Явдат Ильясов. Заклинатель змей Т.: Издательство литературы и искусства им. Гафура Гуляма, 1986 Повесть о трудной судьбе, удачах и неудачах беспутного шейха, поэта, ученого, несравненного Абуль-Фатха Омара Хайяма Нишапурского, жил такой когда-то на земле... ПЬЯНЫЙ ЗВЕЗДОЧЕТ Стихи Омара Хайяма даны в переводах О. Румера и И. Тхоржевского Хоть я и пьяница, о муфтий городской, Степенен все же я в сравнении с тобой: Ты кровь людей сосешь, я - лоз, Кто из двоих греховней? А ну, скажи, не покривив душой? - Зачем тебе, отступнику, молельный коврик? - Ну, как же! Это - ценность. Хорошо заложить в кабаке. (Чей-то приглушенный смех.) О! - Дерзкий странник провел ладонью по своей кисейной, похожей на снег в морозных блестках, новой чалме. - Прощайте, я пойду. Холодно? Пусть. Отогреюсь в солнечной Мекке. - Если в пути не околеешь, безродный. - Э! Будь что будет. От страха смерти я, - пусть знают все, - далек: Страшнее жизни что мне приготовил рок? Я душу получил на подержанье только И возвращу ее, когда наступит срок. ... Стужа, белая косматая старуха, вползает в жилища, влезает в постели и колыбели. На обледенелых звонких дорогах насмерть стынут усталые путники. Те, кому посчастливилось уцелеть, бредут, скрежеща зубами, к рибату - странноприимному дому. Низкое, узкое, длинное, как скотский загон, помещение с редким рядом кривых столбов, подпирающих черный потолок. Меж столбов - костры, у костров - народ. Поскольку рибат воздвигнут на средства благотворителей и потому бесплатен, ясно, какой народ прибило сюда. В заскорузлых руках - куски сухих ячменных лепешек. Люди грызут их с тупо-сосредоточенным видом, запивая чуть подогретой водой. Постой-то в рибате, слава аллаху, бесплатный, но горячей похлебки, жаль, без денег и здесь не получишь. Ее, жирную, острую, пряно-пахучую, только что ели путники видные, сыто-солидные, которых загнал сюда небывалый мороз. Не по себе им тут. Как стаду коз, угодивших в ущелье, облюбованное волчьей стаей. Женщина в черной сверкающей шубе, закрыв лицо чадрой до самых глаз, отчужденно смотрит в огонь. Судя по ярким глазам, она молода и, быть может, даже хороша собою. Хмурится рядом с нею упитанный мужчина средних лет с холеным белым лицом и ладно подстриженной бородкой, окрашенной хною. И горбится, весь в густых булгарских мехах, некий важный имам, священнослужитель. - Дурачье из Мерва, паломники, - осуждающе кивнул благообразный имам на смущенно притихшее мужичье. - В Мекку идут. Да, да, поверьте! Не куда-нибудь, а прямо в Мекку. Но ведь сказал халиф Абу-Бекр: "Богатый правоверный лучше бедного". Кто желает посетить святые места, должен располагать суммой денег, достаточной на дорогу туда и обратно и на пропитание семьи за время его отсутствия. А эти... куда их несет, убогих? Нищий, вздумавший совершить хадж, подобен хворому, который берется за труд здорового. - Воистину! - с готовностью изрек краснобородый. И тогда: - Богатые, бедные, - послышался чей-то скрипучий голос. - Разве мы все - не временные постояльцы в этом мире, старом ничтожном рибате нужды и бедствий?.. 18 мая 1048 года в мрачной Газне, в позорном плену, тяжко занемог великий мученик-мыслитель Абу-Рейхан Беруни. Он уже знал: дни его сочтены. Но не знал, кто подхватит зажженный им факел высокой учености. В тот же день, на восходе солнца, в Нишапуре, у палаточника Ибрахима, случилось радостное событие: жена подарила ему сына, которого и нарекли именем кратким и звучным - Абуль-Фатх Омар. Поскольку в час его рождения Солнце и Меркурий находились в третьем градусе Близнецов и земная долгота Меркурия совпадала с долготою Солнца, а Юпитер держался по отношению к ним в тригональной точке, Омару предсказали богатство, много детей, удачливость в делах. ...