Дмитрий Михайлович Балашов. Отречение --------------------------------------------------------------- Государи Московские VII. Origin: http://www.litportal.ru --------------------------------------------------------------- Анонс Это шестой роман цикла "Государи московские". В нем повествуется о подчинении Москве Суздальско-Нижегородского и Тверского княжеств, о борьбе с Литвой в период, когда Русь начинает превращаться в Россию и выходит на арену мировой истории.  * Часть первая *  ПРОЛОГ Чему может научить история, и может ли она научить чему-нибудь? Читают о прошлом обычнее всего старики. Младости не свойственно, "пыль веков от хартий отряхая", вглядываться и вдумываться в дела людей, которые тоже ведь когда-то были и дерзки и молоды, но уже уснули, прошли, развеялись, и прах их истлел и смешался с прахом иных, таких же прошедших поколений, и кому и когда охота придет подумать о том, что в нас, в каждом, претворенная в соках земли, та же кровь и та же плоть и что в ветшающих памятях пращуров, книгах и храмах, развалинах городов и родных могилах доходит до нас тихая музыка былого, что дух отошедших к Творцу, "к началу своему", овеивает и нас, сиюминутных и бренных, коим, в свой черед, придет отзвенеть, отгулять и упокоиться в родимой земле? И все же, и почему без памяти прошлого не живет, ничтожится, пылью растекаясь по лику земному, ни один народ? Что в том, в отживающем прошлом, что в том для нас - молодых? Ветхая плоть, кислый запах старости, отчаянно-беззащитные перед концом своим родные глаза? И ужас: как раздевать, как обмывать это уже неживое, глинисто-податливое тело? А потом - свежая земля и крест, либо обелиск, либо серая мраморная плита с надписью и фотографией? А потом - деревенское, городское ли кладбище, куда надо сходить "навестить бабушку" или уж совсем небылого, неясного, невиданного никогда прадеда, подчас и похороненного на чужбине, погибшего еще на германской, турецкой ли войне, и прапрапращуров, погибших под Москвою и Аустерлицем, на Кавказе, в Крыму, на Литовском рубеже, в сшибке с ногайцами или еще прежде того, на поле Куликовом, на Ждане-горе, на Немиге, на Калке, на неисчислимом множестве иных великих и малых рек, и полей, и холмов, - так что, пожалуй, без хотя бы капли крови, пролитой пращурами, нет, не наберешь и горсти земли на просторах великой России... Ну и что? И помнить?! Помнить - нельзя. Нельзя тогда и жить. Не вместить эту череду, вереницу смертей в одно свое, и тоже бренное, бытие. Нет, не помнить! Но чуять сердцем, душою, когда дует холодный ветер, когда сырью, влагой, духом земли и травы, когда горечью несвершенных надежд и упрямою верой в бессмертие пахнут просторы холмистой равнины с синью лесов, с обязательной синью лесов, замыкающих дальний окоем! Когда ни словами сказать неможно, ни даже песней, но звенит, звенит и тонет в веках минувших минувшая юность земли! А так - в тяжелой, украшенной резною медью кожаной книге, разгибая пожелтевшие плотные листы, прочесть список побед и перечень славных имен и отеплить сердце гордостью лет минувших... Быть может, тому, да, конечно, этому в первый черед учит история! Славе родимой земли. А ежели бесславию? А ежели пораженья и беды? А и то спросим: продолжает ли помнить народ, уходящий в ничто, о веках величия своего? Люди еще живут, еще ведется молвь на том, прежнем, великом языке, но уже и обедненном, и искаженном, а памяти уже нет, уже лишь смутные преданья проглянут в редких байках стариков... Народ исчезает с памятью своею. И уже другим и другой славе отданные, и словно бы и сами иными видятся реки, леса и холмы, и земля постепенно поглощает, окутывая и погребая в себе, памяти старины уставшего жить племени. Так есть ли смысл в этом вечном обновлении земли? Есть ли высшая цель в постоянной гибели новых и новых народов? И почему мы, жестоко и жадно разрушая зримые цивилизации, начинаем затем по крупицам, по черепкам, по монетам, сокрытым в земле, восстанавливать прошлое, пытаться понять язык тех, кто прошел и ушел и не вернется уже никогда, никогда больше? Что нам в том? Но и не самая ли это большая услада на тернистом пути познания - узнавание прошлых эпох, цивилизаций, несхожих с нашею, и культуры иной? Чему может научить история? Не повторять прежних ошибок? Мы их повторим все равно! Гордости? Гордиться можно (и даже легче!) незнанием! Или это продление жизни, мысленный, зримый воображению путь через столетия? И даже поняв цепь причин и следствий, железную череду этнических смен, взлетов и падений, в которые выстраивается наконец познанная нами история человечества, даже поняв, повторяю, можно ли (тем более!) изменить сущее, спасти от гибели уставший народ, перечеркнуть предначертанное природой... И, однако, не в этих ли вечных стремлениях перечеркнуть, воспретить, восстать, воскреснуть, не в них ли подлинная жизнь, а все иное - лишь тени ненастных облаков на любимом лице? Волны времени, подмывая век за веком осыпи слежавшихся глин, рушат наконец сухую кромку затравяневшего берега. Обнажаются игольчатые скопления древних белемнитов, окостеневшее дерево, треснувшая небесно-голубая бирюзовая бусина, а под нею коричневая, окаменелая кость. Проходят, протекают, меняясь, тысячелетия, века, годы... И я вновь берусь за перо, ибо труд мой стал уже больше меня самого, я должен его докончить во что бы то ни стало и даже умереть не вправе прежде конца. Глава 1 Ветер осени оборвал с ветвей последнюю украсу пожухлого великолепия нерукотворной парчи, обнажив сиреневые от холода тела берез и сизую, седую полосу тальника вдоль дальнего, низменного берега разбухшей от осенних дождей, холодной даже на взгляд громады Волги. Уныли, пожухли и сами заволжские дали. Сквозь редину ветвей облетевшего сада сквозисто гляделось белесое небо - грустное, холодное и далекое, с редкими уже птичьими стадами, улетающими на юг, в земли незнаемые. И редкие порхающие в воздухе игольчатые снежинки, и забереги на старицах, и по утрам лед на лужах расхристанных осенних дорог, которые до звона сушил теперь упорный осенний ветр, - все говорило о том, что подступила пора зимы, пора волчьего воя и утренней тьмы на путях, пора метельных заносов, и скоро уже прозрачной бронею оденет стремнину волжской воды, и вмерзнут в лед купеческие мокшаны, лодьи и кербаты, и дымом из труб оденется город, весь в серебре инея, как в мерцающей ризе, над белою до весеннего теплого ветра, до нового ледохода рекой. Снег уже не раз и не два принимался идти, стаивая и вновь покрывая твердеющую раз за разом землю. Наступил ноябрь. Константин Василич глядел в окошка своего высокого терема и знал, ведал уже, что не узрит ни нового ледохода, ломающего лед на великой реке, не узрит сверканья струй ледяной, синей, веселой воды, ни оголтело прущей вверх по Волге рыбы, свивающейся тугими кольцами под ударами остроги, ни новых набухающих почек на ветках дерев, ни даже серо-сиреневых зимних далей укрытого снегами Заволжья... Князь умирал. И сейчас - отойти бы от забот земных, оглянуть, размыслить перед последним концом, перед торжественным и грозным переходом "туда". А дела не отпускали, отвлекая своею уже ненужною, ненадобною душе суетой. Скрипнула дверь. Засунул внимательный лик ключник. Обозрел князя, глянул в светлые, почти беззащитные на потемнелом, истончавшем лице глаза, произнес: "Привел!" Замер в поклоне. По разрешающему знаку Константина впустил боярина. Тот пугливо оглядывал грозного князя, укутанного в шубное одеяло, крытое рытым бархатом, костистый исхудалый лик, долгое породистое лицо с серою, потерявшею блеск бородою... Твердой рукою держал князь Константин бояр своих. Карал отступников. Строго взыскивал за всякую неисправу. В давнем споре с Симеоном Гордым переветников казнили, по торгу водя в позорном платье, на память и вразумление прочим. И теперь бояре послушно ходили в руке князя. Вместе с ним возились из Суздаля в Нижний, рубили терема, заводили села на новых местах. И теперь, верно, ждут - страшась или вожделея? - его близкой смерти. Князь поглядел строго, как умел всегда. Как все еще мог, хотя и с трудом, в эти последние дни. Изрек твердое слово. Боярин, оробев, исчез, растаял. А Константин, чуть-чуть умехнув краешком губ и кивком головы отпустив ключника, взял в руки маленькую книжицу поучений Аввы Дорофея и, не читая, вновь поднял глаза на икону "Преображения" суздальского письма, которую любил и нарочито поместил в покое, прямь ложа своего. Угласто падающие апостолы, в ужасе от потоков света, исходящих на них от преображенного Христа, напомнили давешнего боярина. Вновь и опять полонила ум грозная неслиянность той, божественной, жизни, где гармония ангельских сфер, и этой, земной, в коей свет высокой правды заставляет даже учеников Его падать ниц в ужасе и страхе. Ведь чаяли, ждали! А меж тем, когда Учитель явился к ним в одеянии света, попадали ничью в ужасе. Отчего? Испугались торжества славы! Устрашились вьяве того, чего чаяли словесно! Лик Спасителя был строг и по-гречески сух. Пурпур зари (зари Святой Руси!) еще не претворился в лазурь и черлень ало-золотого солнечного сияния. Еще не потянулись пламенем свечей купола, еще шеломам подобны вставали главы соборов, еще не родился инок Рублев, еще не грезили Куликовой победою рати, еще все было впереди и во мгле, - а князь умирал. Игумен Дионисий пожаловал невдолге вслед за боярином. Благословив князя, сел у соломенного ложа на раскладное кожаное креслице. Горячечный пронзающий взор обжег умирающего. Дионисий начал когда-то с пещеры малой в урыве волжского берега в подражание великим подвижникам Лавры Печерской, жаждая повторить здесь, на Волге, в одно поколение то, что там, в Киеве, слагалось веками. И ведь получалось, получалось же! Вот он, его монастырь, и толпы верующих, и слава, и ученые переписчики книг, и все окрест, даже сам князь, поверили ныне в его, Дионисия, духовную мощь... - Веришь? - вопросил умирающий. - Но почему (в самом деле, почему?!), - возгремел глас Дионисия, - не Новеграду Нижнему воссиять в веках столицею новой Руси?! Яко древлему Киеву! Почему? Твердо стать здесь, в челе русских земель, на великих путях торговых и опрокинуть жадную степь, новым Мономахом промчать по татарским кочевьям! Отодвинуть поле саблями харалужными суздальских славных полков! - И тогда ты, Денис, с крестом впереди воинства русичей... - Князь говорил едва слышно; куда угас звучный княжеский зык? - Завидуешь славе Алексия? Книжица поучений Аввы Дорофея была раскрыта на главе о смиренномудрии. Дионисий, углядев, пошел густым румянцем. Насупился. Умирающий знал его, знал слишком хорошо. Не признаваясь сам себе в том, Дионисии мучительно завидовал московиту, у кого доднесь сотворялось все замысленное и ныне сотворилась, далась, несмотря на бешеное сопротивление литовского князя Ольгерда и тверского ставленника Романа, вышняя духовная власть на Руси. Из Царьграда Алексий вернулся победителем, митрополитом всея Руси! И даже сумел митрополичий престол перетащить из Киева во Владимир, под свое крыло... Почему, ну почему князь Константин не получил доднесь великого княжения владимирского! - Степь уже не страшна! - сурово отверг Дионисий, подымая твердый взор на князя. - Джанибек умрет, и с ним погибнет Золотая Орда! Только робость князей да раздоры... Кто, кроме нас, русичей, поддерживает ныне ордынский престол? - Суздаль, Тверь, Москва и Рязань... - начал перечислять Константин. - Да, да! - пламенно перебил Дионисий. - Ежели не Ольгерд, не Литва, пожравшая уже, почитай, три четверти великой киевской державы! Он один не медлит! (А Джанибек взял и отдал престол владимирский Ивану. Баяли, и таковое еще произнес: "У Константина есть сумасшедший поп Денис, он заставит суздальского князя начать войну с Ордой!"). - Меч ли железный или духовный меч перевесит на весах судьбы? - тихо вопросил умирающий. - Наши княжества равны по силе, но Москва держит у себя митрополичий престол! Почему Михайло Святой рассорил с владыкою Петром? Дионисий дернул плечом. Он сам не раз задумывал об этом. - Но тогда... Тогда Тверь, а не Суздаль стала бы во главе Руси! "Денис! - хотелось сказать князю. - Отче Дионисие! У тебя еще есть силы, а у меня их уже нет, я изнемог, я умираю ныне! И хочу теперь одного: чтобы город не умер вместе со мной! Город, основанный в подражание Киеву на высоком берегу великой реки (как Смоленск, как Владимир) на пути в богатые страны Востока, означив грядущее заселение Поволжья русичами... Не в укромности, не в лесах дремучих, не в узкости стечки двух рек, на треугольном мысу, отгороженном рвами, - как основаны все, почитай, московские грады, прячущиеся от ворога за непролазными топями болот... Неужели умрет он и погибнет его новая столица - Нижний Новгород? Горше видеть кончину трудов своих, чем собственную смерть, ибо человек - персть, и преходящ, яко и всякая тварь земная, и чает бессмертия токмо в трудах своих!" ...