ола, старинные, еще с прапрабабкина саяна, до татар до ентих деланы владимирскими мастерами... Те-то были всем мастерам мастеры! И уж на столе тут и пироги, и студень, и всяких заедок - это еще у невесты, на смотренье. А как повезут поездом в храм, да с оберегом, с молитвою от колдунов-нехристей, тут и семя льняное сыплют, и иголки в подол, и ворожба. (У иных кони станут - ни с места, хоть убей!) А там, как косы переплетут по-женски, и повойник наденут, и в дом к молодому отвезут, отведут ли, коли рядом... Тут уж пир - всем пирам пир! И белых рыбников со стерлядью наготовят, и аржаных, и рыбное тут, и мясное из свежей убоины, и кисели, и каши... В хорошей-то свадьбе после первой каши, что молодым подают, тридцать-сорок перемен на столе! Ешь - не хочу! Тут и всякого нищего, сирого-убогого накормят, тут и песельницам надеют и шанег, и пирогов, и пряников, а побогаче кто - и серебром дает за хорошу-то песню, за "виноградие"! Тут уж и пиво всем подносят, кто ни набьется в избу, а что песен, песен! А потом молодых ведут в холодну клеть, и уж тут сваха рубаху кажет али сам жених алу ленточку навяжет да вынесут... И назавтра еще гуляют гости! А всей-то свадьбы - неделя, то и две! Так вот у мужиков, у смердов. Ну а у боярина али князя - дак тут и пересказать не перескажешь всего-то! В котором городе княжеска свадьба, так, почитай, весь город кормят и поят в те-то поры! Потому и завидуют, глядя вослед улетающему поезду, бабы. Так бы уж не постояли, сходили бы али съездили в Нижний-то, хоша песен послушать да у крыльца княжеского постоять! Толкуют почасту, что свадьба великого князя Дмитрия затеивалась в Коломне ради норова суздальского князя Дмитрия Константиныча. Мол, не в Нижнем или Суздале, дак хоть и не в Москве! Вряд ли стесненный и утесненный суздальский князь, выдавший недавно старшую дочь за сына московского тысяцкого, получивший свой город только при деятельной помощи московита, мог бы так уж чваниться перед зятем, как-никак великим князем Владимирской земли и "старшим братом" по лестнице княжеских отношений! (Хоть по родству и приходил ему юный Дмитрий Иванович четвероюродным племянником.) Вряд ли! Споры тут ежели какие и были, то только того свойства, каких песельниц на свадьбу выбирать. Тут уже суздальцы никак не хотели уступать своего московитам, а те тоже уперлись, едва до брани дело не дошло. И коломенские бабы голос подняли: "У нас-де свадьба, дак!" Так три хора и набрали в конце концов, чтобы никого не обидеть, и уж песельницы разбиться готовы были, абы соперниц перепеть! Но слишком еще печально выглядела выгоревшая целиком и едва-едва восстановленная Москва. Еще черными закоптелыми остовами высили каменные церкви в сиротливом обрамлении пожоги и груд только-только навезенных и едва ошкуренных бревен. Слишком не к свадьбе гляделась деловитая стукотня топоров, ряды саней и разъезженные, в навозе и черной угольной грязи улицы. И Кремник (Кремль, как называли его гости-сурожане, генуэзские фряги) еще весь был в развалах и осыпях рухнувшей испепеленной стены, в деловом кипении древоделей, что возводили пока амбары, житный двор, бертьяницы, конюшни и погреба, не трогая выгоревших теремов и двора митрополичьего. Словом, город рос, возникал, но не был еще готов к тому, чтобы править в нем княжескую свадьбу. Ну а во Владимире (стольном городе как-никак!) не захотели московские бояре, Вельяминовы, Бяконтовы, Акинфовы воспротивились, а за ними и вся дума. Так и выбрали ближнюю Коломну. Пятнадцатилетний подросток, с первым еще юношеским томлением по ночам, еще ни разу не изведавший "этого", Дмитрий, ожидаючи нареченную свою, извелся совсем. Все уже стало неважно: и зависть к Ивану Вельяминову, спокойное превосходство которого приводило его то в отчаяние, то в неистовый гнев, и подогреваемая многими юношеская жажда повелевать, править, двигать полки (хотя он и доселе не мог бы сказать внятно, какие полки, куда и зачем), и успехи в верховой езде, в стрельбе из лука и рубке саблей, и отроческое упрямство перед учителем, когда нечего противопоставить взрослой мудрости наставника, а возражать хочется до зуда во всем теле, - упрямство, все чаще испытываемое им по отношению к Алексию (почему он и братьев митрополита, всех Бяконтовых начинал безотчетно сторониться и избегать), и ревность к двоюродному брату Владимиру, слегка лишь умеряемая возрастом - Володя был двумя годами младше и еще мальчик, - и многое, многое другое, чего и не пересказать, все отошло посторонь, отодвинулось, потеряло остроту и вкус, позабылось перед тем, что ожидало его теперь, ныне, вот уже в считанное количество дней. Свадьба должна была состояться на Масленой <18 января 1366 года.>. Уже в Коломну съезжались многочисленные гости из Москвы, Рузы, Можая, Юрьева-Польского, Дмитрова, Костромы, Переяславля, Владимира, Ростова, Стародуба, Нижнего и Суздаля, даже из Рязани, уже три хора песельниц, ревниво гадающих, кто из них лучше, собрались в коломенских хоромах и вполголоса пробовали свое мастерство, уже пекли, варили и стряпали, а Дмитрий все еще не ведал облика невесты своей. Глядел на молодую жену Микулы и приходил в отчаяние. Княжна Марья была и строга и холодна на его мальчишечий погляд, и окажись он с такою вместе, не ведал бы, как и поступить. Микула утешал молодого князя, как мог. Наедине как-то выспросил, сумеет ли тот не сплоховать с женою. Дмитрий, отчаянно, пятнами краснея, признался, пряча глаза, что не ведает точно, как это происходит, и Микула спокойно и внятно объяснил ему, в чем тут люди отличны от быков и коней, случки коих Дмитрию приходило наблюдать неоднократно. Так вот оно и подходило и подкатывало, пока наконец не подошло и жениха не помчали в таком же облаке морозного сверкающего вихря с Воробьевых гор в Коломну, и дружки - молодая холостежь из виднейших боярских родов, перевязанные полотенцами, с гиканьем и свистом поскакали впереди и вослед кожаного красного расписного княжого возка, в котором бешеные выстоявшиеся кони несли к брачной постели надежду Москвы. Перед самой Коломной жених потребовал гневно, чтобы его выпустили из возка и подали верхового коня. А то - словно девку везут! И лихо поскакал впереди своей разряженной молодой дружины. (Скакал и чаял: скакать и скакать бы еще, не то слезешь с седла - и оробеешь вдруг и сразу до стыдноты.) Но вот и коломенские рубленые городни, и толпы народа, и золото облачений духовенства, и клики. И - эх! - разгоряченные всадники врываются в город, в свалку раскидывают загату поперек пути, Дмитрий кидает серебро горстями - путь свободен! Они скачут к терему. Слезая с седла, он чуть было не падает, нога запуталась в стремени, но дружки подхватывают со сторон, едва не вносят, от лишнего усердия, на крыльцо. Федор Кошка с Иваном Родионовым Квашней первые понимают свою промашку, ставят князя на ноги, отпихивают других, и вот он подымается по ступеням, по венецейским сукнам, чеканя шаг, и краснеет, и бледнеет, и мурашки бегут по коже, и пот промочил уже всю нижнюю, хрусткого шелку рубаху на спине. Дальнейшее - как в тумане. Громкие голоса, хор, "здравствование". Дружки стягивают с него дорожный опашень и зипун, кто-то соображает переменить князю рубаху, вытирают вином лицо, шею, спину и грудь. И вот свежая рубаха холодит плечи, и Федор Кошка на коленях хлопочет с тканым поясом, подносят зипун цареградской парчи, застегивают праздничный золотой с капторгами пояс, причесывают костяным новогородским гребнем непослушные, торчащие врозь волосы, ободряют, подмигивают, натягивают на ноги тонкие красные сапоги... За стеною, в столовой горнице, уже запевает хор: +++ А-ох, у нашей свахи, а-а, Золотой кокошник Головушку клонит, а-а, Жемчужныя серьги Уши обтянули, а-а, Бобровая шуба Плечи обломила, а-а...++++ Слышится рык свадебного тысяцкого, великого боярина Василия Окатьича. В горницу вступают Дмитрий Зерно и Андрей Иваныч Акинфов, кланяются, зовут князя ко столу. Он идет, мало что соображая и видя, его сажают, расчищая дорогу, гремит хор: +++ Налетали, налетали ясны сокола, Ой рано, ой рано, ой рано мое!++++ В горнице жарко от множества гостей, от целых пучков восковых изукрашенных свеч в шандалах. Близит вывод невесты к столу (чин кое в чем нарушен, в Нижнем уже было первое застолье, но - без жениха), и вот ведут, ведут! Его подталкивают, он встает, неживыми руками мнет бахрому расстеленного по краю стола полотенца. Евдокия, четырнадцатилетняя суздальская княжна, уже развившаяся, с высокою грудью, огромными голубыми глазами, завешенная до бровей густою бахромой дорогой шелковой шали, отчего виднее становится нежный обвод круглящихся щек и белой шеи, охваченной бирюзовым наборочником, останавливается посреди горницы. Румянец вспыхивает у нее на лице, ходит волнами, и Дмитрий густо, облегченно и благодарно краснеет. Невеста куда проще Микулинской жены, проще и краше, на его погляд. Он видит близко-поблизку испуганно-любопытный взгляд, сочные губы, не ведая в сей миг, что любуется в девушке тем, что нравилось когда-то его прадеду и что будет принято на Москве и века спустя как первый признак истинной женской красоты ( о чем Иван Грозный когда-то напишет английской королеве, требуя найти ему невесту "попухлявее"). Ничего такого не мыслит московский князь, он и вовсе ни о чем не в состоянии ныне путем помыслить, но невеста ему нравится - до сладкого жара в теле, до румянца, и он едва не роняет чару густого меду, которую подносит ему на серебряном подносе суздальская княжна, поддерживаемая со сторон двумя вывожальницами. И первый, через стол, поцелуй - не поцелуй, а лишь тронули губами друг друга... Оглушающе гремит хор коломенских песельниц, и вот она обернулась, уходит... Там, в задней, когда ее разоболокают подруги, Овдотья, смеясь, крутит головой, говорит: - Красный, красный какой! Как рак! Ой, подружки, не могу! И нос лаптем! - И закатывается счастливым, заливистым хохотом. Закусок, которыми уставлен стол, почти никто не трогает, не до того. Все уже торопятся в сани. Отец невесты, Дмитрий Константиныч, трясущимися руками благословляет ставших перед ним на колени на расстеленном тулупе московского князя и младшую дочерь, не столь понимая, сколь чувствуя, что с этим браком окончательно отрекается от великого стола владимирского и гордых надежд покойного родителя своего и теперь остается ему одна только услада - что его внуки от дочери и этого неуклюжего отрока наследуют все же вышнюю власть в Русской земле! А ему, ему хоть это вот утешение, подготовленное дальновидным Алексием, что он как-никак тесть, родич, а не боярин служилый в московской думе, каковыми становятся ныне все новые и новые мелкие удельные князья, и что было бы уже и вовсе соромно, прямо-таки непереносно ему, вчерашнему великому князю Залесской Руси! И потому еще дрожат сухие, утратившие властную силу руки князя и икона, которой он обносит троекратно головы жениха с невестою, вздрагивает у него в руках... Не кончены, далеко не кончены еще спор и злобы, и аж до царя Василия Шуйского, до смутного времени дотянется ниточка трудной борьбы служений и измен князей суздальских дому московских государей... Но сейчас здесь старый человек, благословляющий дочерь с женихом, навек отрекается высшей власти, и не потому ли еще так увлажнены его глаза и предательская слеза, нежданно проблеснув, прячется в долгой бороде Дмитрия Константиныча? Невесту выводят закрытую. "Дети боярские" - оружие наголо - берегут путь. Гомон толпы. (Мор схлынул, и все уже будто забыли о нем!) Громкая самостийная "Слава". Только что в палатах московки пели "Разлилось, разлелеялось", а тут уже запевают свою, коломенскую, рязанскую "Славу". Невесту усаживают в сани. Жених, как и прежде, взмывает в седло, раз и навсегда решив, что верхом ему ехать достойнее. И вот церковь, паперть, жарко пылающая свечным блеском внутренность храма. Тесаные стены отмыты до чистоты янтаря. Венчает молодых красивый рослый коломенский протопоп Дмитрий, Митяй. Митрополит Алексий говорит им напутное слово. И хотя до Дмитрия мало что доходит в сей час, но в церкви он опоминается, чуточку приходит в себя и уже к большому столу храбро решает не робеть. А потому, когда сват, скусив концы ржаных пирогов, снимает