К их костру, не стесняясь, подсел пожилой человек в неимоверно облезлой шубе, с которой никак не вязалась дорогая пышная чалма на его лобастой голове. Изжелта-бледным, изрытым, как строительный камень-ракушечник, было худое лицо с прямым тонким носом. Седая борода растрепалась. Чадра соскользнула с лика испуганно отодвинувшейся женщины, твердый рот ее округлился брезгливо, но вместе с тем и сострадательно. Оказалась: не так уж она молода, но что и впрямь хороша - это увидел всякий. Он протянул к огню ладони - узкие, смуглые. Женщина, вновь закрывшись, взглянула на них тайком - и безотчетно тронула грудь... - Выходит, - сказал он с обидой, - аллах, который сам предопределил нашу бедность, сам же и закрыл нам путь к нему. Что ж! - Его тонкие губы скривились в злой усмешке. - Обойдемся без него. Но обойдется ли он без нас? Без нашей веры, без наших молитв, без наших приношений? - Несчастный! - вскричал имам оторопело. - Ходишь ли ты в мечеть? - Забрел на днях, - зевнул скучающе паломник. - Как-то раз мне удалось стянуть молельный коврик. Я и задумал новый достать... Уже в раннем детстве Омар повергал взрослых в остолбенение ясным умом и, можно сказать, совершенно невероятной памятью. Впрочем, как где-то сказано, изумительная память бывает и у сумасшедших. Худенький, бледный, лобастый, он часто недомогал, был застенчив и слабосилен, зато обладал необыкновенным тайным упорством, острым воображением и чуткостью. От обиды, особенно незаслуженной, он замыкался наглухо в себе. Но порой безграничное самолюбие заставляло его, внезапно вспыхнув, нападать на мальчишек намного старше. Нападать - и бить. Чем попало, лишь бы доказать свое. Забияку пинали, толкали, колотили палками, чтоб отвязался - нет, весь в слезах, окровавленный, он не отставал от них, пока в драку не вмешивался кто-нибудь из взрослых прохожих. ...В углу - смех. Имама охватил озноб, будто ветер, гудевший снаружи, внезапно проник к нему под меха. Трясясь от негодования, он огляделся: на этих бродяг мало надежды, они не помогут, крамольный болтун для них - свой; нет ли поблизости... - Нет, - огорчил старика нелепый странник. - Нет мухтасиба - блюстителя нравов! Не озирайся напрасно, шею свихнешь. Его задрал у Нишапура тощий волк. Задрал - и подох, бедный зверь. Отравился, видать, его праведной кровью. В рибате стало тихо, как в склепе. ...Он встал - прямой, как доска, несмотря на возраст, - мигнул смотрителю подворья, остроглазому проныре, и пропал с ним где-то в темном углу. Позже вновь появился в освещенном кострами пространстве - уже без своей великолепной чалмы, в чужой драной шапке, но зато освеженный, весь подобравшийся, помолодевший. Впалые щеки его раскраснелись, глаза прояснились, в них заиграл озорной, как у юнца, весенний блеск. Он вновь мигнул, теперь - обомлевшей женщине, лихо сдвинул шапку набекрень - и пошел себе прочь, чуть качаясь, безразличный к теплу и холоду и к человеческой злобе. ...Его прямо-таки изнуряла, как иного - болезнь, острая любознательность. На дворе падал снег или хлестал дождь проливной - Омар не мог усидеть дома, у теплой жаровни. Он натягивал на голову старый отцовский толстый халат и незаметно выбирался наружу. Долго бродил в саду между голыми мокрыми деревьями, ни о чем не думая, просто впитывая холод и шум дождя. Затем залезал в чащу юных вишенок-прутьев, выбившихся из корней вокруг взрослых деревьев, и часами торчал в них, безмолвный, омываемый студеным потоком с неба. И ни о чем не думал. Лишь где-то подспудно, в самых глубоких недрах сознания, как чей-то смутный и настойчивый зов, звучали, слагаясь слово к слову, чьи-то стихи. Чьи? Неизвестно. Может быть, уже свои. Те, которые он когда-нибудь напишет. Никто не искал мальчишку, никто