ша - в вечной позе всех любимых, чуть наклонившая голову, покорная и загадочно-недоступная, с цветком в рассеянных и чутких пальцах, слегка отклонив задумчивое лицо от закатных лучей, вся уже словно овеянная бархатною лиловою голубизною наступающей ночи. Варфоломей глядел, выпустив корзину из рук, и не шевелился. В нем не пробудилось ревности (это чувство было еще и чуждо ему), но зато поднялась глубокая обида на брата, что предал то высокое, о коем говорил он сам и о чем Варфоломей мыслит теперь самой глубиною души. Обида и горечь, горечь одиночества захлестнули его, словно волною. Он отступил, еще отступил, стараясь не хрустнуть веткою, не выдать ничем своего невольного присутствия тем двоим, на закате. Отступил еще и еще, и, поворотясь, пустился бежать стремглав прочь, в лесную глухомань, с ослепшими от слез глазами, не разбирая уже ни дороги, ни преград на пути... Варфоломей бежал по лесу, и ветки хлестали его по лицу. Бежал отчаянно, надеясь хотя устать, но сильное сердце не давало одышливости, и чуть только он останавливался, застывал, внимая красному гаснущему пламени заката меж еловых стволов, как тотчас перед его мысленным взором вставали те двое: брат с опущенной долу головою и Нюша в задумчивом ожидании, с забытым цветком в руке... И в нем тотчас подымалось волною отчаяние на измену брата и Нюши, и он опять пускался бежать через корни, коряги, кочки и водомоины, спотыкаясь, падая, обрывая рубаху и лицо о колючие ветви, сбивая пышные, с болотным запахом, папоротники, и с надрывным отчаянием чуял, что беда бежит вместе с ним, не отступая ни на шаг. Смеркалось. Уже угасли последние потоки расплавленного дневного светила, уже мохнатые руки туманов поднялись из болот, и глухо вдалеке ухнул филин, и он все бежал и шел, шатаясь от горя и усталости, и снова бежал, неведомо куда и зачем. Наконец сами ноги привели его на высоту, на сухую горушку, и тут, упав в жесткий брусничник и белый мох, он затрясся, исходя звучными в ночной тишине одинокими рыданиями. Неведомо почему, безотчетно, русич даже и так вот, чтобы упасть и завыть от горя, выберет место высокое, "красное" место из тех, которые исстари зовут "ярами", в честь древнего славянского бога-солнца Ярилы, выберет высоту и выйдет на высоту. Не память ли то о гористой прародине далеких пращуров, с которой, разойдясь широким разливом по равнинам Руси, все равно выбирали русичи для поклонения солнцу (и выбирали, и насыпали сами!) высокие крутые горушки, где и водили хороводы в Ярилину честь? И позже хороводы водили всегда на "горках", и любовь к высоте осталась, хотя и в том, что церкви Божии ставили на местах высоких, красных, на холмах и крутоярах великих русских рек. Да и селились на высоте, предпочитая ходить вниз к реке за водою, лишь бы оку была открыта неоглядная ширь земли и небес. На таком вот пригорке, с коего, верно, открывалась днем замкнутая чередою лесов уединенная долина, а теперь лишь сквозистая тьма облегала окрест, и лежал Варфоломей, затихая в рыданиях, лежал и думал, успокаиваясь понемногу и начиная смутно понимать, что потеряно далеко не все, что измена брата еще ничего не изменила в его, Варфоломеевой, судьбе, и от мыслей о Стефане и Нюше, он, невестимо, обратился к тому, чей великий пример всегда и во всем предстоит мысленным очам христианина. Исус ведь был, хотя и сын Божий, в земном бытии своем такой же, как и все, человек. И как человек сомневался в назначении своем, страдал, мучился (наверное, как и я сейчас!). И молил даже: "да минет меня чаша сия!" - в последнюю ночь, оброшенный (ученики и те заснули, несмотря на просьбу учителя!). И муку принял один... Словно знак, завещанный грядущему! Что же, значит, и всякий смертный может повторить путь Спасителя от начала и до крестного конца? Может и - значит - должен? И вот зачем и почему Христос и вочеловечился, родился, страдал, молил и погиб на кресте! И поэтому можно! - Он даже приподнял голову, ослепленный вспыхнувшей мыслью, безотчетно вперяясь в окрестный мрак. - Можно и должно! Должно быть равным Христу, это не гордыня, а требование Божие! Быть равным Господу! В трудах, в скорбях (не в чудесах, конечно, то уже была бы гордыня!), в повторении - вечном, как таинство святого причастия, в вечном повторении крестного пути! Теперь он увидал и широту ночного окоема, и игольчатую бахрому лесов на закатной, охристо-желтой полосе, поразился тому, как близко увиденное сейчас к тому, что не по-раз снилось ему ночами. Вот, в такой же лесной пустыне, на таком же холме! И пусть Стефан... Только поможет ему... Пусть он будет для него Варфоломея, словно Иоанн Предтеча. А Нюшу он будет любить. И беречь, раз ее любит Стефан! Она ведь не виновата ни в чем! Снова прокричало в отдалении. Сизые руки туманов тянулись уже к вершинам елей, и бледно-желтое мертвенное сияние осеребрило вершины. Всходила луна. Глава 10 До самой свадьбы Стефана Варфоломей виделся с Нюшею с глазу на глаз всего один раз. На людях она то гордо проминовывала его глазами, то хохотала, начинала дурачиться, словно девочка... То вдруг замирала, испуганно глядя в пустоту. И уже не становилось тайною, что дело идет к свадьбе, и уже пересылались родичи, - только бы уже стало и помолвку объявить в церкви, и заваривать пиво... Варфоломей шел по заулку над речкой с удочкой в руках и связкой ивовых прутьев, и тут нежданно повстречал Нюшу. Оба стали враз, как вкопанные. Словно и не видели доселева один другого, словно сегодняшним еще утром не пробегала Нюша мимо него по-за церковью, даже не поглядев на Варфоломея, не выделив его из негустой толпы парней... А тут, как нарочно, и вокруг никого не случилось, и - не пройти, не пробежать, гордо задрав нос, и дышится уже неровно и жарко, как после игры в горелки... Что содеять и что сказать? Как бы лучше было им и вовсе никогда не встречаться! Она дернулась, хотела пройти - и остоялась, совсем рядом - вот, только бы за руки взять. Варфоломей, Стефан - оба они сейчас сплелись, перемешались, перепутались у нее в голове. - Здравствуй! - тихо промолвил он, лишь бы что-то сказать, и чуя, как у него сохнет во рту и ноги наливает мутная слабость. - Ты... - начала было Нюша, подняла на Варфоломея ждущие глаза, потупилась снова и вновь подняла (да не молчи ты, не молчи, когда кричать в пору!). Он же - только смотрел на нее, словно бы издалека-издалека, с дальнего берега. - Ты... - спросила Нюша с отчаяньем в голосе. - Ты... правда... во мнихи пойдешь? И не женисси никогда? - Да. - И торопливо, чтобы она не сказала чего лишнего, договорил: - Я все знаю, Нюша. И желаю тебе счастья. - Да? А я... я... - она вдруг зарыдала, некрасиво уродуя губы, - а я... я... я... я боюсь! - наконец выговорила она и вдруг, сорвавшись с места, стрелой побежала с плачем по заулку. Варфоломей чуть было не кинулся вслед. Но девушка, словно угадавши его движение, зло и резко отмахнула рукой, и он остался на месте, словно пришитый, лишь глазами следя за удаляющейся фигуркой в хлещущем по ногам долгом сарафане... Верно, так и надо! Так и должно было стать. И Стефан, наверное, прав. И Нюша тоже права. У него, у Варфоломея, своя стезя, и идти по ней он должен только один. Как древние старцы египетские! И не должна Нюша становиться схимницей. Какие у нее грехи? Росла, играла в горелки, хороводы водила по весне, вместе с подружками гадала о женихах... Он закрывает глаза и вновь видит Нюшу. Не ту, что убежала сейчас, вся в слезах, а другую, далекую, прежнюю. Жаркое лето, они сидят вдвоем на обрыве над рекою. Сухо шелестит на склоне трава. Нюша, привалясь к его плечу, заплетает венок. - Мне хорошо с тобой! - незаботно произносит она... Хорошо... И слова повисают, словно трепещущие синие стрекозы над бегучей водой... Мне тоже хорошо... Сказал, или только подумал тогда? Прошло, миновало... Еще одно воспоминание: он играет на жалейке. Нюша слушает. Они вдвоем пасут овец. Когда это было? Давно уже! Но он помнит и место то, за деревнею, на той стороне, и большую бабочку с глазчатым узором на крыльях, что тихо вынырнула из леса и, ослепленная солнцем, вцепилась в Нюшин платок, да так и застыла, расправив крылья, дорогим небывалым украшением. - Убей! - сказала Нюша вздрогнув. - Нельзя. Она живая, - возразил Варфоломей. - Погляди, как красиво! Лучше всяких камней самоцветных. - Он осторожно снял платок и показал Нюше недвижную, распростертую бабочку. И они долго, голова к голове, разглядывали лесное чудо... Когда это было? Туман. - "Мне было очень хорошо с тобой!" - шепчет Варфоломей в пустоту... А в другой раз... Она попросила его рассказать ей про Марию Египетскую. Варфоломей очень любил этот рассказ и очень живо представлял себе все: и жару, и сухие камни пустыни, и тень человека, убегающую от путника все дальше и дальше в пески... И будто сам слышал звук ее ломкого тоненького голоса, звук речи отшельницы, отвыкшей от людей, почернелой и иссохшей, словно живые мощи, с долгими седыми волосами, выгоревшими на солнце, как кость. И эти ее первые слова, о том, что она женщина и стесняется своей наготы. А потом строгий рассказ о греховной молодости, с юности, с двенадцати лет бескорыстное служение только одной плотской любви, а в двадцать