ию бросился Станята. Разоблачая владыку, заглядывая в глаза, подавал брусничной воды. Алексий был, как казалось ему самому, в полуобморочном состоянии... Дал себя раздеть, умыть, напоить, уложить в постель. Разом сказалось напряжение всех последних дней, усталость от долгой и тряской дороги, муки говори с Ольгердом, и ежели бы не Станята, вовремя уложивший владыку отдыхать и воспретивший, пока тот спит, кому-либо входить и тревожить наставника, Алексий, возможно, расхворался бы всерьез. К счастью, своевременный отдых, дисциплина, усвоенная им для себя еще в отроческие годы, и горячая молитва ко Господу сделали свое дело. Назавтра митрополит встал, хотя и с легким головным кружением, но бодрый и вновь готовый к подвигам духовного "одоления на враги", непрестанно совершаемым им во славу единожды принятой великой идеи создания московского самодержавия. В ближайшие дни, пользуясь данной ему свободой передвижения, он посетил все православные храмы Вильны: замковую церковь, строенную еще покойной Марией Ярославной Витебской (первой женою Ольгерда), и большую Пятницкую в самом городе, где он отслужил литургию, также и церковь святого Николы, перестроенную в камне на месте ветхой древяной рачением княгини Ульянии, и даже Успенский храм в Озерищах. С прибывшими с Волыни епископами урядил о данях и митрополичьем серебре, обещав, в свою очередь, присыл богослужебных книг и икон владимирского письма. Киево-печерский архимандрит Давид, духовник Ульянии, ожил и воскрес, почуя Алексиеву поддержку, и деятельно хлопотал, уже не жалуясь, о сооружении Свято-Троицкой церкви, средства на которую давала также княгиня Ульяна. Словом, пока Ольгерд думал и гадал, Алексий деятельно налаживал в Вильне христианскую жизнь, способствуя обращению в греческую веру новых и новых язычников. Ульяна, к которой Алексий был допущен вскоре после приема, обрадовалась ему несказанно. Винилась в том, что не все ее дети были крещены (по дальним замыслам Ольгерда, иным из его потомков полагалось оставаться язычниками или же принять католичество. К тому были и литовские имена юных княжеских сыновей). Чуялось, что покойная первая жена Ольгердова имела больше воли над своим супругом, которому в ту пору удержать за собою Витебск было нужнее всего. Ольгерду ежеден доносили о всех действиях Алексия, и он неволею начинал нервничать и злиться. Московит уже не казался ему таким беззащитным и простым, как на первом приеме. Да и с Ульяной происходили чудеса. Она стала много строже блюсти чин церковный, и Ольгерду теперь приходилось выслушивать обязательные (и совершенно ненужные, с его точки зрения) молитвы перед едой и на сон грядущий, соблюдать среды и пятницы. Впрочем, плотское воздержание по этим дням, на коем настаивала и первая жена Ольгердова, ему было не внове и даже не отяготительно. Ольгерд себя приучал к воздержанию во всем, что касалось услад телесных, с юных лет, да и возраст брал свое, хоть и дерзал не поддаваться силе лет переваливший уже за рубеж шестидесятилетия великий князь литовский. По возрасту почти ровесник Алексию, он выглядел значительно моложе я крепче московского митрополита. Иное, однако, вызывало злость князя. И когда он попробовал разобраться в себе, то понял: злость была от непонимания. Алексия - местоблюстителя стола, торговавшегося с ним о землях и власти, он мог понять и понимал хорошо. Он вполне понимал латинских прелатов и патеров, стремившихся крестом подтвердить военные претензии Ордена, польского короля, папы и императора. Но понять сущность поступков таких людей, как казненный им некогда боярин Круглец (из коего греки тотчас сотворили себе нового святого мученика), пожертвовавший почетною службой и жизнью ради нескольких слов, которые ему никто не мешал произнести за дверьми княжеского покоя, - этого Ольгерд понять был совершенно не в состоянии. А непонятное долило и жгло. Неужели, как утверждают христиане, есть "та", другая жизнь, ради которой стоит жертвовать жизнью сущею? Но тогда переворачивается все, и все привычные ценности, такие, как достаток, здоровье, золото и даже власть, теряют цену свою и всякое значение в этом мире. Да, он, Ольгерд, не носит парчи и шелков, не пьет вина, не тратит себя в пирах и утехах женских, но отринуть саму власть, ради которой он и мог всю жизнь отказывать себе в низменных радостях? Этого понять он решительно не мог. Тем паче что все известные ему прелаты, епископы, кардиналы и сам папа римский и даже этот русич Алексий, хлопочущий об устроении московского престола, все они также собирали добро и боролись за власть, подчас даже более яростно, чем короли и князья... И все же было что-то иное. Быть может, род безумия? Однако и безумием трудно было объяснить тринадцать с половиной веков христианской культуры! И потому Ольгерд начинал все больше и больше нервничать. Митрополита надо было услать, и как можно скорее. Он плохо воздействует на жену! А о браке дочери с Дмитрием... О браке он подумает. Возможно, даст и согласие свое. Великая княгиня Анастасия пока не уезжает никуда, он уговорил ее пожить в Вильне до зимы или даже до весны, ибо осенью Ольгерду предстоял большой поход, о котором покамест он не говорил решительно никому. На юге в Орде так складывались дела, что можно было именно теперь, когда ежемесячно сменяемые ханы режут друг друга, а у Мамая нет сил вмешаться в литовские дела, захватить Подолию. Алексий об этом знать не должен был тем паче. И потому Ольгерд, в конце концов подавив в себе жажду расправы с упрямым московитом (расправы решительно невозможной и неподобной ныне!), позволил ему получить причитающиеся церковные доходы, разрешил возобновление Брянской епархии, на которую Алексий уже рукоположил, оказывается, некоего Парфения, дал согласие на приезд своей дочери в Русь (о дальнейшем было еще время подумать и погадать с боярами) и с внутренним глубоким облегчением проводил митрополита обратно на родину, так и не понимая на этот раз, кто же из них кого обманул: он Алексия или Алексий его? И к каким последствиям приведет этот задуманный митрополитом брачный союз? Проводивши поезд русичей, Ольгерд урядил ежедневные дела, ответил на две грамоты - рижского магистрата и комтура венденского, после чего прошел к себе и, остановившись в дверях, долго глядел, как две женщины, жена и тверская теща, с помощью русской служанки пеленают и тытышкают малыша с тем хлопотливо-удоволенным выражением лиц, которое бывает у женщин, полностью поглощенных возней с дитятею. Он стоял незамечаемый ими и думал. Нет, не думал, а только смотрел задумчиво и тревожно, не ведая, как постичь то неподвластное уму, что ворвалось в его жизнь и требовало от него какого-то сознательного решения. Смотрел и не знал, к худу или к добру русского митрополита Алексия три года назад не сумели погубить в Киеве. Быть может, не поздно еще нагнать его по дороге, имать, убить? Заключить в железа? Двое-трое литовских бояр намекали о таковом решении! Тут Ульяния, завидя супруга, весело подбежала к нему, держа в руках толстого улыбающегося малыша, который тщился засунуть весь кулак в рот, а другой рукою потянулся к бороде родителя. "Нет, нельзя!" - решил наконец Ольгерд, принимая сына. На шее ребенка, на мягкой шелковой ленточке, сверкнул маленький, невесомый золотой крест. Глава 24 В это лето стояла великая сушь. Волга обмелела. Пересыхали колодцы. Душные, горячие стояли, истекая смолою и зноем, сосновые боры. Хлеб топорщился сухой, ломкий, жидко выколосившийся, и тощее, не успевшее налиться зерно обещало зимнюю бескормицу. Нижний дважды горел. Во второй раз пожар начался у вымолов и, раздуваемый дыханием Волги, полез по склону вверх, проглатывая одну за другою клети, избы и хоромы горожан. Разом запылали кровли костров городовой стены, пламя выбилось высоко над кручею и заплясало, светлое, беспощадное, в тусклом мареве душного летнего дня. Терема и житный двор, к счастью, удалось отстоять, хотя выгорело полгорода и обгорел Спасский собор. Константиновичи, все трое, отчаянно переругались друг с другом. В город опять пожаловал Борис и, почуялось, уговорил бояр задаться за него. Андрей смирился было, хоть и ворчала жена, но тут в Нижний явился Дмитрий, выбитый из Владимира, а почитай и из Суздаля, набежали изгнанники-князья, стародубский и галицкий. В торгу стояла дороговь на снедный припас, и прокорм всех князей с их совокупными дружинами, бояр и княжеской челяди лег на плечи одного Андрея. Обедали Константиновичи покамест за одним столом, но по дворам уже начинались драки суздальцев с городецкими кметями князя Бориса. В жарком, пронизанном гарью пожаров воздухе повисла над городом зримая беда братней резни. x x x Борис выпрямился и с силой шваркнул ложку о стол. Крылья носа его трепетали, яростный взгляд был направлен прямо на Дмитрия. - Вотчина твоя - Суздаль! Будь я на великом столе, не бежал бы на рати, как ты, и не сдавал городов, дабы потом распихивать братьев по уделам! С Москвою, а не со мною надо ратиться! Сидишь тут, князей битых назвал, объедаем брата... Дмитрий запрокинул лицо. Взгляд его был страшен. Кубок в сжатой руке ходил ходуном. ("Сейчас выплеснет вино в лицо Борису!" - невольно подумал Андрей.) Отец Никодим, князев духовник, в ужасе прикрыл глаза, ожидая, что братья возьмутся за оружие. - Ты... ты... - бормотал Дмитрий прыгающими губами. - Тебя тоже кормит Андрей! И неподобно тебе отбирать город под старшим братом! - Тебе отдать, чтобы ты бежал отселе в Сарай? - хищно оскалясь, рыкнул Борис. И Дмитрий, размахнув длань, выплеснул греческое вино из чаши в лицо Борису. Впрочем, Андрей, бывший наготове, сумел выбить кубок из руки Дмитрия, и красное вино лужей и брызгами разлилось по тканой скатерти. Борис уже стоял на напряженных ногах, ловя рукою рукоять княжеского дорогого ножа на наборном, из чеканных серебряных пластин поясе. - Если бы ты... если бы ты, - бормотал, - попал в меня, я бы тебя зарезал! - выкрикнул он. Андрей тоже встал, сузив глаза. - Сядь, Борис! - повелел грозно. - Вы оба в м о е м городе! Утихни, Дмитрий! А ты, Борис, помни, что я не трусил в ратном бою! И такая нежданная сила была в словах Андрея, что Борис, послушавшись, сел. И тут с другого конца стола послышались сдавленные хрипы и урчание. Это стародубский князь, приглашенный Андреем возраста ради к семейному столу, про коего они, все трое, почитай, забыли сидел, склонясь головою, и, вздрагивая, жалко вскидывая обреченные глаза, изливал на пол проглоченный только что обед. Князя тошнило со страха. Вбежали слуги с тазом, с мокрыми тряпками. Князя Ивана Федорыча под руки увели во внутренние горницы. Отец Никодим, оглядываясь опасливо, поспешил следом. Борис, морщась, брезгливо глядел на место, где только что сидел старик, меж тем как холопы быстро-быстро замывали пол и убирали, почти бегом, следы княжеского невольного непотребства. - Борис останется здесь, и Дмитрий тоже. Но городом управляю я! - договорил Андрей. - А ты, брат, - он оборотился к Дмитрию, - напиши митрополиту Алексию, пусть позволит хотя бы Ивану Федорычу воротиться домой! Братья угрюмо молчали, стыдясь друг друга, и все еще гневали, не подымали глаз. - У меня нет наследников. Василисе останет токмо на прожиток. Неужели вы оба не сумеете поделить княжества между собой, когда я умру? - с горькою укоризною вымолвил Андрей. Борис вдруг встал и, неуклюже кивнув куда-то вбок, стремительно вышел из покоя. - Ты тоже считаешь меня трусом, без бою уступившим Дмитрию Иванычу? - Дмитрий Константиныч впервые, кажется, назвал московского племянника своего по отчеству. - Я не считаю так! - устало отмолвил Андрей. - Я считаю, и говорил уже тебе об этом не раз, что ты проиграл сразу же, как получил власть, с самого начала, тогда еще, когда стал возвращать тем же ростовчанам, галицкому князю или этому вот Ивану Федорычу потерянные ими княжеские права и волости... Молчи! Молчи и слушай теперь! Чего ты хотел? О чем спорил с Дмитрием, прости, не с ним, не с ребенком, а с владыкой Алексием? Алексий создает страну, а ты хотел всего лишь сидеть на престоле! Как ты не видишь, брат, что старого не вернуть, никогда не вернуть! Неможно дважды ступить в одну и ту же реку! - Даже ежели старое