не звал, не тащил домой. Мать уже махнула рукой на него. Омар впадал в первобытный дикий экстаз, если случалось землетрясение или свирепый ураган, налетев, ломал в Нишапуре дряхлые ивы. Хорошо ему было укрываться в густых кронах упавших деревьев, пока их не изрубили и не растащили по дворам, сидеть в зеленом сумраке и мечтать. О чем? О чем-то неясном, но всегда необыкновенном. Родители смеялись: - Дурачок! Когда его, как и всех детей, спрашивали, кем он хочет быть, он, к ужасу родных, отвечал: "Бродягой". У него был красивый почерк. Он терпеть не мог недомолвок и околичностей и во всем любил точность: в мыслях, словах и делах. Закадычных друзей у него не водилось. Почему-то Омара никто не любил. Даже родная мать. Ибрахим, находя его поздней ночью уснувшим за книгой, говорил со вздохом: "Он, наверное, за книгой и умрет когда-нибудь". Что и сбылось в свое время. Еще до того, как его, семи лет, отвели в приходскую школу, Омар умел хорошо читать и писать, и потому учиться вместе с другими детьми ему было скучно. Он часто отлынивал от уроков, уходил бродить один в окрестных садах. Тем не менее, в десять лет уже знал грамматику, теорию словесности, стилистику и приступил к индийскому счету, к алгебре и геометрии. - Я говорил тебе: он этим кончит, - хмуро шепнул жене краснобородый купчик. - И кто сей злодей? - строго уставился на них имам, заподозрив спутников в каких-то давних и недобрых связях с нечестивцем. - Тот... как его, - смутился купчик, - знаменитый... неудачник... пьяный звездочет... - Он боязливо оглянулся и тихо произнес короткое имя. - О?! - воскликнул потрясенный священнослужитель. - Кто бы мог подумать... - Он самый. - Обернувшись к жене, краснобородый вовсе помрачнел. И жестко изрек: - Пропащий человек! Истинный мусульманин, - возвестил он самодовольно, - должен заниматься полезным, богоугодным делом: торговлей, приумножением своего достояния. А этот шалопай всю жизнь растратил... на что? На вино и стихи. Разве стихи к лицу мужчине? Женское занятие. - Он взглянул на жену. - И стихи-то какие? Добро бы о розах да соловьях. Нет, у него они - вредные. Они будоражат человека, заставляют думать, сомневаться. - И он заключил уверенно: - Конченый человек! А пьяный звездочет? Уже у ворот с его лица как ветром сдуло напускную веселость, ее сменила горькая озабоченность. Радоваться нечему! И так всегда: на людях он беспечно смеется, наедине с собой задумчив, угрюм. Если только не рассмешит какая-нибудь забавная мысль, шальное воспоминание. Зачем он пил при них? Путник жалел чалму, деньги были. И нынче ему не хотелось пить. Стар он уже, с ногами все хуже и хуже. Но чем-то надо было досадить наглецам? Чем омываться нам, как не вином, друзья? Мила нам лишь в кабак ведущая стезя. Так будем пить! Ведь плащ порядочности нашей Изодран, залатать его уже нельзя. Ни кражей, ни ложью, ни подлостью их не проймешь: и то, и другое, и третье для них - дело обычное, привычное. Лишь нарушив один из важнейших запретов святого писания, сумеешь возмутить их тупую безмятежность. Ишь, мозгоблуды: бедняку на богомолье сходить - и то грех... Всю жизнь сочиняя стихи, он привык, в поисках слов, строк и рифм, бормотать их себе под нос; и, поскольку, к тому же, он и думал не так, как иные - расплывчато, безотчетно, а ясными точными фразами, произнося их мысленно, как вслух, - это исподволь переродилось у него в привычку вслух разговаривать с самим собою, чему способствовало еще и одиночество. - Неужто, - сказал себе странник с укором, - ты обречен всю жизнь лицедействовать? Вся жизнь - потеха. Скоморох! Не хватит ли их дразнить? Язык отрежут. - Но, представив гладкое лицо и красную бородку торгаша, имамову теплую шубу, он опять разозлился, встряхнул