тиною старости, и тяжелый взгляд тысяцкого, еще по-прежнему твердый, стал уже не столь грозен, усталью прожитых лет веяло от него, когда он молча озирал Наталью, дивясь и ужасаясь переменам в ее иконописно-высохшем, истончавшем лице. - Слыхал, с дитями в лесе пропадала?! - вопросил, утверждая. Посупился, покрутил головой. - Никита-то! Сам ить и напросился в передовой полк! - выговорил с запоздалым раскаяньем. И тут же повторил сказанное давеча супругою: - Хошь, переселяйсе к нам! Сына в городи воспиташь! - Прости, Василь Василич! Не смогу теперь! - тихо отмолвила она. - Не уйти мне от родимых хором! Тысяцкий свесил голову, подумал, воздохнул. И жена, заботливо взглядывая сбоку, и Наталья, обе ждали, замирая, его слов. - Може и так! - вымолвил-выдохнул Василь Василич. - Тут, вишь, колгота у нас! С Ольгирдова разоренья переругались вси! Под меня копают теперь - почто не устерег! Вершили все, а я един в ответе! И самого владыку в покое, вишь, не оставят! - Снова литовская рать? - догадывая и робея, вопросила Наталья. Василий Васильич сумрачно кивнул: - Не с Литвой, дак с Михайлой Лексанычем, а ратитьце придет! Пото и сына послал на Рязань! Без Ольговой помочи не выдюжить! Дак и за то дело корят! Ворога, вишь, призываю на Москву! - Он усмехнул невесело, и по усмешке той, по мгновенной муке лица, по отечным мешкам подглазий поняла Наталья, что не все столь гладко и хорошо в высоких хоромах тысяцкого и что беды тут, почитай, труднее ее собственных, видимых всем и всеми понимаемых бед. - А что государь? - вопросила, впервые задумавшись о том, что возмужавший Дмитрий ныне возможет и на такое дерзнуть, чего от него прежде не было ожидано. - Да, вот! - тяжко полупризнал Василь Василич нонешнюю свою трудноту. - Меня не станет, не ведаю, как они с Иваном... - Ладо! - возвысив голос, остерегла Марья Михайловна мужа от излишних признаний, и Наталья опустила взор, дабы не дать виду, что поняла семейную зазнобу вельяминовскую, возраставшую с каждым годом, ибо детское нелюбие князя Дмитрия к наследнику власти великого тысяцкого с годами возрастало все более. - Баяли, обоз привела? - вопросил Василь Василич, уводя разговор от опасного рубежа. Наталья молча кивнула. - Куды теперь правишь? Узнав, что она хочет посетить Островое, Василь Василич задумался на минуту, свел кустистые брови, пробормотал что-то невнятное, тяжко привстав на лавке, коснулся рукою подвешенного серебряного блюда. На трепетный звон вбежала сенная девка. Василь Василич кратко распорядил, и вскоре пред ними предстал ключник, отдал поклон, внимательно обозревши Наталью и почтительно - господина своего. Из разговора Наталья скоро поняла с замиранием сердца, что ее Островое захвачено кем-то из великих бояринов, чуть ли не самими Акинфичами, и, дабы очистить деревню и вернуть доходы ее владелице, потребны немалые труды. Отпустив ключника, Василий Васильич поднял на Наталью тяжелый, сверкнувший прежнею сумасшедшинкой взгляд. - Не хозяин я стал в волости Московской! Коломенски собаки што хотят, то и творят! Нать бы тебе опосле разоренья тово, враз... - И, не дослушивая робкие Натальины возражения, махнул рукою: - Ведаю! А все едино теперь к владыке идти, к дьяку, ко князю самому... Посетовал, покачав головою: - Была бы Шура жива, и делов бы тут не было никоторых! А теперя, вишь, смекай: у государя в силе коломенский поп Митяй, печатник евонный, через Митяеву волю никому ноне не переступить! Ну, свои, коломенски, тем и пользуютце... Деревня в забросе, земля добра, кто не подберет! Наталья, ничего подобного не предвидев, готова была расплакаться. То все и не думалось, и не тянуло, а теперь обидою стиснуло сердце: кто-то на рати живот кладет, кто-то по лесам с дитями, а тут - вдовиное добро... Как не в стыд! Порешили на том, что Наталья съездит пока под Рузу, отвезет племянника поглядеть родимую хоромину, а Василь Василич через княжого дьяка вызнает вести погоднее. Ибо ехать ей в Островое без государевой грамоты теперь явно не имело смысла. Хозяин Москвы тяжело поднялся с лавки, приказал: - Отрока покажи! Ваня потом всю жизнь вспоминал грузного осанистого боярина в дорогом зипуне, его тяжелую старческую руку с перстнем, которую его заставили поцеловать, взгляд грозных глаз откуда-то с выси - таким запомнился и таким помнился ему годы спустя последний великий тысяцкий Москвы. Ночью, уложив детей на полосатом тюфяке, на полу, под стеганым одеялом, Наталья помолилась, задула свечу, сняла саян (отвычно было и спать раздетою на господской постели в тепле и холе богатого терема!) и, провалясь в немыслимые вельяминовские пуховики, молча заплакала. Обо всем: о погибшем муже и детях, потерянной деревне, вдовьем одиночестве своем, о том, что труды ее, не видные никому, обычные в круговерти селетошней трудноты, превышают ее слабые бабьи силы, и не к кому приклонить голову, нету сильного заступника, и сам Василь Василич, бывший некогда каменною стеною, приблизил, почитай, к пределу своему, и как одинока она, Господи, в этом трудном, в этом жестоком мире! В слезах и уснула. Видела вновь Никиту во сне. И утром, в потемнях, слушая здоровое посапыванье детей, долго не могла встать, собрать себя, так разломило все тело давнею усталью, так разморило и обессилило ее теплом и уютом чужого житья. Все ж таки встала, умылась холодной водою, разбудила отроков. Уже когда собрались и поснидали с молодшею челядью, вышла Марья Михайловна, милостиво расцеловала при всех, вручила гостинцы на дорогу. Мальчики были тихи, пока выезжали из Москвы, смотрели затуманенными глазами на каменные стены Кремника, на высокие боярские терема, молчали, испуганные и укрощенные градским, невиданным доднесь велелепием. Глава 3 Наталья кутала лицо в кудрявый мех обжитого ею Никитиного тулупа. Вспоминала, все ли наказы дала возчикам, которых отпустила сегодня утром. Сытый, отдохнувший на овсе конь весело бежал, пристяжная, тоже повеселевшая, играя, вскидывала задом, и тогда Ванята, как заправский ямщик, крутил над головою кнут, протяжно и смешно выкликал (ему самому казалось, что грозно), укрощая разрезвившуюся кобылу. Лутоня сидел притихший. На заботные Натальины вопросы отмалчивался. По этой дороге брел он, ограбленный и голодный, чая застать дядю Никиту в живых, а теперь - что ожидает его дома? Может, вернулся старший брат? Угнали ведь, не убили! Но сердце молчало, сердце не давало веры, впереди ожидала его одна лишь могила отца. Сани то и дело проваливали в водомоины. Солнце гигантскою мягкой рукою прижало снега, и те оседали прямо на глазах. И, поглядывая в напоенные солнцем гари и раменья, Наталья с беспокойством думала о том, что ежели так пойдет, доберутся ли они и до Острового? Спешили, сколь мочно было. Ехали дотемна, и в потемнях, покормив коней, тотчас пускались в путь. Когда, попетлявши по проселкам, нашли едва промятую редкими санями тропу, Лутоня и вовсе примолк, застыл в немом горестном ожидании. Вот взъехали на угор, вот показалась кровля соседской избы... Лутоня первым соскочил с саней, пробежал, увязая в протаявшем снегу, к двери своего дома, начал, бестолково растаптывая снег, соваться туда и сюда, от дверей избы к дверям холодной клети, от нее - ко мшанику. Пробив конем снег, подошли к могиле Услюма. Наталья рассыпала птицам прибереженную кутью, трижды поклонилась могиле деверя. Лутоня уродовал губы, расплакался, не сдержав себя. Разом слетелись желтые сойки; синичка, произнеся свое "чив-чивик", повисла перед ними на тоненькой веточке. Покоем и миром дышала одинокая, укрытая в тени крупноствольных сосен могила. Так же негромко, как жил, успокоился Услюм в родимой земле. И Наталья, подумав о том, что от Никиты у нее не осталось даже родной могилы, тихо всплакнула тоже, утерев краем плата увлажненные глаза. Сосед сожидал их на пороге своего дома. Расхмылился, увидав Лутоню. - Бычок твой живой, живой! Красавец стал! - без вопроса отозвался он на немое вопрошание. - И ульи, поди-ко, целы! - Он потянул скрипнувшие створы ворот. Мотанув рогатою головою, бык выступил, щурясь, на свет. У него уже наливался загривок и в глазах явилось тяжелое, нравное. Обнюхал Лутоню, недоверчиво всхрапнув, но, видимо, что-то понял, дух ли уведал знакомый, и потому, когда Лутоня, обняв и лаская рогатую голову, прижался лбом к морде быка, заплакав вновь, бычок не отшатнулся, но замер и, спустя миг, долгим шершавым, схожим с теркою языком начал облизывать руки отрока. - Признал, признал! - радостно возгласил сосед. Жонка вылезла тоже вослед ему на крыльцо, с поклонами зазвала в горницу. - Батька евонный хозяин-от доброй был! Нам по первости без еговой помочи и не выстать было! - тараторила улыбчивая хозяйка, собирая на стол. - Дак уж и мы берегли! Терем-от! Тута шатущего люду до беды бродило! На немой вопрос Натальи Лутоня, когда уже восставали из-за столов, отведав хозяйской каши с пареною репой, повел плечом, примолвив сурово: - Останусь! Хозяйство не бросать же! Ульи, да... - А и пущай, и не сумуй, боярыня! - живо подхватила хозяйка. - По первости и у нас поживет! А там весна! Бык-от доброй! Да ульи! С медом, што с серебром! К осени каку и коровенку спроворим! - Весной на одном луке прожить мочно! - подхватил хозяин. - А там грибы, да репа, да морковь... - Пахать-то как? - слабо сопротивлялась Наталья. - И конь есь! - радостно воскликнул хозяин. - Я уж не кажу, сведут! Есь, есь конь! У нас хошь и на троих хозяев один конь, а есь! Вспашем! - Може, лето-то проживешь у нас, Лутонюшко? - ненастойчиво попросила Наталья наутро, когда уже собирались в обратный путь. Но отрок, твердо сведя губы, молча отмотнул головой. Для него детство окончилось в этот час, в этот день или, точнее, вчера, в давешний миг ослабы с последними беспомощными слезами на шее отцовского быка. Он уже думал о том, как начнет поправлять испакощенные Литвою хоромы, как впервой сам-один, без отца, станет рассаживать рой, как по осени повезет мед на базар, и, быть может, тогда и воротит из Литвы старший брат, и они вдвоем подымут вновь отцово хозяйство?! Наталья воздохнула, поняла, не стала настаивать. В сердце себе положила: послать сюда хотя куль ржи из Острового. Отроки, неважно, что дома зачастую и ссорились и дрались, тут крепко, по-взрослому, обнялись, и Ванята, осуровев взором (в подражание отцу, как с болью опять узрела Наталья), вымолвил: - Наезжай! Завсегда рады! И помочь кака... - не домолвил, махнул рукой. За ночь подстыло. И, пока не выбрались на торную дорогу, конь (пристяжная тесноты ради бежала сзади, за санями) резво нес розвальни по извилистому лесному пути, минуя редкие, наполовину заброшенные росчисти, - литва нахозяйничала тут до беды. На большой дороге перепрягли коней, покормили, и уже, почитай, не останавливали до самой Москвы, куда въехали глубокою ночью, едва упросивши сторожу открыть ворота. Прислуга провела вдову с отроком в ту же горницу, с тою же пуховой постелью, поставила на стол горшок теплых щей и хлеб. Ванята заснул с ложкой в руках. О хозяине терема служанка только и высказала одно: - Гневен! Впрочем, измученная дорогою, Наталья заснула как убитая, не ведая и не думая ни о чем, положась на то, что утро вечера мудренее. Глава 4 Утро вечера оказалось и мудренее и мудренее. В грозовом облаке взаимных боярских покоров неловкая история с захваченной под себя Миниными крохотной деревенькой под Коломною, принадлежавшей какой-то вдове, по сказкам, бедной родственнице Вельяминовых, послужила последнею каплей, поднявшей бурю. Не добившись от государева дьяка за два протекших дня ни ясного "да", ни вразумительного "нет", Василь Василич вскипел и совершил то, чего не должен был делать ни при каких условиях. Из утра отослал Наталью в Островое в сопровождении ратных, наказав своему посельскому силой вышибить из деревни Мининых холуев, отобрать обилие и вернуть землю и корм Никитиной вдове. Наталья, так толком ничего и не поняв, только радовалась, когда вослед ее розвальням поскакали, разбрызгивая снег, шестеро насупленных молодцов во главе со старшим, чем-то неуловимо напомнившим ей молодого Никиту. Да и было ей радостно - хоть и не выспалась, хоть и истомилась в дорогах - в этом пути. Сияло солнце, пахло хвоей и степью, из дали дальней