во сто крат лучше того, что грядет? - угрюмо вопросил Дмитрий. - Даже тогда! Дмитрий повел плечами, покачал головой, словно пробуя, на месте ли еще все его члены, неуверенно спросил, подумав: - Что же измыслил бы ты на месте моем? - Брат! - Андрей рассмеялся невесело. - Да потому я и не взял власти от хана, ибо не ведаю ничего! Не ведаю, что измыслить иного, не ведаю, истинно ли творимое Москвой! Я одно лишь могу и одно лишь потщусь содеять ныне: не дать вам, братьям, рассорить промежду собой и тем погубить княжество! Глава 25 По-видимому, обо всем, что произошло в этот день между братьями, вызнал от Никодима новый суздальский епископ Олексей. Потому что назавтра во время обедни в Спасском соборе совершилось прилюдное чудо. Когда Андрей по старшинству первый подошел ко кресту, то с напрестольного серебряного креста нового владыки на склоненную голову князя капнула тяжелая капля. Андрей недоуменно поднял взор. Из креста сочилось и капало, капало, капало вниз, в кем-то из служек усердно подставленную чашечку священное миро. О том, что это миро, а не простое масло, тут же ропотом загомонили в толпе. Андрей укоризненно глядел в глаза Олексию, а тот, отворачивая взор, громко вещал о том же, что и простецы: что-де вот, Господь в правде своей, увидя кротость и братнюю любовь князя Андрея, отметил чудом избранника своего! Андрей, опустивши голову, стыдясь и епископа, и себя, скорым шагом покинул собор. Пред ним расступались с уважительным шепотом. Дома, швырнув наземь выходной зипун с золотым поясом, он дал волю гневу и возмущению. Василиса, усевшись рядом, пыталась его утешить: - Ты же не ведаешь и сам, как это произошло! А я уже и от холопок своих слышу, что нынче в соборе князя, мол, Андрея за кротость и любовь отметил знаком своим сам Господь! Андрей замученно поглядел в глаза Василисе. Она-то как может! - Весь город, говоришь? Это значит, ежели тебе бают - пьян, дак хошь и не пил, а иди выспись? Трудно ли опустить полый крест в миро часа на два, пока он весь не наполнится изнутри, а потом, обтерев, вынести его к народу? Я ведь первым подхожу ко кресту. На меня и закапало! Зачем это все, зачем, о Господи! Ведь все одно не заставят они меня взять оружие в руки, а сами никогда не помирятся, пока не потеряют окончательно все! И новый епископ - как он мог! Я его уважал, почитал, яко смыслена мужа, и книжна, и учительна зело, а он... Опять эта московская неразборчивость в средствах, уже и сюда проникла! Значит, все даром... - Погоди, - встала жена, оправила головку и сарафан. - Кто-то идет! Епископ Олексей был легок на помине. Окончив службу, он тотчас поспешил в княжеский дворец. Андрей затрудненно встретил старика, не ведая, куда девать взор, мысля, что сейчас тот начнет увертливый и лживый толк о совершившемся однесь "чуде". - Укоряешь мя, князь? - вопросил епископ, садясь в предложенное Василисою кресло, и поглядел весело и светло. - Зачем это все надобно? - с мучением отозвался Андрей. - Надобно! Для простецов! - с твердостью возразил епископ. - Ибо уже по городу свары и ссоры и бои кулачные, почти до умертвия доходящие, а при нынешней скудоте великая может настать неподобь от такового взаимного озлобления християн! И не ты ли, князь, в тереме своем вчера остановил братьев от гибельного раздрасия? - Но зачем, к чему это нелепое чудо... - начал было Андрей. - Чудеса, сыне, - отверг епископ, - никогда не нелепы суть! Ибо без того не вразумить простецов, тех, что сами жадают знака горняго! Я не тебе, но им указую то вразумительно и внятно, что ты, княже, постиг разумом, свыше данным, и книжным научением! - Отче! Но ведь это - обман! Ведь этих людей мне вести в бой! Равны есьмы пред смертию и должны быть равными в правде. Неужели неможно объяснить им, как это делал Христос, погибельность раздрасия и силу братней любви! Ведь с этой вот лжи, с малого все ся и зачинает. А кто поручит в том, что в грядущем народ, навычный к приятию ложных чудес, некий борзомысл не станет теми же глаголами, являя им чудо, натравливать на братию свою во Христе, не поведет на резню, убиение, не почнет чернь вадить на вятших, ремесленников на пахарей, тружеников на купцов? И будет обещать чудо! Будет обещать, яко Христос, накормить пятью хлебами пять тысящ душ, лишь бы подвигнуть сих малых на зло, на прю, на раздрасие всеконечное! Что, кроме правды, возможет остановить сие? Ведь ежели правда будет скрыта от меньших и доступна вятшим одним, тебе, владыко, и мне, князю, кто поручит в грядущих веках за князя доброго и за пастыря совестливого?! Ведь стоит только, о, стоит только начать! А там - народ преобразит ся в стадо, а там лукавый иноземец, приникнув к уху князя недоброго, нашепчет ему гибельное для народа его, и он, тот грядущий князь, учнет работати на потребу злу, губя свой народ! Не было разве уже того в Византии? Не было среди римских кесарей? Не было и среди князей русских, коромолами изгубивших Киевскую державу? Истину, отче, должны ведать все! Даже прегорькую, горчайшую оцета и желчи! Токмо тогда не будет обманут народ и токмо тогда возможет воцарить истина веры Христовой! - Князь! - епископ, осерьезнев лицом, поднял руку, утишая поток Андреева красноречия. - Скажи, почто сам Христос многажды говорил притчами, не разъясняя смысла слов своих? Почто, отринув искушения дьявола, все же творил чудеса, и исцелял, и воскрешал, и являл ся ученикам по водам ходяше и многая иная прочая? К чему речено: "много было званых и мало избранных"? Скажи, возможешь ты изъяснить простецам круглоту земли, парящей в аэре, никем не держимой? Не вопросят у тя: а как же низ и верх и почто не падают те, что живут по ту сторону земли? Изреки, многим ли ты сумеешь изъяснить душепонятно разноту тварного и духовного? Троичность божества? Или обычное, повторяемое ежеден в символе веры, что сын рожден от отца прежде всех век и он же родился от Марии Девы тринадцать столетий тому назад? Многим ли ты изъяснишь глаголемое Григорием Паламою о свете Фаворском и об исихии? Как изъяснишь, наконец, невещественность, нетварность Создателя малым сим?! Но отцы церкви разумно положили в зримом изображении являть Вседержителя и ангелов его, яко и аз в зримом явлении текущего мира явил благость братнего согласия князей суздальских! Вспомни притом споры иконоборческие и утвержденное, егда хулители икон были посрамлены! Так, княже, так! Помысли - и поймешь правду мою! Ведь иное и рад бы изъяснить, но неможно сего, не приимут, не поймут, и боле того: озлобят на тя, решив, яко величахуся над ними! Не возжелай, сыне, всем того, что имеешь сам, ибо это - гордость паче гордыни самой. Пусть смерд зримо зрит правду твою, княже, и не мешай мне полагать оным пути легчайшие к постижению истины! Василиса, не проронившая слова, тут настойчиво, подтверждая, склонила голову, и Андрей, оставшись совсем один, должен был уступить, согласясь с епископом ежели не в душе, то хотя бы наружно. - Обещай мне, владыко, одно! - сказал он, поворачивая к Олексею бледный, измученный лик. - Обещай мне, когда я умру, поддержать волею своею того из них, кто будет более прав! - Обещаю, сыне! - не вдруг отозвался епископ. Подумав, он поднялся и подошел к иконам, дабы клятву, данную Андрею, повторить пред господом. - Господи! Ты ведаешь все дела человеческие! Приимь обещание мое поддержать правого среди князей суздальских! Что бы ни было и что бы ни совершило со мною... - Аминь! - произнесли оба единовременно, епископ и князь. И Василиса, бледная, с темно-углубленным взором, молчаливо слушавшая странную просьбу мужа и клятву епископа, тоже отозвалась из угла покоя тихо, словно далекое эхо их голосов: - Аминь! Глава 26 Есть что-то чрезвычайно символичное в том, что осенью того же 1363 года, когда Алексий добился от Мамая ярлыка, отдающего владимирский стол в вотчину государям московским, Ольгерд, разбив татарских князей Кутлубугу, Хаджибея и Дмитрия, занял Белобережье и Синюю Воду, то есть всю Подолию (Низовья Днепра и Буга), подготовив тем самым скорое присоединение Киева и превращение маленькой Литвы в огромное литовско-русское государство, протянувшееся "от моря и до моря". (Точности ради скажем, что как побережья Балтики, так и Черного моря ему не принадлежали.) Едва ли случайно, что два этих события - первое очень невидное, почти незаметное со стороны, и второе громозвучно-победоносное, тем паче, что победа была совершена над непобедимыми до сих пор татарами, - произошли в один и тот же год, словно бы намечая разноту путей, по которым пойдет развитие того и другого государства Восточной Европы. Конечно, Ольгерд, великий стратег, очень умно выбрал время для своего одоления на враги. Татарские князья, чьи орды кочевали в низовьях Днепра, почти не подчинялись центральному улусу, а рати Мамая были нацело скованы борьбою с ханом Мурутом, и сил, чтобы вмешаться в дела Подолии, он в ту пору совсем не имел. К тому же голод и чума, опустошившие Бездеж и другие татарские города, и вовсе ослабили Орду. И все-таки, когда литовская конница, вылившись из лесистых холмов своей родины, в открытой степи разгромила татар, выгнав их за Дунай и в Добруджу, это была отнюдь не рядовая победа в бесконечных войнах эпохи, это был символ начавшегося обратного движения европейских народов против еще недавно неодолимых кочевников. И пусть литовцам очень помогли лесистые долины рек, пусть победа была не прочна, пусть это была окраина Орды, окраина степного моря... Но выйти в степи! В ослепительный бескрайний, сливающийся с небом простор, в безмерность, в которой тонет взор жителя лесной стороны, не ведая, за что зацепиться ему. Выйти в степи почти то же, что выйти в океан, оторвавшись от спасительных берегов. Та же унылость и простор и та же близость дальних земель и стран, открывающаяся духовному взору путника, ибо конь не медленнее бежал по степи, чем стремились по морю пузатые окрыленные корабли тогдашних мореходов. Ольгерд мог гордо оглядывать с коня завоеванный им простор. Вот она, степь! Теперь он предложит папе римскому в уплату за крещение Литвы в латинскую веру переселить сюда, за границу Золотой Орды, немецких орденских рыцарей (это будет его непременным условием почему и само крещение, на коем многажды настаивал папский Рим, не состоялось вновь). За этой степью - Греческое (когда-то Русское!) море, пути в Константинополь, на Запад и в страны Востока... Почему с этою победой, означившей, казалось бы поворот всей европейской истории, сопоставим тайный договор Алексия, клочок пергамента из тех, что тысячами истлели без остатка в земле? У того и другого государства еще неясен грядущий путь, и еще столкнутся с Ордою те и другие. И ежели Русь устоит на Куликовом поле, то Литва при Витовте будет наголову разбита на Ворскле, и это означит ее скорый закат, поглощение Польшей, и уступит она после того сопернице - Руси путь и в Византию, и к Востоку, и в степи, а затем и в лесные просторы Сибири, все дальше и дальше, пока чужой, неведомый океан не заплещет перед очами землепроходцев-русичей, добравшихся уже на другом конце величайшего из земных материков до своего "последнего моря". Что перевесило? Меч или судьба? Перевесило слово. Писаное. Утвержденное. Осененное знаком креста и скрепленное государственными вислыми печатями. Поэтому и сравним секретный договор Алексиев с победою Ольгерда, совершенною в тот же год, но означившую только шаткость военного счастья и переменчивость земных судеб, замыкающихся на смертной личности правителя, мнящего себя бессмертным (как, увы, и многие правители земные!). Чтобы не быть голословным в этом противопоставлении оружию - слова, окинем взглядом те незаметные в громе побед и поражений родники, что уже повсюду начинали пробиваться, хлопотливо журча, в русской земле. Обезлюженная чумою в 1351 - 1353 и повторно в 1363 - 1366 годах, то есть всего с десятилетним перерывом (при этом поветрие 1363 - 1366 годов, принесшее на Русь сразу и чуму и моровую язву, было не менее, а быть может, и более сильным, чем предыдущее), в сложном обстоянии военных розмирий, походов, княжеских ссор и порубежных угроз страна очень много строит, создает, украшает и творит. Растут каменные церкви в Новгороде, суздальские