наконец шаль, открывая молодую уже с переплетенными косами и в повойнике, Дмитрий по зову всех гостей крепко и неумело берет ее за уши и прижимает, притискивает сочные губы девушки к своим губам. Оба задыхаются, не ведая, что делать дальше, и долго не садятся на расстеленную для них мехом наружу овчину. Хоры песельниц поют по очереди, соревнуясь, и коломенские зычат всех громче, оглушая гостей. Уже проникшие незнамо как в палату (Алексий был против потешников) скоморохи пляшут, дудят и выделывают головокружительные прыжки на том конце столов, уже молодые откормили друг друга кашей, уже полупьяны гости, а Дмитрий с Евдокией ждут, украдкой сцепив руки пальцами, - два почти ребенка, для которых сейчас, кроме любви, нет уже ничего на свете, и тотчас подымаются, заалев, когда их зовут вести в холодную горницу, на высокую постель из снопов. Дмитрий - никогда не бывал серьезнее - запрыгивает на постель первый. Овдотья, наклонясь, стаскивает с него сапоги, собирает раскатившиеся иноземные золотые кругляши. Они раздеваются, не трогая друг друга, в скудном свете одной тоненькой свечи, наконец тушат и ее. Дмитрий ощупью находит девушку, затаскивает неловко через себя на постель, пугается, и это спасает его от грубости. Они долго лежат рядом под легким собольим одеялом, ласкаясь и привыкая друг к другу. Потом Овдотья ложится на спину - верно, тоже подружки учили, - крепко прижмуривает глаза. Ей почти не больно и скоро становится легко. После они лежат, обнявшись и жарко дыша, ни тот ни другой еще ничего толком не понявши, но им хорошо и будет хорошо всю жизнь, двум детям, узнавшим любовь впервые и только после освятившего ее венца, в чем была (Дмитрий, конечно, ни днесь, ни после не задумывается об этом), помимо всех политических расчетов и интриг, житейская мудрость владыки Алексия. Скоро придут швырять горшки в дверь, пир будет вестись своим побытом, будет здравствовать князя Дмитрия протопоп Митяй и до того придет юному князю по нраву, что будет позже князевым духовником и едва не станет - годы спустя, по князеву хотению - митрополитом всея Руси... Много чего еще будет на княжеской свадьбе и после нее! А совершитель всего сего стоит сейчас на молитве в моленном покое своем и, отвлекаясь от священных слов, прикидывает, когда возможно сказать Дмитрию о сугубых надобностях государства, и первой из них - строительстве взамен сгоревшей крепости каменного Кремника. Ибо он ждет иных, грозных событий и хочет приуготовить к ним заранее новую столицу Руси. Глава 47 На углу Рядятиной строили новую церкву. Осиф Варфоломеич постоял, задравши голову, не мог не постоять! День был тепел, мороз отдало, протаяли кровли, и с бахромчатой стеклянной череды сосулек звонко опадала частая капель. Птицы уже дрались меж собой, выхватывая клочки шерсти и ветоши - ладили гнезда. Мастеры вздымали камень на своды - хранящий еще холод зимы ржавый рыхлый ильменский известняк. Вмазывали рядами плинфу. "По-старому кладут!" - радуясь невесть чему, думал боярин. Он стоял, уперев руки в боки, ферязь с откинутым алым воротом, застегнутая у горла костяною запоной и распахнутая, свободно свисала с плеч. Задирая голову, едва не сронил щегольскую, с бобровым околышем высокую шапку. Подошли двое шильников, весело, чуть нахально окликнули боярина: - Наше - Олфоромеицю! Слыхали, молодчов наймуешь? Мужики стояли вольно, обнявшись. В одном боярин узнал красавца Птаху Торопа, другой был ему неведом. - Чо ли в поход, на Волгу? - уточнил Тороп. - Слыхом земля полнитце! Осиф Варфоломеич недовольно свел брови, пожал плечами, словно бы говоря: не знаю, мол! - Да брось ты, боярин! - отверг Тороп, лениво поигрывая голосом: - Уже весь Новый Город на дыбах! Полтораста никак альбо двести ушкуев готовишь! Цего там! Ай ненадобны стали? Словно бы нас, таких, нынце и не берут? Осиф Варфоломеич сопел, не решивши пока, что рещи. - Видал меня в дели! - напирал Тороп. - За Камень с тобою ходили, ну! - Ладно! - вымолвил наконец Осиф Варфоломеич. - Приходите ко мне во двор, потолкуем! - Дозволь тогда каку серебряницу на разживу! - обрадованно продолжал Птаха, торопясь закрепить успех. Осиф Варфоломеич порылся в кошеле, достал было несколько стертых кожаных бел. - Да уж не жадничай, боярин! - возразил Тороп, глядючи на него с прищуром и словно невзначай загораживая проход. Осиф Варфоломеич, ворча, достал рубленую половину гривны. Отмотавшись наконец от мужиков, пошел берегом. Широкая промоина посереди Волхова расширилась, съедая береговой припай. У низкого моста, у лодей, возились плотники. Густо тек дух смолы, смолили все, почитай, торопились выстать до чистой воды. Он глазом нашел свои ушкуи, там тоже густо копошился деловой люд. Вступил в нутро ворот. Миновав деловое нагроможденье амбаров, лабазов, основательной рубки деловых палат, вышел к Борису и Глебу. Отсюда, минуя Софию и владычный двор, сквозь Неревские ворота вышел к началу Великой. Сенька, холоп, догнал, запыхавшись: - Баяли, будут у Онцифора! - Ин добро! По Великой прошел вдоль высоких тынов, за которыми проглядывали только верха теремные. Впрочем, в отверстые ворота и здесь было видимо деловое кишение: готовились к весне, к торгу, к первым торговым лодьям, к орамой страде. Обросшие кони чесались о вереи ворот. Пробегала челядь. Боярин шел опрятно - не замочить бы дорогих тимовых сапогов, обходил лужи, налитые на бревенчатом настиле там и сям (непротаявший лед не давал уходить влаге). Весной пахло, весной! Он взглядывал вдаль, где нежною, в дымке, голубой лазорью светило весеннее прозрачное небо, приманчиво далекое над уже потемнелыми, сбросившими иней и снег прутьями садов. И виделись высокие медноствольные боры на ярах, синяя вода рек, чужие города, Камень со сбегающими с оснеженных вершин потоками, с настороженной чащобою, откуда могла прилететь вогульская оперенная стрела... Весною и старого старика тянет вдаль! Василий Федорыч с Александром Обакумовичем уже ждали припозднившего боярина. Александр соколом стоял в воротах Онцифоровой усадьбы, выглядывал, а Василий был в тереме. Поздоровались. - Рад старик, цто к ему зашли! - сообщил Александр, усмехаясь невесть чему, а больше своему здоровью, весне, молодости. Поднялись на высокое двоевсходное крыльцо. Онцифор Лукин сидел на лавке, беседуя. Привстал. Хитрые морщинки побежали от глаз. - Вняли? - Сказал. Пошел встречу. Обнялись, перецеловались все трое. Расторопная девка тотчас внесла кувшин, чарки темного серебра и закусь: хорошую рыбу на деревянной тарели, грибы, брусницу, заедки. Налили белого меду, выпили. - Не будет того, как с нашими молодчами пять лет тому? - прищурясь, спросил Онцифор. - Того не будет! - весело отверг Александр. - Да ведь не всякую рвань берем с собою! Эко, рты раззявили: бражничали под самым Нижним да Костромой... А бесермен подвинуть давно надобно! Да и нижегороцки купчи зачванились: с той поры, как Митрий Кстиныч на великом столе сидел, нашему новогороцкому гостю торговому и вовсе пути не дают! - Хочешь, Олександр, дам тебе молодчов из той самой "рвани"? - прервал Онцифор. - Про Еску Ляда и Гридю Креня слыхал? Из ихней ватаги мало кого и спаслось! - Мне Еска ведом, - отозвался Василий Федорыч, доныне молчавший - На Мурман ходили с ним. Каку беду - за неделю чует мужик! Шли с Груманта. Всем нисьто, а Ляд: чую, мол, норвеги тута, чую, и все! Заставил мористее взять и оборудиться всема. Ну и прошли, миновали! А те, после вызнал, на Пялице-реке стояли, наших стерегли, так-то! Онцифор только кивал: - Ну! Дак он и от Митрия Кстиныця ушел! Накануне поднялси, чуяло сердце, бает! И тех-то хотел упредить, в главной ватаге, да их уже всех повязали и повезли молодчов! - Никоторого хан не помиловал? - Никоторого! Остання горсть уж вырвалась, когда Хидыря зарезали! Гридя Крень началовал има, да и те еле живы до дому добрались! - Ну, звери-бусурмана, отольютце вам новогороцки протори! - пообещал Александр. - Нижний брать будете? - вопросил Онцифор. - Город-от тверд! - Город на цьто нам! Торг возьмем, у самой воды! - отверг Александр Обакумович. Василий с Осифом согласно склонили головы. - Одно скажу вам напутное слово, - молвил Онцифор. - Не пейтя! Бесермены завсегда тверезые, дак перережут пьяных-то! - Мы ить не всех берем! - возразил Василий Федорыч, деловито сдвигая брови. - Боле житьих, молодых молодчов, которы к порядку послухмяны, да хожалых, навычных к той страде. - Послухмяных-то послухмяных... Меня вон многие просют! - сказал Осиф Варфоломеич. - Народ зол да и к прибытку жаден, татары нонь не угроза ему! - Дак кликну Ляда-то? - предложил Онцифор. - Погодь! - остановил Александр. - Ну, вот ты, Лукич, поболе нас всех тута в деле понимаешь... - Ну-у-у! - протянул Онцифор. - На Волгу-то не хаживал, господа бояре... - Погодь! - Александр, отстранив сотоварищей, стал решительно объяснять Онцифору свой умысел. Старик слушал, прихмуря чело, потом покачал головою: - Не! Не то, други! Такова-то, скажем... - Он поискал глазами, достал кусочек бересты, писало, стал чертить. - Вот, ежели вымолы у их... - Скоро все четверо лежали локтями на столе, разглядывая рисунок и споря. Онцифор глядел вприщур, потряс головой и твердым ногтем показал на чертеже: - Отселе! - И хитро, мелко рассмеялся старческим смехом, видя, как задумались враз воеводы. - Эх! - выдохнул он, отваливая на лавку. - Эх!.. - А то - в долю с нами? - предложил было Осиф. - Стар, детки, стар! - сожалительно отозвался Онцифор Лукин. - Каку промашку содею, сына Юрья опозорю, осрамлю! Нет, как ся закаял, дак уж слова не переменю. Да и стар! Одышлив стал! Да хворь... Тута надобна молодость! Оногды по трои ден не спишь - и греби али пихайсе... И ницьто! Како-то все, вишь, преже легко было! К вам кто в долю-то? Троица переглянулась, несколько смутясь. - Да уж знаю! Василий Данилыч с Плотников! Сам-то на Двину нынче ладит... Поцто не вместях? Весь ить конечь Плотничкой в руках держит, а посадницять, дак братьев! И братья-те не худы у его! В горницу засунула любопытный нос востроглазая егоза в жемчужном очелье, в палевого персидского шелку летнике. Высунула нос, скрылась, после сызнова высунула лукавую рожицу. - Ну, егоза! Залезай уж в горницу-то! - ободрил Онцифор. - Внука моя! - Похвастал. Девушка, почти девочка еще, зашла, чинясь, опустив разбойные глаза, которыми исподлобья так и стреляла, разглядывая гостей. Тонкая шейка в янтарях в три ряда. На руках - серебряные браслеты. Видать, приоделась к выходу. Бояре, оторвавшись от обсуждения ратных дел, все трое с удовольствием и улыбками разглядывали дедову баловницу. Уже теперь виделось, что года через два-три станет писаною красавицей. - Кому только растет? - не утерпел спросить Александр Обакумович. Девушка вся вспыхнула, зашлась темным румянцем, отемнели глаза. Гордо вскинула подбородок. - Женихи есчо не подросли для ей! - возразил Онцифор, сам привлекая к себе тонкий стан внуки, посадил рядом, огладил, вопросил заботно: - Цего ти? - А я думала, ты, дедо, один... - начала она, смущаясь и краснея уже до клюквенной краснины. Не договорила, потупилась: - После, потом! - Легко взлетела с лавки, перепелочкой порхнула, только и видели ее. Онцифор, улыбаясь, глядел вослед, покачивая головой: - Вота, други! Кака на старости утеха у меня! То все суетисси, а годы пройдут, и уж себе-то ницего окроме доброй домовины не нать! А все для их да для их! Ты, Олександр, - поднял он омягченный взор, - не усмехайсе, того! Годы прокатят, и не увидашь их! А тамо и сам будешь во внуках свою прежню младость лелеять... - И, осурьезнев ликом, прихлопнул по бересте: - Так вот! И боле иного протчего - в горсти держи молодчов! Быват, на первом суступе одолели - и пустились порты одирать да лопоть, а тут свежая ватага нагрянет, и переколют их, болезных, как куроптей! Товар бери весь зараз на лодьи и под крепки заставы. А делить - потом. Иначе толку не добудешь и беды не избудешь! Ну, созову Еську-то с Кренем! - прибавил Онцифор, ударяя в край подвешенного медного блюда. Вбежала прежняя девка и по знаку хозяина ввела сивого, в полуседой бороде, с лицом в морщинах, но крепкого еще телом молодца. Ляд сдержанно поклонился. Принял предложенную чару. Гридя Крень вступил в покой опосле. Боярину Осифу