наносило тонкий неведомый аромат иных трав и земель - или так чудилось ей? Или напомнились рассказы бывальщиков из Великой орды, из земель заморских, приносивших смущающие душу сказанья о чудесах, о Строфилат-птице и Индрике-звере, о нагомудрецах и богатой Индии за песками пустынь, за снежными вершинами никогда не виданных ею гор? И уже и елки, и сухой дубняк с прошлогодним, не сбитым зимними ветрами бурым листом казались преддверием далекого сказочного чуда... Или радовало то, что едет она во свое, родовое, неотторжимое? В Островом, куда домчали к вечеру, с трудом разыскали ночлег. Вконец испуганные мужики не хотели спервоначалу и пускать свою прежнюю госпожу. - Не наказано! - отвечали, смущенно отворачивая лица. У старосты выяснили толковее. Оказалось, что корм уже собран, лежит на господском дворе, и крестьяне боятся до беды вторичных поборов. Наспех поснидав, тут же, в ночь, устремили в "гости" к захватчикам: упустишь - не поймаешь! В ворота боярского двора вломились с громом и треском, обнажая оружие. Мининого посельского выволокли за шиворот. В сшибке растерянные холопы Александра Минича почти не оказали сопротивления. Тут же, в потемнях, с руганью грузили возы. Обезоруженных холопов заставили таскать в сани Натальино зерно. В пляшущем трескучем огне факелов творилась скорая расправа. Связанному посельскому тыкали в нос подписанную Вельяминовым грамоту, тот отругивался, грозил. Наталья, вспыхивая и бледнея ликом, подошла прежнею госпожой, повелела развязать. Посельский дернулся было, разминая руки, ткнулся в глаза Натальины, услышал ненавистное "Гад!", вскипел, размахнувши дланью. Ванята подошел сбоку, обнажая нож. Вопросил с тем сдавленным, недетским спокойствием, которое страшнее звериного воя: - Мамо, зарезать ево? - Гад! - твердо повторила Наталья. - Счас все отдай! Сам отдай! Холуй, змей подколодный! У кого берешь?! - крикнула она в голос и стала, раз за разом, бить посельского рукавицею по морде. Тот, вздергивая голову, точно конь, отступал, зверея и робея разом. - Гадина, гад, гад! - в забытьи повторяла Наталья, пока холоп, отступая, не споткнулся о грядку приготовленных с вечера саней. (Пожди Натальины кмети до утра, снаряженный обоз ушел бы с добром на Москву.) Упавши, посельский вскочил и, освирепев, выдернул было саблю. Но лязгнула сталь, вельяминовский старшой, выбив оружие у него из рук, сказал односложное: - Будя! И - кончилось. Наталья тяжко дышала, отходя. Ванюша, не раздвигая сведенных бровей, молча убрал нож в ножны. Чужие холопы быстрее забегали, вытаскивая из подклета кули и коробьи и нагружая их в свои же сани, которые, однако, теперь стали для них вовсе не свои, а вельяминовские. Набранные посельским из Острового возчики молча и немо ждали, чем окончит боярская пря, и только уж когда вывели из ворот нагруженные возы, когда потянулись по дороге в сереющих передрассветных сумерках, загомонили с веселым облегчением, уважительно поглядывая на старую госпожу, о которой уже и думать было забыли, положив, что навек отошли к Миничам. После короткой дневки, не задерживаясь более того, что надобно было, дабы накормить лошадей, обоз устремил дальше. Натальины сани, тяжело нагруженные дареною снедью, следовали в самом хвосте. Чужой посельский подъезжал утром с наспех собранными и оборуженными молодцами, требовал грамоту, ругался, грозил, но в драку, сметя, что островские мужики, пожалуй, встанут теперь вместе с вельяминовскими кметями за свою госпожу, не полез. Погрозя напоследях татарской нагайкой, ускакал в Москву. Всю дорогу береглись, сожидая нападения. Но - обошлось. Так и въехали в стольный град с отбитым хлебом, который Наталье насоветовали продать за серебро (благо цены на рожь в торгу стояли высокие), забрав с собою только то, что надобно на прокорм и семена. И то дело Натальино совершилось, почитай, мигом. И уже назавтра уезжала она к себе на трех санях. Конь был один из Острового, другой одолжен Вельяминовым. И будущее виделось ей ежели и не в сиянии счастья, но уже и не столь беспросветно черным, как давеча. Ванята правил, и, глядя на его сбитую на лоб шапку, на вихрастый затылок, вспоминая, как деловито, стойно Никите, взялся он в Островом за нож, Наталья тихо оттаивала, отходя душою, и уже не смерть, не гибель от свыше силы взятых на себя трудов, а неведомое, но живое грядущее, трудная судьба, пусть уже из единого отречения составленная, но судьба, живая жизнь, маячила перед ней в отдалении грядущих лет. Пока он жив, несмышленый малыш, коего, с его ножом, могли враз, не воздохня, тут, в Островом, и прирезать, пока надобен ему материн неусыпный догляд, - вырастить, сберечь, оженить, быть может, дождаться внуков... Ох, Никитушка! Трудную ты мне заповедал участь на грешной земле! О том, что совершалось в тот час на Москве, Наталья, слава Богу, не знала. Глава 5 Двор Мины в Кремнике стоял на самом Боровицком холме, за княжеским дворцом, близ оружейных палат, недалеко от ветхой деревянной церкви Рождества, на древнем месте, чем гордились все представители рода. Место как бы само говорило за себя, подчеркивая, что полузабытые предки Мины жили здесь еще прежде князей-Даниловичей, еще при Юрии Долгоруком, и даже до Юрия; чуть ли не от времен Кучковичей тянуло семейное предание историю рода - не подтвержденную грамотами, сгоравшими в многократных пожарах, но упорно передаваемую дворней, - что и до Юрия был, стоял тут, на самом взлобке Боровицкого холма, терем далеких пращуров и что приземистость, широкоскулость, темный волос и скорость на гнев Мины, когда-то громившего Ростов по приказу Калиты, а затем и убитого на Тростне Дмитрия Минича происходят от мерянского князя, который сидел тут когда-то "с родом своим". Про мерянского пращура, впрочем, бояре Минины вспоминать не любили. Гордились службою первым Рюриковичам, величались тем, что без них не обошлось укрощение Великого Ростова... Гордость гордостью, но возрождать раз за разом родовые хоромы, отстраивать, не роняя себя, высокие гульбища, светелки, смотрильную вышку, что вздымалась и теперь выше городовой стены, выше соседней Конюшенной, или Оружейной башни (называли так и сяк, ибо и то и другое было не в великом отдалении), становилось все труднее и труднее. Сыновьям Мины, спасая родовую честь, уже пришлось поступиться частью сада, проданного великому князю, и все одно тянуться за неслыханно богатыми Вельяминовыми или за Акинфичами, воздвигшими терем за житным двором, доходов с московских вотчин уже не хватало. Грабежом Ростова Мина поправил было родовую казну но годы текли, и в доме, у Александра, росли дочери, и за каждой, чести ради, в приданое давались вотчины, блюда, стада, порты дорогого веницейского и лунского сукна, бархаты, жемчуга и лалы. А у Дмитрия Минича возрастали трое ражих молодцов-сыновей, и у тех уже явились на свет дети... В хлопотах и заботах об умножающемся потомстве, потерявши брата в горестном Тростненском бою (где не токмо Дмитрий Минич погиб, погибла и его драгая бронь, отобранная когда-то у ростовского боярина Кирилла и стоившая, по сказкам, целого состояния), Александр и решился на дело, подсказанное ему посельским: забрать под себя пустующую, как уверял тот, деревеньку в Коломенском стану и тем округлить владения даже и не свои, а сыновца, Степана Дмитрича. И еще сказать: гордость гордостью, а ни Дмитрий, ни Александр, ни даже Мина великокняжескими боярами не были, оставаясь в чинах стратилатских и уступая тут не одним лишь Вельяминовым, но и Акинфичам, и Зерновым, и Бяконтовым, и новонаходным Всеволожам, гордым родством с великокняжеским домом, и Ивану Морозу, и Кобылиным. И потому давно уже в поисках сильного покровителя держались Минины за Акинфичей и вместе с ними враждовали с Вельяминовыми. В давней замятне, когда власть тысяцкого перешла было к Алексею Хвосту, Минины поддержали Босоволковых и теперь тихо злобствовали на новое усиление гордого Вельяминовского рода. Гибель Дмитрия Минича еще увеличила в их глазах родовой неоплаченный счет. И потому, когда из Острового прискакал на шатающейся лошади ограбленный посельский, грязный, со ссадиною на щеке, и рассказал, что деревню отбивали не кто иные, а вельяминовские молодцы, без княжой, Дмитрием утвержденной грамоты, гнев сыновей покойного Дмитрия Минича был ужасен. Василий со Степаном уже были на конях и собирали дружину - скакать впереймы обозу с отбитым у них обилием, но вовремя сообразивший дело Александр Минич, накинув шубу прямо на нижнюю рубаху и даже не застегнув ворота, выбежал к племянникам. - Слазь! - пристукнув посохом, рявкнул он. - Слазь! Кому говорю?! Василий, закусив губу, темный и страшный, свалился с седла, не разжимая кулаков, шагнул к дяде. Дергая плечом, вскидывая голову, стойно деду посверкивая белками глаз, прорычал: - Не воины мы? Не мужи?! Но Александр - ярость Василия его как раз и успокоила - твердо отмел: - И ты слазь! - И, дождавшись, когда и Степан, тяжко дышащий, стал против него рядом с братом, выговорил: - Сами на ся остуду куете, дурни! Разбоем на разбой ответите? А потом? Василий-от тысяцкой! С тем и великому князю в ноги падет! И будете оба в вине, еще и епитимью от владыки принять придет, ежели не головой Василью Вельяминову выдадут вас! - Что же делать-то? - Что, что! Не ведаю, что... А только... - Он поежился, ощутив холод раннего утра, пожевал сивый ус, подумал. - А не иначе - к Андрею Иванычу Акинфову в ноги пасть! Изрек - как припечатал. Молодцы не дураки были, все же поняли, повелели дружине слезать с коней. (По той причине Натальин обоз и достиг Москвы невредимо.) Александр, воротясь в терем и отодвинув кинувшуюся к нему супругу ("Недалеко мы, до Акинфича!"), вздел выходные порты, твердыми пальцами, покряхтывая, долго всовывал в петли нового черевчатого зипуна костяные резные пуговицы. Племянники, изготовясь, уже ждали его верхами, горя нетерпением. Скоро все четверо в окружении слуг последовали мимо Рождества и житных дворов, шагом пересекая разъезженную дорогу, что подымалась от Боровицкого въезда к терему Акинфичей. (Угловую каменную башню Кремника невдали от своего терема Акинфичи возводили на свой кошт, и строил ее старший сын Андрея, Федор Свибло, уже теперь боярин княжой, и башня та нынче в народе начала прозываться Свибловой.) День смерк, солнце ушло, позолотив кровли теремов, и тоненькая ниточка верхоконных, что приближалась к расписным воротам терема Андрея Иваныча Акинфова, совсем не казалась со стороны тем, чем была - началом грозной лавины, едва не обрушившей всевластие Василия Васильевича Вельяминова, признанного хозяина Москвы. Андрей Иваныч, когда прибыли гости, стоял на молитве. Чаял уже отходить ко сну. Недовольно поморщился, услышав царапанье под дверью моленного покоя. - Кто тамо?! - Не любил, когда тревожили вот так, не в пору, не вовремя. - Прости, Ондреюшко! - донесся голос супруги. - Потревожила тебя, да гости, вишь, скорые! Лександра Минич с сыновцами! - Што у их? - не вставая с колен, оборотясь и весь сморщась ликом, вопросил Андрей. - Деревню ихнюю, слышь, отобрали вельяминовски молодцы! Андрей живо поднялся с колен, торопливо кинул широкий крест, доборматывая слова молитвословия Макария Великого: - Посли ми ангела мирна, хранителя и наставника души и телу моему, да избавит мя от враг моих... - Вновь осенил чело и плеча широким крестом, а в уме уже творилась суетная мирская забота: - Василий Василич отобрал деревню! Как? Зачем? Почему?! Гости сидели на лавке в столовой горнице, встали все четверо, поклонились враз. Андрей Иваныч, в мягких домашних чоботах, в накинутом только что на плеча узорной тафты домашнем сарафане, остро прищурясь, оглядел Миничей, сел на перекидную скамью, уперев руки в колени и пригнувши голову. ("Неужели Василий таковую стыдную пакость учинил?! Ето при его-то доходах!") Дело, однако, оказалось отнюдь не простым. Деревенька-то была спервоначалу захвачена самими Миничами, и тут следовало раскинуть разумом погоднее. - Княжой грамоты, баешь, не было? - переспросил и въедливо вновь озрел Александра. Тот предложил было созвать своего посельского, Андрей слегка повел дланью - не надо, мол, верю! - Кто та вдова? - Свойка вельяминовска! Была за послужильцем, за