Но город жил. Умирающий прислушался. Издали доносило звоны и тяжкие удары кузнечных молотов, отчетистый в холодном воздухе перестук секир. Город строился, рос, карабкаясь по кручам, распространяясь по урыву высокого берега; сильнел торговлею, густел крепкими лабазами иноземных и своих торговых гостей. - Роман еще не сломлен! Константинополь может и перерешить! - сказал Дионисий, отводя взор. - На Москве хлеб дешев! - возразил князь. - Вывоза нет! - отверг игумен. - Потому и дешев хлеб! А серебро у нас! Не будь князь Семен другом Джанибека, давно бы и великий стол перекупили у Москвы! Умирающий вновь усмехнул краем бледных, потерявших краску губ. Чуду подобно! Он, князь, мыслит ныне, как инок, а инок сейчас говорит, стойно купцу. Быть может, владыка Алексий и прав! Соборно! Вкупе! Всякая тварь... братия во Христе... Но почему Москва?! Когда Константин по осени подписал соглашение с Иваном Иванычем Московским, дети встретили его хмурые. Борис не сдержался: - Отец, зачем ты заключил ряд с Иваном! ...Затем, чтобы снять с вас груз этой ненужной уже, как видится теперь, полувековой при... Дионисий подымается. Молча величественно благословляет князя. Стеснясь в дверях, входят сыновья. Кучей, все трое. Темноволосый, внимательноликий Андрей, сын гречанки (он более всех понимает сейчас своего отца). Высокий Дмитрий, очень похожий на родителя, такой же сухопарый и широкоплечий, и только во взоре проглядывает ограниченная надменность. "Упрям ты, сын! - думает Константин. - И в этом грядущая беда и поражение твое!" Младший, Борис, ростом ниже брата и шире, и зраком яростен. Этот, быть может, и достигнет своего, но какой ценою! Андрей бездетен, престол перейдет к Дмитрию. Не разодрались бы сыновья над его могилой! Константин Василич плохо слушает детей. Его взгляд вновь устремлен на иконостасный ряд, занявший почти всю стену покоя. Там - собор праведников у престола Богородицы. Там - всякое дыхание славит Господа. Там - надмирный покой и торжество, пурпур ранней зари и золото, священные цвета Византии, согласные хоры праведных душ и ангелов... А здесь - свары, дележ добра и наследств! Он чует, слышит, он уже почти там, за гранью, а они, дети, не понимают, их слух замкнут скорбью земли. - В конце концов, я не подписывал ряда за вас! - говорит он с досадливою отдышкой. - В вашей воле поиначить судьбу! Вот ваши отчины! Вот то, что я успел совершить! Одно только помните, сыны: за вами и над вами - Святая Русь! После того как прочли душевые грамоты, утвержденные игуменом Дионисием, и каждый получил свое - градами, селами, портами и узорочьем, Константин отпустил детей, удержав одного старшего. Три сына, три судьбы. И только одна судьба, Андрея, ясна ему. Долгое чтение грамот утомило Константина Василича несказанно. Князь прикрыл вежды. Сколько сил, кишения страстей, борьбы - надобной ли? Но без нее нет и жизни! Как странна смерть! По-прежнему несут дрова - топить печи. Дурным голосом вскричал петух, начав яростно-звонко и кончив хриплым натужным зыком. Жизнь шла, не прерываясь. И город рос. Его город! ...Он отпустил Андрея, наказав еще раз о грамотах и нераздельном владении Нижним Новгородом. (Андрей один не изменит отцовой воле!). Служитель, мягко ступая, поставил горячее питье. Князь, поморщась (все было трудно и не надобно уже), отпил, откинулся на полосатые подушки, утонув в курчавой овчине зголовья. Неужели и дух слабнет с ветшающим телом? И ищет примирения с тем, против чего восставал и боролся допрежь? В соломенном ложе от долгого лежанья промялось удобное углубление, и его нащупав тяжко непослушливым телом, князь вновь замер, глядя в желтоватые слюдяные пластины окна. - Отокрой! Холоп не понял враз. Константин повторил громче: - Отокрой! По небу, враз проголубевшему, зеленоватому, свежему, напомнившему строевые сосновые боры (и морозною свежестью пахнуло, ознобив лицо и руки), тонкою кисеею проходило сиренево-розоватое облако. Быть может, душа, освободясь от тлена этого старого тела, помчит туда, как отставший от стаи гусь, и сверху узрит рубленые городни над кручею Волги, и стальную, вспыхивающую серебром полосу осенней воды, и леса, леса в редких росчистях новонасельников-русичей... И как же будут малы оттуда злоба, и зависть, и спесь, и местнические их княжеские счеты, как малы и ничтожны, и как необозрима пустыня небесных сфер! И с мягкою болью пришло, что и те великие просторы невозможны без этой грешной плоти, без земного воплощения своего! Потому и земля, и все сущее в ней... А дети вновь затеют драться с Москвой! Он все-таки слишком много вложил в нее, в эту земную, грешную борьбу русичей за вышнюю власть во Владимирской земле! И только сейчас, может быть, следя тающее облако на холоде осенних небес, понимает, что есть высшее, что есть то, пред чем ничтожны крохотные усилия поколений, брань и противоборство коих слагаются в неведомую им череду деяний, быть может, предуказанных свыше Господом? Или предуказана одна лишь эта непрестанная жажда к волевому усилию, каковая и есть земная жизнь, по тому самому лишенная недостижимой для нее небесной гармонии? Холоп, сторожко поглядев на князя, вновь опустил окошко. Константин Василич не пошевелился. Спал ли он, грезил ли с отверстыми очами? Или уже подступило то, последнее, и надобно звать отца Кирилла, слать за владыкою, за игуменом Денисом, за сынами и боярами старого князя? Константин медленно перевел ожившие глаза на холопа, подумав, примолвил: - Ступай! Дионисий будет рещи о великом жребии Нижегородской земли. Свое для всех правее! Доселева и он верил, что право на их стороне, ибо они - старейшие. Великим князем владимирским сперва был Андрей Ярославич, уже потом - Александр Невский, от коего тянут свой род московиты, и уже третьим по счету - Ярослав Ярославич Тверской. А о самой трудноте - разделении царств на ся и о преодолении сего - думал ли? "И начаша князи про малое - се великое - молвити, а сами на себя крамолу ковати", - пришли на ум слова древней повести, которую когда-то сам читал детям... Родовые права и соборное единение русичей. Воля и доброта. Власть и отречение. Где истина? И достижима ли она в мире сем? Он вновь обратил тускнеющий взор к иконам. Передрассветный пурпур "Софии - Премудрости Божией" новогородского письма притек в очи. Пурпур зари грядущего единения рождаемой в муках новой, залесской Святой Руси! Отемнело. Серыми клубами, затягивая померкший окоем, шли по небу гонимые пронзительным ветром, тяжкие, беременные снегом облака. Надвигалась зима. Глава 2 Со дня смерти старого суздальского князя Константина минуло пять лет. Протекли события, о коих речь уже велась в книге иной, и ежели бы не ордынский ужас, означивший начало крушения монгольской державы на Волге, то все иное возможно бы было почесть теми мелочами удельных споров и борьбы самолюбий, коими заполнена ежедневная история человечества. Но уже достигала, уже достигла Руси иная, грозная волна, и первый ее тяжкий удар, качнувший золотоордынский престол, заставил отозваться дрожью весь улус Владимирский. После того как была зарезана царица Тайдула, наступила "великая замятня": два десятилетия смут и переворотов, когда иной из очередных ханов из Синей Орды успевал просидеть на престоле Сарая всего несколько дней. Волна эта шла издалека, охватывая все области, где еще недавно безраздельно хозяйничали татары. В далеком Китае, где монгольская династия губила саму себя, будущее решалось в кровопролитных сражениях повстанческих и разбойничьих армий. Крестьянский вождь Чжу Юань-чжан, разгромив в четырехдневном бою своего главного соперника, объявил себя императором и вскоре воссоздал новую китайскую династию Мин. Рушилась монгольская власть в Персии. На очереди было возрождение под властной рукой Тимура хорезмийского султаната. Рушилась, точно половодьем съедаемая турками-османами, Византийская империя. Стремительно росла Литва, поглотившая уже почти всю Киевскую Русь. Круговерть военных катастроф захлестывала и западный мир, хотя то были события иного внутреннего наполнения и исход их был иной, но они отнимали у Запада возможность вмешаться вооруженной рукой в дела Восточной Европы, подкрепив католическое наступление силой меча. Уже совершилось сражение при Пуатье, низринувшее Францию, и кто бы мог предвидеть растянувшуюся на столетие войну и крестьянскую девушку Жанну д'Арк, бросившую призыв: "Прекрасная Франция!" - означив то, за что стало можно умирать и сражаться, и тем воскресившую сильнейшее государство Западной Европы. Еще стояла в обманчивом величии Чехия, ставшая при Карле I центром Германской империи. И тоже - кто мог предвидеть, что час славянского терпения истек, кто мог предсказать проповедь Гуса, Яна Жижку, таборитов и чашников, отчаянный героизм пражан и трагедию Белой Горы? Предвидел ли кто, во что вскоре вырастет Османская Турция? Догадывались ли Сербия и Болгария, что с крушением ненавистной им Византии и их дни сочтены и уже недалеки Косово поле и долгий турецкий плен? Понимали ли Генуя с Венецией, весело хозяйничающие в бывших византийских владениях, что и их власти тут приходит конец и скоро все острова и крепости, захваченные итальянцами, перейдут под власть мусульманского полумесяца? И чего могли ожидать, на что рассчитывать владимирские русичи, когда первым же ударом начавшейся бури было опрокинуто и разметано все сложное здание подкупов и интриг, возводимое московскими государями начиная с Ивана Калиты и Юрия? Погибли в резне прежние эмиры и беки. Новые, пришедшие из Синей Орды ханы переиначили все, и очередный волжский володетель, коему москвичи привезли на поставленье ребенка Дмитрия, рассмеялся и передал владимирский престол взрослому (да и богатому!) суздальскому князю. Весною 1360 года новый великий князь владимирский Дмитрий Константиныч воротился с пожалованьем из Орды. И тою же весною полумертвый, с немногими оставшими в живых спутниками возвращался на Москву бежавший из киевского плена митрополит Алексий, чтобы с муравьиным упорством начинать все заново, восстанавливая и возводя вновь здание московской государственности. Спросим себя теперь по праву историка, почему же не Турция с Литвой, поделив "сферы влияния", стали в конце концов господами Восточной Европы и Средиземноморья? И почему Русь, так отстававшая от соперников своих, столь осильнела впоследствии? Энергия, являющаяся в мир "свыше" (вероятнее всего из космоса, и в этом отношении надо лишь удивляться глубокому провидению наших предков), поступая в распоряжение людей, начинает подчиняться далее условиям места и времени, политическим, экономическим и иным обстоятельствам, достаточно изученным наукою. И тут решительное влияние на судьбы государств и народов оказывают принятые ими решения, "путь свободной воли", данной человеку во все века истории. Великую, "от моря и до моря", Литву разорвало принятие католичества. Созданное Ольгердом государство оказалось проглочено Польшей и погибло, передав силу свою двум соседям, которые в дальнейшем и решили спор о киевском наследии так, что наследие это в конце концов вернулось в лоно Российской империи. Турки, объединенные воинствующей религией ислама, шли от победы к победе, но их сгубила инкорпорация "ренегатов", искателей приключений и успеха, которые, быстро разрушив национальные устои Турецкой империи, привели к закату "блистательную Порту". Судьбы Руси складывались по-иному, ибо тут создавались и создались внутренние основы прочности государства