Варфоломеичу кивнул, как равному. Приглашенные сели не чинясь, но сидели молча, ждали, что спросят, а бояре сперва как-то и не знали, о чем прошать. Наконец Онцифор, видя смущение вятших, подсказал, молча подвигая ушкуйникам тарель со снедью: - По Волге пойдут! Проводник нужен добрый. Ты-то, Ляд, знашь те места, от смерти уходил, дак! Ляд усмехнулся едко, краем губ, приобнажив желтые клыки. - Молодчи погинули, - сказал Гридя Крень, - никто и помнит теперь! - И словно овеял холодом погребным. Да тут и тучка нашла, и в окошке небольшом, отокрытом в сад, к Волхову, затуманилось. Александр Обакумович первый нарушил нужное молчание, начал выспрашивать. Ляд отвечал на диво толково. Гридя приговаривал изредка, выплескивая годами копившуюся злобу. И зачванившиеся было слегка бояре скоро почуяли неложное уважение к предложенному Онцифором поводырю. Василий Федорыч на прощании вынул две серебряные гривны в задаток. Ляд опять усмехнулся натужною, недоброй усмешкою, но серебро забрал не чинясь. Столковавшись, молодцов отпустили, и когда те ушли, вздохнули с облегчением. В путях, в дорогах, в лодье, в напуске ратном - незаменимые будут мужики, но зреть их в тереме рядом с собою как-то и неловко словно! - А с Васильем Данилычем сговоритя, сговоритя, господа! - напутствовал старый Онцифор троих бояринов. - Он пущай степенному глаза закроет, без новогороцка слова идете, дак! На улице всех троих вновь обняла пронзительная свежесть и тот неясный томительный восторг, который охватывает человека самой ранней порою, когда еще снег, еще крепки утренники и все еще может переменить на снег и на холод, но уже идет, журчит подспудно, наливает красниной ветви тальника и зеленью голые стволы осин, уже кричит победным птичьим заливистым граем, уже сияет неодолимо промытыми небесами и бредущими из дали дальней барашковыми стадами бело-сиреневых облаков, уже шумит гудом крови в жилах, вспыхивает очами красавиц, вскипает хмелевою удалью в сердцах разгульной новогородской вольницы, звенит капелью, стукочит денно и нощно молотками лодейников на Волхове, зовет и манит неодолимо в земли незнаемые шальная торжествующая весна. И бояре, затеявшие поход на Волгу без "слова новогороцкова" (то есть как там еще повернет, а Новый Город нам не защита, не оборона - сами пошли, дак!), все одно были счастливы и полны веры в себя и молодых, жаждущих растратить себя сил. Спустясь к неревским вымолам, они тут же кликнули перевоз и, запрыгнув вместе с холопами в долгоносую лодью, поплыли наискосок к тому берегу. Онцифор был прав. С Василием Данилычем стоило переговорить еще раз и не стряпая, а боярин, как они вызнали, был ныне за Онтоном Святым, где под его доглядом готовили лодьи к дальнему пути на Двину. Потому и не возвращались к Великому мосту. Перевозчик, отпихнув шестом пару льдин, вывел лодку на стремнину чистой воды и сильно гребя, погнал ее наискось и вниз к тому берегу. В сильные зимы неревляна пешком ходили через лед прямо отсюдова в Плотницкий конец, но нынче Волхов не замерзнул даже к Крещенью, а теперь и вовсе разошелся широкою стремительной промоиной в серо-голубых заберегах припайного льда. Лодочник скользил вплоть с наледью, и величавая груда Святого Онтона проплывала мимо них, близкая и все еще недоступная: лед у воды был тонок. Но вот показалась пробитая пешнями протока. Лодочник, мало черпнув, заворотил туда, и скоро бояре, кинув гребцу несколько зеленых бусин, гуськом подымались в угор на близящий сплошной перестук мастеров-конопатчиков. Василия Данилыча нашли скоро. Боярин стоял, расставя ноги в узорных сапогах, в распахнутой куньей шубе до полу и, хмурясь и сопя, строжил дворского, которому велено было заготовить смолу и дрова еще с вечера, а он и доселе не доставил ни того ни другого. Оборотя гневный лик - лезут тут иные! - узрел бояр и, забыв про дворского, улыбаясь пошел встречь. Тот в сердцах пихнул в шею молодшего, свирепо прошипев: - Мигом! - И, пользуясь ослабою, побежал торопить возчиков: ворочали бы побыстрей, пока сызнова не влетело! Все четверо постояли еще немного, глядя на уже готовые, заново проконопаченные, кое-где в белых полосах замененной свежей обшивки, вытянутые из воды и оттого необычно высокие, с резными драконьими мордами, лишенные оснастки и потому похожие на каких-то сказочных животных лодьи. - На едаком солнце токо и смоли! Токо и смоли! Снег сойдет, дожди пойдут, уже смола таково льнуть не будет! - разорялся еще, отходя, Василий Данилыч. Вокруг лодей кипела деловитая толковая суета. Мастера, поглядывая на боярина, вершили свое. И когда бояре пошли, разговаривая, посторонь, мастер с вершины корабля прикрикнул, словно своему подручному, деловито и строго: - Смолы вези, боярин! Не то работа станет, а протор твой! И Василий Данилыч, покивав и не огорчаясь, крикнул в ответ: - Мигом! Сам впрягусь, коли! - И только уже оборотясь к спутникам, негромко, но яро договорил про холопа-дворского: - Шкуру спущу с подлеца, умедлит ежели! Он царственно шел, топча расшитыми сапогами мокрый, перемешанный с сором снег, волоча по земи подол дорогой шубы. На вопрос, пошлет ли на Двину одного Ивана с Прокопием, отмолвил твердо: - Сам с има иду! Только тут, поглядев боярина в деле, понял Александр Обакумович, почему Василий Данилыч не рвется посадничать, предоставив власть братьям, а себе взявши то, без чего и власть не стоит, - дело. Уж и в матерых годах боярин, и сын взросл, а вот - сам едет на Двину с хозяйским доглядом, поведет дружину, нагонит страху на непокорных двинян, заглянет на Вагу, на Кокшенгу, на Уфтюгу... Будет пробираться переволоками, страдать от комарья, с шестопером или саблей в руке вести молодцов на приступ какого-нибудь чудского острожка, вязать и ковать в железа ростовских и прочих данщиков, забравшихся не в свои угодья, спать по лесным охотничьим берлогам, есть обугленное над костром мясо и грызть черствые сухари, пить воду из ручьев, строжить холопов, дабы не промочили дорогой меховой рухляди, собирать ясак с самояди да дикой лопи и с прибытком, с набитыми до верхних набоев лодьями, везя лопоть, скору, сало морского зверя, рыбий зуб и серебро, отправив и отослав в Новгород лодьи с хлебом со своих кокшенгских росчистей, воротит поздней осенью к Господину Великому Новгороду и будет вновь в дорогой шубе бобровой высить тут, строжить слуг, гонять дворских, а к старости, воспомня о душе, затеет каменный храм у себя на Ильиной улице... Боярина ждал возок, достаточно просторный и для четверых. Кони поволокли его по протаявшей бревенчатой мостовой и скоро, пересекши Никитину улицу и Федоровский ручей, выкатили к вздымавшемуся нагромождению хором и теремов, тут, на горе, казавшихся богаче и сановитее окраинных, посадских, и уже в виду усадеб и храмов Славенского конца заворотили в Ильину улицу. Въехали во двор. К возку кинулись слуги. Коротко осведомясь, повезли ли уже бочки со смолою к вымолам, и покивав согласно, Василий Данилыч тяжко и твердо начал восходить по ступеням. В сенях, расстегнув резной, рыбьего зуба запон, бросил, не оглядываясь, шубу в руки прислуге. Поведя широко рукою в парчовом наруче с массивным золотым перстнем на безымянном пальце, пригласил бояр в хоромы. Все вослед хозяину скинули верхнее и посажались за стол. - Слыхал, слыхал! Ладите ушкуи! Молодчов не с три ли тысячи набрали? Али поболе того?! - возгласил трубно, раздвинувши улыбкою могучую бороду. - У Онцифора были? Живет старик! - Усмехнулся, покачал головою, подумал. - А и прав! Я вон тоже не лезу... Как ноне стало по-новому, дак и лады. Бою-драки меньше, ето Онцифор на добро обустроил! Ето он прав! Совет посаднич и степенной, и свои дела теперь, плотницьки, при нас, ето все так! И цто на Волгу собрались, так! Ведаю! - Он не ударил, уложил кулаки на стол, подумал, сощурясь. - Велик Новый Город, а тесен стал! - Примолвил, утупил чело. Подумал, сказал: - Серебра дам. И струги дам. И молодчов подошлю. А "слова новогороцкова" не достану вам, господа! На стол не выложу! И не прошайте! Ноне опеть с великим князем, с московським теперь, розмирье не розмирье, а неведомо цьто! И тут мое слово последнее: степенному рот замажу, а уж какой быть беды дорожной - сами берегитесь, бояре! Воротите здравы - тута Новгород вам помога опеть! - Колготы б не было... - нерешительно проговорил Осиф Варфоломеич. Василий Данилыч покосился на него, отмотнул, будто муху отогнал: - Не будет! "Слова" не будет, а так, чтоб... Ни приставов, ни позовниц на вас не пошлю, ни городецьким не дадим никоторой вести... Так вот! - решительно изрек, приканчивая разговор. - Довольны ли? Все трое кивнули согласно. Большего и не ждали от "Господина Великого Новагорода". С ханом в открытую и доселева спорить не приходилось, а и великому князю владимирскому Великий Новгород - не указ! - Ну а довольны - прошу не побрезговать, отведать нашего сига разварного! - изрек Василий Данилыч и хлопнул в ладоши. Двери отокрылись, вбежала прислуга. Начали накрывать на столы. Глава 48 Всю зиму на Москву из Мячкова возили белый камень. Мужики, согнанные из деревень на городовое дело, ругались: - Добро бы лес! Там всего и знатья - топор да руки. А тут эко: не знай, как и подступить к ему! Плиту ломали железными клиньями, загоняя их в сырой известняк. В сильные морозы долбили дыры, наливали водой. К утру породу разламывало льдом. Грубо отесанные тут же четвероугольные глыбы вздымали на массивные, из цельного дерева, короткие волокуши и в два, а то и в три коня - ежели большой камень - волокли к городу. По всей дороге на Москву тянулись и тянулись друг за другом эти волокуши, и возчики шли рядом, похлопывая рукавицами и погоняя бредуших шагом коней, не дозволяя себе вставать на задок волокуши даже на спусках. Камень был нов. Бревно, оно бревно и есь! Его известно и как везти, и сколь потянет, и как вязать вервием. А эти неподъемные отломы порою не ведали, как и укреплять. В ином месте хозяин стоял, почесывая в затылке, а камень, сорвавшись с перевернутой волокуши и разорвав вервие, лежал посторонь, косо и глубоко уйдя в снег, и незнамо было, как его и здымать теперя! Подъедет боярин, будет почем зря материть, после скликать народ... Точно в таком положении был Услюм, когда его наехал Никита, торопясь с владычным поручением в Бяконтово село. Никита сперва не признал брата. Бормотнул было, скосив глаза: "Раззя..." - да узрел жалкий, беззащитный взгляд возчика и, разом признав, без слова спрыгнул с седла в снег. На напарника Никите пришлось прикрикнуть. Привязали коней, вырубили ваги. Возились поболе часу в рыхлом снегу, взмокли, переругались, доколе наконец подняли морозный, шершавый, искрящийся инеем квадр на волокушу и вывели коня на утоптанную дорогу. У всех троих тряслись руки. Присели передохнуть, жадно жевали, передавая друг другу, краюху хлеба. - Эко дело неподъемное князь затеял! - качал головою Услюм, отогреваясь душою от братней помоги. Напарник Никитин, откусывая в очередь хлеб, важно изрек: - Будет теперича Москва белокаменна! - И все трое молча склонили головы уже не впервой услышанному речению. Слово было изречено - и как прилипло, пригодилось, по-люби пришло до того, что в песнях позднейшая краснокирпичная Москва упорно продолжала называться белокаменною. Услюм коротко сказывал о новой жене: порядливая, обиходная, жалимая - для него это были главные бабьи добродетели, повестил о детях, с прежнего быванья не чужих теперь и Никите. Никита молча кивал головою. Уже садясь на коня, вымолвил: - Не князь и затеял! Митрополит! Наш владыка далеко чует: быть может, Ольгердово нахождение! Так что, браток, нам с тобою тоже у етого дела негоже спать. Ну, бывай! На спусках-то силом не держи лошади. Она сама почует, как ей способней! Глава 49 Алексий мог торжествовать. Задуманное им строительство каменного Кремника было утверждено в январе прилюдно и достойно, соборным решением всего боярского синклита. Юный московский князь сидел на резном золоченом стольце в шапке Мономаха и был очень горд собою. Широкое лицо князя то вспыхивало, то бледнело. Он сам - сам! - правит думою. Владимир сидел на другом стольце, пониже, то и дело взглядывая любопытно на двоюродного старшего брата. Бояре собрались все: и великие думные бояра, и