владычным данщиком, никак. Тамо и жили, во своем мести! Мужики бают, и носа не казала в деревню досель! Дело запутывалось еще на одну петлю: митрополит Алексий! Но князевой, князя Митрия грамоты не было! Или была? Он вновь, вприщур, оглядел жалобщиков, которые и сами являлись похитителями чужого добра. Но ежели... Раскидисто обмысливая дело, Андрей понял одно: по первости надобно вызнать, чья та была деревня! Что там за данщик? Холоп ли, послужилец, и в коей чести был, у митрополита, и где убит? Поднял очи, твердо повелел племянникам Александра выйти на миг малый. Те, прихмурясь, встали, оставили палату. Александру, дождав, когда молодцы уйдут, высказал, не обинуясь, что думал о деле. Велел вызнать потонку все возможное о владелице. Сам обещал завтра же созвать свою и морхининскую родню, усмехнувши краем губ, добавил: - А то как бы нам с тобою самим ся в виноватых не остать! И, уже отпустив Александра, один, вновь усмехнул, тряхнул головою, выговорил в пустоту хоромины: - Поспешил ты, Василий! Не отрок, ведь! Пошто было безо князева слова суд вершить?! - И потянулся сладко, похотно. Ежели б удалось свалить Василия! Пущай не свалить, дак хошь овиноватить пред князем Митрием! А то ведь - надо всеми занеслись! Всюду пролезли! И Иван Вельяминов туда же, скор! Вишь, на Рязань поскакал! А мы, може, и не хотим Рязани-то! Може, мы о себе мыслим у Олега Лопасню отбить! А, Василий? Чего смекаешь на то?! - произнес он с угрозою в голосе и вновь повел плечьми с хрустом, с истомною прежнею силой. Вступившей в горницу жене, не глядя, повелел: - Квасу подай! И дворскому накажи, пущай из утра родню созовет! - И Григория Пушку? - уточнила жена. - Григория Саныча беспременно! Его первого! - живо возразил Андрей. - И к тетке Клавдии сошли позовщиков, пущай Иван-от Родионыч прискачет! - договорил он в спину супруге. Андрей Иваныч хоть и созывал к себе родню, но истинной веры в успех дела у него не было. И даже зело колебался он, вступаться ли за обиженных Миничей, вся обида коих заключалась в общем-то в том, что у них отобрали украденное ими добро. Хотя, с другой стороны, кто не округлял своих владений за счет маломочных соседей?! Да и выяснить следовало, чья та, в самом деле, вдова? Ежели данщик - человек митрополита Алексия, то и деревнею должен владеть митрополит! Но при чем тут тогда Василий?! Владыка и без помочи тысяцкого своего добра никому не отдаст! А ежели не так, то почему? Изворотливый ум, доставшийся Андрею от покойного родителя-батюшки, Ивана Акинфова, подсказывал боярину, что не все столь просто в этом деле и сугубая горячность Вельяминова имела свои, пока скрытые от него причины. Но как ухватить? За что уцепить? - Федоров, Федоров, Никита Федоров... - Прозвание мужа вдовы он уже вызнал от своего ключника. Что-то шевелилось в памяти, далекое... Или не столь уж и далекое? Кто же такой?! И почему при имени этом тотчас вспоминается пресловутое дело Алексея Хвоста? Александр Минич, несколько укрощенный после быванья у Андрея Иваныча, отослав с очей сердитых племянников, созвал постельничего, ключника, стремянного - вернейших своих холопов, и велел вызнать все возможное и невозможное о Никите Федорове и его вдове. И, как это часто бывает, тайна, которую при жизни Никиты не сказывали никому, кто и знал, тут, после смерти старого вельяминовского старшого, перестала быть тайною. Один из ратников проговорился о том поваренной девке, полюбовнице своей (дело, мол, прошлое, Никита все одно убит, кому с того какая беда?), та - подруге-портомойнице, эта баба - свойке с Минина двора... Известное дело: жонке скажи - всему миру повестит! И вскоре Александр Минич уже выслушивал сбивчивую речь сенной прислужницы, испуганной уже тем, как пристально и с какою недоброю усмешкою внимал боярин бабьим пересудам, байке, расцвеченной вымыслом до полного не правдоподобия. Родичи начали собираться к Андрею - как-никак после смерти родителя старшему среди них - к пабедью. Из троих братьев Андрея лишь Романа Каменского не случилось во граде. Владимир и Михаил прибыли оба, и с сынами. Явились и Романовы сыновья, Григорий Курица с Иваном Черным. И все семеро сыновей Андрея были тут: осанистый, уверенный в себе (как же, строитель Кремника!) старший сын, Федор Свибло, Иван Хромой, Александр Остей, Иван Бутурля, Андрей Слизень, Михайло Челядня с юным Федором Коровою - видные, сановитые мужи, будущие родоначальники знатных родов московских, по зову отца готовые в едином строю, плечом к плечу, сокрушить любого соперника родовой чести. Вскоре подоспел глава Морхининых, двоюродник Андрея, Григорий Пушка, сухой и горячий, готовый вспылить, вспыхнуть от любой обиды (за что Пушкою и прозван был!), во главе целой рати родовичей. И с их приходом обширная столовая палата Андреева терема разом наполнилась гомоном, шутками, возгласами и смехом. Минины давно уже сожидали, парились на лавке в углу. И уже сердитою говорей, рокотом, шумом потекла по рядам Акинфичей весть об учиненной тысяцким пакости (на владыку Москвы все они имели зуб, и не малый). Но Андрей пока не начинал толка. Ждал. Слуги стремглав носились с питьем и заедками. Наконец вестоноша сунулся в палату, возгласил: - Иван Родионыч! Сын Клавдии Акинфичны, прямоплечий, бело-румяный, в русой своей бороде, почти еще не тронутой сединою (ладного сына родила Клавдия на старости лет!), вступил в терем. Вновь все занялись троекратными поцелуями и поклонами, соблюдая ряд и чин сложных степеней семейного, родового и служебного достоинства. И наконец, долгожданный, вступил в горницу Дмитрий Васильевич Афинеев, без которого даже Андрей Иваныч не решился бы противустать воле великого тысяцкого Москвы. Приняв поклоны и славословия, уселся, сощурил взор, оглядел со снисходительною лукавинкой многолюдное боярское застолье, внял тому, что собрались, почитай, все Акинфичи, воздал особый поклон Родионову сыну, вопросил того о матери. Клавдия Акинфична, ныне перейдя на девятый десяток лет, редко покидала родовой всходненский терем, но памятью была светла до сих пор, и родовитые бояре московские, наезжая к Ивану Родионычу, почасту выспрашивали Клавдию о семейных преданиях, которые, едва ли не все, помнила единственная оставшаяся в живых дочерь Акинфа Великого, имя коего уже почти утонуло в легендах, ушло с минувшими поколениями, и только через Клавдию Акинфичну то далекое прошлое продолжало оставаться живым. Ибо прошлое становится истинным прошлым, историей только со смертью последнего живого свидетеля своего. - Господа бояре! - начал, наконец, Андрей, воззвав и движением руки и гласом к тишине и вниманию председящих. Кратко повестил о грабеже и самоуправстве тысяцкого, обиде, нанесенной детям убитого героя безо князева слова и грамоты. - Сором! - Грабежчик! - Тать! - Вельяминовым вовсе закон не писан! - возвысились возмущенные голоса. Рассказ Александра Минича, не пожалевшего красок, подлил масла в огонь. Но тут Андрей Иваныч, переглянувшись с Дмитрием Афинеевым, вдругорядь утишил готовых взяться за оружие мужей: - Все так! Но ты того не досказал, Олександр, откудова деревня сия стала твоею. Возможет доказать на суде Василий Василич, яко забрана тобою деревня та под себя такожде без князевой грамоты? Возможет! - Поднял руку, воспрещая слово Миничу, - Возможет! - повторил. - И будет прав! Ведаю, скажешь, не бывала вдова во деревне своей, жила в мужевой, в Селецкой волости владычной; дак не бывала, не значит - не володела! Сведал ли ты, Олександр, кто был мужем сей вдовы и не митрополичье ли то володение? А то как бы и нам впросак не попасть! - Ан нет! - вскричал Александр. Но Андрей вновь утишил его мановением длани. - Ведаю, что нет! Но тут и соблазн великий! Почто?! Сам ли владыка отписал деревню на Федорова, Василий ли, тысяцкой, тут руку приложил? И почто не жили в ней? Доходы, бают, и те брали не полною мерой! Постой, Олександр Минич, постой, пожди, тово! Дай все до конца высказать! Чаю, коли тут владельческое право сумнительно, дак и тебя оправить мочно, и Василия овиноватить! А иначе - одна лишь зазноба тысяцкому, почто безо князева слова вершил, оба вы будете в той вине виноваты! Вызнал ты, како там с грамотами, кто есть володетель истинный? - Иное я вызнал! - возгласил Александр Минич, давно уже порывавшийся перебить Андрея. - Вызнал я, кто есть, вернее, кто был тот самый Никита Федоров! По сказкам - убийца Алексея Хвоста! И потому... В восставшем шуме потонули последние слова Александра. Григорий Пушка, словно только того и ждал, вскочил на ноги, возопил: - И деревня, поди, за ту службу дадена! Пото безо князя и суд вершил Василий! Дружья, братие! Убийцу вознаградивший - сам убийца есть! - Ко князю! Ко князю! Нынче же! - Охолонь! Холопы доводили! - возражали рассудливые. - Холопью речь ить в совет княжой не доведешь! Портомойную бабу противу боярского слова не выставишь! Андрей Иваныч сидел откинувшись на скамье, полузакрывши глаза, ничему не возражая, и вдруг, воссияв лицом, хлопнул себя по лбу. Как же он мог забыть такое! Ведь на том полузабытом суде сам владыка изрек и наименовал убийцу Хвоста! И имя было сказано, да, было сказано, вспомнил! Никита Мишуков, внук Федоров! - Господа! - возгласил он. - Винюсь! Прав Олександр! Стихла палата, жадно выслушивая рассказ Андрея Иваныча. - И ежели владение то не в волости владыки, - докончил свою речь Андрей, - то и верно: дано Васильем за грех убийства Алексея Хвоста! Пото и вершил он суд своею волею! Громом, обвалом, ударами голосов ответила палата. Иван Квашня, бледнея, глядел семо и овамо. Не верилось, все одно не верилось, что тысяцкой Василий был убийцею Алексея Хвоста, но тут были все свои, родовичи, и честь была обчая, родовая, а потому, чуял, и ему придет пойти противу Василь Василича на суде княжом. Дмитрий Афинеев, неслышный в общем шуме, приблизил к Андрею, сказал на ухо: - Думаешь скинуть Василия, а кем заменить? Андрей медленно покачал головой: - Скинуть не мыслю, пото и замены ему не ищу! А токмо... Ведаешь, яко ныне Иван Вельяминов ко князю Олегу за помочью поскакал? Ежели они и те дела, посольские, вершить учнут, дак и мы с тобою тогды губками не щелканем, так-то! Един Вельяминов господин на Москве али совет боярской?! И Афинеев, посупясь и помолчав, медленно склонил голову, признавши сугубую правоту Андреевых слов. Передавать власть, которая надлежит великому князю, в единые руки тысяцкого, этого не мог допустить никоторый из соревнующих меж собою великих бояринов московских. - Кого думашь на свою руку перезвать? - деловито вопросил Афинеев. Шепотком они перебрали всех великих бояр, соглашаясь, что тот-то пойдет, а тот - станет за Вельяминовых, а иные порешат по владычному слову. Воздохнули, помолчали, глядя, как разоряется и кричит Григорий Пушка, как шумят, гневая, бояре, за столом. - Кабы всема! - мечтательно протянул Андрей. - Всема - значит совокупной боярскою думою! Так и Василья живо бы скинули, и князь в единой нашей воле ходил! Иван Родионыч вечером того дня, прискакавши к себе на Сходню, хмельной от усталости, речей застольных, от совокупного решения пойти с жалобою на тысяцкого к великому князю, отдал коня конюху, бросив короткое: "Поводи!" Вступил в сени, скидывая на ходу на руки прислуге дорожный грубошерстный вотол. Клавдия, подсохшая, уменьшившаяся по сравнению с далекими годами своей зрелости, чуть сутулая, с сухими трепетными руками в синих венах, встретила сына в горнице, подставила щеку для поцелуя. Вопросила, раздвинув в улыбке лишенный многих зубов рот, все еще молодым, хоть и не сильным, чуть дребезжащим голосом: - Ну, что порешили? Сказывай! Теперь вы все, значит, в оружии, уставя копья, пойдете на Василья Вельяминова? И Андрей напереди? Али тебя пошлют? - Отколе уведала, мать? - хмуро возразил Иван. - Давеча Тишка прискакал! Сказывал, что все наши собрались, и Минины, и Афинеев. Это значит - уже заговор целый! - Дак, думашь, зря затеяли? - Иван и гневал и размышлял, вновь начавши сомневаться в принятом было решении. - Дядя твой покойный, Иван Акинфич, был мастер на такие дела. А ты любим князем Митрием, пото и призвали! - отмолвила мать с усмешкой, как когда-то, когда журила за детские шалости и давала понять, что все неуклюжие