князья отстраивают и украшают Нижний, Москва один за другим возводит монастыри и храмы; строительство идет и в Твери. Неслыханно расцветает живопись (напомним, что вскоре на Русь явится Феофан Грек и обретет здесь пышную местную художественную школу, точнее - много школ, и уже не за горами появление Рублева, целиком созданного XIV веком, а его гением означено высшее стояние художественной культуры Московской Руси, что о сохранившихся образцах русской живописи середины XIV века теперь сочиняют целые монографии, что именно в эту пору начинается бурное развитие иконостасного ряда, музыки, возникают или достигают своей законченности все местные школы зодчества). Создаются такие шедевры литературы, как "Повесть о нашествии Батыя на Рязань", многочисленные "Хожения" русских паломников, "Повесть о Шевкале", "Повесть о житии и убиении князя Михаила Тверского", "Задонщина", бурно развивается летописание и в Залесской Руси и в Новгороде, создаются русские "Жития", "Сказания", переводятся шедевры византийской литературы. Возникает и растет монастырское "скитское" движение, отмеченное появлением новых общежительных обителей, ставших центрами и рассадниками культуры, и целым соцветием имен выдающихся подвижников, таких, как Дионисий Печерско-Нижегородский, Евфимий Суздальский, Макарий Унженский и тьмы других, не говоря уже о Сергии Радонежском и веренице его последователей и учеников. Все это свидетельствует о действительном духовном подъеме, подъеме внутреннем, мощном и всеобъемлющем. Подъеме, уже в силу значительности своей более медленном, как подъем океанской волны по сравнению с частым плескем прибрежного наката. Мор, к 1364 году опустошивший Бездеж, Рязань и Коломну, достиг Нижнего Новгорода, Переяславля (где умирало до сотни человек в день!) и Москвы. Умирали "железою", умирали "прыщом", но люди продолжали работать, строить, творить, скакали по-прежнему послы, двигались рати, и митрополит Алексий продолжал неустанную работу, сплетая свою сеть, в которую уловлял уже не отдельные души - целые княжества. Глава 27 Летом великая княгиня Настасья воротилась из Литвы, где пробыла почти год, с внучкой, будущей невестою московского князя. Истомясь по дому, Настасья, когда уже подъезжали к Твери, не могла высидеть спокойно. То принималась без нужды целовать и тискать юную Ольгердовну, то теребила рабыню-татарку, подаренную ей зятем. Татарка кое-как понимала русскую молвь. Все опасы, слухи и вести о черной смерти - все было позабыто до поры. Такое же было солнце, что и год назад, и так же волновало спеющие хлеба, и такие же высокие стояли облачные башни в тающих, безмерных небесах над родною землей. Дома бросилась в очи новая кровля (по весне, оказывается, кровли с теремов сорвало вихорем, а в верх Спаса ударило молоньей). Минуя слуг, расставленных для встречи, Настасья почти взбежала на крыльцо. Сыновья стояли торжественные, разряженные ради встречи с матерью, а юная Ольгердовна так вся и заполыхала жарким румянцем: подумала, что один из них - князь Дмитрий, ее суженый. - Ну, что тут, как? Что нового? - торопила Настасья сыновей с ответами, сама почти не слушая ничего, сияющими глазами любуя детей, и невесток, и внуков... А когда стала переодеваться у себя в горнице, бурно расплакалась невесть почему. Николи прежде такой не была. - Ну, можно мне, можно, можно теперь! - бормотала, отирая слезы смоченным в вине платом. Торжественно прошла служба в соборе. Торжествен был пир. (И баня с дороги - своя, отвычная - умилила Настасью несказанно). Новости дома были невеселые. Мор - хотя и хватали, и заворачивали по дорогам, и держали дня по три, разглядаючи: не везут ли болесть? - неодолимо надвигался все ближе и ближе. И грозы, и ветры с вихорем были не на добро, как уверяли старики. Думать ни о чем этом не хотелось, а думалось уже. Поневоле. Мор, сказывали, достиг Переяславля. И сушь стояла. На зиму по всей земле ждали голода. Настасья, отдыхая, сидела за пяльцами. Даренная зятем девочка-татарка внимательно, даже рот открыв, следила за работою. Внове была, видно, княжеская, шелками и золотом творимая гладь. Всеволод, громоздясь на лавке, сказывал новости. Кое-что она знала от гонцов, что прибывали из Твери. В Орде было опять неспокойно, Мурута зарезали свои эмиры, возможно, не обошлось тут без козней Москвы. На его место явился новый хан, Азиз, и как и кого он поддержит, было неясно. - Да и не осильнел ищо на столе-то! - хмуро проговаривал Всеволод. Помолчал, свеся голову, вновь поднял тяжелые глаза: - Что ж Ольгирд нонече думает сотворить? Али опять Литве с немцем ратитьце придет? - Его не поймешь, - отмолвила Настасья, щурясь и подбирая нить. - Дочерь, вишь, пустил со мною, видать, и свадьбу свершат с Митрием... А как дале пойдет у их - гляди сам! Мне, жонке, тово не понять, да и сам владыка Олексий, мыслю, не ведает! Стукнув в дверь, в покой пролез Михайло в подпоясанной кожаным ремешком рубахе, простоволосый, светлый, весь от летнего дня, и с улыбкою такою же светлой, как день весенний. Чмокнул мать в щеку, походя пощекотал зардевшуюся Ольгердовну, татарке показал пальцами козу, всех рассмешил, всех утешил. Свалился на лавку, хлопнул брата по плечу. - Не тужи, Всеволод! Слыхала, мать - отнесся к Настасье, - владычный гонец прискакал? Скоро, бает, самого ждать! Крестить тебя будут, коза-дереза! - И юная Ольгердовна вновь залилась румянцем. Предстоящее ей крещение было необходимой ступенью к браку с московским князем. Она подняла светло-голубые прозрачные глаза на Михаила, самой подумалось: вот бы такой и был московский жених, веселый, хороший! С приходом Михаила и толк пошел живее, и радостнее стало как-то, хотя ничего излиха радостного не мог повестить и он. Сушь и надвигающийся неодолимо мор да смутные вести из Орды при явных успехах Ольгерда (хоть и родича, хоть и союзника, а все же...) радовали мало. Впрочем, Михаил стал сказывать про нового изографа-новогородца, что днями прибыл в Тверь, и скоро увлек всех до того, что Настасья, отложив шитье, решила пойти поглядеть работу мастера. Княжеские иконописцы помещались тут же, на дворе, поэтому переодеваться не стали. Настасья лишь накинула шелковый летник, а Михаил даже и зипуна надевать не стал. В мастерской была прохлада и тишина. Мастера засуетились было, завидя великую княгиню и князя Всеволода, но Михаил охлопал старшего по плечам, подмигнул подмастерьям, сам поднял на подмости и утвердил понравившуюся ему работу, начал показывать и хвалить. Что-то было в пошибе новгородца неуловимо крестьянское, простое ли - уже и слишком. Настасья глядела щурясь, поджимая губы. Всеволод, крякнув, стал поглядывать по сторонам - на каменные краскотерки, чашечки с краской и кисти, яичную скорлупу и толченый алебастр, приготовленный для левкаса. Ему работа не показалась, свои, тверичи, были лучше, казовитее, строже. Мастер неуверенно и угрюмо взглядывал, поправляя и поправляя ремешок на спутанных буйных волосах, чуя нутром, что труд его не показался княжескому семейству, и потому сникая и темнея ликом... Позже, когда вышли, Михаил с жаром начал защищать мастера. Всеволод нехотя возражал. Ему живопись Великого Новгорода той, еще дотатарской поры казалась гораздо более совершенной и величественной. Михаил все наскакивал на брата, Всеволод качал головой, отрицая: - Брось, Миша! Были у новгородцев изографы - два века назад! "Спаса Нерукотворного" ихнего возьми хоть, да весь Юрьевский иконостас! Доколь у Византии учились, у Комниновых изографов, то были и мастера! Сила! Взгляд! Воистину - царь небесный! А письмо! Каждая черта проведена словно бы временем самим, а не рукою смертною. Я деда нашего вижу таким. Ушло величие. А эти что? Горожане! Смерды... И живопись не точна, не красна, нету той законченной, горе вознесенной... Властности нет! - Но цвет... - И цвет! И свет! Невесть отколе. То было: самосветящий лик, горняя благодать! Немерцающий свет, золото! - Ну, брат, после Григория Паламы... - Да, да, исихия твоя! Дак где она-то тут? - Я и не спорю о том, - не уступал Михаил старшему брату, - но тут зри: движение, поиск! Этот красный цвет вместо золотого... Возвышенное ушло с Киевской Русью, теперь другое грядет: душепонятность, близость тому самому смерду, глаза в глаза! И из этого вот, нынешнего, скоро проглянет великое, попомни меня! - Нет, Михаил! - Всеволод решительно покрутил головою, остановясь на ступенях крыльца и озирая обширный княжеский двор со снующею там и сям прислугой. - Тогда уж суздальское письмо возьми. И у них сияние цвета. Но какая точность прориси! Вот давешнее "Положение во гроб": изографу для горя довольно одних вскинутых рук, а там - согнутые плечи, а там - наклон головы, стихающая в сосредоточии волна... Узришь такое - и самого себя укоришь за невместное князю буйство в иной час... Да, не тем будь помянута и Москва, а при владыке Феогносте были и у них добрые изографы, и свои от них навыкли. Видал, бывал на Москве. "Спаса" назову из Успенья - самосветящая высота, умное восхождение! Свет как бы взошел в тварную плоть, и зрак надмирен, от высшего разума к бытию, зрак горний! А ети твои исихасты - дак суета, мука, страсть... - И немерцающий свет, свет Фавора! Да! И душа, и страстность, и страдание! - живо перебивает старшего брата Михайло. - Коли хошь, - пожимает плечами Всеволод. - А все ж новгородец твой мужиковат, мужикова-а-ат! Михаил горячился, спорил, утверждая, что предельное совершенство одновременно и предел, останов самой живописи и что за совершенством неизбывно наступают упадок и смерть, как и в жизни, как и в судьбе народов... Перешли на Византию, на Рим, на Киевскую державу... Настасья слушала молча, наслаждаясь тем, какие у нее взрослые и умные сыновья, пред чем ее собственное мнение об изографе, показавшемся ей, как и Всеволоду, излишне простецом, уже ничего и не значило. Самой Настасье, ежели бы ее спросили сыновья, больше всего нравился свой, тверской пошиб живописи. Она вспоминала недавно написанный изографом Онтипою для домовой церкви княжеской лик Матери Божьей, полный душевной тревоги и глубины материнского отречения, - таково-то и греки не писали! Но не говорила ничего, не вступалась, боясь огорчить сыновей... Митрополит Алексий приехал через неделю. Было торжественно и красиво. Юную Ольгердовну окунали в купель за завесою, что держали боярыни знатных родов. Потом новообращенную поздравляла вся тверская господа. Была дивная красота службы. Знаменитый тверской хор, хор, еще Михаилом Святым строенный, превзошел сам себя. (В Тверь ныне учиться пению церковному ездили даже из Владимира!) От сверкания праздничных одежд собравшейся знати и горожан - парчи, бархата, шелков, пестроцветной тафты, драгоценностей - разбегались очи. Алексий в торжественном облачении, словно бы даже и ростом выросший, торжественно нарекал, помазуя, обращаемую язычницу "во имя Отца и Сына и Святого Духа" и был благостен, строг и прекрасен. И казалось, мнилось, все это не просто так и не пройдет, не минет, и ее, Настасьиных, детей не оттеснят более от престола кашинцы, ни дядя Василий, ни сын его Михаил, прискакавшие в Тверь ради митрополичья приезда. И брак этот, жданный, не без хитрого расчета затеваемый владыкою Алексием, потянет за собою новую череду свершений, и, как знать, не ко благу ли родимой Твери и ее красавцев-сыновей? Лето переломилось на вторую половину свою. Скоро жатва. И там, где в прежние годы вымокало, хлеб нынче родил хорошо. Справятся они и с этой бедой! Настасья смотрела в открытые окошка вышних горниц, отдыхала после пиров, встреч и торжеств. По небу текли успокоенною чередою ровные легкие облака, почти не закрывавшие солнца. Лицо обдувал волжский ветер, и так легко-легко дышалось! И жизнь, в которой горечи было, пожалуй, больше, чем счастья, прошла все-таки хорошо... По двору внизу несли что-то, закрытое полотном. Несли недружно, вразброд, спотыкаясь, и какая-то из дворовых баб голосила, стоя в дверях поварни. Несли, как приметила Настасья, не то на носилках, не то попросту на шестах, отворачивая лица посторонь, смешно дергаясь и мешая друг другу... Не сразу и не вдруг сообразила она, что несли труп и что на княжеский двор проникла добравшаяся и до Твери