на длительное время - религиозные, этические, правовые нормы, позволившие именно России, обогнав соперников своих, утвердиться на просторах Восточной Европы и Сибири, создав особый мир, особую культурную общность, не имеющие аналогов в мировой истории. И не надо теперь считать, что то, что произошло, совершилось само собою, по законам истории, экономики или географического положения. Возможное в человеческом обществе превращается в действительное не иначе чем по велению целенаправленной воли и совокупным усилием живущих на земле людей. Люди, однако (и к счастью!), не ведают своего будущего. Предсказать грядущее невозможно по одной простой причине: ибо еще не совершены поступки, которые его определят. Время нашей активной жизни - это красная черта свободы воли, свободы волевого исторического творчества. То, что мы совершим - будет. Иное, не содеянное - не состоит. А за ошибки в выборе пути народы, как и отдельные люди, расплачиваются головой. И всегда при этом действует, всегда проявляет себя в решениях человеческих инерция прошлого. Еще почти целое столетие эпигоны пытались восстановить, спасти и утвердить утраченное величие монгольской державы, упрямо не желая понимать, что они - эпигоны и что прошлое невозвратимо, и ежели не ушло еще, то уйдет неизбежно, как уходит ветшающая жизнь. И суздальский князь, наконец-то вырвавший власть из рук москвичей, совсем не понимал поначалу, что защищает прошлое и что прав не он, а упрямый московит, митрополит Алексий. А москвичам виделись разве возращенные в лоно Русского государства Киев и Галич с Волынью, завоеванная Сибирь и покоренная Азия, Кавказ и Черное море и неведомый, безмерно далекий Дальний Восток?! Когда в ближайшее "одоление на враги" и то уже не верилось! И что тут сказалось первее? Упорство ли князей, решимость бояр и ратников, провиденье и государственный ум Алексия? А быть может, и то, что не является историей, но всегда - жизнью: труд пахаря, терпение бабы, на подвиги и смерти рождающей и воспитывающей все новых и новых русичей? Неясное, являемое зримо токмо в вековых усилиях мужество всей земли?! Глава 3 Верить - да! Поверить было трудно, да и не во что, почитай! Но русичи той поры рассуждали мало, зато много работали. Тем часом, как в Литве и землях ордынских ржали кони, проходили рати и стлался по земле тяжкий дым сгорающих городов, на Руси сочиняли и переписывали книги, творили дело культуры, от коего одного становится прочным сотворенное воеводами, водили детей и строили, строили, строили. На Руси стучали топоры. Отец, скинув плотный татарский армяк, подсучил рукава и, сужая глаза в ножевое лезвие, подымает секиру. Сын-подросток делает то же самое, повторяя все движения родителя. Первый удар расчетливо и плотно лег к основанию ствола. Заполошно полоща крыльями, из тьмы вознесенных ветвей сорвался, уходя в чащу леса, тетерев. Скоро переменные удары секир: плотный - легкий, плотный - легкий, отца и сына - наполнили громким дятловым тектом пустыню зимнего бора. Когда ствол сузило в тонкий смолистый перехват и дерево стояло, будто подъеденное бобрами, отец, молча кивнув сыну: "Отойди!" - сделал еще два-три расчетливых удара и надавил широкою твердой ладонью, не рукой, а лапищей, на искрящийся инеем ствол. Дерево, мгновение раздумчиво постояв, качнулось, сперва чуть заметно, лишь дрогнула крона, и начало клонить туда, куда вела его мозолистая крестьянская длань. Но вот и пошло, и пошло, резвее, резвее, и, взметая вихрь, круша мороженый подрост, медно-ствольной громадою рухнуло, вздынув серебряное облако холода и глубоко впечатав в обнастевший, слежавшийся снег прямую свечу своей царственной, стройной красоты. Отец кивнул удоволенно, повел глазом в ту сторону, где дергал оглобли прядающий ушами испуганный конь, подошел, разгребая и отаптывая снег, к очередному оснеженному великану, меченному хозяйским топором еще по осени. Сын ступал вослед за отцом, волоча оба армяка. По лицу парня широко разливался ало-розовый девичий румянец, от плеч и спины шел пар. - В сани кинь! - деловито примолвил отец и опять споро и точно погрузил наостренную секиру в ствол дерева. Завеса мерцающего инея опускалась окрест, истаивая на рубахах разгоряченных древоделей, а отец с сыном все рубили и рубили, не прерываясь, ведя слаженный деловитый перестук крестьянских секир. И вот уже второй ствол качнуло в вышине и кракнуло понизу, у переруба. И отец, не тратя слов, отшиб рукавицею парня посторонь, ибо ствол, надломясь не в черед, должен был посунуться комлем в их сторону. И когда рухнуло и начал оседать снежный вихрь, пошел, тяжело ступая, к третьему. А парень, чуть побледневший, сторожко следовал за родителем, пугливо оглядываясь на своевольное дерево. - Птаху Стрижа знал? - не оборачиваясь, негромко вопросил отец. - Ево комлем так вот и убило! - Он помолчал, с хрустом уминая снег. - Через трои ден никак токмо и обрели в лесу. Дак соболь у ево в те поры все щеки объел... - Еще помолчав, прибавил: - Никогда не стой едак-то, прямь колоды! - И вновь оба надолго замолкли, взявшись за рукояти секир. Уже когда сидели на дровнях и ели хлеб, накинув на плечи армяки, сын повестил, заботно поглядев сбоку на сосредоточенно, точно конь, жующего родителя: - Даве Перка приходил, прошал: меду станем ли куплять у ево? Мамка сказывала. - А, мордвин! - без выражения, слегка кивнув, отозвался отец. И, уже обирая крошки с бороды и усов, вопросил: - Чево просит? - Секира ему надобна, да портище прошал... Отец встал. Издрогнув, вздел армяк. Застегнул на грубые костяные пуговицы. Опоясался шерстяным тканым поясом, подхватил секиру. Медлить особо не стоило, солнце уже низило, косым золотом пронизая лес, немой, молчаливый, задумчивый, но уже весь полный смутным предвестьем весны. - В татарах, слышь, нестроение! - обронил отец, и сын, склонив голову, понял невысказанное: с мордвой, на землях которой сидят ноне они, нахожие суздальские русичи, мир, доколе мир с ханом. И новый князь, Митрий Костянтиныч, хотя и сел на великий стол... Сел-то он сел... А все за старым князем, Костянтином Василичем, было прочнее как-то! А теперя Москва, вишь, да хан... Тут терем срубишь, а тут те его на дым спустят! Раздумывал мужик. Он тяжко вздохнул, но смолчал и принялся обрубать сучья. Подвели коня, подтащили подсанки. Ствол вагами, изрядно покряхтев, навалили-таки на дровни, крест-накрест перепоясали вервием. Сперва казалось, что и конь не здынет, но конь взял. И уже когда миновали глубину снегов и вывернули на зимник, оба, сперва отец и мгновением позже сын, вскочили на дровни и погнали коня рысью под угор. Лучи солнца уже золотились и багровели. Сын держал наизготове припасенную для всякого лихого случая рогатину. Мало ли кто встренет дорогой? Домой все-таки стоило воротить до темна. x x x В ту же пору далеко отсюдова, в Заволжье, в тверских пределах рубил новую клеть, стоя на подмостях, заматеревший, раздавшийся вширь Онька. И сын-сорванец тоже тюкал топором, сидя верхом на углу, то радуя, то дразня родителя. И тоже низило солнце, и Таньша, сложив руку лопаточкой, держа за лапку меньшого сына (а дочерь босиком и в рубахе одной тоже вылезла за матерью на крыльцо), звала снизу: - Мужики-и-и, сни-и-идать! Онька улыбался жене и все не бросал топора, ладя до вечерней выти обязательно дорубить угол. Уже потемнелый, бурый под снежною шапкою стоял терем, тот, давний, князь-Михайлой рубленный, с коего начала налаживать Онькина жисть, и уже не столь и казовитым казал себя в окружении новорубленых клетей и хлевов, Онькиной гордости... "И князь, верно, заматерел! - думал Онька. - Почитай, и женат, и дети есть! Не помнит, поди..." Забавно баять о том, а где-то в душе очень хотелось Оньке, степенному нынешнему мужику, вновь увидеть князя своего, быть может, принять, угостить, погордиться достатком, накормить свежею убоиной... А чево! Може, когда и надобь какая придет ему сюда заворотить! - Мужики-и-и! - звала Таньша, только что, подшлепнув, отправившая раздетую дочерь обратно в тепло терема. - Дитю колыхай, у-у-у, вражина! Онька с сожалением сделал последний удар, полез, косолапя, с подмостей. Сын сиганул прямо с высоты в снег. - Кому рещи, с топором не прядай! - рявкнул Онька, поздновато заметив очередное озорство первенца. Но тот уже встал, отряхиваясь, словно пес, от снега, и побежал, подпрыгивая, к терему. Слухи в их лесную глухомань доходили не скоро, и что там деют промеж себя тверские и московские князья, Онька толком не ведал. Знал одно: созовут на рать - надобно стать за князя своего! x x x В ту же пору на Москве, под Звенигородом, к выти вечерней, отерев потное чело, оторвался наконец от работы Услюм, брат московского ратника Никиты (вот уже год безвестного: не то сгинул, не то в полон попал), - мастерил сани в холодной клети. Огрубелыми пальцами прищипнув фитилек, он затушил сальник и прошел темнеющим двором в избу. Маленькая хлопотливая хозяйка Услюмова улыбнулась мужу, похвастала: - Родитель весточку прислал! Митиха, вишь, занесла! - развернула, красуясь, кусок бухарской зендяни. Дети, уже обсевшие стол, только и ждали родителя. Задвигались, зашумели, потянувшись к ложкам. - Тебе поклоны шлет! - примолвила с гордостью жонка, свертывая зендянь. И тут же, отложив подарок на полицу, потянула ухватом дымящийся горшок из печи. После щей - ели все из одной большой деревянной миски, по очереди окуная ложки в варево и подставляя под ложку кусок хлеба, - последовала черная каша, на заедку была приготовлена и уже стояла на прилавочнике горка тонких блинов, и выломанный медовый сот в глиняной тарели дожидал прожорливых "галчат", как называл Услюм в веселую минуту свое чуть не ежегодно умножаемое семейство. Он ел и улыбался, вспоминая вжеватого, ныне, видно, побогатевшего тестя с тещею и тут же, с легкою печалью, пропавшего невестимо в Киеве вместе с владыкой Алексием брата Никиту. И жена, привыкшая читать по лицу Услюма все его тайные мысли, тотчас подхватила, произнеся вслух то, о чем он только что подумал: - Бают, владыка жив, ворочаютси на Москву, дак, може, и Никита с има! Услюм облизал ложку, пригорбил плечи. Хотелось, ой, хотелось верить, что брат не погиб! Так бы славно прикатил... Овин бы новый вместях срубили... Да хошь и так! Отоспался бы, отъелся: не в молодечной, не в дорогах, не на далекой Киевщине, где, верно, все впроголодь, - у брата родимого во дому! Дети лезли на колени. В крохотном, бычьим пузырем затянутом оконце мерк, изгибал недолгий еще день. И думы текли все о хозяйстве, о деле, о тех же санях, о новой расписной дуге... Он вздохнул, покачав на колене умостившегося на руках маленького. Только теперь умолк наконец упорный топор соседа-новосела, чтобы начать завтра вновь, еще до света, свою непрестанную песню. Где-то топочут кони, текут рати, рушатся стены городов. Здесь - ростят хлеб и рожают детей. Стучат мирные топоры, возводя новые и новые хоромы для новых и новых русичей. Земля строится. Ждет. Молчит. Час ее славы еще не настал, не пробил. Но он тут, в этих мужиках, в деловом упорном перестуке секир. В детях, что выйдут некогда, возмужав, на Куликово поле. Глава 4 Никита, Услюмов брат, был, однако, жив и возвращался вместе с владыкой Алексием из литовского плена на Москву. Теперь, когда добрались наконец до смоленских пределов, когда отворотила от них на рубеже литовская погоня и стало мочно воздохнуть, оглянуть окрест, все прошедшее виделось им словно бы в страшном небывалом сне: и плен, и бегство, и отчаянные сабельные сшибки, когда жизнь вновь и опять висела на волоске, и смерть товарищей, и голод, и холод, и кровь... Вот они сидят, худые, мосластые, с незажившими ранами, измотанные свыше всяких пределов и сил, - ратник Никита и владычный писец Леонтий (Станята в просторечии). Два друга, чудом оставшиеся в живых. Оба в клокастой рванине, потерявшей вид и цвет, оба с землистыми лицами, в пятнах и шелухе отмороженной и теперь отпадающей плоти. Сидят, опустив плечи, свесив между колен тяжелые, в узлах вен, рабочие руки, привыкшие к сабле и веслу больше, чем к перу и писалу. За спиною у них нагретые солнцем бурые бревна рубленой церковной стены. Дьякон только что прошел, замкнув решетчатые