восемь - обращение, и столь же безоглядный, сразу, безо всего, уход в пустыню, и далее - сорок лет одиночества в жаре и холоде песков, сорок лет ни одного лица человечьего; и сперва - грешные мысли по ночам, а потом - все легче и легче... Тело иссохло, одежда, какая была, истлела и свалилась с плеч. Сорок лет безоглядной любви к Господу и пречестной Матери его. - Ты погнушаешься мною, я такая грешница! - сказала, а когда начала молиться, на целую пядь вознеслась от земли... Нюша в который уже раз слушала это житие в передаче Варфоломея и молчала, и клонила голову, а потом вопросила вдруг: - А у тебя какие грехи, зачем ты идешь в монахи? - Зачем? Молить Господа о спасении! - Кого? - Всех. Всех людей. Русичей, ближчих своих! - ответилось легко, так бы ни Стефану, ни даже себе самому не сказал в иную пору... И вот Нюша уходит. Ушла. И можно открыть глаза и долго глядеть в пустой заулок вдоль серых от дождей и непогод жердевых изгород, обросших лопухами, чертополохом и кашкой... Свадьбу старшего сына Стефана с Анною, внучкой Протопоповой, Кирилл с Марией решили отпраздновать шумно. Пекли и стряпали сразу на полгородка. Пусть не было питий и блюд иноземных, зато своих наготовили вволю. Кулебяки и расстегаи, целые полтеи дичины и баранины, копченые окорока поросячьи и медвежьи, птица и дичь, пироги, пряженцы, загибушки и шаньги, медовые коржи, многоразличные каши и кисели, бычачий студень и разварная уха из отборных окуней и налимов, - не считая грибов, капусты, редьки, ягод лесных и лесных орехов, сваренных в меду... И хоть мисы и тарели были деревянные и глиняные, а не из серебра и ордынской глазури, - не хуже прежнего боярского получился стол! Мария, выходя в клеть, удовлетворенно озирала приготовленное изобилие, и двадцать бочонков янтарного пива, сваренного к свадьбе из отборного ржаного солода, тоже не должны были опозорить своих хозяев! Дружками у Стефана были оба брата и младшие Тормосовы. Варфоломей, перевязанный через плечо узорным полотенцем, чуял то же, что и у всех, лихорадочное возбуждение, хоть и отказался опружить по ковшу пива, как предложил Тормосов перед тем, как ехать за невестой. Свадебный поезд в лентах и бубенцах нарочито промчался, громыхая, по всему Радонежу из конца в конец со свистом и улюлюканьем и уж потом, лихо заворотив, сгрудился у невестина дома, под смех, крики и возгласы конных поезжан выплачивая пивом и калачами воротнюю дань загородившим въезд парням и девкам. Варфоломей втайне все боялся увидеть Нюшу. Но в многолюдстве, шуме и гаме, среди мелькающих лиц подружек, стряпей, вывожальщиц, родственниц и просто гостей и гостий, в колеблемом свете свечей, ее было трудно и рассмотреть. Ни за невестиным столом, ни в церкви ему так и не довелось увидеть Нюшиного лица близко-поблизку. И только уже когда молодых привезли в дом и сват ржаными пирогами, предварительно скусив кончики (не выколоть бы глаз молодой!), снял плат с Нюшиной склоненной головы, увидал Варфоломей ее разгоряченное, с пятнами яркого румянца, с широко распахнутыми глазами, счастливо-испуганное и растерянное лицо. Она едва ли кого видела, едва ли слышала что-либо отчетливо. Крики, песни, шум и возгласы пирующих - все летело мимо нее. Она вставала, деревянно подставляла лицо под поцелуи Стефана (и Варфоломей был рад тогда, что ему надобно подавать и разносить блюда, а не сидеть против молодых, глядя на эти, стыдные перед чужими, обрядовые ласки, за которыми как бы означивалось то, о чем ему и думать даже не хотелось). От духоты, шума, пьяного угара у него, чуть не впервые в жизни, разболелась голова, и, улучив миг, когда молодых наконец со смехом и озорными шутками повели в холодную горницу укладывать на ржаные снопы. Варфоломей выскользнул на улицу, пробрался сквозь толпу глядельщиков, окружавших терем, и, увильнув на зады, оставшись один, вдруг, неожиданно для самого себя и непонятно о чем, заплакал так, как не часто плакал и в детстве. Рыдал, уцепившись руками за выступ амбарного бревна, вздрагивая, трясясь, теряя силы и обвисая, трогая зачем-то поминутно ладонями колючие, подсыхающие репьи, шмыгая носом, слыша, как горячие слезы с частым шорохом опадают на подсохший осенний лист... Слезы, впрочем, так же вдруг, как начались, и окончились. Варфоломей вытер полотенцем лицо, подумав, что нельзя оставлять следов слез, постоял, приходя в себя, покрутил головою. От только что испытанного и вызвавшего жаркие слезы острого приступа одиночества все еще оставалось сухое жжение в груди. Вспомнилось невпопад, как Нюша, испуганно приоткрывая рот, протягивала ложку, кормя Стефана за свадебным столом, и, верно, очень боялась не замарать ему лицо обрядовой кашей. А сама, когда ложка перешла в руки Стефана, решительно зажмурила глаза и рот открыла широко, словно галчонок... Он улыбнулся в темноте, еще раз решительно вытер слезы и пошел в терем... Застолье продолжалось и еще день, и еще. Назавтра молодая мела горницу, выбирая дареные деньги из сора. На третий день всею свадьбой ходили к теще, на блины... Вечером третьего дня Нюша столкнулась с Варфоломеем в сенях, нос к носу. Глядя на него сияющими, ослепленными глазами, прижимая ладони к вискам, протараторила: - Ничего не понимаю! Наверно, счастливая! Только ты меня тоже не бросай, слышишь? Неожиданно обняла, крепко поцеловала влажным ртом и тут же убежала прочь... Она так изменилась за эти два дня, что Варфоломей, оставшись один, долго склеивал и никак не мог склеить образ той, прежней Нюши, и этой, нынешней... Глава 11 Для Стефана с Нюшею по весне намерили срубить новый терем, пока же пополнившееся семейство Кириллово помещалось за одним столом, и только ночевать молодые уходили в клеть. Поэтому весь "медовый месяц" вся трудная притирка молодых друг к другу происходила на глазах у Варфоломея, рождая в нем то глухую боль, то недоумение. Неволею приходилось наблюдать капризы и ссоры молодых, перемежаемые вспышками едва прикрытой чувственности, действительные и мнимые обиды друг на друга и то, как Нюша со Стефаном, сидя за общим столом, вдруг переставали замечать окружающих, и тогда взрослые отводили глаза, а за ними и Варфоломей с Петром старались скорее отвлечься чем-нибудь сторонним или затевали громкий разговор, лишь бы не видеть того, что происходило у всех на глазах между молодыми супругами. Нюша еще плоховато стряпала; не умела приказать слугам, не справлялась со стиркою и шитьем. Стефан гневал, сводя прямые брови, и Варфоломей со страхом наблюдал, как жалко вздрагивают Нюшины губы, словно у обиженного дитяти. Раз, во время одной из подобных размолвок, с глазу на глаз, Стефан ударил Нюшу, и та с криком выбежала из клети, держась за щеку. Варфоломей как раз возвращался из конюшни. Вся кровь прилила ему в голову... К счастью, на крыльцо в этот миг вышла мать. - Олфоромей! - позвала она. Он оборотил лицо на материн зов, но не двинулся. Голос Марии был необычайно строг: - Олфоромей! - повторила она. - Поди сюда! Набычась, он двинулся к крыльцу. - Помоги мне! - приказала Мария, и увела его в амбар, где Варфоломею пришлось ворочать и перекладывать по указанию матери какие-то кули и бочки. И лишь получасом позже, когда он порядком взмок от усиленной работы, Мария сказала ему: - Ну, будет! - И повелела: - Присядь! Он сел на кадушку с топленым маслом, угрюмо утупя взор. - Запомни, Олфоромей, - сказала мать, - никогда не встревай в чужую жизнь! В семье, меж мужем и женою, и не то еще бывает порой. Это очень трудно - всю жизнь прожить с человеком! У нас с родителем твоим тоже всякое бывало попервости да по младости лет. Иного и на духу не скажу. И все одно: он муж, глава! Жена не уважит, и сам себя уважать не станет супруг, и люди осудят, и всему дому настанут скудота и разор! Муж, хошь с рати воротит, суровый да темный, хошь из лесу, с тяжкой работы какой, хошь с поля, с пахоты, голодный да злой, дак и огрубит непутем, а ты пойми, приветь, накорми, успокой, выслушай со опрятством! - Дак - вправе - и бить? - тяжко, словно ворочая камни, вопросил Варфоломей. - А об этом люди знать не должны. И еще скажу: добрая жена завсегда в доме госпожа. Дело супруга - дом обеспечить, дело жены - дом вести. Коли у тебя всего настряпано, да чисто, да тепло - и злой одобреет. Но уж коли кормишь, можно и сдержать от худых-то дел! Иного и не позволишь супругу, а только чтобы он себя по-прежнему уважал и чадам чтобы был отец, глава! Муж-от один на всю жизнь. И детям отец! Не отберешь их, маленьких-то, ни у отца, ни у матери! Ты вот спроси, легко ли нам? Оногда и недоспишь, и куска недоешь, и болеть не позволишь себе! Супруг, чада - болеют, жена, мать - завсегда на ногах... С мужем прожить да воспитать детей достойно - тут те и монашеский подвиг, и ратный труд! Вон уж и на беседе, воззри: парни с жалейками да с домрами придут, а девицы - с пряжею да шитьем! Варфоломей внимал, все так же опустив очи долу, и неясно было, чует ли, понимает ли мать? Тут только вопросил, словно просыпаясь ото сна: - Меньше работают мужики, чем бабы? - Как ты, дак и не меньше! - отозвалась мать. - Мужской труд иной. На рать женок не пошлешь. Опять же поле пахать, лес валить, хоромы класть... В извозе тоже женка не выдюжит... Вот