те, от кого Алексий чаял хоть какой благостыни - серебром ли, людьми, конями, снедным припасом или какою иною справою. Вельяминовы были все четверо: тысяцкий Василий Василич, Федор Воронец - боярин княжой, Тимофей, на днях утешенный титулом окольничего, и Юрий Грунка - младший из четырех братьев. Для них строительство Кремника - дело чести. Четверо братьев Алексия: Феофан, Матвей (обадумные бояра), Константин и Александр Плещей сидели кучно, неизменною опорою владыки во всех его заводах и замыслах. Акинфичи явились тоже всем кланом: Андрей Иваныч, ныне старший в роде, боярин княжой, Владимир, этому боярство обещано днями, без того Акинфичей было и на дело не своротить, Роман Каменский и Михаил - вечные соперники Вельяминовых (ныне, слышно обвиняют Василия Василича в сговоре с Олегом Рязанским!). С ними двоюродник Акинфичей, Александр Иваныч Морхинин, тоже боярин, и старший сын его Григорий Пушка (прозванный так за бешеный нрав). Все многовотчинные, богатые, настырные, и склонить их на совокупное дело Алексию было труднее всего. За ними Зерновы (а за Зерновыми - торговая Кострома!). Дальше - Кобылины, все пять сыновей покойного Андрея и среди них - входящий в силу московский посол в Орде Федор Кошка, с которым Алексий уже советуется подчас, как с равным. Приглашен и Иван Квашня, сын покойного Родиона и Клавдии Акинфичны. Молод, но за ним волости Родионовы и дружина, да и Акинфичи за него. Тут и старые бояра московские: Василий Окатьич Дмитрий Минич, Афинеевы, Сорокоумовы, Редегины - Семен Михалыч с Елизаром и Иван Мороз. Тут и обоярившиеся княжата Фоминские, через разведенную вторую жену Симеона родичи московскому княжескому дому. Их тоже четверо, и двое - Михайло Крюк и Иван Собака - уже заседают в думе. Этим боярство обещано вскоре как награда за постройку каменной крепости. Сидит тут и другой потомок смоленских княжат Александр Всеволож, выехавший на Москву, когда его вотчину захватил Ольгерд, и ставший тут боярином. Приехал и Дмитрий Монастырев с Белоозера, по сложным семейным связям через ярославскую княгиню, дочь Калиты, тоже родич московских князей. Из радонежских вотчинников, почитателей Сергия, приглашены Федор Беклемиш с Фролом - и тоже ради возведения белокаменного Кремля... Сколько поездок, речей, уговоров! Сколько упрашиваний, стыденья и угроз! Ведь каждый из предсидящих состоит в доле и обещался строить своим коштом кто башню, кто прясло стены, кто хоть возить камень под основания стен... И все это труд владыки Алексия, коего здесь нет, как нет и многих иных, кого он тоже уговорил, принудил, застращал, заставил, как, например, вдову Симеона Марию. Ибо только он знает до конца, на что идет и на что толкает князя Дмитрия и как нужна в нынешней, уже недальней трудноте каменная крепость Москве! Всесвятский пожар премного помог Алексию. Будь старый Кремник жив, толковали бы еще до морковкина заговенья. Но тут - все одно надобно подымать город наново! Заставил. Содеял. И вручил князю на блюде златом. И не скажешь, что дар! Во владычном летописании записано: Дмитрий князь с братом Владимиром и боярами, посидев и подумав, решили... Ничего бы не решили без него! Акинфичи насмерть поругались бы с Вельяминовыми, юному князю стали нашептывать в два уха каждый свое - и, дай бог, великого княженья не истеряли бы! И что долит? Что неволит к ссорам? Что мешает им всем, забывши себя, мыслить токмо о Руси Великой? Верно, зажиток, дети, род, родовое добро. Но и без того неможно! Он может. (Но он - монах!) И вот еще почему надобны обители общежительные и мудрые иноки, отрешившие от себя всякую собину, всякий зажиток и повинные нести смелое слово к престолу силы, указуя вельможам и князьям! Святая Русь! Возможна ли она? Но вот же он, Алексий, строит ее, возводит не токмо каменные, но духовные стены! И вот еще почему надобен Сергий. Без него и он, Алексий, становится из пастыря духовного всего лишь наместником княжеского престола, мужем, в миру сущим и мирскою прелестью одержимым. В час, когда происходило заседание думы, решившей возведение каменного Кремника, Алексий стоял на молитве у себя в иконном покое новоотстроенных владычных хором... И вот теперь по слову его на Москву возят камень. И уже навожены горы. И в оттаявшей земле роют глубокие ямы под основания каменных костров и стен. И Кремник вновь - словно татарский стан. Волокуши тянут по грязи квадры камня. Телеги, телеги, телеги с глиною и землей. Тысячи мужиков в посконине, в лаптях, в суконных зипунах. Часто летит земля, ворочаются в грязи измазанные до глаз глиною землекопы. Мастеры, созванные аж изо Пскова, ходят, глядят, меряют, прикидывая что-то свое. Им тут тоже впервой и - жутковато. Во Пскове стена стоит, почитай, на скале, на известняковой плите. Иван Вельяминов молча, надменно переведя бровью, сам идет в суконном простом зипуне, высокие сапоги в глине до колен, на лбу - приставший шмат грязи. Тяжело дышит: копал. В Иване уже начала сказываться вельяминовская порода. Пошла осыпь, и он сам, распихав оробевших мужиков, взялся за заступ и не уходил, пока не вычерпали весь обвал и не укрепили жердями и кольями стену раскопа. Сейчас, отряхивая руки, взмокший, шумно дыша, он, измеряя глазом глубину, прошает мастера: скоро ли? Тот мычит, медлит. (Эх, набольшего, как на грех, нетути, а сыну тысяцкого неможно не отвечать!) Начинает осторожно: - От великой тягости камня... - И машет рукой (пошто врать!). - Не ведаю, боярин! - Честно говорит: - Набольшего нать! Глуби вроде с избытком хватило, дак осыпь-от не крепка... (Он говорит якая, по-скопски, и получается у него "крепкя"). - Думает и решает наконец: - Дубовые слеги ежели? Едак ряд, и едак-то! - Решившись и охрабрев, мастер машет мужикам в раскопе: - Приканчивай! Иван Вельяминов сам идет вдоль рвов искать набольшего плесковичей. Но тот в толпе машет руками, объясняя что-то. Оборачивает к Ивану слепое, со взвихренною бородою лицо. Видно, весь в мыслях иных. Слушает, склонив голову набок, подставя ухо, кивает, не понимая ничего. Переспрашивает, начиная наконец вникать. Давешний мастер, углядевши Вельяминова, уже бежит следом от раскопа. - Дуб, дуб! - кричит набольший. - Кто-нита тамо! Ты, Твердята? Дуб! - Знамо, я и сам смекнул, тово! - торопится обрадованный мастер. - На врубки кладовай, - поясняет старшой, живописуя на пальцах, как надобно, и, оборотясь вновь к боярину, трясет кудлатою головою, кричит: - Ищо два дни, и по всему раскопу учнем слеги класти! - И, махнувши рукою, забыв и Твердяту и боярина, бежит вновь в толпу работных, углядев новую замятню. Иван, понявши, что он более не нужен, обходя кучи камня, перешагивая бревна, пробиваясь средь груженых возов, достигает наконец своего коня, которого уже давно держит стремянный, молча принимает повод, легко и красиво подымается в седло и, удерживая жеребца удилами, с седла, прищуря глаза, озирает еще раз тьмочисленное кипение работного люда. Пахнет глиной, потом, землей, погребной свежестью каменных куч, пахнет весной, и он глядит на все это, что придет вершить ему вослед за отцом - ибо он наследственный московский тысяцкий, иначе уже и не мыслит себя (и так же мыслят, встречая Ивана Вельяминова на улице, тысячи московского люду), - и вздыхает широко, с гордым сознанием своей причастности и неотделимости ото всего, что вершится ныне на Москве. О молодом князе он не думает. Когда-то насмешливо взирал на потуги толстого подростка, теперь смирился, принял по слову отца. Принял, понял, что тот - князь, и тем словом все отрублено. Его князь. Тот, под которым когда-нибудь и он вослед отцу будет великим тысяцким на Москве! Алексий в этот час сидел, сгорбясь, у себя в моленном покое и не молился, не писал - думал. Он смертельно устал. Этим летом Кремник (как он втайне сперва надеялся) не свершить. Надобна еще одна зима и еще одно (последнее!) лето. Тогда можно... Он не произнес даже про себя слова "Ольгерд", но подумал именно о нем. Ныне заботила Тверь. Стесняемая все эти долгие годы, теперь, с последнего мора (а мор не престает и с началом весны опять усилился на Москве!), она ощутимо, на глазах уплывала из рук. И началось это с той поры, как мор истребил всех Александровичей, кроме одного Михаила. Того самого! Господь подает ему, Алексию, знак, и он, митрополит всея Руси, не ведает, како прочесть указание Господне. Теперь вот покойный Семен Константиныч оставил свою вотчину, мимо сводного брата Еремея, князю Михаилу. Михаила все любят в Твери. Это опасно! Он повелел епископу Василию рассудити по правде князя Михаила с Еремеем. И вот вчера пришла весть, что Василий оправил Михаила, оставив Семенову вотчину Дорогобуж за ним. И надобно вновь спорить, убеждать, гневать, приказывать... Быть может, даже совлечь сан с владыки Василия! Нет, это крайняя мера. Достаточно было грозы с покойным суздальским епископом... Как бы то ни было, церковные доходы с Нижнего и Городца пока идут в его, митрополичью казну, а там... А там он поглядит и помыслит... Епископа Василия надобно заставить оправить Еремея! Иначе вся Тверь еще при живом Василии Кашинском откачнет к Михайле Микулинскому. Передают, он в Твери для всех - словно великий князь! На миг, на долгий миг Алексий ощутил тяжкий груз протекших годов и желание уйти в потаенную обитель, куда-то в затвор, в келью, как содеял прежний тверской епископ Федор, удалившись от дел в Отроч монастырь, как содеял владыка Моисей в Новом Городе... Он закрыл лицо руками, помотал головой. По звуку шагов догадался, кто вошел в келью. Позвал негромко: - Леонтий! Долго глядел в лицо верному помощнику своему почти беззащитным, почти не от мира сего взором. - Како мыслишь о князе Дмитрии? - вопросил. Станята тревожно поглядел в очи наставнику. Узрел, понял внутреннюю муку Алексия, тихо ужаснулся про себя. Без владыки жизни своей уже и не мыслил. - Князь? Бают, не злой! Бояр слушает... Иных... - И убежденно докончил: - Без тебя, владыко, не сдюжить ему! Алексий вздрогнул, сжав руки на подлокотниках кресла. - Но ведь не было кого иного! - прошептал. И его, его он, Алексий, мыслит содеять великим князем всея Руси! Так, впрочем, в последние годы свои подписывал грамоты князь Семен. Но Симеон мог! Имел право на то! А он, Алексий, хочет право это содеять наследным правом... Всякого, кто по рождению своему займет владимирский стол. Всякого! Добр! Его брат Владимир куда добрее! Слушает всех! Не всех, а Акинфичей, тех, кто льстит и вадит его молодой спеси! Но я еще жив. Я должен... Должен и буду! - Леонтий! - произносит он негромко и ждет, когда тот, понятливо уразумев дело, сядет к налою и разогнет вощаницы. Надобно вновь писать к епископу Василию в Тверь! И кашинскому князю такожде! Пусть удерживает племянника, елико возможет! Пока не достроен Кремник, войны начинать нельзя. Глава 50 Михайлу Александровичу помогло выжить в мор то, что он совсем не думал о собственной гибели. И не думал вовсе не оттого, что верил в бессмертие свое, а напротив, положил в душе, что смерти не миновать, неважно, ныне или потом, и усилием воли заставил себя отодвинуть посторонь всякую ослабу и всякий страх перед черною немочью. Он мыл руки, переменял и окуривал платье, воду пил только ключевую - делал все то, что и делать надлежит, но не плакал, не прятался, а, схоронив матерь, а невдолге и братьев своих, мотался по Твери, подбирал и приказывал хоронить мертвых, привечал умирающих, развозя им кислое питье (больных мучила страшная жажда), и эта последняя отрада, подаваемая гибнущим - хоть и выполняли ее холопы и дружина микулинского князя, а не он сам, - паче многого иного привязывала к нему сердца. Мор, и это было самое страшное, иссушал души. Родичи, подчас дети умирающих родителей или даже родители гибнущих детей, страшась заразы, не дерзали приблизиться к ближникам своим и, слушая жалкий стон умирающего, Христа ради просящего его напоить, только молились и плакали, жадая одного - скорейшей смерти заболевшему... А князь Михайло развозил по домам питье! Это стало к исходу зимы уже почти легендою. Передавали, что микулинский князь сам сидел у постели некоей вдовицы в Затьмацкой слободе и даже сам поил болящую, и та будто бы, умирая, осиянная светом, благословила Михайлу, нарекая его