьбе не участник. Бог даст, с немцами и без того переведаемсе... И, видя настороженный лик Максима, с которого исчезла обычная плутовская усмешка, добавил: - Про то, что ты мне молвил, я не знаю и не слыхал того, и в роте о том стану и побожусь, коли надо, что ничего не знал! Твердо глянул в пронзительные глаза Максима. - Ну, спасибо, Олекса, - заторопился тот, суетясь. - Запутался ты, Гюрятич? - Маленько есть того, Олекса. Но я не пропаду, не боись, и серебро верну по грамоте, в срок. - Верю, Максим, а и задержишь - я на тебя скоро объявлять не буду, сам знашь! - Ну вот! - Максим склонил голову, покраснел даже. - Ну вот... - Ты про братчину цегой-то хотел ле? - напомнил Олекса другу. Максим рассмеялся мелко, встряхнулся, пришел в себя, все еще бегая глазами, начал сказывать. Дела были пустяковые, из-за них одних и ходить не стоило. - Про все то Алюевець с Карпом урядят! - решительно перебил Олекса. Ты лучше вот что, раз уж пришел. У Фомы Захарьича будешь? - Пойду. - Я сам ладил сходить, дак ты передай: я, чего он прошал, исполнил. Захарьич баял, певца нам нать доброго. Спеть-то кто не споет, а так спеть, как покойный Домажир, царство ему небесное, поискать надоть! Вышена не пригласишь, век на княжом дворе, а Терпило уж из силов вышел, не поет нынь... Люди ему говорили, Захарьичу, в Неревском конци Чупро, медника Офоноса сын, на Даньславлей улици живет, добрый певец. Я у Дмитра прошал. Говорит - люди бают, не лгут. Он запоет - тут и заспал, и заслушался бы, из синя моря повыздынет, из темных лесов повыведет! Дак передай - можно звать без опасу. Мотри, Максим, не забудь! Фома Захарьич сильно тем озабочен. Без хорошего певца пир не в пир! Ушел Гюрятич. Посидел Олекса, пригорюнился: "Дожил я, верно, что уж и такое предлагают... и кто!" Отдумал снова лезть на хоромину. Вспомнил вдруг, что надо Нездила проведать, товар свезти, а скоро и корелы по воде придут с железом, дак урядить с мытником, чтоб не держали разом, и мытное внести. Где только серебра взять? Да, Гюрятич, добро начали! Чем только и кончим? Утопит нас с тобой Ратибор! - Ну-ко, Ховра, пока оболокусь, сбеги, скажи Седлилке, пусть коня запряжет! Глава 10 Гридня братства заморских купцов, в котором состоял Олекса, находилась близ торга, на земле общинной церкви Параскевы-Пятницы. Гридня была сложена прочно, на совесть, гладко тесана; узорные скамьи опоясывали ее по стенам, тяжелые столы способны были, не пошатнувшись, выдержать любую тяжесть. Слюдяные окна шли по двум сторонам покоя. Братчинники неспешно подымались по широким ступеням высокого, на выносе, крыльца. Входя, снимали шапки, крестились. Не переняли еще поганый обычай татарский, что владимирские бояре, - в гридне шапок не снимать. Степенно кланялись, уважая друг друга. Рассаживались чинно, оставляя привычные места запоздавшим, и не по чинам, не по богатству, а почитая ум и седины. Иные подходили под благословение священника. Разговор шел неспешный - о торге, о ценах нынешних, о дикой вире, что наложил Ярослав на купцов. Быть бы тому раньше, входя в гридню, громко возгласил бы Олекса: "Слыхали, дружья-товарищи, что с нами делают! Что Клуксовичева чадь творит?" Теперь же он молча, боком, пряча лицо, пробрался на свое место, стыдясь несказанных слов и самого себя. И - диво! - словно бы и прежний Олекса вошел в гридню, словно бы и сказал заветные слова, - подвинулись, отозвались участливо: - Слыхали, Олекса Творимирич! Не тебя одного пограбили, всех поряду. - Чего ж... Князю куны нужны, полки снаряжать... - пробормотал Олекса, опуская голову. - Чего ж с тверичей не берет? - Посаднику надо бить челом, он наш! Олекса уже надеялся, что в общем шуме его позабыли. Но тут Жидислав, прознавший от Максима про злосчастную проделку с железом, весело ткнул Олексу в бок: - Что ж ты его, Клуксовича, как даве татя, не нанял возы стеречь? Было лет пять тому с Олексой такое дело в смоленском пути. Возвращаясь, уже за Ловатью, обоз Олексы повстречал разбойников. Ватага была невелика, а обоз порядочный, и повозники свои, новгородцы, не робкий народ. Переглянулся Олекса с Радьком, тот ненароком потянул рогатину с воза. Повольный атаман заметил. - Ты цего? Видать, ножа не нюхал?! А ну, положь, говорю! Медведем было пошел на Радька и - ткнулся в глаза купцу. Олекса твердо стал впереди. Горячая кровь прилила к голове: "Лембой <Лембой - черт, леший, нечистый. Употреблялось как ругательство.> тебе платить! С мертвого возьмешь, коли так. Юрьев брал, а татя струшу!" Ступил тать, Олекса не стронулся с места, только весь напрягся, выгнулся, словно рысь. - Уйди! - приказал тать охриплым голосом и смолк, задышал, приподняв дубину... Да почуял, видно, что нашла коса на камень, и, когда Олекса потянул было из ножен короткий меч, примериваясь, как рубанет вкось, как кинется потом в сечу вдоль возов, тать - тоже был умен и знал, что к чему, - вдруг отступил и расхохотался натужно: - А ты не робок, купечь! Давай мировую, што ль, сколько дашь отступного? - Отступного? - прищурился Олекса и разом, как умел, сообразил дело: - Тут не дам ни векши, а до Порхова дорога вместе и без обмана - шесть бел. Мне под каждым кустом платить не след! - Проводи-и-ить, значит? Умен, купечь! Десять! - Шесть! - смелея, отрезал Олекса. - Шесть и кормлю всех в Порхове. - Выдашь? - Уговор дороже золота. Я еще никого не обманул! - Олекса приосанился: - Ты сам-то за своих ответишь? - Поговорить надо. Тати отошли от возов, спорили, совещались. Наконец атаман выступил опять вперед: - По рукам, купечь! Слово даешь! - Слово - железо. Ударили по рукам. Тать не подвел. Олекса тоже поступил честно. Под Порховом накормил всю голодную драную братию, выдал плату, распростились. Но с тех пор в обчестве нет-нет и подшучивали над ним: "Олекса татя нанял в провожатые", "А Олекса! Это тот, что татя повозником нанял?" И кому другому, бывало, нет-нет да и тоже скажут: "А ты тово, как Олекса, что татя в повозники взял!" Через силу отшутился Олекса от Жидислава, покраснел несколько. Да! Такое бы дело - встретить Ратибора один на один! Потупился на своем месте, замолк, стал слушать, что говорят другие. - Вот какое дело, купцы, железо дорого... - Уж не к войне ли? - Умен Творимирич, что скрыл возы! - шепнул Жидислав Максиму Гюрятичу. - Ох, умен! - Слыхали, князь Ярослав ладит Юрья на Колывань? - При Олександре мы и Юрьев брали! - Ой ли, купцы! Слух есть, на Литву собирают рать! - Брось, на Литву! Литва нам сейчас не помеха! - Конечно, разгромить Колывань, да и Раковор в придачу... Тогда тебе, Олекса, на свейском железе не разжиться! По пяти-шести ветхими кунами завозят! - Я же и завожу! - поднял голову невольно задетый за живое Олекса. Чего по пяти - по три с половиной стану отдавать! (Колывань еще не взята, скажи хоть и по две куны, поверят! Ох, и покажет же он тогда немцам!) Свои ладьи до Стокгольма пущу! Сказал и зажмурился аж; так вдруг представились ярко: с в о и черны корабли под белыми парусами по синему морю... Носы вырезные, стяги червленые на кораблях... Эх! Помотал головой, отгоняя видение. - Михаил Федорович обещался ле? - Прошали, сказал: буду. Кондрат тоже будет. - Верно, что поход? - Поход-то верно, а куда, то еще и Кондрат скажет ли! - У тебя, Олекса, Кондрат на пиру гостил? - У меня. - Вот и у Марка Вышатича был на пиру и у Фомы Захарьича. - Э, братцы, у тех, кто воском торг ведет, поди, у всех перебывал! Вощаной торг - всему голова! - А уж и без нас не стоять