так-то, сын! И потому в чужую беду никогда себя не мешай. Сами дойдут до ума. Стефан нравный, а Нюра еще молода. На Стефане, гляди, весь дом держится. Может когда и уважить ему молодая жена! Да и любят один другого. А у любимых кажная обида - вдесятеро. И ты того не зазри. Не нарушай семью! Повидишь, сами собою снидут в мир! - Мамо! - сказал Варфоломей, подымая строгие глаза: - Весною, когда Стефану срубим дом, я ухожу в монастырь. - Хорошо, сын. Мария поднялась с заметною усталостью. Поднялся и он, укрощенный, но не убежденный. Мать, однако, оказалась права. К вечеру Стефан с Нюшею помирились. Быть может, он попросил прощения у нее. За ужином Нюша глядела на него вся лучась нежностью, то и дело лебединым движением руки трогала невзначай плечо Стефана, подкладывала ему лучшие куски, и в голосе ее слышался опять тот глубокий горловой перелив, который бывает только у счастливых и спокойных за свою судьбу жонок. Но был ли счастлив Стефан? С Варфоломеем они не разговаривали. Работали вместе и дружно по-прежнему, без слов понимая друг друга в труде, но сердечные тайны, и паче того замыслы грядущего, уже не возникали в их немногословных беседах и, казалось, вряд ли возродятся когда-либо вновь. То, что он любил Нюшу, было слишком видно, и это несколько примиряло Варфоломея с изменою старшего брата. Но вот был ли он счастлив по правде, по-настоящему, до конца? Этого Варфоломей наверняка не смог бы утверждать. Запрятанная глубоко, на самое дно души, не могла же, однако, умереть в нем та жажда деяний, которая сжигала Стефана с отроческих лет? Что же он теперь собирается делать, что вершить на жизненном пути? Или так и похоронит гордые замыслы своей юности в ежедневном, уйдет в семью, в детей, будет по крохам собирать, скапливать добро, чтобы где-то во внуках или правнуках войти в ряды рядовых московских вотчинников? Когда Варфоломей видел, как Нюша, лаская мужа взглядами, выгибается, показывая округлившийся стан, и ее маленькие груди зовуще натягивают полотно рубахи, ему становилось тошно и обидно за ту, прежнюю Нюшу, исчезнувшую без остатка в этой теперешней, "бабьей" и земной. Тело ее казалось ему в такие мгновения потным и нечистым, и его охватывал настоящий ужас за Стефана: на что же он променял свои великие мечты? Варфоломей кожею чуял за брата, что тот долго не сможет вести такую жизнь, и ждал беды, срыва, катастрофы. И когда понял, чего ждет, стал изо всех сил отдалять неизбежное. Заботливо помогал Нюше справляться с хозяйством, незаметно для брата старался занять его какими-либо делами, подсовывал ему книги и просил настойчивее, чем прежде, растолковать неясное - лишь бы не дать Стефану почувствовать гибельную душевную пустоту, которая (он понимал и это) рано ли, поздно, так и так настигнет Стефана и - что тогда?! Святками, как-то нежданно для многих, оженился младший братишка Варфоломея, Петр, на Кате, дочери местного священника отца Никодима, давней Нюшиной подружке. Вновь собирали свадьбу, варили и стряпали, гоняли по Радонежу на разукрашенных конях с колокольцами. Было много шуму, смеху, песен, давки и толкотни... И вот за столом в дому Кирилловом появилась вторая молодуха, веселая хлопотунья. Катя оказалась толковой хозяйкой, ловко стирала, вышивала и штопала, вкусно стряпала, легко исполняя все то, что Нюше давалось со значительным трудом. Казалось даже, что не она состоит при Петре, а Петр при ней, - особенно когда Катя, словно старшая сестра, ерошила ему волосы, а Петр улыбался детскою довольною улыбкой. Мать как-то обмолвилась: "два голубка!" И верно, на них приятно было смотреть. Во всяком случае, тут Варфоломей не чуял никакой внутренней тревоги. Спали они в общей горнице, за занавескою, и, укладываясь, долго возились и хохотали, точно расшалившиеся дети. Петру с дочерью отец Никодим обещал со временем отдать половину своего дома. Пока же все жили одной семьею, по-прежнему садясь трапезовать за один стол. С Катиным приходом в доме стало людно и весело. Две невестки судачили взапуски друг с другом, решая какие-то свои, женские дела, вместе исполняли работу по дому, и то грозное, чего все время ждал Варфоломей, как-то отдалилось, утихло, почти исчезло на время с окоема семейной судьбы. В марте стало ясно, что Нюша ждет ребенка. Глава 12 К дубовым ведрам с водою Варфоломей теперь не позволял Нюше даже притронуться. Он всегда оказывался тут как тут, когда ей надо было отнести белье, или ночвы с мукою, или иное что, требующее усилий. И так же враз, как появлялся для помощи, он и исчезал, не позволяя Нюше сказать себе спасибо. Варфоломей вел себя так, впрочем, не из одной только скромности. За столом он старался вовсе не глядеть на Нюшу. То бессмысленное, тупое выражение лица (словно бы все силы души истрачены и поглощены тем, что совершается там, внутри), которое появляется почти у каждой женщины в пору беременности и делает ее похожей на корову, козу или свинью (в зависимости от склада лица и тела), пугало Варфоломея все больше и больше. Эта сугубая поглощенность в животном естестве - тусклый взор, припухлые, жующие губы - должна была разрешиться для нее небывалым ужасом. Так, по крайней мере, казалось ему. Сама Нюша вроде бы совсем не страшилась родов. Подолгу секретничала и хихикала с Катей, а на мужа глядела теперь с еще большим подобострастным обожанием. Проходили недели, и уже очень заметный холмик живота, худоба щек и голубые тени у глаз начали говорить о том, что срок близок. Шла весна. Подтаивали сугробы. Рушились пути. Кони призывно ржали, катались по мокрому снегу. Орали птицы. Влажные, пухлые облака плыли по синему, безмерному, омытому влагою и продутому весенними ветрами океану неба. В доме ладили сохи и бороны, чинили упряжь. Справили Пасху. Уже земля вылезала из-под снежных покровов, и на сухих пригорках весело пробивалась молодая трава, когда московский гонец примчал в Радонеж известие о смерти князя Ивана. Начались толки и пересуды. Калита - хорош он или дурен - был для всех залогом прочности бытия. Ни сколько-нибудь заметных войн, ни паче того татарских набегов при нем не бывало. Даже и жадные послы - бич поволжских городов - миновали вотчину князя Ивана при его жизни. И что-то будет теперь? Давно так много и горячо не толковали о господарских делах в Радонеже. Онисим, вроде даже помолодевший, врывался в дом, тормошил Кирилла (старый ростовский боярин сильно сдал в эту зиму, совсем отошел от хозяйства, и все больше или лежал на печи, или читал божественное), кричал: - Ноне суздальский князь, Костянтин Василич может велико княженье под себя забрать! Смотри-ко! Семен-от Иваныч молод, тово! И Костянтин Михалыч тверской туда ж поскачет, верно говорю! Понимай! Как бы на прежно не поворотило! Кирилл слабо отмахивал рукою: - Тебе, Онисим, износу нету! А я уж в домовину гляжу. Сыны, вон... Теперича нам за московита надо стоять. Жизни наново не переделашь, так-то... Онисим недолго сидел, поддакивая медленной речи Кирилла, и вновь срывался, бежал узнавать, выехал ли князь Симеон в Орду и о чем толкуют на дворе наместничьем? Варфоломей глядел ему вслед, дивясь и любуясь. - Волнуется! - со вздохом говорил отец по уходе Онисима. - Старо-прежне житье забыть не может! Пахать надо, вота что! И молить Господа, не стало б, невзначай, нахождения ратного! - Он-ить, отец, не моложе тебя? - спрашивал Варфоломей. - Годами-то я старее! Мне-ка, поди уж, постриги творили, когда он еще в колыбели лежал... Да и жил незаботно, сердца не долил никоторой печалью. Век был таков: накричит, нашумит, а все не взаболь ему, все, словно шуткует! - У деинки Онисима жена умерла, отец! - осторожно возражал Варфоломей. - Да вот, поди ж ты... - отец вздыхал, и слегка дрожащею рукою вновь нашаривал и раскрывал толстый "Изборник" с узорными, писанными красною киноварью и золотом заглавными буквицами, а Варфоломей отправлялся в житницу, где хранилась семенная рожь. Для него за протекшие годы Радонеж стал настоящею родиной, и потому о своей судьбе и судьбе ихнего дома мыслилось ему неотрывно от судьбы князя московского. Что бы ни случилось теперь, получит Симеон Иваныч великое княжение или нет, отселе они никуда не уедут уже и разделят судьбу всего московского княжества! А небо, промытое синью, огромно, а воздух свеж, как юность, и даже тому, неизбежному, что когда-то приходит к каждому ослаба сил, старость и смерть, - трудно поверить в пьянящую пору весны, когда тебе девятнадцать лет! Вновь зеленой фатою оделись березы. Вновь тяжелое рало вспарывает влажную, клеклую землю прошлогодней пожоги. Только руки нынче крепко, уже не по-мальчишечьи, держат рукояти сохи и рало послушно и ровно ведет борозду, не выпрыгивая, как прежде, из земли. И, любуясь собою, проверяя силу рук, Варфоломей слегка нажимает на темно-блестящие рукояти, чуя, по натуге коня, взрыхляемую глубину, и вновь отпускает, выравнивая, и послушное рало тотчас приподымается, все так же ровно, без огрехов и сбоев, разламывая влажное лоно земли. Что бы ни решил хан в далекой Орде, о чем бы ни сговаривались князья, что сидят где-то там, за дубовыми стенами больших городов, в узорчатых теремах, или, как сейчас, едут в дали-далекие по рекам и посуху, - есть труд "в поте лица твоего", и радостно исполнять его именно так, чтобы горячие струи бежали по спине, и рубаха была - как выжми, и чтобы сила послушно играла в руках, и легко и просторно дышала грудь, и нечаянная радостная улыбка невзначай освещала лицо, открытое ветру и солнцу! И чтобы впереди был подвиг. Великий духовный труд! И каждая новая борозда невестимо приближает его к этому подвигу. Скоро! Очень скоро! Ступай, сгибай крутовыидную шею, конь! Тяни сильнее! И ты тоже мокр, мой товарищ! И твои мышцы, как и мои, мощно ходят под атласною кожей. Ты добрый конь! И хозяева твои хорошо додержали тебя до весны, не дали исхудать, опаршиветь, потерять силы к весенней страде! Тяни, конь! Наклоняй морду, упирай сильнее в землю копыта свои! Вот и новая борозда! Уже половина поля рыхло чернеет за нами и полна жорких скворцов и грачей, что, суетясь и вереща, уничтожают сейчас разную насекомую нечисть, жуков и личинок. Погодите, птицы! Завтра начнем вас гонять, надобно сеять хлеб! Тяни, конь! Ты, не ведая того, созидаешь основу земного бытия! Ты и твой пахарь исполняете высокий завет, данный Господом: в поте лица (всегда в поте лица!) добывать хлеб свой, хлеб насущный, им же стоят княжения, царства и языки. Тяни, конь! В начале начал всегда является труд, созидание. Труд земной и подвиг духовный - двуединая основа истинного бытия. И этот юный пахарь скоро станет твоим молитвенником, земля русская! Начались те дни великого напряжения сил, схожие с ратной страдою, когда мужики приходят с поля в грязи, поту и пыли и, едва ополоснувши лицо и руки, молча садятся жрать, и только отвалясь от глиняной латки со щами и рыгнув, бросают сиплым от устали голосом: - Тот клин... у горелого займища... весь нонече довершил! И жена, гордо подымая плечи, спешит с кашею, и дочь, чуть не в драку с сынишкою, торопясь наливает молока бате, и оба восхищенно взирают, как ест, двигая желваками, косматый отец. Клин у горелого займища довершен! А еще тетка Мотрия баяла, что до субботы тамо ему не управить! Чево! Я говорил! Нет, я говорила! Нет, я! - Не балуйте, тамо! - И рассеянная тяжелая рука нашаривает юркие льняные головенки, которые торопятся теменем, носом, лбом прижаться к горячей отцовской ладони и с ней и через нее прикоснуться, притронуться к вековечному великому подвигу россиянина, взрастившему хлеб и обилие на трудной своей земле. Варфоломей ухитрялся вечером, когда все валились от усталости с ног, еще натаскать воды, чтобы Нюше с Катей было легче с утра со стряпнею, после чего, прочитав вечернее правило, провалился в каменный, без сновидений, сон. Нюше подошло родить, когда уже отсеялись, и подступало время покоса. Как на грех, в доме не было никого, и ежели бы не Варфоломей, - заглянувший со всегдашним: не надо ли чего? - невесть что бы и стряслось. Завидя Нюшино лицо, покрасневшее, в крупном поту, точно усыпанное градинами, заслышав ее протяжные стоны, Варфоломей растерялся. Хотел было бежать за повитухою, но Нюшин крик: - Олфера-а-а! Не оставляй меня, не оставля-а-а-ай! А-ой! Ой! А-а-ой! - заставил его остояться. В голове лихорадочно напоминалось: что надобно, надобно что?! Воды горячей, много! - сообразил он - и скорей! В загнетке еще нашлись горячие уголья. Под непрерывные, то затихающие, то усиливающиеся стоны он раздул огонь, затопил печь, вдвинул прямо в огонь большой глиняный горшок с водою. Потом, сцепив зубы и стараясь ни на что не смотреть, развязал и распустил на Нюше пояс и завязки сарафана и исподницы, совершенно не понимая, как он станет принимать роды у нее. "Васильиху надо! - с отчаянием думал он. - И в доме никого, ни отца, ни матери и ни единой бабы, все на огородах да в поле!" Двадцать раз намеривал он побежать за помочью, но Нюша, вцепляясь в него потной рукой и дико оскаливая зубы, мотая раскосмаченною головою, не отпускала Варфоломея от себя... В самый, как показалось ему, последний миг в горницу ворвалась Катерина, за нею следом попадья, Никодимиха, и Варфоломей, к великому своему облегчению, был выставлен за порог, где его и нашла мать, Мария, в великом страхе и трепете. Варфоломей так и не понял, когда же домой явился Стефан и когда, в какой миг, его самого снова позвали в горницы, где и показали крепенького, с красною, точно ошпаренной рожицею, уже умытого и запеленутого малыша. Взглянув на постелю, он увидел прежде всего промытые страданием и счастьем огромные Нюшины глаза. Казалось, вся прежняя тонкая духовность, и еще что-то несказанное, неземное, воскресли в ней после перенесенных родовых мук. Варфоломей стоял недвижный, оторопелый и смотрел, переводя взгляд с роженицы на ребенка. Почему он был уверен, что Нюша должна умереть? (Больше того, знал, что так оно и будет!) И почему он и сейчас не чувствует, что ошибся в предведеньях своих? Однако Нюша была жива, и по робкой, счастливой улыбке, посланной ею Стефану (Варфоломей только теперь заметил старшего брата, стоявшего в головах постели), он понял, что все уже позади, и то, чего он так боялся в последние месяцы, вновь отошло, отодвинулось, исчезло, или почти исчезло, точно прошедшая стороною, в немом блеске далеких молний, так и не разразившаяся гроза. Удивительно быстро и как-то между делом (покос был трудный, часто перепадали дожди, и приходило то стремительно сметывать, то опять рассыпать для просушки полусухие копны) Варфоломей научился обстирывать и обмывать Нюшиного малыша, даже и купал его сам, в корыте, держа на ладони (и справлялся с этим ловчее юной матери). Стефан снисходительно допускал такое вмешательство брата в свою семейную жизнь. Со временем, войдя во вкус, иногда и сам сваливал на Варфоломея докучные "бабские" заботы: - Олфер! Помоги там! - произносил он, утыкая нос в книгу, и Варфоломей тотчас откадывал недошитый хомут и брался обихаживать малыша. Люльку для ребенка готовили оба брата: Стефан сколачивал остов, а Варфоломей вырезал узоры на ней. Младенца, по обычаю, когда минуло сорок дней со дня родин, нарекли Климентом, в честь святого Климента равноапостольного. Воскресшая Нюша так привыкла к услугам Варфоломея, что подчас переставала даже стесняться его. Просила подать малыша, одновременно выпрастывая набухшую грудь из расстегнутого сарафана. Глава 13 Осень. Срублены новые хоромы для Стефана с Нюшей. Петр с Катериной перешли жить к отцу Никодиму. Безо споров поделены слуги, пажити и добро. Опустел старый Кириллов терем. Когда-то тесный, рубленный всего в две связи, он теперь нежданно оказался слишком большим. Из Орды воротился князь Семен с пожалованьем. Великое княжение владимирское осталось за Москвой. Радонежане, старые и новые, вздохнули облегченно. Не знали еще, каков новый князь и как проявит себя, но так хотелось прочного, незамутненного княжескими ссорами и наездами ханских послов мира! По хотенью своему и князя Семена за глаза наделяли многими добродетелями: нищелюбив, справедлив, богомолен, трезвенен... Вскоре радонежская дружина, вкупе с переяславской, ушла в поход к Новгороду Великому. Туда же выступили владимирская, суздальская, ростовская и ярославская рати. Князь Семен, видимо, не шутя намерил продолжать дело отца. Общего ополчения, впрочем, не собирали, так что сыновья Кирилловы остались дома. Видно стало, что до серьезной войны дело все-таки не дойдет. Варфоломею по осени пришлось ехать с хлебным обозом в Нижний Новгород, так что серьезный разговор с матерью отложился опять. Воротился он с огрубевшим, иссеченным холодными ветрами лицом, повзрослевший, смутный от переполнявших его новых впечатлений и дорожных картин, в коих ему теперь предстояло разбираться на досуге. Нищие на раскисших дорогах; грязь и дожди; купеческие байки о разбойниках, вырезывавших, по дороге к Мурому, будто бы целые караваны гостей торговых; дымные, вросшие в землю, крытые соломою избы; скирды хлеба; воронье на падали; бабы, что, сложив руку лодочкой, долго смотрят вослед обозу, словно провожая родных; короткие ночлеги, дорожная усталость и тоска; и вдруг, на круче Клязьмы, вознесенный громадою валов и царственною роскошью белокаменных соборов, потрясший его Владимир, про который он только лишь слышал до сих пор. Он выстоял службу под величавыми сводами Успенского собора, побывал в Дмитровском храме, засунув нос и на митрополичий двор, откуда его, впрочем, довольно нелюбезно выгнали, потолкался в торгу, наслушавшись разных разговоров и толков, наглядевшись на торговое многолюдство, уличную тесноту и - всегда резкое в огромном городе - сочетание выставленного напоказ богатства и нищеты. Уже здесь он увидел многочисленных татарских гостей, развалисто, словно хозяева, ходивших по городу, приметил и косые взгляды горожан, бросаемые на непрошеных гостей, и татарская "дань неминучая", о которой каждую осень починали толковать в Радонеже, наполнилась для него новым глубоким смыслом. Страна с великим прошлым, некогда могучая и славная, была зажата и стеснена горстью сыроядцев чужой, бехметовой веры! Все, о чем с прискорбием говорили еще в детстве, во граде Ростове, все, о чем толковал ему брат и спорили взрослые в Радонеже, нет-нет да и возвращавшиеся к прошлому, недоумевая, почему с такой легкостью поганые завоевали страну? Все обрастало теперь плотью, зримо являлось взгляду и требовало действенных решений ума. Бродя по владимирскому торгу, Варфоломей живо вспоминал рассказы Стефана о давнем ростовском вече, так и не похотевшем помочь восставшей Твери. Он остро вглядывался в лица, гадая, как бы поступил на том ростовском вече этот мужик, и тот ремесленник, или этот вон рыжий купчина с толстенными ручищами и весело-румяным незаботным лицом? Пошел бы со всеми громить поганых или бежал бы впереди всех, спасая свою жизнь? Как понимают сами себя, как чувствуют ближних своих все эти люди? Вот боярыня, вылезши из возка перед лавкою гостя-сурожанина, надменно оглядывает толпу и кидает не глядя сунувшейся к ней нищенке медную монету ордынской чеканки, за которой та, падая в грязь, долго елозит, разыскивая деньгу под ногами прохожих, и, наконец найдя, удовлетворенно прячет куда-то за пазуху... А вот минуту спустя около той же нищенки останавливается баба, бредущая с рынка, и, улыбаясь, что-то выспрашивает ее, а та отвечает, пригорюнясь, покачивая головой, только и слышно: "Милая!" - "И-и, милая!" - "А я, милая!"