двери тяжелым замком и цепью. Перед глазами друзей - протаявший кое-где бугор и тощий, с запавшими боками в клочьях зимней шерсти стреноженный Никитин конь, что сейчас выдирает долгими желтыми зубами пучки прошлогодней сухой травы. Внизу, под горою, сквозь путаницу ветвей рукастых, разлатых дерев в грачиных гнездах топорщит коростою соломенных крыш деревня, а за нею, до окоема, до синей оправы лесов - поля и поля, курящие голубым туманом. Издали доносит томительный запах тальника, запах дыма и протаявшего навоза. Щебечут птицы, и конь, взглядывая коротко на хозяина, вздыхает, тоже чуя весну, и робко, понимая свою ослабу и неподобь, пробует взоржать. Никита глядит светлыми, когда-то разбойными, а теперь отчаянными глазами в непредставимо прекрасную, истекающую синевой ширь окоема и говорит горькие, тяжелые слова. Он устал. Устал только теперь, достигнув спасения. Как устает пловец с разбитого корабля, выброшенный бурею на берег (и нет уже сил доползти до ближних кустов). Он не ведает, не догадывает даже, что совершил подвиг, ибо делал лишь то, что должен делать человек, борясь со смертью и спасая того, без кого им обоим нельзя было даже и думать ворочаться на Москву. - Ну, и што теперь?! - вопрошает он, сплевывая изжеванную горькую веточку осины. - Все истеряли! Иван Иваныч в земле, Лопасню рязане забрали, в Брянске Ольгерд, на владимирском столе суздальский князь, Митрий Кстиныч! А что он может? Землю объединит? Ни в жисть! Литвин-от прет и прет! И умен, и жесток, и доселева ни единой неудачи не поимел! Только што мы вот маленьку ему зазнобу сотворили, владыку увезли, дак и то еле жив!.. Што теперь? Опять русичу на русича воевать придет! В боярах нестроение, Акинфичи, слышь, с Вельяминовыми не в ладах, на Рязани, бают, соткнулись. В народе - разброд. Посадским да смердам, сам знашь, дай волю, того только и захотят - жрать, спать да не платить даней! А вокруг - мордва, меря, чудь да мурома, им и вера православная не нужна! Какой тут "свет высшей правды"! Зрел сам, как киевляна те на владыку молились, плакали даже, а не будь нас, горсти московлян, никто бы ему и не помог!.. Сижу вот и думаю: едем к разбитым черепкам! Никита резко отмотнул головой, присвистнул коню. Тот повел ухом: слышу, мол! Глянул на хозяина, тяжело выбросив передние спутанные ноги, передвинулся на новую сухую проплешинку, начал опять теребить серо-желтыми зубами перестоявшую зиму сухую траву. Станята слушает друга, по усталости, по разладу душевному сейчас почти согласный с приятелем. Но он книгочий, а знания помогают вере, помогают устоять в упадке духовных сил. Он подымает взор (и тут зримо отличие между ними - это взор не воина, а "смыслена мужа", взор сдержанный, но и просветленный книжною мудростью). - Чернь без пастыря, Никита, никогда ничего не могла! - тихо отвечает он. - Скопище людское, лишенное высокой мысли и руковоженья духовного, что возможет постичь, понять? Спасти себя - и то не возможет! По то и надобны пастыри народу! Но и то посуди. Ты вот данщик. А поставь себя на место боярина хотя и даже князя! Что они без смердов, без земли? Пущай мы с тобою избранны, дак можем ли бросать братью свою во Христе, сородичей наших, нашу плоть и кровь? Коли в них - смысл всей нашей жизни? Сам знаю! Жить иногда рядом и то невмочь! И пьяный тя охулит, и смерд иной осудит; недаром мнихи в пустыню уходят, подале куда от суеты людской! Но имеем ли мы право пред Господом бросать их на гибель, которую они пусть и заслужили иными деяньями своими, но бросить-то как?! Как оставить без помощи, которую мы можем и, значит, должны им оказать? Почто ты, почто мы все спасали владыку Алексия? Да и было ли такое когда, чтобы народ сам, без пророков и учителей, находил дорогу спасения? А сами мы кто? Тот же народ! Из его вышли!.. А так-то что ж баять! И галилеяне не спасли Христа! Ученики и те спали в саду Гефсиманском, когда он молил их о бдении совокупном в последнюю ночь! Но прошло двести лет. Христиан и жгли, и зверями травили на позорищах, и распинали, и мучили всяко, а уже вся империя кесарей римских стала, почитай, из одних христиан. Я вот чел про единого из кесарей, Максимина. У его галлы восстали, народ такой, франки нонешние. Они тогда уже были крещены. Ну и он послал на их легион войска, тоже из христиан, токмо земли египетской. Так все эти воины дали себя перебить, ни единый не поднял оружия на братью свою во Христе. Вота как! И Константин победил, когда поднял крест над полками! - Дак Костянтин равноапостольный, святой! - начал было Никита. Но Станята решительно потряс головой: - Никакой он святой тогда не был! Грешник, как и мы. И сына убил, и всякую неподобь деял. А тут вот и опомнился. И христиан опосле уравнял в правах с невегласами! Ну а там кесарь Феодосий и вовсе языческие требы воспретил. Так вот и победила вера Христова! Станята разогнул стан. Твердо положил руки на колени (под руками прощупалась обтянутая кожею кость). - Да! - примолвил. - Слабы мы нынче! И Византия, сам зрел, на ладан дышит. И вся Киевская Русь, почитай, захвачена Литвой! Оттоле - турки прут. Латины токмо и мыслят покончить с правою верой. Русь в раздрасии: князь на князя, город на город. Единая надежда на кир Алексия, все так! Но здесь, на Москве, горит нынче светоч православия, и Бог не позволит его угасить! Ну и что с того, что Дмитрий Суздальский получил ярлык! Кто его вручал? Хан Наврус! А спроси - долго ли жить тому Наврусу? Ты мнишь, мы слабы? А силен кто? Латиняне все передрались! В Орде замятня. После Чанибека-царя как начали резать друг друга, так и не перестанут! Да русский улус, ежели хочешь, уже сейчас крепче всей Орды! Мы как-никак спаяны верою православной, и владыка с нами! - Дак и что ж?! - не уступая, возражает Никита. - Опять идти на Суздаль войной, проливать русскую кровь, стойно князю Юрию? Станята, слегка усмехнувши, покачивает головою: - А придет ли? Там, где есть душевное согласие, ни к чему кровь! Пред силою веры все иное отступит! Суздальцы - православные! - доканчивает он твердо. - Они пошли бы против московского князя, но против митрополита русского не пойдут! Такожде и Тверь, такожде и рязане, хоть и ненавидят они нас издавна. Татары, кто живет по Оке, и те принимают святое крещение. Мариам и Иса известны уже всем бесерменам! Владыка баял, что до тех пор, пока хоть крупица веры не угасла в наших храмах, она будет привлекать всех, в ком жива тяга к истине, правде и праведности! - Ето когда ты с им в яме сидел? - уточняет Никита. - Да! Сидели и ждали смерти! И я тоже, как ты, ослаб духом. Сидим, изгниваем, в язвах оба, чуть живы, а он мне говорит: "Верь, Леонтий, через века вся страна от Дышущего моря до устья татарской реки Итиль восславит Христа и православную церковь!" Так вот! Он смолк, и вновь окружила друзей пронизанная солнцем, полная веселого птичьего щебета тишина. Синичка, подлетев близ, повисла на скате бревна, трепеща крылышками, взглянула любопытно и хлопотливо. Косматые, слипшиеся от пота и грязи, открытые солнцу головы друзей привлекли было ее внимание, но люди показались страшны, и пичуга порхнула к коню, выдрала клок старой шерсти из его бока и, унырнув в сияние дня, скрылась со своею ношей. Никита огладил зудубелой рукою узорную рукоять ножа. - Я хочу тебе верить, Станята! - раздумчиво отвечает он. - И жизнь за то положил бы не воздохня! Но как быть с теми из нашей братьи, кто против нас? Оба подумали об одном и том же. Убийство Хвоста лежало на Никитиной совести, и Станята знал про это и, знаючи, не судил. - Мир лежит во зле, Никита! - отзывается он наконец. - И князь мира сего - отец лжи! Самого Христа предали, и великая Византия погибает от той же беды! Иуда предал Христа, а Василий Апокавк - Иоанна Кантакузина! Дьявол ходит меж людьми, дурманит наши души и ожесточает сердца. Он под личиною и святости сокроет себя, и власти - в любом обличье! Мнишь, нам одним трудно? Правнукам будет труднее во сто крат! Но путь-то один и предуказан пращурами. Первыми из христиан, которые шли на казнь, не убоясь смерти. Христос что сказал? "Кто отречется от меня перед людьми, от того и я отрекусь перед Отцом моим". Я одно понял, когда сидел в яме вместе с Алексием: коли хочешь загробной жизни себе и чтобы твой народ не погиб в веках земных, прежде всего отрекись от страха смерти. Ибо ежели воцарит страх, то и погибнет Русь! Оба умолкли. Светило солнце, щебетали птицы, и пора была снова вставать, идти и совершать подвиги. Глава 5 Гридя Крень вышел из избы хмельной и веселый, в расстегнутом курчавом зипуне и стал, утвердился на ногах, щурясь на молодой снег, сбив круглую шапку на затылок, руки фертом, с удовольствием вдыхая всею грудью морозный свежий дух соснового бора из заречья. Доброе ячменное пиво дурью бродило в голове, подбивая на какое ни есть озорство. Все было бело и сине. Он оглядел редкую череду раскиданных по-над лесом по дальнему берегу крестьянских хором, утонувших в сугробах, мужичонку на мохнатой коняге, что торопливо объезжал новогородский ушкуйный стан. Взявши ладони трубой, набрав воздуху в грудь, прокричал, пугая низовского смерда: "Ого-го-го!" И тот, перекрестивши конягу ременным кнутом, опрометью, едва не выпадая из саней, помчал по дороге, пугливо озираясь на Креня, словно бы ушкуйникам, досыти ополонившимся в татарах, надобны были его кляча и худой дорожный тулуп... - Эй, Фатыма! - окликнул Крень пленную татарку, вышедшую с дубовой лоханью вылить ополоски на снег. Шагнул было, вздумав вывалять бабу в сугробе, но татарка змеей выскользнула из-под руки и, избежав снежного купанья, ушмыгнула назад в избу, где сейчас - дым коромыслом, пили, пели, резались в тавлеи и в зернь зазимовавшие под Костромою новогородские "охочие молодцы". Товару, портов, сукон, узорочья и полона набрали в Жукотине бессчетно, и теперь, медленно распродавая челядь низовским купцам, ушкуйники дурили, объедались и опивались, не думая уже до Масленой, до твердых зимних путей, ворочать в Новгород. Торговый гость, Нездило Окинфич, сидел в избе и теперь. Запряженный караковый конь его стоял у коновязи, закинутый попоною, и, засовывая морду в подвязанную торбу, позвякивая отпущенными удилами, хрупал овсом, изредка переминаясь, подергивая легкие купеческие санки, в которые уже был кинут постав драгоценной персидской парчи. Гость в полуседой, чернь с серебром, бороде, в расстегнутой долгой бобровой шубе, развалясь на лавке, ласкал-ощупывал взглядом смуглую, с рысьим поглядом раскосых глаз татарку, щурясь, качал головой, предлагая за девку две гривны новогородского серебра. Хозяин полонянки, Мизгирь, горячился, требовал три; по правде, и девки было ему жаль, горяча оказалась на любовь татарка, да ведь не везти ж ее с собою в Новгород! Полон торопились они распродать поскорее, иных ясырей и ясырок отдавали совсем задешево, лишь бы сбыть с рук: не ровен час, беда какая нагрянет, а уж серебро, зашитое в пояс, оно и не сбежит, и есть не запросит, а погинет разве с хозяином своим. - Не уступай, Пеша! - гремели Мизгирю из-за стола. - Да ты покажь, покажь девку-то! Разоболоки донага да яви, цто у ей в каком мести! Купечь, поди-тко, и не видал есчо! - А не то давай, за рупь серебра я и сам ее у тя купляю! - басовито выкликнул статный широкогрудый Фома, обнимавший разом двух татарок, почти исчезнувших под его могучими дланями. Девка, зарумянясь, стрельнула глазом в сторону богатыря, видно, не прочь была бы и сама перейти к могутному новогородцу. Впрочем, из-за баб тут не спорили. Хватало. Да и верно, домой в Новгород этой сласти не увезешь! Гридя, вышедший из хоромины, когда торг был в самом разгаре, качнулся с носка на пятку. За спиною из полуприкрытой двери долетали гром, выкрики, хохот и свист. "Какой голью перекатной были, почитай, едва не все молодчи в Господине Великом Нове Городи! А теперича! Ослабла Орда! Допрежь, при Чанибеке-царе, рази ж бы отважились на такое? Ни в жисть! Наши на Волге! Наши! Новогородчи! Что там югра да дикая лопь! Все бесерменски грады торговые, стойно девке той, ждут нашего приходу! Теперь бей, лови удачу! Даст Бог час, и Сарай возьмем!" - пообещал он кому-то в стынь речного окоема. Ширило силою, плечи аж распирало удалью