Нову-городу! То справедливо ли: торговый суд, городской - и все у Ивана на Опоках? - Досягни! Примут. Пятьдесят гривен серебра внесешь вкладного? - Мне не то обидно, что Иваньское братство напереди, а только уж все ведь забрали! И мытное с новоторжцев, смолян, полочан, низовцев одни они берут! Где пристань ихняя, и тут со всех пошлина! У них на братчине, гляди, сам владыка Далмат в соборе служит, дак мало того и юрьевский и антониевский архимандриты на второй-то день! И тысяцкий опеть же в их братстве... - Дак они и в казну городскую немало дают! - Неча бога гневить, купцы, ладейное с гостя заморского мы берем! Да и вразнос от немца торговля вся через нас идет, да по волостям немецким товаром тоже мы сами торгуем! В иных землях не так! - Ганза, она всюду Ганза! - Не скажи! Тамо они сами и вразнос и по дворам торг ведут. - Дак зато по морю далее Котлинга нашим от Ганзы ходу нет... - Тише, купцы! Все собралися? Фома Захарьич речь молвить хочет! Шум стихал. Фома Захарьич, степенно, оглаживая каштановую бороду, поднялся с лавки: - Дружья-товарищи! Как рядили, торговый суд наново выбирать, что не все бывали довольны, дак много баять о том теперича без надобности, ать приступим! - Поговорить надоть! - выкрикнул высоким, визгливым голосом из дальнего угла Еска Иванкович, приятель Касарика самый злой сутяжник и спорщик во всем братстве. - Ты Захарьич, того! Ты нас не обижай! Баять не о чем, и концей нет, знаю! Все знают! Всем вам Касарик не угодил! Еска брызгал слюной, седая бородка стояла торчком и прыгала при каждом слове, маленькие острые глазки впивались в сотоварищей. Крючковатым, сухим перстом он, как копьем, тыкал издали то в одного, то в другого из гридничан, и те невольно ежились, отстраняясь. "Сам или от Ратибора? - думал Олекса. - Должно, сам, друг Касарику первый". Еску поддержали еще двое-трое, и по тому, легко или с трудом говорил братчинник, прямо глядел или отводил глаза, Олекса сразу понимал, что вот этот, и тот, и третий - Ратиборовы. "А немного и набрал! - с едкой радостью подумал Олекса, считая переметнувшихся. - Хотя погодить надоть! Иные, поди, молчат до срока!" одернул он сам себя. Но вот наконец поднялся Максимка. (Этого ждал Олекса почти с нетерпением.) Скосил глаза в стороны, склонил голову, степенно вопрошая Фому Захарьича. - Молви, Гюрятич! - кивнул тот. - Тута все о Касарике... Заметив упорный взгляд Олексы, Максим дернул длинным носом, будто отгоняя муху. - Грешил он, бывало. Дак кто из нас без греха? Вспомните, братие, что горный наш учитель, Исус Христос, сказал книжницам и фарисеям о жене, в прелюбодеянии ятой: "Иже есть без греха в вас, преже верзи камень на ню!" "Не тебе Христа поминать, Максим!" - в сердцах подумал Олекса. - ...Не согрешишь, не покаешься, не покаешься, не спасешься! продолжал Максим с показным сокрушением. "Что-то ты, Гюрятич, покаяться не спешишь, да и Касарик твой такожде!" - вновь подумал Олекса. На лавках поднялся ропот. Не один Олекса заметил несоответствие Максимкиных слов и дел. Гюрятич мгновенно бросил глазами врозь, тотчас увильнул в сторону: - Как мир о Касарике решит, так тому и быть, я же о Якове скажу! "Вот как?! - вскинулся Олекса и уперся другу в глаза. Максим глядел, блудливо улыбаясь, и слегка свел протянутые ладони. Намек был слишком ясен. (Железо проклятое!) Олекса сейчас ненавидел сам себя: стало бы заплатить виру тогда. То, что взяли с него Максим с Ратибором, намного перекрыло возможную давешнюю потерю... Олексина кума Якова до сих пор не касался никто, даже Еска Иванкович. Прославленная честность Якова, а также его равнодушие к торговой выгоде (не будет, как Касарик, один свой интерес блюсти) были ведомы всем и всех устраивали. - Якова мы знаем! - не выдержал кто-то из братчинников. - Знаете, да не совсем! Одной честности мало, купци. Мы с немцем торг ведем, будем честны, а немец нечестен, и так уж сельди берем без провеса да поставы сукна без меры! А кто считал, скажут: короче и короче становится тот постав, и бочки прежним не чета! А все по старине, да по пошлине, да по старым грамотам. Мы же и внакладе остаемсе! А Яков, и то еще скажу... Тут Олекса поймал на себе настойчивый злой взгляд остановившихся и словно остекленевших глаз Максима. Теперь Максим не намекал уже, не уговаривал, а грозил. И говорил он словно для одного Олексы. - Еще и то скажу. Плох купець, что свою выгоду не блюдет! Он и обчественную оборонить не заможет! А Яков... Ведомо ли обчеству, что на братчину куны за Якова Олекса вносил?! Кое-кто ахнул. Зарезал, без ножа зарезал! Яков на своем месте медленно становился малиновым, стискивал губы, морщины тряслись. Не то пот, не то слеза ползла по щеке. - Скоро он и в братстве быть не заможет, - добивал Максим, по-прежнему вперяя взгляд в Олексу, - дак мы любому нищему слепцу на торгу поклонимсе, пущай у нас, купцов, в суде судит? Перестарался! Гул возмущения прошел по рядам от последних Максимкиных слов. Максим побледнел, почувствовавши свой промах. Марк Вышатич встал, сведя косматые брови, одернул зипун цареградского бархата. От Висби и до Киева бегут Марковы корабли, скрипят обозы. Лавки в Твери, Смоленске, Колывани. Максимка перед Вышатичем что комар. - Ты, Максим, говори, да не заговаривайся! Яков нам не с торга слепец, а такой же купец! А то, что Творимирич за кума братчинное внес, дак низкой ему поклон! Так бы все мы стояли за одино, друг за друга, дак ни немци, ни Литва, ни князь, ни бояре противу нас устоять не замогли! Марк Вышатич обернулся к Олексе и вправду поклонился ему в пояс под восхищенные возгласы братчинников. - А я, купци, наперед говорю: Якову деньги дам без послухов и без грамоты, он сам ся разорит, а другого не продаст! Ты скажи, Олекса, кумом ведь тебе Яков, не молчи, друг! - отнесся Вышатич к Олексе, усаживаясь на свое место и усмехаясь на заискивающие похвалы соседей. - Скажи, Олекса! Пущай Олекса речь говорит! - закричало несколько голосов. Черен показался белый свет Олексе, когда он чужим и подлым голосом, стараясь угодить Ратибору, но все же как ни то увернуться и от прямого предательства, отвечал: - Что я? Яков мне кумом приходит, я молчу... Он весь взмок. Горячий пот щекотно лился по шее, и Олекса боялся утереть и боялся посмотреть на кума. Но братство упорно не желало отказать Олексе в своем уважении. - Дружья! Яков Олексе кум, Гюрятич - друг, да и решать про Якова мы должны сами собе! - вмешался Фома Захарьич. - Онанья, твой черед! "Встать, - думал Олекса, - сказать все?! Как железо провез без виры, как запутал меня Ратибор? Поверят, должны поверить! А ежели нет? А докажу чем? И о сю пору, скажут, молчал почто? Поклон-от недорого стоит, а даст ли мне Марк Вышатич серебра взаймы, ежели спрошу у его? Ой ли!" - И Олекса вновь опустил нераскаянную голову. Онанья, молча гладя бороду, с минуту оглядывал братчинников, ожидая тишины. Был он книгочий, как Яков, и привержен божественному. Поэтому и начал от писания: - Речено бо есть: "И свет во тьме светится, и тьма его не объят". Свет - истина, а тьма - лжа. Недостоить нам божественными словесы прикрывать дела лукавые, и име господне употреблять всуе. Не в слове, а в духе бог. Исус неизреченной милостью своей спас жену заблудшую, да не предстательствовал перед советом судей израилевых, чтобы ее ввели в храм закона и увенчали властью над вятшими! Кое-кто усмехнулся. Онанья и глазом не повел. Переждал несколько. - Ты, Касарик, гнева нам отдай, а только духом ты еще слаб и корысти подвержен, общему делу радетель плохой. Иного не скажу, и я не лучше тебя. Теперь о Якове. Лукавить с немцем каждый из нас горазд, а для суда купеческого надобен закон и судья неподкупный, сказано бо: "Верный в мале и во мнозе верен есть, и неправедный в мале и во мнозе неправеден есть". Такожде и нам надлежит помнить о том ежечасно и блюсти славу Новгорода и Святой Софии нашей, да не скажуть в иных землях: "Уста их лживы суть!" В том правда, и в правде бог! А чтобы не было которы <Котора - ссора (старин.).