черная смерть. Глава 28 - Пить! Никого. - Пить! Скалясь, выгибая грудь, он звал ту, которая не покинула бы его, подошла, напоила, успокоила. Жизнь, в которой были и радости свои, и труд, и гульба, и любовь, и походы ратные, сузилась до единого, томительно-прекрасного, отчаянно просимого, недостижимого чуда: глотка воды! - Пить! Безмолвие висело над покинутым, вымершим домом. Он заплакал, вздрагивая, по-детски, беззвучно и горько, так, как не плакал уже никогда с отроческих лет. Вспомнил, что труп жены лежит в подклете, уложенный в домовину им самим, когда он еще мог ходить, нет, шевелиться, ползать по дому. И теща сгинула невестимо, и нет детей, забранных братнею снохой. Он был один, один во всем огромном и страшном доме. - Пить!!! Голоса уже не было, был хрип, он сам почти не слышал себя. - Воды... Воды! Глоток воды! Как пес, как пес помираю... Скрипнула половица, другая. Черная фигура в монашеском куколе, едва видная в скудном вечернем сумраке, затмила свет из крохотного оконца, надвинулась и склонилась над ним. Он пил, пил, пил, захлебываясь, икая и всхлипывая, и с влагою в тело нисходил опустошающий легкий покой. - Отходит! - произнес второй инок, что, робея, держался за спиною товарища. - Еще налей! - устало и строго попросил первый, протягивая молодшему опустошенную корчагу. В сколькие домы они вот так заходили уже и скольким пропадающим в жару людям подавали воду и квас! Умирающих "прыщом" перед концом мучила страшная жажда. Монахов Отроча монастыря, что подавали питье, исповедовали и причащали, болящие встречали, как ангелов. Напоить - главное, напоить! - и приготовить к переходу в иной, лучший мир - иного спасения от "черной" не было. Монахи умирали в свой черед. Тверской епископ Василий, как мог, укреплял паству свою, сам многажды подавал примеры бесстрашия. Напоив умирающего медника, оставив около него баклажку воды, монахи подымаются, бредут, позванивая в колоколец, к следующему дому. Улицы пустынны. Пути перекрыты рогатками. Чадный дым ползет по дворам: сожигают на кострах платье мертвецов. Домы умерших окуривают смолою и серой, кропят святою водой. В церквах, открытых день и ночь, под равномерный колокольный звон идет непрерывная служба. И ничего, ничего не помогает! Вымирает Тверь. Утихли скоморохи, не творят игрищ, ни братчинных пиров. Собравшие урожай живые русичи молятся, зная уже по прежнему разу, что умрут многие еще, и не один просит отай у Господа: "Да минет меня чаша сия!" Страшна смерть без чести и славы, смерть не в очередь лет и не по миновении возраста мужества, смерть не в трудах, не в бою, не среди множества соплеменных, ибо от погибающего черною гибелью разбегаются даже родные, зная уже прилипчивость этой беды. Кто откажется, егда созовут его к совокупному веселию? Никто! Мнихи и те смущались порою прелестью бытия, музыкою, сопелями, домрами, гудками, плясаньем и пением, скоморошьими играми... Почетно, егда созовут на общий труд. Тут - стыд не пойти! А там уже надобно показать, что и ты работник, и не хуже, а то и лучше других, там уж задор берет - кто кого! Много труднее, егда созовут на бой, на возможную смерть, на подвиг ратный! Тут уж, воин, чистую рубаху надень да помолись. Но мужественный пойдет, не робея, мужествуя со всеми, и не побежит с полчища, опозорив род отца своего. "На миру и смерть красна!" - сказано о том складным словом. Но всего тяжелее, ежели созовет тебя рок на общую смерть. На таковую вот смерть! Где не вздынуть меча, не поднять копья, где ни мужество, ни честь, ни удаль, ни слава, ни доблесть, ни заслуги, ни жаркое серебро - ничто уже не помога. Где только и остает верить в молитву да в чудо, ибо ни травы, ни зелья, ни волхвование не в силах помочь. Было уже! Видели! Те, кто пережил. И учили других. Как не касаться к платью, ни к рухляди, как окуривать дымом, как воду брать чистую, колодезную... Да ведь иной и в чистоте, и в опрятности, а - вот поди! В смерти и в животе - един Господь! x x x Монах-летописец задумывается. Перо застыло в его руке. Тяжкие удары колокола звучат над его головою. Хоронят и хоронят! Чей-то завтра черед? Он растирает усталые глазницы, наклоняется над книгою. Грядущим поколениям, для тех, кто останется жить, выводит строгим, красивым полууставом строгие, горькие слова: "Немочь то етая такова: преже яко рогатиною ударит за лопатку или под груди, или меж крил, и тако разболевся, человек начнет кровью харкати, и огнь зажжет внутри, и потом пот, та же дрожь, и полежав един день, или два, а редко того, кои три дни, и тако умираху... А иные железою умираху! Железа же не у всякого бываше в едином месте, но овому на шее, а иному под скулою, а иному под пазухою, другому за лопаткою, прочим же на стегнех... И то же, много трои ден полежат!" Летописец перечитывает написанное, крестится. В глазах, когда он прикрывает вежды, - опустелые городские улицы и трупы, трупы, трупы... В ушах - непрерывный колокольный звон. Глава 29 Княгиня Настасья всю осень делала что могла. Посылала кормить сирот, собирать трупы, следила за заставами - не пропускали б болящих. Мужествовала, стойно владыке Василию. Себя не щадила, думая об одном - дети бы живы остались! Епископ Василий заходил к великой княгине, остерегал, многажды просил уехать вон из города. ...Они сидели за столом в хоромах, щедро политых уксусом, вымытых и отскобленных до предельной чистоты. Епископ вздрагивал от холода, на улице была мерзкая осенняя сырь, слякоть, снег вперемешку с дождем. Ему казалось, что и в хоромах холодно (мысли о болезни своей отгонял усилием воли). У Настасьи тоже лицо осунулось, тени легли около глаз, запал рот. Оба почти не спали. У того и другого на глазах гибли и гибли люди, чужие и свои, ближние, с кем делил хлеб и соль, кого знал с юных лет, без кого, почитай, не мыслил и жизни самой... Настасью трясло. Заболела внучка, Ольгердовна. Почто не отправила девочку с началом мора назад в Литву?! Предлагала, да та заупрямилась, ожидаючи брачных утех, и Настасья уступила, грешным делом сама пожалев отпускать от себя полюбившуюся внучку. И вот теперь... Швырнув двери наполы, вошел Михаил. Выслушал, глянул сумрачно. Предостерегающе поднял ладонь: - Не подходи, мать, на вымолах был! Не сказал уж, чтоб не тревожить Настасью, что сам только что помогал подымать умирающих, ободряя растерянную и оробелую дружину. Глянул тяжело, как никогда не глядел. Вопросил: - Черная? Настасья покивала головою, вдруг упала лицом на стол, заплакала, давясь рыданьями. Оба, сын и епископ, немо смотрели на горе, коему были не в силах помочь. - Буду молить Господа нынче всю ночь! - сказал Василий, и во взоре его, отчаянном и светлом, просквозило безумие надежды. Михаил глянул на него исподлобья, хотел высказать, но только потряс головой. Дернулся встать, подойти к матери, огладить ее, утешить, вспомнил, что трогал больных, растерянно глянул на ладони свои (хоть и омытые уксусом, а, - не тронешь материных плеч!), поник, исказясь лицом от бессилия. Сказал надорванно: - Уезжай, мать! Хоша в Старицу, туда, бают, черная еще не дошла... Али в монастырь какой потаенный... Настасья подняла голову, отерла слезы рукавом. Решительно потрясла головою: не еду, мол! Не впервой уже дети уговаривают ее уехать, а сами? Встала. - Я с тобой! - посунулся Михаил. Строго отвела его движеньем руки: - Не поможешь, сын! А коли сам погинешь - меня осиротишь вконец! - И добавила тихо, с горькою нежностью: - Любимый ты у меня! На тебя ныне и вся надея! Допрежь ни разу такого не высказывала Михаилу, была ко всем детям ровна. Микулинский князь залился жарким румянцем. - Мамо! - вымолвил в спину уходящей. Настасья не остановилась, не обернула лица. Владыка Василий, опрятно не возжелавший заметить переговора меж сыном и матерью, мало посидев, преодолел слабость телесную, встал и, благословив князя, вышел из хоромины. А Михаил, оставшись один, тронул было завесу, византийским обычаем отделявшую внутренние двери горниц от самой палаты, и вдруг, скомкав в руке тяжелую бархатную ткань, вжался в нее лицом и заплакал немо, по-мужски, сцепив зубы, ибо тихое прощание, прозвучавшее в материных словах, неслышным крылом своим коснулось его лица. Великая княгиня Настасья заболела в середине ноября. Снег запаздывал в этом году, все не ложился. Ожидали с морозами утишения мора. Настасья так и не дождалась холодов. Проводивши в потусторонний мир внучку (девочка умерла беззащитно и кротко, как часто умирают дети, угасла, - и с ее смертью у Настасьи словно что-то оборвалось внутри), она ходила еще, что-то делала, еще верила, что ее не зацепило и на этот раз, но вот начались жар и озноб, а там и кровавый кашель... Она отгоняла детей, не хотела им передать заразу, не хотела, чтобы видели дурно пахнущую мокроту и кровь. А они, все четверо - Всеволод, Михаил, Андрей и Владимир, пренебрегая заразою, сидели у ее ложа, подносили питье, помогали прислуге. Четыре рослых мужа, четыре воина, четверка князей, наследники великого тверского дома, и мать уже не отгоняла, силы уходили с каждым мгновением, а лишь смотрела жалко: жаль было себя, жизни, жалко было оставлять сыновей. Мыслила в старости уйти в обитель и оттоле наблюдать, не мешая, за их княжою жизнью, и вот - первая уходит ко Господу. Жар, и озноб, и тошнотные позывы набегали волнами. Тело уже не слушалось ее. Холопки со строгими лицами выгоняли князей из покоя, переворачивали госпожу. Им придет вскоре, почти всем, умереть, и старые слуги Настасьины знают это и, знаючи, не бегут, не бросают свою госпожу на последнем пути. Она уже причастилась и соборовалась. Снова зовет сыновей. Прерывающимся слабым голосом отдает последние наказы. Велит прочесть духовную грамоту. Владыка Василий совершает последний обряд. Она еще хочет что-то сказать, но сказать нужно столь многое - и о любви, и о дружестве, и о славе родительской, и каждому вособь, свое, только ему назначенное, но тут они все и епископ, и не удалишь никоторого из покоя, не скажешь никому потаенные, токмо ему одному предназначенные слова. Она затуманенно обводит стены, иконные лики, дорогое узорочье, посуду, ордынские ковры, тяжелую, откинутую днесь завесу постели, парчовый полог княжеского ложа, отодвинутые посторонь пяла с недошитым в них воздухом - и отчаянным, отверсто-беззащитным, жалимым взором смотрит, уже трудно различая лица, на своих сыновей, не зная по милосердию судьбы и Господа, что почти все они воспоследуют вскоре за нею... Настасья умерла двадцатого ноября. В декабре, под самое Рождество, умерла жена старшего сына Всеволода Софья. В самом начале января заболел, заразившись от супруги, Всеволод. Михаил немо сидел у постели брата, уже понимая и прозревая, что происходит в ихнем тверском дому, и молчал. Большое бессильное тело Всеволода сотрясала крупная дрожь. - Ты останешь, ты останешь один! - говорил он, когда отпускали острые боли. - Андрейко и Володя еще есть! - возражал Михаил негромко. - Ты останешь один! - с упрямою силой повторял Всеволод. - Один! Дак помни, все помни! Не забудь! На тебя род... Тверь... К Михайле Святому все отойдем, отходим. Не посрами... Ольгерд... Бойся... Олексий видит дальше... Трудно мне, умирать трудно! Владыку созови... Матери, матери поклон... передам... Ты не страшись, ты должен, обязан жить... Ты умереть не можешь! Всеволод вдруг приподнялся на ложе, исхудалый, бессильно-огромный, закричал. Крупный пот, словно князь был под дождем, осыпал его чело. Вбежал холоп, скорым шагом вступил в покой духовник. Ждали владыку Василия... Всеволод тяжко дышал, скрипя зубами, мотая, елозя головой по взголовью, отемнелому от смертного пота. Выговорил, справясь с собой: - Тебе, Михаил, все! Вотчины, добро, Тверь, княжество, слава... Веси Господи! - продолжал он, говоря с иными, незримо оступившими ложе, и уже не видя брата своего. - Веси Господи! Приимь в лоно твое! В чем грешен... скорбию искупил... А чем много грешен - несвершением... Не смог, не сумел... Ты, отче... и деда нашего... Михайлу - все... Епископ Василий вошел в покой, когда князь уже только сипел, закатывая глаза, и умер вскоре, не приходя больше в сознание. Смерть Всеволода совершилась восьмого января. А двенадцатого, всего через четыре дня, умерли