и хмелевым счастьем. - И-и-эх! Охо-хо-хо-хо! - вновь прокричал Крень, будя морозную пустоту. Эхо отскочило от стены далекого бора, воротилось к нему. "Скатать, что ли, в город? Себя потешить, людей посмотреть! Княжеборцы, псы, не привязались бы невзначай! - остерег себя. А все одно удача плескала отвагою в сердце, кружило пуще хмеля, распирало грудь. - Собратьце всема - что Жукотин! Любой град ордынский, скажи, взяли б на щит!" Вспомнил, как лезли, осатанев, по валу, как сам свалил двух татаринов, как бежало все и вся, метались по городу ополоумевшие бабы, мычал и блеял скот, пылали магазины ордынских гостей, из которых через расхристанные, сорванные с петель двери выносили поставы сукон, шелка, тафты и парчи, охапками выбрасывали связки бобровых, рысьих, куньих мехов, белки и дорогого сибирского соболя, мешки имбиря, гвоздики, изюма, как пиво из разбитых бочек текло по улицам... Эх, и знатно погуляла в Жукотине славная новогородская вольница! Девок, что распродают теперь своим и персидским гостям, гнали целым табуном, ясырей навязали - стадо! Татары в ужасе разбегались по кустам, сдавались без бою. Сам князь жукотинский едва утек от новогородских рогатин и засапожников - знатная была гульба! Гридя пошел, покачивая плечами, сам еще не зная куда. На задах отворотил рожу от татарки, присевшей, подобрав подол... Завернул к поварне. Толкнув набухшую дверь, сунулся в жар и темноту, чуть разбавленную пляшущим огоньком сальника. Со свету, ослепнув, не очень и понял, что происходит тут. Митюх с двумя ясырями-подручными (один из них месил тесто) хлопотал у печи. Креню кивнул, не прерывая работы: миг был торжественный - открывали печь. - Давай! - коротко бросил Митюх. Враз шибануло хмельным сытным духом горячего ржаного хлеба. Митюх втянул носом, поддел деревянным пеклом ковригу хлеба, прикинул, обжигаясь, надломил, понюхал, шваркнул удоволенно на выскобленный добела стол и принялся ловко кидать горячие ковриги одну за одной, высвобождая нутро печи для нового замеса, морщась от жара, с удовольствием на потном лице: своя была работа! В Новом Городе был он когда-то пекарем, хозяином был, да разорился после пожара, поправиться не сумел, и вот... Дрался, грабил, не робел на борони, но счастлив был по-правдошнему только тогда, когда пек хлеб, и радовался, когда его печево хвалили, пуще ратной удачи... Крень скоро почуял, что весь взопрел. Он отлепился от стены и с краюхой горячего хлеба в руке вышел опять на улицу. Купец, так и не купивший девку, уже сбирался отъезжать и сейчас торочил попону, вдевал железо в губы коню. Тонконогий караковый жеребец - не конь, загляденье! - злился, мотал мордой, перебирал ладными коваными копытами. Купец справился наконец, ввалился в щегольские красные, с резным набором на задке санки, едва удерживая понесшего коня. Жеребец рванул в сторону, грудью вспахивая снег, понес по целине, дугою огибая все новогородское строение, сделал глубокую промятину возле хором, вынес купца на торную дорогу и понес скачью, кидая позадь себя комья снега из-под копыт. Нездило Окинфич, полуобернувшись, кивнул на прощанье Креню и, плотнее всев в сани, подобрал вожжи. Ездить купчина умел. Крень с легкою завистью проводил глазами торгового гостя, любуясь жеребцом. Вот бы такого с собой увести! Да по Нову Городу! Да в таковых же и санках с ковром персидским! Дверь молодечной вновь хлопнула с треском. На снег распояскою вывалился Еска Ляд, шагнул, черпанул пригоршню снегу, стал сильно растирать шею и лицо. Подошел ко Креню. Морда у Ески была на удивленье хмурая, и глядел он смутно, не то с перепою, не то с какого зла. - Слышь! - выдохнул он, останавливаясь около приятеля. - Недобро цегой-то! Не по-люби мне гость-от! Словно не бабу купляет, а нас всих вместе с ей! - Положил тяжелую лапу на плечо Креня: - Припозднились тутотка! - Ницьто! - отверг Крень, весь еще во власти давешней хмельной радости. Приобнял приятеля: - Не сумуй! Расторгуемси - и до дому! - А я бы, - сказал Ляд твердо и зло, - нонешней ноцью в путь поднялси! - Не расторговались, поди-ко? - удивился Крень. - На кой и товар! Чо ли мало серебра взято у бесермен?! - Да ты цьто? - всерьез обеспокоился Гридя. Еска Ляд постоял, втянул широким носом морозную речную сырь, точно матерый травленый волк, глянул потухло и угрюмо, помолчал, выдохнул: - Чую! Да и купечь провралси: великий князь на Костроме! - Да и чо? - Что?! Великий князь, Митрий Кстиныч, дура! Цего ему делать-то тута? А у нас и молодчов не соберешь, иные под Ярославль ушли, кто под Нижним зимует, а кто под Угличем... Тутотка и народу, гля-ко, горсть! Коли цьто, и не отбитьце будет! Крень мотнул башкой (кружило голову, перепил, ох и перепил хмельной браги!), возразил: - Все одно, пока не проспят молодчи, никоторого толку от их не добьесси! Да стой, с Фомою-то баял? Без атамана поцьто и толковать! - Хлопнул решительно приятеля меж лопаток, сам подтолкнул к дверям, завел, слегка упирающегося назад, в похмельную кутерьму, в шум и хохот переполненной молодечной. Фома, хмельной, слушал вполуха. Сопел. - Купечь, гришь, кружил по задам? - Высматривал, цьто у нас деитце! - Може, просто с конем не совладал враз?! - Ну, того не скажи! - отверг Крень, начиная трезветь. - А князь... - Фома поморщился, поскреб в затылке. - Князю поцьто за Жукотин спрашивать? Русских купчей, кажись, не грабили... - А коли хан приказал? - Ну, ты, Ляд... - Я волк травленый! - угрюмо перебил Еска. - Сколь разов так-то от смерти уходил! - Дак постой! - вмешался Крень, озирая набитую народом избу. Говорили негромко, и никто, почитай, из укладывающихся спать "новогородчев" не брал в слух, о чем там толкует атаман с двумя молодцами. - Постой! Коли наших раскидано по городкам... Брать, дак всех враз надоть! - Цего легче! - возразил Ляд. - Пошлют дружину, похватают поодинке, цьто куроптей! - Вот и собрались бы кучей! - выкликнул Крень, уже начиная гневать. - Кучу не прокормишь! - протянул Фома, морща лоб. Пьяный, он старался насильно удержать разбегающиеся мысли. (И всегда-то так, после какого набега, по своим закутам расползались!) - Нам един Нов Город защита! - горячился Ляд. - Хаживал я за Камень, ведаю! Устюжане и те смотрят, как бы нашу ватагу с товаром разбить... Идешь оттоле, да с прибытком, так и держи ухо востро! - Подыматься, дак всема надо! - тяжело выговорил наконец Фома. - Не то мы уйдем, а те погинут, на нас же и поруха падет, опосле и не отмоиссе: мол, сами вы княжески подзорщики! - Ну дак и упреждай молодчов! - горячо выкрикнул Ляд. - А не тут, с бабами... Натешились вси! Полно уж того, гульбы етой! Дома жонки ждут! - Распродадим полон... - начал было Крень. - Вота цьто, Ляд! - твердо отмолвил Фома. - Пошлю тебя по починкам. Упреждай молодчов! И Онфима Никитиця в первой након! Да и вызнать надо, цего князь затеял. Еска подумал, сплюнул: - Я-то пойду! Я и в ноць пойду. Ребят жалко! - Ну, беды-то не кличь! - решительно остановил Фома, которому не терпелось, подкинув армяк, опустить голову на лавку и унырнуть в сон - такою дурью кружило похмельную голову. Мужики отвалили от старшого. Кто-то из ратных, уставя локти в стол, затянул хрипло в это время ихнюю, волжскую, и - не стало уже поры на говорю. Приподымались, битые, кто с заскорузлой тряпицею на голове, кто с подвязанною рукою, старые и молодые, приставали к певцу, подымая на голоса торжественный, чуть печальный напев. Песня ширилась, крепла, лица становились строже. Замерли татарки, со страхом и обожанием глядя на осурьезневших суровых молодцов, затихли ясыри, бубнившие что-то свое за дощатой перегородкою. +++ Ой ты, Волга, ты ма-а-ать широ-о-окая, Молодецкая воля моя-а-а-а!++++ Крень тискал плечи приятеля, пел всею душою, взахлеб, очи аж прошибло слезою. - Пожди до утра! - начал просить он, завидя, что Еска стал обряжаться в путь, едва мужики кончили песню. Но тот лишь отмотнул головой, сосредоточенно пересчитывая серебряные кругляши, слитки и обрубки шейных гривен, которые пересыпал из подголовника внутрь кожаного двойного ремня, прикидывая что-то на пальцах. Потом оделся, туго затянул тяжелый пояс, вздел овчинный зипун, низко нахлобучил шапку, сказал сурово: - Долю мою в товаре, коли что, возьмешь за себя! Ляд пошел было к выходу, но остановился и вдруг притиснул Гридю к себе, горячо, взасос поцеловал в уста: - Бывай! Пронесет - свидемси! На дворе, куда Крень вышел проводить друга, уже стемнело и вьюжило. По-над Волгою несло мерзлой крупой. Ляд приладил мешок на спине, морщась от снега (у самого шевельнулась грешная мысль: не дождать ли утра? Но отогнал, знал, ведал, многажды уходя от смерти, что надобно верить предчувствию, а не ленивому телу, которое всегда жаждет одного: покоя, тепла и жратвы, и поддаться которому на путях - это почти наверняка погинуть). Он подвязал широкие лыжи - ничего не видать было в седом, прошитом струями снега ночном мороке - и, пригнувшись, нырнул в холодную жуть. Скрип и шорох лыж потонули в метельном вое и свисте. Ни огонька, ни звука живого в тоскливом пении ночного ветра! Крень, издрогнув, перевел плечами, матюгнул: - Кому надо лезть сюда в эдакую ночь! - Отворил дверь и с облегчением погрузился в душное тепло хоромины. Упившиеся молодцы повалились кто где - на полу, на соломе, по лавкам, ухватив в охапку татарок-полоняночек. Молодецкий храп наполнял избу. Крень постелил в потемках зипун, невзначай нашарив чью-то голую ногу, и скоро заснул тоже. Скудно чадил еле видный огонечек самодельной лампадки под одиноким образом Николы-угодника. Сторожевые, тоже вполпьяна, дремали, переминались на морозе, опершись о рогатины. Дальней сторожи, по беспечности гулевой, ушкуйники не выставили вовсе. Не знали, не ведали молодцы, что недавно во Владимир ко князю Дмитрию по жалобе жукотинских князей прибыли из Орды, от нового заяицкого хана Хидыря трое важных татаринов - Уруч, Каирбек и Алтынцыбек и потребовали возмещения убытков, а также поимки и выдачи виновных в жукотинском погроме и что новый великий князь, опасаясь за свой престол, уже неделю назад согласился исполнить ханское повеление. Глава 6 Снег на улице валил все гуще и гуще, заметая следы, скрадывая шорохи. К утру намело так, что настывшая дверь молодечной с трудом открывалась наружу и очередные сторожи, ленясь разгрести снег, боком пролезали в жило. Ветер утих на заре, но все заволокло, точно дымом, морозною мгою. Во мгле глухо протопотали кони. Не скрипели сани, не визжали полозья на молодом пушистом снегу, и сторожевые, дремавшие у избы, даже не поспели схватиться за рогатины, как на них из мглы навалились, крутя руки назад, княжеские дружинники. Дверь молодечной попросту сняли с подпятников. Внутри избы створился ад: очумелые со сна, с похмельными головами ушкуйники искали впотьмах порты, оружие, визжали татарки, свой бил своего. Фома, на плечах которого повисли враз четверо суздальцев, рыкнув, раскидал кметей, вырвал широкий нож - запахло кровью, но острый удар копейного лезвия в живот разом лишил сил новогородского богатыря. Кровь с бульканьем выходила из раны. Фому повело. Он падал, заваливаясь, рыча, пытаясь слабнущими пальцами оторвать от себя вражеские руки, мутно глядя гаснущими глазами, как брали растерянную вольницу, вязали молодцов, вели ясырей... Бормотал: - Мой грех! Ни за цьто погубил дружину! Ляд правду баял... Во слух не взял... Простите, други, за ради Христа! - Одинокая слеза скатилась по щеке Фомы. Он задышал хрипло, кровь хлынула горлом, и очи замглились смертною истомой. Владимирцы, проволочив по полу, выпустили из рук тяжелое тело, уложили прямь дверей. И плененные новогородцы, подталкиваемые в спину древками копий, коротко взглядывали, переступая, на своего атамана, погинувшего и погубившего братью свою... Утро пробилось наконец сквозь завесу туманной мги. Ясыри послушно таскали товар, укладывали в сани кули, поставы сукон, бочки и связки мехов, затягивали вервием. Где-то еще дрались, кого-то сволакивали с подволоки, за кем-то гнались по глубокому снегу обережья. Четверо новогородцев, забившись в поварню и завалив выход, отбивались, и уже в груде столпившихся у дверей поварни суздальцев мелькал, посвечивал дымно загорающийся факел. - Запалю! - кричал, ярясь, боярин. Ему