беззвучное синеватое пламя, окружает алтарь, собираясь колеблемым венком вокруг святой трапезы. Дивно казалось то, что огнь был, по видимости, холоден и беззвучен. Даже не огнь то был, а скорее свечение самого алтаря, свечение антиминса и причастной чаши. Свет то пробегал, яснея, тогда бледно-желтые язычки как бы огня показывались над алтарем, то замирал, и Симон стоял, завороженный этим колдовским пламенем, божественным светом, которому, как он понимал, причина и вина сам Сергий, приникший к алтарю. Пламя росло, колебалось, взмывало и опадало, не трогая ничего, не опаляя и не обугливая разложенный плат антиминса, а когда Сергий начал причащаться, свернулось и долгим, синим по краям и сверкающим в середине своей языком ушло в чашу со святыми дарами. Сергий причастился божественного огня! Так это и понял Симон и только тут почуял слабость и дрожь в членах и звон в ушах - первый признак головного кружения. Сергий, отходя от жертвенника, внимательно взглянул на него, вопросил негромко: - Чадо, почто устрашил ся дух твой? - Видел... Видел... - отвечал Симон с дрожью, обращая к Сергию недоуменно-вопрошающий взгляд. - Огонь... Благодать Святого Духа! - выпалил он наконец, во все глаза глядя на наставника. - С тобою! Сергий глянул измученно. На мгновение прикрыл глаза и приник лбом к столбу церковному. Повелел кратко: - Молчи! - Примолвил: - Пока не отойду ко Господу, молчи о том! - И, справясь, добавил вполгласа: - По скончанию литургии подойди ко мне, да помолим с тобою Господа! И это, несмотря на старания Сергия, становилось известно в монастыре, тем паче что некое свечение, пусть и слабое, исходящее временами от лица Сергия во время литургии, видели многие. Иные же, прослышав о том и сопоставляя со сказанным необычайную белизну лица Сергия во время молитвы, сами догадывали, что прозревали свет, токмо не явленный им, а скрытый, потаенный. Словом, то, чего добивались в своих затворах в горе Афонской иноки-исихасты, начинало как бы само собою происходить с Сергием. И вместе с тем и помимо того росла его слава. Все более начинали узнавать о радонежском подвижнике в иных градах и княжествах. Среди тех, к кому шли на поклонение, прикоснуться, узреть, причаститься благодати, имя его, ранее мало известное, произносилось все чаще и чаще. В этом году осенью совершилось и еще одно малозаметное событие: с Сергием познакомился схваченный на Вологде новогородский боярин Василий Данилович Машков. Глава 54 Обо всем, что творилось в Новгороде Великом, доносили на Москву городищенские доброхоты великого князя. Отношения с Великим Новгородом еще не были уряжены, хотя старый союзник вечевой республики суздальский князь был ныне укрощен и перекинулся на сторону Москвы. Погром нижегородских бесермен, гостей торговых, нарушивший налаженную, а теперь, с подчинением суздальского дома Москве, весьма прибыльную торговлю с Персией (разом встала дороговь на восточные товары в московском и коломенском торгу), тоже был своеобразным отместьем московитам, и великий князь Дмитрий (а точнее - владыка Алексий) почел себя обиженным и тотчас потребовал от Господина Новагорода возмещения убытков. К войне, однако, были, не готовы ни та, ни другая стороны. Мысль схватить важного плотницкого боярина, связанного с ушкуйниками и, по сказкам, снабдившего серебром и припасами волжский поход, опять же принадлежала Алексию, хотя грамоты с вислыми печатями исходили только от великого князя. К делу был привлечен Монастырев, поместья коего находились под Белоозером, и Дмитрий Зерно. Московская застава прибыла в Вологду вовремя. Машков не ждал поиманья, не ведал, что створилось на Волге, и ехал открыто, без бережения. Новогородцы были перевязаны после короткой сшибки. Мало кто и утек. Василия Данилыча, Ивана, Прокопия Куева и десятка два дружинников великого боярина в железах повезли на Москву. Василия Машкова с сыном Иваном везли поврозь от других и посадили особо, в укреп, за приставы, в Переяславле, не довезя до Москвы. В Москве, где вовсю шло строительство стен, держать боярина было бы и негде. Тюрем в ту пору еще не существовало. Ежели простого ратника, смерда или купца можно было всадить в погреб, в яму, запереть в амбар, то знатного боярина или князя держали обыкновенно на чьем-нибудь дворе, возлагая на хозяина охрану вельможного пленника. А там уж - кто как! Обычно и за стол сажали с хозяевами вместе, и священника позволяли иметь своего, и слуг давали для выезда. Хоть и были те слуги одновременно охраною полоняника, стерегли его, чтоб не сбежал, а все же! Машков с сыном были посажены на монастырский двор в Горицах. Боярину была отведена келья, выделен служка и двое холопов для обслуги. В Новгород меж тем отправились послы, и завязалась долгая, почти на год растянувшаяся пря, в конце которой Новгород уступил великому князю, принял московских наместников на Городище и дал черный бор по волости. После чего Машков с сыном были выпущены и вместе с освобожденной дружиною уехали к себе в Новгород. Оказавшись в Горицах, в келье, боярин, с которого только тут сняли железа, затосковал. Не перед кем было спесивиться, и хоть не было ни нужды, ни голода у боярина, но само лишение воли, а паче того - власти, бессилие приказать, повелеть, невозможность содеять что-либо пригнетали его. Василий Данилыч помногу молился, простаивая на коленях в красном углу своей кельи. На божницу утвердил он среди прочих икон крохотный походный образок Варлаамия Хутынского, возимый им с собою во все пути и походы, и молился ему беспрестани: да смилует над ними главный заступник Новгорода Великого, свободит из узилища! Иван грыз ногти, тихо гневал, поглядывая на отца. Являлся молчаливый служка, бояр вели в монастырскую трапезную. Ели тут под чтение молитв и "житий святых отец". Боярин устал от постной пищи, устал от бездельного душного сидения. На улице была грязь, слякоть. Клещино озеро покрывалось от ветра сизым налетом, словно выстуженное, и дальние холмы, скрывавшие истоки волжской Нерли, казались голы и пустынны. Далекие соломенные кровли тамошних деревень наводили тоску. В Переяславль, проездиться, боярина пускали с сильною охраною и не вдруг. Каждый раз игумен посылал к митрополичьему наместнику за разрешением и подолгу, порою по несколько дней, не давал ответа. Рукомой, божница, отхожее место на дворе за кельями, две-три божественные книги, ведомые наизусть с детства (благо читать учили по псалтири), - вот и все, доступное боярину, по слову коего еще недавно тыщи народу творили дело свое: пахали, рубили, строили, торговали, ходили в походы! Василий Данилыч хирел, замечал печати скорби и злобы на лице сына, вздыхал, вновь молился, иногда писал челобитные великому князю, не ведая даже, доходят они или нет. О подвижнике Сергии он уведал тут, в монастыре, сперва безразлично - не ему, новогородцу, жителю великого города, где были свои прославленные святые угодники, где велись церковные споры, творилась высокая книжная молвь, и зодчество, и письмо иконное, где иерархи сами сносились с византийским патриаршим престолом, - не ему ревновать о каком-то московском схимнике, прости Господи, почти что и мужике-лапотнике! Не ему... Но недели слагались в месяцы, подступала и наступила зима, и боярин окончательно затосковал. Тут-то и привиделось ему, что должен он, обязательно должен повидать этого Сергия, перемолвить с ним и, быть может, от того сыскать утешение в днешних обстоянии и скорби. Просил неотступно, раз за разом умоляя игумена. Тот сперва лишь усмехался в ответ, но вот единожды, видимо, получив весть от Алексия, нежданно согласился после Рождества доставить его с сыном в Сергиеву пустынь. Боярин очень волновался невесть чему, когда наконец подошел многажды отлагаемый срок и его с Иваном усадили в простые крестьянские розвальни между двух дюжих служек с рогатинами в руках, и добрый косматый гнедой конь понес их по дороге на Москву. В пути перемерзли, ночевали в какой-то избе, в дымном тепле неприхотливого ночлега, ночью слышали волчий вой за околицей. Дорога на Радонеж была наезжена, но от Радонежа свернули по узкой, едва промятой дровнями и ногами паломников тропе. Высокие ели в зимнем серебре нависали над самою дорогой, и казалось порою, что она вот-вот окончится, конь вывезет на какую-нибудь поляну, где притулилась под снежною шапкою одинокая копна сена, а дальше и вовсе не будет пути. Но дорога вилась, не прерываясь, конь бежал, отфыркивая лед из ноздрей, а боярин, кутая в мех долгого своего дорожного охабня нос и бороду, с любопытством поглядывал на угрюмо-красивый, засыпанный снегом еловый бор, на волчьи, лосиные и кабаньи следы, пересекающие дорогу, и ждал с разгорающимся любопытным нетерпением, когда и чем это закончится. Уже в сумерках раздвинулся, разошелся по сторонам лес и открылась в провале вечернего, густеющего, с загорающимися по нему лампадами звезд неба пустынь с церковью, словно висящей над обрывом горы, с грудою монастырских островерхих кровель и рядами келий за невысокою скитской оградой. Одиноко и звонко взлаял сторожевой пес, послушник, завидя путников, ударил негромко в деревянное било, конь перешел с рыси на шаг, - приехали! Сергий в эту пору обходил кельи, где слушая под окошком, где и заходя внутрь - ободрить, поглядеть работу, подать совет. Иноки плели, резали, готовили всякую потребную монастырю снасть, скали свечи, переписывали книги или живописали иконные лики, повторяя старинные византийские и суздальские образцы. Он как раз вступил в сени Симоновой хижины и остоялся, слушая. Сказчика ему не похотелось прерывать. Шла речь о том, како украшать книги, и Сергий ухватил конец изъяснения из Дионисия Ареопагита: - "...самым несходствием изображений возбудити и возвысити ум наш так, дабы и при всей привязанности некиих к вещественному, тварному показалось им непристойным и несообразным с истиною, что существа высшие и божественные в самом деле подобны сим изображениям, заимствованным от вещей низких!" - Речь шла, конечно, о книжных заставках и буквицах, которые исстари и доднесь изображались в виде плетеных зверей, трав, птиц и скоморохов. - Зри! - говорил изограф Матвей (Сергий по голосу признал недавно поступившего в обитель книжного мастера). - Синий цвет - цвет неба, живописует духовное созерцание, знаменуя мысленное, умопостигаемое в изображениях. Зеленый знаменует весну и вечную жизнь; красный - божественную силу огня и самого искупителя, яко являлся верным на горе Фавор в сиянии нетварного света! Что же касаемо до зверообразных подобий некиих, то - зри! - продолжал рассказчик, с шорохом перевертывая страницу кожаной книги. - Птица - душа человеческая; древо жизни - древо мысленное, знаменует райское житие или пребывание души в лоне церковном. Ежели птица клюет плоды, то, значит, душа приобщает себя к познанию истины и добродетели. Петух возвещает воскресение верных, а павлин и феникс - бессмертие и паки воскресение души. Голубь - Дух Святой, кротость, любовь духовная. Змий - мудрость, по слову Христа: "будьте мудры, яко змии, и кротки, аки голуби". Орел - птица царская, возносящая нас горе. Лев - образ величия и силы. В образе грифона все сие совокуплено воедино и наличествует в одном... Тако вот и смотри! Здесь знаменуются два рыбаря с сетию, и один другому глаголет: "Потяни, корвин сын", а другой ответствует: "Сам еси таков!" Для невегласа сие токмо грубая пря мужицкая, но для имеющего ум возвышен рыбари суть апостолы Петр и Андрей, а прозванье намекает на тельца, жертву причастную, и "сам еси таков" к тому сказано, что тот и другой принесут себя не в долгом времени в жертву, скончав живот свой на кресте за истинную веру християнскую! Слушали Матвея не шевелясь, тихо было в келье, значит, добре внимали сказанному, и Сергий не почел пристойным разрушать божественную беседу, вышел неслышно из сеней, тихо прикрывши дверь. Сухой щелчок колотушки услышал он уже на дворе. В отверстые ворота обители въезжали сани, полные народу. Сергий неспешно подошел. Какой-то дородный боярин, издрогший в пути, неловко вылезал из саней. Другой, молодой, уже стоял, постукивая востроносыми сапогами, разминая ноги. Знакомые переяславские иноки повестили, что боярин - новогородский полоняник княжой, приехал поклониться ему, Сергию. Сергий молча благословил прибывших, подошедшему учиненному брату велел вызвать эконома и отвести прибывших в истопленную гостевую избу. Сергия Василий Данилыч даже и рассмотреть хорошенько не смог. Рослый, подбористый, широкий в плечах настоятель, отдав негромко наказы и благословив прибывших, поворотил и пошел к своей келье, уже не оборачиваясь. В гостевом покое находилось двое богомольцев, и тоже отец с сыном, богатые крестьяне, пришедшие в монастырь по обету пешком. Сергий явно не делал особого различия между своими паломниками. Сопровождавшие боярина иноки ушли в другую келью. Скоро молодой послушник принес припоздавшим гостям чашу разведенного, сдобренного постным маслом толокна и хлеб, поставил на стол кувшин с водою. Крестьянин, обозревши непростые наряды Василия Данилыча с Иваном и подумав, достал из торбы сушеную рыбину, предложил проголодавшимся боярам. Василий Данилыч, крякнув и зарозовев, рыбу взял и неволею пригласил смерда с собою за стол. Ели вчетвером, запивали водою, торопясь вовремя окончить трапезу: завтра всем четверым предстояло причащаться, а полночь, когда становит неможно есть и пить, уже близила. Улеглись по лавкам. Мужики и сын скоро заснули, а Василий Данилыч лежал и думал, и понемногу глупая обида на Сергия, оказавшего ему столь суровый прием, таяла в нем, проходила, заменяясь спокойствием от окружавшей монастырь лесной потаенной тишины. Он еще выходил под звезды, постоял, прислушиваясь к неживому морозному молчанию леса, - так одиноко и тихо не было даже на Двине! - и заснул только под утро, всего часа на два, а с первым ударом тяжелого монастырского била был уже на ногах. Билом служила большая железная доска, и каждый удар словно отлипал от железа, а потом уже исходил нутряной стонущий звон, замирающий в еще дремотном, еще повитом ночною темнотою лесу. Но небо уже леденело высоко, звезды меркли, и первые розовые полосы робко чертили небосклон. Монахи неспешно, но споро двигались в сторону храма. Крестьяне уже поднялись, уже пошли к церкви. Припоздавший Иван, второпях натянув сапоги, выскочил из кельи последним, догоняя родителя. Вот ударил колокол - оказывается, в обители был и колокольный звон, за ним вступили подголоски, и скоро воздух наполнило веселым утренним перезвоном. Уже восходя на высокое церковное крыльцо, Василий Данилыч умилился: что-то было тут такое, чего в Переяславле, в Горицком монастыре, он не зрел. Быть может - ширь лесного окоема, открывшаяся с верхнего рундука церковного крыльца? Хотя и там, в Переяславле, взору являлась даль еще сановитее и шире (но и та была ничто для боярина, привыкшего к неоглядным просторам Северной Двины!). Быть может - истовость, с какою подымались на крыльцо и входили в храм все эти лесные иноки, иные из которых были и вправду в лаптях, хотя на самом Сергии оказались на этот раз кожаные поршни (лапти он обувал, как выяснилось потом, главным образом при работе в лесу и в дорогах). И одеты были иноки не так уж бедно: от богатых жертвователей Радонежской обители нынче отбою не было. И все же чем-то незримым монастырь Сергиев отличен был от иных. И от малых хозяйственно-уютных новогородских обителей был он отличен! И опять боярин так и не понял: чем? Началась служба. Василий Данилыч давно уже не молился так истово, и давно уже не было у него так легко на душе. Когда пели, невесть с чего даже и прослезился. И потом, подходя к причастию, не заметил, не понял даже, что давешние смерды, отец и сын, причастились впереди него. Впервые это не показалось ему ни важным, ни обязательным при его-то боярском достоинстве. Да и какое достоинство у полоняника! Сергий пригласил новогородцев к себе после службы, и Василий Данилыч был тому несказанно рад. В келье игумена, решительно отстранив сына, сам распростерся на полу, являя вид полного смирения, тяжело встал, опять склонился, отдавая поясной поклон. На вопрос игумена немногословно изъяснил свою трудноту. У Сергия был очень светлый взор, кажется - голубой, рыжеватые густые волосы, заплетенные сзади в небольшую косицу, худоватое лицо аскета и легкая, чуть заметная, чуточку грустная улыбка, словно бы (это потом уже пришло Василию Данилычу в голову) он из дальнего далека глядел, соболезнуя миру и мирским страстям, мрачившим тот высокий покой и тишину, которые были в нем самом, в Сергии. Невесть с чего устыдил боярин говорить о своих горестях, а начал - о церковных нестроениях в Новогороде Великом, о ереси стригольнической, об отметающих таинства и хулящих Троицу, яко невнятна малым сим троичность божества. - Того же ради Бога Севаофа именуют единым и нераздельным, а Христа почасту посланным от него, а не превечно рожденным... - Постижение Господа - в сердце! - возразил Сергий, мягко прервав боярина. - Наша обитель посвящена Святой Троице, и для меня сызмладу в божественности ее заключена была главная тайна православной веры. - Он очертил руками круг в воздухе, примолвил: - Нераздельность! - Подумал, присовокупил: - И самопостижность, ибо в Троице - триединая ипостась: причина, творящая любовь и духовное на нь истечение!.. Не могущие вместить мыслят Господа тварным, смертнорожденным девой Мариею, забывая о том, что речено в символе веры: "Прежде всех век"... - Сергий вдруг улыбнулся и смолк. - Все сие ты и сам ведаешь, боярин! - проговорил иным, простым и добрым голосом. - Надобно созерцать сердцем, не умом. Надобно зрети очами духовными. И надобно работати Господу! Иного не скажу, не ведаю да и не нуждаюсь в том. Скорби же наши - от живота, от тленных и преходящих богатств стяжания и от гордыни, не обессудь, боярин! Повиждь в Троице смысл и образ божества - и все глаголемое противу стигольниками само отпадет, яко шелуха и тлен. А теперь, - извини, мне надобно нарядити братию по работам и иную монастырскую потребу исполнить - игумен есмь! Он встал, уже откровенно улыбаясь, и вновь благословил боярина, упавшего ему в ноги, и его сына, который, подумав мгновение, тоже стал на колени рядом с отцом. - Егда водишь рати, мысли по всяк час о мирном труде пахаря! - сказал Сергий, благословляя Ивана в черед за родителем, и это была единая его чуть заметная укоризна разбойному походу новгородских ушкуйников. "Троица!" - думал Машков, выбираясь из настоятелевой кельи. В Новгороде Великом была более в почете София, Премудрость Божия, и как-то не думалось о Троице до сего дня. С сыном, оставшись наедине, заспорили. Иван, оказывается, много внимательнее слушал Сергия, чем ожидал родитель. Давно ли, сидя на монастырском дворе в Горицах, не ведали, о чем баять, как одолеть скуку и злобу, а тут и слова нашлись, и пыл, и жар, и живая страсть к духовному деянию! Растекаясь мыслию, помянули и Василия Великого, и Златоуста, и Ареопагита, и нынешние послания Григория Паламы. Многое было наговорено меж сыном и отцом, и самим себе казались они очень мудрыми тою порой, а Сергий оставался сам по себе, будто бы и не затронутый потоком словес ученых, с этою своею улыбкою, с округлым движением рук, обнимающим мир. Троица! Мысленный образ нераздельной троичности, потому только и способной постигнуть самое себя, ибо о д и н не может даже догадать о своем существовании, должен быть второй, в коем зришь отражение свое. Но истина постигаема токмо при наличии третьего, при наличии суждения со стороны, знаменующего правоту и зримую бытийность спора. Вот и толкуют наши-ти невегласы-стригольники, меньше ли Сын Отца али нет! Сын - дак рожден, стало - меньше родителя! - говорил Иван. - Нет, Иван, нет! Не то, не то баешь! - Василий Данилыч тряс головою, ловя ускользающую мысль, рожденную в его голове только что. - Вот тебе: полоса, мысленная черта! Без конча и без краю! Внял? - Ну! - Так! И ты ее, ету черту, режешь посередке, наполы, значит. Отселе - одна половина, оттоле - другая. А тот-то конечь, противуположный, у кажной половины опять же не имет кончя! Бесконечен, значит! Так? - Так! - Ну, вот те и ответ! Половина, а поди-ко, равна целому! Так и Сын, от Отца рожденный, единосущен Отцу, а не подобосущен! Внял тому? - Ну, внял... - с неохотою отвечал Иван, неволею постигая правоту слов родительских. - Ну! А Сергий сердцем все то понимат, цьто мы с тобою тута наговорили! И токмо руками едак-то проведет по воздуху, а уже мысленно являет суть вещи той! - Святой он! Вота цьто! - хмуро отозвался Иван, подумавши и покачав головою. - Пото и может... И свет у его от личя белый! - Ну уж и святой! - с сомнением вымолвил Василий Данилыч. - Святые, они... В древности... В земле египетской! - Святой! - уверенно повторил Иван. - Пото и вадит московитам Господь, цьто у их свой святой есь! Не то бы давно на цем ни то да оборвались! Долгий плен новогородского боярина был этим посещением премного скрашен, и когда он, уже освобожденный, отъезжал в Новгород, очень хотелось ему вновь повидать Сергия. Но не сложилось того, не сумел. Только послал серебро обители на помин души родителей своих. И слова Сергия о Троице надолго, навсегда, почитай, приложил к сердцу. Почему и возникла позднее в построенном Машковыми храме Спаса на Ильиной - одном из лучших новогородских храмов XIV столетия - изумительная, только уже Андреем Рублевым превзойденная композиция "Троицы", написанная знаменитым византийским художником, приехавшим на Русь всего десятилетие спустя, Феофаном Греком, с которым Василий Данилыч, заказывая храм и роспись к нему, премного и с великою теплотою говорил о московском подвижнике. И так пролилась, пробилась еще одна малая струйка духовного истечения из множества незримо растекавшихся из Сергиевой обители по всей Великой Руси, одна из тех невидных, но живительных струек, более важных, при всей незаметности своей, для духовного подвизания нации, чем сражения ратей и кровавые подвиги воевод. Глава 55 "Кир Алексие! Далекий мой собеседник и брат, а ныне - водитель духовный Руссии, зовомой некогда "дикая Скуфь", но с тех пор вот уже четыре столетия просвещенной светом истинного божественного знания и ныне горящей, яко светоч веры, в землях полуночных, озаряя тьму варварам, окрест сущим! С несказанною радостью прочел я послание твое, коим сопроводил ты, как пишешь, "скромный и ничтожный" дар, врученный нашей мерности, каковой потратил я, едва ли не весь целиком, во избавление от гибели православных христиан, утесненных ныне со всех стран и отовсюду гонимых. Просишь ты, дабы я подробнее и с большими изъяснениями описал гибельное разорение, постигшее в прошедшем лете Святой град Господа нашего и окрест него сущие земли. С радостью исполняю просьбу твою, с радостью, но и с горестным сокрушением, ибо, воспоминая и рассказывая, вновь начинаю плакать и стенать, как при первом известии о несчастьи, постигшем Антиохийскую патриархию и христиан, тамо сущих! Виною тому, или же бедою, послужило жестокое нападение, совершенное латинским государем, князем Кипрским Петром, попленившим град, нарицаемый Александрия Египетская, и избившим вся живущая в нем: сарацины и бесермены, аравиты и армены, турки и фряги, черкасы и жиды... Сей Петр, именующий себя королем Кипра, жесток и немилостив на кровь, как и все католики, почитающие доблестью убивать как можно больше неверных, коими они считают не токмо последователей Магомета, но и - увы! - православных, схизматиков! И то узнав, царь египетский, нарицаемый салтан, разгневался яростию великою, собрал вои своя, воеводы и ипаты и послал рать на град Антиохию и на Иерусалим и во все области и пределы иерусалимские, и сотворил брань лютую, и воздвиже гонение великое на христиан, не разбираючи, латиняне ли то или православные. Святые церкви разграбил и одрал вся многоценная: иконы и ризы, и покровы, и сосуды изнесе, и воспретив службу христианом, - храмы затвори и двери их камением загради, а иные колодьем завалив снаружи... О, печальное позорище! О, вопль бесчисленный! Христиан, тамо сущих, хватали, примучивая многоразличными муками, и казнили, не щадя ни юности, ни седин, ни кроткой жены, ни нежной девы, ни инока! Но всех вкупе, по многих томлениях, смерти предавая и имение их отнимая... А монастыри синайские все разорены, жилища и пребывалища чернеческая и пустынническая