великим князем тверским. Баяли и иного много, всего-то не пересказать! Михаил, хоть и не сидел у постели вдовы, в самом деле не покидал чумного города. Его коня видели всюду, в Кроме и на посаде, в слободах и на вымолах. Он сам разводил дымные, якобы отгоняющие заразу костры, под его доглядом жгли лопоть и порты умерших, окуривали избы, пекли хлеб, ибо к мору присоединился голод - частью от неурожая, а боле оттого, что с начала "черной" почти прекратился снедный привоз. Михаил велел открыть все княжеские амбары и житницы, не считая, свое ли то или дядино (и Василий Кашинский после очень гневал за это на Михаила), он спасал гибнущую Тверь, сжав зубы и почернев от недосыпу лицом, почти падая в обмороки от устали, ежечасно убеждаясь, что ничего не может и мора ему не перебороть, но уже и себя самого не мог остановить тоже. Смерть всей семьи не то что надломила, а что-то новое, иное выковала в нем. И проезжая мертвыми улицами своего города, он, видя очередной труп, к которому уже принюхивалась одичалая кошка, только указывал концом плети, не убирая строгой поперечной складки со лба, и кмети бросались стремглав, приученные к бесстрашию своим господином. Звонили колокола. Кто-то уверял, что звон отгоняет заразу. Впрочем, даже ежели было и так, само скопление гробов у храмов делало посещение церквей опаснее во сто крат. И храмы все равно были полны, и почему-то никто не падал, не умирал во время службы. Умирали в домах, на стогнах и улицах. Видимо, неистовая, возрастающая с каждым месяцем вера держала людей, отвращая гибель от храма хотя на час, хотя на то краткое время, которое надобно, чтобы выстоять богослужение и отпеть мертвых. Мор уходил медленно и трудно. Утихнул к осени, и тут только и начались вновь княжеские споры и ссоры. Еремей не заявлял своих прав на Семенов удел и не являлся на очи, отсиживаясь в загородном поместье все время, пока по Твери ходила смерть. Но вот наступила новая зима, милосердно укрывшая снегами потишевшие, выморенные посады, увеличившиеся кладбища, ряды скудельниц, куда сваливали без гробов, общею кучею подобранных на улицах мертвяков. Мор утих, и вновь начались владельческие перекоры и кляузы. Еремей по совету дяди Василия послал жалобу на Москву владыке Алексию, а тот повелел рассудить спор тверскому епископу Василию. Василий, однако, решил дело в пользу князя Михаила. В таком положении были дела в начале лета этого <1366-го.> года, и ежели князь Дмитрий сооружал каменную крепость на Москве, микулинский князь деятельно укреплял свой удел, наводил порядок на мытных дворах, наказывая лихоимцев, усиливал острожки и рядки, затеяв строить на Волге новый городок (с таковым же прозванием), крепостцу, которая предназначалась как против Литвы, так и москвичей. Михаил тоже знал, что добром дело не окончится, и не очень подивился тому, что Алексий потребовал пересмотра епископского решения. Как бы то ни было, на дворе стояло полное лето, хлеб был посеян в срок, покос уже отходил, и Михаил хлопотал в краткую пору, оставшую до жатвы, чтоб успеть довершить свой новый город. ...Парило. Лето стояло на переломе. Желтела рожь, и Михаил, едучи берегом Волги от Твери, уже ловил навычным ухом далекую стукотню секир в Городке и едва ли не впервые за год радовался, просто радовался теплу, свету, солнцу, птичьему щебету, кажется, только теперь начиная понимать, что он не погиб, и живы его жена и сын, и скоро будет еще сын или дочерь, и страшное, самое страшное, такое, где и сила бессильна и можно уповать токмо на Господа, позади! И как славно изгибается река, и как красивы эти крутые берега, эти холмы и росчисти меж ними, как хорош край и как не хочется думать о всем том жестоко-злобном и упрямо лезущем, что ползло во все стороны от Москвы! Упрямого города, города-выскочки, обскакавшего ныне (самому себе возможно и признаться в том!) уже, почитай, все грады Владимирской земли, кроме... Кроме Твери! Михаил подымает чело, встряхивает головою; он едет без шапки, и ветер свободно ласкает и треплет светлые вихры князя, задувает вбок его негустую легкую бородку. Он сейчас кажется со стороны опять совсем юным, молодой микулинский князь, находящийся меж тем в самом расцвете сил, в возрасте Христа (князю тридцать три года), и он пробует, хочет рассмеяться, закидывает голову, но смеяться не может, разучился со смерти матери, и только широко улыбается солнцу, прикрывая глаза. Плывущая походка коня, запах конского пота, запахи травы и цветов, запах липы от рощи, и все ближе и ближе стук топоров, а вот уже и сверкающие на солнце бело-желтые рубленые городни показались за грядою леса... Город строят! И город почти свершен! Уже везут - он прислушался, придержавши коня, и учуял далекий скрип тележных осей, - уже везут щебень и глину для засыпки городень! А вот и дорога, и долгая череда груженых телег виднеется в отдалении. Князь издал горловой, подавленно-радостный звук - оклик не оклик, и поскакал наметом, далеко опередивши дружину, торопясь скорее узреть плоды своего труда. Глава 51 "О, красно украшенная земля Русская!" Сейчас, когда читаешь эти дивные слова, коими зачинается "Слово о погибели Русской земли", и потом следующий за ними перечень красот Руси: рек, озер, источников, дубрав, зверей и птиц, и храмов, и "честных и грозных" князей, - одно останавливает внимание и даже как бы изумляет и заставляет задуматься, это слова о том, что земля "украшена городами". Мне, во всяком случае, когда-то было странно читать это. С детства помнились городские окраины: свалки, изрезанная, изувеченная земля, канавы, проволока, грязь, какие-то склады, сараи, автобазы, все, быть может, и нужное большому городу, но такое, увы, непоэтичное! И сквозь мазутные лужи и осыпи антрацитовой пыли, ржавых труб, обломков бетона и кирпича, старых покрышек, жеваной бумаги и прочего городского мусора, среди этого всего жалко выглядывающие листочки какой-нибудь захудалой, сто раз переломанной рубчатым катком колеса веточки тальника или тополевый побег среди бурьяна и грязи. И уже там, за путаницей проводов и путей, рельсов, асфальта, грязи заводской и просто грязи, там уже где-то начинаются поля, и за ними лес синеет, а назади, над городом, висящая шапка дыма, особенно видная в погожий весенний день... И сладкий, приторно-тошнотный дух гниющих свалок, и запах гари и бензина... И век было такое, словно город - гигантский злокачественный нарыв на земле, а вокруг полоса омертвевшей, гниющей и гнилостной ткани погибающей земли. (Ведь она живая, наша земля, и гибнет так же, как и всякое живое существо.) И только там, в центре, в скрещении, за нагромождением безликих новостроечных многоэтажек стоят - несколько! - дворцов и соборов, и властная Нева течет в граните своих берегов, и Летний сад, и "оград узор чугунный", и тоже покрытое копотью, но все же золото Адмиралтейской иглы... (Я родился и вырос в Ленинграде.) И так вот, сопоставляя и сравнивая (да и повидавши прочие окраины наших градов, тем паче - промышленных), странно мне было читать эти слова о земле, "украшенной городами"! И только уже теперь, многое узнавши, понял, понимаю я всю правоту древнего писателя и что не преувеличил, не приукрасил он, выдавая желаемое за действительное. И почему? И где я узнал, увидал, понял это? Во-первых, скажем то, что как-то мало приходит в голову нам теперь. Было чище. Дым печной, от дров - совсем не то, что заводской дым. В некрупном древнем городе было, как в деревне. К тому же все наши древние города (и это отличало Русь от Запада) утопали в садах. Воздуху, неба, зелени в них было больше. Потом, те древние города совсем не имели свалок. При натуральном хозяйстве, когда все добываемое в поле целиком шло в дело - что в корм себе, что скоту, что на подстилку, что на кровлю, - выкидывалось очень малое. И тара была хорошо усвояемая почвою: мешковина, рогожа, береста и прутяные корзины, бочки и ящики. Все это, ежели не сжигалось в печах, перегнивало тут же на участке, подымая с каждым столетием "культурный слой". Тогдашнее производство не производило тех ядовитых отходов, что современное, а из рукотворных изделий не усваивались почвою одни лишь глиняные черепки, но и они, в отличие от стекла и полиэтилена, не губили почвы, не мешали корням растений. А не было отходов - не было и свалок загородных. Не было гнусных развалов бетона с торчащей из него арматурой, не было груд ржавеющего металла - металл был дорог и весь шел опять в переплав. Частично и потому еще считалась счастливой находка конской подковы на дороге... Словом, город только ввозил, не выбрасывая ничего, а строился в основном из дерева. На Печоре, путешествуя по старым деревням, я видел картины, подобные древним, когда ни одного дощатого сарая, ни жести, ни шифера, а стоит какой-нибудь амбар, срубленный из солидного, вершков двенадцать в обрубе, леса, и уже постарел, и покосился, углом сгнил на четверть, и зеленою плесенью покрыт, и кровля поросла мхом, и наклоняясь, как бы тонет, как бы уходит в землю, а все одно - красив! Был бы художником, так и сел бы, кажется, писать не тот вон мощный дом-дворец, а этот с "празеленью" амбар, до того в нем много цвета, и мысли, и даже чувства какого-то, неизъяснимого звуками речи... Все тут даже в гибели красиво, и такими вот прекрасными во всем были, конечно, и все наши древние города, сдержанные и опоясанные стенами, с огородами и полями сразу же вплоть за городским рвом, с садами, с близкою опушкою леса, тоже береженого, не изломанного, не изувеченного трелевочной техникой, с белокаменными или рублеными, вознесенными ввысь соборами, с золотыми, зелеными ли или серебристо-серыми чешуйчатыми главами, тающими в ясном небе. И были эти сооружения, вместившие всю мыслимую для нашего племени красоту, самыми казовыми, самыми сановитыми, не прятались за стенами кирпичных коробок, как ныне, а - царили окрест. Воистину украшена городами была земля Русская! x x x От Новгорода отходили в полночь, таясь. В призрачном свете северной весенней ночи растаяла за кормою Перынь, и вот уже только одни липенские огоньки посвечивают в сумраке да блестит тусклым отсветом рыбьей чешуи широкий, уходящий за окоем Ильмень. Ушкуи идут темные на светлой воде, негромко плещут весла, мужики молчат, оглядывая невысокий берег слева, с тянущим по нему хвойным лесом, и бескрайнюю, сливающуюся с небом в серо-сиреневых прядях облаков громаду воды справа от долгоносых, легких, удобных к переволоку лодей-ушкуев, по названию которых и самих молодцов новогородских прозывали на Волге ушкуйниками. Мужики гребут молча и сильно. До свету нужно пройти Ильмень и стать на устье Полы. Воеводы решили выходить к Волге Серегерским путем, минуя Мсту и Торжок. Лесная, едва тронутая людьми за протекшие тысячелетия земля! Явится росчисть, луга, в которых пасутся кони или стадо красно-бурых коров, изба на высоком подклете. И снова лес, подходящий к самой воде... На устье Полы собрались все полтораста ушкуев. На берегу раскинули шатры, варили кашу. С лишком четыре тысячи оружного люду шли из Нова Города грабить поволжских бесермен, и стан раскинулся по всему берегу реки, уходя за поворот, вплоть до опушки леса. Выверялась и проверялась справа - снедь, оружие, уключины, весла, топоры и всякая иная рабочая снасть. Мужики - тут уже не разобрать было, кто смерд, горожанин, житий ли, боярский сын, - все в рабочей, не казовой лопоти, суконных, овчинных ли зипунах, рубахах, дорожных вотолах и опашнях (справная сряда: ночью и постелить, и укрыться хватает!), в простых яловых сапогах али поршнях, в суконных шапках с околышем. Оружие уложено в лодьи, скрыто. С виду и не поймешь, что за люди. Вон несут хворост от леса, там вбивают колышки, натягивая грубый ряднинный шатер; курятся дымки многих костров, в медных больших казанах булькает варево. Из Новгорода прихвачены корчаги с медом и пивом. Тут, на устье Полы, - последняя гульба. Последняя и выпивка, дальше пойдут тверезые, о том уже озаботились воеводы. Воеводы идут от костра к костру, проверяют справу и лопоть. Вроде бы народ подобрался добрый, толковый народ: кого бы и отправить отселе со Христом Богом назад, так нет, все вроде справны! Кто и подгулял излиха - держатся, блюдут себя, не позорят