ребячьи увертки ей внятны и притворство отрока ни к чему. - С Васильем Васильичем вам, конечно, не совладать! - заключила она твердым "господским" голосом. - Но Ивану Вельяминову жизнь испортите! Ну, садись, ешь, нынче у нас щи и пироги с вязигою! - добавила она, разом отодвигая посторонь все эти докучные мужеские заботы, не такие уж и важные здесь, перед величием и долготою прожитых ею лет. Глава 6 Великому князю Дмитрию шел нынче девятнадцатый год. Он выровнялся, стал коренаст, широк в груди и плечах, тяжелорук. Крупное, точно топором вырубленное лицо опушилось светлою бородкой, все еще по-юношески мягкою. Война и отцовство очень повзрослили московского князя. Сожженные деревни, убитые бояре и ратники, кровь и толпы беженцев, переполнившие Москву, и среди всего трудно появившийся на свет первенец - Данилка. Все это заставило бы задуматься и более легкомысленного, чем он, володетеля. Дмитрий к тому же имел пред собою всегдашний пример в лице своего соправителя, старого митрополита. Уезжая вскоре в Орду, он сам распорядил вписать в наказ боярам знаменательные слова: "Слушали бы отца нашего духовного, владыку Олексея", а непременные указания на митрополичье благословение и печать присутствовали на всех грамотах великого князя вплоть до самой кончины владыки. В посмертной летописной похвале Дмитрию говорится (и с похвалою!) об уважительном отношении московского князя к боярам, никому из которых великий князь не сотворил зла, никого не разграбил и не избесчествовал, но всех любил и держал в чести: "вы бо нарекостася у меня не боляре, но князи земли моей". Возможно, пред картиною позднейших опал и казней сказанное в летописной хвале являлось истиною, но, однако, не все так просто и не так однозначно творилось с боярами у юного князя Дмитрия, которого враждующие вельможи буквально разрывали пополам, особенно когда он не хотел слушаться своего вечного наставника Алексия. И, ежели бы не всегдашняя воля последнего, невесть, сотворилось бы или нет его, славное в памяти потомков, княжение. О приходе Андрея Иваныча сообщил князю Бренко. Дмитрий явился от ранней обедни ублаготворенным. Служил опять Митяй, и служил, как всегда, превосходно. Густой глас возлюбленника своего до сих пор стоял у него в ушах. Красота службы церковной - это было то, в чем Дмитрий воспитался стараниями Алексия с детства; значения каждого молитвословия и обрядового действа были прилежно затвержены им на всю жизнь. Напевая под нос стихиру, князь поднялся к себе, ополоснул руки и лицо, сменил выходной зипун на домашний. Девка поднесла серебряное зеркало. Глянул, провел гребнем по густым светлым кудрям, прищурил глаза "гордо" - остался доволен. Трапезовали с молодшей дружиной. Было много шуток, смеха, веселья застольного. Ничто не предвещало беды. В делах государственных в канун Пасхи наступило благодетельное затишье. Война полыхала на дальних рубежах земли - на окраине Новогородской волости, где свея опять поставила град Орешек на Устье (и новогородцы все не могли выбить их оттуда), во Пскове, вновь подвергшемся набегам орденских немцев (и туда был услан с дружиною двоюродный брат Дмитрия Владимир Андреевич, чему втайне великий князь очень завидовал). Но Ольгерд опять утонул в борьбе с "божьими дворянами", захватившими у него город Ковно, отбивал рыцарей, позволяя Владимирской земле залечивать раны недавнего разорения. Коротко выслушав от своего дьяка о делах, Дмитрий поднялся в светлицы, прошел на женскую половину, к жене, уже чуя в молодом сильном теле тоску по Дуниной близости. Евдокия сидела, тытышкая малыша, вдвоем с Анютою, младшей сестрою великого князя, на которую он как-то никогда не обращал особого внимания - была и была - до смерти матери, почитай, и видал редко. Лишь в последний год, подросши и как-то сразу похорошев (Нюше шел двенадцатый год), она зачастила в княжеские горницы, близко сойдясь с Дуней, и сейчас они обе взапуски ласкали и щекотали маленького Данилку. Дуня сидела, расстегнув рубаху, с открытой грудью (кормила малыша), и Дмитрий, чувствуя смущение и неудобь оттого, что при этом присутствует кто-то третий, залился жарким румянцем. Нюша, смеясь, стрельнула глазами в сторону своего важного брата, всунула младеня в руки Евдокии, выскочила, вильнув подолом распашного саяна, - легко простучали новогородские узорные выступки. - Невеста уже! - подсказала Авдотья, углядевши полусердитый взгляд супруга, брошенный вослед сестре. Дмитрий присел на лавку, попросил негромко: - Грудь прикрой, сором! Евдокия взглянула лукаво. (С родов раздалась вширь и еще похорошела, прежняя застенчивость ушла, и теперь она часто, завидя его невольное смущение, нарочно поддразнивала Дмитрия.) - Сейчас! - отозвалась. Поднесла ко грудям Данилку. Наевшийся младень только мял сосок беззубым ротиком, таращил глазки на узорные пуговицы родителева зипуна. Нарочно подержала Данилку на руках, помедлила, пока румянец на щеках Дмитрия не стал из алого темно-вишневым, тогда только, вручив теплый живой сверток отцу, медленно любуя мужа взором, застегнула косой сборчатый ворот сорочки костяною пуговицей, оправила саян на пышной груди. Кликнули девку. Пока Дмитрий с неуклюжею боязливою заботой держал и передавал Данилку прислужнице, а та переворачивала обмочившегося малыша, молодые супруги перекидывались незначащими словами. Великий князь и улыбался и хмурился, стараясь не уронить достоинства в этой обиходной домашней суете, а Евдокия вспоминала, каков хорош был князь на минувших Святках, когда сам правил изукрашенною, в серебряной сбруе, тройкой, стоя в рост в ковровых расписных санях. Наконец Данилушку унесли, и юные супруги остались в опасной близости. Любовь в этой семейной паре только что входила в полную силу, и на постные дни, среды и пятницы, Дмитрий, дабы не стало греха, уходил спать в иную горницу. Дуня болтала, поглаживая Дмитрия по руке и часто взглядывая своими голубыми, огромными точно блюдца глазами на мужа, а у него от ее прикосновений уже начинало пересыхать во рту, когда раздался спасительный стук в дверь. В светелку сперва опасливо заглянул - не застать бы супружескую пару в неподобном виде, - потом проник Миша Бренко, сотоварищ и возлюбленник князя, неразлучный спутник Дмитрия на княжеских выездах и охотах, его однолеток, чем-то неведомо похожий на самого великого князя, только что покруглее ликом. С ним вдвоем шатались они ряжеными по беседам, с ним же стояли бок о бок на городовой стене, следя опасные полеты литовских стрел и дымы дальних пожаров. Миша, подмигнув, поклонил великой княгине, для которой еще в начале поста приводил в княжеский терем захожих скоморохов-игрецов, разбойно глянул в очи князю, выговорил чуть хрипло (простыл, искупавшись недавно вместе с конем в полынье на Москве-реке): - Дело есь! - И уже выходящему из светелки Дмитрию на ухо докончил: - Андрей Иваныч к тебе, Акинфов, с жалобою! Дмитрий пожал плечами, прихмурил чело. Прошел переходом, мысленно отсчитывая мелкоплетеные, прорубленные "домиком", украшенные вставками из цветной слюды оконца, вступил в "свою" горницу, которую устраивали когда-то, дабы князь мог на покое читать и писать (чего Дмитрий" однако, никогда не делал, предпочитая слушать чужое чтение, а книги свои полностью переуступил печатнику Митяю). Боярин, не присевший ради чести княжой, так и ждал, стоя на ногах. Засуетился, низким поклоном приветствовал "князя-батюшку", рукою почти коснувшись пола. Дмитрий вскарабкался в креслице, скрипнувшее под ним, помедлив, наклонением головы отослал Бренка: "Ты постой тамо!" Тот понял, вышел на галерею постеречь князя от лишних ушей. Вскинувши подбородок, Дмитрий пригласил боярина говорить. Все дети Андрея один за другим вступали в великокняжескую службу, и Федор Свибло, старший, уже был боярином, получив звание в награду за строительство Кремника. На подходе было боярство следующих детей Андрея: Ивана Хромого и Александра Остея, с чем, впрочем, как баял Алексий, торопиться не следовало отнюдь - обиделись бы многие, кому боярство по местническому счету следовало первее. Дмитрий и думал, что речь пойдет не об ином каком деле, а потому нахмурил брови и принял елико возможно неприступный вид. Сожидая пресловутой просьбы, он даже не понял враз, о чем и речь. Переспросил недоуменно, уже гневая. - К дьяку иди! - вырвалось первое, что пришло в голову, но Андрей Иваныч мялся, взглядывал коротко и зорко в лицо князю и уходить не думал. - К дьяку посылано! - возразил. - А только, вишь... Минины-то тоже не право совершили... Дальнейшие объяснения Андрея окончательно запутали в голове у Дмитрия все. Получалось, что дядя был прав, отобрав деревню и воротивши ее вдове! Дак пущай дьяк доправит грамоту, и дело с концом! Но дело и на том не кончалось. Закусив губу, выслушал Дмитрий о том, что покойный супруг вдовы был убийцею боярина Алексея Хвоста, ворога Вельяминовых, что деревня та невесть кому принадлежала и Васильево своеволие имеет зело подозрительный толк: не он ли и посылывал убить Хвоста-Босоволкова? Что Василий Василич слишком многое творит по-своему, а не по князеву слову, возбуждая ропот и огорчение в боярах... Дмитрий выслушивал теперь молча, все более хмурясь (мелькнуло: "Суда княжого не избежать!"), и думал с раздражением и обидой: почто дядя не пришел к нему сам, не повинился, не доправил иска в государевом приказе? - Разве я виню Василия? Властитель Москвы! - развел руками Андрей Иваныч, воздел очи, воздохнул. Проверил боковым сорочьи поглядом: каково слушает князь великий? Осторожно добавил: - Василь Василич, дядюшка твоей милости, годами преклонен, а по нем двоюродный братец твой Иван власть великую подымет на плеча своя, дак ежели учнет, минуя князя... Бояра вси, вишь, в сумнении... - Что?! - разом охрипнув, переспросил Дмитрий. Андрей Иваныч, издрогнув, словно бы в забытьи и словно бы ему это токмо теперь пришло в голову, выпуча глаза, заранее сам ужасаясь, выговорил: - Гедимин Литовский, бают, конюшим был у Витеня, а уморил опосле господина своего... - И, выговоривши, замер, точно невольно споткнулся о незримую преграду. Дмитрий сам вздрогнул, ужаснувшись волне дикой ненависти, возникшей в душе при имени Ивана Вельяминова. Нет, не хотел, не хотел он иметь старшего сына дядиного тысяцким своим! А Андрей опять журчал и журчал голосом, все доводил и доводил - и про нынешние переговоры с князем Олегом: - Вишь, слабы стали московиты невесть с чего! Да Иван Родионыч един хотя, чем не стратилат?! И дружина у Квашни крепка, в бронях вси! Князь Олег помочь-то поможет, коли Ольгирд ратиться учнет, а учнет ли, невесть ищо! А Лопасня, вишь, так ся и останет у рязанов? - спрашивал Андрей, вбивая гвоздь за гвоздем в пылающую княжескую голову. - Дяде своему верю! - глухим голосом отверг Дмитрий, невольно выдавая Андрею тайную вражду к вельяминовскому двоюроднику. Андрей воздохнул, огладил бороду, решивши бить наверняка, раздумчиво покачал головою: - Все мы невемы часа своего! Живет смертный, до часу живет... А потом, опосле? При таких доходах и власти такой - кто и что возможет предугадать? Все мы слуги твои, вишь, по чинам, по местам, а Иван Вельяминов превыше всех! Уже, почитай, теперь, во след отцу, тысяцкой! И с государями иных земель толк ведет! Умрем, вси умрем, а далее што? Скажем, Иван-от Кантакузин был Андронику из верных верный, и жену его берег, и сына не тронул, а заставили его, сами греки заставили царскую корону принять! И сына короновал, Матвея... Ну, не сотворилось у ево, дак ить могло ся и сотворить! А Иван-от братец тебе хошь и двоюродный, дак всяко тут... - Такое штоб?! В нашей, в русской земле?! - вскричал Дмитрий раненым пардусом, отметая отравленное жало сплетни, уже смертельно уколовшее ему душу. Андрей Иваныч потупил очи, пришипился, возразил вполгласа: - Не о том реку, княже, что будет, но о том, что возможет быти, и даже хошь о молве единой! - Ладно! - оборвал досадливо Дмитрий. - Будет суд! Назавтра, в думе. Пущай! Иди! Андрей Иваныч, выполнив все, что хотел, и тихо радуясь, выпятил вон из покоя. Дмитрий, стоя, слушал, как ходит кровь в разгоряченном сердце, потом произнес негромко, с угрозою: - Ладно, Иван Вельяминов! Не станешь ты Иваном Кантакузиным