Андрей с Овдотьей, оба в один день и час, не пожелавшие расстаться даже и в смерти. Ударили крещенские морозы, и "черная" на время отступила, пришипилась, спрятав змеиную голову свою, но с первою оттепелью вновь ворвалась в княжеский дом. Пятого февраля умер последний из братьев Михаила, Владимир. Самого микулинского князя, словно заговоренного, хотя он берегся менее всех, смерть обошла стороной. Обошла стороною и его семейство. Евдокия и сын Иван остались живы. Умер по весне еще один тверский князь, Семен, сын князя Константина и Софьи-"московки", оставивши свой удел, мимо сводного брата Еремея, с которым не ладил все более и более, микулинскому князю Михаилу Александровичу. Так, венчанный судьбою, стал князь Михаил единственным наследником Александрова княжеского дома, взвалив на плечи свои груз не токмо дел хозяйственных и наследных, но и тяжелейший прочих груз грядущей, сужденной ему тою же строгой судьбою, последней, отчаянной и, как выяснилось впоследствии, безнадежной борьбы с Москвой. Глава 30 На Москве тою же осенью, 23 октября, умер черною смертью Ивашко Малый, младший брат князя Дмитрия. Умер отроком, так и не раскрывши того, что было в нем хорошего или дурного, ушел невестимо, как уходят все рано ушедшие из этой юдоли трудов, разочарований и слез, и только то, что был княжеский сын, заставило летописца длинным перечнем предков, восходящим аж к Юрию Долгорукому, отметить кончину этого мальчика среди тысяч и тысяч тогдашних смертей. И только мать, Александра, Шура Вельяминова, неложно рыдала над гробом меньшого своего, ласкового и тихого, единственного, как она начинала понимать, оставленного ей утешения, ибо Дмитрий, забранный в решительные руки митрополита и вельяминовой родни, мужая, все дальше и дальше отодвигался от собственной матери. Шуре не выпало счастья ни узреть славы своего повзрослевшего первенца, ни даже оженить его, ибо и сама она заразилась "черной болестью" и умерла в исходе того же 1364 года, 27 декабря, лишь на два месяца переживши младшего сына. Нареченная в схиме Марией, она была похоронена в приделе храма "У великого Спаса в монастыре". Мор свирепствовал по всей земле, вымаривая целые города, уводя с собою в небытие ряды поколений с их навычаями, с их дружеством и любовью, с их связями приятелей, родичей и сябров, со всеми созданными ими устойчивыми вехами жизни. И те, что шли на смену погибшим, были злее, яростнее в страстях, большего могли и хотели достичь; быть может, были более правы в своей любви и ненависти, ибо в конце концов они-то и создали из Руси Владимирской Великую Россию. В исходе 1364 года нижегородский князь Андрей Константинович постригся в монашеский чин. Тотчас возгорелась братняя пря: кому сидеть в Нижнем Новгороде, и Алексий нашел повод удобным, чтобы вмешаться и потребовать разбора дела перед митрополитом. Алексий отнюдь не шутил, утверждая, что главе церкви принадлежит право рассуживать княжеские споры. В Нижний к Борису была отправлена грамота, вызывающая его на владычный суд. Борис на суд не поехал и начал укреплять город. Невзирая на мор, из деревень торопливо стягивали сотни людей на отсыпку городовой стены. Вокруг сгоревшего посада ставили новые городни, часто и зло стучали топоры, смерды работали в дождь и снег, глину и щебень для засыпки городень и сооружения нового вала откапывали, проламывая пешнями мерзлую землю. Спали в тесноте набитых народом клетей, жрали из общих котлов дымное варево. Верхняя сряда за ночь не успевала просохнуть. Вечерами толковали о ссорах князей, поругивались. Трупы померших черною смертью выносили отай в сумерках, хоронили за городом. Над Нижним тек погребальный колокольный звон. Окончившие городовую стену мужики разъезжались по весям, развозя черную смерть на Кишу, Кудьму и Сару, в глухие углы княжества. Но и черная смерть не прекратила княжеских споров. Скакали гонцы, оборужались рати. Шла новая трудная весна, весна 1365 года, неся с собою новые беды, и только удивляться приходится тому, как хватало у наших далеких пращуров воли к действованию, невзирая даже на смерть, на чуму, на засуху и голод. Андрей, уступив Борису верховенство в городе, немо ждал, чем все это окончит. Василисе, многажды приступавшей к мужу с укоризнами, сказал как-то, еще до схимы: - Я устал от собственной немощи, Васса! Погляди на этих людей, поговори с игуменом Дионисием - и ты поймешь, что я прав! Васса склонилась над ним, упав лицом в постелю, долго молча гладила, обливая слезами, любимую голову мужа. Кажется, только теперь поняла, что им уже немного осталось быть вместе на этой земле. Глава 31 Погребальный звон тек и над Москвой. И тоже стучали топоры, смачно чавкала выкидываемая из ям земля, только-только оттаявшая, весенняя. Новый храм во имя Чуда архангела Михаила в Хонех (позднее здесь будет знаменитый Чудов монастырь) сооружался сразу же за стеною Кремника со стороны Подола, на месте, уже густо застроенном теремами и палатами знати, которое намеревали вскоре обнести новою городовою стеной. Камень возили еще зимою, по санной дороге, и сейчас рыли рвы под основание церкви. Зодчий стоял над рвом, что-то высчитывая и прикидывая по чертежу, сделанному на навощенной дощечке. Потные мужики работали молча и яро, сцепив зубы. Невдали, у груды камня, источающего зимний холод, лежал прикрытый дерюгою труп. В сторону мертвого зодчий старался не глядеть, а мужики-строители взглядывали скользом и тотчас отводили глаза. Приплелся к работе весь в жару, а когда мужики, сметя дело, стали его отгонять посторонь, доволокся до кучи камня да тут и лег и, подергавшись, затих. Мертвеца, не сговариваясь, закинули рогожею и теперь ждали, когда придут монахи с носилками, заберут труп и снесут к общей скудельнице на Неглинной. Мертвых нынче редко и хоронили поодинке, все больше по двое, по трое, а то и пять, и десять в одну яму сложат, а на скудельницах так и по сту человек зарывали в одну яму, разом и отпевали всех. С нынешней ночи опять трое мастеров не вышли к работе... В конце улицы, в проеме настежь отверстых ворот показались несколько скороходов, за ними ехал знакомый всей Москве возок владыки Алексия. Скоро возок остановился около работных мужиков, и Алексий в простом облачении вышел, опираясь на подставленное плечо служки. Зодчий подступил к возку, и тут-то появились припоздавшие монахи с холщовыми носилками. Алексий, прихмурясь, проводил глазами почти рысью уносимый труп, строго кивнул келейнику. Погибших черной смертью велено было уносить с улиц не стряпая, дабы не распространять заразы. - Давно? - вопросил митрополит зодчего, подступившего к возку, стягивая шапку. - Да никак из утра... - виновато отозвался тот. Торжественная закладка храма - точнее, алтаря - намечалась на осень, на шестое сентября, когда уже будут уложены фундаменты, возведены основания стен и пол постройки, ко дню памяти чуда архангела Михаила, отвратившего поток от своего храма. По мысли Алексия, новый храм должен был помочь остановить бедствие, нахлынувшее на Русь. Выслушав зодчего и покивав удоволенно, Алексий присовокупил, садясь в возок, дабы больных тотчас отделяли от здоровых, а место их окуривали дымом и обливали уксусом. С мором пока справиться не удавалось никак. Не помогали ни водосвятия, ни молебны, ни строгое слеженье на всех заставах за прибывающими и убывающими из города. Всю княжескую семью Дмитрия с двоюродным братом Владимиром, боярами и обслугою Алексий услал в загородный дворец, на Воробьево. Туда, в сосновые боры, всегда продуваемые свежим ветром, мор, кажется, еще ни разу не проникал. Сам Алексий оставался в городе. Оставались и многие бояре из тех, кто должен был, как Василий Вельяминов, следить порядок на Москве. Воротясь к себе, Алексий прошел переходами митрополичья дворца, поднялся в келью, переменил с помощью служки платье, омыл руки под рукомоем и подержал ладони над курильницей с целебными восточными смолами. После прошел за аналой и сел в кресло, тяжело пригорбивши плечи. Со смертью Ольгердовой дочери развалился затеянный им мир и союз с Литвой, сызнова зловеще нависшей над рубежами Руси Владимирской. Черная смерть оказывалась сильнее его замыслов. Все рушило под рукой. Он оборотил ум к делам Суздальского княжества. Упрямство Бориса, не желающего оставить Нижний, было ему, пожалуй, на руку. Можно бы Бориса заставить подписать грамоту об отречении от великого стола и тогда оставить ему Нижний... Тяжелая мысль, недобрая мысль! Ибо она тянула за собою другую. Дмитрий Константиныч, узнав о согласии брата на отречение, неизбежно откажется от великого княжения и сам (откажется ли?!). И тогда... Тогда надобно станет отбирать Нижний у Бориса и отдавать его опять Дмитрию? А как поведут себя теперь тверичи? Оставшись один, микулинский князь становится излиха опасен! И всякое упование по-прежнему лежит на дяде его, Василии Михалыче Кашинском... Он повел головою, отгоняя от себя видение смерти. Плотнее уселся в кресло, положив руки на подлокотники. В глазах все еще стояло, как торопливо подымали черноризцы давешний труп. На монастырскую братию, пока не введен общежительный устав, полагаться было нельзя. Пока не введен! И, значит, он паки ошибся, дозволив Стефану занять место Сергия! Ибо у него, митрополита, нет иных таковых подвижников, яко же сам Сергий. Нету. Есть в иных княжествах, в том же Нижнем Новгороде, не у него (Алексий рассуждал сейчас как московский володетель, а не как владыка всея Руси). Конечно, Сергий устроил уже два общежительных монастыря, здесь и под Ростовом, и к нему на Киржач едут и едут... О Сергии следовало помыслить путем и не среди суетных забот господарских! В голове у него все яснее слагалась настойчивая мысль, что судьба Сергия и обители Святой Троицы странным образом переплелись с судьбою Нижегородского княжества... Алексий задумался, невидяще глядя в окно. Над городом, одетым промытою весеннею синью, тек непрерывный колокольный звон. Почти не ошибаясь в предведеньях своих, Алексий знал, ведал, что Андрей Нижегородский скоро умрет, и тогда два брата, не желающие уступить друг другу, столкнутся лбами и будут вынуждены (он вынудит их!) принять волю Москвы. Глава 32 Князь Андрей, "кроткий и тихий, и смиренный, и многодобродетельный", как наименовал его нижегородский летописец, умер второго июня на память святого Никифора в неделю пянтикостную. Княгиня Василиса, почерневшая от горя, со страшными, обведенными глубокою тенью глазами, твердо отодвинув Бориса от дела, которое она урядила свершить только сама вкупе с игуменом Денисом и духовником покойного князя, похоронила Андрея, как он и просил, рядом с отцом, в Спасском соборе. В облаках ладана, в волнах погребального плача удивительного Иоанна Дамаскина уплывала куда-то скорбь и обиды на живых, вытесняемые легкою потусторонней печалью. Теперь и Борис, и Дмитрий, и эта взорвавшая суздальский дом пря из-за Нижнего - все уходило посторонь, гасло, исшаивало пеплом в мысленном огне погребального костра. Острые касания боли и отчаянья уходили, уносимые властною силою надмирной красоты, и вот уже светлела ее грядущая дорога: обитель и подвиги послушания, подвиги приуготовления себя к переходу в тот, иной, вечный, как полагают, мир, мир, удаленный от скорби быстролетного земного бытия, мир прекрасный неизреченною светлотою и неведомый, дондеже не свершит смертный предназначенного пути своего. Дмитрий Константиныч устремил в путь, едва заслышав о смерти брата. Он ехал с дружиною, боярами, с епископом Олексеем и матерью Оленой, надеясь, что ежели не бояр и не епископа, то матери родной послушает все же Борис! Ехал, дабы утвердить за собою престол покойного Андрея. События с этого мига стали развертываться с головокружительной быстротой. Оба князя загодя отправили своих киличеев в Орду. Борис сообразил содеять это первым и теперь ждал с часу на час своего тысяцкого с ордынским решением. Он был весел и зол, и когда гонец подомчал объявить, что Дмитрий на берегу Оки и уже возится на сю сторону, то Борис, оскаля зубы, сам ринул встречать и останавливать брата. - Бронь! Живо! - Холопы, суетясь, подавали ему ратную справу. - Ты! - он оборотил лик к своему городецкому боярину. - Возьмешь