> между братчинниками, как я сам был в суде, то того отступаюся, пусть теперя иные вершат. - Нет, Онанья! То негоже! - Пущай будет, как мир решит! - решительно прервали его гридничане. - Миру перечить не стану, а только знайте вси, что старостой мне негоже остатьце, да и тяжело, братие, в лета мои... - Уважим! - Прав Онанья! - А в суде послужи! - Все ли сказали, братие? - вопросил Фома Захарьич, оглядывая гридню. - Все, все! - раздались голоса. - Пущай жеребей решит! - На одного ли Касарика? - На всех! - Всех поряду, не обидно! Коста и Алюевиц обнесли всех берестом. Братчинники неспешно доставали железные, медные или костяные писала, выдавливали на бересте три имени. Коста вновь обошел всех с шапкой, собрал бересто. Тут же, вчетвером, стали раскладывать, прочитывая вслух. Вновь выбрали Местяту - теперь уже старостой суда, удержался и Онанья, третьим, вместо Касарика, большинство братчинников назвало Якова. Олекса, решив испить чашу позора до дна, вписал в свое бересто Касарика. Но и это был не конец его мучений. Самое горшее настало, когда Яков после жеребьев пробрался к нему - благодарить. - Ведь ты меня выбрал, Олекса! - С чего ты, кум? Может, я Касарика сейчас написал? - А хоть и так! Тебе верят. Был бы я Максимке кумом, не прими в обиду, не выбрали бы меня! Про тебя вон Касарик даве ябедничал, что ты немцам переветничаешь, дак никто того и в слух не взял, а Марк Вышатич ему, знашь, что отрезал? Доколе, говорит, сам Олекса о том не поведает, не поверю, а и тогда еще подумаю, поверить ле! Во как! Так что низкой тебе поклон, Олекса, и не перечь! - Отошел Яков. "Господи! Помилуй меня и наставь на путь! Дай силу на правду в великом милосердии своем!" Вскоре появились встреченные с почетом старый Кондрат и Михаил Федорович. Начался пир. x x x Певец, одетый просто, в серой посконной рубахе, был еще молод, сухощав и черноволос. Небольшая бородка опушала лицо с глубоко посаженными глазами. Нос, в одну линию со лбом, как бы надавливал на узкий, подергивавшийся рот. Настраивая гусли, он шевелил краями губ, взглядывал то вниз, то вверх - на мощные воронцы, поддерживавшие потолок гридни, избегая лиц братчинников, но, видно, не волновался совсем, просто уходил в себя, собирался для дела. Наконец поглядел с чуть заметной смешинкой в глубоких, тускло замерцавших глазах на гостей, складно проиграл наигрыш вступление к старине стародавней, прислушался, повторил, чуть приглушил струны, весь подался вперед - и запел. В гридне становилось тихо. Голос певца не дрожал, не пресекался, ровным и сильным потоком текли звуки из его словно кованой медной груди, заполняя всю гридню до самых потолочин. Звон оружия и ржание коней, колокольный голос беды, созывающий храбрых на рать, реяли над гостями. И шумели пиры Владимировы в золотом далеком Киеве, матери городов русских, ныне разбитом и разграбленном татарами, а над кровлями узорчатых теремов киевских пролетал Змей Горыныч, раскинув свои крылья бумажные, и храбр киевский, Добрыня, скакал к неведомой Пучай-реке выручать полон русский и красу ненаглядную, Забаву Путятичну... Примолкли гости, слушая знакомые с отроческих лет любимые складные слова. Переговаривались шепотом, если надо сказать что. Фома Захарьич взглядом нашел Олексу, приподнял чашу, голову склонил слегка: поблагодарил за певца. Потупил глаза Олекса, польщенный: "Что я! Спросил только... Тут мир решал!" Упившийся не в меру Жировит на дальнем конце стола вдруг хватил по столу кулаком: - Так его, Добрыня, так его! Пролил чашу пива пенного... Только кинул глазом певец - бывает и не такое на пирах: и брань и котора, - продолжал петь. Кончил певец, шумно благодарили гости певца, улыбался рассеянно, отдыхал. Небрежно принял чашу, опорожнил в один дух, обтер усы, глазом не моргнул - умел и петь и пить. Вспоминали Киев братчинники, кто видел, кто бывал. Заспорили о змее. Онанья упирал на то, что погубила змеев вера христианская. Вспомнили чудо Егория о змее. Кум Яков разгорячился: - В житии Федора Тирона... - Что далеко ходить, а и не в житии совсем! Батя мой видел змея сам! - подал голос Олекса. - Огненный змей над Новым Городом пролетал, и многие видели! Кум Яков, ты скажи! И Яков подтвердил, кивая: - Во владычном летописании сказано: "В лето шесть тысящ семьсот двунадесятое, февраря месяца в первый день, в неделю сыропустную, гром бысть, его же все слышаша, и тогда же змей видеша летящь". - Летящь! - снова выкрикнул Жировит с конца стола. - И то к добру было, не к худу. Мстислав-князь побил чудь того же лета, в том же дне. - Вот как! - То не такой змей! Тот змей от бога послан! - Змей от бога? Перекрестись, Онанья, да дома перед Спасом на коленях постой! Такое и сказать-то грех! Певца просили спеть еще. - Про Василья Буслаевича не надо ле? - спросил глухо певец. Говорил негромко, а пел - что труба ерихонская. Это было что-то новое, многие и не слыхали еще. Перебрал струны певец, дождался, когда стихли, начал: Жил Буслай девяносто лет, Девяносто лет, да и зуба в роти нет. С Новым Городом Буслай не споривал, С мужиками новгородскими совет держал... Замерли гости, кто и переглянулся удивленно. Знающие таили улыбки в бородах. Неспешно разворачивался сказ. Тут все было свое, новгородское. И учился Васька, как все мальчишки, пяти-шести лет грамоте и церковному пению, и так же играл на улице, и дирался со сверстниками, колотил детей соседских - буен рос Васька у государыни матери... Слушали гости, как набирал Васька дружину вольную. - Хватало добра! - Сам боярин, поди! - Отец-то, вишь, с Новым Городом не споривал. - Не в отца, да... Будил певец память о ссорах и спорах на вече и на пирах братчинных, боях на мосту волховском. Великом. И не понять было, над кем смеется певец. То ли над купеческим братством вощинным - кто так и понял, - то ли над ними, купцами заморскими? Дошло до боя на мосту волховском. Оживились гости. - Ай, нипочем не передолить всего Господина Нова-города! - Старчище каков! "Стоим, не хвастаем", - бает! - Уж не владыка ли сам? - Батюшки, отца крестного! - Во задор вошел, вишь! - Откупились мужики... - Так-то вот друг друга и лупим и еще любуемся тем! - Силен! Хоробр! Качали головами, хмурились и смеялись. И снова слушали, нехотя любовались удальцом. - Наш, новгородский, никому не уступит! - И дружину себе набрал под стать: Потаню да Костю Новоторженина. - А Заолешана-то! Тех, вишь, сам спугалси! Попадались имена знакомые - ставших уже легендою новгородских удальцов. - Любо ли, гости честные? Петь ли еще? - Пой до конца! Разноголосый шум оживившихся гостей уже не стихал. Спорили, и обижались, и опять слушали. В дальнем конце было задрались, раззадорившегося вконец Жировита выводили из-за стола. Хорошо, князь в братчинной сваре не имеет части, а то бы и гривны продажи ему не миновать. - Смотри, Олекса, - окликал через стол хмельной Жидислав, - Васька-то татю и не платил даже! Не то что ты! Шуткую, пей, чего