... - А у нас летось и все погорело! - Доносит до него голос нищенки, уже значительно более бодрый, чем в начале разговора, совсем без плаксивости, словно делится с кумою деревенскими сплетнями. И наконец баба достает из торбы ножик и каравай хлеба, отрезает краюху и подает нищенке, и обе кланяются одна другой, и снова только и слышно: "Милая!" - "Да што ты, милая!". Женщины наконец расходятся, и нищенка украдкою мелко крестит поданную краюху. "Вот этот лепт - от Господа!" - думает, провожая ее глазами, Варфоломей. Что может их всех собрать, сплотить воедино, заставить понять, что все они братья, единый народ, и никоторый никоторого не богаче и не беднее, как поняли это сердцем те две женщины, одна из которых поделилась с другою краюхою хлеба не выхвалы ради и не ради платной заслуги перед престолом Всевышнего, а только затем, что та нынче во временной трудноте, в беде, которая ее саму пристигнет когда-то или, поди, уж и пристигала не раз! Здесь опять и наново утверждался Варфоломей в правильности избранного пути. Только молитва, дух Господень, только святая православная церковь возможет вновь собрать и съединить во взаимной любви многострадальный русский народ! В Нижнем Новгороде Варфоломей, опять же впервые, увидал торговую мощь великого волжского пути. Ихний хлебный обоз, где был собран двухлетний запас не одного только Кирилла, но многих радонежан (хлеб посылали столь далеко, в Нижний, нарочито: чтобы выручить толику серебра на ордынский выход), показался лишь малою каплей, крохотной ниточкой среди тьмочисленных обозов, притекающих ежедневно и еженощно на великий нижегородский торг. Шум, рев, разноголосое мычанье и блеянье пригоняемых стад скотинных; конское ржание; нелепые, горбатые туши верблюдов и их покачивающиеся над толпою безобразные морды; разноязычный гомон тьмочисленной толпы, смешенье лиц и одежд; рабы и рабыни, выставленные на продажу... Величавый ход великой реки; скопление судов у пристаней - бокастых паузков, учанов и насадов, лодей и лодок, волжских "веток" и новогородских "ушкуев"; персидские, татарские, бухарские, фряжские и иные заморские гости, армяне и греки, аланы и черкасы, хазары, имеретины и готы, тверичи и новгородцы, торгующие в своих походных лавках рыбьим зубом, воском и многоразличной узорной кованью; груды товаров в рогожных кулях, бочонках, бочках, корчагах и ящиках, то под легкими навесами, то просто так наваленные на берегу... Хлеб удалось продать (выменять на шкуры, обменяв последние, в свою очередь, на серебро) только на четвертый день к вечеру. Насколько удалась сделка, Варфоломей (торговались и считали старшие) не мог судить. От него требовалось теперь только одно: зашить в пояс причитающиеся ему рубли и серебряные диргемы и довезти их сохранно до дому (что он и исполнил невредимым воротясь в Радонеж). За четыре дня в Нижнем насмотреться пришлось всякого. Потрясло его, что русские продавали русских же рабов иноземцам. Как это могло быть, никто ему толком изъяснить не умел даже и сами рабы-полонянники. Кого-то выкупали из татарского полона, кого-то тут же и продавали вновь. Кто-то, быв холопом у своего боярина, попал сюда после разорения господина... В том, что свои продают своих, было опять нечто такое, против чего должен он будет когда-нибудь направить все силы своей души. Не должно христианину роботити братью свою! Вообще не должно! К чести русской церкви, что она запрещала держать холопов на землях своих. Но те рабы, те домашние холопы, свои, ближние, почти члены семьи, как у них в дому, - тот же Тюха Кривой, его старший друг и учитель в многоразличных ремеслах, - что ж, после смерти родителя и он мог бы попасть сюда, на это всесветное торжище, и быть продану в дали дальние, в чужие земли, к языкам незнаемым: в песчаную Бухару, в степи ли, на Кавказ, за Железные ворота или еще дальше, за море Хвалынское, в сказочную Персию, в Египет, или пустыню аравитскую?! И вместе с тем, какая сила во всем! Правы суздальские князья, что замыслили перебраться сюда, в эти недостроенные еще, раскидисто рубленные на горе бревенчатые твердыни, в гордый Кремник, вознесенный над торгом и великою, уходящей в далекие дали рекой. И пожалуй, не так уж и легкомыслен был деинка Онисим, кричавший, что суздальский князь сможет восхотеть схватиться с князем московским за великий владимирский стол! И этому, - тут же подумал он, - не надо дать свершиться. Да будет единою исстрадавшаяся в которах княжеских Русская земля. Впрочем, в суете нижегородского торга, подобная мысль и самому ему показалась предерзкою. Как, в самом деле, справиться с этим кипеньем, напором и всесокрушающим движением? Чей голос не утонет и сможет быть услышан в реве, гуле и грохоте этой толпы? Труду духовному потребна тишина великая. Из многошумной Александрии или Антиохии сирийской праведники уходили в безлюдье пустынь, дабы там наедине с природой и создателем события воспитывать и устремлять дух свой к подвигу отречения. И уже воспитавши себя, умудренные опытом пустынножительства, приходили проповедовать на стогны многошумных городов... За два дня до отъезда ему удалось узнать о пригородном монастыре Вознесения Господня, основанном не так давно постриженником Киево-Печерской обители Дионисием, который сперва ископал себе пещеру, подобную киевским, и спасался в ней, пребывая в полном безмолвии. Не медля нимало, Варфоломей направил свои стопы в монастырь, даже не придумав толком, о чем он станет беседовать с Дионисием, ежели тот восхощет принять незнакомого отрока. Монастырек был невелик, церковь и кельи - новорубленые, из еще светлого, едва обветренного леса. С замиранием сердца вошел Варфоломей в ворота монастыря. Все было так знакомо, так сходствовало его тайным помыслам! Привратник, вглядевшись повнимательнее в лик юноши и улыбнувшись, сам спросил, словно бы догадав о намерениях гостя: - К авве Дионисию? Варфоломей молча кивнул, весь залившись жарким румянцем. - Пожди мал час! - ответствовал привратник. Шла служба. Варфоломей стал позади негустой толпы прихожан и начал горячо молиться. То ли место, где стоял монастырь, то ли душевное расположение Варфоломея были таковы, что он на молитве забыл обо всем на свете и был как во сне, так что, когда привратник тронул его за плечо, он не сразу сумел обернуться, понять, что его зовут, и прийти в сознание. Дионисий, вероятно, приметил незнакомого юношу еще на молитве, во время богослужения. Во всяком случае, быстро оглядев гостя с головы до ног и, видимо, поняв, что перед ним далеко не простой паломник, что ходят по святым местам, сами не ведая, чего же ради, он пригласил Варфоломея к себе в келью, поставленную на скате горы, чрезвычайно простую, рубленную в две связи, из второй половины которой ход шел прямо в пещеру, ископанную некогда подвижником для первого пристанища своего и служившую ему и поныне убежищем молитвенного уединения. Дионисий был еще не стар, худ, горбонос, с проницательным и острым взглядом, в котором тотчас угадывались ум, воля и сугубая твердота нрава. Варфоломей, приняв благословение у старца и справясь с первым смущением, как можно кратче изъяснил, кто он и откуда и каковых родителей. Дионисий удовлетворенно склонил голову, его первое впечатление об этом отроке подтверждалось - гость был еще менее прост, чем даже и сам умел помыслить о себе! Скачками, словно падающая со скалы вода, разговор, затронув то и другое и третье, втек наконец в русло общих духовных интересов, и оба скоро поняли, что "нашли друг друга". Так люди близкого духовного склада и равной культуры по двум-трем невзначай брошенным замечаниям узнают один другого в толпе и тотчас находят и общие темы для разговора, и даже общие умолчания о том, что известно и понятно каждому из них и неведомо окружающей толпе. По какой-то странной робости, или по скромности, Варфоломей до самого конца так и не признался старцу, что сам собирается в монастырь. О чем они говорили в ту свою первую встречу, Варфоломей тоже впоследствии не мог связно припомнить. Впрочем, он больше слушал, чем говорил сам. Его всегдашнее немногословие сослужило