отвечали изнутри матерной руганью. Вот запылал свес кровли. Быстрее забегали ясыри, грузя на княжеские розвальни грабленое добро. Дымный столб поднялся над кровлею поварни. Спеленутые арканами новогородцы, кто молча, кто скрипя зубами и матерясь, смотрели на разгорающийся пожар. - Кто там из наших? - негромко вопросили у Креня за плечом. Гридя, морщась (разбитое лицо саднило), скосил глаза. - Митюх, кажись, с Окишем... - Цетверо тамотка! - поправили из толпы. Все - и суздальцы, и новогородцы - завороженно глядели на разгорающееся пламя. Изнутри послышался вой, но дверь упорно не отворяли и никто не выходил наружу. Уже веселые языки плясали над начинавшей прогибаться кровлей, и снег с уханьем сползал пластами с горячей драни. Уже и княжеские кмети, морщась от жара, начинали отступать посторонь. - Погинули молодчи? - Не, еще живы! - Скорей бы... - переговаривались в толпе полоняников. Вот шевельнулось бревно под стрехою, вот, выбросив столб сверкающих искр, рухнула наконец кровля. Полетели поднятые столбом горячего воздуха ошметья драни, и что-то, как пылающая головня, выбросилось из яростного костра и покатилось, побежало по снегу. Суздальцы кинулись вслед. Из пламени вырвалась вторая головня, перевалилась через стену и в сугроб. Ушкуйника, обгорелого, в черной запекшейся крови, волокли по снегу, уложив, отступили враз. Даже и привычным ко всему кметям страшно было глядеть на все еще живого, с лопнувшими от жара глазами, с до кости обгорелыми лицом и руками, от которых остались какие-то черно-кровавые культи, шевелящегося на снегу человека. - Убей! - высоко, с провизгом выкрикнули из толпы полоняников. - Убей враз, курва, ну! Не мучай! И суздалец, потерянно оглянув связанных новогородцев и своего боярина, тоже смутившегося духом, не ведая, что вершить, вдруг поднял копье и, жестоко закусив губы, вонзил его в шевелящееся полуживое тело - раз, другой, третий, пока умирающий не затих. Скоро приволокли с Волги и второго. Этот обгорел меньше, сообразил завертеть голову зипуном. Безумно глядя по сторонам, он хватал воздух обожженными легкими, раскрывая рот, как рыба. В нем даже свои не враз признали пекаря Митюха... Огонь ярел. Поварня уже вся сквозисто просвечивала черным скелетом, внутри коего билось, металось яркое пламя, и уже занимались кровли амбаров и молодечной избы. Ясыри, подталкиваемые в спину, быстрее и быстрее бегали с остатними кулями и бочками. Связанных полоняников рассаживали на сани. Позабытая татарка-стряпея ковыляла по снегу, быстро и тупо переставляя короткие ноги в шароварах вослед отъезжающим саням, пугливо озираясь на ратных. - Слышь, ты, стерво ордынское, кому служишь, кому? За татар, за псов, своего русиця губить! Каких молодчов истеряли! Тьфу! - орал кто-то из ушкуйников, уже привязанный к саням, а возница только дико оглядывал на него, полосуя лошадей по спинам. На снегу в свете утра и зареве разгорающегося пожара, на истоптанном молодом снегу темнела, свертываясь, яркая алая кровь. Глава 7 Возы с добром и полоном въезжали в Кострому на полном свету около полудня, когда народ густо табунился на улицах и в торгу. Крепко пахло щами, и у голодных новогородцев разом потекли слюни. Костромичи оглядывали вприщур долгий обоз. - Кого-та везут? - А, татей поимали! - доносились незаботные замечания прохожих. Мальчишки бежали рядом с санями, заглядывая в лица. - А тот-то, тот-то, гляди! У-у, рожа! - Раздался свист, кто-то запустил снежком. Отплевывая снег, ушкуйник скрипнул зубами, смолчал. - Эгей, кто таковы? - весело окликнул купец в богатой шубе нараспашь, в малинового шелку рубахе, что стал на пути, расставя ноги в зеленых, шитых шелком чеботах с загнутыми носами и красными каблуками, явно новгородской работы. - Не будут обозы зорить! - возгласил. Олекса Кречет на третьих санях зло выкрикнул в ответ: - Тебя, что ль, зорили-то? Татар зорили! И ратник, правивший санями, подтвердил негромко: - За жукотинский погром по ханскому слову взяты! - И сплюнул в снег, безразлично подергивая вожжой. Купчина остоялся на дороге, ворочая, точно булыгу, в голове новую мысль. Пробормотал: - Дак... етто... Ближе к рыночной площади толпа огустела. Уже и кони шли шагом, возничие поминутно окликали, требуя дороги. И что происходит, что деется с толпою подчас? Смотрят со смехом ли, со злобой, с безразличием, которое тяжеле всего, заранее отчуждаясь, отодвигая от себя, и тогда холодом веет от лиц, от взоров, и люди - словно немая, безжалостная стена; а то - со скрытым пускай, но с сочувствием, жалостью, и тогда самому преступнику, повязанному, ждущему казни, все-таки легче дышать, ибо и немое сочувствие - все же сочувствие, и чуется, что не один ты в мире, как перст, а есть братья твои во Христе, а тогда и смерть сама не столь уже и тяжка. "На миру и смерть красна", - сказано именно про такое: про мир, как про братью свою, а не про ворогов... Толпа стеснилась. Уже и вплоть к саням стояли, вглядывались в насупленные лица новогородцев, и уже текло по народу: - Жукотин, Жукотин, Жукотин! - Про жукотинское взятье в исходе лета слыхали все и не то что одобряли разбой, а - не своих грабили-то! В нынешней ордынской кутерьме, когда всяк купец, едучи с товаром, страшится: не то воротишь с прибытком, не то обдерут донага да еще молись Богу, что самого не продали! В нонешней-то лихой поре, поди и поделом им, татарам! И говор, точно шорох весеннего мелкого льда, когда, торопливо поталкивая друг друга, лезут и лезут, торопятся, кружась, с непрерывным шуршанием уносимые стрежнем битые сизые льдинки, что так и называют: не льдом, не битняком, а шорошем, - так вот тек говор промежду людьми, не вырезываясь ясно, но лица светлели, и уже сочувственно заглядывали в очи повязанных любопытные костромские жонки, пока у въезда на площадь чей-то высокий молодой голос, верно - по выговору судя - кого из новогородцев, торговых гостей, не пробился сквозь осторожный шорох людской потаенной молви: - За татар, за псов, своего, русиця, тьфу! И - стронулось! Загомонили разом, качнулись, ринули слитной толпой. Кони стали, сани сбились в кучу. Ратники взялись за нагайки, за плети, а тут уже и совали бабы кто калачика, кто молока подносил ко рту повязанного: "Да выпей, родимый!" Уже и с кулаками лезли на княжескую сторожу: - Не замай, псы! Вместо того чтобы татар зорить, тьфу! Псы, как есть! И чей-то основательный голос, басовитый, громкий, покрыл уже грозно сгустившийся ропот толпы: - Етто не дело - християн православных бусурманам выдавать! Ино дело товар, а за молодцов мог князь и серебром откуп дать! И уже с плачем, с воплем: "Родименькие! За што! Соколики вы наши!" - лезли бабы, осатанев, руками отводя вздетые копья сторожи, совали снедь, и уже где-то в хвосте обоза к мигнувшему, отчаянно глядючи, ушкуйнику подскочил какой-то проворный ясноглазый посадский, полоснул ножом полуперетертое вервие, и освобожденный новогородец, безоглядно рванувши, с размаху, как в ледяную воду, нырнул под отчаянный свист и ругань в толпу, и только струистым колебаньем голов отметилось бегство ушедшего от смерти молодца. И уже невесть что бы и створилось, не появись на площади сам великий князь Дмитрий верхом в сопровождении бирючей, "детских" и дружины, которая тут же ринулась отшибать народ от возов, помогая охранникам навести порядок и препроводить повязанных ушкуйников на княжеский двор. Дмитрий Константиныч, высокий, сухой, кричал, гневал, белый его конь задирал морду, роняя клочья пены с отверстой пасти, грудью, золотою чешмой, сверкающей сбруей шел на толпу. Князь в алом опашне грозил плетью, грозно поводил очами. А за Дмитрием, придержав коня, в дорогой русской собольей шубе высился, сидя на коне, как на столе княжеском, татарин (руки в перстнях, мохнатая шапка седых бобров закрывает лоб) и не шевеля бровью, с каменным плосковатым ликом глядел на мятущуюся толпу русичей, на полоняников, коих урусутский князь добыл по ханскому слову, на возы с товаром... Глядел и не шевелил бровью, точно истукан, точно каменная баба степная. Князь служит хану - все хорошо! Все как должно быть! И пусть он кричит, и ругает, и грозит плетью русичам, на то он и князь, подручник, слуга. Все хорошо! Здесь, на Руси, порядку больше теперь, чем в Сарае, где уже устали убивать ханов одного за другим... Площадь пустела. Отхлынувший вал горожан оттесняли к тыну, к купеческим лавкам. И Дмитрий остановил коня, сердито глядя поверх голов на едва укрощенное море людское. И тогда встал Гридя Крень. Встал со связанными назади руками, крикнул: - Княже! Слышь! Митрий Кстиныч! - Отмотнул головою ратнику, ухватившему было его за плечи. - Слышь! Ты! За твово батьку Новгород Великий в Орде стоял, а ты цьто?! Кому служишь, ентим, что ль?! - кивнул в сторону татарина. И князю ("Все одно пропадать, дак выскажу напоследок!") кинул: - Пес ты и есть! Шухло! На татар бы рати повел, коли ты великой князь володимерской! Стойно Михайле Святому! А ты? Вместо того чтобы Сарай зорить - своих, русичей, выдавать бесерменам! Кто ты есь после того? Стерво татарское! Пес приблудный! Пес! Пес! Пес! - Молчать! - поднял, освирепев, плетку Дмитрий. - Убью! Крень извивался, рвал стянутые руки. - Эх, нож бы мне! Поднял плеть Дмитрий, страшно отемнев и перекосясь лицом. Но не ударил. Связанного ушкуйника уже валили в сани, затыкали рот. Оглянул зверем растиснутых по краям площади смердов, узрел плачущих баб, узрел чужие, остраненные, насупленные лица посадских, круто заворотил коня. У крыльца терема Дмитрий Константиныч в сердцах шваркнул оземь дорогую плеть, соскочив с седла, крупно пошел по ступеням, ослепнув от ярости, готовый бить, увечить, рубить кого-нито... Бухнула тяжелая дверь покоя. Брат Андрей и ростовский князь Константин Василич сидели за столом с избранными боярами. Еще и беглый стародубский князек жался в углу. - Усмирил? - поднял на брата укоризненный взор Андрей. И не договорил, но по взгляду, тяжелому, сожалительно-остраненному, понял Дмитрий иное, недосказанное старшим братом. "Понял, - говорил ему, казалось, Андрей, - почто я сам отступил вышней власти и стола владимирского?" - Смерды едва не свободили татей! - сказал, валясь на лавку, Дмитрий. - Теперь етот Каирбек хану донесет... - Я тебе не стал допрежь баять, - отозвался Андрей. - А в Нижнем так и еще хуже створилось! - Игумен Дионисий с амвона проповедь говорил! - подсказал боярин Онтипа, глядючи мимо князя. - Плакали! - договорил Андрей. - Ушкуйников, почитай, с Израилем, из Египта бежавшим, сравнил, а нас с тобою - с нечестивым войском фараоновым... А ему рта не зажмешь, ни ты, ни я! И не возьмешь, и в железа не посадишь! Так-то, брат! - Борис не приехал? - вопросил Дмитрий, озирая насупленные лица старшей дружины. - Нет, и не приедет! - твердо ответил за всех Андрей. Константин Василич переводил взгляд с одного брата на другого. Новый великий князь наконец вернул ему вотчину, отобранную москвичами. И что же теперь? Всю жизнь он слушался кого-то: жены, Ивана Данилыча Калиты, шурина, Симеона Гордого, покойного Константина Василича Суздальского, а теперь слушает его сына, князя Дмитрия. И неужели все даром? Нет, хан должен защитить! Должен вмешаться! Не смердам же этим решать княжеские дела! - Нам надобна Орда! Надобна единая твердая власть! - молвил Дмитрий, тяжело роняя руки на столешню и горбясь. Стародубский князек, тоже получивший вместе с братом Иваном из его рук свою вотчину, молча, со страхом глядел на суздальского князя. "Неужели не усидит?" - думалось и ему. Новгородцев-ушкуйников, что грабили Жукотин, хватали повсюду и теперь свозили во Владимир и сюда, на Кострому, дабы выдать хану. Дмитрий поглядел слепо и упрямо в мелкоплетеное заиндевевшее окошко, сказал всем председящим: - Они будут грабить, а я платить? А когда татары придут зорить Володимер, ушкуйники, што ль, станут меня защищать? Или так же вот повезут нас всех в полон, и бабы учнут пироги совать: "Нате, родимые!" Так, што ли?! - продолжал он, возвышая голос почти до крика: - Должон думать я наперед хоть немного! Не дурьей смердьей башкой, а княжеским разумом своим! Да без хана, без Орды все мы тута раздеремси промежи один другого! Изгубим землю до последнего