мир. Загребные и кормщики деловито готовят шесты: Полою идти - пихаться надо! Осматривают придирчиво ушкуи. Где-то варят смолу, где-то стучит колотушка. В суете кончается, изгибает день. Заполевавшие двух лосей дружинники волочат к кострам ободранные туши, делят свежатину по котлам. Опускается ночь, первая ночь похода. Стан уже спит. Вставать - до света, и целый день, пока не стемнеет, до соленого поту пихаться шестом. Меркнет ночь. Завороженные, стоят во сне повитые туманом деревья. Журчит река. Тихий говор и заливистый храп доносит от шатров. Иные, те, которым впервой, не спят, беседуют вполгласа... Не первый это ушкуйный поход, не первые "молодчи новогорочкие" рискуют головами ради наживы в чужой стороне. Гридя Крень, лежа на спине в шатре, негромко сказывает, как громили Жукотин, как погинули опосле мужики в Сарае... Сотоварищи сопят, супятся, слушают, мотают на ус... Было - торговали, ходили собирать дань с северных инородцев, а так вот, чтобы попросту грабить, этого исстари не велось! Но ослабла Орда, и умножились грабительства на Волге. Обобранные до нитки новогородские купцы, ворочая домой, плакались на торгу, материли поганых бесермен и суздальского князя. Ушли в небылое времена Джанибековы, и стало - у кажного вымола, кажному князьку ихнему давай да давай! И повелось так, что и самим приходилось грабить. И другое было: Новгород богател, росли боярские дворы, но росли и толпы голытьбы, шильников и ухорезов, вышвырнутых со своих дворов, бездомных, готовых на все. В каждом пожаре вскипала разбойными грабежами эта низовая бражка! Куда девать? Ну и уводили - за Камень, на югру, на Двину, на Белое море, на Грумант, где гибли непутевые головы, пропадали горлодеры и крикуны, а деловой, толковый добывал и добра, и зажитка, и лопоти, ворочал в Новгород хозяином, а то и оседал на новых местах. Не то, наскуча неволею, рассоря с Господином Великим, бежали в Вятку, в Великую Пермь. Ну а иные, воротя с прибытком, тут же и пропивали все и бродили вновь по улицам, толклись в торгу, разведывая, кому нужны свободные, навычные к веслу и оружию руки, отчаянные, готовые на все головы. Начинали ходить в разбойные походы и молодые житьи, боярчата из статочных домов. Не всем доставало собирать дань да строить острожки по слову новогородскому, а зажитку, славы, широты (тесно становилось в Новгороде Великом!) хотелось всем. И вот началась Волга, знаменитые, на столетье почти растянувшиеся походы за зипунами и славою, походы, вконец сокрушившие волжские города, без того уже измученные ханскою резней и моровыми поветриями, и ничего-таки не давшие Господину Великому Новгороду! Ибо все-таки грабеж - не торговля. А торговлю, как и всякое прочее устроение на земле, делает труженик, купец, что бестрепетно везет товар за тысячи поприщ, доставляя его оттоле, где много, туда, где мало или нету совсем, а с тем вместе разносит по свету и знания о землях далеких, неведомых. Купец - "гость торговый". Пото и гость, пото и встречают его с почетом и приветом в землях чужих! Купец, но не перекупщик (по-новому сказать, спекулянт), который, не выходя с базара, скупит по пятаку, а продаст по гривеннику, который не перевозит товар, не перемещает добро из земли в землю, из княжества в княжество и из страны в страну, а, напротив, вздувает цены, порождая нищету и разруху. Купец, гость торговый, надобнейший человек на земле, труженик. Купец строит рядки, ставит амбары и лабазы, сооружает вымолы, гонит коней из степи, везет хлеб по Волге, скупает глазурованную посуду в Сарае, доставляет фландрские сукна и лионский бархат в Новгород, Тверь, Смоленск, Владимир, Москву и Ростов; везет воск и сало в западные страны; таится от норвегов на Мурмане, опасится разбойных викингов на Варяжском море, уходит от турецких и арабских пиратов в Греческом море; волочит лодьи и ведет караваны. Он побывал и в Индии богатой, и в Персии, и в странах полуночных, знает остяков, вогулов, франков и фрягов, ормен и бухарцев - и все то купец, гость! А к старости на свои капиталы строит храм в родимом городе или селе, и так накопленное им на торговле возвращается миру. Но и то скажем, чтобы уж всю правду сказать, что торговля роскошью, драгоценностями, рабами или, как в наши дни, теми товарами, что можно бы и дома произвесть, создавая огромные города, собирая воедино тьмочисленное население, возбуждая спрос на редкости, из иных земель привозимые, тоже разоряет, тоже губит землю, и тут уж что купец, что перекупщик - все едино губитель! И что, скажем, в те же средние века крестьяне, оплачивавшие роскошества знати, аравитские благовония, китайские и персидские шелка и греческие аксамиты, что они-то получали взамен? И не на той ли чисто грабительской торговле выросли ордынские города на Волге? А ныне и вовсе подумать не грех, когда консервы или картошку ту самую из-за моря везут, запустошив земли у себя под боком: надо ли такое, к чему оно, и почему вдруг произошло, и какова тут вина торговли заграничной, заморской? И все-таки в купца-землепроходца не бросим камня, ибо без него не состроилось бы сложное здание культуры, которая есть всегда и творчество и обмен в двуедином и нерасторжимом своем бытии. Куда же плывете вы, удальцы новгородские? - А грабить гостей-бусурман! Оттоле, с Волги, кто не погиб, все с прибытком! Пышный закат, растянувшийся еще на столетие, закат Новгородской вечевой республики полыхает над спящим станом весеннею прозрачною ночью, невестимо переходя в рассвет иного, чуждого им и враждебного дня. Спите, молодцы! Еще не раз пойдут и не раз воротят оттоле удальцы-ушкуйники, еще не раз и погибнут на просторах великой реки! Не вам пало означить ее грядущее величие, не вы построите грады и храмы на кручах, не ваши беляны и расшивы поплывут по ее просторам! Спите, весенняя ночь коротка... Глава 52 Дивно видеть и теперь, как пихаются шестами навычные к тому далекие потомки новгородских землепроходцев - северные поморы. Несколько мужиков стоя, не в лад и не враз, а вразнобой, кто как попадя и вроде неспешно тычут шестами в дно, а лодка идет против течения порожистой быстрой северной реки Варзуги, будто на невидимом канате, споро и ровно, тянет ее какая-то незримая сила. Не шевельнет носом, не вильнет, и берег бежит, торопится, уходя назад. С такою скоростью шла бы, пожалуй, моторка, не с чем боле сравнить. А в ту пору, как не было моторов и знатья о них никоторого, в ту пору и сравнить не с чем было ровный и быстрый ход новогородских ушкуев вверх по извилистой капризной реке. Долгой змеею, след в след идут и не дрогнут на струе, не отстанут смоленые долгоносые лодьи. И мужики с шестами в руках, без оружия, мирные с виду мужики! Не скажешь, что на войну, так и на пожню плывут где-нито в глухом лесном углу Новогородчины. А там - накосят горбушею да покидают сено, завернутое в круглые мешки из старых сетей, в лодку, наложат горой и - к дому. Нелегок на севере труд! Да где он легок? Там, где легок, поди, и не трудятся вовсе... День за днем, день за днем... Втянулись, строже и строже слушают наказы воевод, загорели, обветрились на весеннем солнце, на воде. Подтянули брюха, ели впроголодь, торопились, пока высокая вода, пройти речные завалы да мели. Вот наконец миновали Демон, где пополнили запасы крупы и хлеба. По прошлогодним, кое-где подгнившим каткам возились до Серегера, перетаскивая ушкуи один за другим. Тут уж была работа не то что до соленого поту - до дрожи, до темени в глазах. Зато впереди - красивейшее в мире, все в лесных островах рыбное озеро, и можно отъесться ухой и не пихаться, а грести, а то и поднять паруса. А там - новый переволок и Волга, и уже до Нижнего, до Камы путь чист. Мало замечали красот вдосталь умученные, изъеденные комарьем мужики. И только иногда, разгибая натруженную спину, обрасывая пот со лба, когда в очи, привыкшие к ровным низменным берегам, к болотистым равнинам Приильменья, бросится вдруг высокий холм, ощетиненный лесом, и яркое небо над ним, и, означенные взгорьями, перетекут взору отверстые дали в синеве лесов, - вспыхнет взор, и долго-подолгу смотрит молодец, переживая и впитывая в себя эту вздыбленную землю, на которой виднее простор и небо синей, и далеким счастьем, маревом удачи в землях иных пахнет воздух! Лето шло им навстречу, и они нагоняли лето. Уже пахали на росчистях мужики, слышался издалека крик ратая, а там уже и сеяли. Доносило порою далекую песню, и где-то на зеленой траве цветами цвела праздничная сряда одежд - девушки вели хоровод. И вздыхали молодцы, а те издали из-под ладони тоже высматривали долгую череду плывущих по реке ушкуев. Начинались тверские пределы. Гуще и гуще пошли деревни, рядки, села, уже и города, отыненные стоячею, из заостренных бревен городьбою, и всадники в дорогом платье, остановя крытого попоною коня, высматривали плывущий караван. Под Зубцовом, остановившись в поле, повстречались с княжеским разъездом. - Вы чьи?! - вопросил без особого вежества подъехавший боярин в дорогом зипуне. Шелковая ферязь свободно свисала с плеч, прикрывая седло. Оружная дружина теснилась следом. Ряды костров, шатры, толпа молодых мужиков, кое-где поблескивающее оружие, на купцов не похожи, уж не грабежчики ли? Боярин озрел стан. На глаз прикинув, подивился, покачал головою. Дружина, тоже сметя силы, плотнее окружила своего боярина. По вечереющему полю спокойно шел встречу человек в суконном платье, но по обличью, по зраку видать было - не из простых. Подошел без робости, поздоровался. - Из Нового Города идем! - сказал. Боярин на коне не ведал, что вершить. Лодок новогородских, долгих, узконосых, приткнутых к берегу, было не сосчитать. Вдруг из темноты (уже опускался вечер и солнце, проблеснув напоследях, ушло за острую бахрому леса) раздался топот коней. Подскакали иные. Александр Обакумович, живо опоясавши саблю и мигнув молодцам, скорым шагом шел на выручку Осифу Варфоломеичу, углядев трудноту оступленного чужою чадью боярина. Подскакавший - перед ним расступились почтительно - соскочил с коня, и Александр Обакумович очутился глаза в глаза перед молодым, в легкой бороде, ясноглазым воином (и еще не ведая, не начав говорить, понял, что князь). Незнакомец повелительно отстранил своих, вопросил негромко, но твердо, кто такие, отколе и куда. Александр, неволею подчинясь власти взора и голоса, отмолвил, что молодчи новогорочкие, идут на Волгу, на Низ... Почто - не сказал, но тот, усмехнувши, показал, что понял и так. Боярину бросил, как о привычном: - Ушкуйники! В моих-то угодьях не наозоровали?! - вопросил. И стало ясно, что да, князь! "Кто же, кто? - думал Александр Обакумович, идя рядом с незнакомцем вдоль стана. - А некому быть иному, окроме микулинского князя Михайлы Лексаныча!" Понял и, поняв, охолодел и напружился весь. Не дай бог какой замятни тута! Не ждали, не готовились ни к чему такому! Но князь был мирен. Внимательно выглядывая, обошел стан, сметил силу, сметил, что не было ни полоняников, ни баб или девок, набранных дорогою, успокоил себя. - На татар? - уточнил. Александр Обакумович кивнул неохотно. Про Нижний Новгород подумали оба и оба согласно промолчали. Михайло усмехнулся, отмолвил: - Вести на Москву посылать не буду, не боись, боярин! Тоже догадал, что перед ним не простой муж, хоть и был Александр в дорожной сряде. Постоял, не страшась совсем, что один, почитай, с немногою дружиною среди целого стана оружного люду. Хозяином постоял. Оглядел кругом: - Не озоруйте! - строго сказал и, мягче, для боярина: - Бывал я, живал в Новгороде Великом! У владыки Василия отроком... Как звать-то тебя, боярин? - перебив сам себя, спросил. И Александр Обакумович, назвавшись, уверился, что да, перед ним - сам микулинский князь! И от уверенности острожел. В Новгороде тоже ведали, что во Твери всякий смерд ждет теперь, когда великое княжение тверское достанется князю Михайле. Но об имени не спросил боярин, только пригласил было к костру - поснидать. Но князь, отрицая, повел головою: - Недосуг! Извиняй, боярин! Назад по Тверце пойдете? Через Торжок? - вопросил, и Александр, подчиняясь вновь властной силе голоса, ответил согласно, кивнув головою: - Ежели Господь поможет! - При умных воеводах и Господь не попустит! - возразил князь. Подумал, склонивши голову, помолчал. Не его была беда, скорее князю Дмитрию с Алексием стоило тем себя озаботить! А для него... Для него этот поход - еще одна отсрочка неизбежной сшибки с Москвой! Высказал: - Ин, добро! Отдыхайте, други! Одно прошу: на Тверской земле не пакостить! - Следим! - отмолвил Александр, понявши правоту князевых слов и не обижаясь. Молодцов, идущих за зипунами, уже теперь приходилось силой оттаскивать от иных беззащитных деревень и набитых товаром рядков. Пото и станы ставили вдали от житья, в поле. Князю подвели коня, он всел в седло, помахав рукою, ускакал в ночь. Не ведали ни князь, ни новгородский боярин, что через немногие годы доведется им столкнуться друг с другом в смертном бою под Торжком... Разбегались холмы, уходили посторонь кручи. Волга полнела. Над берегами там и тут подымались рубленые городни, островато рисуясь дощатыми кровлями на весенней голубизне небес, у вымолов кишели лодьи, учаны и паузки в разноцветье парусов, муравьино копошились люди. Города предпочитали проходить ночною порой. Так, ночью миновали Тверь. Шли по самому стрежню реки, не отвечая на оклики с лодок, следя жадными глазами бесконечные ряды амбаров основательной рубки с навесными, на выпусках, гульбищами, плотных клетей и магазинов вдоль того и другого берега. Разворачивалась, мощно изгибалась великая река, обнимая и прорезая страну, и красные стояли боры на берегах, и красные высили храмы со взлетающими там и тут новоизмысленными шатровыми навершьями, и суета торговых городов проходила и уходила посторонь день за днем, а они плыли и плыли, мерно подымая и опуская весла, запевая в лад и уже не раз подымая на голоса ту волжскую, которую пели новогородцы всегда, поминая ушкуйные походы: +++ Ой ты Волга, ты мать широ-о-окая, Молодецкая доля моя-а-а-а!