пригорюнилси? Смеялись купцы, когда Васька надумал голым телом купаться в Ердань-реке. Опять свое, новгородское! Отрочество, удалые проказы с девками на Волхово... Волен Васька и разгулен без удержу! И вот гибнет Васька, сломил наконец голову, прыгая через долгий камень. - Против бога пошел! Тут уж ему конец... "А может, против мира!" - смутно подумал Олекса. Иные взгрустнули даже. Кончил певец, встал, поклонился в пояс: - Спасибо вам, что слушали, гости дорогие! - Спасибо тебе, Чупро! Вряд ли знал и он и собравшиеся братчинники, какая долгая жизнь суждена этой были, что будут передавать ее мужики один другому, отец сыну, дед - внуку, что через сотни лет доброй славой отзовется она по всей великой Руси... Только кум Яков невесть с чего обиделся Васькиной шалостью на Ердани. Стал вспоминать хождение Добрыни Ядрейковича в Иерусалим, перечислял святые места иерусалимские, силясь доказать что-то, но уже и его плохо слушали, и сам он, захмелев, путался и то и дело терял след своим мыслям. Глава 11 Маленький Лука - по-домашнему прозвали Глуздыней - что-то беспокоился ночью, обдуло, верно. Вертелся, кряхтел, пробовал заплакать. Домаша без конца качала его, шепотом повторяя слова байки: Ходит котик по болоту Нанимается в роботу: Кто бы, кто бы гривну дал, Тому три дни работал... Уговаривала: - Батя спит! Батя устал, товар принимал, кш, кш! Совала грудь... Олекса спал тяжело, мотал головой, изредка скрипел зубами. Приоткрывая глаза, сонно глядел на Домашу, бормотал: - Усыпи ты его... Али не можь? Сглазил кто, поди... И снова проваливался в бесконечную канитель дремы-воспоминания. Давешний разговор с Ратибором не выходил у него из головы. Боярин в бешенстве рвал и метал, узнав, что решили на жеребьях. Олекса низил глаза, мял шапку. Дожидаясь, когда Ратибор, задохнувшись, смолкал на миг, вставлял негромко: - Сам же ты баял, что ежель мир другояк решит, не моя забота... - Кабы я, как Максим, стал против Якова лаяться, поняли бы, что нечисто дело. Тоже не дураки и у нас!.. - Сам Максим виноват, с нищим Якова сравнил, кто его тянул за язык? С того оно все и переломилося... Вышатичу Марку сам преже прикажи, боярин... - Слух о тебе пущу! Погублю тебя! - заярился Ратибор, въедаясь глазами в лицо Олексы. - Завтра же и объявлю! - прорычал он. Но Олекса поднял голубые чистосердечные глаза: - А тогда себе хуже сделаешь. Кто меня, порченого, послушает? Напереди еще не то у нас в братстве: Фома Захарьич ладитце на покой! Другого кого выбирать будут, тута я тебе боле пригожусь! Ратибор остановился, как конь, с разбегу ткнуршийся грудью в огорожу. - Врешь? - Правду баю. - Счастье твое, купец, ежели правду сказал! - Как на духу. - Ну... Ступай. Пошел. Помни же! x x x "Запомнишь и ты у меня!" - цедил Олекса сквозь зубы, перекатывая голову по мокрому от пота изголовью. Сморенный свинцовой усталостью дня, он захрапывал, но снова возникали перед ним наглые глаза Ратиборовы, и Олекса, ярея, просыпался вновь... Домаша, не ведая ничего этого, думала, что виноват попискивающий Глуздыня, и без конца укачивала малыша. Днем заснул немного, а сейчас опять раскапризился. Полюжиха посоветовала омыть ребенка с приговором бегущей водой и пошептать. Заснул бы только Олекса! ...Домаша поднялась до света. Неслышно прошла сени - никто не должен видеть. Замерла, нечаянно скрипнув дверью. Ежась, озираясь пугливо, босиком, в рубашке одной - так надо, - сбежала к Волхову, седому от утреннего тумана, по остывшим за ночь мостовинкам, по сизой, щекотной траве, густо унизанной жемчужной росой, по влажному песку, мимо бань и черных лодок. Зачерпнула бадейкой парной студеной влаги: - Вы, сырые бережочки, вы, серые валючи камешочки, река-кормилица и вода-девица, все морские, волховские, ильмерьские... Воды почерпнуть не с хитрости, не с завидости, рабу божию Глуздыньке моему на леготу, на здравие, на крепкий сон... - шептала, вздрагивая от холода, заползающего за рубаху, словно водяник ласкал ее влажными лапами своими, - вот выстанет из воды! Торопливо водила бадьей по солнцу: раз, другой, третий, - следя, как текучие струи смывают расходящиеся круги... И загляделась - сжалось сердце, будто снова девушкой о суженом гадала... А по верху тумана плыли розовые светы, и тускло и мягко светили дивные Святой Софии купола. "А вдруг кто увидит? Грех-то!" - зябко вздрогнула, подхватила бадейку и с засиявшими глазами, темным румянцем на щеках, взлетела на гору. Запыхавшись, пробежала межулком, вдоль тына, крадучись, - не увидели бы Нежатичи, боярская чадь, - да спят о эту пору все, охальники! Вот и свой двор. Облегченно стукнула дубовым затвором калитки. Полюжиха уже ждала с ребенком, подала Домаше. Умывала, плеща холодной водой, скороговоркой присказывая заговорные слова, попискивавшего своего малыша, он пускал пузыри, забыв кричать, таращил глазки, лез, суча ножками... Омыла, вытерла старой ветошкой, завернула, остатком воды ополоснула лицо, шею и грудь с разом затвердевшими от студеной воды сосками. Глуздынька, попав в тепло, успокоился, перестал пищать, жадно сосал поданную грудь. Скоро начал отваливаться, заводить глазки. Домаша накрыла ему личико, осторожно передала Полюжихе: - Заснул! x x x Полюжиха понесла ребенка в дом. Домаша поднялась тоже, постояла на крыльце, послушала, как пастух играет в рожок, собирая кончанское стадо, прошла в боковушу, принялась расчесывать волосы, все улыбаясь своему, утреннему... А над Новым Городом уже расплескивалась заря, и хрустально приветствовали солнце колокола на Софийской стороне. В доме начинали вставать. x x x Весь день Олекса с Радьком принимали корельское железо. Иные ладьи останавливали прямо на той стороне, у Неревского конца, - то, что шло Дмитру, - чтобы не перегружать два раза. Прочее сгружали на Славенском берегу и свозили в амбары. В доме стояла суета, готовили и стряпали человек на сорок. Мать Ульяния недовольно ворчала, косясь на веселых, говорливых корел, разгоряченных работой: "Грязи-то наносят!" Девки бегали, перешучивались с гостями - им развлечение. Домаша и стряпала и отпускала муку, солод, мясо, овощи. Отрываясь на миг, забегала к сыну поглядеть: как? Мимоходом строжила Онфима, который чуть не под колеса возов лез. Радько и Олекса, оба измазанные, запаренные, и записывали и помогали грузить тяжелые крицы и неподъемные пруты железа, поспевали тут и там одновременно. В Неревском железо принимали Нездил и люди Дмитра, и Олекса, беспокоясь за Нездила, не утерпел, о полдень поскакал туда верхом на жеребце - проверять записи. Радько недовольно качнул головой: - Примут без тебя! Лучше на нашем дворе гляди! Дмитр, не боись, и сам себя обсчитать не даст! Олекса отправился все-таки. Проезжая Великим мостом, он невольно залюбовался и придержал коня. Река кипела цветными парусами. Ладьи, учаны, челноки бороздили ее взад и вперед. Весла дробили воду в тысячи сверкающих осколков, так что больно становилось глазам, и весь Волхов казался от того в сплошной серебряной парче. На вымолах-пристанях вовсю скрипели блоки, подымая и опуская на смоленых канатах тюки фландрских сукон, полотна, двинской пушнины, кож. По сходням выкатывали бочки с сельдями и вином, грузили воск, зерно, мед и посуду. Пахло рыбой, смолой и нагретой солнцем древесиной. Уже подъезжая к Неревским пристаням, издали Олекса увидал Дмитра. Кузнец, руководивший погрузкой, словно вырос. Сивая борода развихрилась, потное лицо блестело на солнце, как кованое. Грозно, покрывая