разрушены, игумены и попы избиты и расточены и разогнаны. А епископов всех, мучив, ввергли в темницу, а Михаила, антиохийского патриарха, распяли, яко Спасителя нашего! Такую жестокую беду претерпели мы от агарян ради вины латинян, которые и нас-то не считают за истинно верующих во Христа! И тогда солнце погибло, месяца августа в седьмой день, на память святого преподобного мученика Дементия, на завтра по Спасове дни, по утру, в три часа дня. Осталось его - аки трехдневный молодой месяц бывает. Щербина бе ему с полуденныя страны и омраку, аки синю, от Запада приходящу. И пребысть тьма с час един, дондеже обратися солнце щербиною к земли, и тако начало паки, по малу, свет свой припущати, дондеже солнце исполнися и свет свой паки яви и обычною лучами светлостию сияше. Зри! Солнце само оплакало напрасную гибель нашу, за грехи насылаемую! Что еще реку тебе аз, недостойный Феофиле? По убогому настоянию моему благоверный повелитель ромеев, Иоанн Палеолог, слышав, коликое зло сотворил салтан правоверным христианом, священникам и церковникам и всем епископам и митрополитам, паче же и самому патриарху Михаилу антиохийскому, сжалился о сем и умилосердись зело, печалуя и промышляя, паче же добро творя и помогая христианом, послал послы своя к салтану египетскому о миру, со многими дары. Он же, мир сотворив, патриарха и митрополиты и прочая епископы отпусти восвояси, а церкви им паки предаст, и взял у них двадесять тысящ рублев серебра, кроме иного узорочия и многих даров. Вот на что, как некогда на выкуп плененных гераклеотов, ушло присланное тобою серебро! О том пишу тебе, дабы ты ведал и знал, куда употреблено все доставленное тобою. Вот каковы наше горе и наша печаль! Вот в коликом обстоянии мы пребываем, семо и овамо утесняемы, оттоле католиками, отселе мусульманами, чая уже скорой гибели православному христианству! О, сколь несмысленны правители стран православных, не ведающи гибели своей, дондеже не съединятся вкупе и не восстанут с оружием противу неверных! Я здесь прилагаю все силы свои с тех недавних пор, как Господь вновь утвердил меня, недостойного, на патриаршем престоле священного града Константина, дабы исправить все преждебывшие обиды и злобы, разделившие на ся церковь православную, по неразумию свершенные ныне покойным патриархом Каллистом, и тщусь вновь совокупить церкви Сербскую и Болгарскую с Греческой, ибо чрез то надеюсь и верую составити союз всем православным христианом, ныне утесняемым католиками и истребляемым неверными! И уже теперь могу поведать тебе грядущую великую радость! Недалек день, когда учитель наш, скимен-лев, первым подъявший меч духовный противу хулящих исихию, святой и великий Григорий Палама, будет воистину прославлен церковью! И зри, - пишу тебе здесь "святой" не как фигуру некоей поэтической гиперболы или панегирика, но в твердом знании, что в скором времени уже будет свершена канонизация златоустого Паламы, про которого должно сказать не так, что утверждение имени его в святцах прославит преподобного, но, напротив, сам он, создавший себе при жизни венец сияющий, прославит собою ряды праведников, славящих Господа! И с тем, мню, окончательно ересь Варлаамова будет посрамлена и отринута нашею православною церковью! Преклони духовное ухо твое и прослушай вместе с нами днесь составленный или же, вернее, снизошедший с небес кондак отпустительный преславному Григорию Паламе: +++ Как высокий и святой орган Премудрости, Как трубу богоглаголанья звенящую, Воспеваем мы тебя, святый Григорие! Но как ум, к уму начальному приближенный, К нему наш направи ум, да воспоем тебе: Радуйся, благодати наставниче!++++ Равно с этою радостью сообщаю тебе и о горестях наших: о том, что неразумие василевса Иоанна Палеолога, которого великий муж оставил по себе восприемником, простерлось до того, что идут переговоры двора с Папою о принятии унии, чему я, патриарх Филофей, как пастырь и глава греческой церкви, воспротивлюсь всеми силами власти, мне данной, равно как и силою убеждения. И для того, льщу себя надеждою, канонизация Паламы послужит важным подспорьем наших несовершенных стараний. О просьбе же твоей прислать на Русь изографа нарочита, прославленна паче иных: приложу все старания, дабы сыскать такого и не ошибиться, приняв медный блеск и свинец за золото и драгоценные камни..." Алексий отложил грамоту патриарха Филофея Коккина на аналой и задумался. Мало того, что Русь платит ордынский выход! Теперь русское серебро пошло уже на оплату военных расходов султана египетского! Эдак и все мусульмане скоро учнут жить за счет христианской Руси! Мелкие мысли лезли ему в голову, мешая помыслить о главном. Поймал себя на том, что не так быстро переводит с греческого, как в бытность свою в Константинополе. Вспомнил и про себя повторил слова Иосифа Ракендита: "Любой вид речи состоит из восьма частей: смысла, слога, фигур, метода, калонов, сочетания, перерыва и ритма. Смысл во всякой речи бывает либо риторическим, либо философским, сиречь возвышенным... Впрочем, у многих новых писателей слог смешанный, средний, таковы Фемистий, Плутарх, Григорий Нисский, Иосиф Флавий, Прокопий Кесарийский, Пселл... Одушевленность речи придают обработанность и украшенность ее... В письмах же весьма уместны изречения мудрецов, так называемые апофтегмы, а также пословицы и даже что-либо сказочное... Образцы для себя найдешь в письмах Великого Григория, Великого Василия, Синесия, Либания и других..." Да, риторику он еще, кажется, не позабыл! Он пощадит патриарха Филофея, не станет говорить ему о сущей невозможности похода русичей на турок, доколе не сокрушена Орда, доколе не побежден Ольгерд, доколе не подчинена Тверь и, с тем вместе, не объединена воедино Владимирская Русь... Он сидел согбенно. Он еще весь был там, в великом умирающем городе Константина, среди его выщербленных мозаик и колонн из разноцветного мрамора... И ежели бы он мог... Ежели бы имел в руках силы всей Великой Руси! Цареградские святыни не защитит ни краль сербский, ни болгары, ни влахи... - И русичи ныне не защитят! - с горечью вымолвил он вслух, позабывшись, запамятовав даже присутствие Леонтия, который слегка кашлянул, напоминая о себе. Алексий протянул ему грамоту: - На, прочти! "Когда у людей нет воли к борьбе, они принуждены становят платить за самое право жить на земле! - присовокупил он про себя с невольною горечью. - И не расплатятся все равно, ибо богатства можно отобрать, ничего не давши взамен! Да, он должен смирять и подчинять князей и княжества! Он прав! Он не может поступать иначе!" Тяжкий гнев колыхнулся у него в душе. Сколько можно оплачивать робость, предательство и бессилие? Кантакузин платил - доплатились! Теперь Филофей платит, плетет паутину, которую запросто сметает любая грубая сила! Доколе Русь будет искупать своим серебром пакости католиков, захвативших византийские земли? Когда нужны оружные полки, железо и мужество, а не серебро и византийская риторика! Дабы вымести тех и других с православного Востока! "Невозможно, - остудил он сам себя. - Теперь невозможно! Но..." Необычная мысль пришла Алексию в голову: кто же из них дальше видит вперед, Филофей Коккин, обнимающий умом судьбы всего православного мира, Византии и Ближнего Востока, Болгарии, Сербии, Влахии, Армении, Грузии, Литвы и Руси, или он, Алексий, упершийся в одно крохотное, по сравнению со всей христианской ойкуменою, место - в междуречье Оки и Волги, где и ведет яростную борьбу за преобладание одного - московского - княжества? Кто из них более прав? И не постигнет ли Русь судьба Иерусалима и Антиохии, которые захватывают и грабят все, кому не лень? И еще одно проникло в сознание, как льдинка, попавшая ненароком за ворот, на разгоряченное тело: а друг ли ему Филофей? Или, что вернее, будет ли ему другом всегда? Припомнились страдающие семитские глаза Филофея Коккина, "бурного и свирепого", по выражению Григоры, но превосходно умеющего отступать и уступать, применяясь к силе обстоятельств и норову власти. Друга, да! Но и византийца закатной поры. "Друг тем и отличается от льстеца, что последний говорит, чтобы сделать приятное, а первый не останавливается и перед огорчением", - напомнил он себе слова Василия Кесарийского. - А ежели Ольгерд предложит патриарху Филофею ратную помочь противу турок? - вопросил, нарушив мол чание, Станята, дочитавший грамоту Коккина. И Алексий вздрогнул, настолько вопрошание Станяты легло вплоть к тому, о чем подумал только что он сам. И что будет тогда? Этого он даже Станяте не мог бы высказать... Не знал! Алексий встряхнулся, сильно потер себе переносицу и надглазья. Отпустивши Станяту, позвонил в колокольчик. Скоро, переодетый в дорожное облачение, он в сопровождении архимандрита Павла и нескольких служек вышел на сияющий, залитый весенним солнцем двор. И было до того радостно, голубо и сине, что на миг расхотелось лезть в тесный обиходный одноконный возок, где двоим было только-только поместиться. Но приходило лезть, ибо среди строительных развалов и сора, полонивших Кремник, передвигаться своими ногами, не рискуя быть покрыту грязью с головы до ног, было попросту невозможно. Шагом медленно ехали, огибая огромные кучи белого камня, от костра к костру, и всюду кипела работа, и всюду уже на уложенные в глубину дубовые плахи было положено основание из дикого камня и щебня, и уже залито раствором, и уже выведено кое-где вровень с землей, и виделось, как невдолге станут расти каменные костры и прясла. Теперь же, лишенный прежних стен и уже отстроенный, Кремник стоял, как сказочный дворец, вынутый из ларца и весь открытый солнцу и ветру. А с площадок - оснований будущей стены - далеким-далеко зеленели и синели замоскворецкие дали, луга и леса, и дымы далеких деревень. Не признаваясь сам себе, владыка чуял в сей миг, что помимо премудрых речений он попросту любит все это, любит и будет защищать и спасать "до живота своего", и иного пути у него попросту нет! Путаницей межулков от митрополичьих хором, за храмом Успения, мимо палат Вельяминова, мимо Богоявления выбрались к Троицкому мосту. Оттуда вдоль конюшен и оружейных палат, мимо Спаса-на-Бору и княжеских теремов проехали к Боровицким воротам, также открытым, несуществующим. И странно было видеть крутой склон холма, не защищенный покамест ничем. Но и тут трудились сотни мастеров и уже клали основание и стены нижних камор каменной проездной башни. За житным двором и бертьяницами стену отодвинули подальше, несколько приспустив вниз по склону, дабы ближе была вода, и возок владыки покатился, колыхаясь на мягкой, ископанной земле, вдоль срытой до основания стены Калиты, от костра к костру, к водяной башне, к хоромам князя Владимира Андреича и приказам, мимо соборной площади, мимо Благовещенского и Архангельского соборов. Тут, за приказами, стену решительно и намного отодвигали далее, захватывая значительную часть окологородья, почему вовнутрь Кремника попадали церковные дворы, дворы гостей иноземных, хоромы многих бояр, новопостроенный монастырь Чуда Михаила Архангела в Хонех. Здесь возводились новые, Фроловские ворота и отсюда стена шла прямиком вдоль Красной площади до следующих, Никольских ворот и до угловой башни над Неглинною, откуда вновь круто заворачивала к Троицкому въезду и Богоявлению... К нему подходили, поминутно останавливали возок измазанные глиной, радостные бояре, мастера, старшие строительных дружин. Прошали, скоро ли будет освящение города. (Освящать решили, когда будут выведены все погреба и нижние подземные каморы и начнется возведение верхней, надземной части стены.) Всем было внове и потому непривычно-радостно. Алексий глядел, как любовно подгоняют камень к камню, как проливают раствором, дабы не осталось и малой щели. Слушал веселые оклики, взглядывал назад, на ступенчато вздымавшуюся груду новорубленых теремов, кровель, гульбищ, вышек, смотрилен, шатров, маковиц, изузоренных, крытых чешуею, лемехом и дранью, на позолоченные прапоры княжеских палат, возвышенные крыльца, повалуши и сени, на белосияющие среди всего этого бревенчатого громождения каменные храмы, на то, как споро копают ров вдоль новой части крепостной стены, по которому вода должна будет пойти из Неглинной в Москву-реку, окружив город сплошным водяным заслоном, на бревенчатые мосты, на толпы и толпы весело снующих людей, благословлял и привечал то наклонением головы, то словом; приметил и обоих князей, Дмитрия с Владимиром, что стояли в толпе боярчат над обрывом к Москве-реке и тоже что-то делали, распоряжались, а Владимир, видно, и сам не вытерпел: копал или клал камень и был перемазан теперь в глине от головы до пят. На время Алексий забыл даже, зачем поехал, что хотел выяснить и уяснить для себя, и только проехав вдоль всех стен и снова оказавшись под стеною Богоявления, измеряя глазом воздушный простор отсюда и до дальнего берега Занеглименья, где тоже шла работа, стучали топоры - смерды строились, залатывая последние следы всехсвятского пожара, - только тут понял, что хотел уразуметь для себя и что уразумел, понял, обозрев дружную работу москвичей: теперь, ныне, можно было остановить князя Михайлу, дав ему почувствовать твердую руку Москвы. И, значит, пришел черед Твери отречься навсегда великого княжения владимирского! Нынче Василий Кашинский с Еремеем должны будут подать повторную жалобу на незаконное завещание князя Семена. Ему жалобу, митрополиту всея Руси! И юный князь Дмитрий, ежели надобно, должен будет теперь вмешаться в дела тверские! Он, Алексий, должен и будет создавать сильную Московскую Русь. Иначе не стоять ни Русской земле, ни вселенскому православию. Тут его спор с Филофеем Коккином, и он, Алексий, этот спор выиграет. Должен, обязан выиграть! Быть посему! Глава 56 20 марта <1367 года.