все равно! - И слепо глянул в зимнее неяркое оконце. В неровных пластинах слюды дробилась улица, верхоконные, нелепо кривляясь, въезжали и выезжали со двора. И уже свет померк, и не стало покоя. К кому кинуться? К дяде? К владыке Олексею? Вельяминовы... Воля... Власть... Но Дуня - сестра Микулиной жены, а Микула - свой, близкий человек и брат Ивана! И оба - сыновья дяди, Василь Василича... Все разом спуталось в голове, и князя бросило в холод и жар. Он выбежал, выскочил - Андрея уже не было, успел уйти старый лис! Минуя Бренка, сбежал по ступеням. На сенях нос к носу столкнулся с Федором Свиблом, старшим сыном Андреевым. Боярин, румяный с холода, восходил по ступеням, явно не ведая еще ни о чем. Дмитрий рванулся к нему, схватил за плечи, близко заглядывая в глаза. (Сейчас исчезло, что был Федор более чем десятью летами старее великого князя, бешенство уравняло число лет.) Горячечно возгласил: - Батяня твой приходил! Ты... тоже... веришь... в измену? - Кого, чью, не выговорилось словом. Но Федор - понял, знал ли? - не выдирая из сведенных пальцев Дмитрия отворотов ферязи и твердо глядя в глаза великому князю, отмолвил: - Я ни о чем не ведаю и не мыслил ничего такого! Все мы твои слуги! Успокой себя, князь! Нас - семеро! Мы, ежели что, с саблями станем здесь, у этих дверей, и будем драться за князя своего, пока последнего из нас не убьют! И - охолонь! - добавил он тихо, коснувшись пальцем сведенных дланей Дмитрия. - Холопи б того не видали! Дмитрий опомнился, разжал персты. Правда ведь: вернейшие паче верных! Что я, зачем? Понял вдруг, заливаясь жаром стыда, что трусил, трусил в душе все эти долгие месяцы, что не прошло даром ему Ольгердово нахожение и что теперь всего боится: Ольгерда, Олега, Михаилы Тверского... Даже родной дядя становил ему подозрителен, ибо, усвоивший с детских лет идею высокого предназначения своего, постиг он этою осенью, стоя на стене Кремника, всю опасную мнимость величия власти и даже жизни властителя... Андрей Иваныч Акинфов понимал своего "хозяина" Дмитрия Иваныча много лучше, чем понимал себя сам юный московский князь! Глава 7 События завертелись затем с оглушающею быстротой. Наталья еще только выезжала из Москвы, а слух о самоуправстве тысяцкого обежал уже весь город. Дума в этот день обещала быть многолюдной. Проходя сенями и раскланиваясь с боярами, Василий Василич узрел стоящего в углу Александра Минича с племянниками и прихмурил брови. Неужто по княжому зову приволоклись? Он кивнул брату Тимофею и замер, остраненно и враждебно вслушиваясь в гул голосов, подобный гулу пчелиного роя. Наконец бояре начали по очереди заходить в думную палату. Как-то так получалось уже не впервой, что Вельяминовы, Бяконтовы, Зерновы садились по одной стороне и за ними обычно подсаживались Кобылины и Александр Прокшинич с Иваном Морозом, а на противоположных скамьях - Акинфичи с Морхиниными, Иван Родионыч Квашня, Окатьевичи, Афинеев, Редегины, перетащившие к себе нынче княжат - Александра Всеволожа и Федора Красного. Минины, не будучи думными боярами, остались за порогом. Последним вступил в палату Федор Кошка, только что воротившийся из Орды, и, уже почти опоздав, в думу проник вослед за ним бледный Иван Вельяминов. Замучивая коней, он нынче в ночь прискакал из Переяславля-Рязанского, успев лишь кое-как смыть дорожную грязь, опружить чашу горячего меду и переменить платье. Для Акинфичей его приезд был полнейшею неожиданностью. В дверях он столкнулся с Федором Кошкою, и тот вполгласа остерег Ивана, шепнув: - Колгота в боярах! На батьку твово донос! Сидели в шапках - уже утвердившийся обычай думы государевой, - и потому шапки были из лучших лучшие, соболиные и бобровые, как и выходное платье бояр - парчовые и бархатные зипуны, шелковые ферязи; цветные, зеленые и красные сапоги были из мягкого тима и восточного сафьяна, шитые шелками и жемчугом, в руках стариков - драгоценные посохи резного рыбьего зуба, усыпанные камнями, яхонтами и бирюзою. На невысоком раззолоченном резном стольце восседал Дмитрий в шапке Мономаха и в подобии византийского императорского саккоса с золотыми бармами на плечах. Из-под парчового, усыпанного жемчугом подола едва выступали загнутые носы сапожек, пурпурных - в подражание обуви цареградских василевсов. Он глубоко вздыхал, озирая бояр - гордился собой. Спасский архимандрит благословил собрание. Поднялся Тимофей Василич Волуй, повестил об укреплении города Волока, куда решением думы предлагал послать воеводою опытного воина, князя Василия Иваныча Березуйского. Великие бояре согласно склонили головы, возражений ни у кого маститый, прославленный в боях воин не вызывал. Феофан Федорыч Бяконтов слабым, но отчетистым голосом повестил о переговорах с князьями Оболенским и Тарусским. Имени тверского князя пока никто еще не называл, но оно чуялось, висело в воздухе, особенно когда встал Федор Кошка и начал сказывать ордынские новости. Мамай пока отвлечен боями с Урус-ханом; тщится вновь отобрать Сарай; Орда потеряла Хорезм; Абдуллах нетверд на престоле, слух идет, что Мамаю он надоел и тот мыслит его заменить Мамат-Салтаном; в степях за Аралом появился какой-то Тимур Аксак, и, словом, можно покудова не ждать пакостей от Орды, не до того им! Хотя и прискорбно, что Мамай все не понимает, кто ему враг и кто друг, и что лепше бы ему с Москвою навечно мир поиметь добрый! - Последнее Кошка, усмехнувши, добавил сам от себя и сел под одобрительные перешептыванья бояр. В черед взявший слово Александр Прокшинич повестил, что, поскольку у Ольгерда немецкие рыцари отняли град Ковен, он теперь со всею силою литовскою, как уже вызнано, отправится его отбивать, а, значит, похода на Русь или на Северские княжества в ближайшие месяцы ожидать неможно. - Един раз уже прождали! - У Ольгирда родны братья не ведают, куды он повернет! - Не сожидаем, а... - грозно зашумела дума. - Волок послали покрепить! - подал голос Василий Василич. - Ты нам не Волок, не Волок давай, а изъясни, Василий, как таковая поруха вышла? У меня ить терем сгорел в волости, и с зерном, с портами, со всем! Ничо не поспели вывезти! Твой, тысяцкой, недогляд! - Григорий Пушка аж с места вскочил. Дмитрий Василич Афинеев важно склонил голову; дождав, когда задохнувшийся от гнева Григорий Морхинин сел, в свой черед подал голос: - Заставы опять путем не поставлены, слухачей дельных не посылано, ратям незнамо сколь ден надобно до Москвы брести... Повести нам, Василь Василич! - И почто, - подхватил Андрей Иваныч Одинец, - един тысяцкой зерно раздает нуждающим из княжьих анбаров? Кто счел, кому и сколь пошло того зерна? Который раз молвим: пущай будет обчий боярский догляд, не то, хоть и не сблодит Василий, а поруха кака, все будет на ем! Андрей Иваныч тут именно, углядевши Васильеву трудноту и то, как забегали глаза у юного князя при слове "государевы житницы", поддерживаемый сыном, поднялся с лавки, сложив руки на навершии посоха, изрек: - Княже! И вы вси, бояре! Жалобу возлагаю на Василья, тысяцкого града Москвы, яко самоуправец есть и выше себя, окроме Бога самого, никого же веси на свети сем! Дозволь, князь-батюшка, выслушать холопа твоего верного, Лександру Минича, сыновцы коего, дети витязя, честно сложившего главу свою за ны в сече с Литвою, преизобижены кровно Васильем Васильичем, понеже выбиты из деревни с ругательством многиим, и деревня та отобрана у их... - Не отобрана, а возвращена законной владелице! - не выдержав, рыкнул Василь Василич, привставая с места и наливаясь темною краскою гнева. - Крестьянское пепелище и то до двадцати летов не займуют! Може, воротит домовь али родич обретется! Родовая земля неотторжима! На том стоим все! Русь на том стоит! Порушь право на землю, и Руси не станет! - Постой, Василий! - остановил его Андрей Акинфов, прикрывая глаза. - Твое слово будет впереди! Дозволь, княже! - И, уловивши легкий кивок Дмитрия, махнул рукою в сторону двери. Александр Минич с племянниками ворвались в палату и дружно упали на колени. - Суда твоего просим, княже! - возгласил Александр. - Почто не дьяк твой, не по грамоте, почто сам Василий над нами насилие учинил! Боярскую вину князю ведати! От тебя, княже, суд и исправа, в чем повинны, дак повинны тебе, а не тысяцкому! - Иное реку, бояре! - продолжил свое Андрей, утишая мановением длани поток Александрова красноречия. - Пущай виноват Минич, пущай доподлинно заехал деревню ту! Но и то спрошу, а кто та вдова, чья она, чей кус перехватил сын героя, убиенного на рати Ольгирдовой? Ведомо ли вам, бояре, кто есть сей? Вернее, кто он был? А я скажу, скажу всем, и тебе, Василий! Сей владелец был некогда послужильцем Василия Вельяминова, и, изменою поступив в службу к Алексею Хвосту Босоволкову, мыслил убить нового господина своего, и убил, зарезал на площади, чем сугубую услугу учинил тысяцкому Василию! Братия, бояре! Вот он тут, Василий Вельяминов, много глаголал о вотчинных правах наших! Но не забудем и то разглядать, кто и за что получил земли свои! За кровь ли предков, в честных боях пролитую на рубежах земли в споре ратном с врагами, али, как тут, за убиение единого из нас, за зло, в ны вносимое, за раздор и смуту и прямое преступление противу всех божеских и человеческих начал? Кто есть насильник, и кто злодей?! И почто Василий Вельяминов, утаясь князя и думы государевой, своею волей возвратил сей дар крови рекомой вдове? Не оттого ли, бояре, что и сам был в замысле том и убиении невинного?! Рано забыли мы зло, учиненное меж нас на Москве! По скамьям покатился ропот. Многие углядели смятение молодого князя. Иные сурово поджали губы. Иван Родионыч, хмурясь, опустил голову. Семен Жеребец недоуменно вглядывался в лик тысяцкого, точно видя его впервые. Княжата усмехались, переглядываясь меж собой. Василий Василич стоял, каменея ликом и сжимая ненужные кулаки, а Андрей, обретя пущую силу голоса, добивал его: - И то вопросим, почто с Рязанью, с князем Олегом, супротивником нашим, и о чем ведет переговоры нынче Иван Вельяминов, опять же не спросясь думы и князя самого?! Коею благостынею задумал он вознаградить град Московский? Ведомо всем, как в тоя же Рязани спасался Василий с родом своим опосле убиения Алексея Хвоста! Дак вопрошу теперь: нам ли, государю нашему, князю ли Олегу мирволит тысяцкой града Москвы?! Думная палата уже вся шумела глухо и грозно. Дмитрий, в пятнах лихорадочного румянца на лице, закусив губу и опустивши очи долу, вцепясь побелевшими пальцами в подлокотники, сам слушал Андрея не прерывая. Давешнее напоминание о Гедиминасе, погубившем Витеня и захватившем литовский престол, мешая думать, не шло у него из головы. Иван Вельяминов сидел сгорбясь, с запавшими от устали глазами. Хоть и предупрежденный Кошкою, он все же такой поносной клеветы от Андрея Иваныча не ожидал. Во все время речи в мозгу у него лихорадочно прокручивалось одно и то же: "Кого, кого вместо меня? Тысяцким! Самого Андрея? Стар! На ладан дышит! Ивана Мороза? Всеволожа? Зернова? Афинеева? Ни один не пойдет противу отца! Кто же, кто? Не Григорий же Пушка! Или Федька Свибло? Возлюбленник княжой! Нет, молод, бояре не примут!" Опоминаясь, едва не пропустил конца речи Андрея Акинфова. Лукавый старец уселся, так и не предложив никого взамен. Тогда Иван, решась, поднял голову: - Можно мне?! Дмитрий вскинул мрачный взор на младшего Вельяминова, мгновением стукнуло - запретить! Но, встретив смелый взгляд Ивана, уступил. Помедлив, неохотно кивнул головою. - Скажи, княже! - рек Иван Вельяминов, претворив ропот думы в мгновенную тишину. - Лепше ли было бы Олегу Рязанскому ныне с Михайлой Тверским и Ольгердом Литовским дружбу вести, нежели с нами, московитами? Супротив всей земли русской, господа бояре, да еще и Литвы, не выстоять нам! Сказал и сел. И тишина взорвалась бурею яростного спора. Дмитрий, по-детски приоткрывши рот, все еще обмысливал сказанное Иваном, не в силах зараз перейти от одной мысли к другой, но уже чуя, что молодой Вельяминов опять, как и многажды до того, оказался по-своему прав, и, доведись до дела, сам Алексий не выскажет чего иного... - У вдовы той, - негромко и устало выговорил Василий Василич, дождав тишины, - деревня своя, родовая. Вотчина, а не даренье мое! А что касаемо Никиты