шум и глухое клацанье железных криц, зычал он, и тотчас бросались послушные мановению руки братчинники поднять, пособить, поправить. Красиво поворачивались на осях хитрые, смастеренные Дмитром вороты, крицы плыли над обрывом, чередою ложась на помост, и груженые телеги шли без перерыва, одна за другой. Олекса даже прищелкнул от удовольствия. Оба Дмитрова сына были тут, приглядевшись, Олекса увидел даже и младшего - чем-то помогал брату. Нездил, вроде бы даже и ненужный здесь, мельтешил внизу, у ладей. Олекса спустился под кручь, бегло проверил Нездиловы вощаницы. У Нездила и правда все было благополучно. Невольно Олекса подумал, что сплутовать не даст не Нездил Дмитру, а, наоборот, Дмитр Нездилу. Кивнув приказчику - продолжай! - Олекса выбрался снова на угор, полюбовался еще раз слаженной работой подъемных воротов и, перемолвившись с Дмитром, во весь опор поскакал обратно, укоряя себя, что даром потерял два часа. - Проездился? Утешил сердце молодецкое? - встретил его Радько. - А что? - Что! - Радько выругался по-нехорошему. - Без тебя там на въезде ось поломалась, мне ся надвое не разорвать! Покраснел Олекса, кинулся ко двору. Разбитый воз все еще загораживал дорогу. Станята с корелом бестолково бились над ним. Тихо, сжав зубы, ругнулся Олекса, да так, что подскочил Станька, заморгал растерянно. - Затем тебя оставил тут, ворона? А пишет кто? - Седлила. - Тоже мне грамотей! - бросился к воротам: - А ну, покажь! Но вместо Седлилки встретила его Любава, смело глядя в очи расходившегося хозяина: - Я писала. Не боись, Творимирич, не напутали! Ожег взглядом, смолчал. - Седлила где? - Цегой-то? - выскочил тот, перепался, увидя яростного Олексу. - Ось, ось запасную! Да отворяй скорее, дурак! За мной! Ось сменили играючи. Только побуревшие лица четверых мужиков выдавали страшное напряжение. Живо накидали, как дрова, увесистые крицы... Всех загонял Олекса, сам работал, как дьявол, рубаха - выжми, а справились. Вновь двинулись один за другим тяжелые возы. Не разбирая старшинства, пили мужики по очереди квас, что принесла Любава. Домаша что-то прокричала с крыльца - махнул рукой, оборотился тылом: не остыл еще. Любава и здесь нашлась, сбегала, узнала. - Домаша прошала, колобьи печь ли? И рыбников мало, говорит. - Скажи, пусть печет! Корелам то любимая волога, сама не знает ли? - Уже сказала. - Умна, девка! - Всегда такова! Повел бровью, хотел пошутить, да раздумал - во двор въезжал новый воз. Справились только к третьей выти. Уселись ужинать. В горнице, как набились мужики, сразу стало жарко, запахло мужским потом, отсыревшею обуткой, железом. Ульяния только показалась гостям, пригласила. После сослалась на нездоровье, вышла. - Дух-то от них тяжелый! - Работали люди! - возразил, посмеиваясь, Олекса. Прислуживали Домаша, Любава, Ховра и дворовая девка Оленица. Корелы за стол садились по-своему, все вместе. Немцы, те не так: господин со слугой николи за один стол не сядут, а этим, наоборот, обидно, коли не вместях. Больше за столом людей, больше почета. Иголай, Мелит и третий, новый, - его звали Ваивас - сидели во главе стола. Красная и синяя отделка на одежде, серебряные головные обручи и наборные узоры широких корельских поясов с коваными сквозными фигурками птиц и дорогой оправой поясных ножей показывали их знатность. Среди прочих ближе к началу стола посадили старика в простой холщовой одежде, к которому все меж тем относились с особым уважением. Девки уже раньше приметили, что корелы не нагружали его тяжелой работой. - Тот-то кто таков? - шепотом спрашивала Ховра. - Будто и не набольший, по портам-то поглядеть! Любава объяснила: - Певец ихний, всегда берут, на пути ли, на промысел. - И сегодня запоет? - Сегодня нет, устали все. Вот отъезжать будут, тогда услышишь. А чего тебе? Ты по-корельски не разумеешь. - А хозяин? - Олекса-то? Он какого только ясака не знат, спроси! - похвастала хозяином, а самой словно обидно стало. Почему она не на Домашином месте? Уж сейчас бы у печки да кладовой, как та, не боярилась, товар приняла бы лучше кого другого! - Которая хозяйка твоя? - спрашивал меж тем новый корел, Ваивас, у Олексы, переводя глаза с Любавы на Домашу. - Домаша, покажись! - звал захмелевший Олекса. - Вот хозяйка моя! продолжал он по-корельски, привлекая Домашу одной рукой и похлопывая по бедрам: - Гляди! Снова перешел на русский: - Ваши-то не такие, видал я, куда! - Добра баба! Большая, красивая! - хвалил подвыпивший корел. - Торгуй! - Сколько просишь? - подхватывая шутку, подмигнул корел. Потупилась Домаша. Знала, что играет Олекса, лукавит, обхаживает нового гостя: не перехватили бы другие купцы; давеча вон нож подарил, укладный, с насечкой золотой и серебряной рукоятью. Знала, что надо и ей приветить корела, а переломить себя не могла. Не нравился ей сейчас Олекса - будто и впрямь жену продает, все нажива на уме! - Пойду стелить гостям, пора. - Поди! - охотно отпустил Домашу Олекса и подмигнул: - Пошла вам постелю стлать! Гостям натащили соломы, застлали попонами. Корел клали в сенях и на лавках в горнице. Ваивасу, Иголаю и Мелиту постелили особо. Весь другой день, поднявшись чуть свет, до петухов, отпускали товар корелам. Олекса изо всех сил старался все, что надо, достать сам, чтобы не тратить серебра. Сидели впятером: он, Радько и три корела, - торговались долго и упорно. Кричали, ссорились, улаживались, сорок раз били по рукам. Наконец урядились во всем. День еще отдыхали корелы. Ходили по Нову-городу, отстояли службу в Святой Софии, толкались на торгу: закупали, что нужно и не нужно, - глаза разбегались от обилия товаров, со всех земель свезенных на новгородский торг. Вечером парились в бане, а после того устроили отвальный пир. Все домашние Олексы собрались тоже - охота было послушать певца. Зашла и мать Ульяния, немного понимала по-корельски - муж и сын торговлю вели. Домаша подсела к Олексе. Янька и Онфим шмыгнули в горницу, залезли на печь, притаились. Старик рунопевец долго молча перебирал струны кантеле, наконец, раскачиваясь, запел. - Про что он? - Про храбра своего, как в полуночную землю ездил. У них там по полугоду ночь, одни колдуны живут! - объяснил Олекса, вполголоса переводя непонятные корельские слова. Домаша слушала певца, как обычно, полураскрыв рот. Старик пел все громче и громче. Лица корел разгорячились, глаза сверкали. Там и тут раздавались гортанные возгласы, иные взмахивали руками, словно рубя мечом. Вздрогнула Домаша, вспомнила, как три года назад, так же вот, приезжали корелы и раскоторовались на пиру, и один, смуглый, сухощавый, с жесткими глазами, озираясь исподлобья, вскочил на напряженных ногах, рвал нож с кушака, его держали за руки, уговаривали, и все ж на миг показалось - вырвется, кинется с визгом, сузив недобрые горячие лесные глаза, и пойдет резня. - Злые они! - говорила Домаша потом, ночью, в постели, прижимаясь к Олексе. - Чего злые! Обидели приятели его... - лениво отвечал Олекса, уходившийся за день. - И у нас чего не случается. Бывало, в бронях сойдутся на Великий мост, в оружии, да. Спи! Уснул, как в яму свалился, а она еще долго вздрагивала, вспоминая черные, бешеные глаза сухощавого. Отправив корел, отдыхали целый день. Жонки мыли горницу, сени, добела отдирали дресвой захоженное крыльцо. Олекса с Радьком сидели, считали выручку. - Теперь с сенами управить... - Да, с сенами. Петров день подходит! Достали шахматы, неспешно передвигали шашки <Шашки - так называли шахматные фигуры.