лодью! Гребцов! Лети в Городец! Что они там, сдохли, что ли? Псы! Велел быть с ратью в Нижнем неделю назад... Яков! Позвизд! Онтипа! Юрко! Тимофей! Вам - ворота! Жизнью! Поднять на ноги всех! Он выхватил из рук холопа холщовый стеганый зипун, прыгающими, непослушными пальцами вдевал в петли плоские костяные пуговицы. Сунув голову в подставленную холопами бронь, облился длинным струйчатым железом, принял пояс, крепко перетянул сверх кольчуги кушак. Проверил, на месте ли нож, кинул через плечо перевязь роскошной своей бухарской сабли с золотым письмом по лезвию, в ножнах, осыпанных бирюзой, натянул кожаный подшлемник и вздел, туго застегнув ремень под горлом, отделанный серебром островерхий шелом с кольчатою бармицей. Скатился по лестнице. Вышиб дверь. Взмыл на коня, чуя тяжесть брони и лихорадочную радость возможной битвы. Орлиным оком с седла обозрел двор. Стремянный, уже верхом, держа господиновы щит и копье, преданно ел князя глазами. Дружинники выводили коней, доседлывали, иные уже верхами сожидали князя. Борис гикнул, крикнул: - За мной! Остатние - догоняй! - и опрометью рванул со двора, только ветер засвистел в ушах. Вымчали за ворота. Дощаник, медленно плывущий с того берега Оки, в котором густо грудилась суздальская дружина, уже застал на берегу рассыпанных цепью, с копьями наизготовку Борисовых кметей. У вымола началась ругань. Братни паузки Борисовы кмети отпихивали шестами. С той стороны ругались, грозили веслами. Кто-то, оборуженный и в кольчатой броне, пытаясь перепрыгнуть на берег, упал в воду и теперь барахтался меж кораблем и бревенчатым вымолом, пуская пузыри и взлаивая дурным голосом, - видно, железо тянуло ко дну. Его наконец выволокли обратно на княжеский дощаник. Над бортом второго дощаника поднялось гневное лицо Дмитрия. Он стоял на коне, только что без брони, тряся бородой и крича, а Борис, подъехавший вплоть к краю вымола, кричал тоже, и уже первый дощаник, развернув и закружив, начало выносить в Волгу, и над бортом братнего судна показалось укоризненное лицо епископа Олексея с крестом в руке, и донесся до Бориса высокий голос матери, взапуски, неподобною бранию ругавшей своего младшего сына. Бояре попятили со сторон, кмети опустили шесты, дощаник глухо стукнул о вымол. Суздальцы сами соскочили, начали вязать чалки. И на всю эту неподобь лилось с высоты щедрое солнце, сверкала вода, где-то на урезе берега оглушительно свистели вездесущие сорванцы, которым потеха была зреть, как вот-вот начнут ратиться княжеские дружины. В конце концов Борис, кусая губы, позволил привязать дощаник и спустить сходни. Перед епископом и матерью пришлось спешиться. - Город мой! - упрямо твердил Борис, ратные которого так и стояли наготове, с копьями наперевес, меж тем как растерянные суздальцы - кто соступил на берег, кто ждал, чем окончит княжая пря. К бою с братней дружиною они явно готовы не были. В это время подошел и стал чалиться второй дощаник. Ратники и бояре скатывались на берег, озирая то растерянного высокого князя Дмитрия, который, похожий сейчас на голенастого журавля, не ведал уже, что и вершить, то епископа Олексея, что был в дорожном облачении и потому, уступая в росте обоим братьям, казался невидным и невеличественным. Крест дрожал в его руке, словно что-то ненужное и смешное в лесу копий, сулиц, островерхих шеломов, рогатин, вздетых топоров и готовых выскочить из ножен сабельных лезвий. Борис приздынул саблю, обвел, жарко дыша, чужие и свои лица дружинников. В глазах его уже сдвинуло, поплыло, и он бы вот-вот уже рубанул вкось первого суздальского ратного, но тут, дергая за концы свой шелковый плат, уродуя губы, в середину готовой вспыхнуть схватки, грудью вперед, расталкивая локтями и телом оружных мужиков, двинулась великая княгиня Олена. - Псы! Звери! Над могилой родителя своего! Ты, волчонок, меня, матерь свою, сначала убей! Борис отступил шаг, другой, вбросил клинок в ножны. Дмитрий надменно скрестил руки на груди, ожидая, чем окончится спор. От раскиданных по низкому берегу на стечке рек сараев, шатров, балаганов сюда, к ратным, бежали любопытные глядельщики. Неподобь росла и росла. Уже и бояра заоглядывали по сторонам. - Дружину оружную в город не пущу! А сами - ступайте! - уступил наконец Борис. С паузка сгружали возок, сводили лошадей. Матерь стихла, посажалась в возок, и в окружении Борисовых кметей процессия устремилась к городу. Не понять было, то ли Борис уступил, то ли взял в полон старшего брата с матерью. В город, поругавшись вдосталь еще у ворот, впустили, кроме епископа, брата и матери, Дмитриевых бояр и свиту. Дружину суздальцев остановили на подворьях по-за стеною, выславши им снедный припас. Через час уже стряпали на поварне. Тащили корм лошадям. Борис, с неохотою стащивший с себя шелом и бронь, скрепя сердце изображал хлебосольного хозяина, а мать, красная лицом, распаренная, гневная, отходя, ругательски ругала девок, швыряла и шваркала сряду, кинула о пол рукомой, пока не почуяла, как быстро-быстро бьется сердце в груди. Села, отпила кислого квасу на травках, отирая концом плата невесть с чего покатившие из глаз злые слезы. Поревела про себя. Потом уже, омывши лицо вином с водою - сынам слез не казать! - велела холопкам переодевать себя. И наконец, разоблачившись от дорожного платья и облачившись вновь, вышла в трапезную палату... Чтобы ее, мать, не пустили в терем, строенный покойным супругом, который и жил тут и умер тут, на этом самом месте!.. Едва не зарыдала опять. - Княже! - позвал негромко Бориса ближний боярин, Степан Михайлович, когда уже невольные гости сажались за столы. - Выдь на час малой! Борис, разом почуя недоброе, вышел в сени. - Гонец! - проговорил Степан Михайлович тревожно и разом отверг движением головы надежду Борисову: - Наших еще нету! Василий Кирдяпа, сынок князь Митрия, доносят, в Орде, у хана самого... Худа б не стало! - Ведают?! - только и спросил Борис, яро кивнув вбок, на закрытую дверь столовой палаты. - Не вемы! - пожав плечами, отмолвил боярин. Оставало надеяться лишь на то, что Дмитрию от Кирдяпы покамест не было никаких вестей. Сотворив деревянную, более похожую на волчий оскал улыбку, Борис воротился в столовую палату. Прочли молитву. В тяжелом молчании приступили к трапезе. Борис сейчас ненавидел родного старшего брата паче ворога, паче любого насильника и злодея, и все потому, что должен был ради матери, ради суздальского владыки Олексея сдерживать себя, привечать и угощать брата и братних бояр, глядеть, как Дмитрий пыжится, закидывая голову, как он изо всех сил изображает за этим столом старшего в роде, повелителя... "За тем и матерь к себе забрал!" - думал Борис, ярея все более и более. И быть бы грозе, быть бы крутой братней которе, да присутствие епископа и двух игуменов, приглашенных на пир, не позволяли прорываться буйству одного и упрямой гордости другого. Ближе к ночи прошли в думную палату, расселись по лавкам. Спорили. Дмитрий упирал на лествичное право, на то, что он старейший Бориса и стол Андреев должен по праву перейти ему. Сейчас уже не имело значения, прав был старший брат или нет. В конце концов ярлыки на княженья давала Орда, и ни великий князь, ни митрополит не имели в том части. Ночью Бориса подняли с постели. Накинув домашний зипун на плечи, щурясь от плещущего света факелов, он вышел к черному крыльцу теремов. Измученный гонец протягивал ордынскую грамоту. - Едут! - проговорил. - Меня наперед послали! Борис сгреб за плечи и расцеловал ратника. Посол Барамходжа от болгарского царя и царицы Асан, привезший Борису ярлык на Нижний Новгород, прибыл еще через день, к вечеру. Третьи сутки не стихали споры бояр и князей. Третий день святые отцы предлагали перенести прю на суд владыки Алексия, в Москву. В это утро, принявши татарина со свитою и задав ордынскому гостю на радостях пир, Борис прямо на стол перед лицом Дмитрия швырнул татарский фирман, прекращая все дальнейшие переговоры с братом: - Мой Нижний! Суздальские бояре недовольно и опасливо оглядывали татарина в дорогом халате и в перстнях на корявых пальцах, читали ярлык, понимая с горем, что Борис первый након выиграл, а на второй надобно перенести споры в Орду. Вечером того же дня у Бориса состоялась толковня с епископом. - Я обещал покойному брату твоему старейшему, - с сокрушением говорил владыка Олексей, - поддержать того из вас, кто будет правее. Теперь вижу, что надобно поддержать тебя, сыне! Но повиждь и помысли: не достоит ли все же обратить слух к глаголам набольшего духовного судии? Суд князем на Руси должен вершить митрополит Алексий! Понеже брат твой старейший покидает город... Там будет паки рассмотрен и ярлык, добытый тобою! Борис выслушал епископа, отемнев лицом. - Не еду! - отверг решительно и гневно. - Князь я аль нет?! - Переже всего, сыне, ты христианин еси и как всякий верный подлежишь суду духовного главы, митрополита всея Руси, кир Алексия! - Не еду! Не еду! Нет моей воли на то! - Помысли, сыне! Духовная власть... - Можешь ты, ты, отче, повестить владыке Алексию про ярлык, полученный мною? - прервал яростно своего епископа Борис. - Ради памяти Андрея хотя бы, как ты и сам говоришь! Епископ пожал плечами, вздохнул, понурился, вымолвил: - Попробую, сыне! (Он не ведал еще, что этим своим "попробую" уже терял епископскую власть над Нижним Новгородом и Городцом, ибо Алексий, не терпя препон от ставленников своих, отторг вскоре от суздальской епископии эти два города, подчинив их своей владычной власти). Назавтра суздальцы собирались домой. Мать уезжала вместе со старшим сыном, не простивши Борису нанесенной ей обиды. Торочили коней. Выезжали со двора бояре и слуги. Почетная стража стояла рядами от крыльца до ворот. Столкнувшись в сенях, Борис с Дмитрием затрудненно едва кивнули друг другу. Мать на отъезде не сдержала гнева. Заматывая дорожный плат (у нее, как всегда, когда гневала, дрожали руки), говорила, не глядя на младшего своего: - Обидел! Оскорбил! До смерти помнить теперь! Нянчила! - Тебя, мать, не гоню! - хмуро отмолвил Борис. - Нет уж! Ноги моей больше здесь не будет! - возразила Олена и пошла, большая, сердитая, еще более полная и плотная в дорожном вотоле своем. Борис про себя тихо радовался материну гневу. Так бывало и в детстве: ежели накричит, разбранит, значит - уже согласилась с чем, а там и отойдет, а там и примет! Не скажет сама никоторого слова, а словно бы позабудет. Вздохнул, подумал: "Усижу год-другой - и мать примет как неизбежное!" Не ведал еще Борис, что и единого лета не дадут ему высидеть на нижегородском столе. Проходил июнь. Стояла сушь. Воздух курился, словно бы пропитанный дымом, там и тут возгорались пересохшие моховые болота, и небо гляделось белесым и мглистым сквозь чад. Глава 33 Уговаривать князя Дмитрия Константиныча послан был из Москвы Тимофей Василич Вельяминов. Поручение было важное, и он мог надеяться в случае успеха получить чин окольничего, который ему, собственно, и был обещан Алексием. С собою Тимофей Василич взял юного сына Семена и взрослых племянников - Ивана с Микулою, детей тысяцкого. Иван поскакал наперед и должен был сожидать посольства во Владимире. Микула, получив разрешение отца, радостный, отправился в дядин терем, где ему всегда нравилось бывать, слушать ученую молвь, погружаться в мир высокой духовности, трогать дорогие греческие и латинские книги, прочесть которые ему, по незнанию языков, не было дано. Он ехал верхом, озирая развалы камня и копошащихся мастеров, вдыхая легкий боровой дух из заречья и радостно слушая погребальные московские звоны. Бывает такое в молодости, когда хорошо, весело ото всего, и даже смерть не печалит и не страшит, столько в себе самом чуешь силы и радости бытия. Микула к тому не был еще женат (в чем виною тоже был мор, унесший в одночасье суженую ему невесту), и молодость бродила в нем, точно хмель. У дяди его тотчас окурили дымом какой-то особой ядовитости, заставили снять сапоги и вымыли пахучим составом каблуки и подошвы. Вышел Кузьма, дядин казначей (оставшись сиротою с прежнего мора, он так и возрастал в дядином тереме), невысокий, островатый лицом и взором скорее аскет, чем муж брани, поглядел строго своими большими, настойчивыми, в покрасневших от