++++ Прошли Белый Городок. Промаячили алые, желтые, голубые сарафаны девок на яру по-над берегом. Кснятин прошли. - Здеся сворачивали наши-ти деды-прадеды, - сказывали бывалые ратники. - Нерлью проходили на Клещин-городок и дале до Клязьмы. - А Ждан-гора тамо? - Тамо! И умолкали. Давно то было уже, очень давно, еще до татар задолго. Был тогда разбит и убит в битве на Ждане-горе посадник новогородский Павел. И в память о том на торгу, близ Николы, воздвигнут храм, один из самых больших в Новом Городе. В память о гибели славы новогородской, в память о той поре, когда в здешнем лесном краю они, новогородцы, одни, почитай, основывали грады, рубили рядки и ставили памятные кресты на кручах... А с той битвы на Ждане-горе захватили край суздальские, потом владимирские князья. И теперь платит торговый гость новогородский у каждого мыта, на каждом переволоке здешним князьям мытное да лодейное, а на Низу дань дают татарскому даруге. И они уже не как володетели проходят тута, а отай, крадучись, минуя чужие, княжеские города. Варили уху из волжской дорогой рыбы. Обтрепались, отерхались. Огрубели загорелые до черноты лица. Прошли Углич. Волга тут делала огромную петлю, поворачивая на север. Потому встарь и проходили волжскою Нерлью, спрямляя путь. Но вот миновали и то. Опять поворотили к востоку, минули Ярославль, что стоит "на красы великой", как поется в песнях. Близила Кострома, и уже чаще и чаще встречались им иноземные купеческие караваны. Но Александр с Василием строго-настрого постановили: первого, кто тут сблодит, в куль да в воду! Кмети ярели, копили злость. Злость и надобна была! Там, на Низу... Воеводы уже теперь, для всякого случая, вздевали на себя брони. Кончилась, сокрывшись за выступами берегов, Кострома. Широко и привольно текла великая река, океан воды, плещущей, сверкающей на солнце, то суровою синью темнеющей под косым налетевшим летним дождем. И снова сияло солнце, и высили боры на осыпях гор, и жилы рук налились силою, и ушло все лишнее из поджарого, облитого мускулами тела. Зубы с хрустом грызли дорожные сухари. Разварную рыбу клали на ладонь и, подмигнув соседу, нижнею губою и языком снимали целиком весь рыбий бок, а потом, подкинув, обернув в воздухе и вновь поймав на ладонь, так же, в один глоток, поступали со второю половиной. Только хребтина с головой и хвостом летела посторонь. Сети волокли за собою по воде. К роздыху набиралось рыбы - иногда враз и не поесть было. Мяса почти не видели, раз, правда, заполевали медведя, так тощий он, весенний медведь! Били лосей, косуль, вепрей, что по ночам выходили к водопою. И все одно на такую ватагу где там было набрать мясов! Тем паче - торопились, шли без роздыху. Но вот уже прошли Юрьевец, прошли Городец... За Городцом остановили татарина. Лодью утопили тут же, без жалости покололи гребцов - не дал бы вести своим который. Самого долго мучили, выведывая безобманные новости. Выведав надобное, прирезали и его. Кого-то из новичков стошнило после расправы. Песни кончились. Подступала кровавая страда. На последнем привале воеводы обходили разом осерьезневший стан, оглядывали худые лица с блестящими, голодными глазами, катающиеся желваки скул. Собрали круг. Велели кметям разобрать и начистить оружие. - Колоть всех! Баба ли там, дитенок - все одно! Не жалеть! Наших молодчов хан Хидырь тоже всех резал, никоторого жива не оставлял! - закончил Александр короткое и жестокое напутное слово. - Колоть всех, и весь товар - в лодьи! А ихнюю посуду - рубить и топить, погони б не было! - За чем шли, мужики, того не робей! - примолвил Василий Федорыч, посопел, добавил: - Устрашит ся который, сами убьем! К Нижнему подходили, обернув весла тряпками, в глубокой тишине. Знали уже, где ряды гостей иноземных, бесермен ордынских и иных - персиян, ормен, жидовинов, сарацин, где их пристанища, магазины и домы. Ушкуи выстроили долгою цепью, дабы враз охватить все вымола. Колдовски светила вода. Город на горе, повитый понизу туманом, словно висел в темном воздухе среди звезд. Спали паузки и крутобокие учаны, широкие плоскодонные кербаты, струги и лодьи, огромные неповоротливые мокшаны, крытые двускатною кровлею, и узкие долбленые бафты, приткнутые там и тут. Недвижный лес щегол с опущенными или поднятыми райнами, с повисшими парусами загораживал весь берег. Редко на котором судне пылал смолистый факел, роняя в воду длинные золотые искры, да порою долгим горловым криком перекликались сторожевые на татарских судах. Воеводы разделились. Осиф Варфоломеич должен был выйти со своими на берег и обойти вымола со стороны города, а там - хватать и резать всех, кто побежит спасаться к крепости. Василий Федорович взялся ударить по вымолам, Александру достались стоящие на якорях купеческие мокшаны и кербаты. К первому большому речному судну, стоявшему в стороне от других на якоре, приблизили в полной тишине. Александр стоял на носу лодьи, измеряя на глаз высоту вражеского борта. Было почти не запрыгнуть. Благо молодцы подхватили, подкинули вверх. С засапожником в зубах Александр вскарабкался на корабль, пробежал вдоль дощатой беседки. Сторожевого шатнуло встречь. От факельного пламени бесермен ничего не узрел, не поспел и выкрикнуть. Дело решили мгновения. Александр сгреб стража за ворот и глубоко погрузил, поворотя в ране, нож ему в горло. Фонтаном, обрызгав лицо и грудь боярина, брызнула кровь. Пихнув тело, глухо булькнувшее за бортом, Александр мгновением обтер и вдвинул в ножны нож, выхватил саблю и ринул с глухим рыком к беседке, где уже началось шевеление и какие-то в белом начали было выскакивать спросонь. Сзади топотали по палубе запрыгивающие один за другим новогородцы. Одного белого Александр срубил, развалил от шеи до пояса наполы, иные вспятили. Мимо боярина ринули во тьму, в задавленный зык и стоны ратники, кого-то резали, кто-то бежал, крича, словно блея, и был тут же убит; какая-то жонка, раскосмаченная, в рубахе одной, ринула под клинок. Александр срубил и ее, досадливо морщась (не навык убивать баб). Все еще не было ни шума, ни заполошного крика, на судах орудовали беззвучно, только то там, то здесь вспыхивал сдавленный и тут же оборванный вопль да тяжко шлепались в воду мертвые тела. Но вот с берега долетело далекое: "Ала-ла-ла-а-а-а!" То пошли на приступ молодцы Василия. Теперь следовало не зевать. Оставя троих на судне: "Кто еще жив, в воду!" - Александр первым прыгнул назад в лодью. Вспеня веслами воду, рванули в гущу судов. Снова лезли, осклизаясь, на высокий борт мокшаны, снова кололи и резали, лязгала сталь. Захваченные спросонь, не чающие никоторого зла бесермены почти не сопротивлялись. Часа через три резня уже подходила к концу. Светало. Весь забрызганный кровью, со слипшейся бородою Александр вылез, пошатываясь, на вымол и, перемолвив с Василием (тот тоже был в крови, но от вида Александрова лица его шатнуло), начал собирать людей. Убивали уже просто так, балуясь, всех подряд. Какой-то купчина ползал в ногах ратников, орал благим матом: - Не убивайтя! Свой я, свой, русиць! - И Александру пришлось приобнажить саблю, чтобы остановить молодцов и оставить в покое купца. Своих, русичей резать и грабить было не велено. Бой утихал, но теперь завязывалась перестрелка из луков на горе. Из города выходила княжая помочь, и в дело вступали молодцы Осифа Варфоломеича. Александр начал, хватая за шивороты, отбрасывать молодцов от недорезанных жалких полоняников: "Скорей! Скорей!" Опомнившиеся кмети яро потрошили лавки, таскали тяжелые поставы сукон, волочили бочки, кули с утварью, несли кожаные кошели с серебром. То же творилось на судах: хлопали с треском двери беседок, распахивались корабельные недра, товар, что поценнее, переваливали в ушкуи, прочее, прорубив днища кораблей, топили тут же у берега. Скоро начали рубить всю прочую бесерменскую речную посуду. Сверкали топоры. Какой-то недорезанный армянин кидался от одного к другому, хватал за руки, его отпихивали, дюжий новгородец саданул купца в грудь рукоятью секиры, тот с маху сел, держась за сердце, вытаращенными глазами следил, как рубят в куски его учан, потом опустил голову и заплакал. Никто не обращал на него внимания уже. Не убивши враз, не хотелось никому теперь пачкать об него руки. Когда отбегали к лодьям (с того конца уже пылало: отступающие ушкуйники запалили торг), кто-то, хлопнув плачущего купца по плечу, прокричал: - Ницьто, отечь! Жив осталси, расторгуесси! Мотри, сколь тута добра! - И тот, растерянно оглянув на отбегающих молодцов, впервые понял, видимо, что остался жив. Дружина Осифа Варфоломеича отступала, деловито отстреливаясь. Мертвых молодцов уносили с собою. Вымолы были покрыты кровью и трупами. Вот женщина, разметавшая волосы, слипшиеся от загустевшей крови; ребенок, почти перерубленный пополам; страшно задравший крашенную хной бороду, с почти напрочь перерезанным горлом, в покрытом кровью халате персиянин, рука в перстнях - второпях не сняли даже - недвижно лежит, откинутая, на бревнах; сверкает рубиновый камень, и мухи ползают по мертвому лицу и отверстым глазам... Немногочисленные княжеские ратники, кое-как притушив пожары, вступили на вымола ближе к вечеру, когда все суда, учаны, лодки, лодьи, кербаты и иная посуда были уже изрублены в щепы или затонули близ берега, а длинная череда новогородских ушкуев, багровых в низящем вечернем солнце, уходила вниз по реке. Потом от перепуганных татарских гостей дошла весть, что новогородские грабежчики поднялись вверх по Каме, воюя и разбивая все пристани и станы подряд, дошли до самих Булгар, разграбили и разорили край и, тяжко ополонившиеся, никем не остановленные, поворотили назад, к дому. В Нижнем не видели их возвращения, да и некому было в те поры останавливать на реке с лишком трехтысячную рать новогородских головорезов. Воеводы рассчитали правильно и возвращались в Новгород с прибытком и честью, с ничтожными потерями, "вси здрави и невережени" - как записывал позже софийский летописец. Возвращались почернелые, усталые, вымотанные вконец, ибо гребли день за днем и неделя за неделею теперь уже против течения великой русской реки в тяжело груженных судах, опасаясь вести лодьи бечевой ввиду возможной великокняжеской погони. И устья Тверцы достигли только к осени. Тут-то новогородским воеводам полною мерою дано было понять, почто прежние ушкуйники предпочитали зимовать под Нижним и Костромой, распродавая товар и полон на