>, подлавливая один другого. Шахматы у Олексы были завидные, щегольские, боярским под стать. Не чета тем, деревянным, что у всякого подмастерья в коробьи. Тавлея, доска шахматная, расписана в клетку золотом и серебром, шашки тонко точенные, слоновой кости, с ладными, ступенчатыми ободками, маковки то черненые, то золоченые, чтобы видать в игре, какие чьи. Коней и ладьи Олекса резал сам. Крохотные кони, как живые: под седлами, гривы в насечку, шеи дугой, а вершковые ладьи того лучше: выгнутые, на граненых ножках, с четырьмя воинами на носу, корме и по краям. Давно как-то видел такие же в Полоцке, загорелось и самому сделать. Первые ходы пешцами ступили одновременно. Олекса разом вывел слонов и коней, устремился вперед. Радько жмурился, как кот, крутил головой: - Ты, Олекса, тово, не шутя стал поигрывать! Отбился пешцами, предложил жертву, подлавливая Олексину ладью. Олекса проглядел, дался на обман. Теперь Радько начал наступать. Олекса защитил цесаря ферзем, разменял слонов. Думал уже, что одолевает, захвастал: - С Дмитром бы сейчас сыграть! - Ну, Дмитра легче на железе провести, чем в шахматы... Тебя не Ратибор ли окрутил? - пробормотал он вдруг, внимательно разглядывая фигуры. - Чего ты?! - вскинулся Олекса. Радько будто не слыхал вопроса, но, уже берясь за ладью, вымолвил: - Тимофею скажи. Скажи Ти-мо-фею... - и, резко выставив ладью, хитро глянул на хозяина: - Вот так! Олекса медленно краснел, а Радько уже напустил на себя безразличие: - Эки жары стоят! - Одне жары. - Отдаю, опеть отдаю... Раздумывая о сказанном, не заметил Олекса новой угрозы. Взял вторую ладью у Радька, ферзя взял и тут-то и попался. - Шах и мат кесарю! - рассмеялся Радько, довольный. - Это тебе не с немцами торговать! - Ну, давай по второй. В этот раз Олекса играл осторожнее. Подолгу обдумывали ходы, беседовали. - Да, немцы... Кабы им торг по дворам не запрещен, так съели бы нас совсем... ("Сказать или нет Тимофею? Чует что-то Радько, а может, уже и знает, да молчит!") - Не съедят! Без Нова-города пускай поживут-ко... - Немцам, гляди, тоже серебро занадобилось. Али разнюхали, что война будет? ("Скажу! Только покос отведу сперва".) Вторую заступь выиграл Олекса. Третья заступь, решающая, тянулась долго. То один одолевал, то другой. Олекса таки проиграл, заторопился, опять не заметил хитрой ловушки, расставленной Радьком. Да и совет Радьков не шел из головы, мешал мудрить над шахматами. - Все же ты еще молод, глуздырь, не попурхивай! - с торжеством произнес Радько, прижимая Олексу. - Мат! Ну-ко, лезь под стол! Глава 12 В доме готовились к покосу. Бегали, считали, увязывали лопотину, снедь: мало не всем домом собирались выезжать. Нынче Олекса принанял еще десять четвертей, решил - справлюсь. Дешевле было заплатить боярину откупное и самому ставить стога, чем зимой в торгу выкладывать куны за каждый лишний воз сена. А расход сенам у Олексы был велик. Во всю зиму и свои и чужие на дворе, да и в пути повозники с купца не сдерут лишнего, коли он со своим сеном. Дети носились по дому как угорелые, им праздник. Олекса самолично смастерил маленькие грабли - грабловище с прорезным узором - для Яньки. Домаша укладывалась просветлевшая, помолодевшая - хорошо летом в лугах! Покос уравнивал в состояниях. Косили все. И сосед-повозник, горюн с шестью дочерьми, промышлявший на одной лошади и униженно прошавший Олексу каждую зиму, не будет ли какой работы: - сейчас весело окликал: - Творимиричу. Когда косить заводишь? И Олекса, как равному, отвечал: - О Петрове дни начну! Сено одинаково нужно всем, у всех для дела те же косы-горбуши, тот же дождь али погода падет с вихорем - у всех равно погниет или разнесет сена; потому и софийский летописец каждое лето записывает, хорошо ли с сенами. Неравны разве только доли покоса... Радько уже поскакал в деревню рядить баб да мужиков-косарей. Платил Олекса не скупо (это у боярина главный доход с земли, так и жмется), знал, на чем взять, а где и показать себя, и шли к нему охотно, было из кого выбирать работников. Сам Олекса в это время доулаживал торговые и домашние дела. Мать Ульяния все еще недужила. Посиживала в горнице, кутаясь в пушистый пуховый плат, торопилась окончить обетный воздух. Упорно, несмотря на болезнь, выбиралась в церковь. Поддерживаемая Полюжихой, отстаивала долгие службы, а потом пластом лежала - от слабости кружилась голова. Олекса, лишенный помощи матери, сбивался с ног. Как всегда, всплывали неожиданные дела. Давеча от Василия, иконописца, прибежал мальчишка, передавал - готово. Поморщился Олекса: не ко времени! Все же оболокся, пошел. Василия самого не было, и отроки-подмастерья резвились, пихали друг друга, хохотали. "Ишь кобели, обрадовались, что хозяина нет!" - неприязненно подумал купец. - Где-ка мастер? Вышел старшой: - Я за него! Не дослушал Олексу, кивнул, вынес икону. - С мастером урядились о цене? - Преже дай глянуть? Старшой поставил образ на треногий подстав, отодвинулся. Смотрел Олекса и постепенно переставал слышать шум. Параскева глядела на него глазами Домаши, промытыми страданием и мудрой жалостью. И лицо вроде непохоже: вытянут овал, удлинен на цареградский лад нос, рот уменьшен... Прибавил мастер лет - и не старая еще, а будто выжгло все плотское, обыденное; ушло, отлетело, и осталась одна та красота, что живет до старости, до могилы, когда уж посекутся и поседеют волосы и морщины разбегутся от глаз, - красота матерей и вдовиц безутешных. - Вота она какая! - прошептал не то про Параскеву, не то про Домашу. Поднял глаза: - Лик сам-от писал? - Сам хозяин. Застыдившись - не уряжено, и жалко платить сверх прошеного, прибавил мелочь. А! Не каждый день такое! Покраснев, доложил. Подал старшому. Тот принял спокойно, будто знал, что так и нужно. - Ты передай! - насупился Олекса. Усмехнулся старшой: - Будь покоен, купец! Дай-ко, заверну. Полдня Олекса ходил хмурый, злой на себя, огрызался, строжил, кого за дело, а кого и так, походя. Подымаясь со двора, в сенях наткнулся на незнакомую девку лет десяти. - Ишь! Ты тут чего? Чья така? Та, как мышь, прижалась в углу, исподлобья глядя на Олексу, сжимала в руке что-то. - Цего у тя? Дай сюда! Девчонка заплакала. Олекса чуть не силой вырвал из потной ручки свиток бересты. - Грамотка? В глубине сеней вздохнули. - А ну, брысь! Посланка стремглав кинулась к выходу. - Ктой-то там? Выходи! Ты, что ль, Оленица? Девка застыдилась, закрыла лицо рукавом. Развернув бересту, он прочел вслух: "От Микиты к Оленицы. Поиди за мене. Яз тъбе хоцю, а ты мене. А на то послухо Игнато..." Глянул. У девки тихо вздрагивали плечи. Осмотрел ее с удивлением, прежде и замечал-то мало: все на дворе да в хлевах. Может, и тискал когда в сенях ненароком, без дела, так, озорства ради... Девка рослая, здоровая, что лошадь добрая; грубые большие руки, под холщовой рубашкой торчат врозь, чуть отвисая, спелые груди... Силой отвел руку с дешевеньким стеклянным браслетом от заплаканного круглого, широконосого, в веснушках, лица, с белесыми, грубо подведенными бровями. - Эх ты, дура глупая! Кто таков? - Мики-и-ит-ка... опонника сын... Прищурился, вспомнил: "Ба! Не самый ли бедный мужик на всей Нутной улице!" - Петра опонника? - Его. - Пятерыма одной ложкой шти хлебают, чем жить будете? Осмелев, раз не бранит господин, девка ответила: - Максим Гюрятич обещался взять в повоз. Микита ему мешки таскал давно. Еще и платы не дал... (И здеся Максимка поспел!) Ответил