частого чтения и свечного пламени веках глазами, сказал, чтобы и холщовую летнюю ферязь Микулы приняли и унесли, пригласил затем так же строго, без самомалейшей улыбки, в верхние горницы. Дядя Тимофей, бело-румяный, крепкий, весело расцеловал племянника, вопросил, шуткуя: - Не уморишь нас с Кузьмой? Казначей недовольно повел бровью. Дядя расхохотался, спросил: - Не видал ищо нашей поварни-то? Поди поглянь, поглянь! Тем часом на стол соберут! Спустились по лестнице, прошли вторым двором в приземистую запасную поварню, из-под кровли которой густо и вонюче дымило. Внутри было нечто, напомнившее Микуле не то логово сатаны, не то ведьмино урочище. Рядами стояли разноличные горшки и сосуды с каким-то варевом, свисали с потолка пучки трав и зелий, а в обширной печи варилось что-то непредставимое, и дух был такой, что шибало с ног. Кузьма деловито прошал о чем-то двух своих помощников, суетившихся у печи, попробовал, чуть скривясь, какую-то смесь из горшка. В поварне было темно и сумрачно. Вот из-за печи вышел некто черный, в спутанных волосах (и Микула чуть было не выговорил: "Чур меня, чур!"). Вопросил что-то у Кузьмы на неведомом языке, словно бы даже и не греческом, бегло, без интереса глянув на молодого, в палевого шелку рубахе, в зеленых набойчатых портах и тимовых сапогах с загнутыми носами боярина. Кузьма ответил черному мужику на том же халдейском языке, покачал головою. Пояснил Микуле: - Любую болесть можно остановить! Да черная времени не дает! Кабы неделю, две, а то два-три дня - и конец! Бьемси, бьемси тута, а все толку нет! Уж Господней кары, видать, человечьим умением не отворотишь! - Он широко осенил себя крестным знамением, и Микула тут только узрел в углу невидную икону с ликом Николая-угодника. - По Галенову и Иппократову учению творим! - с оттенком гордости произнес Кузьма. - И остановили б, да крысы вот... На недоуменный взгляд Микулы пояснил: - Крысы! Кабы их истребить, дак и черная окончилась бы той поры. - Крысы-то при чем?! - удивился Микула. - Дак грызут снедное, ну и болесть переносят на себе! Все связано, все в тварном мире одно с другим съединено! - поучительно, с бледною усмешкой к простоте собеседника изрек Кузьма. - Без пчелы, без шмеля, смотри, нету и урожая! Птица певчая хранит сады от червя; всякое былие малое и то на потребу человеком. Всяк зверь для своей надобности служит. И скимен-лев, и хищный волк, и медведь, и инрог, что в жарких странах обитает... Богом создано! Превышним разумом! Стало, чего и не понимаем враз по невежеству своему, и то всяко полезно и надобно в мире сем. Вышли снова на свет. У Микулы с непривычки даже голову закружило и слезы выжало из глаз. - Ищем, чем черную остановить! - сказывал Кузьма, вздыхая, когда они шли назад через двор. - Мыслю, однако, не все возможно человеку, в ином положен предел жестокий, и тут бейся не бейся... А иного не измыслишь, кроме как - молитва и пост! Мнихов, поглянь, все же меньше мрет, нежели мирян. Микула подымался вслед за Кузьмою по лестнице, все еще ощущая запахи адского варева, верно, приставшие к платью и волосам, так и не понимая до конца, был ли тот, черный, целителем из иной земли, колдуном ли, али самим нечистым, коего Кузьма, связав молитвою, обязал работати на христиан. С удовольствием принял предложение Кузьмы омыть еще раз руки, лицо и бороду. Только тогда мерзкий запах несколько отошел от него. В доме родительском тоже собирали травы и зелья варили, но такого он у родителя-батюшки не видывал никогда. За столом были только свои, домашние. Кроме семейных, лишь дядин духовник да Кузьма. Дядя вольно сидел, полуразвалясь на лавке, в расстегнутой полотняной чуге, открыв густо шитую шелками грудь рубахи белого тонкого полотна, небрежно вытирал пальцы о разложенный по краю стола рушник. О посыле в Суздаль речи не было. Разговор шел все о том же: о травах, стихиях, из коих составлены мир и человек, о причинах болезней, о том, что добрый врач "естеству служитель и в болезнех сподвижник" и что природе надобно помогать, а не перечить ей. Коснулись и того, почему отмечают третины, девятины и сороковины по покойнику, и Микула с удивлением узнал, что в дядином терему совсем не чтут "Диоптру", по каковой указанные дни объяснялись явлениями Христа ученикам своим в третий и девятый дни и вознесением его на сороковой день на небо. - Яко семя, убо в утробу женскую вошедшее, - принялся объяснять Кузьма, - в третий день пременяется в кровь и живописуется сердце, в девятый же день сгустевается в плоть и составляется в уды членовы, в сороковой же в видение совершенно воображается, - он отложил вилку и поднял указующий перст: - Тако же и после смерти обратное творению ся совершает: в третий день изменяется человек, в девятый же раздрушается и сливается всяко сохраняему токмо сердцу, а в сороковой же и самое сердце раздрушается. И энергии истекают в те же дни и часы! Сего ради третины, девятины и сороковины творят умершим. Микула оборотил недоуменный взор к духовнику, но тот, помавая головою и прожевывая кусок стерляди, подтвердил: - Тако! - А как же в "Диоптре"... - начал было Микула. - Истекающие энергии! - прервав его на полуслове, вновь поднял палец Кузьма. - Те самые, о коих отец Палама бает! Пото и Христос являлся верным в указанные дни! А в сороковой день силу его, исходящу из ветхой плоти, стало возможно зрети учеником! - А Фома Неверный? - решился все же возразить заинтересованный всерьез Микула. - Энергиями, истекающими на нь, создана всякая плоть! - строго отверг Кузьма. - Зри окрест! Все земное, тварное тою же силою создано! Дядя Тимофей только посмеивался, накладывая себе и придвигая племяннику новые куски севрюги. - Ешь! Да слушай! Гляди, и сам поумнеешь, тово! А Кузьма с духовником тем часом заспорили, что надобно есть в весну, лето и осень, и что подобает теперь, и не надобно ли уже отврещись от многая рыбы, поскольку в летнюю пору умножение черной желчи предстоит и надобно очищать утробу питием трав и воздержанием... Тимофей Василич лишь подмигивал племяннику и накладывал себе в тарель еще и еще. Юный сын Тимофеев, Семен, сидел опрятно, в речи старших не лез, но слушал, видимо, в оба уха, и потому, захотев отрезать себе еще жирной рыбы, смутился и начал поглядывать то на отца, то на духовника с Кузьмою. - Ешь, сын! - поощрил Семена отец. - Объядения избегай, а иное тебе пока не грозит. - Как батька? - отнесся наконец насытившийся Тимофей к Микуле. - Покос-от не проворонят у ево? - Сушь! - отмолвил Микула. - Трава худа. - Я дак своим велел и вовсе верхних пожен не трогать, - отозвался Тимофей. - По кустам да по лощинам, по сыри, больше наберешь! Где лонись была крапива жигучая да мокредь, ныне травы добрые выстали. Земля-матушка - она тоже свое знает паче нас с тобой! Кузьма с духовником, позабывши уже и про снедь, перешли тем часом на кровопускания и спорили, когда надобно отворять кровь, и кому, и откуда. Тимофей махнул рукою, вставая из-за стола: - Пошли, племяш! Всего не переслушаешь тута! - И уже когда проходили во внутренние горницы, на пороге изложни, оборотясь, строго вопросил: - Ехать-то готов? - Готов! Когда? - живо отозвался Микула. - Седни в ночь, - сказал Тимофей. Подумав, поправился: - До свету выехать надобно. У меня и ночуй. Холопам накажешь, не умедлили б с зарею! Глава 34 К Суздалю подъезжали долгим поездом. Гонцы были посланы загодя, и князь, стесненный и московитами и собственным братом, порешил устроить Вельяминовым почетную встречу. За пять поприщ от города московитов встречали избранные бояре, на подъезде к городу - дружина и бирючи. На княжеском дворе от ворот до терема были расстелены сукна и по обе стороны выстроены "дети боярские" в дорогих доспехах, с узорным оружием в руках. Начищенное железо сверкало и плавилось на солнце. Горожане и купцы, набежавшие на глядень, теснились по сторонам. Иван и Тимофей Вельяминовы, племянник с дядей, важно вышагивали, сойдя с коней, в ферязях цареградского аксамита, в шитых жемчугом сапогах, в отороченных соболем, невзирая на жару, шапках. Микула следовал сзади брата, тоже разряженный, с любопытством озирая княжой двор и собравшуюся суздальскую вятшую господу. Все явно в лучшем своем, иные, почитай, в единственном праздничном платье, все спесиво-чопорные, как и князь, что вышел на крыльцо и стоял прямой, сухопарый, высокий, задрав бороду, не то гордясь, не то гневая на удачливых соперников своих. Москвичей встретили, разместили. Была торжественная служба в соборе. Мор в Суздале, собрав свою законную жатву, начал уже утихать, и потому глядельщики собирались толпами без особого опасу. Наконец провели в терема. Послам было представлено княжое семейство. И с этого мига Микула, дотоле внимательно разглядывавший лица, одежды, иконные лики в соборе, горожан, лавки, оружие, - умер, воскрес и не замечал уже больше ничего. К гостям вышла княгиня Анна, супруга Дмитрия Константиныча, младшие сыновья князя и две дочери, одна еще почти девочка, Дуня, с распахнутым взором больших бирюзово-синих глаз, статная, чуть заметно курносая, обещающая стать писаною красавицей года через два, и старшая, Маша, потемнее сестры волосом и взором, с темно-синими строгими глазами, с продолговатым гордым лицом точеной, надменной, почти иконописной красоты, с непредставимо долгими ресницами, от которых на нежные щеки ложились тени, и казалось, когда она распахивала очи, взглядывая, подымался тревожный ветер в палате. Словом, Микула, хоть и был не робок, и собою хорош, и статен, и родом высок, и в Суздаль прибыл как победитель в стан побежденного супротивника, а оробел, истаял, истерял мгновением волю и власть, и когда она, облитая лиловым, в не правдоподобно огромных золотых парчовых цветах шелком, поворотилась и уплыла гордою лебедью, сердце Микулы рухнуло и разбилось в куски. Свет замглился, и стало - вынь да положь суздальскую княжну, иначе и жить не хочу! Тимофей, догадав, что створилось с племянником, задумался. Припоздал отец женить молодца! А невесть, Митрий Кстиныч отдаст ли ищо дочерь за боярского сына? Добро бы, коли старший, Иван. Наследный тысяцкий московский - куды ни шло! Ох, не в пору да и не вовремя! Не здесь бы тебе, племянничек, голову терять. Посватаешь непутем, дак и все бы посольское дело не рухнуло той поры! А с другого-то боку глянуть? Брат Василий, поди, и побогаче суздальского князя теперь, да и власти у нас, Вельяминовых, не менее, почитай, чем у битого Митрия Кстиныча! Тимофей Василич не сослепу и не сгоряча враз задумывал о браке. Это ведь романисты позднейших веков придумали долгую череду ухаживаний с нарастанием чувства, нечаянными встречами в саду, письмами, вздохами, слезами и разлуками, которых как раз и хватало на толстую книгу, на последних страницах которой происходил после всех перипетий счастливый брак с золотыми венцами и поздравлениями молодых за свадебным столом, вслед за чем немедленно оканчивалась и книга, ибо ту, подлинную, главную жизнь, которая только и начинается после венца, романисты, как правило, описывать не умели и не любили... Но любовь все-таки во все века начинается чаще всего с первого взгляда: был этот первый взгляд - состоится и все последующее, не было - и целые томы любовных ухищрений ничему не помогут. Так что предки, доверявшие первому взгляду молодых, были не так уж, как мнится теперь, и наивны. Ну а жизнь, действительно, начинается после свадьбы. Только в браке, родив детей, в заботах о семье и муже обретает себя женщина, только семья и ответственность перед нею доделывают, образуют мужчину до взрослого состояния. Всех дальнейших переговоров дядиных, хитрых недомолвок, намеков, тайной толковни с боярами, как и грубовато-прямых высказываний старшего брата Ивана, Микула уже попросту не замечал, не видел. Жил от встречи до встречи со своею любовью (и встречи мгновенные, прилюдные, на пиру или в церкви... лишь издали и кинуть взгляд!) и порою вел себя сущим теленком, по выражению Ивана Вельяминова. Так, первым узнавши про возвращение из Орды Василия Кирдяпы, он только незаботно повестил о том дяде, глуповато-радостно улыбаясь: вот, мол, и этот тут, с нами! И долго не мог взять в толк, чего это обеспокоились, прихмуря брови, дядя со