Федорова, - он приодержался, проглотил тугой ком, подступивший к горлу, закончил сумрачно: - убитого в том же бою, на Тростне, в том же полку Дмитрия Минича, честно живот свой сложившего за русскую землю, что касаемо его... - Василь Василич вдруг махнул рукою и сел, договоривши безо всякой связи: - А зерно - пущай! Пущай думою делят, слова не скажу! - Правду ли баял ты нам, Василий? - выкрикнул вдруг Афинеев. - Правду! - раздался хорошо всем знакомый старческий голос. По проходу между скамьями шел легкою походкою в темном монашеском одеянии своем и в белом клобуке Алексий. И по мере того, как он шел, смолкала молвь, обнажались головы и лица склонялись к благословляющей руке митрополита. Для всех председящих владыка Алексий был и о сю пору паче князя самого. Алексий уселся в поставленное для него рядом с княжеским кресло, благословил Дмитрия и, склонив лоб, оглядел собрание. На темном сукне его облачения ясно и строго горел золотой крест и осыпанная жемчугами панагия, знаки высшей власти церковной. - Василий Вельяминов изрек вам правду! - отчетисто и властно повторил он. - Да, я сам, как ведают о том старейшие бояре, поял убийцу Хвоста в дом церковный, и нелепо тебе, Андрей, ворошить то, о чем надлежит забота токмо мне, отцу твоему духовному! Василья же по розыску, учиненному в те поры, не овиноватил никто! Прекратите прю, бояре, и помыслите соборно о защите града Переяславля от возможного нахождения ратного! Тимофей Василич Волуй нарушил стыдное молчание боярского синклита, предложив: - А детей героя, Василья со Степаном Мининых, за кровь отца, честно пролитую во брани, чаю, возможно удоволить со временем боярским званием, коли вы, господа, о том порешите и великий князь повелит! Дума зашумела облегченно. Минины, все трое, кланяясь и пятясь, обрадованные, покинули покой. Тимофей Василич что-то говорил, неслышное в общем шуме, на ухо князю, и тот кивал, хмурясь и запоминая, потом поднял голову, предложив от себя возвести в бояре второго сына Андреева, Ивана Хромого, удоволивая тем самым нынешних противников тысяцкого. Вслед за тем, радостно устремясь в новое русло, дума начала обсуждать, кто, как и сколькими силами будет крепить костры и прясла Переяславской крепости от возможного Михайлова нахождения. После заседания думы Вельяминовы, отец и сын, вышли вместе, посажались на коней. - Погубит меня когда-нибудь Андрей Акинфов! - в сердцах молвил Василь Василич, отъезжая от княжеского терема. Иван сплюнул, сузив глаза: - Еще один боярин на нашу голову! Повторил, наконец, вслух то, что сверлило мозг: - Кого из вельмож возможет Дмитрий нарядить во твое место? Василий скоса глянул на сына, пожал плечом, отмолвил погодя: - Не ведаю! Князь Дмитрий, почуявший вновь, что произошло какое-то "не то", последовал за владыкою. - Пуще всего, сын, - говорил Алексий наставительно, - блюди лад и ряд в боярах! Каждому поручай дело по силам его и по возможностям, дабы и празден не был, и утешен работою, и не растил в сердце своем зависти к иным! Надобно привлекать все новых мужей брани! И потому твой долг - мирить! Больше бояр - боле силы ратной! - Тяжко мне! - возражал Дмитрий с детским прежним упрямством. - Владимира послали Псков стеречь, а меня - охотиться на волков! - Не един раз молвлю тебе, - терпеливо ответствовал Алексий, - ты пастух стада своего, а не воин! Тебе надлежит смирять и вознаграждать! Вот когда худшая беда нагрянет, тогда и ты встанешь во главе ратей! - Мыслишь, Михайло не прекратит брани? - Нет, не смирился его дух! И, чую, минувшая беда - токмо начало великой при с Литвою и Тверью! Все мои слабые силы употребляю теперь, дабы святыми глаголами задержать беду! Ныне пишу в патриархию. Верю, Филофей Коккин преклонит слух к молениям нашим! Они остановились в узком проходе к вышним горницам, где надобно было распрощаться, и Алексий, заглядывая глубоко в очи и душу Дмитрию своим темным всепроникающим взором, повторил: - Я уже стар, князь! Молю тебя, не допусти свары в доме своем и в волости великого княжения Московского! Зла не имей в сердце! И Дмитрий опустил глаза, опять не посмев сознаться в ненависти к Ивану Вельяминову. Расставшись с князем, Алексий вышел, сел в свое закрытое креслице, носимое прислужниками, и молча дал себя нести, поглядывая семо и овамо в слюдяные окошка на суетящихся в улицах Кремника москвичей, а те, завидя крытые носилки митрополита, снимали шапки и кланялись. Скоро приблизили хоромы митрополичьего двора. Алексий нетерпеливо выглянул. Он сожидал Леонтия, посланного им во Владимир, с часу на час, и был несказанно рад, завидя во дворе знакомого, заляпанного грязью и снегом коня, которого вываживал молодой служка. Леонтий прискакал! Прискакал и вскоре, приведя себя в порядок и оттрапезовав, пожалует к нему. Он поднялся к себе. Отпустил прислужников. Сидел, полузакрывши глаза и пригорбясь. Свара в думе утомила его. Утомила не сама по себе даже, а теми мыслями и опасениями, что всколыхнулись в душе. Возможет ли князь Дмитрий без него, Алексия, собирать и съединять все это прегордое скопище вельмож, с их местническим счетом и опасениями, как бы кто кого не "пересел" и не "заехал"? А принимать надобно и иных - многих! В сем одном преграда Литве! А ежели не возможет сего князь? И что тогда? Что-то надо решать и с должностью тысяцкого. Василий Вельяминов стар, уже стар! А ежели меня не будет? Как, чем закрепить надобное земле единение вятших с меньшими и друг с другом? И чем объединить, помимо порядка и счетов местнических? Дьявол ходит в миру, дьявол огорчает сердца, вызывает резню, зависть, укоризны и злобы, и надобно ежеден, ежечасно побеждать его, раз за разом, день за днем! Поперечных друг другу - даже и умных, талантливых - погубит любой враг, и тогда уже не стоять земле! Единая скрепа - любовь! Христианская любовь ко Господу и к ближнему своему! И пока русичи будут по случаю каждой малой зазнобы "вонзать нож в ны", дотоле не утвердить власти! "Господи! Я грешен! Я принял на себя злобы мира сего! Изнемогаю!" - хотелось выкрикнуть ему в звенящую пустоту. - Господи, помоги мне! Ради земли и языка, вверенных мне тобою, помоги! Пошли мне заступника здесь, на земли, ибо не могу я один!" Скрипнула дверь. - Леонтий, ты? - произнес он сорванным, жалким, как послышалось самому, голосом. Тишина подсказала ему, что он ошибся. Алексий медленно повернул голову. На пороге владычной кельи, улыбаясь, стоял игумен Сергий. Глава 8 Лось, матерый бык, черный горбатый великан, всхрапывая, ринул сквозь ельник прямо на Онисима. Пырька - верная животина! - с долгим воем взвился со всех четырех лап и повис, вцепившись в ухо быку, но остановить зверя уже не мог. Онька едва успел вздеть рогатину и приготовиться к встрече, как уже почти над ним, над головою, взметнулись смертоносные копыта, от одного удара которых не то что волк, медведь подчас падал с раскроенным черепом, и огромная, страшная от разлатых тяжких рогов голова затмила ему свет. Принимая лося на рогатину, Онька мгновением утвердил рукоять и вдруг почуял, как опора, казавшаяся прочной, подалась под древком и стала погружаться в снег, не встречая более твердой преграды. Все произошло в такой срок, что только глазом моргнуть. Пыря, так и не выпустив лосиное ухо, пролетел по воздуху у него над головою и взвизгнул от удара о дерево, разомкнувши клыки. В тот миг, когда верный кобель отлетел в сторону, Онька успел перехватить древко и сам, проваливая в предательский мокрый снег, едва уйдя от смертоносного удара, пронесшегося вплоть его головы, мимо виска, сумел напряжением всех сил всадить рогатину под ребро лесному богатырю, и, чуя под широким острием хруст живой жилистой плоти, еще посунул, еще вдавил рогатину, и упал, сбитый в снег рухнувшею на него тушей. Лось, поливая снег кровью, бился и храпел. Видно, рогатина не достала-таки сердце. Острый дух и горячее дыхание зверя обдали ему лицо. Лось бился, пытаясь встать и вминая Оньку в снег. Жуткие лопаты рогов крушили валежник, и он знал, что одного удара их достанет, чтобы уже больше не встать. Все-таки Онька успел вырвать нож и, обнявши зверя за шею, мотаясь вместе с ним вверх и вниз, утеряв шапку, вонзил-таки засапожник в горло великана, по счастью попав в становую жилу. Кровь хлынула струей, окатив ему все лицо и грудь. Онька продолжал цепляться всеми силами за шею зверя. Только не дать встать! Не дать бросить себя под смертоносный удар рогов или лосиного страшного копыта! Только бы, только... Он сам рычал, зубами вцепляясь в пахучую шерсть, боролся из последних сил, все больше угрязая во вспаханный снег и какую-то мерзлую кучу сухостоя, которую, почитай, сам и навалил тут по осени. Засапожника и того уже не было в руке. Потерянный, ушел куда-то глубоко в снег, и опосле, придя в себя, Онька искал его, разгребая наст и ветви, едва не час. Но вот тугие струи крови стали опадать, судорожные попытки подняться, встать на ноги, становились все беспорядочнее, все короче, и зверь наконец, всхрапнув еще раз, посунулся мордой в снег. Онька, едва разжав сведенные судорогою пальцы, кое-как выполз из-под косматой туши, ужасаясь теперь проминовавшей его смерти, близко глянул в дикие, тускнеющие глаза лесного красавца и, отвалясь к стволу ели, сцепив зубы, дабы унять колотун, чуя, что весь мокр от головы до пят от усилий и страха, чуя слабость в ногах, и тошноту, и возникшую дрожь в руках, начал медленно приходить в себя. Углядев в стороне лежащего на боку, слабо повизгивающего кобелька, он встал, качнулся, но снова сел (голову, ушибленную-таки лосем, так и повело), потрогал зачем-то крест на груди под рубахою - крест был цел, и это немного успокоило. Пырька подлез, волоча по снегу задние лапы, стал облизывать, жалобно повизгивая, ему руки, словно бы просил не бросать его теперь, увечного, в лесу. Онька потрогал спину и лапы кобеля: кость была, кажись, цела. "Отойдет!" - подумал. Он вновь приблизил, разыскивая шапку, к зверю. Пока искал нож, пока свежевал, нарезал тушу, отемнело. Далекая песня волков заставила его вздрогнуть: нападут - ему с увечным кобелем и не оборониться будет! Он погрузил то, что мог, на волокушу, посадил сверху Пырю, который благодарно тянулся мордою, норовя вновь и вновь лизнуть ему руку, подобрал рогатину, приладил лямки и пошел, чуя ломоту во всем теле, боль от ушибов, но и довольство, растущее с каждым шагом. Перемог-таки! Совладал! За долгую жизнь - ему уже перевалило за сорок - Онька уложил не один десяток и медведей, и лосей, бил вепрей, но такой оплошки, кажись, еще и не случалось с ним - чудом остался жив! Волчий вой восставал все ближе и ближе. Онька с сожалением думал о том, что назавтра на месте боя найдет уже разве крупные кости зверя да рога, все остальное обожрут серые тати, и, подгоняемый настойчивым волчьим воем, прибавлял и прибавлял шагу. Лесная избушка вынырнула, наконец, из сумерек леса, и крохотный багряный огонек в оконце (скорее щели меж двух бревен), закрытом пластиною льда, показал ему, что Ванчура не спит и ждет отца. (Ванчуре, третьему по счету сыну Онисима и Таньши, шел десятый год, и отец уже не впервой берет парня в лес, на охоту, вместе с собою.) Сынишка вышел, не тратя лишних слов обнял и затащил в избушку кобеля, потом начал заносить мясо в клеть. Отволокли туда же и шкуру. Кровавую волокушу Онька обтер снегом, приставил к стенке плоско крытой накатником охотничьей избы. Только опосле всего, тем же снегом оттеревши кровь с лица и рук и, сколь мочно, с одежды, Онька вступил, пригнувшись, в низкую лесную хоромину, где пляшущий огонек сальника освещал грубую, из валунов и глины, черную печь, полати и развешенные и распяленные по всем стенам сохнущие шкуры зверей. Сын, заботно взглядывая на отца, доставал деревянную мису, ложки. Онька бросил на лавку кусок печени. Наткнувши на прут и скупо посолив, сунул в горку горячих углей. Сытный дух жарящегося мяса наполнил избушку. Ели молча. Только уж приканчивая трапезу и срыгнув, Онька выговорил безразлично: - Седни чудом жив осталси! Бык под себя подмял. И кобеля покалечил, вот! - И усмехнул, завидя опасливое восхищение, вспыхнувшее в сыновьих глазах. Знал бы ты, сын, как твой батька струхнул ноне! Укладываясь спать, перед тем