жестко: - Я Максимовы дела знаю лучше твоего Микиты. Никого он не возьмет. Своих-то сумеет ли прокормить еще! Да и про себя спроси: я отпущу ле? Девка дрогнула, заморгала потерянно. Уставилась на Олексу, боясь поверить своей беде. - Летов-то сколько? Ответила чуть слышно, вконец оробев. Да, перестоялась девка, а ничего, добра! Ишь кобылка, что грудь, что бедра. Если на сенник завести да пообещать серебряное монисто купить, навряд долго упираться будет. Поплачет опосля по своему Миките - и дело с концом. А там станет блодить то с тем, то с другим да бегать к волховным жонкам плода выводить. Посмотрел еще раз на девку с прищуром, обвел взглядом с ног до головы, глянул пристальнее в глаза. Заметил, как перепугалась, перепала вся, побелела, жалко опустила плечи. Понял, чего ждет, и, поведи ее сейчас хозяин, даже противиться не будет... Ежель только не побежит потом на Волхово топиться со стыда. - Эк ты, дура! Вот что: скажи своему Миките, пущай ко мне придет. Погляжу, каков молодец, может, сам наймую! Вспыхнула девка, засветилась вся от радости. Взял шутливо за плечи, хотел поцеловать напоследок, да сдержал себя, только подтолкнул да шлепнул легонько по твердым ягодицам: - Беги, пока не передумал! Да постой, возьми грамотку-то. Тебе писано, не мне! Усмехнулся еще раз, провожая зарумянившуюся девку глазами, прошел в горницу. Взгляд упал на икону Параскевы, что смотрела не то скорбно, не то чуть улыбаясь. Передернул бровями, отвел глаза. "Парень, кажись, добрый. Наймовал как-то однажды, ежели тот самый. Коли покажется, возьму на покос. За девку и даром отработает! А там как знать, может, и совсем оставлю. Подарю им старый амбар, что назади двора, перевенчаю. Пущай живут! Запишу в закупы. И мне выгода, и им радость - все ж свой угол будут иметь. А икону сегодня ж и освятить надо, на покос грех такое дело отлагать! Станьку пошлю". Глава 13 Выехали с полуночи, чтобы не ночевать в пути и к вечеру быть уже на месте. Домаша сидела на первом возу, кутаясь в епанчу. Маленького держала на руках. Малушу, сонную, положили на дно короба, Янька и Онфимка отчаянно боролись со сном, то и дело клевали носами, валились друг на друга. За первым возом шел второй, на котором правил Радько, прискакавший поздно вечером с известием, что все готово и можно выезжать. На третьем возу примостились новый парень Микита и Оленица. Олекса взял его - парень, кажется, был смышлен и не избалован. Оленица, полная такого счастья, что начинала кружиться голова, привалясь к любимому, шепотом, полузакрыв глаза, спрашивала: - Сказал хозяин? - Ницего. "Поработай, - говорит, - пока из хлеба, пригляниссе возьму". - Возьмет! Он добрый, если ему занравитце кто. Ты постарайсе, Микита! - Оленка моя! Лишь бы взял, уж я ему... В закупы только неохота писаться. - А цто, может, приказчиком станешь, там и выкуписсе. Радько вон тоже был... - Тамо стану ли, нет, а закуп не вольный целовек! - Не у боярина, чай, у купця! - Да и не обещал толком, может, проработаю, только порты перерву, и с тем - прощай! - Бог даст, не сделает так, не омманет... Ладо мой! - Оленка моя! Своротили на Рогатицу. Напереди тянулись еще чьи-то возы, сбоку, из межутка, тоже выезжали. - На покос? - негромко окликнул Радько. - Вестимо! Миновали Рогатицкую башню. Решетка ворот была поднята. Сторожа бегло осматривали возы, больше для порядку - не везут ли запретного товару отай. Старшой, глянув, махнул рукой: - А, сенокосьцы, пропущай! Дорога побежала полем. Мерно покачивались возы, уснули дети, задремывали взрослые. Радько улегся на дно досыпать, лошади сами бежали за первым возом. Домаша, привалясь к коробью, то и дело роняла голову на грудь, боясь уронить, крепко прижимала маленького. Меж тем небо леденело, яснело, светлыми проломами в уснувших по краю неба ночных облаках и зеленым огнем подкрадывался рассвет. С полей подымался туман. До света, не останавливаясь, проехали Волоцкий погост. Миновали Любцы, Княжой остров, Тюкари, Гончарное. Уже брызнуло солнце, загорелось самоцветами в каждой капельке росы, приободрились лошади, протяжным ржаньем приветствуя зорю. В Тяпоницах сделали привал, кормили лошадей. Олекса слез с воза, разминаясь, зевая во весь рот. Ночью не хотелось спать, теперь, на угреве, задремывал. Солнце быстро высушивало росу. Выспавшийся Радько весело толканул Олексу под бок: - Цего закручинилсе возле молодой жены? Домаша сонно улыбнулась с воза. Завернули за амбар справить малую нужду. Спустились к речке. Скинув рубахи и сапоги и завернув исподние порты, зашли в бегучую студеную воду. Поплескались, фыркая, покрякивая от удовольствия. - Почем парня нанял? - Из хлеба. - Как сумел? - Да, вишь, к девке нашей, Оленке, подсватывается. - К Оленине? Ну, выпала девке удача! - Знаешь ли его? - Как не знать, парень добрый, бедны только, а работник - хоть куда! Лонись на пристань я его брал: кадь ржи один за уши подымает и не ленив. - Ну! - Так что держи, не выпускай, Олекса!.. Ай, Оленица, что за парня обротала! Ай, девка, ай, телка, какого тура привела! - Я сказал - погляжу еще, каков работник, тогда решу, оставлю у себя ай нет. - Обещай сразу, лучше работать будет! - Сам не стану, слова своего не переменю, а ты, Радько, намекни. - Добро. Закусили хлебом с молоком, что вынесла молодая брюхатая баба. - Вы чьи, Жироховы? - Были Жироховы! А нынце монастырские, Святого Спаса на Хутине. О прошлом лете подарил нас боярин, продал ле, мы чем знам. Бают, на помин души родителя своего. Озорно кивнув на вздернутый живот, Олекса спросил: - И часто вы его с мужиком поминаете? - А не чаще твоего! Вишь, сколь наделал, на возу сидят, - нашлась баба. Олекса с Радьком захохотали, отходя. - Ну, трогай! Возы заскрипели дальше. Перебрались через ручей, въехали в лес, еще свежий, не просохший с утра, в ярких полосах и пятнах солнечного света, в птичьем звонкоголосом щекоте. В молодом сосняке спугнули сохатого: кинулся, ломая ветви, в сторону от дороги, бестолково топоча, и разом как стал - стихло все. Заяц перебежал дорогу. Любопытный, встал столбиком, разглядывая с безопасного расстояния обоз. Онфим с Янькой запрыгали на возу: - Заяц! Заяц! - Где? - вертела головой только что проснувшаяся Малуша. Янька схватила ее за щеки, стала поворачивать лицом в ту сторону, где сидел косой. - Вона! Вона! Видишь? Заяц наконец испугался крика, стрельнул в частый ельник. Пошли перелески с веселыми, в светлом наряде, березками. Янька и Онфим соскочили с воза, побежали лугом наперегонки. Домаша тоже сошла, пошла рядом, разминая ноги, глубоко и радостно вдыхая медовый настой трав. - Гляди, Олекса, краса-то какая! - Да, добрый год! Сена-то, сена уродились в лугах! Коню по грудь! Небось пожалеет боярин, что не своими мужиками скосил. Я ж ему заплатил за сорок четвертей, а мы... Слушай, Радько, по полуторы заколины этого сена станет? - Ежели такая трава скрозь, то и по две! - Вот, Домаша, вдвое прогадал боярин! Рассчитывались-то мы с ним четверть по заколине! - Я не о том, Олекса... А хорошо-то как! Дышится легко! - Да... Замолчали. Тонко звенели насекомые над пестретью трав. Облака, истаивая, висели в жарком небе. Только и было слышно, как, с хрустом приминая сочные травы, ступают лошади да поскрипывают, кренясь на водомоинах, груженные припасом и снедью возы. Миновали еще две деревни. Дневали. Утомившиеся дети снова забрались на возы. Солнце уже низилось, когда за негустым перелеском открылась широкая пойменная луговина. От реки, от