головой. - Пусть! Разве я их первый задел? Сами всюду лезут с дурацкими поучениями. Вот он, весь тут, благонравный обыватель-стяжатель. Самый гнусный зверь на земле! Не имея крупицы добрых знаний в башке, он берется судить других. Еще хуже, если ему удалось запомнить чье-то изречение - мудрое, глупое: он орудует им как дубиной. Уж он от тебя не отстанет, пока не грохнет по голове. Чтоб уравнять твой разум со своим, загнать тебя в общее стадо. - И с мальчишеской удалью: - Буду их дразнить! Буду их изводить. Пусть хоть голову отрежут... Он забыл, вернее приглушил, отодвинул на время, бесшабашно махнув на то рукой, - что именно страх за свою голову погнал его в Мекку, которая нужна ему, как черту рай. Нет никакой охоты тащиться в такую даль. Но идти надо. Вот схожу на богомолье, надену зеленую чалму святого, тогда попробуйте тронуть меня хоть пальцем. Надо идти. И он шагал себе по белой пустыне, стуча палкой и задубелыми ногами по ледяной дороге, и с грустью, которую уже давно не мог преодолеть, напевая что-то, на слух - весьма жизнерадостное. Хорошо ему было с привычной светлой грустью, устойчивым душевным равновесием, спокойной уверенностью в своих неисчерпаемых глубинных силах. Это - главное. Все остальное чушь. Суета. Что губит судьбу человеческую? Ядовитая пыль житейских мелочей. Он давно стряхнул ее с души, как иной после долгих дорог отряхивает прах с разбитых ног. Сказано в древней "Песне арфиста": "Совершай дела твои на земле по велению сердца твоего и не горюй до того, как придет к тебе оплакивание. Не слышит воплей тот, чье сердце успокоилось, и слезы никого не спасли от подземного мира. Проводи радостно день, не унывай. Никто не уносит своего добра с собою. Никто не вернулся, кто ушел". Будь жизнь тебе хоть в триста лет дана - Ведь все равно она обречена, Пусть ты халиф или базарный нищий, В конечном счете - всем одна цена. ...На повороте ему попалась замерзающая птица. Он задел ее ногою, даже пнул, сочтя за грязный, обледеневший ком снега. Она встрепенулась! Нагнулся, разглядел: ворона. Редкая ворона. Белая. Путник подобрал ее и отогрел за пазухой. А глаза смуглой женщины в рибате все смотрели в огонь, и в них мучительно рождалась тайная мысль. Часть первая. СОЗВЕЗДИЕ БЛИЗНЕЦОВ Приход наш и уход - загадочны. Их цели Все мудрецы земли осмыслить не сумели. Где круга этого начало, где конец, Откуда мы пришли, куда уйдем отселе? Омару исполнилось 10 -пирамиде Хеопса 3880. Ашшурбанипалово хранилище письмен погибло за 1670 лет до этой поры. Аристотель умер 1380 лет назад. Улугбек родился через 336 лет. Джордано Бруно сожгут на костре через 542 года. И десяти лет от роду Омар впервые выехал из Нишапура - в Астрабад, неподалеку от которого, в деревушке Баге-Санг, его родитель, зажиточный мастер Ибрахим, купил перед тем дом и садик для летнего отдыха. - Не надо бы ехать. Время тревожное. - Милостив бог, - сказал Ибрахим. - Но на всякий случай опоясался саблей и вооружил трех своих здоровенных работников не менее здоровенными дубинами. - Безграничен аллах в своих милостях! - ликовал Ибрахим в дороге. - Небывалый нынче хурдад (месяц май.) В иной год в эту пору трава уже выгорает, деревья густо заносит пылью, - встряхнешь, - с головою накроет. А сейчас? Каждую ночь гроза и ливень, днем солнце сверкает. Воздух чист, всюду свежая зелень... Восторг не мешал ему думать о выгоде, - наоборот, возрастал от мысли, отрадной и дельной: "Лето будет дождливым - повысится спрос на палатки". Отделившись от каравана, они свернули на Фирузгондскую горную дорогу. Влажный твердый путь уходил впереди за черную скалу. И казалось, дорога звенит, слагаясь со всеми своими подъемами, спусками и поворотами в задушевный тихий напев. Для Омара каждое