как притушить сальник, Онька, покряхтывая, достал барсучьего сала, смазал все свои ушибы и ссадины, натер и кобелька, где мог. После повалился на полати, на старую лосиную шкуру, обнявши одною рукой Ванчуру, а другою натягивая на себя овчинный зипун. В темноте слышнее стал ветер, шевеливший вершины огромных сумрачных елей, и волчьи всхлипы, визг и рычание невдали от избушки, над лосиными останками. Вновь, тихою жутью, напомнился давешний бой со зверем. Федьку альбо старшего Прошку взять с собою на друголетошнюю путину? А кто будет ладить упряжь, готовить дровни, сохи и бороны к весне, к страде?! - окоротил он сам себя. Подумалось еще, перед тем как окончательно провалить в сон: "Неужто старею?" Какой-то, верно, запоздалый волк завыл совсем близь, почитай, под окошком избушки, и под его голос Онисим уснул. Старший сын с лошадью должен был приехать через неделю, и, подумавши наутро ладом, Онька задавил вчерашнюю ослабу свою, раздумав тут же устремить домой, как ни болело тело после драки с лосем. Назавтра, покряхтывая, он обошел силья, собирая задавившихся в волосяных петлях глупых куроптей. Двух-трех объела лиса. Онька ругнулся про себя, потом, подумав, насторожил капкан и разбросал приманку. Лисьи шкуры хорошо шли у волжских гостей, на них почасту и соль давали, так же, как на бобра или соболя. Пырька вечером, вновь накормленный мясом и растертый, благодарно ластился, повизгивая. - Не брошу, не брошу тя, не боись! - приговаривал Онька, почесывая кобеля за ушами. Дым тянуло по-над головою, сын топил печь. Было тихо, волки, справив вчера свою кровавую трапезу, отошли. Ванчура начал жарить лосятину. Помощник! Шестеро их - четверо сынов да две дочери, - и старший, Прошка, который приедет в конце недели на коне забрать шкуры и мясо, уже женат. Ему по осени порешили ставить отдельный терем. Таньша все не ладит с независимой остроносой снохой, Проськой, женою старшего сына. Онька стал вспоминать, немногословно сказывая сыну, как горбатились тут поначалу, схоронив деда, вдвоем с Колянею (Коляня сейчас тоже во своем тереме, выделен, жена, три дочери, сын - все как у людей!). И третий подселился к ним, Недаш. Недашевых, никак, одиннадцать душ. Вот поставим терем Прохору, и станет в деревне четыре двора, как было когда-то, до разоренья етого, до Щелкановой рати... - Батя! - просит Ванчура, усаживаясь на пол рядом с отцом и заглядывая ему в глаза. - Расскажи, как тебе князь Михайло терем срубил! Онька улыбается, ерошит волосы сыну. Пырька торопится, спешит и Ванчуру лизнуть своим теплым, трепетным языком. Сто раз рассказано! Уже, поди, кажное слово затвержено наизусть! И как вышел молодой князь в цветных сапожках во двор, и как прошал: "Хошь, оженю? Невеста-то есь ле?" - Так и сказал? - в сто первый раз переспрашивает сын. - Так и сказал! А я-то подумал... - Про матку нашу! - подсказывает Ванчура. Таньша сейчас плотная, заматерелая баба, с двойным подбородком, тяжелая на руку, когда подшлепнуть которого, а тогда была... Как мылись в первой бане своей, и стояла голая и желанная у каменки, выжаривая вшей из ихних, просоленных потом портов... Того сыну не расскажешь! И как он, схоронив непутевую мать, сидел в бане, ожидая черной смерти, того тоже лучше не сказывать детям! Во Твери Онька бывал раза два. Спервоначалу огромность и многолюдство города совсем было подавили его. А князя не видал с тех самых пор. Только на княжой двор и поглядел в отдалении. - Ну дале, дале, батяня! - торопит сын. - Как он молвил: "Неуж не поставим, столько рыл!" И бояре рубили? - Все рубили! И сам князь тоже. - А князю Михайле сколь тогды было летов? - Да лет едак... четыренадесять... - Как нашему Феде? - Пожалуй что и так! - А сколь ему сейчас? Сколько летов сейчас князю Михайле? К сорока, поди уж! - нерешительно прикидывает Онька, всегда путавшийся в счете лет. Время виделось по подрастающим детям, по новым хоромам, по меняющемуся лицу жены... Хоша, вон! У Прошки уже и сын народился, Якуня, двухгодовалый сейчас, а у Таньши младшему, Степко, тоже два лета. Вместях играют внук и сын, дядя с племянником! Потратили, потратили они с Таньшей силушки! Однако вон они стоят, терема! Высят над речкою! За добрым князем, да без ворога, да на своей земле жить можно, мочно жить! - Батяня, а князь тебя узнает, ежели узрит когда? - Не ведаю, - раздумчиво отвечает Онька, глядя в огонь, - не ведаю... У его ить тыщи народу! Поди-ко, всех и не упомнить ему! Прохор приехал с Федей на двух санях и на день раньше, чем было обещано. Повестили, что в деревню нагрянули данщики и торопят, боятся застрять в распуту. Онька, поварчивая, начал собирать снасть. Парни споро и опрятно грузили сани, увязывая шкуры, укладывая в рогожные кули мясо и потрошеные тушки куроптей. Кобеля, что уже начал привставать на задние ноги ("Отойдет!" - окончательно поверил Онька), уложили в лыковую коробью, тоже привязали к возу. Ванчуру усадили возчиком на первые сани. Онька с сыновьями, одев широкие, подшитые лосиною шкурой лыжи, шли следом вторых саней, и было славно, радостно было от румяных рож сыновей, от их ухватистой поступи, от смеха, шуток, звона молодых голосов. Когда выбрались на зимник и кони пошли резвей, Онька присел сбоку на второй воз. Прохор с Федюхой бежали следом, стараясь догнать друг друга. Лес стоял в серебре своих драгоценных уборов, в голубых сверкающих жемчугах, недвижный, но уже как бы и приготовивший себя к бурному таянью снегов, когда рухнут пути и вскроются реки, к чуду новой весны, к радости пробуждения. Когда показались по-над рекою знакомые кровли, дрогнуло сердце. Тысячи раз подъезжал он так вот к родимому дому, созданному им из ничего, на пепелище пустом! И тысячи раз отепливало радостно сердце: свой дом! Пашня, свое место жизни на этой земле! Пока парни возились во дворе, сгружая возы и распрягая коней, Онька взошел в горницу. Данщики, двое, встали, поклонили ему. Онька потоптался, посопел, излишне долго вешая шапку и зипун на спицу. Потом присел к столу. Таньша, поглядывая на хозяина своего со значением, стала вместе с Мотрей, старшею дочерью (давно пора замуж отдавать девку!), доставать из печи и ставить на стол мясную уху, кашу и рыбники. Скоро взошли сыновья. Помолясь, все взялись за ложки. Отъев, запив квасом, обтерев пальцы о рушник и срыгнув, Онька возвел глаза на данщика, ожидая слова. - Нам бы поскорее, хозяин! - выговорил тот. - Сам знашь, дорога падет и не выбраться тогды! Была и еще труднота, и тверской данщик выговорил ее наконец: князь просил мужиков серебром ("Или шкурами!" - торопливо подсказал второй данщик) рассчитаться за князев корм до конца года, а к осени созывал смердов на городовое дело во Тверь. - Вота как! - нахмурился Онька. (Шкуры были, но как жаль отдавать их, почитай, за бесценок сейчас данщику, когда мочно бы было свезти в торг и продать по хорошей цене ордынским гостям!) - Ратиться, что ль, опять надумали? - снедовольничал Прохор. Отец кинул на сына остерегающий взгляд. Сам подумал о том же самом. Теперича, после Ольгердова нахоженья, великой князь московской едва ли успокоится! А и не дай Бог, коли ратны на сю сторону Волги перейдут! До сей поры от ентой беды миловал Господь! - Ты, Онисим, тута староста! - просительно выговорил данщик. - Как ты, так и вси... Онька трудно склонил голову. Мочно было, конечно, потянуть, покуражиться... А! Князю Михайле виднее! Може, и верно, что без ихнего даванья не устоять земле! Начался торг, не торг, а вроде того. Крепко сбрусвянев, Онька слазал в клеть, отрыл береженую серебряную гривну-новогородку, несказанно удивив данщика, приложил пару бобровых шкур (соболей зато сумел-таки оставить до купеческого быванья). Вынесли, погрузили в сани скотинную полть, куль хлеба. Онька поглядел на хлеб со всегдашним сожалением - жальче всего было ему отдавать рожь! Была бы своя воля - весь князев корм отдал бы мороженым мясом да шкурами! Таньша с тем же чувством досадливой жалости (получаешь чужое и на время, а отдаешь свое и насовсем!) таскала с Матреной сыры, холст, выкатили кадушку топленого масла. Все было уже давно припасено, отложено, изготовлено к приезду данщиков, а все одно - жаль было отдавать! - А на городовое дело когда? - прошал Онька, провожая данщиковы тяжелогруженые возы. - По осени! Как с хлебом справисси, дак и езжай, не жди! Двоих надоть от вашей деревни! - Он подхлестнул коня, плотнее запахнул суконный вотол. Возы скоро исчезли за поворотом дороги. Онька, вздохнув, взошел в терем, словно бы ограбленный данщиком. Сел на лавку. Младшая из дочерей, Лукерья, Луша, поминутно спотыкаясь и пыхтя, волокла двухлетнего увесистого Степку в угол, где были у нее разложены немудрые игрушки (глиняный конь, куклы, какие-то тряпочки) и где сидел, дожидая малолетнего дядю с теткой, толстый Якуня, Прохоров сын. Глянув на батю, Лукерья торопливо обтерла маленькому подолом нос. Скоро в избу посунулся Коляня, присел рядом на лавку, поглядывая на старшего брата, словно бы не решаясь о чем-то спросить. Таньша сновала по избе, властно поджимая губы. Ни за что ни про что подшлепнула подвернувшуюся под руку Лушку, пихнула телка, вылезшего на качающихся ножках из запечья, рыкнула на тотчас огрызнувшуюся Просинью, присела наконец противу двух братьев, разглаживая крепкими, потемневшими от работы руками на коленях крашенинный сарафан. - Сам пойдешь али Прошку пошлешь заместо себя? - Подняла на мужа строгий взор. - Сам пойду, - отмолвил, подумавши, Онька. - С Колянею? - уточнила Таньша. - Не! - отверг Онька. - Недаш пущай ныне пойдет! Таньша вздохнула, приподнявши вздохом жирную грудь, склонила шею - подбородок сложился тугими складками. - Сюда б ратных не нать! - произнесла. - Дочерь понасилят, хоромы пожгут, скот угонят, ежели и сами-то мы живы останем... - На Манькино займище скот отгонишь! - возразил Онька. - Я там и клеть поставил, и засеки мы с Прохором поделали на путях. А хлеб, лопоть - загодя надо в яму зарыть! Так-то, Коляня! - заключил Онька, хлопая брата по спине. - Коли меня тут не будет тою порой, ты и поможешь бабам добро схоронить и самим в лес поховаться! А хоромы пожгут, что ж! Новые срубим! Сказал бодро, а самому, как вообразил такое, дак до беды, до смертного ужаса не похотелось той проклятущей войны с Москвой! Глава 9 Весна приносит тысяцкому города Москвы не меньшие заботы, чем пахарю. Привезли ли сухие дубовые дрова на государев литейный двор, что стоит на спуске к Подолу, прямо за стеною Кремника, и сам, как крепость, окружен валами, башнями и горотьбой из сосновых срубов, доверху наполненных утолоченною глиной да еще обмазанных изнутри - не вырвался бы наружу жадный до всякого дерева огонь, не попалил бы город... На вымолах чинят лодьи, готовят амбары к привозу новых товаров. Вот-вот пойдет лед, а там, провожая последние жемчужные льдины, поплывут по синей воде в далекую Орду и в море Хвалынское купеческие корабли. И на тысяцком опять все заботы гостей торговых, зело непростые, ибо русичи косятся на жадных и оборотистых сурожан, греки спорят с нахрапистыми фрягами, надобно удоволить также и немецкого гостя, что ведет крупную торговлю с Двиной, небезвыгодную великому князю, не давая, впрочем, немцу слишком залезать в русскую мошну... Всем им нужны льготы, "опасные" грамоты, подтверждения прежних прав, выданных еще Иваном Иванычем и даже Калитою, и надо у кого отобрать, кого и поприжать, не раздражая ни кафинских фрягов, ни Орды, ни государева дьяка, что то и дело, почуяв поваду князя Дмитрия, перечит вельяминовским распоряжениям... На тысяцком и благоустройство города, и мостовые, и бани, и пригородные монастыри, получающие ругу от великого князя, на тысяцком повозное, весчее, конское пятно, служба мытных дворов, на тысяцком починка городовых стен, ремесленный посад, снабжение Москвы дровами, сенами и обилием... И все это нынешнею весной свалилось на одного Ивана. Отец лежал больной, свалили простуда и гнев на Акинфичей, который, не имея выхода, разрушал могучее некогда здоровье великого тысяцкого Москвы. Василь Василич катался в жару и в поту по постели, мокрый, со слипшимися волосами, страшный. Иногда, скрипя зубами, бредил. Опоминаясь, пил квас и целебное питье, дико взглядывал на