> умер прежний тверской владыка Федор, удалившийся от дел в Отроч монастырь. Хоронили его просто и торжественно. Прах Федора был положен в храме Введения Богородицы, в едином гробу с владыкою Андреем. Покойного пастыря, прославленного своими добродетелями, храмоздательством, честностью, добротой и вниманием к людям, а также теми непрестанными стараниями, с коими он по вся лета утишал ссоры Александровичей с кашинским князем, любили и знали. На похороны собралась едва ли не вся Тверь. Плакали, и неложно, многие. И эта всенародная, никак и никем не подготовленная скорбь была лучшим венком на гроб печальника Тверской земли. Нынешний тверской владыка, Василий, после похорон посетил опустелый княжеский терем, совсем недавно вмещавший всю многочисленную семью замученного в Орде Александра. И внове и дико было не видеть княгини Настасьи, не слышать тяжелых шагов Всеволода и уверенных - Владимира с Андреем. Терем померк, запустел, как-то вдруг и разом постарел, словно боясь или не желая пережить хозяев своих. Микулинский князь почти не жил в Твери, и семья его была нынче в Новом Городке на Волге, он только прискакал на похороны Федора, намерясь назавтра же ехать обратно. За столом, непривычно пустынном без прежних князей, сидели ближние бояре князя, тверской тысяцкий, несколько игуменов ближних монастырей. Однако у каждого из председящих в душе было то же самое чувство - пустынности, оброшенности гордого некогда терема, и потому в молчании поминальной трапезы взгляды то и дело обращались в сторону микулинского князя, нынешней единой надежды Твери. Михаил сидел во главе стола, на месте, на котором сидела обычно покойная мать, и то отринутое им, отогнанное на время, что долило и жгло в родимом дому, вновь подымалось в душе, подступая к глазам горячею, жгучей волною. Но и слез не было. Был долг. Перед всеми собравшимися ныне за этим столом и теми тысячами, что с надеждою ждут от него подвигов одоления на враги, ибо с ним одним связывают теперь веру в высокое назначение своего города в череде веков грядущих. - Не хотел баяти допрежь того! - с видимою мукой лица сказал епископ Василий, опуская глаза. - Дабы не омрачать светлоты горестного днешнего торжества, с коим мы все провожали владыку Федора к престолу Господню. Но должен повестить тебе, княже, что митрополит Алексий зело недоволен решением моим о вотчине княж-Семеновой. Мыслю, возможет и поиначить поставленное мною! Епископ Василий произнес это тихо и скорбно. Новость еще не была известна никому, и стол замер. Все поглядели друг на друга сперва, а потом молча на князя. И был миг страшной, растерянной немоты. Ждали. И тут - грохнуло. Со звоном отпихнув серебряное блюдо и вскочив на ноги, боярин Матвей выкрикнул задушенно, хватив по столу кулаком: - Доколе? Княже! Вся Тверь за тебя! И все поглядели на Матвея строго. И боярин сел, тяжко свесив голову. И тогда все председящие вновь и молча уставились на Михайлу Микулинского. Михаил сидел бледный, напряженно-спокойный. Оторвал наконец глаза от серебряной чары, украшенной по рукояти жемчугом, которую крепко сжимал в руке. Вопросил, поискав глазами тысяцкого, Константина Михалыча Шетнева: - Сколько можем мы ныне выставить рати противу дяди Василия и великого князя московского? (Нарочито не назвал Дмитрия "владимирским": о великом столе владимирском спор меж Москвою и Тверью еще не решен! И так это все и поняли.) Но задумались бояре, а Шетнев опустил голову. И Захарий Гнездо, брат тысяцкого, отмолвил хмуро: - Не выстоим, княже! Обезлюжена Тверь! Люди не поправились ищо... - И замолк. И досказал за него Микула Дмитрич: - Надобно тебе искать помочь, княже! Как уж братец твой покойный Всеволод... И слова не сказано было, ибо всем яснело и без того: без Ольгердовой, без литовской помочи ныне не сдюжить Твери! Уже когда расходились гости, трое бояр, избранных, самых ближних, укромно подошли к Михаилу: - Поезжай, княже! - молвили. - Суда владычня не сожидай! Доброго не будет, а нынешнего худа без Ольгирдовой помочи нам не избыть! Отъезжая в Литву, не ведал Михаил, не верил и все-таки не представлял, какую пакость содеют без него во Твери и Микулине дядя Василий с Еремеем и московской ратью... Добро, что он накануне отъезда нешуточно укрепил свой новопостроенный Городок. Сразу после его отъезда в Тверь прибыл владычный пристав, вызывая в Москву на суд епископа Василия и князей Василия Михайловича Кашинского с Еремеем Константинычем, сводным братом покойного Семена. Епископ Василий ехал с тяжелым сердцем. Судилище не обещало ему ничего доброго. Алексий не допустил епископа до себя, не дал оправдаться келейно и сразу назначил суд, созвав синклит архимандритов и игуменов московских и переяславских монастырей. За мелкоплетеными слюдяными переплетами окон слышались крики, ржание, скрип телег, стонущие тяжкие удары по камню. Строилась каменная Москва. А в полутемном покое горели свечи и собравшиеся клирики, кто в креслах, кто на скамьях, строго взирали на тверского епископа, дерзнувшего спорить с всесильным митрополитом. Читал даниловский архимандрит: - Почто нарушил еси уложение русское: "Яже кто, умирая, разделит дом детем своим, на том же стояти. Паки ли без ряду умреть, то всем детям, и на самого часть дати по души". - Чтец перевернул с шорохом страницу, потянулся за другою книгою. Прочел из "Номокануна", потом из "Мерила праведного"... Василий пытался оправдаться, указывал на ясное завещание умирающего... - В скорби, во мраке души, ревнуя об обидах своих, - перебил его доныне молчавший Алексий и строго поглядел на епископа Василия, - возможет умирающий обойти завещанием ближняго своего! Но мы, пастыри, о чем должны ревновать первее: о воле предсмертной грешного и часто пристрастного людина или же о законе, установленном трудами святых отец и князей древлекиевских?! Темный взор Алексия, когда он говорил, глядя чуть исподлобья на тверского епископа, был замкнут и сух. Глаза как бы глядели и не глядели вовсе или, вернее, проникали сквозь, упираясь в нечто, видимое одному Алексию. И потому слова его укоризн казались особенно безжалостны. Все, что говорил Алексий, было верно, и все не имело жизни, ибо разумелось за словами совсем иное. И это иное было - сан Василия, рукоположенного Алексием и потому обязанного всегда и всюду выполнять волю Москвы, невзирая на право и правду. И потому Василий трепетал и негодовал одновременно, пытался возражать, спорить, но ему не давали говорить, тыкали в нос то одною, то другой статьей, и выходило, что они правы по закону, а он - по душе. Ибо прав был, по душе, Семен, ненавидимый при жизни мачехою и сводным братом, права была ремесленная и торговая Тверь, не желавшая видеть на престоле своем кашинского князя, правы были бояре, прав Михаил, взваливший крест на рамена своя... Но для утверждения его правды тверские полки должны были сокрушить упрямо растущую Москву. Василия подвергли епитимье, заставили заплатить судебные проторы и убытки, заплатить митрополиту и паки заплатить князю великому... Тверской летописец писал после, что владыке была "истома и протор велик". Оправленные Василий с Еремеем тотчас собрали рать и двинулись сперва на Тверь, а после в пределы Микулинского княжества. В Твери Василий Михалыч, став на княжом дворе, применил свою излюбленную меру: начал выяснять, кто из тверичей доброхотствовал князю Михайле, и тех всех подвергать продажам и облагать вирами. Княж-Васильевы молодцы потрошили посадские сундуки, ходили по улицам, метя домы, выгребали серебро, меха, порты, узорочье. Плакали испуганные дети, визжали, цепляясь за выносимое родовое добро, жонки. Отцы семейств провожали княжеских сбиров закусив губы, с побелевшими лицами. Не впервой налагал князь Василий руку на Тверь, но чтобы сбор дани превращался в открытый грабеж - такого еще, кажется, не было. Не в редкость являлись такие картины: кашинский ратник несет на плече мешок нахватанного барахла, среди коего и порты, и одежонка, и скрута женская, а сзади бежит ребенок лет шести-семи и пронзительно кричит: - Дядечка, отдай мамкин саян, дядечка, отдай, отдай, дядечка! - Пока наконец ратник не поворачивается и не пинает ребенка изо всей силы сапогом под дых и уходит, не оглядываясь на распростертого в пыли скорченного дитятю... Тверь глядела на все это из-за калиток, по-за тынами, из окошек верхних горниц, глядела и запоминала, так что с каждым разоренным домом, с каждым ограбленным горожанином и с каждым выпотрошенным сундуком, с каждою ограбленною лавкою в торгу у Василия Кашинского все меньше оставалось в Твери сторонников. Задумывались даже те, кто доселе стоял на том, что Василий, по лествичному счету, должен занимать тверской стол после Александра с Константином. Теперь, пожалуй, Михаил сумел бы и в Твери набрать ратную силу против дядюшки своего. Василий не то что приказывал все это творить, он попросту, как это уже было не раз, "возвращал свое", а тут к тому же требовалось собрать Семеновы дани-выходы, то, чего не получил в свое время Еремей из наследства брата и что должна была заплатить нынче упрямая Тверь. Ну а уж коли пошло на такое, едва ли не каждый из ратников спешил набраться, хватая все, что "плохо лежит". Справив свою тризну в Твери, дядя с племянником, Василий с Еремеем, и с московской помочью двинулись вверх по Волге, громя и пустоша волость князя микулинского. Не миновали даже церковных сел Святого Спаса. Мычал угоняемый скот. Бояре набирали полон, обращая свободных смердов в холопов. За ратью двигался все распухающий обоз крестьянских разномастных коней, телег, колымаг, сноповозок, даже волокуш, шли, тяжко мыча, недоеные коровы, блеяли овцы, брели за телегами повязанные полоняники. Рати подступили к Новому Городку, окружили. Дуром, не очень веря в отпор, густо и дружно полезли на приступ. Однако с заборов часто и метко летели стрелы, на головы осаждающих полились кипяток и смола, лестницы, полные лезущими по ним ратниками, раз за разом спихивали шестами под стену в ров. У ворот вышедшая встречу идущим на приступ московитам тверская рать ударила в ножи. Резались осатанев, грудь в грудь, катались в обнимку по земи, добираясь до горла: хрип, мат, ор, в ход пошли кистени, раненых, озверев, добивали сапогами. В конце концов московская помочь, теряя мертвых, откатила назад. Вслед за нею отступили и еремеевские молодцы с кашинцами. Ночью делали примет из хвороста, из утра снова пошли на приступ. Но тверичи опять вышли встречу и подожгли примет. К счастью, ветер был со стороны города и рубленые городни не загорелись, хотя и обуглились, с внешней стороны. Третий, уже недружный приступ был тоже отбит, после чего