утро праздник; проснувшись, он уже знал: сейчас произойдет что-то необычайное. Будет солнце, снег или дождь. Будет ветер. Вкусный горячий хлеб. Книга. Белая роза, - от нее так прохладно в жару. Будет тайна. Будут разговоры. Что-то будет! И это уже чудо. - Все промыто дождем, все блестит - и небо над синей горою, и камни, и листья! - Если бы то, что Омар испытывал сейчас, могло, как по волшебству, изменить его суть, мальчик, тут же вспорхнув, защебетал бы вместе с пташками в придорожных кустах. - Сегодня день твоего рождения, - улыбнулась мать. Ибрахим: - Дай бог, чтобы вся твоя жизнь была такой же ясной и блестящей, как это счастливое утро. Безграничен аллах в своих милостях! - И, хлестнув лошадь, он вывел повозку - прямо к шайке тюркских грабителей. Они толпились, спешившись, в устье зеленой лощины, нисходящей к дороге по склону горы. В узких глазах жестокость и жадность, тупая неумолимость. Руки железные. Лбы медные. Сердца гранитные. Не жди от них пощады. - Стой! - рявкнул молодой туркмен в большой мохнатой шапке. Переваливаясь на кривых ногах природного наездника, темный и дикий, он медленно и зловеще подступил к остановившейся повозке, угрюмо уставился на дубины в руках работников Ибрахима. Обернулся к своим (человек пятнадцать) - и разразился долгим скрипучим смехом. - Смотрите, а? Вооружились. Хе-хе-хе... - И грозно - ближайшему работнику: - Это для кого же, собачий сын, ты дубину припас? Уж не для нас ли, а? Вот я сейчас хвачу ею тебя по глупой башке! - Он попытался отобрать дубину, но Ахмед, сперва оробевший, вспыхнул, отскочил и ткнул, точно копьем, туркмена острым концом дубины в грудь. Взвыл туркмен! Через несколько мгновений Ахмед, лучший работник Ибрахима, очутился на коленях, со скрученными за спиной руками. - Ты... оказал сопротивление, - хрипло сказал молодой туркмен, потирая грудь. - Сто динаров и три фельса! Это даром тебе не пройдет. - Хозяин! - в ужасе крикнул Ахмед окаменевшему Ибрахиму. - Не ори, - морщась, проворчал грабитель. - Я тут хозяин. - Он вынул длинный узкий нож и, зайдя сзади, зацепил Ахмеда пальцами за ноздри, круто задрал ему голову. Ахмед, задыхаясь, хотел сглотнуть слюну, кадык его беспомощно дернулся. И потрясенный Омар увидел, как туркмен, примериваясь, щекочет этот судорожно бьющийся кадык острием ножа. - Не смотри, - дрожа, шепнула мать. Мальчик спрятался за ее спиною, закрыл глаза ладонями. Но слух и нюх у него оставались открытыми. И он услышал короткий харкающий всхрип, густой шорох травы, какой бывает, когда на нее капает частый дождь, и незнакомый, одуряюще сладкий и теплый запах... - Видали? - Туркмен лизнул, по обычаю, окровавленную сталь. - А ну, сложите ваши дурацкие дубины в огонь! - Он показал на скудный костерчик, где, уныло дымя, трещали сырые ветви. Усмехнулся с мрачным поползновением на остроумие: - Спасибо, дрова принесли. А то путный костер не из чего было разжечь. Костер повеселел, повеселели и угрюмые туркмены. Предводитель шайки - все еще не очнувшемуся Ибрахиму: - Придется и повозку разломать. Чтоб костер получился совсем хороший. Слезайте. Что у вас в мешках, - похлебку есть из чего сварить? Говорил он гортанно и резко, по-тюркски, но в Хорасане с первых же лет тюркских завоеваний научились понимать язык степей. - Не стыдно? - тихо сказал Ибрахим, помогая жене и сыну спуститься на дорогу. - Чего? - грубо спросил грабитель. В прищуренных черных глазах - недоумение. Похоже, ему не часто приходилось слышать слова "стыд" и "совесть". - Не стыдно грабить мусульман? - зарыдал Ибрахим. - А-а... - Туркмен зевнул, сдвинул шапку на смуглый лоб, почесал шею. - Мусульмане... - И сразу, без перехода, впал в неописуемую ярость: - Сто динаров и три фельса! А мы кто?! - Горячо и