Волге. Но как волк не бросает, добычу свою, из последних сил упорно волочит за собою, уходя от погони, так и они из последних сил гребли и гребли, на привалах валясь в траву, мох ли, засыпали, от устали не поставя шатров, и опять гребли, стирая ладони в кровь, с черными, запекшимися ртами, из которых уже не песнь, а натруженный хрип да неподобная брань раздавались порою. И благо, что ушкуйное воинство не остановил тверской князь, который легко мог бы отобрать и товар, и полон, и оружие у истомленных до предела новгородцев. Опоминались уже в Торжке. Тут три дня дико пили, пели, плясали и дрались, и воеводы не удерживали разгулявшуюся дружину. Осиф Варфоломеич все три дня проспал. Просыпаясь, сминал кус горячего пирога или шмат мяса, запивал чашею меда и валился опять в сон. Александр с Василием перемогались, обходили рать, растаскивали особо жестокие драки, отгоняли зарвавшихся ратников от торжковских девок и баб - не хватало только во своей земле пакостить! Уже выйдя на Мсту, уже отдавшись долгому ее прихотливому течению среди лесистых холмов, в изножьях которых высили новогородские рядки и починки, бродил скот, тоже новогородский, свой, полоскали белье на мостках свои, новогородские жонки, - только тут начали приходить в себя и возвращаться в облик человеческий шутить и смеяться. Но еще все было далеко до позднейшей выхвалы, когда станут воспоминать в подпитии как брали Булгары или резали купцов под Нижним и бахвалить собою, и привирать, позабывши труд, и слезы, и кровь, и зной, и стертые веслами до дикого мяса ладони... И учнут задумывать новый поход, куда-нито опять на Каму или за Камень, на югру... Только в Новгороде воеводы вызнали о том, что по приказу великого князя московского в отместье за нижегородский погром на Вологде был задержан плотницкий боярин Василий Данилыч с сыном Иваном, с Прокопом Куевым и дружиною, возвращавшиеся с Двины. Глава 53 Это случилось еще зимой, вскоре после возвращения Сергия в Троицкую обитель. За те годы, что он отсутствовал, монастырь сильно расстроился. Стефан, надо отдать ему справедливость, хозяином оказался хорошим. А главное, вблизи Маковца появились первые крестьянские росчисти. Радонежский край, обойденный последним мором, заметно люднел. Возвратившийся из Нижнего Сергий навел жесткий общежительный порядок в монастыре. Он по-прежнему не ругал, не стыдил. Что и как надобно делать, показывал больше примером. Но твердо взял за должное каждодневно обходить кельи, и где только слышал неподобный бездельный смех или толк, легонько постукивал посохом по колоде окна. Провинившегося брата Сергий вызывал назавтра к себе и заставлял - и это было самое трудное - самого, без вопросов рассказать свою вину Сергию. После такого урока охота бездельничать и точить лясы пропадала почти у всех. Он содеял ошибку тогда, с самого начала (и теперь Сергий это уже понимал): инок не должен иметь ни минуты роздыха. Самое грешное дело - сидеть в келье и ничего не делать! Мужик в дому никогда не сидит просто так, а то режет какую посудину, то ладит лапоть или тачает сапог, то сети плетет, то корзины. Язык работает, а руки при деле всегда. Тем паче иноку непристойна леность! И нынче в монастыре у каждого схимника в келье какой-то свой труд, какое-то дело свое, ожидающее его после молитв и общих работ монастырских. Сергий стал с годами, и особливо после возвращения своего, приметно строже. И строгость нынешняя давалась ему так же без труда, как и прежнее терпеливое смирение. Одно присоединялось к другому, выстраиваясь в череде лет и трудов в стройный поряд его единственной, такой простой с виду и такой удивительной по внутреннему наполнению судьбы. А виноватым в том, что его начали считать святым, Сергий не был. Больше того, противил тому изо всех сил. Зимою же произошло вот какое, почти что рядовое житейское событие, никак не сопоставимое с громозвучными деяниями тогдашних воевод и князей, битвами и осадами городов. В исходе зимы, в пору февральских злых метелей один из богобоязненных крестьян привез в монастырь больного ребенка, надеясь излечить его с помощью Сергия. Добираться, верно из-за заносов, пришлось не быстро. Вымотанная косматая лошаденка, тяжело поводя боками, стояла у крыльца. Мужик, подняв, как большое полено, занес замотанного ребенка в келью. - Где батюшко? - спросил у Михея, вышедшего к нему. Мужик был весь в снегу, борода в инее, на усах крупные сосульки. - Болящий, болящий он! - бормотал невнятно, разматывая младеня. Вдруг с деревянным стуком уронил сверток на лавку. Разогнулся, разлепив набрякшие, слезящиеся глаза. - Не дышит! - хрипло выдохнул. Сергий был на службе и скоро вошел, едва только кончилась литургия. Ему уже повестили о приезде крестьянина. Мужик, стоя на коленях перед телом сына причитал, размазывая слезы по лицу, винясь, что повез младеня с верою, что преподобный излечит болящего - единственного сына в семье! И вот... Лучше бы дома помер! Он поднял несчастный, залитый слезами, мокрый косматый лик встречу Сергию. - Вота! Вот! - закричал, ударяя себя по лицу. - В тебя верил! Волок по снегу, в мятель... Как хозяйке на глаза покажусь теперя? О-о-о! Лише бы, лише бы в дому помер во своем! О-о-о! - стонал, раскачиваясь мужик. Сергий стоя ждал, пока тот придет в себя хоть немного и устыдится своих укоризн. Мужик действительно перестал рыдать. Со смешанным каким-то зраком страха, ужаса и подобострастия поглядел на Сергия, встав, зарыдал снова: - Един же он у меня! Един, батюшко! Как же так! - Он замолк, кивая головой, о чем-то трудно соображая. - Домовину надоть! - растерянно высказал наконец. Дернулся забрать трупик, но Сергий склонением головы разрешил оставить мертвое дитя в келье, и мужик вышел, шатнувшись в дверях и задев головою о притолоку. Сергий опустился на маленькую скамью, потрогал лобик ребенка, приник ухом ко груди. Сердце вроде бы не билось, и дыхания вовсе не было. - Воды! - приказал он Михею. - Горячей! Скоро затрещала растапливаемая печь. Сергий осторожно разматывал дитятю. Окоченевший мальчик лет четырех лежал перед ним недвижимо. Полный горшок с теплою водой стоял в печи с вечера, и потому вода согрелась быстро. Сергий снял рубашонку с мальчика. Велел Михею налить кипятку в корыто и холодянки в другое. Младенцев переворачивать ему было не впервой (когда-то купал и пеленал Ваняту), и Михей невольно залюбовался ловкими точными движениями рук наставника. Надобно было вернуть дыхание окоченевшему ребенку. Ежели не поможет это, то и ничто не поможет! Сергий с маху окунул мальчика в горячую воду, потом в холодную, затем снова в горячую, повторив это несколько раз. Потом, уложив на лавку, на чистую ветошку, начал растирать сердце. Михей глядел со страхом, не шевелясь. Действия наставника над мертвым телом казались ему почти кощунственны, и ежели бы то был не Сергий, давно возмутили бы его. Меж тем младенец как-то странно икнул, потом еще раз. В неживом синеватом личике, показался бледный окрас, и наконец явилось дыхание. Сергий, достав мазь, замешанную на барсучьем сале, сильно и бережно растирал ею ребенка. Острый аромат лесных трав и смол наполнил келью. Тут же прополоскал опрелую рубашонку, отжал, молча велел Михею вывесить перед огнем. Дитятю пока укутал ветошью и замотал в старый зипун. Окончив все и напоив мальчика горячим целебным отваром, стал на молитву, шепча святые слова. К тому часу, когда мужик воротился в монастырь с домовиною и погребальными ризами, мальчик, переодетый в чистую, высохшую рубаху и порты, накормленный и напоенный, лежал успокоенно на лавке и слабо улыбался Сергию. Мужик вошел, постучав, заранее сдергивая оплеух, успокоенно-мрачный, и, увидя живого младеня, остоялся. У него медленно открывался рот, отползала челюсть. Потом, глухо возрыдав, он рухнул на колени, обнял, стал космато целовать сына, после повалился в ноги Сергию, бормоча и вскрикивая: - Оживил! Оживил! Оживил! Молитвами! Милостивец! Заступник ты наш! Он бился в ногах преподобного, не вставая, винясь и мотая головой, все вскрикивал и все говорил быстро и горячечно, только одно вразумительно произнося раз за разом: - Оживил! Оживил! Оживил! Заступник ты наш милосердный! Чудотворец божий! Сергий слушал его, слегка прихмурив чело. Наконец положил ему руки на плечи, заставил встать. Пальцем указал на икону: - Молись! Тот, плача, начал сбивчиво произносить слова молебствия. Сергий молился вместе с ним. После, когда отец немного успокоился, сказал твердо: - Прельстился ты еси, человече, и не ведаешь, что глаголеши! От хлада застыл отрок! В пути застыл, чуешь? А в келье, в теплоте, отошел! Прежде общего воскресения не может воскреснуть человек! Никто не может! - повторил Сергий громче, ибо тот внимал, не понимая и не веря Сергию. И, выслушав, вновь повалился в ноги, страстно повторяя: - Единое чадо, единое! Спас, воскресил! Сергий слушал немо, понимая, как и в тот раз, когда наставлял скупого, что перед ним - стена. Изрыгавший укоризны отец теперь, обретя сына выздоровевшим, ни за что не поверит, что чуда тут не было никакого, и станет упрямо повторять, что игумен Сергий может, елико восхощет, воскрешать мертвецов. В конце концов он, положив твердую руку на голову мужика, велел ему умолкнуть и, сосредоточив волю, утишив обезумевшего от счастья отца, произнес твердым, не допускающим возражений голосом: - Аще учнешь о том проносить по людям или кому отай сказывати - и сам пропадешь, и отрока своего лишишися! Внял? Понял, что я тебе реку, человече?! - повторил он громко несколько раз, пока мужик, подчиненный его воле, действительно не внял и не склонил голову. - Замкни уста! - напутствовал его Сергий. - А дитятю держи в тепле и в чистоте телесной. Есть у тебя трава зверобой? Вот, тем пои! И малиной пои! И мази тебе дам, хозяйка пущай растирает! И молись! Много молись! Без молитвы, без веры никакое лекарство не помога! Михей видел все это и, видя, зная, почасту наблюдая, как Сергий лечил людей, все же и сам, стойно крестьянину, склонялся к тому, что без чуда воскрешения тут не обошлось все-таки. Как постиг мудрый Сергий, глядя на синий трупик, что дитятю возможно оживить? Михею велено было молчать тоже. Сергий совсем не хотел, чтобы в монастырь нахлынули толпы жаждущих исцеления и чудес. Сколько усилий требовалось Христу, дабы изъяснять верующим в него, что не за тем сошел он в мир, дабы воскрешать и подавать исцеление, что излечить может и простой лекарь, даже баба-ведунья, даже знающий травы колдун, - а затем, чтобы передать людям Слово божие, слово любви, научить истине и терпению в бедах, а не избавлять от бед! Ибо когда дух мертв, мертва и плоть, и даже того страшнее: здоровая плоть, лишенная духа живого, ведома бывает силою зла и на зло, на погибель себе и ближнему своему. Михей молчал. Молчал и напуганный мужик. И все же слух о том, что Сергий творит по желанию своему чудеса, распространялся в народе. О том шепталась и братия монастырская, тем паче что чудеса действительно происходили. Или, вернее, то, что почиталось тогда (да и теперь!) за чудо и что изъяснить возможно лишь невероятно усилившим за годы подвижничества гипнотическим воздействием Сергия на окружающих. Впрочем, зачем, к чему объяснять? Что было - было!.. Сергий, свершая литургию, в тот час, когда, припадая к алтарю, священник творит молитву свою, старался каждый раз воспроизвести мысленно всю реальную последовательность евхаристического преображения вина и хлеба в тело и кровь Христову. Это отнимало у него много сил, порою он с трудом на дрожащих ногах подымался от алтаря, но продолжал делать так, и так творил всякий раз, когда сам служил обедню. И уже прошел слух, что кто-то из братии видел единожды младенца Христа в причастной чаше и ужаснул тому. И было предивное видение Симону, назначенному незадолго до того екклесиархом. Симон (позднее основавший, по благословению Сергия, Симонов монастырь на Москве) как-то служил вместе с Сергием. В тот раз Сергий чуял в себе особый прилив духовных сил, что невольно ощутил и Симон, пребывавший рядом. Нет, ему не было страшно, но что-то как бы сместилось, подвигнулось в нем в некий миг, и он, смаргивая, стараясь не дать себе ужаснуть или вострепетать, узрел, как по жертвеннику ходит