воеводы, посовещавшись, сняли осаду. Вся правая сторона Волги - все села, рядки и деревни - была разорена и испакощена. В полях потравлен хлеб, потравлены и разорены копны сена. Жители, разбежавшиеся по лесам и буеракам, возвращались к расхристанным избам, вели, собирали по перелескам уцелевшую скотину. Скрипели зубами: не Литва, не татары - свои, русичи! Не было исхода гневу, и прощения не было. Во Твери Василий Михалыч, как ему казалось теперь, уселся прочно. Тверь молчала, и нравный, самолюбивый и ограниченный старик не ведал никакого худа в этом молчании. Московская помочь ушла, поскольку на южном рубеже вновь зашевелились татары. Но и без нее кашинский князь чувствовал себя прочно. Проезжая на коне по тверским улицам, спесиво задирал бороду: великий князь тверской! Не ведая, что молчаливая Тверь уже бесповоротно и твердо высказалась за князя Михаила... Событием, оттянувшим московские силы, явился набег булгарского хана Булат-Тэмура на Нижегородскую волость. Булат-Темирь, как его называли русские, был глуп и спесив. Захватив в пору ордынского междуцарствия Булгар, он засел в нем, уверовав в свои воинские таланты. Набег ушкуйников, ограбивших всю Каму, набег, коему он не сумел противустать, разъярил хана. И теперь, не очень разбираючи, кто нападал и кто виноват (громили татарских гостей в Нижнем - значит, нижегородский князь виноват! У хорошего князя гости под защитой всегда!), решил отплатить всем урусутам. Он ограбил княж-Борисову отчину, перешел Волгу и начал пустошить все подряд. Соединенные рати Дмитрия Константиныча, Василия Кирдяпы и Бориса с московским полком выступили встречу ему. Булат-Темирь, сметя силы и оценив строй русских полков, струсил и начал отступать, внеся смятение в собственное воинство. Татар нагнали за Пьяной. Множество их утонуло в реке. Иных избивали без жалости, избивали по зажитьям, мало кого брали и в полон. Резня была жестокая, и Дионисий, приветствуя и благословляя возвращающееся воинство, уже верил, что началось неизбежное и давно призываемое им "одоление на супостаты". Полки, пропыленные, усталые и веселые, шли и шли под звуки труб и рожков, вели захваченных, вьюченных лопотью лошадей, вели полон. Бежали, смешно переставляя ноги в долгих портках, испуганные татарки, шли бритоголовые, скованные вереницами ясыри... Для русичей эта победа обернулась счастливо, ибо хан Азиз, вместо того чтобы отмстить за набег, решил воспользоваться случаем и покончить с независимостью Булгара: Булат-Тэмур был по его приказу схвачен и убит. Тем же летом, в конце июля, прибыли на Москву новогородские послы и "докончаша мир", вызволив захваченных на Вологде новгородских молодцов и боярина Василия Данилыча. Тем же летом умер в Новгороде Онцифор Лукин, с которым окончилось прежнее новогородское народоправство... Москва шла к монархической власти, а Новгород неодолимо скатывал к боярской олигархии. И ни те, ни другие не ведали, что за плоды это им принесет впоследствии. Михаил Александрович Микулинский вернулся на родину 23 октября. Глава 57 Все лето Михаил пробыл в Вильне. Ожидал Ольгерда, упрашивал Ольгерда, ездил к Кейстуту, пытаясь через него воздействовать на брата, уговаривал сестру Ульянию помочь ему. Ольгерд молчал, разглядывал шурина своими голубыми непроницаемо-твердыми глазами, что-то прикидывал про себя. Михаил чувствовал себя то гостем, то почти что пленником. Гонцы доносили ему о митрополичьем суде, о походе, осаде Нового Городка. Все же, как выяснилось потом, размеры ущерба он плохо представлял себе в отдалении. Ольгерда тревожили немцы, неспокойно было на польском рубеже, и его можно было понять, но Михаил чуял, видел - дело не в том. Порою он догадывал даже, почему Ольгерд не торопится с помочью для Твери. Не казался ли ему он, Михаил, слишком умным и потому слишком самостоятельным в грядущем? Не боялся ли Ольгерд, сокрушивши Москву, нажить себе в тверском князе более сильного соперника? Во всяком случае, литовский великий князь писал в Константинополь, требуя особого митрополита для епархий Черной Руси, Волыни, Киева, а также Новгорода Великого, Смоленска и Твери. Не числил ли он уже про себя Тверь и Новгород литовскими волостями? Ольгерд отлично ездил верхом. Скакать рядом с ним было одно удовольствие. Михаил участвовал в охоте на зубра, видел, как взъяренный зверь, мотнув огромною косматою головой, поднял на рога и кинул через себя лошадь со всадником; следил, как этот рослый литвин в холщовой сряде с непроницаемым лицом немногословно отдает приказания и как такие же рослые белобрысые воины, выслушав и склонив головы, не тратя лишних слов, тотчас садятся в седло и скачут исполнять приказ. И по той решительной посадке, с какою садятся в седло, и по тому, как скачут, виделось: приказы исполняют тут точно. И ежели Ольгерд прикажет, допустим, схватить и зарезать его, Михаила, то его схватят и прирежут с такими же спокойными, деловитыми лицами, не смутясь и не поколеблясь духом даже на миг. Он слушал рассказы о том, как ведут себя немцы в захваченных литовских хуторах, как вспарывают животы женщинам и травят собаками детей, и понимал, что в этой суровой земле выстоять можно только так и только с таким князем во главе. Кейстут, худой, со сверкающим взором, угрюмою и краткою речью, почти не понимавший по-русски, порою казался ближе и душепонятнее Ольгерда. Кейстут был рыцарь с высоким понятием о благородстве и чести, но кто был Ольгерд? Ульяна признавалась Михаилу в те редкие мгновения, когда они оставались одни, что, родивши столько детей, до сих пор не понимает и порою боится своего мужа. - Я только раз видела, как он смеется ото всей души! - сказала она. - Это когда разбили татар и захватили Подолию. Мнится, брате, ему власть дороже и меня, и детей, и просто всего на свете! Ульяния говорила по-русски с едва заметным, правда, отзвуком литовского говора. И это паче возраста и прожитых здесь лет отдаляло ее от Михаила. И смерть матери... Она без конца поминала Настасьин приезд, радовалась и плакала, уверяя, что мама предчувствовала свой конец заранее, потому и приезжала гостить, потому и гостила у нее столь долго... Ниточки, те тончайшие сердечные струны, что паче слов и уверений связывают ближников, то и дело рвались меж ними, и Михаил все терял, все не находил того давнего, когда он таскал Ульянию на руках или бегал с нею наперегонки по переходам тверского терема. Дети все время облепляли ее, отрывали от брата, не давали побыть вдвоем, воспомнить старину - да и желала ли она того слишком сильно? И то было неведомо Михаилу! Иногда он приходил в отчаяние. Хотелось все бросить и скакать на Русь. Но куда? В разоренный дядею Микулин? Ольгерд никак не показывал виду, что понимает мучения Михаила. Когда Ульяния пробовала заговаривать с ним о братних делах, отвечал с мягкою твердостью: - Оставь, жена, нам с Михаилом самим решать наши мужеские дела! Уже на исходе лета они с Ольгердом выехали встречать рать, возвращавшуюся с Волыни. Полки проходили долгой змеею, огибая холм, на котором стоял, высясь на белом коне, Ольгерд. Михаил держался на пол-лошадиной морды позади великого князя литовского, понимая, что иначе рассердит властительного зятя. Дружина осталась в изножии холма. Литвин смотрел задумчиво, как выливается из леса и снова тонет в дубовых чащах долгая верхоконная змея, сказал, не поворачивая головы: - Алексий мой ворог! Ежели его не остановить сегодня, он завтра захватит Брянск! - И уже намерясь съехать с холма, уже подобравши поводья, добавил: - Я дам тебе воинов! x x x ...И вот теперь Михаил ведет на Тверь литовскую рать. Правда, это в основном русичи, набранные под Полоцком и в Черной Руси, литвинов едва четверть и те, почитай, все крещеные, православные христиане. Ратникам строго наказано не зорить волости и обещана денежная награда. Михаил едет, приотпустив поводья, а кругом - оранжевая осень, золотая осень! Чистый, как вино терпкий воздух, сиреневое небо, золотые пожары берез и красное пламя осин, бронзовые дубы и пламенные клены, - и как он соскучал по своим, по дому, по родимой, родной стороне! Все померкло, едва только вступили во свою отчину. В Городке с гордостью сказывали, как отбились, трогали платье, седло, узду, теснились, заглядывая в глаза: князь ты наш светлый! Жена, старший сын Иван - спасенные, целые, живые! Он целует, схватив в охапку, обоих, он счастлив, радостен. Он ночует и не спит всю короткую ночь; между ласками, судорожными, отвычными, говорит, говорит, говорит... Дуня всхлипывает: "Узнаешь, узнаешь сам!" Боится высказать... Думал, о своем, бабьем, оказывается, нет - о том, что совершилось с волостью. Он выходит на глядень. Горят костры. Ратники не поместились в городе, и весь луг заставлен теперь шатрами. Ночь холодна, терпка, благоуханна, но ему нечем дышать. Рассказанное между всхлипами женою не вмещается ни в какие христианские пределы. У него каменеют скулы. Так! Дальше он видит сам. Сам едет через разоренный, поруганный край. Молча подъезжают на разномастных конях кое-как оборуженные мужики. Рать растет. К Твери подходит уже почти удвоенный полк. К столице княжества подъезжает он уже другим, иным человеком, каким он не был до того еще никогда в жизни. Город перед ним, отцов город! Город, который ему предстоит, быть может, брать с бою. Михаил остановил рать, сделал знак рукой и один, поднявши забрало шлема, подъехал к воротам. Окликнул ратных, что, свесившись из заборол, разглядывали воина в дорогом зеркальном колонтаре с воеводским шестопером в руке и граненом шеломе, украшенном по краю золотым письмом, с белым орлиным пером в навершии. Михаил властно повторил сказанное. Наверху молчали, стрел не было. Михаил отстегнул запону и снял шелом, рассыпав по плечам светлые кудри. И была минута тишины. Вдруг ворота с треском распахнулись, раскатились тяжелые створы: кого-то, сбив с ног и оглушив, оттаскивали посторонь. Он узрел только бессильно раскоряченные ноги в сапогах, - верно, волокли кашинского ратника или городового боярчонка... К нему бежали встречу, окружали, радостно вздымая копья. Михаил кивнул своим - впрочем, свои были теперь все, - и, так и не надевая шелома, въехал в город. По сторонам бежали мальчишки, жонки бросались к калиткам, висли на заборах... Ропот, гул, переходящий в радостный стоустый вопль. Тверь встречала освободителя, встречала своего князя. Дальше он ничего не приказывал, все совершилось само собой. Кашинцев хватали по дворам и на вымолах, сопротивляющихся вздымали на копья. Дядя ускакал, сказывали, в одном сапоге. Еремеева княгиня не успела выехать и была схвачена ратными. В ину пору Михаил сам бы проводил (как-никак свойка, братнина жена!) Еремеиху за ворота, отослал к мужу. Тут - только глянул и велел замкнуть на ключ в горницах. Пусть Еремей охолонет чуток да и в ум войдет! Холопов и дружину дядину, битых и повязанных, развели, обезоружив, по погребам и амбарам. Он уже соскакивал с седла на своем дворе, куда густо въезжали попарно литовские всадники, когда из горниц послышался новый визг и на крыльцо выволокли упирающуюся толстую сановитую жонку, которая, властно раскидав девок, ринула встречу Михаилу. В раскосмаченной, красной от гнева бабе он узнал не вдруг Елену Ивановну, жену дяди Василия. - Что ж Василий-то утек? - вопросил он строго, не давая великой княгине опомниться и что-либо сказать ему в ответ. - Сказывают, в едином сапоге?! - Михаил усмехнулся, недобро обнажив зубы, и, видимо, таков был князев лик, что Елена попятилась, обвисая, точно опара. - Толковала, баяла старому дурню! - в забытьи бормотала она. - Етот вот нас и погубит! Михаил перевел бровью, знаком указал, ни слова не говоря. Княгиню увели наверх, в укреп, в затвор к Еремеевой жене. - Стеречь! - бросил уже в спину, когда княгиню утащили в терем. Отовсюду вели схваченных кашинцев, челядь и бояр. Кто-то из думцев Васильевых зачванился было. Михаил поглядел на него прозрачно, ясно так поглядел, рек задумчиво: - Казнить? - И боярина облило холодом. - За обиду мою, пожалуй, и казни мало! - примолвил. И боярина увели, пихнув древком копья в спину. Михаил вступил наконец в обесчещенный терем. Распорядил выставить сторожу у бертьяниц и погребов. Распорядил, чтобы из