кореня! Только и держит владимирский великий стол - воля ханская! Бояре молчали, супясь. Андрей продолжал глядеть с мрачною, спокойною укоризной, и Дмитрий неволею опустил очи. - А уверен ты, что Хидырь, в свой черед, усидит на ордынском столе? - возразил негромко Андрей. - Как же быть-то, братие?! - вопросил, вздрагивая всем худым длинным телом, старый ростовский князь. А стародубский князь, сложивший руки на коленях и утупивший очи долу, только еще ниже опустил голову. Он уже каял про себя, готовый, ежели отступит судьба от великого князя Дмитрия, вновь пасть в ноги московиту. Не знал князь Дмитрий, что власти Хидыря всего год, а потом, после, зарежут и его, и никакой прочности владимирскому престолу не проистечет от этой зряшной, как окажется потом, выдачи новгородских молодцов, что лучше, осторожнее и умнее было бы, как делали потом не раз и не два москвичи, потребовать откупа серебром с Господина Великого Нова Города, улестить хана, но не выдавать на расправу русичей, которым сейчас суждена долгая ордынская дорога и в конце ее канава, полная крови и нечистот, на краю которой татарским ножом им, связанным, одному за другим перережут горло. А и как узнать? Как уведать, почуять грядущее? Сердцем! Только сердцем! По слову Христа о любви к ближнему своему. Он подчас и ворог тебе паче недруга. ближний-то, а все-таки ближний, свой, и без любви обоюдной не станет ни страны, ни державы, ни самого племени русского... Глава 8 Бояре разошлись. Дмитрий прошел в изложню. Холоп стянул с князя сапоги, принял опашень, золотой чеканный пояс и дорогой зипун шелковой парчи. Князь надел полотняный домашний сарафан, бархатные сапожки. Подошел к рукомою, взял кусок татарского мыла, холоп слил ему воду на руки. Умывшись, князь отпустил холопа и стал было на молитву, но вдруг резко поднялся с колен, прошел узким переходом, стукнул в дверь соседнего покоя. - Войди! - отозвался брат, словно сам ждал прихода Дмитрия. Андрей сидел за аналоем на высоком резном креслице с подлокотниками, в одном исподнем, накинув на плеча легкий, куньего меха опашень, и читал по-гречески "Хронику" Никиты Хониата. Колеблемый круг свечного света выхватывал из темноты его лицо в раме густой бороды и копну повитых сединою волос. Рука с долгими перстами, с серебряным перстнем на безымянном пальце, которой Андрей переворачивал твердые пергаменные страницы, казалась рукою не мужа битвы, но почти монашескою. И весь он, ежели бы не богатый опашень сверх долгой полотняной белой рубахи, скупо вышитой по вороту синим и черным шелком, напоминал монаха в келье монастыря. Дмитрий подозрительно оглядел углы, ища, нет ли лишних ушей. Но Андрей был один. Брат показал глазами на второе такое же креслице, и Дмитрий сел, свалился, уронив руки и ссутулив плечи, мрачный ликом в колеблемом свете свечи, почти старый, похожий на отца в его последние годы. - Что ж, ты полагаешь, москвичи воспользуют оплошкою моей и вновь захотят вернуть великий стол? Кому? Младенцу Дмитрию? - Владыко Алексий меня беспокоит! - вымолвил негромко Андрей. - Алексий меня венчал на владимирский стол! - Дмитрий выпрямил стан, заносчиво задрал бороду. - Видишь... - Андрей не глядел на брата, задумчиво отколупывал желтый воск, скатывал ароматные шарики, которые тут же снова давил в пальцах, прилепляя к кованому серебряному свечнику. - Видишь, летом московиту было не до того! Вернулся князь Всеволод из Литвы... - Да, да! И Василий Кашинский вернул ему тверскую треть! И Роман приезжал в Тверь! И получил дары и церковное серебро, яко надлежит митрополиту русскому, от Всеволода с Михаилом! - Но епископ Федор не похотел встречи с ним! - возразил Андрей. - Тот самый Федор, который когда-то поддерживал Всеволода! Алексий медлит. Но он укрепляет церковную власть! Ставит епископов. Нынче вот Великому Нову Городу владыку рукоположил! А ты, получивши суд по Новогородской волости, с чего начал? Великий князь володимерский! - Андрей поднял тяжелый укоризненный взор. - Что же я должен был содеять, по-твоему?! Не послушать хана? - Почто? Послушать, выслушать, заверить, обещать, одарить... И отай предупредить ушкуйников, воротить товар, да и то не сразу... В Сарае неспокойно. Чаю, не долго будем мы зреть Хидыря на престоле ордынском! - Но Всеволод воротил свою треть! Но Ольгерд отбил Ржеву у москвичей и сам ныне приезжал смотреть! Но Роман все-таки был в Твери и получил серебро, яко митрополит русский! - От князя! - Да, от князя! - И не от князя тверского Василия, а всего лишь от Всеволода Холмского! Который и воротиться-то сумел единой Ольгердовой помочью! - Но Ольгерд! - А что нам с тобою Ольгерд?! - Андрей вдруг резко, всем корпусом повернулся к брату. - Борису Ольгерд, по крайности, тесть! Так Борис и не приехал на Кострому! И тебя не послушал, хотя и младший! И полон не прислал! У него все ушкуйники, бают, сколь ни есть, успели удрать, и с товаром вместе... Да! - продолжил он, не дав Дмитрию раскрыть рта. - Ольгерд занял Брянск, захватил Ржеву, не сегодня-завтра возьмет всю Подолию у Орды, скоро проглотит северские княжества... Легче тебе от того? А ежели земля теперь отворотит от тебя? И погибнет хан Хидырь? - И десятилетний ребенок сядет на стол владимирский? - упрямо возразил Дмитрий. - Ты вновь позабыл про владыку Алексия! Митрополиту отнюдь не десять летов! - Я не понимаю тебя, брат! Кто, в конце концов, совокупляет и держит власть земную, - князья или епископы? - Церковь! - твердо ответил Андрей. - Нынче так! Не ведаю, как было в Киеве, не ведаю, что будет наперед, но теперь, нынче, в обстоянии, в коем пребывает Русь, - отселе бесермены, а оттоле католики, жаждущие покончить с православием, - нынче церковь и только церковь может спасти страну! - И погубить нас? Андрей молчал, продолжая внимательно разглядывать одинокое свечное пламя. Длинною восковою колбаскою опоясал тело свечи, поднял глаза на брата. - Да, и погубить нас, ежели Алексий захочет того! - Но я восстановил порядок в земле, воротил на свои столы ростовского, галицкого, стародубского князей. Каждый да держит отчину свою... - начал было Дмитрий, но Андрей вновь перебил брата: - Как говаривал когда-то Владимир Мономах! Но Киевская держава разваливалась в те поры, и ничего другого Мономах измыслить не мог! А Алексий - надеюсь, не станешь ты спорить, что нынче на Москве правит не князь, а митрополит? - Алексий отринул твои и порядок, и право! Утеснил, и паки утеснил тверичей, перевел митрополию во Владимир, а на деле - в Переяславль и даже на Москву, и будет вновь утеснять князей мелких владимирских уделов, отбирать отчины... Он собирает страну! - Любыми средствами? - Да, любыми! - А как же заветы старины, как же право и правда, как же истина веры Христовой, наконец? - Что есть истина?! - с горечью пожал плечами Андрей, невольно повторив слова Понтия Пилата. - Византия гибнет! А мы? Быть может, Алексий и более прав, чем мы с тобою! - Дионисий пророчит величие нашей отчине! - гордо отверг Дмитрий. - Игумен Дионисий не скоро станет митрополитом русским, да и станет ли, невесть! - холодно пожал плечами Андрей. - Нынче все толкуют опять про небесные знамения. Месяц был яко кровь. Сулят беду. Опять мор отокрылся во Пскове. Не на добро сие! - Он смолк. Князь Дмитрий сидел, понурясь. Чуть слышно потрескивала свеча. Два стареющих человека, получившие наконец вышнюю власть в русской земле, сидели растерянные в тесном покое костромских княжеских хором и не ведали, что им вершить, что делать с обретенною властью. Глава 9 Когда "тихого и кроткого" Хидыря зарезал во дворце его собственный старший сын Темир-Ходжа и в Орде наступил кровавый ад, из всех собравшихся в Сарае русских володетелей один лишь митрополит Алексий загодя учуял недоброе и сумел увезти свое сокровище - десятилетнего наследника московского престола - до беды. Дмитрий Константиныч, полагаясь на свое великокняжеское достоинство, остался пережидать замятню в Сарае. Андрей решился ехать. На прощании братья расцеловались. - Быть может, ярлык... - начал было Дмитрий, но Андрей махнул рукою, и брат на полуслове умолк. В порядок и безопасность, установленные некогда Джанибеком, не верил уже никто. Дружинники накануне всю ночь точили оружие. Загодя перековали коней. Из Сарая выбрались благополучно и уже было понадеялись: "Пронесло!" Степь дымила низовым чадным пожаром: взбесившиеся, казалось, эмиры жгли кочевья друг друга, оставляя "карачу", своих смердов, на голодную смерть. В волнах дыма, отворачивая морды, проходили кони. Орда Арат-Ходжи нахлынула нежданно. С воплями неслись на них низкорослые всадники на косматых злых лошадях. "Грабить? - думал Андрей, невольно сужая глаза. - Грабить!" О том, что ростовского князя, двинувшего из Орды вслед за ним, в пути разволочили донага, отобрав не только казну, товар, порты, оружие, но и коней, и несчастливый князь брел на Русь пешком, кормясь подаянием, Андрей узнал уже после, когда добрались до Нижнего. Здесь пока ничего было не ясно. Мгновенье растерянности он, не говоря ничего боярам, пережил сам в себе. - Пайцза! Ханский ярлык! - кричал тысяцкий, высоко подымая над головою "опасную грамоту", без которой не ездили в степи. Но первый же подскакавший татарин вышиб плетью фирман из рук боярина. Нарочито коверкая русскую молвь, он кричал бранные слова, из коих выходило, что ханской власти тут уже не признают и всем русичам надобно спешиться и отдать оружие. Кровь хлынула к сердцу и голове Андрея, на миг стало трудно дышать, и - прошло. Ум снова обрел ясноту, и сила прилила к руке. Отвращение (вспомнились трупы на улицах Сарая), гнев, презрение охватили его: эти вот грязные руки убийц будут расшвыривать греческие рукописи его походной книжарни! Он обернулся, твердо сведя рот, и вырвал саблю. И дружинники, оробевшие было, с разом вспыхнувшими, проясневшими лицами содеяли то же. Он еще успел заметить испуганно округленные глаза и отверстый рот татарина, и вослед за тем рука сделала сама надобное движение сверху вкось и вниз, и хрустнуло, и татарин исчез, нырнув под копыта скачущего коня, а кругом уже неслись с жутким монгольским кличем "Хурра!" нижегородские русичи, врезаясь, как в воду, в нестройную, жидкую, совсем не ожидающую отпора толпу степных грабителей. ...Трое суток они не спали. Трое суток не расседлывали коней, бессчетно устремлялись слитною густою лавой на неровные ряды скачущей татарской конницы. Уже когда вырвались и Арат-Ходжа, поняв, что не на того нарвался, отступил, Андрей чуть удивленно и с невольною радостью ловил на себе восхищенно-преданные взгляды дружины. То, чего не мог добиться годами, совершилось тут само собою, почти без его воли и участия. Все был грек, книгочий, книжник. А тут, срубивши вонючего степняка, усидев в седле под посвистом стрел татарских, стал вдруг своим, близким... "Поди, и про то, что от матери-гречанки, забыли! - думал Андрей, недоумевая. - Как же это легко! И легко ли? И в чем тайна? В том, что не побоялся вырвать оружие из ножон? И это все? Все, что надобно?! Не ожидали от князя своего толикой ратной удали?.." К нему подъезжали спросить, потрогать украдкою попону, седло, просто побыть близ... Кругом, доколе хватало глазу, курилась подожженная степь. В дыму проходила на вымотанных конях спасенная нижегородская рать. В Нижнем, куда уже доползли слухи о нятии князя, их встречали радостным колокольным звоном. Василиса (тоже передумала невесть что, мыслилось. что и убит), едва завела в горницы, кинулась на шею, замерла, молча вздрагивая, давши волю слезам. Глава 10 Ордынская замятня нежданно-негаданно спасла от неминучей смерти новгородских ушкуйников, захваченных на Костроме. Ушкуйников по зиме привозили ватагами и тут же, мало подержав в яме, отводили на площадь перед ханским дворцом, где двое ордынских катов загибали связанным русичам головы назад, а третий буднично-просто, точно резал скот, перерезал каждому горло, а затем, после того как утихал фонтан человеческой крови и у казненного стекленели глаза, тем же широким мясницким ножом в два-три удара отсекал голову, отбрасывая ее в сторону для счета, а тело подручные крючьями отволакивали посторонь. Новгородцы хрипели, ругались матом напоследях, бились, осатанев, в