сбивчиво, с неожиданным многословием, как бы торопясь оправдаться перед кем-то, может быть - перед самим собою, он обрушил на примолкшего Ибрахима мутный поток досадливых речей: - Когда мы... когда наше несчастное племя... обитало на Сырдарье, - слыхал о такой реке? - правитель Дженда... за что он взъелся на нас? Бог весть. Разорил кочевье. Скот угнал. Убил... восемь тысяч моих сородичей. Разве они были неверными? Все - мусульмане, мир их праху. Жалеть нас надо, а не проклинать! Пришлось бежать в Хорасан. И что? Сто динаров и три фельса! Здесь явился по нашу туркменскую кровь... ваш дурной султан Масуд Газнийский. Хорошо, наш лихой Тогрулбек в пух и прах разнес его у Серахса. И теперь наш черед всех громить и грабить. Знаешь, раненый тигр втройне опаснее? То-то. Эй, мешки да горшки - на землю! - приказал он подручным, таким же темноликим и свирепым. Мать робко, вполголоса, причитала. Ибрахим и Омар стояли бледные и безмолвные. В голове шумит, и ноги трясутся, и внутри - горячая дрожь. Но когда один из грабителей сбросил с повозки большой зеленый узел, Омар не выдержал, кинулся к нему: - Не трогай! - Тяжелый, - удивился туркмен. - Что в нем? Может, золото, а? - Золото? - подошел к ним предводитель шайки. - Ну-ка... - Развернул узел, встряхнул - и на дорогу с деревянным стуком посыпались темные кирпичи. - Это что? - огорчился разбойник, увидев в странных кирпичах мало сходства с золотыми слитками. - Книги. - Книги? А! - вспомнил туркмен. - Много их мы в Мерве сожгли. - Он нагнулся, подобрал одну, в сандаловой обложке, раскрыл. - Хорошо пахнет! Но что это за чертовщина? Бруски какие-то, черточки, углы, круги. О чем книга? - с любопытством - к Омару. - Может, колдовская, чтоб джиннов на службу вызывать? - Геометрия Эвклида. - Кто такой Уклид, - он мусульманин? - Нет, - ответил Омар, стараясь не смотреть на труп Ахмеда. - Он жил давно, задолго до пророка. Он был румийцем. - И ты читаешь эту дрянь? - Читаю. Но это не дрянь. Одна из самых умных книг на свете. - Как смеешь ты, собачий сын, хвалить сочинение проклятого язычника? В костер твою безбожную книгу! Надо читать коран. - Я и коран читаю, - нашелся Омар. - Я, да будет тебе известно, знаю его наизусть! - Весь коран? - изумился туркмен. - Врешь! - Я никогда не вру. - Тогда прочитай какой-нибудь стих. Омар закрыл глаза, припоминая, - и нараспев произнес звучный арабский стих. Но голос его срывался на каждом слове, и стих прозвучал неверно. За такое дурное чтение наставник в школе избил бы тростью. Однако грабитель не разбирался в тонкостях арабской словесности. Он вообще не знал арабского языка. - И что это значит по-нашему? - "Не засматривайся очами твоими на те блага, какими аллах наделяет иные семейства". Сура двадцатая, стих сто тридцать первый. - Э-э... - У туркмена лоб вспотел. Ощутив в ногах внезапную слабость, он присел на корточки, пораженный не столько смыслом стиха, оглашенного бледным мальчиком, сколько самим мальчиком, его смелостью, памятью и сообразительностью. Свет учености, исходящий от юного перса, слабым отблеском отразился в темных глазах степняка. И, видимо, крохотный лучик невыносимого этого света проник ему в мозг и произвел там смятение. Что-то произошло в его душе, что-то в ней чуть приоткрылось. Он умел драться. Он знал, как лучше отбить удар меча. Он не знал, как отбить словесный удар. Его охватила непонятная тревога. - Что со мною? Захворал, что ли, не дай господь. - Помолчав, он сказал потерянно: - И всю эту кучу книг ты одолел? - Нет. Те дома остались. Эти только начинаю читать. - А трудно? - спросил туркмен с нелепой, казалось бы в нем ясной детской доверчивостью. - Что? - Ну... читать научиться? - Совсем не трудно. - Хм... Как тебя зовут? - Омар. - А