ему и в этот раз добрую службу. Запомнилось только, что речь как-то вдруг повернулась к тому, о чем он так пытливо и страстно думал на протяжении всей дороги. Скорби родимой земли, ее прошлое величие, величие ее пастырей духовных и долг праведника перед лицом днешней беды - вот то, что немногими яркими словами набросал пред ним Дионисий и что, словно клинок и ножны, так сходилось с его личными размышлениями. Провожая Варфоломея, не посмевшего слишком злоупотреблять временем знаменитого подвижника, Дионисий тонко улыбнулся и заметил, что не говорит гостю "прощай", чая узреть его еще не раз, и, возможно, в новом обличии. Варфоломей и здесь не признался в своих, почти угаданных Дионисием мечтах, только пламенно покраснел в ответ и, покраснев, похорошел почти девическою или, скорее, ангельскою красотою. Таким и запомнился Дионисию, не раз вспоминавшему потом, уже много времени спустя, о первой встрече с будущим радонежским подвижником. Подъезжая к дому, Варфоломей думал только об одном: как скажет матери, что все сроки исполнились и ему теперь надлежит, не отлагая боле ни на день, ни на час, исполнить то, к чему он приуготовлял себя всю предыдущую жизнь. Глава 14 Дома все было вроде бы по-прежнему. Только отец, встречая сына, почти не поднялся с постели, да мать, всматриваясь в его слегка загрубелое, решительное лицо, приветствовала Варфоломея с незнакомой ему ранее почтительной робостью. Выслушивая дорожные рассказы, она накрывала на стол, опрятно и быстро расставляла блюда, достала тарель с рыбным студнем, сама натерла редьки сыну и налила топленого молока. - Нюша и Стефан здоровы, все слава Богу! Баня истоплена. Поешь, помойся и ложись почивать. Утро вечера мудренее! - Тем и закончился их первый разговор. Назавтра она, еще до прихода братьев с женами, сразу же после трапезы, сама увела его для разговору в светелку и, плотно прикрыв двери, усадив сына на лавку, а сама, севши прямь него на сундук, потупилась, разглаживая платье на коленях сухими, узловатыми руками, затрудняясь, с чего начать. Под ее пальцами повиделось, что и ноги у матери усохли, истончились совсем, и вся она, как вдруг бросилось в очи Варфоломею, высохла, олегчала, почти потеряв женскую округлось плоти. Наконец Мария, справясь с собою, подняла глаза: - Отец плох! Видишь сам, уж и встает с трудом! Все тебя сожидал... Ты потолкуй с им... Недолго ему с детьми говорить-то осталось... Все было не то, и Мария вновь опустила глаза долу. Варфоломей молчал. Он ее понимал, конечно, не мог не понять, с самого первого погляду, с того еще мига, как зашли в особный покой и уселись прямь друг друга беседовать. - Ты видешь, мамо, сколь я ждал и терпел! А теперь уже ничто не держит меня. Братья избрали свои пути, а меня сожидает мой. И отец не должен зазрить. Не вы ли сами говорили, что я "обитель святой Троицы", и мой путь изначала - служить Господу! Отпусти, мамо! - говорило его молчание. - Братья заходят? - спросил он. Мария кивнула головой. - Оногда и Катерина забежит... Да што! Братья оженились, пекутся ныне, как женам угодить! - тяжело отмолвила она. - Со стариками молодым трудно. Своя жисть... - не кончила. Варфоломей промолчал. (Отпусти меня, мамо! Я был заботливым сыном тебе и отцу. Быть может, самым заботливым из сыновей. А сейчас - отпусти! Уже исполнились сроки. Ты знаешь сама! И птица вылетает из гнезда, когда у нее отрастают крылья, а я человек, мамо, и путь мой означен от юности моея! Нехорошо умедлить на пути предуказанном самим Господом!) - Ты, Олфоромей, печешься, како угодить Богови, это благая участь! Но подумай и о нас с отцом. Оба мы нынче в старости, в скудости и в болезнях! Кого, кроме тебя, могу я просить? Сама бы... Без отца... прожила и за невестками! Голоса не возвышу уже и мира не нарушу в семье. А отец не может! Все блазнит ему господинство в доме... Не хочу, чтобы при гробе лет повздорил со своими детьми! Молчит Варфоломей. (Мамо! Почто не Стефан и не Петр а я должен взвалить на плеча свои еще и сей крест и сию суетную ношу! Не уподоблюсь ли я жене нерадивой, умедлившей встретить жениха? Не сам ли Христос повелел бросить отца своего и матерь свою и идти за ним? Думаешь ли ты обо мне, мамо? А ежели я не справлюсь с собою и, втайне, почну желать вашей кончины, твоей и отца, мамо? Того греха мне и Господь не простит!) - Ты не станешь ждать нашей смерти, Олфоромей! - возражает мать молчанию сына. - А жить нам осталось недолго. Дотерпи! Проводи нас с отцом до могилы! Опусти в домовину и погреби. Тогда и ступай, с Богом! А я и из могилы благословлю тебя на твоем пути! Припаду к стопам Господа нашего, да наградит тебя за терпение твое! (Мамо! Ты разрываешь, мне сердце! Я должен уйти! Ты это знаешь сама. Или я беспощаден к тебе? Или это юность моя так не может и не хочет больше ждать? Или я жесток пред тобою мать моя, рождшая и воспитавшая мя, и вскормившая млеком своим? Или я, как и прочие дети, будучи в неоплатном долгу у родителей своих, ленюсь и небрегу отплатить хотя малым чем долг свой при жизни родительской? Господи, подай мне знак, дай совет, как поступить в этот час!) - Я не понуждаю тебя, Олфоромеюшко. Токмо прошу! Не можешь - ступай с Богом. Простись токмо с отцом по-хорошему. Мы ить и одни проживем, с Господней помогой! Прости меня старую! Она потупляется вновь, и Варфоломей видит, как вздрагивают худые материны плечи, как кривятся судорожно губы, сдерживая рыдание, как робкая слеза осеребряет ее ресницы... (Ты не ведаешь, мамо, какой жертвы просишь у меня! Я уступаю тебе, но и сам боюсь за себя в этот миг. Выдержу ли без ропота этот последний искус? Господи, владыка добра! Помоги мне днесь на путях моих!) - Хорошо, мамо. Я остаюсь, - говорит он. Ему приходится поскорее поддержать мать, чтобы Мария не рухнула в ноги сыну своему. Глава 15 Ближайшие два года не прошли совсем даром для Варфоломея. Отец был прикован к постели, братья и верно, как говорила мать, больше угождали женам своим, и на него пали те хозяйственные заботы, которые ранее исполняли Яков, Стефан, Даньша или сам боярин Кирилл. Ему пришлось-таки поездить и походить с обозами, неволею научиться торговать; много раз бывать в Переяславле, этой второй церковной столице московского княжества, где он даже завел знакомства в монастырских кругах; побывал он и в других, ближних и дальних городах - в Хотькове и Дмитрове, в Юрьеве-Польском и Суздале, спускался по Волге от Кснятина до Углечаполя. По крайней мере единожды довелось ему увидеть Москву, куда Варфоломей попал в числе радонежан, вызванных на городовое дело. (Когда набирали народ, можно было и поспорить, - свободные вотчинники, в отличие от черносошных крестьян, не несли городового тягла, но Варфоломей не стал спорить. Ему самому было любопытно поглядеть стольный город своего княжества, а работы он не боялся никакой.) Москва, хотя и обстроенная Калитой и красиво расположенная на горе, над рекою, все же сильно уступала Ростову, Владимиру и даже Переяславлю. Город, однако, был многолюден, а народ напорист и деловит: москвичи явно гордились своею столичностью. Варфоломей нашел время побывать в монастырях, Даниловом и Богоявления, обегал Кремник, благо они тут и работали, починяли приречную городьбу, и даже увидал мельком князя Семена, - молодого, невысокого ростом, с приятным лицом и умными живыми глазами. Он шел в сопровождении каких-то бояр и свиты и слушал, кивая головой, то, что говорил ему забегавший сбоку, привзмахивая руками, седой боярин, сам же бегло окидывал взглядом строительство, и даже, остановясь невдали от Варфоломея, указал рукою одному из бояр на что-то вызвавшее его особое внимание. Передавали, что князь Семен только что воротился из Орды, где представлялся новому цесарю, Чанибеку. Мелькнул и исчез пред ним кусочек той "верхней" жизни, со своими, неизмеримо важнейшими, чем его собственные, трудами, успехами, бедами и скорбями. Важнейшими уже потому, что от них, от этих трудов княжеских, зависели жизни и судьбы тысяч и тысяч прочих людей - бояр, торговых гостей, ремесленников и крестьян. Что было бы сейчас со всеми ними, не прими Чанибек милостиво князя Семена? Верно, уже бы скакали гонцы по дорогам и в воздухе пахло войной! Митрополита Феогноста, как ни хотелось ему, Варфоломей в этот наезд так и не видел. Баяли, что духовный владыка Руси все еще не воротился из Орды. Пригородные московские монастыри, как и большие монастыри Переяславля - Горицкий и Никитский, вызывали в нем одно твердое убеждение: туда он не пойдет. Варфоломей даже затруднился бы сказать, почему именно. Верно, из-за той самой "столичности", которая тут упорно лезла в глаза: соперничества и местничества, тайной борьбы за звания и чины, страстей, связанных с близостью к престолу, которые он и не зная знал, - чуял кожей этот дух суетности, враждебный, по его мнению, всякому духовному труду. Раз за разом ворочаясь из своих путей торговых, Варфоломей все больше убеждался в том, что его замысел: уйти в лес и основать свой собственный, скитский монастырь, есть единственно правильный и единственно достойный путь для того, кто хочет, не суетясь и не надмеваясь, посвятить себя единому Богу. Между тем время шло. Кирилл все больше