путах... Иные просили: "Хошь перед смертью руки развяжи!" Испуганный русский поп, взглядывая на дюжих татаринов-катов, неловко совал крест к губам новогородских молодцов, смаргивая, шептал молитву. "Костромичей", задержанных в пути половодьем, привезли поздно. Почитай, накануне того дня, когда Темур-Ходжа совершил переворот в Сарае. С десяток молодцов успели отвести на площадь и казнить, но потом вышла заминка. Голодные, с пересохшими от жажды ртами (кто бредил, кто хохотал непутем) новгородцы, истомясь, ждали уже хошь какого конца, лишь бы скорей! Раза два в тот день в затвор заглядывали татарские морды, лопотали по-своему и скрывались. Стража все не шла. Наконец, к вечеру уже, в маленьком, вровень с землею оконце помаячил лик и голос - своего, русича! - обжег смертников надеждою: - Кто тутотка? - Свои, русици! Воды! Испить! - прохрипели полоняники. - Сторожи нетути! - возразил голос. - Утикли вси! Резня у их! Обалдело не поняли враз, а как дошло до ума - ринули к окну, заорали всполошно: - Со Христом Богом, выручай! - Чичас! - ответил голос, и послышались редкие, неумелые удары камнем по замку. Новогородцы - отколь и сила взялась! - зубами рвали ремни, освобождая друг друга, у кого-то нашелся обломок ножа; скоро освобожденные яро кинулись на дверь. Затрещало, посыпалась земля. Дверь вынесли с ободверинами, рванули вверх, ввысь, к свету и жизни. Русич, что помогал с замком, заячьим скоком мотанул в сторону. Какие-то в халатах, с саблями наголо ринулись было впереймы. Ушкуйники, теряя людей, похватали их голыми руками, рвали горла, грызли зубами - не спасся ни один. Оборуженные захваченными саблями, звериным чутьем выбирая дорогу, новогородцы устремили к воде, к спасению. Еще кого-то встречали, с кем-то бились, уменьшаясь в числе, но зато обрастая оружием, и, дорвавшись, добежав до берега, пили, пили и пили, икая, храпя, готовые выпить до дна всю Волгу, и снова шли, и снова бились, зверея, пока наконец, в сумерках уже, не выбились из беды и не обрели лодью. С берега, темного на ясной воде, летели стрелы. Гридя Крень, спасшийся вместе с другими и раненный напоследях, выдрал татарскую стрелу из тела, погрозил берегу кулаком. Весла гнулись в руках молодцов. Все еще верили и не верили, но уже вокруг была и отдаляла от смерти спасительная опалово-ясная полоса. - Ужо воротим - мало им не будет! - процедил кто-то из ушкуйников. И Гридя, зажимая рану ладонью, повторил растяжно: - Воро-о-отим! Только теперь начал он понимать, что остался жив, и с жизнью подошло горячее желание мести: татарам ли, суздальцам - все едино кому! - Воро-о-отим! - произнес он опять, липкой от крови рукою сжимая онемелый бок, а другою, сжатым кулаком, грозя в отходящую назад смутным громозжением клетей, вспыхивающую факельными огнями и воем недобрую темноту татарской столицы. И чуялось по рыку, по ножевой ярости глаз, что и в самом деле воротят, досягнут и "тряхнут Волгою" настырные новогородские удальцы. Глава 11 В ближайшие недели от чудом спасшихся купцов, от беглецов, от отдельных ратных, что возвращались со свежими, кое-как перевязанными ранами, обкуренные пожаром степной войны, на Руси вызнавалась понемногу истина произошедшего. Золотой Орды, по сути, уже не было. Мамай, захвативший правобережье Волги, поставил своего царя, Авдула. Но в Сарае сидел после тройного убийства ханов Мурут, или Мурад (Тимур-Ходжа, зарезавший отца и брата, был вскоре зарезан тоже). А в заволжской степи поднял полки, добиваясь сарайского престола, Кильдибек, племянник убитого Бердибека. Булгары захватил Булат-(или Пулад-) Темир, перенявший волжский путь, а на мордовских землях от Бездежа до Наручади засел Тогай, основавший тут свое княжество. Итак, на месте волжской державы возникло пять улусов, и только один из них, русский, поддерживал по-прежнему законную власть в Сарае... Андрей всю осень болел, отлеживался, приходил в себя. Со страхом думал порою о делах и судьбе брата, которому уступил великое княжение владимирское. Впрочем, из Орды передавали, что князь Дмитрий жив и скоро ладит домой. Здесь, за стеною лесов, было покамест тихо. Пахарь пахал, купец торговал, и князь правил. И летописец (усилиями покойного родителя в Нижнем тоже явилось свое летописание и школа изографов, не без нарочитого талана повторявших греческие образцы), летописец в посконной долгой рубахе и грубой шерстяной домодельной свите, подвязавший власы гайтаном - не падали б на глаза, заносил неспешно в тяжелую книгу старинным отчетистым полууставом горькую повесть тех лет, не ведая, что через века ото всего, о чем ныне кричат, толкуют, спорят - в избах, на торгу, в боярских теремах и в хоромах княжеских, - останут только эти вот его скупые слова полетних записей в кожаной книге с узорными медными застежками дощатого переплета: "В лето шесть тыщь восемьсот шестьдесят девятое (отнимем 5508 лет, по традиции считающихся от "сотворения мирза" и до Христа, и тогда ясно станет, что Хидырь, на коего так полагался суздальский князь, просидел на престоле всего лишь чуть более года) поидоша в Орду князи русские, и бысть при них замятня велика в Орде, убиен бысть Хидырь от сына своего Темерь Хозя, и взмятеся все Царство: сперва посадили Хыдырева сына большого, и прибыл на царстве две недели, и они его убили, а потом Ардамелика посадили, и тот царствовал месяц, и оне его убили, и наседе на царство Мурут, и яшася за нь князи ордыньские. А Мамай, князь ордынский, осилел с другую сторону Волги, царь бо у него именем Авдуля, а третий царь в то же время в Орде вста на них, и творяшесь сын царя Чанибека, именем Килдибек, и тот такоже дивы многи творяше в них. А Болактемирь Болгары взял и ту пребываше, отнял бо волжскы путь. А иной князь ордыньскый, Тагай бе имя ему, и от Бездежа и Наручадь, ту страну отнял себе и ту живяше и пребываше. Гладу же в них велику належащу и замятню мнозе и нестроению надолзе пребывающу и не престающе друг на друга восстающе и крамолующе, и воююще межи собою, ратящеся и убивающеся"... Андрей читал погодную запись, отмечая про себя, что стараниями Дионисия Орда тут выглядела совсем уж немощной, когда в покой зашел знаменитый игумен. Благословив князя, сел в резное кресло. Требовательным взором оглядел Андрея. - Великое мужество, князь, оказал ты в деле ратном! - сказал, помолчал. - Иные дивы творят, почто не взял великое княжение в руце своя? - И, не давая возразить Андрею, докончил: - Аз же, недостойный, реку: почто не поведешь русичей ныне, когда погибельное раздрасие одолило язычников, почто не поведешь на Орду? Тебе реку, - возвысил голос пастырь, - не брату твоему! Ушкуйники Великого Нова Города дерзают брать города бесерменские, а вы? Вы, коим надлежит возглавить и повести к одолению на враги и возвысить Русь, воротив ей прежнюю, древлекиевскую славу?! - Мне, отче, не сговорить князей, - хмуро отозвался Андрей. - У Нижнего Новгорода недостанет силы на долгую прю с Ордою! - Дождетесь! - пристукнув посохом и сверкнувши взглядом, рек Дионисий. - Дождетесь, Литва совершит то, чего страшите совершить вы! И к вящему торжеству католического Рима охапит волости русстии в руце своя! Андрей чуть дрогнувшею рукою закрыл погодную летопись, притиснув топорщившиеся листы, пытался застегнуть медные застежки переплета. Как у отца хватало воли терпеть и укрощать игумена? И как объяснить этому упрямцу, что реченное им паки и паки невозможно и даже самоубийственно ныне для русской земли? Как объяснить?! - Отче! - отвечает Андрей. - На то, чего хочешь ты днесь, нету у нас ни сил, ни серебра недостанет. Война дорога! ("Ни крови недостанет людской", - договаривает про себя Андрей.) И с Москвою не сговорить... - И, подымая голос, воспрещая игумену дальнейший спор, заключает Андрей, подымаясь с кресла: - Почто не изречешь ты глаголов сих главе церкви русской, владыке Алексию?! Дионисий потемнел ликом. Недобро глядючи на князя, хотел было продолжить спор, но Андрей не пожелал слушать. Негромко, но твердо повторив прежнее, примолвил: "Я сказал!" Склонил голову, благословляясь. Вышел, в дверях разминувшись с испуганным писцом, что неволею услышал спор громоносного игумена с князем и оробел несказанно, плохо, впрочем, поняв, о чем шла у них речь. Печерский игумен, пробормотав нечто зело нелестное о князе Андрее ("и сей... робостию славен!"), также стремительно покинул покой. Летописец - не игумен Дионисий, не князь. Его дело - писать так, как скажут, и токмо не переиначивать прежнего рукописания. Проводивши игумена, он крестится и вновь приступает к неспешной работе своей. Текут часы. Вот он подымает голову, трет усталые глаза. Сейчас ударят в било и можно станет, отложив гусиное перо, идти к выти в монастырскую трапезную, где будет уха, и хлеб, и тертая редька, и вареные овощи, где станут неспешно за трапезою читать жития святых... Пошли, Господи, и далее тишины русичам! И только ветер над кровлей, ордынский, суровый, будет тревожить тихое течение жизни предвестием новых бед. Глава 12 Андрей понимал, что в чем-то обманывает своих ближних, дружину, поверившую было в него, бояр, даже Дионисия (паче всего Дионисия!), быть может, даже и смердов, но ничего поделать с собою не мог. Бросать невеликие силы Нижегородского удела в кровавую ордынскую кутерьму он не хотел и не имел права. Даже и теперь, когда в степи голод, когда, как говорят, с юга опять надвигается на татарские города чума, когда силы Орды разделены и поглощены борьбою ханов друг с другом. Он видел дальше. Он вместе с отцом объезжал починки русских насельников по Волге, Кудьме и Суре Поганой, межевал земли, улаживал владельческие споры с мелкими мордовскими князьками и ведал, что новонаходникам-русичам в здешних палестинах для того, чтобы окрепнуть и умножиться до брани с Ордою, надобны еще зело многие годы. Или у него самого не было стольких сил? Быть может, и то и другое! Святками наезжал Борис да и загостился в Нижнем. Облазал весь город и загородье, толковал с игуменом Денисом, побывал едва ли не у всех великих бояр. На улицах гремела разгульная удаль Масленой, проносились ковровые сани, лихо выкатывая на оснеженный волжский простор. Было много смеху, безлепицы, бурной посадской радости - ни от чего, от изобилия молодых сил в плечах, от вишнево-алых румяных девичьих лиц, от заливистого звона поддужных колокольцев, от грома, гама, песен и пиров... Борис прошел к нему пышащий здоровьем, молодой, жадный, разгоряченно-злой. Бросил кулаки на столешню, вырезными ноздрями гнутого носа втянул воздух, лампадный книжный дух покоя Андреева и, выдохнув жарко, - отверг. Мотанул головой, голубыми сумасшедшими глазами уставясь в темные очи старшего брата, едва не выкрикнул: - Кому оставишь престол?! У Андрея не было детей. Первую жену и рожденного ею (и рано умершего) сына он уже начал позабывать. Тверянка Василиса, выданная за него, тридцатилетнего заматерелого мужа, двенадцатилетнею тоненькой девочкой и первые месяцы со страхом ложившаяся в супружескую постель, рожала впоследствии все мертвых детей. Нижегородский стол после его смерти должен был отойти кому-то из братьев. Андрей, перешагнувший уже на середину шестого десятка лет, должен был, конечно, не раз и не два подумать о наследнике. По лествичному обычному праву города княжества должны былидоставаться братьям-наследникам в очередь, по старшинству. Но какой град почесть нынче старейшим: Суздаль, где продолжает оставаться епископский стол, или Нижний, куда отец перенес престол княжества? - Дмитрий - великий князь! У него в руках Переслав, Кострома, Владимир! Что ж, мне так и сидеть на Городце?! - выкрикнул гневно Борис. "Так и сидеть!" - должен был бы ответить Андрей, но не ответил, столькая ярость была во взоре братнем. И он спросил вдруг о том, о чем спрашивать было неслед: - А примет тебя дружина? - Надеюсь... Верю! Смутясь, Борис утупил очи долу, вновь, уже хмуро, глянул на брата, в его правдивые мудрые укоризненные глаза. Андрей, и не ведая, угадал его тайные речи, посулы, клятвы нижегородской боярской господе. Понял и был огорчен. Не за себя (боярам бездетного пожилого князя была нужда думать, с кем они останут после его смерти!). За брата Дмитрия, за братнюю, столь нужн