меня - Ораз. Может, ты станешь когда-нибудь известным человеком, а? - Если на то будет воля аллаха, - угодливо заметил Ибрахим, цепляясь за малейшую надежду спастись. Каждая жилка в нем натужно звенела, точно струна, готовая лопнуть. - Аллах, аллах, - задумчиво вздохнул туркмен. - Как там сказано, говоришь: "Не засматривайся"? - Он мутно взглянул на мешки, узлы и горшки, уложенные на полянке - и вдруг загремел, пересиливая что-то в себе и не умея пересилить: - Носит вас по дорогам в такую пору! Сидели бы дома, сто динаров и три фельса! Надо бы, друг мой Омар, твою мать - ко мне в шатер, тебя самого, и отца твоего, и ваших трусливых слуг - на базар, и лошадь у вас отобрать, и... И ступайте-ка отсюда, пока я добрый! Если б я не захворал... Забирайте книги свои и припасы. Но мешок зерна мы у вас возьмем. Эй! - гаркнул он на дружков. - Грузите все обратно. Мешок зерна оставьте. - Он посмотрел в Омаровы чистые очи, невесело подмигнул ему. - Станешь большим человеком, не забудь обо мне. Запомни: Ораз из племени кынык, одного рода с царем Тогрулбеком. Будь здоров! А вас, храбрецы, - напутствовал он работников Ибрахима, - надо бы высечь на прощание. Ну, да ладно. Зачем ты кормишь таких ненадежных защитников? - обратился он к мастеру. - Что с них взять, господин? Ремесленный люд. Мирный народ. - Мирный народ... - Туркмен покосился на его бедро. - Саблю отстегни, подай ее сюда! Она тебе ни к чему. Староста Баге-Санга ахал изумленно: - Угораздило вас, господин, забраться в этакую глушь! Неужто иного места для отдыха не нашлось? Простите, - мы рады, конечно, новому человеку. Но очень уж скудно, убого у нас. Семнадцать хижин, горстка людей. Скучно. - В наш тяжкий век, - вздохнул Ибрахим, - нужно иметь про запас надежное убежище. Ведь у вас тут спокойно? - Как будто, - ответил старик неуверенно. И отвел глаза. Взрослые - нудный народ. Жить не могут без никчемных дел. Проверить купчую. Попить шербету. Поболтать о новостях... Пока они занимались этим, Омар побежал осмотреть летнее жилье. Правду отец говорил: безграничен аллах в своих милостях. О рае Омар, конечно, наслышан, но рай небесный - где-то еще впереди, далеко, и попадет ли туда Омар, неизвестно - грехов у него уже немало; что касается рая земного, то, наверное, здесь он и есть. - Эх, родной! - Маленький, тощий, чуть выше Омара, весь черный живой старичок, сидевший у ограды и взявшийся его проводить, сказал с надрывом, тягуче, скрипуче, но проникновенно: - Не зря селение наше Баге-Санг - Каменный сад. Камней тут, видишь, больше, чем деревьев. Землю под ячмень носим в корзинах из дальней долины. Найдем меж утесов прогалину, засыплем, засеем. Сам суди, какой мы получаем урожай. Бывший хозяин вашей усадьбы отчего сбежал в Нишапур? Видишь, я горбатый. Ноги кривые, руки сухие, а ладони - точно лопаты. Нелегко тут жить. Ох, нелегко! - Зато воздух... - Может быть. Я иного воздуха не знаю. Правда, в детстве, - лет шестьдесят или больше назад, выезжал с отцом в Астрабад, наглотался пыли, - до сих пор, веришь, нет, чахну от нее. Я, дорогой, помню даже бухарскую власть, - соврал он неизвестно зачем. - При них, саманидах, вроде было полегче. Они редко нас навещали. Верно, тоже грабили. Но они хоть говорили по-нашему. - Похоже, в памяти его давно все перепуталось - и то, что видел он сам, и то, что когда-то узнал от старших. - А как пошли свирепствовать дикий тюрк, султан Махмуд Газнийский и сын его, султан Масуд Газнийский, черт их съел, и сельджукиды-туркмены - хоть в этом пруду утопись! - Он кивнул на небольшой, но, видно, очень глубокий, воронкой, водоем на дне котловины. - Для них все равно, что зима, что лето, что осень. Нагрянут: давай поземельный налог, подушный налог! А где его