слабел и уже начал не шутя поговаривать о монастыре. Он бы, верно, и давно уже посхимился, да не желал оставлять Марию одну, а та тоже, давно подумывая о монастыре, не могла оставить одиноким своего беспомощного супруга. Им обоим не хватало какого-то толчка, быть может, внешней беды, дабы решиться покинуть мир. У Кати с Петром появился ребенок, девочка, а вскоре обе невестки опять понесли, почти одновременно. Варфоломей, который нынче нечасто встречался с Нюшей, не сразу почуял приближение беды. Нюша была уже на сносях, когда Варфоломей, встретив ее случайно у младшего брата (она пришла к Кате за какою-то хозяйственною надобностью), вдруг, невесть с чего, испугался до смертного ужаса. Да, лицо у Нюши было слегка нездоровым, подпухло, под глазами появились отечные мешки, но не это перепугало Варфоломея. Она болтала, даже смеялась, пробовала подшучивать над ним, а глаза у нее в это время - отсутствовали. В них, в самой-самой глубине зрачков, была пустота. Он решил, что это наваждение, пробовал стряхнуть с себя глупый страх и не мог. Что-то должно было произойти, возможно, то, чего он ждал тогда, два года тому назад, и просто ошибся во времени? Вечером этого дня он долго и горячо молился о здравии рабы Божьей Анны, но и молитва как-то не доходила до сердца на этот раз, не могла перебить тревожного ожидания беды. Много лет спустя Варфоломей, к тому времени старец Сергий, так развил в себе эту способность угадывать грядущую человеческую судьбу, что уже ни разу не обманывался в предчувствиях своих. Близкая смерть или тяжкое несчастье, увечье ли, плен, болезнь виделись ему заранее, как бы написанными на челе человека, и даже сроки несчастий он мог предугадать и называл довольно точно. (Свойство нередкое у людей тонкой духовной организации, хоть и не объясненное до сих пор наукой.) О своих предчувствиях Варфоломей не говорил никому. Только внутри себя во все эти последние месяцы как бы сжимался весь, собирался в комок, словно ожидая удара. Сама Нюша ничего такого не подозревала: была весела, ровна, хлопотливо готовила свивальники и сорочки будущему младеню. Она уже и ходила тяжело, переваливаясь, точно утка. Осенние ветры сушили и вымораживали землю. Сухой серый ольховый лист на утренниках хрустел под ногой. Роды прошли благополучно, - так повестила ему Никодимиха (Варфоломей как раз возвращался из лесу). Безумная надежда на то, что он и ныне сумел ошибиться, билась в нем, когда он взбегал по ступеням Стефанова терема. Но с первого же взгляда на брата, на его потерянное, смятое лицо, на хмурую Катерину, что сидела ссутулясь у постели роженицы, Варфоломей понял, что дело плохо. Нюша лежала вся в жару, румяная, почти красивая, и не узнавала никого. У нее тотчас после разрешения от бремени началась родильная горячка. Прибежала мать, вызывали ворожею и Секлетею, знахарку. Больную обмывали, поили травами, заговаривали - не помогало ничего. Гадали, что делать с младенем (Нюша опять принесла мальчика). То ли искать кормилицу, то ли выпаивать ребенка козьим молоком из коровьей титьки? Спор разрешила Катерина, сама недавно родившая, которая решительно унесла ребенка к себе: - Выдумают, тоже, кормилицу! Кака еще и придет, поди их разбери! - сердито проговорила она, - у меня самой молока хоть залейся! Надо - и троих выкормлю! Потянулись томительные часы, дни, когда Нюша была между жизнью и смертью. Жар наконец спал, и она пришла в сознание, но таяла, как свеча. Женщины, сменяясь, не отходили от больной. Варфоломей, забросив все дела, тоже сидел у Нюшиной постели в очередь с братом. Ему было тяжелее, чем Стефану. Он знал, что это конец. Нюша то плакала, то жаловалась, просила помочь, капризила, словно малое дитя. Несколько раз просила принести ребенка, даже брала на руки. Слабым голосом прошала у Стефана: - Как назовем? Посчитав сроки, Стефан назвал несколько святых. Остановились на Иоанне. - Ванятка! - тоненьким детским голоском прошептала Нюша и попробовала улыбнуться. Варфоломея она, когда он приходил, брала за руку и подолгу не отпускала, не позволяла отходить. А когда он сменялся, упрекала шепотом: - Покидаешь, да? - Стефан придет! - отвечал Варфоломей. - Степан... - Нюша прикрывала глаза. День ото дня ей становилось все хуже. Похоже было, что и крестить ребенка придется уже без матери... Варфоломей пытался всячески разговорить, успокоить Нюшу, обещал скорое выздоровление. Она слушала, и непонятно было - верит или нет? Верно, ей очень хотелось верить, что так и будет. ...В этот день Варфоломей припозднился с делами и, когда подходил к Стефанову дому, невольно ускорил шаги. Стефан стоял на крыльце и ждал брата. - Тебя зовет! - выговорил он хмуро. - Очень плоха? - вопросил Варфоломей. Стефан, не отвечая, махнул рукою и пошел как-то вкось, деревянно шагая, в глубь сеней. Нюша лежала тихая-тихая, почти не дыша. Ему показалось даже, что она спит. Но Нюша, заслышав шаги, тотчас открыла глаза. - Ты один? - Варфоломей кивнул и уселся на скамеечку, рядом с постелью, нашаривая исхудалые Нюшины пальцы. - Сейчас Катя придет, - сказала Нюша без всякого выражения и замолчала. Пальцы ее были холодны и даже не ответили на его пожатие. Он вздумал было вновь утешать ее, но Нюша слабо, как отгоняя муху, отмахнула головой и спросила, глядя мимо него, в пустоту: - Скажи... Не обманывай только! Я умру? Варфоломей склонился к постели, беззвучно зарыдав. Когда-то он так же точно не мог соврать умирающей маленькой девочке. Но сейчас ему было тяжелее во сто крат. - Да, - прошептал он. Нюша с трудом подняла руку и огладила его разметавшиеся кудри. - Не плачь! - сказала она. - Мы встретимся с тобою там, да? - Да! - захлебываясь слезами, не подымая лица, отмолвил он. - Я была такая глупая! - задумчиво протянула она, - глу-у-упая, глупая! Больше такая не буду... Помнишь, ты мне сказывал про Марию Египетскую? Мне надо было вместе с тобою уйти в монастырь! Ну, не вместе, а где-нибудь рядом... И приходить к тебе на исповедь каждый год. Нет, каждый месяц! Или лучше по воскресным дням... Ой! Кто там? - испуганно выкрикнула она, уставясь в темный угол. - Никого нет! - отмолвил Варфоломей, невольно поглядев туда же. Нюша говорила все торопливее и торопливей и уже явно начинала заговариваться. Темно-блестящий взгляд ее сделался недвижен, а рука заметно отеплела. У нее подымался жар... Как давно это было уже! И словно все повторяется вновь: Стефан, испуганный, стоит за дверями, а она - девочка Нюша - умирает у него на руках... Хлопнула дверь. Катя от порога спросила: - Жива? - Жива еще! - помедлив, ответил Варфоломей и прошептал тихо, самому себе: - Еще жива... В комнату постепенно собирались женщины. Вошла мать. Потом попадья. Нюша бредила, взгляд ее сделался мутным, она уже вряд ли узнавала кого. Варфоломей встал и вышел на улицу. Стефан стоял в сенях и плакал, зарывшись лицом в Нюшин тулуп. Нюшу обряжали вечером. Обмыли, переодели, положив на три дня в открытую домовину. Много суетились, много плакали. Приходил, ведомый под руки, отец. Мелко покачивая головою, говорил с покойницей как с живой, в чем-то упрекал, за что-то хвалил ее. Приходили Нюшины подружки, родственницы и матери подружек. Дьячок из церкви читал над Нюшей часы. Дома варили кутью, готовили поминальную трапезу. Катя сердито раскачивала колыбель с маленьким Ванюшей, приговаривала ворчливо: - Етот-то будет жить! Ишь, голосина какой! Беда, матки нету на тебя, пороть-то тебя будет некому! Варфоломей наклонился над колыбелью (младенец тотчас затих и зачмокал ртом) и осторожно поцеловал крохотный лобик. В этом ребенке теперь осталась ее душа... Когда колоду с телом уже опустили в могилу, засыпали землею и, утвердив крест и разделив кутью, разошлись, Варфоломей задержался на погосте. Отойдя в сторону, он поглядел на небо. Холодное, оно еще хранило отблеск угасшего солнца, и легкие, лилово-розовые облачка, просвеченные вечерними лучами, прощально сияли над землей, прежде чем потускнеть и раствориться в сумерках ночи. "Я была такая глупая, больше не буду!" - донесся до него тихий голосок. Оттуда? С высот горних? Или с погоста? Оглянувшись, он заметил вдалеке высокую фигуру Стефана, что брел, шатаясь, в сторону леса. Варфоломей догнал брата, тронул за рукав. Стефан оглянулся, глаза его почти безумно сверкнули. - А-а, это ты! - Идем домой. Ждут, - выговорил Варфоломей. Стефан поглядел слепо, двигая кадыком, силясь что-то сказать. Наконец разлепил тонкие губы: - Перст Господень! Судьба... Должен был сразу... Разом... Все оставить... Оставить мир... Должен был уйти в монастырь... Да! Да! За дело! Поделом мне! Поделом! Поделом! Боже! - выкрикнул он, давясь в диком смехе и рыданиях, - почему ее, а не меня?! Варфоломей силой увел его с погоста. Глава 16 Стефан ушел в монастырь сразу же, как отвели сороковины по Нюше. Дом и добро передал Петру, ему же с Катею вручил на руки обоих младенцев. Смерть Нюши и уход Стефана осиротили семью. Отец сразу сник, начал забываться, почасту сидел, уставя глаза в пустоту, и что-то шептал про себя. Мать перебирала какие-то тряпки, доставала старинные выходные порты из сундуков, молча прикидывала, думая свою, тайную думу. Единожды сказала, без выражения, как о решенном: - Мы с отцом уходим в монастырь. К Стефану, в Хотьково. Там и женская обитель недалеко. Варфоломей этого ждал и потому только молча склонил голову. - Вот, сын! - прибавила Мария, усаживаясь на край сундука и бессильно роняя руки на колени, - вот, сын... Живешь, живешь, сбираешь, копишь, а для чего оно? Все истлело, изветшало, исшаяло, как и мы с родителем твоим! Чаю, недолго уже и проживет старый... Да и мне без него незачем больше жить. Скоро освободим тебя, Олфоромеюшко! Ты уж потерпи... Варфоломей сделал безотчетно самое верное: подошел к матери и молча приник к ее плечу. Больше они об этом не говорили. Вскоре в доме началась деловитая суета прощаний, сборов, вручения вольных грамот последним оставшимся холопам. Уходя в монастырь, Кирилл отпускал на волю всех. Отбирали что поценнее на продажу, на вклады в монастыри - останнее серебро, рухлядь, иконы и книги. Как мало оставалось от прежних ростовских богатств боярина Кирилла! Насколько богаче были они в своем старому дому, уже разоренные, уже приуготовившиеся к переезду в Радонеж! И какою ненужною суетою выглядели все эти скудные осенние сокровища боярской семьи! Жизнь кончается, и кончается все. Ничего не унесешь с собою. Ничего или почти ничего не оставишь от себя на земле! Все почнет рассыпаться прахом, стареть и ветшать прямо на глазах. И лучше, много лучше поступить по обычаю, раздав одежды нищим, а драгую утварь - церкви, на помин души. То, что надобно человеку, он всегда создает сам. Не потому ли и Христос заповедал не скапливать богатств тленных, кои червь точит и тать крадет? Варфоломея мать благословила семейною иконою Богоматери. Отец вручил ему образ Николая Мирликийского. Несколько служебных книг, труды Василия Великого - вот все, что оставалось ему и с чем он вскоре уйдет в монастырь. Варфоломей сам отвозил родителей в Хотьково. Сам передавал вклады и договаривался с игуменом. Отец, принявши постриг, вскоре слег и уже не вставал. Брат, с которым он поместился вместе в келье, ухаживал за Кириллом Господа ради, отказавшись от предложенной Варфоломеем платы. Стефан также почасту сидел у отца. Два монаха, отец и сын, они почти не разговаривали друг с другом, разве Кирилл просил подать воды или помочь поправить взголовье. Оба молчали, каждый о своем. Так же молча Стефан вставал по звуку монастырского била, когда начиналась служба, и Кирилл молча кивал ему, разрешая уйти. Только раз как-то и вопросил Стефан, с отдышкою, глядя в потолок: - Тута останесси? Али куда на Москву, может? - и в голосе просквозила робкая надежда на то, что сын, в коего Кирилл вложил некогда все силы своей души, все-таки не посрамит чести семьи, достигнет, досягнет, хотя бы и на духовном поприще, достойных их прежнему боярскому званию высот. Стефан понял невысказанную мысль отцову, кивнул, отмолвил кратко: - Может быть. Подумаю, отец. - Не хотелось огорчать старика, хотя сейчас, после смерти Нюши, всякие мысли о суетном преуспеянии покинули голову Стефана, и хотел он - так, по крайней мере казалось ему самому - только одного: уединения. Варфоломей навещал родителей изредка. Надо было опять пахать, снова сеять, вести ненужное ему хозяйство, хотя бы ради того, чтобы отец с матерью могли умереть в покое, не заботясь тем и не гадая о домашних делах, и чтобы после всего передать дом и землю Петру непорушенными. Осенью он отвез в монастырь два воза с обилием: хлебом, мясом, рыбой и разноличною овощью. Отец был уже очень плох, и смерти его сожидали со дня на день. Варфоломей рассудил, довершив домашние дела, воротиться в монастырь и пожить тут, послушествуя, до кончины родительской. Земля уже подмерзла. Конь весело бежал по отвердевшей дороге, и первые белые снежинки, нерешительно порхая над землею, садились ему на ресницы и щеки, тут же истаивая и превращаясь в крохотные капельки воды, когда Варфоломей возвращался в монастырь. Всю дорогу он волновался: застанет ли отца в живых? И только ступив на монастырский двор, увидел, что не опоздал. Отлегло от сердца. Из кельи отца как раз выходила худощавая высокая монахиня - сиделка. Вглядевшись, он узнал мать. Поклонился ей в ноги (чуть было не бросился на шею). Мария всхлипнула; крестя сына, выговорила: - Иди скорей, отходит! Вчера соборовался уже. Кирилл с трудом признал Варфоломея. Взгляд его становился мутен, руки, беспокойно перебиравшие одеяло, уже плохо слушались старика. Прошептал: - Петюня где? - Послезавтра приедет, - коротко отмолвил Варфоломей, тотчас понявши про себя, что младший брат уже не застанет отца в живых. Кирилл начал отходить к полуночи. Умирал тихо, только два-три раза и вскинулся, всхлипнул беспокойно. Дыхание все слабело и слабело и наконец остановилось совсем. Варфоломей закрыл глаза отцу. Скрипнула, отворяясь, дверь кельи. - Уже? - спросил Стефан. - Уже, - помедлив, отозвался Варфоломей. Стефан стал рядом, и оба начали читать заупокойный тропарь: "Со духи праведных скончавшихся душу раба твоего, Спасе, упокой, сохраняя ю во блаженной жизни, яже у Тебе, Человеколюбче! В покоищи твоем, Господи, идете вси святии Твои упокоеваются, упокой и душу раба твоего, яко един еси Человеколюбец! Ты еси Бог, сошедший во ад, и узы окованных разрешивый, сам и душу раба Твоего упокой! Едина чистая и непорочная Дево, Бога без Семене рождшая, моли спастися души его! Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков..." Отца хоронили истово, соблюдя весь сложный чин монашеского погребения. Отпевал родителя сам игумен. Сколько здесь было неложного уважения к покойному, сколько благодарности за нескудный вклад в монастырь, Варфоломей не стал гадать. Мать слегла тотчас после погребения отца. У нее ничего не болело, но она почти перестала принимать пищу и тихо угасла, недотянув двух дней до Рождества. Похоронили ее на монастырском кладбище, рядом с отцом. Упокой, Господи, в высях горних души усопших рабов Твоих, Кирилла и Марии, и дай им вкусить за все их труды земные, вечный покой! Варфоломей оставался в монастыре до сорокового дня. "Закрыл глаза родителям и покрыл их землею, со слезами" - как и обещал матери. Справил все полагающиеся службы и требы, устроил вечное поминовение: "Украсил память их панихидами и литургиями, и милостынями ко убогим и нищим" - сказано в Епифаньевском житии. Когда он уезжал из Хотькова, стоял один из тех теплых дней позднего февраля, в которые кажется, что уже наступила весна: подтаивает снег, обтекают и звонко ломаются сосульки на южных свесах крыш, и в воздухе веет тонким обманным ароматом прозябания. На душе была светлая радость. Не потому только, и даже вовсе не потому, что радость пристойно испытывать христианину, проводив любимых своих в жизнь вечную из этой, временной, полной страстей и печали земной жизни. И не потому, что ему было только лишь двадцать два года и в воздухе обманно пахло весной. Нет! Он вспоминал сейчас мать такою, какою она была в его раннем детстве, и отца иного, высокого и еще полного сил, - словно бы сейчас, сбросив с себя изветшавшую плоть, они становились вновь, и уже навечно, прекрасны и молоды. И похоронены они были пристойно, и оплаканы детьми, и отпеты, как надлежит христианам, и упокоены в гробах на кладбище, а не зарыты кое-как при дороге, как зарывают иного бедолагу, которого нужная смерть пристигнет в пути. Пристойно, даже торжественно закончен круг жизни. И теперь только Превышний Творец станет ведать дальнейшую судьбу своих усопших рабов. Окончен круг жизни достойно прожитой, в постоянных, неусыпных трудах и постоянном преодолении несовершенств и немощей плоти. И от сознания того, что круг их земной юдоли наконец завершен, на душе и была светлая радость покоя. Светло смотрелись подтаявшие, притихшие леса, уходящие в вечерний сумрак, светло и ясно гляделось небо над примолкшей землей. Настанет весна. Осядет снег. Братия заботливо поправит сырые холмики недавних захоронений. Посохнет, посереет земля. Затравенеют могилы. Высокие былинки станет покачивать ветер, ведя свои, еле слышные, разговоры с травой... Он поднял голову. На вечернем небосклоне выцветал гаснущий бледно-охристый свет, а сверху, на отемневшей синеве неба, зажглась одинокая звезда. В этом мире у него теперь не осталось уже никого, кроме Господа. - Виждь! И прими меня в волю свою! - прошептал Варфоломей, подымая чело, на которое неживою тенью упал вечерний гаснущий отблеск зари. Дорога в монастырь, дорога, по которой он медлил пойти ради них, дорогих сердцу его существ, давно задуманная дорога, на коей его вновь обогнал Стефан, лежала наконец-то открытою перед ним. Примечания Евхаристия - таинство пресуществления хлеба и вина в истинное тело и кровь Христа. Это основная цель церковной литургии. Кондак - церковное песнопение, содержащее тему праздника или почитания святого, в честь которого совершается литургия. Тропарь - молитвенная песнь, выражающая сущность празднуемого священного события или изображающая главные черты жизни и деятельности прославляемого святого. Антифон - попеременное пение двух хоров, разделенных на два клироса. Ектенья - слово греческое, означает "прилежное моление"; ряд молитвенных прошений, возглашаемых диаконом или священником от лица всех молящихся. Кмети - воины.