старшим братом, о чем запереглядывали меж собою, почему руки бояр враз потянулись к оружию, ведь все доселева было так хорошо. И он же первый из московитов уведал о том грозном, что вступило в суздальский терем с наездом Василия Кирдяпы. В тот день ввечеру, ведомый безотчетною хитростью влюбленного, он чудом проник в княжеский сад и, завидя на невысоком гульбище знакомый очерк в неярком голубом летнике, подтянулся кошкою и, перемахнув резные перила (сто раз могли, заметя неведомого дерзкого гостя, пырнуть рогатиною меж крыл или пустить стрелу, не разбираючи, кто там лезет через ограду!), очутился прямь девушки, тяжко дышащий, разгоряченный, с трепетом ноздрей и жарким блеском глаз. А она стояла перед ним, зажав в руках шелковый плат, которым доселе обмахивала лицо, и глядела недвижно, точно каменная, точно писанная изографом. Лишь чуть-чуть, едва заметно усмехался вишневый рот. - Пришел? - спросила нежданно низким, переливчатым голосом. И тут произнесла то, о чем еще ни брат Иван, ни дядя не ведали: - Василий из Орды привез батюшке ярлык на великое княжение владимирское! - сказала негромко и властно. Микула свел брови, стал, не зная того, несказанно хорош, и княжна неволею опустила глаза, замглилась взором. - Пойдешь за меня? - вопросил, движением головы отбрасывая и великий стол, и ордынский ярлык с Кирдяпою, и все на свете. - Коли позволит отец? Не подымая глаз, она тихонько кивнула головою, шепотом произнесла: - Идут, беги! Микула потянулся к ней, но она легонько отвела его точеными пальцами с покрашенными, как у восточных красавиц, ногтями. Глянула, преодолев себя, серьезно и строго. Метнулись испуганной тенью ресницы. И Микула, оберегая девичью честь, живо соскочил в сад, пробежал малиною, ломая кусты, пихнул растерянного ратного у калитки, выскочил в улицу. Страж, проворонивший гостя, намерил было крикнуть, но, сообразив нечто (да и за свою-то оплошку всяко можно от старшого по шее получить!), только махнул рукой, воровато озрясь: не видел ли кто? Вечером Микула, торопясь, вспыхивая и гневая на себя, сказывал дяде и брату грозную новость. Тимофей Василич слушал задумчиво, теребя концы пояса, Иван - насупясь. Вдруг перебил грубо: - Чем она-то пленила тебя?! - Порода в ей! - выдохнул резко, по-отцовски, побледнев ликом, Микула. - Княжая стать! И все такое прочее... И не замай! И пойдет за меня, коли... - Он сжал кулаки, не договорив. - Коли не прирежут нас с тобою сегодня же ночью! - сурово докончил Иван. А Тимофей Василич только крякнул, вскинув глаза на готовых сцепиться племянников, и промолчал. Знал он бешеный норов Кирдяпы, ведал и гордую обидчивость старого князя... Могли и прирезать, могло статься и такое! Весьма могло! В горнице дубовой, похожей сейчас скорее на бревенчатую западню, неслышным стремительным обвалом повисла трепетная, словно натянутая тетива лука, обломная тишина. Иван вдруг твердо встал, сведя брови, и начал молча затягивать пояс. Глава 35 Василий Кирдяпа ворвался в сонную тишь отцовского терема, словно дикий ордынский вихрь. Веселый, злой, в упоении победы готовый расшвыривать всех и вся, обожженный солнцем и обдутый всеми степными ветрами, повидавши смерть лицом к лицу, черные трупы под роями жирных мух, ордынский ужас и резню эмиров, пробившийся к новому хану Азизу, всевшему на ордынский престол, добившийся от хана - соперника Мамая и, значит, врага московского князя - ярлыка на великое княжение своему отцу, он заранее торжествовал победу. Видел себя въезжающим во Владимир на белом коне впереди родителя, видел у ног своих поверженных московитов... Власть, жданная, утерянная было, вот она, снова тут, с ханским фирманом у него в руках! Услыхав о московском посольстве, потребовал у отца немедленного: - Вельяминовых в железа! И - собирать рати! У Дмитрия Константиныча по первому чувству взыграло ретивое. Токмо выдохнул: "Сын!" Сжал Кирдяпу в объятиях. Зажмурив очи, из коих выжало радостную слезу, пережил ослепительное видение скачущих опрометью коней, распахнутых ворот Владимира, красного колокольного звона торжественной встречи... И тут, споткнувшись об истину бытия, широко отворив смеженные было очи, вопросил себя горько и строго: "С кем? И с каких животов, ежели потерян Нижний?" И вслух повторил сыну: - С кем?! Откудова возьмем ратную силу? - С кем? Со всеми! - вскричал Кирдяпа. - В Москве голод, черная смерть... Всем надолызла московская власть! Ростов! Дмитров! Галич! Все встанут! Но чем больше убеждал и горячился Василий Кирдяпа, тем угрюмее и нерешительнее становился родитель. Трусость союзников, вдосталь испытанная им, позорное бегство князей, ссора с братом - все упрямо вставало у него в очах и памяти вперекор истомному нетерпению сына. Черная смерть вдосталь опустошила суздальскую землю, засуха обещала неурожай. Отстранив сына Дмитрий Константиныч собрал думу. Бояре тоже судили-рядили наразно, и так и сяк. Без Нижнего, без нижегородского серебра и нижегородской дружины им в одиночку с Москвою было не совладать. - Ну, захватим Владимир! - грубо молвил тысяцкий. - А дале што? Одно, коли слать к хану за ратною помочью! Дмитрий Константиныч, двукратно испытавший на себе силу Москвы, оборотил лик к сыну, нетерпеливо кусавшему губы: - Повести, Василий, - сказал, - как тамо, в Орде? Кирдяпа начал сбивчиво рассказывать. В Орде, по-видимому, устали от убийств и новый хан сел прочно. Но сил для похода на Русь у него не было. В южных степях грозно нависала над ним Мамаева Орда, огланы-улусники подчинялись плохо, мор, резня и прошлогодний джут вдосталь истощили татарские кочевья. Впервые прозвучали слова о том, что сила эта, казавшаяся доселе, безмерной, исчерпана и хану, во всяком случае теперь, некого слать на Русь. ("А и пошлет, - думали многие, внимая рассказу, - чем будет расплатиться с има? Пожгут останние села, людишек угонят! Дорогонько станет нам татарская помочь!" Так думали, хоть и не высказывали вслух.) Ничем окончила наспех собранная княжая дума. Разошлись, ничего не решив. Василий Кирдяпа в гневе решил действовать сам, не сожидая отца. Поднять дружину, перевязать московитов, быть может, убить, а там - там отец сам захочет идти на Владимир! Да и не заможет иного! Вот тут поздним вечером к нему и явился Иван Вельяминов. Один. Без холопов и свиты. Вошел. Прихмурясь, обозрел раскиданное оружие, суетящихся кметей и бояр, усмехнулся, понял все сразу. Твердо выговорил: - Побаять надо с тобою, князь! И такая сила была во взоре, стати, в голосе московита, что Василий, похотевший было тотчас велеть схватить Вельяминова, засовался, засопел, вымолвил наконец, облизывая сохнущие от ярости губы: - Добро! Пройдем, боярин! Или как тя, не боярин ищо?! Боярчонок, чать?! - примолвил глумливо, оборачиваясь в дверях. - Сын боярский! - спокойно возразил Вельяминов. И уже когда ступили в боковушу, притворив дверь, докончил: - Старший сын великого тысяцкого Москвы! Кирдяпа стоял на напряженных ногах. Не садился сам, не желая сажать Вельяминова, с которым все еще не решил, что содеять: убить или поковать в железа? - Здесь не Орда, Василий! - сказал Иван Вельяминов спокойно, даже миролюбиво, чуть насмешливо глядючи в яростные очи Кирдяпы. - Ну, схватишь, ну, казнишь! У мово батьки трое сынов и трое братьев. Пусть Тимофей Василич тута, дак дядя Федор Воронец, княжой боярин, не уступит ему! Еще Юрий Василич есть! За кажным - тыщи оружного люду! Сметь свои силы, потом и дерзай! А и то еще реку: убьешь послов - татары того не любят, хан Азиз, гляди, и откачнет, и не поможет тебе! И сядете вы тута с отцом - ни Кострома, ни Переславль, ни Ростов не вступят за вас, и Борис Кстиныч полки подошлет нам в помочь, лишь бы на Нижнем усидеть! Да владыка Алексий, гляди, твово батьку и тебя от церкви отлучит за таковую-то пакость! Иван поглядел еще - он явно не страшил совсем, и эта непоказная храбрость гораздо более, чем слова, сковывала князя Василия, - подумал, перевел красивыми бровями не то насмешливо, не то сожалея, вымолвил вдруг просто, как равный равному: - Я бы на твоем-то мести, Василий, може, и не то начудесил! Ну, хошь? Схвати, ударь, убей, сорви сердце! Токмо ведь не отмолишь потом и батьку опозоришь навек! Я затем и пришел, подобру остеречь тебя, князь, а там - воля твоя! Токмо об одном советую: чего делашь, думай завсегда наперед, с загадом. Я вот то-то свершу, за ентим такое-то воспоследует! - Иван пошел на ход и уже от двери, оборотясь, докончил: - Привел бы ты, князь, три тумена татарской конницы с собою! Слова бы не сказал тебе, сам руки протянул: на, вяжи! - И вышел. И, никем не задержанный, покинул терем. Еще и на выходе, как прояснело потом, оружничему Василия сказал: - Убери молодцов! Неладное затеяли! Князь пущай поутихнет, охолонет, опосле и толкуйте с им! Кирдяпа вышел вскоре вслед за Иваном. Глянул сумрачно на растерянных, замерших дружинников, супясь повелел: - Спать! Невесть что и натворил бы Василий, не явись к нему Иван Вельяминов вовремя... Глава 36 Уцелевшие в первую ночь московиты продолжали, однако, оставаться у суздальского князя почти в заложниках. Дмитрий думал, и думалось ему трудно. Не было уже на земле брата Андрея, коего он даже не сумел похоронить, приехавши только к девятинам, и который один мог бы ему ныне дать разумный совет. Он послал отай скорого гонца к брату Борису и теперь ждал, не отвечая московским послам ни да, ни нет. Наконец гонец воротился. Борис по-прежнему требовал себе Нижний, уступая Дмитрию полученное им от хана великое княжение... Князь выходил на глядень городовой стены, смотрел угрюмо в ту сторону, отколе уже дважды подступали под город череды московских полков. Волнами проходили в душе и памяти обида, боль, порою ярость... Воли - не было. Погадав о себе, сам наедине с собою, понял что страшится новой войны с Москвой. Ослабнув духом, советовался с женой, с матерью. Великая княгиня Олена сердито отмалчивалась. Единожды взорвалась гневом: - Муж ты али баба какая? Рати собраны? Князья помогут? Пущай хоть Ольгерд полки подошлет! Ну! А меня прошаешь! Бабу! Тьфу! Воин! - Ушла и говорить боле не стала. Князь, измученный, бродил по терему. Зашел в светлицу к старшей дочери. Марья сидела за пялами. Глянула скоса. - Вот, доченька! - произнес Дмитрий потерянно. - Не ведаю уже ничего! - Микула Вельяминов хочет посватать меня, - сказала Маша без выражения, глядя перед собой в пустоту за пялами. Дмитрий, еще ничего толком не поняв, закричал, срывая голос, затопал ногами. Дочерь взялась за щеки, прикрыла уши ладонями. Дождала ослабы отцовых воплей, вымолвила: - Ах, батюшка! Верши, как ведаешь, стыда бы опять не было только! Дмитрий вдруг кончил орать, засопел, значительно задрал бороду: - Отдать, дак за князя самого! - Князь Митрий не ровня мне, - возразила Мария рассудливо. - Молод! Ему Дуня ровня! Коли уж не за Вельяминова, так ни за которого из московитов не пойду! - сказала и утупила взор. Твердо сказала. Дмитрий осекся, поглядел на дочерь новым зраком, обмысливая. Вышел, прихлопнув дверь. В тот же вечер он вызвал на говорку Тимофея Вельяминова. Сопел, пытался изобразить гнев - гнева не являлось. Тимофей озирал Дмитрия Константиныча, прикидывая, дозрел тот али еще не дозрел. Выговорил наконец ("А, была не была!"): - Князь Борис, слышь, за Нижний обещает и грамоту подписать на отказ от великого княжения... Баяли о том еговы бояре! Угадал верно. Дмитрий оскучнел, склонил голову. - Чего хочет от меня владыка Алексий? - Пояснил, помедлив: - Ежели я передам ханский ярлык Дмитрию! - На ярлыке спасибо, князь! - осторожно отмолвил Тимофей. - А токмо... - Он приодержал речь, намеря высказать главное требование Москвы как можно опрятнее. - В грамоте нашей, что от Мамая и хана Авдула получена... - Он вновь остро глянул в очи суздальскому князю, понял, что продолжать можно, выслушает! - В грамоте той великое княжение владимирское названо вотчиною великого князя московского! Дак от тебя, князь, не посетуй уж, надобно теперича согласие на то! Чтобы, значит, отрекся ты, батюшко, от владимирского княженья и с родом своим на все предбудущие веки! Выговорив самое трудное, Тимофей смолк, тревожно разглядывая князя. Но Дмитрий был тих, думал. - А заботу о Нижнем, - бодре