захваченного товара, кто сметит свое, приходили б на княжой двор и забирали. Распорядил накормить ратных, выставить сторожу у всех ворот и оборужить тех смердов и кметей, что пристали к нему одной душою без брони и оружия. Василий ничего не поспел увезти, и можно стало уже теперь частично расплатиться с литовской ратью. Себе он дал роздыху всего на два-три часа. Еще до зари полки потянулись по сонным улицам в сторону Кашина. Дяде нельзя было дать времени собраться с силой. До боя не дошло и на этот раз. Владыка Василий, который был вне города, бросился к кашинскому князю. В Андреевском селе воинство Михаила повстречали кашинские послы. Дядя отступался всего, уступал Тверь, возвращал награбленное, полон и скот, давал выкуп и молил через владыку Василия токмо унять меч и не пустошить Кашинской волости. Михаил не вдруг и не сразу внял уговорам своего епископа. Не в силах смотреть на униженные лица посольства, на эту раздавленную спесь, разом перешедшую в самое тошнотное самоуничижение, он вышел на крыльцо, в ночь. Было опять трудно дышать от гнева. Горели костры. Хрупали овсом кони. Глухо гомонил ратный стан. Мысленно он довел их до Кашина, приступом взял город и, отдав его ратным на трехдневный грабеж, немо глядел на насилуемых жонок, сорванные с подпятников двери, расхристанные укладки и сундуки, зерно, рассыпанное по улицам, мокнущее в лужах крови, трупы, трупы и трупы... Увидел, насладился бешенством и - отверг. Постояв еще, дабы унять сердце, воротился в избу и хмуро повестил, что принимает дядины условия и тотчас, получив выкуп, воротит из Твери княгиню Олену. Утром литовские ратники получали серебро и корм. Это уже была не рать, готовая к бою, а хозяйственные, довольные собою мужики, коим не пришло и ратиться. Через день литовские полки уходили, сворачивая стан. А назавтра уже шли спасенные радостные полоняники, вели коров и лошадей, везли лопоть. Не распуская воев, Михаил доправил на кашинцах все награбленное и только после того двинулся назад сам. Шел густой снег. Полоняники, голодные и разутые, нуждались хоть в какой справе, скотина - в корме. Двоюродный братец Еремей примчался тотчас, как услышал о переговорах. И тоже все обещал и возвращал и ото всего отступался, равно как и от присужденного ему митрополитом княж-Семенова удела. Укрепленный грамотою Еремей тоже получил назад свою княгиню и целовал крест служить Михаилу честно и грозно. Зимой, уже о Крещении, прибыл в Тверь послом от отца князь Михайло Василич, сын кашинского князя, и заключил мир. Василий через сына окончательно отступался великого княжения тверского. Мир удалось после переговоров через послов заключить и с князем Дмитрием Московским. Как будто бы все складывалось к добру. Михаил в первые два зимних месяца буквально не вылезал из своей разоренной волости. Смерды и дружина рубили лес, ставили новые клети взамен сгоревших, везли сено и хлеб из неразоренного Заволжья, неимущим, ограбленным войною, раздавали княжеский скот. И только уже к Рождеству Михаил воротил в Тверь, перевез семью в город и начал приводить в порядок княжой двор. В это-то время, уже после утверждения договора с дядей Василием, князь Еремей сложил с себя крестное целование Михаилу и убежал на Москву. То ли подговоренный московитами, то ли сам решив, что так-то будет лучше. Михаил того не ведал, но понял одно: все, по-видимому, и тяжба и ратный спор, начиналось сызнова. Глава 58 Алексий сам чувствовал временами, что его, духовного главу Руси, начинает одолевать, засасывать в себя мирское, что он из иерарха церковного становится едва ли не князем со всеми греховными помыслами земного володетеля. Так, он начинал страшиться не успеть при жизни своей совершить все задуманное. Годы шли, и падали силы, и он забывал, что никто из володетелей земных не успевал при жизни своей свершить замысленного, а ежели успевал, то было сие отнюдь не ко благу земли и исчезало, разваливало после его смерти, как распалась тотчас после смерти героя великая держава Александра Македонского "Двурогого", покорившего мир, но не сумевшего даже охранить от гибели собственное дитя, зарезанное вскоре после похорон повелителя ближайшими сподвижниками царя... Только этою жаждой скорейшего, при жизни своей исполнения предначертанного и можно объяснить совершенное Алексием преступление, ввергнувшее страну в десятилетнюю братоубийственную резню. Год этот, печально знаменитый 1368 год, начался событиями на западных рубежах земли. Немцы напали на Псков, совершив много пакостей и мало не захватив города. Новгород, связанный купеческими обязательствами и многими иными труднотами, не мог или не восхотел помочь вовремя младшему брату, и вмешаться пришлось Москве, доказавшей тем самым, что великое княжение - не звук пустой и московский князь, как это было при Симеоне Гордом, вновь становится хозяином и заступником Русской земли. Вслед за тем лихим набегом молодого Владимира Андреича (с тех еще юных пор и получившего свое прозвание "Храбрый") была вновь отбита Ржева. Впрочем, чтобы не осложнять отношений с Ольгердом, захваченных литвинов без выкупа попросту выслали из города. И в исходе весны умер кашинский князь Василий Михалыч, последний из сыновей Михаила Святого. В пору жизни своей вершил он много обид родичам и много зла принес родимой земле, но умирал князь Василий хорошо. Почуявши смертный свой час, созвал жену и сына на последний погляд. Лежал на высоко поднятом ложе, трудно дыша, задирая бороду вверх уже не от спеси, а оттого, что не хватало воздуху. Всю жизнь дрался, ненавидел сыновца Всеволода, но вот Всеволод в могиле, и некого ненавидеть теперь. Елена Ивановна склонилась над постелью мужа, поливая слезами одеяло и руки Василия. Сын и духовник сидели немо, ждали конца. - На кого теперь... Погинем без тебя! - бормотала по-детски, по-женски потерянно толстая, грозная для дворни и слуг женщина, ныне ошеломленная и раздавленная близкой кончиной супруга. - Кашин... Оставит... Ты, Миша, Мишук, где ты? Ты... с князь-Михайлой не спорь, тово! Ен тя передолит... Все одно передолит... Ему теперича княжить! По лествичному праву так... По правде! Пущай... А шубу глазатую, аксамитову, на помин души, и деревни, что отписал, не трогай... Пущай мнихи молят о гресех моих! Прочее все тебе, сын! Матерь, гляди, не обидь! Ну, все, подьте оба теперь... Тамо ужо, тамо свидемси, в мире том! Он задышал тяжко, хрипло, трудно и часто вздымая грудь, закашлял, затих. Елена, склонившаяся к бессильным, сложенным на груди рукам мужа, и сын, стоявший в изножии, не поняли, не почуяли конца. И только духовник, вовремя углядев, надавил пальцами на веки, закрыл стекленеющие глаза князя и держал, шепча молитву, сожидая, доколе последний трепет не отойдет от тела и не упокоится, вытянувшись и охолодев, эта смертная плоть. Посыл от владыки Алексия пришел ко князю Михаилу в Тверь сразу после известия о смерти Василия Кашинского. Митрополит и великий князь Дмитрий вызывали Михаила Александровича Тверского в Москву на новый пересуд с князем Еремеем. Алексий торжественно,грамотою, обещал Михаилу личную неприкосновенность на время переговоров. - Чего они хотят от тебя? - Дуня качала маленького Васька на коленях. - Ну, поехали: +++ По ровной дорожке, по ровной дорожке, По лесу, по лесу, по лесу, по лесу, По кочкам! По кочкам! По кочкам! По кочкам! Бух в овраг!++++ Васек хохотал, снова, сопя, лез на колени, просил повторить. Боря пыхтел, разбирая буквы по Псалтыри. Тихий уют, душноватое тепло спальни, полога, лавки, киот, деревянные кони на колесах, раскиданные по полу свистульки... Все это бывало неисчислимое количество раз в любом (и его тоже!) княжеском детстве, было и будет, доколе не пременится сам строй жизни русичей. - Саша поехал кататься верхом! Не убился бы... - прибавила Дуня с оттенком вечного материнского страха. Михаил повел плечом. Кто сыздетства не ездит верхом? Бывало, и убивались. Дак без той потехи конной нету ни князя, ни боярина! - Князь! - сказал и задумался. Неведомо было, чего хотят от него московиты. Он сидел на лавке сгорбившись, в расстегнутом шелковом зипуне, уронив руки в колени, и немо глядел на возню детей. Вернется Саша, румяный, радостный, весь пропахший конским потом, приедет завтра из Отроча монастыря, где его учат пению, риторике, философии и богословию, Иван, и вся семья будет в сборе. И уже не так пустынно становит за княжеским столом, звучат в тереме вновь молодые звонкие голоса. Тем паче Дуня на сносях и, верно, опять обрадует, принесет ему отрока... - Ежели будет сын, - говорит он ей вслух как о давно решенном, - назовем Федором! - (Федором - в память старшего брата, замученного вместе с отцом в Орде). Дуня понятливо кивает. Нянька, ворча, подбирает игрушки, укладывает в коробью. Васек, завидя зеленую глиняную свистульку, тянет ручки, просит. Когда ему подносят ко рту поливную птицу, старательно дует, обильно пуская слюни, свистулька хрипит и сопит. - Гляди! - Бориска ловко выхватывает свистульку у брата и, отерев рукавом, пронзительно свистит. Стрельнув глазами в сторону отца, отдает игрушку Ваську и снова утыкает нос в замусоленную Псалтырь, разбирая по буквам: - "Бо-же, суд твои ца-ре-ви да-ждь, и правду тво-ю сыну ца-ре-ву... Суди-ти лю-дем Тво-им в пра-вде, и ни-щим Тво-им в су-де..." - Да восприимут горы мир людем и холмы правду! - досказывает Михаил наизусть слова семьдесят первого псалма. - Явно хотят опять удоволить Еремея за мой счет! - отвечает он жене, откидываясь к стене и потягиваясь: с утра в седле, объезжал пригородные села, словно бы и устал немного. - Ежели Алексий думает и меня уговорить отказаться от прав на престол владимирский, не имусь по то! - Да уж! - отвечает Дуня, поджимая губы. (Брат Дмитрий отрекся и теперь выдал дочерь за Дмитрия Московского, а их чем думает удоволить владыка Алексий?) - Не ведаю, ехать ли тебе! - осторожно доканчивает, кося тревожным глазом в сторону мужа. - Бояре советуют наразно! - отрывисто замечает Михаил. Овдотья глядит на него молча и значительно. Оба думают. - Ну не татары все-таки! - отвергает Михаил, хмурясь и встряхивая головой. - Владыка Алексий слово дает! - Всеволод ездил... а што выездил? - возражает жена. У нее свои заботы, женские: четверо на руках да пятый на подходе, а старшему, Ване, одиннадцатый год всего! Как без мужа, ежели, не дай бог, чего совершат с Михайлой на Москве? А после лонисьнего разоренья как и поверить московитам! - Владыка Алексий единственный муж на Москве, слову коего можно верить! - говорит Михаил строго, словно бы убеждая самого себя. - Дак ить он и правит на Москве! Не Митрий же! - взрывается Овдотья. - Четверо за подол держат, куды я без тя?! - И в голосе звенящем близкие-близкие слезы. - Не ехать - ратиться придет! - хмуро возражает Михаил. - Земля устала, мор повыел людей. Мне хошь и дай ноне великое княжение владимирское - не возмогу! Не поднять! - А Ольгерд? - Что Ольгерд! - пожимает плечами Михаил. - Ему великая Тверь не нужнее, чем князю Дмитрию! Он опять сидит, опустив голову. Думает. - Едешь? - с надеждою ошибиться спрашивает жена. - Еду... - не вдруг и не сразу сумрачно отвечает он. Дуня плачет. - Сон нехорош видела ныне! - поясняет она свои слезы, вытирая тафтяным платом глаза. - Выхожу словно, а кровля без кнеса на тереме и покосила на сторону вся... Не к добру! Она снова промокает глаза платом, вздыхая покорно. Знает: того, что решил Михаил, не переменить. x x x На княжом дворе возки, кони под седлами, суета и кишение челяди. Князь выходит на крыльцо, прощается, взмывает в седло. Бояре, кто постарше, лезут в возок. Картинно удерживая на туго натянутых поводьях крутошеих коней, попарно выезжают со двора дружинники. Михаил еще раз, с коня, прощается с княгиней, вышедшей на крыльцо вместе со всеми детьми, целует, подымая к стремени, Сашка, кивает Ивану, который, тоже верхом, провожает отца, машет рукой, улыбается солнечно всей столпившейся на дворе челяди и в опор вылетает за ворота, рассыпая кудри. День жаркий, и князь без шапки. В полях уже косят, и за градскими воротами князя охватывает горячий сухой и полный ветер. Он летит наметом, и косцы, и бабы в полях, остановясь и разогнув спины, сложив руку