жену, костерил Андрея Акинфова с Алексашкой Мининым и вновь проваливал в беспамятство и жар. Кабы не старший сын, все дела московские пришли бы в расстройство. Иван Василич вступал в сороковое лето своей жизни. Высокий, выше отца, с огневым взглядом умных, властных глаз (в гневе Ивановы очи темнели, и было тогда - как грозовая туча, застилающая голубой небосвод, а брови сдвигались суровым излучьем). Юная горделивая спесь, нарочитая небрежность посадки, когда молодой тысяцкий сидел на коне, взираючи сверху вниз, прищур - давно ушли, отсеялись с умножением дел и обязанностей, возложенных отцом на широкие плечи Ивана. Он нынче не чванился ни перед гостями торговыми, ни перед смердами на посаде, ни перед боярскою чадью, давно понял, что то - лишнее и не пристало и не пристойно будущему хозяину Москвы. Марья Михайловна, гордясь старшим сыном, отнюдь не преувеличивала его заслуг. За строгую внимательность к делу, за неизменную, умную последовательность решений Ивана любили все, весь посад. Все, кроме врагов вельяминовского дома, коим Иван тем паче стоял костью в горле, что права его в будущем на место тысяцкого оспорить нынче было бы трудно. Иван, въевшись в отцовы заботы, и сына Федора, восемнадцатилетнего рослого, под стать отцу, молодца, приспособил к делу. В разгоне были все холопы и слуги, ключники и посельские, свои и отцовы. Река ломала свой синий панцирь, и скоро надо было снимать мосты. Непрерывною чередою текли и текли из заречья возы с обилием, везли жито и рыбу, сено и дрань, и уже страшнее и страшней было переводить тяжкогруженые сани через потрескивающую, неверную опору весеннего льда с уложенным по нему рубленым настилом. Сюда Иван поставил сына и старшего посельского. Холопы и дружина сотворили под его доглядом два новых временных перевоза - успеть бы только до ледолома! По всему берегу стучали топоры и колотушки лодейников, крепко пахло смолой и тою веселой весеннею свежестью, что манит в далекие земли, к неведомым городам, туда, вослед белым барашкам облаков, плывущих по чистому, промытому досиня весеннему небу. Иван полюбовался широким озором заречных лугов и слобод, вдохнул полною грудью голубой, талый, пахнущий хвоей и дымом далеких деревень воздух, соскочил с коня. Стремянный подхватил брошенные господином поводья. Давя красными востроносыми сапогами рохлый, влажный снег, крупно прошагал к лавкам. Купцы встретили его поклонами и дружным гулом голосов, подобно пчелиному потревоженному рою. Иван, щурясь, привыкая к полутьме лабаза после сияющего солнцем дня, прошел к узорной скамье, здороваясь кивком головы с именитыми гостями, бросил соболиную шапку на стол, откинул долгие рукава ("воскрылия", как он их сам называл) охабня, выпростав руки в палевого хрусткого шелку рукавах, схваченных в запястьях шитыми серебром наручами. Усмехнул краем губ, вопросил твердо и молодо: - Ну, господа, гости торговые, о чем колгота? Фрязин Николаи, бритый, сухопарый, с лицом из одних желваков и скул, беспощадным лицом генуэзского морского грабителя, выступил наперед. Спор шел о вымолах, отобранных фрягами у греков, в чем было и русичам утеснение. Иван выслушал фрязина, пристальным взором сокращая витиеватую речь торгового гостя. Перевел взгляд на черноглазого востролицего Некомата, как прозвали некогда хитроумного фрязина греки, да кличка так и прицепилась к нему заместо имени, - богатейшего из гостей, чьи села в Сурожском стану, данные ему еще Иваном Иванычем, не уступали княжеским. Выслушал и того, покивал головою, вроде бы соглашаясь. Вопросил вновь, сколь будут смолить и принимать кораблей, прикинул тут же в саженях потребную долготу вымолов. Легко вскочил на ноги, не застегивая охабня пошел к выходу, бросивши незаботно на обиходном греческом языке, коим изъяснялись и в Суроже и в Кафе даже и сами италийские гости, несколько слов, приглашая следовать за собой. Гурьбою вышли. Гурьбою спустились к вымолам. Иван шагами измерял долготу пристани, прикидывал в уме. Николаи уже пыхтел, поджимая к носу крутой упрямый подбородок. Некомат морщил лицо, хитро поглядывая на сына тысяцкого. - Вота здесь! - сказал, наконец, Иван, ткнув в землю носком красного сапога. Примолвил по-гречески: - Ты что, Некомат, сотни бревен не достанешь в селах своих?! Протянете вымол! - (Выругался по-русски.) - Протянете вымол, - продолжил, вновь переходя на греческий язык, - и хватит вам тута местов за глаза и за уши! А греческие вымола очищай! Тамо и наши лодьи чалятся. Счас очищай! Николаи, брызжа слюною и размахивая руками, начал было спорить, но Иван пристально глянул в глаза фрязину. "Охолонь!" - сказал и уже на фряжском добавил, что назначит днями переверку товаров на фряжском дворе. И ежели найдет утаенный от мытника скарлат... Некомат, отпихнув Николаи, кинулся на помощь сотоварищу. Первый почуял, что зарвались и надобно отступить. Дождав, когда фряги начали очищать захваченный вымол, Иван кивнул, принял плеть от стремянного и легко, красиво всел в седло. Греки и русичи кланялись, благодаря. Он отмахнул кудрями, принял шапку, еще раз проговорил по-фряжски Некомату свое предостережение. И вечером совсем не удивил, получив от неведомых дарителей постав алого италийского бархата с просьбою погодить с переверкою хотя бы до конца недели. "Распродадут!" - подумал. Принос был не скуден и, пожалуй, несколько извинял фрязинов. Конечно, серебра в князеву казну они опять недодадут, но лучше так, чем совсем уж мирволить им, как это повелось на княжом дворе, где позволяли фрягам вытеснять иных купцей с вымолов, а после вздувать цены в торгу на свои товары... "Была бы моя воля! - с досадою подумал Иван. - Все эти прежних князей грамоты пересуживать пора! Волк этот, немчин, какой торг ведет! А даней с него - сущие слезы! Одна слава, что на Москве гостям легота! Налетело их, что черна ворона! Да уж пора и поприжать иных! Казне великокняжеской от того великая сотворилась бы благостыня! Нынче не разбегутся, в Тверь не уедут, не та корысть! А в Цареграде какую власть взяли! Поди-ко, весь торг в Галату перевели! У их, у фрягов, с веницейскими фрязинами война... Дак и Кантакузин не сумел генуэзцам окорота дать! Теперь и сюда пролезли, и тут жмут! А и в Орде Мамаевой у их сила! Так-то вот, поглядеть пошире, дак и понятно станет, почто такой вот бритый фрязин у нас, в русской земле, самоуправствует... А надобен, надобен им окорот!" Сразу от вымолов Иван поскакал на литейный двор, к бронникам. Тут он все знал и его все знали. Не задерживаясь во дворе, не петляя среди старых опок и холмов шлака, проминовавши сараи, где, скосив глазом, узрел непотребно пустые провалы вместо куч древесного угля, и тихо взъярясь (в уме уже сложилось, как, кого и куда послать, дабы построжить углежогов и, главное, возчиков: оставят уголь в Заречье - литейный двор остановят!), Иван нырнул в темное жерло входа, проминовал грохочущий тяжкою музыкою кузнечных молотов второй двор и устья литейных, откуда порою вырывались сполохи багрового пламени, толкнул дверь оружной палаты и еще одну, внутреннюю, очутившись наконец в широком покое, где хранилось оружие и отдыхали сменные мастера - пили квас, толковали о своем. Двое, позабывши про все, играли в шахматы. Ивану Василичу кивали, кланялись, узнавая. Пожилые мастера с достоинством протягивали смуглые от въевшейся несмываемой копоти длани, жали руку боярину. Он сел не чинясь, плеснул себе терпкого квасу в железную кованую чару, выпил. Огладил русую красивую бороду, глянул соколом, приглашая к разговору. Скоро мастера, столпясь вокруг стола, кто и почти утеснивши плечами сына тысяцкого, вперебой толковали о своих бедах, а Иван, достав и раскрывши вощаницы, писал костяным, новгородской работы писалом с головкою сказочного зверя в навершии, твердо процарапывая на восковой, темной, многажды исписанной и вновь затертой кленовой дощечке: "Уксусу два пуда осьмнадцать фунтов, да селитры полтора пуда, да яри, да масла постного, да серебра волоченого, да твореного золота сорок золотников..." - Чеканы не пиши! Чеканы свои поделам! - подсказывали ему, теснясь у него за плечом и заглядывая в вощаницы, бронники, вперебой называя составы и вещества, надобные для воронения, наведения мороза, сини, черни, для протравок, серебрения и золоченья шеломов, зерцал, куяков, пансырей, поножей и налокотников, боевых топориков, широких рогатин и узких копейных наконечников. Оружейный снаряд готовили нынче, в предведении новой войны, нешуточный, и литейный двор работал в полную силу. Прошли затем в амбары. Иван ворочал якоря, брал в руки крюки, пробои, скобы и скрепы, наральники, подымал связки подков, пересыпал в коробья кованые гвозди. Один, ловко подхватив клещами, загнул, проверяя, не пережжен ли металл, не хрупок ли гвоздь. (Коней ковал сам не хуже любого кузнеца и потому тут оглядывал все умным взором мастера.) - Угля! Угля! - просили все мастера. Паче недоданных кормов, паче платы серебром, о чем возгорелась целая тяжба с княжеским казначеем. Без угля двор обещал встать уже в ближайшие дни. И Иван тут же, в литейной избе, сжевал кус хлеба и, запив его квасом, сам поскакал во главе горсти холопов на ту сторону, дабы уже в эту ночь по неверному, грозно гнущемуся весеннему льду доправить из Заречья застрявшие где-то на путях возы углежогов. Уголь не довезли, оказывается, прослышавши о болезни тысяцкого. Кому-то очень хотелось напакостить отцу! Ему пришлось с руганью и угрозами забрать из припутных деревень крестьянских коней и возчиков (которым, впрочем, была обещана плата железной кованью), пришлось вызвать на себя гнев и угрозы владельцев, обещавших войти с жалобою в государеву думу, чтобы уже в полной темноте, измученному, в мокрой, заляпанной грязью сряде, сорвавши голос и не выпуская замаранной кровью татарской плети из рук, на спотыкающемся коне, доправить обозы с углем до Москвы-реки и тут же, в холодной передрассветной, дрожью пробирающей теми, распихивать возы по всем наведенным загодя переправам, не позволяя возчикам ни часу, ни минуты передыха. И уже когда ледяное небо окрасил сиренево-розовый свет, отраженный быстро бегущими, словно струистые дымы, рваными облаками, и последние груженые возы, засорив черными струями угольной пыли ноздревато-смерзшийся за ночь снег, уходили на тот, московский берег, и еще тянулись запоздавшие, и уже правили к единому зимнему мосту, ибо прочие держались неведомо как, частью уже и плавали в воде, и отдельные бревна, засасываемые упорной стихией, начинали вставать дыбом, знаменуя начало ледолома, лишь тогда, доправив-таки на восставшем, словно меч Михаила-архангела, сиянии утреннего светила последние возы через переправу, Иван шагом, на шатающемся, покрытом пеной и грязью скакуне, миновал мост и умученно кивнул кинувшимся к нему мостникам, повелев крючьями вытаскивать на берег ненужные теперь мостовины. С верховьев, от Черторыя, несло далеким гулом и шорохом. Река вскрывалась, оттуда шел лед. Иван достал плат, обтер потное, грязное и мокрое чело, внезапно и смертно устав, оглядел, уже остраненно, опасную работу крючников. "Эй! Тамо! - крикнул. - Не утопни, дурень!" И поехал берегом, шагом, на шатающемся коне, сопровождаемый спотыкающимися, валящимися с седел от устали стремянным и холопами, все повторяя и повторяя про себя неведомо как пришедшие в ум строки древнего греческого певца Омира, повествовавшего некогда о войне Троянской, строки о виноцветном море и неведомой розоперстой заре... Всходило солнце. Во дворе терема Иван, свалившись с седла, обнял и поцеловал коня в лоб, кинул повод сбежавшимся слугам, шатаясь, полез по ступеням, на ходу непослушными пальцами расстегивая мокрый насквозь охабень, который, не глядя, стряхнул с плеч на руки подхватившей его прислуге. Выпил, плохо понимая, что пьет, горячего медового сбитня с греческим вином. Сияющей взглядом жене, отдавая чару и глянув обрезанно, только и высказал: - Довезли! В баню пойду! Стремянного созови тоже! Баня, выстоявшаяся, протопленная загодя, сожидала мужиков. Иван аж со стоном, отделавшись от останних заскорузлых портов, нырнул в банный жар. Свирепо плеснув квасом на каменку, полез на полок. Скоро боярин и стремянный, господин и холоп, голые, лежали рядом на по