раскинутых шатров, окликнули. Радько отвечал, и скоро повозки окружили мужики, иные в полотняных куколях от комаров, и любопытные бабы. Распрягли лошадей, принялись ставить шатры. Новый парень, Микита, - Радько дорогой отводил его в сторону и шептался, старался больше всех, то и дело заглядывая в глаза хозяину. Олекса кивал рассеянно, не до него было. Наконец поставили шатры, развели костры-дымокуры. Бочку пенного пива - угощение на конец работы - зарыли в землю. Натащили еловых лап, подсохшей травы, постелились. Олекса прошелся еще вдоль костров, перемолвился с мужиками, поговорил с жонками, которые сами окликнули его: - Що, купечь, со своей приехал? Али наши бабы нелюбы, али дома одну оставить боиссе? Жонки дружно расхохотались. Олекса подсел к их костру, побалагурил маленько, за словом в кошель не лез. Встал, махнул рукой: - А ну вас, свяжиссе, еще с женой разведете! Провожаемый смехом, ушел к своему шатру. - Спать! А то зорю проспите! - прикрикнул старик косарь на расшумевшихся жонок. Олекса пролез в шатер, тщательно подоткнул рядно у входа, чтобы не напустить комаров. Домаша спала или притворялась - всегда ревновала его к сельским жонкам. Улегся и уже задремывал, когда не выдержала, круто повернулась, прижалась к нему, потянула его руку, чтобы обнял. Усмехнулся Олекса, расцеловал Домашу: - Спи! Еще полежал маленько, слыша, как бьется сердце у жены, посапывают дети, поют комары, пробившиеся под полог шатра, да шумит река в стороне, и не заметил, как заснул. Будто в тот же миг разбудил его старик, староста покосников: - Вставай, хозяин, время! Домаша вскочила, заторопилась виновато - разоспалась на свежем сене! Все было бело от росы, река струилась, невидная в тумане. Ополоснулись, испили водицы и так, натощак, подхватывая горбуши, стали выстраиваться в ряд. - Почали! С богом! Первый шел Радько, низко нагибаясь, широко расставляя ноги в кожаных поршнях <Поршни - легкая летняя обувь, род кожаных галош.>. Взмах, другой, - вправо, влево, вправо, влево: в обе стороны валится срезанная трава. За ним двинулся мужик из местных косарей, за ним Станята, Олекса четвертым, пятым шел новый парень, Микита. Старик покосник вел своих косарей с другой стороны. Скоро поднялось солнце, пот начал заливать глаза. Наконец разогнулись! Ух! С отвычки нешуточно ломит спину, руки и ноги гудят от работы. - Снидать! На кострах уже булькала уха из свежих, с вечера наловленных стерлядей. Жонки резали хлеб, разливали уху в мисы, выкладывали рыбу на кленовые продолговатые подносы, с четвероугольными краями. Ко второй выти Олекса поменялся местами с новым парнем. Микита наступал ему на пятки. Парень был, и верно, силен, а в работе неутомим. Задувал ветерок, и к пабедью бабы уже тронулись цепью ворошить траву. Домаша шла со всеми. Отдыхая, мужики точили лезвия горбуш, измеряли на глаз пройденные прокосья. Отобедав, начали ставить стожары. - Стожары нынь надо теснее становить, трава добра! - Мало нарезали лесин, еще надоть! - Микита где? Микита скоро показался из лесу с охапкой нарубленных пориц. - Поди отдохни, парень! Тот мотнул головой: не устал! - и снова ушел в лес. - Бог даст, еще два дня постоит таких, стоги метать начнем! x x x Дни летят на покосе - не оглянешься. Только ноет спина после целого дня в наклонку да растут стога. Лето стояло завидное. Небольшой дождь перепадет, тотчас просохнет на ветерке заблестевшая трава. Сено получалось духовитое, пышное. Косит Олекса в серой рубахе посконной, косит, разогнется, оглянется вокруг весело идет работа! Вечером - ловить тайменей. А то в полдни, когда повалятся отдыхать мужики, спугнет купающихся баб, притаясь за кустами. С хохотом разбегаются они в чем мать родила, завидя Олексу. - Поди, охальник! Жонка заругает! А то набросятся кучей: купать. Тогда давай бог ноги! Закупают отпустят чуть живого. - Яровитый до баб, - поварчивают старики косцы. - Доколь в ларь не положат, все будет бегать! Детей цетверо никак и жонка рядом ништо его не берет! Подслушал Олекса ненароком, усмехнулся: когда и подурить, как не на покосе. Ништо! Домаша то сердится, то сама начнет играть, дурачиться, бегать с парнями, - поглядывает Олекса, вроде и ухом не ведет, а глазом-то косит, вздрагивает носом - тоже ревнует. Поделом ему! Косит Олекса, разогнется, поглядит, как Домаша, замотав лицо платком, идет в ряду баб, почти неотличимая от прочих. И как-то по-новому, проще и ближе, становится она. Уже не Завидова дочь, а простая баба детная, своя... Эх, не будь воли боярской да недородов, так мужиком еще и проще жить! Все ясно, как этот день, и известно наперед. Разве ворог нагрянет ну дак лес рядом. Или пожар - дак опять же лес рядом. Топор в руки - и пошел! Была бы только сила в плечах... На стану сядет покормить Домаша, улыбнется мужу. - Устала? - С отвычки немного... ничего! - Хошь, купим землю, в житьи запишемсе? Покачала Домаша головой. - Ох, Олекса, был бы ты просто мужиком, а я бабой... - Ну и кланялись бы мы кажному боярскому выжля! - неожиданно зло, вспомнив Ратибора, вскинулся Олекса, развалившийся было на траве, и поник, закусил травину, добавил глухо: - Слишком много власти над мужиком... Воля дорога! - Воля... Дак у тебя тоже нет воли. Копим и копим куны, а на что оно? - Как на что? - вскинул голову Олекса. - Власть! По богатству и почет и уважение. Вона, смотри, Микита, - чем не парень? Еще и получше меня! А свистни я - собакой подползет. Потому - беден. - И батя тоже... копит и копит! - Ну, Завид, тот жить не умеет! - Ты умеешь, за бабами только и бегаешь. Мужики смеютце, мне стыд... Дети видят! Отвернулась. Поскучнел Олекса. Права жонка! А бабы ядреные, шалые, как тут устоишь?.. Нет, полно! Да и в Новгород пора, нужно с Тимофеем поговорить. Он прижмурился, представив, как будет срамить его и что скажет ему старший брат. От Клуксовича все равно не набегаешься! Решил, наутро оседлал коня, простился с Домашей. Та поглядела, поняла, не удерживала, только поцеловала взасос, долго-долго, пока дыхание не пресеклось. Переводя дух, глаза отвела: - Любавой там не займуйся. - У Станьки отбивать не буду. И Радько одобрил: - Поезжай, двоима тут делать нечего. Еще ден шесть, бог даст, дожди не падут - доуправимсе. Прослышав, что едет Олекса, приковылял старик сосед, что косил рядом. - Грамотку не свезешь ле? - Давай. Тот долго, морщась, выцарапывал послание. Отдал бересто, заковылял прочь. Радько повел глазом вслед старику: - Беспокоитце все, как там без него невестка ся урядит! От Торговой его второй дом. - А, знаю! - уже безразлично, думая о своем, отозвался Олекса. Сунул бересто в полотняный кошелек и поскакал. Глава 14 Гудит колокол на Торгу, на вечевой площади. Князь Юрий волею великого князя Ярослава Ярославича объявляет поход на Литву. Спрашивают ратманы Колывани: - Правда ли? С немецкого двора спешат тайные гонцы. - Да, правда, на Литву. Так узнано со двора князя Юрия, свой человек в княжой дружине, приближенный самого Юрия, верно говорит. - Да, новгородцы многие хотят к Раковору, но поход на Литву. - Да, на Литву, - сообщают в Любек послы Ганзейского союза. - Уже обозы ушли вперед, по Шелони. - На Литву, - подтверждают из Раковора. - На Литву? - удивляется и не верит епископ Риги. Великий магистр Ордена шлет гонцов в Медвежью Голову и к Раковору. - На Литву! Скачут гонцы, плывут морем, пробираются реками - в Ругодив, в Юрьев, Висби. - На Литву! На Литву! На Литву! В Новгород, в немецкий двор, прибывает тайно посл