лодочкой, провожают, любуя взглядом, своего князя, поскакавшего в проклятущую Москву... Заночевали уже в Дмитрове, выехали чуть свет и ополден подъезжали к московскому Кремнику. Новые каменные стены, поднявшиеся уже до верхних заборол, издали не показались ему особенно мощными. Каменные костры, недостроенные, еще без верхнего боя, без кровель и прапоров, тоже были неказовиты. Но по мере того как подъезжали ближе и ближе, стена все росла, и вот уже означилась нешуточною. Неприступно и прямо вздымались, ровные ряды белого камня, по которым не полезешь, как по осыпи, и которые не зажжешь никакими кучами хвороста. "Знатно! - думал Михаил, подъезжая близ и невольно задирая голову. - Знатно!" - думал он с невольною обидою за свою Тверь, лишенную покамест каменных стен, слишком дорогих для его разоренной родины. Тверского князя встречали. Когда кони протопотали в узкой и гулкой каменной арке ворот, началась долгая церемония. Подъехал Вельяминов на саврасом коне, еще какие-то бояре и клирики. Князя с дружиною отвели в терема. Было богослужение, после - трапеза. Все сотворялось пристойно. Еремея Михаил различил в толпе встречающих. Двоюродный брат затрудненно подъехал к Михаилу, произнес какие-то слова, и по соединению смущения с развязностью во взоре и голосе Константиновича Михаил почуял, что опасения его, пожалуй, небезосновательны... Но все было очень пристойно! Пристойна встреча. Юный Дмитрий, заносчиво вскидывая голову, тоже встречал, волнуясь заранее, назовет ли его Михаил князем великим и старшим братом, и только выслушав уставную формулу: "Брату моему старейшему, великому князю володимерскому", - улыбнулся широко, с детским довольствием на юношеском, еще не устоявшемся, не отвердевшем лице. Широкий и неуклюжий, с крупными кистями рук, московский князь похож был на рослого меделянского щенка, еще не заматеревшего до взрослой собачьей стати. Все, однако, было вполне благолепно. И ночлег приготовлен им был достойный, княжеский. И сказано, в каком часу завтра в присутствии митрополита начнется тяжба с князем Еремеем. И все-таки все было не то и не так! Лежа без сна на бумажном ордынском тюфяке, откинувши душное пуховое одеяло, думал Михаил, переживая весь сегодняшний день, думал и не находил ответа. В дверь поцарапались. Он вскочил, не будя холопа, прошел босиком по ковру. Пугливо засунулась в дверь смуглая мордочка невеликой ростом татарки. Зашептала: - Князь, князь? Михайло, князь? Он кивнул: - Да, я - князь Михайло! - Сестра твой! Марья, твой сестра, послал! - настойчиво прошептала татарка, поведя испуганными глазами. Холоп (слава богу свой, не москвич) спал на тюфяке на полу, разбросав руки, и храпел вполне правдоподобно. - Ты князь?! - еще раз вопросила татарка, настойчиво заглядывая в глаза Михаилу. - Я, я! - нетерпеливо отозвался он. Татарка оглянулась опять, как мышонок, туда-сюда, достала из-за щеки крохотный кусочек свернутой в трубку бересты, всунула в руку князю и, мгновением насторожив ухо, исчезла за дверью. Михаил подошел к аналою, затеплил от лампады свечу, не без труда развернув слипшийся комок, прочел всего два слова, начертанных, вернее, выдавленных твердым новогородским писалом: "Уезжай скорей". Ни подписи, ничего... Он безотчетно сунул клочок в пламя свечи, береста, душно навоняв, вспыхнула и с легким треском, сворачиваясь, сгорела. Князь уселся на постель. Потом задул свечу, лег. Бежать было нельзя и некуда. На дворе - стража, ворота Кремника заперты или загорожены, не уйти! Он понял, что это сестра Мария предупреждает его о чем-то, ведомом ей одной и крайне важном. Но уехать, бросив бояр и дружину, даже ежели б ему теперь подали коня и открыли ворота, он не мог. Приходило ждать и верить в судьбу и в слово, данное ему митрополитом. Сестра в конце концов могла и ошибаться, и поверить слухам, без которых исстари не стоит Москва... Все было не то! Но уехать он все одно не мог. Только под утро князь забылся тревожным коротким сном. Его разбудили раньше колоколов звонкие удары по камню. Начинался трудовой день, и пока его будут судить и неведомо что решат и чем кончат, мастера будут выкладывать камень за камнем, и стена вырастет еще на аршин, еще на ряд камней, ряд, который придется брать с бою, кладя головы и жизни под этой стеной. Алексий в эту ночь не ложился вовсе. Он стоял на молитве, прося Господа укрепить его дух в задуманном деле или склонить тверского князя к приятию всего, что ему повелит Москва, на что, впрочем, у Алексия было очень мало надежды. Дмитрий зашел к нему перед утром один, без свиты с которой наповадил ходить последние месяцы, без этого своего Митяя, которого вытащил из Коломны, повелел носить княжую печать и который сразу же "не показался" Алексию. Князь был растерян, и его чуть-чуть трясло. Он с надеждою взирал в очи своему соправителю и наставнику и, видно было, трусил, трусил до заячьей дрожи в ногах. Впрочем, трусил скорее от возбуждения, чем от страха. - Будем брать? - спросил с надеждою, не ведая, по-видимому, еще сам, чего больше хочет: ять или отпустить тверского князя. Алексий глянул сурово, насупил брови: - Будь тверд, княже, и никогда не переменяй решения своего! - Через слово? - хрипло вопросил Дмитрий. - Слово давал я, и грех на мне! - ответил митрополит. Дмитрий, потоптавшись, вышел, а Алексий вдруг и разом почуял такое опустошение внутри, такую жестокую усталость, что прикрыл глаза и все-таки, не устояв, опустился на колени перед божницею. Но он не молился! Молить Господа было грешно. Думал о том, что ежели бы Кантакузин поступил с Апокавком и василисою Анной так, как он намерен поступить ныне с Михаилом Тверским, гражданской войны в Византии не приключилось бы и империя была бы спасена. Но разум подсказывал ему в ответ, что так же поступил и Ольгерд с ним, с Алексием, в Киеве и что так же поступали многие и по многим поводам, и лица их, выпитые, бледные подобия теней, проходили в сером сумраке перед его мысленными очами: рязанского князя-братоубийцы Глеба, наглое и жестокое лицо Юрия, непреклонный, обреченный гибели лик убийцы Юрия - Дмитрия Грозные Очи... "Я не убиваю! Я не хочу его убивать!" - кричала, корчась в огне совести Алексиева душа. Но разворачивались фолианты древних книг, с шорохом опадали страницы, выпуская новые и новые рои призрачных полководцев, кесарей, василевсов, сатрапов, иерархов церкви и ересиархов, демагогов, диктаторов, князей, и все они спорили и кричали в гулкой, оглушающей тишине, и все - об одном и том же - о поборании зла злом. Ведь есть же войны, рать! И куда хуже, егда гибнут тысячи за вину единого, нежели погиб бы сей единый (или хоть был бы ослеплен, пленен) и тем спасены тысячи невинных людей! Но зло порождает зло, и никто из покусившихся на предательство ничего не выиграл и ничего и никого не спас... "А крестный, а Калита?" - кричала совесть... Мысли текли, сражались, падали, сталкиваясь одна с другою, мысли неможно было согласить, и он едва превозмог себя, едва поднялся с колен. Утрело. Раздались первые звоны московских колоколов. И уже ничего нельзя и неможно было бы изменить в задуманном... На судилище, назначенное тверскому князю, Алексий восходил, как на Голгофу. Глава 59 Бояре того и другого князя садились рядами по лавкам друг против друга. Алексий занял свое кресло, князь Дмитрий свое. Московские великие бояре с беспокойством поглядывали то на великого князя, то на владыку. Не часто доселева судили князей на Москве! - Ты, Еремей, целовал крест ко мне в то не вступатися и нелюбие отложить! - твердо отверг Михаил после первых же притязаний двоюродника. Началась долгая пря. Вновь, как в суде над епископом Василием, изнесли древние книги законов, своих и византийских. Бояре высказывались в свой черед. - Почто, - спрашивал Михаил, сузив глаза и глядя то на Еремея, который начинал уже ежиться и прятать взор, то на князя Дмитрия с митрополитом, - почто московский князь Данила Лексаныч не отверг дарения ему Переславля князем Иваном Дмитричем? Вопрос был в лоб. Шкоды Юрия были еще у всех на памяти. Зашевелились на московских скамьях, но Алексий предостерегающе поднял сухую руку, отягощенную владычным перстнем. - Переславль даден был князю Даниле по завещанию, понеже князь Иван не имел наследников, да! Но позже на совете княжом переведен был все-таки в волость великого княжения, как и надлежало по закону! И князь Дмитрий Костянтиныч, шурин твой, по решению тому владел Переславлем, егда был на великом княжении владимирском! - Вернее, доходами с него! - поправил вполгласа владыку кто-то из тверских бояр, рискнув возразить Алексию. - И рать еговая стояла у Переславля! - спокойно отверг Дмитрий Зерно, с укоризною глянув на не в черед молвившего тверича. После еще двух часов спора Михаил понял, что ему, дабы уйти отселе подобру-поздорову, часть княж-Семеновой вотчины придет-таки отдать. И он уже было согласился с этим, но тут москвичи высказали нежданное: Городок, построенный Михаилом на Семеновой земле, от него требовали отдать тоже. И отдать даже не брату Еремею, а москвичам. Кровь бросилась Михаилу в голову. - Быть может, и Тверь уступить Еремею? - грозно произнес он, сдвигая брови, забыв на миг, где сидит и с кем ведет спор. Но как будто бы этого от него и ждали великий князь с митрополитом. Они переглянулись, и Дмитрий ломающимся юношеским баском потребовал от Михаила - не Твери, нет, - но подписи под грамотою, удостоверяющей, что великое княжение владимирское - его, Дмитриева, московская отчина навек. Михаил встал: - Сего не подпишу! - Слово сказалось разом, без раздумья. - Тогда объявляю тебе, князь Михайло, - почти выкрикнул Дмитрий, привставая в кресле, - что ты поиман мною! Ты и бояре твои! Лязгая оружием, в палату вступила стража. Верно, стояли наготове уже с утра. Сумасшедшая мысль ринуть в сечу молнией промелькнула в мозгу Михаила, рука рванулась к поясу... Оружия не было при нем. И ни у кого из бояр тоже. Он выпрямил стан, отвел рукою подступивших стражей, грозно поглядел на Алексия, вопросил, перекрывая голосом восставшую молвь: - Где слово твое, русский митрополит?! Алексий продолжал, насупясь и пригорбив плечи, сидеть в кресле. - Слово даю аз, и аз же разрешаю от слова! - ответствовал он, помедлив, пристальным темным взором глядя прямо в глаза Михаилу Тверскому. Шум усиливался. Тверские бояре, которых хватала стража, вырывались, пытаясь сгрудиться около князя своего. - А совесть? А Бог?! - выкрикнул Михаил вновь, отшибая от себя ратников. - Не пастырь ты больше граду Твери, ни мне, великому князю тверскому! И ты, Дмитрий, попомнишь не правду свою! - выкрикнул он еще перед тем как его наконец взяли за плечи и силой повлекли из покоя. Все это было безобразно и мерзостно так, что Михаилу порою казалось, что он видит страшный сон. Его отвели сперва в какую-то горницу здесь же, во дворце, приставив к дверям стражу. Он приник к окну: далеко внизу был сад, дальше - стена, за которой подымались купола храма. Даже ежели он сумеет выбраться из окна, дальше сада ему не уйти. Бояр своих он больше не видал, потом, много позже, узнал, что их всех развели розно. Даже своего холопа ему не вернули. Ночью в горницу вступили молчаливые хмурые ратники. Князю дали его верхнее платье и повели к выходу. У крыльца стоял поднятый на колеса возок. Михаила всадили внутрь, и за ним, гремя оружием, влезли несколько стражей, "детей боярских", уселись молчаливо по бокам и напротив него и всю дорогу сопели, готовые молча схватить князя и начать крутить ему руки. Михаил ожидал худшего. Но привезли его все-таки не в укреп, не в башню, не в земляную тюрьму, а на боярский Гавшин, как он узнал тут же, двор, и это уже было каким-то смягчением участи и какою-то надеждой. Сам хозяин, четвертый сын покойного великого боярина московского Андрея Кобылы, скоро вышел к нему. Поклонился, сказал: - Гостем будешь у меня, княже! - добавил негромко: - Не посетуй, все мы верные слуги господина своего! Велено держать тебя неотлучно. Теперь поснидай, княже! - продолжал он просительно, заглядывая Михаилу в глаза. - А там и спать ложись. Утро вечера мудренее! Михаил вдруг почуял дикую, тупую усталость во всех членах. Покивав, прошел вслед за хозяином в предоставленную ему келью (так мысленно окрестил небольшую горницу в боярском доме с единым забранным кованою решеткою крохотным оконцем). Сел за трапезу, заставил себя есть и пить, не разбираючи блюд, не чувствуя вкуса пищи. Слуга, убрав со стола, принес в горницу ночной горшок с крышкой, принял ферязь, стянул с князя сапоги. Михаил едва донес голову до взголовья и рухнул в тяжелый, полный кошмаров сон... Его преследовали, за ним скакали, неслись, конь под ним превращался в дракона с крыльями и, скаля зубастую пасть, поворачивал в сторону князя свою змеиную сплющенную голову. После он лез куда-то, обрываясь и раз за разом падая в яму. Проснулся утром в жару и в поту. Вошедшему слуге велел выставить оконницу - в покое было не продохнуть. К счастью, тот послушал князя (да и решетка все одно оставалась на окне!), и стало можно хотя бы набрать свежего воздуху в грудь... Глава 60 Потянулись часы, страшные своею не правдоподобною одноцветностью. Его кормили, поили, выносили горшок. Через четыре дня сводили в баню, устроенную тут же на дворе, внутри усадьбы. Единожды явился княжой боярин. Михаил встретил его гневно. - Не подпишу и не отдам! - отверг все попытки уговорить себя. Он, как зверь в клетке, ходил взад-вперед по тесной своей горнице, пытался молитвами отогнать ярость и тоску и не мог. Горько думал о том, что Алексий, сам сидевший, говорят, в яме в плену у Ольгерда, мог бы лучше других понять, во что ввергает его, Михаила... Или его замыслили убить? Или идут рати на Тверь, и весь его удел будет, пока он сидит здесь, завоеван московитами?! Вырваться, бежать! Выходя на двор, куда его стали, наконец, выпускать к концу недели, Михаил оглядывал молчаливую сторожу у ворот, измерял на глаз высоту тына. Через тын можно бы и перемахнуть, но кто поможет, кто будет ждать с лошадью? Гавша заходил к нему, сидел, вздыхал, приносил тяжелые книги в кожаных переплетах - все божественные, иных, видимо, в Гавшином дому не держали. Единожды повестил, оглядываясь: - Сестра твоя, князь, семо пришла! Княгиня Марья Семенова. Я допущу, дак ты уж, княже, тово, не молви о том... Сестра! Он, бегая по своей темнице, почти забыл про нее, почти забыл про тоненький кусочек бересты, осмотрительно спаленный им на свече. Маша вошла, и он тихо ахнул, так постарела, огрузнела, увяла сестра. Перед ним стояла старая женщина, из-под повойника выглядывали повитые сединою волосы. Стояла и смотрела на него со страхом и надеждою, и только по этому взгляду, робкому и гордому одновременно, узнал он ее, Марию, Машу, которую сам когда-то уговаривал идти за князя Семена. Они обнялись и разрыдались оба. Михаил скоро справился с собою, сестра же все всхлипывала, вновь возрыдала, уронивши голову на стол, и он гладил ее по плечам, как когда-то, давным-давно, еще в той не правдоподобно далекой счастливой жизни. - Упреждала! Почто не сбежал? - вопросила она, справясь наконец с собою. - Не мог. Не уйти было уже! - коротко отмолвил Михаил. - Помочь можешь? Кони, люди, побег? - деловито вопросил он. Марья отрицательно потрясла головою: - Не можно! За мною тоже следят! Он сразу поверил ей, не стал настаивать. Сестра бы помогла ему, и ежели отказывает, стало - не может пособить вовсе. - Что на Москве? - хрипло вопросил он. Высморкавшись и утерев глаза, Мария начала сказывать новости. Он слушал и не слушал, пока не понял, что она толкует о каких-то важных татаринах, днями прибывших на Москву. Звали их, кажется, Карачай, Ояндар и Тютекаш. Все были незнакомые, верно - из Мамаевой Орды. - Постой! Князья ихние, говоришь? - перебил он сестру и уже внимательнее выслушал все, касающееся татарского посольства. Похоже, - по тому, как принимали ордынских гостей, - посольство было важное. Татары... Быть может, это и есть спасение! В голове у него лихорадочно слагались замыслы, один другого чуднее. И вдруг простая мысль ожгла, словно удар хлыста. - А обо мне знают? Ведают обо мне?! - повторил он настойчиво и страстно. - Не... Не знаю... - протянула Мария, еще не понявшая толком ничего. - Послушай, сестра! - сдерживая рвущийся голос, заговорил он. - Можешь ты сообщить, токмо сообщить, сказать, передать с кем угодно! Что ныне на Москве схвачен великий князь тверской, что Дмитрий замышляет все княжества забрать под себя и потом перестать давать дани Орде! Сможешь ты это сказать? Только сказать? Мария ведала, о чем просит брат, и понимала, что, известив татар, вонзает нож в спину Алексию. Но с братом поступили так бесчестно, и так жутко было думать, что его в конце концов просто убьют, что она решилась. - Скажу! - после долгого молчания отмолвила она. Невесть, от одной ли Марии вызнали татары о пленении тверского князя. Дела такого скрыть было неможно на Москве. Ведали гости торговые, ведала челядь в Кремнике, а значит, ведал посад, а там и до ордынского подворья недалеко! Во всяком случае, посоветовавшись друг с другом, татарские князья, как записал позже летописец, "усомнились". Чем могло окончиться невольное заключение тверского князя - они понимали по многочисленным ордынским примерам слишком хорошо, лучше даже самого князя Дмитрия и владыки Алексия, который казнить тверского князя все-таки не хотел, надеясь попросту сломить его волю, а затем - укрепить грамотой. Татары сидели у себя на подворье и ели, когда к ним ввели прежнюю доверенную княгинину татарку, что передавала записку Михаилу. Тютекаш как раз облизывал жирные пальцы и тихо срыгивал, приканчивая трапезу. Ояндар, развалясь на подушках, грыз мозговую кость. Кожаные и серебряные блюда и тарели с мясом и пряностями громоздились перед ними на низеньком ордынском стольце, стояли узкогорлые кувшины с вином и медом. Закон Магомета, запрещающий вино, знатные ордынцы все еще не научились исполнять, особенно будучи на Руси. Татарка затараторила по-своему, быстро, словно сыпала горохом. Проведший ее русский слуга только глазами хлопал, почти ничего не понимая. Третий татарин, Карачай, слушал, кивая головой и приговаривая по-татарски: "Так, так, так!" - Ешь! - предложил он, когда татарка выговорилась. - На, бери! - Он протянул ей жирную кость, и пока та, присев на корточки, торопливо грызла мясо, озираясь на важных посланцев хана, послы молчали, переглядываясь и покачивая головами. Наконец татарка кончила есть, поклонилась, припав на колени и лбом коснувшись ковра, и вышла, пятясь задом. - Дмитрий возьмет Тверь и станет сильнее хана. Тогда он опять потребует сбавить дань! Ежели мы не поможем теперь тверскому коназу, Мамай будет сердит! - сказал Тютекаш. - Дмитрий и так мало платит дани! - Дмитрий забрал себе очень большую власть, - подтвердил, кивая головой, Ояндар. - Надо пригрозить коназу Дмитрию! - сказал Карачай и потянулся за чашею и кувшином меда. - Мамай ведет переговоры с Ольгердом, это можно сказать! - докончил он и начал наливать мед. - Да, это можно сказать! - согласился, снова покивав головою, Ояндар. - Это надо сказать! - уточнил Тютекаш, - Коназ Дмитрий не захочет войны сразу с Литвой и с Мамаем! Татары явились к великому князю назавтра, и растерянный Дмитрий тотчас бросился к Алексию. Началась мышиная возня боярской растревоженной господы. Дума разделилась на ся, и сперва Акинфичи, потом Редегины, Зерновы, князья Фоминские, а там и едва ли не вся дума высказались за то, чтобы Михаила отпустить, удовлетворясь тем, что отбирают у него Городок и часть княж-Семеновой волости. Ничего этого Михаил не знал, не ведал и был очень удивлен, когда, еще через день, за ним пришли и повезли его, причем не в возке, а подав верхового коня, прямо во дворец. Снова заседала дума. Тверской князь знал, что надо соглашаться на все. Он уступал Еремею, уступил с болью и задавленным гневом Городок. Ему обещали, выпустить бояр из узилища и отослать их в Тверь. Он должен был, обещался, но не теперь, а позже, подписать клятую грамоту, отдающую великое княжение владимирское навечно московскому князю. Ему воротили холопов. Провели по Кремнику в виду у татарских гостей... Он не стал заезжать к сестре, не стал останавливаться нигде по дороге и, только миновавши Дмитров, уверился, постиг, что его не схватят на пути и не воротят назад, в затвор. Он скакал, чуя сперва бешеную радость освобождения, и только когда загнал третьего по счету коня, на подъезде к Твери, в нем родилась злость. Холодная, твердая, как проглоченный острый камень. Никаких грамот он не подпишет! Городок (шут с ним пока - с Еремеем и с Семеновыми селами), но Городок он Дмитрию не отдаст! И он не успокоится до того часу, пока не отомстит властолюбивой Москве! Москвичи, по-видимому, и сами ведали (или догадав, или вызнав) о дальних замыслах тверского князя. Очень вскоре на него двинулась собранная Дмитрием московская рать. Городок, сметя силы, пришлось-таки отдать на этот раз без бою. Укрепив Тверь, Михаил ускакал в Литву. Глава 61 - Помоги мне, сестра! Я прошу тебя, ибо больше мне некого попросить! Вот я весь тут, перед тобою: князь без земли и дружин! Один! Вспомни отца, мать, братьев - они все в земле! Тверь вот-вот будет осаждена Дмитрием, а земля наша разорена и испустошена! Наш святой дед, брат отца, отец, Федор, которого ты не помнишь, погибли в Орде по наущению Москвы! Город, по праву стоящий во главе Руси Владимирской, город - украшение земли, скоро будет взят москвичами, святыни наши опозорены, домы разбиты, сильные преданы гибели, смерды уведены в полон! Запустеет наша земля! И Русь, вся Русь, лишась этой жемчужины городов, осиротеет и оскудеет! В ней воцарит зло, воцарят ордынская воля и злоба людская; учнут вадить один на другого, клятвопреступничать и предавать! Упадет книжная молвь, и гласы церковные угаснут, исчезнет художество иконное, и храмы наши падут во прах! Я ведаю: здесь твой дом, супруг, дети - все... Вспомни то, чего уже нет! Наши игры, нашу детскую радость! Как бегали мы с тобою по терему, как прятались на чердаке, как пробирались тайком в людскую и слушали сказки! Вспомни все! Воспомни матушку: разве ей в том, горнем мире, глядючи оттоле сюда, на землю, не горька станет загробная радость, егда узрит всеконечное крушение дома нашего?! Разве батюшка наш там, в выси, сопричтенный сонму блаженных, не мыслит и ныне о сохранении родимой земли? От тебя, Ульяния, от тебя, от супруга твоего Ольгерда зависит ныне судьба Твери и Руси Великой. Помоги, сестра! Он плакал. И Ульяна со страхом и с жалостью глядела на его жестокие, мужские, неумелые слезы. Горечь, гнев, страдание поднялись в ней ответной волной. - Что ты, Михаил, Миша, родимый мой, что ты! Она гладила его по волосам, утирала слезы с этих мужественных щек, с этого лица, на котором доднесь видела только улыбку или разгарчивый образ мужества. - Я помогу тебе, помогу! - шептала. И верила, и знала, и надеялась, и хотела верить, что поможет, заставит, принудит Ольгерда помочь брату своему... Ольгерд, выслушавши взволнованную Ульянию, пригласил Михаила к себе, в тот тесный верхний покой, куда ходил один и где хранились его самые тайные грамоты. Он был необычайно мрачен и хмур. В нем боролись досада с возмущением. Тверской шурин сумел до того возмутить Ульянию, что ему, Ольгерду, не стало отдыху даже в супружеской спальне. - Меня теснят немцы! В конце концов это ваши, русские дела! - Князь! Я сидел в заключении на Москве! - отвечал Михаил, бледнея ликом. - Я чудом оказался на свободе! Я не прошу тебя о том, о чем должен, могу и имею право просить: о помощи родственнику своему. Я даже не прошу помочь союзнику! Я прошу тебя об одном - помыслить! Строго помыслить, и вот о чем: кому платит дань Новгород? Кто помогает Пскову? Кто нынче снова взял у тебя Ржеву? Кто сегодня - не завтра, нет! - сегодня, ныне, сейчас! - жадает захватить Тверь и с тем утвердить свою безраздельную власть в Руси Владимирской?! И кто завтра, вкупе с Ордою, обрушит полки на твои волости, Ольгерд?! Ты идешь от победы к победе, Ольгерд, но церковь православная вновь в руках Алексия и Москвы! Но северские князья держат руку Москвы! Но Мамай согласил с тем, чтобы великое княжение владимирское считалось вотчиною Москвы, хотя об этом и мало кто знает! И уже Суздаль подчинен князю Дмитрию, уже Белоозеро, Галич Мерской, Вологда в его руках! Пока ты станешь ждать, д