взять, скажем, весною? На сухих абрикосах живем, хлеб черствый ячменный - и тот бережем, раз в неделю, в пятницу, едим. "И не стало в нашей стране, - как говорится в старой легенде, - псов лающих, огней пылающих". Омар, и без того бледный, совсем побелел. Занесло их! Но какое дело ему до чьих-то бед? Вот ручей, бегущий с гор через двор, и лужайка с сочным клевером, и белая коза на привязи. Клевер еще не цветет, но над ним уже вьются пчелы. - Пасеку бы здесь наладить! Тут тебе корм и для божьих пчел, и для лошади вашей, и для бедной козы моей. Эх, один я на свете! Эта коза... она мне и мать, и сестра, и дочь. Но коза - она что? Коза. Дура. Скажи отцу, пусть купит у наших людей трех-четырех ягнят, - за четверть цены отдадут. Вскормлю для вас, зимою забью, отвезу в Нишапур. Будешь есть баранину, растолстеешь, не будешь такой хилый. - Не люблю. Терпеть не могу, когда кости грызут, салом губы и щеки мажут. - Ну? А что же ты любишь, родной? - Молоко. - Кхм! Оно, конечно, полезно. И я когда-то любил его пить. Но теперь у меня от молока бурчит в животе... Вечер. - Так ты не прогонишь меня, хозяин? - говорит хмельной старичок, наевшись рисовой каши с мясом и морковью. - Имя мое - Мохамед, что значит Прославленный. В честь пророка, да будет над ним благословение божье! Всяк тут знает беднягу Мохамеда. Я владельцу прежнему служил за еду и ночлег. Видишь, вон, сарайчик под скалою? В нем обитаю. Один я на белом свете. Был когда-то женат, и дети были, но угнал их проклятый Махмуд Газнийский. И дом разломали головорезы. За то, что я, строптивый, шумел. Нетрудно, конечно, другую жену найти и домик заново отстроить, но занемог, как детей забрали, махнул на все рукой, стал выпивать. Ибрахим, подумав: - Аллах запретил мусульманину пить. - Знаю, родной! Знаю. Староста наш, - ты видел его, устал меня стыдить и стращать. Но разве он может вернуть мне моих детей? Врагу не пожелаю - деток своих потерять... Я тебе честно скажу: виноват перед ними. Ох, виноват. - Он понурил седую голову, несколько раз стукнул костяшками согнутых пальцев по загорелому лбу. - Однажды... полотенцем, свернутым в жгут, я хлопнул раз-другой свою старшую дочку по заду. Понимаешь?! - вскричал он с пронзительной болью в глазах. - Вторую дочку вот этой рукой, - он дико взглянул на черную руку, - встряхнул за волосы... над землей. Волосики нежные, тонкие. А я ее за них - над землей. Чтоб ей отсохнуть! - Старик Мохамед наотмашь ударил о камень обратной стороной ладони, разбив ее в кровь, и злорадно скривился, довольный болью, как заслуженным наказанием. - Ну, третью не бил. Уж тогда что-то внутри у меня надорвалось. Всего один-то раз и рявкнул на нее, она вся побелела, бедняжка. Будь я проклят! В аду мне гореть. Никогда не бей, хозяин, ребенка, - до последнего часу будешь о том горевать. Где они? Что с ними? Они-то, наверно, если живы, давно уже забыли о тех делах моих паскудных. А я не могу забыть. Ну и страдаю. Да, - Мохамед растер на корявой щеке слезу. - Аллаху, конечно, сверху виднее, что я должен делать, чего не должен. Но я... вот чего не пойму. Султан Махмуд - уж так он был правоверен, истов да неистов, что хоть самому пророку на зависть! Каждое дело его, большое или малое, совершалось только во имя аллаха. Ответь, мудрый юноша, - кивнул старичок Омару, - во имя бога - это во благо тому, кто верит в бога? Или во зло? - Во благо. - Тогда скажите, ученые люди: разве годится во имя правой веры отнимать у правоверных их детей, ломать их жилье? Ибрахим, помолчав, сказал, - не совсем, правда, твердо: - Все совершается по воле божьей. - Конечно, конечно! Кто спорит? Это всякому известно. Однако... все-таки, я думаю, - если, конечно, нам, убогим, не возбраняется думать, - нельзя во имя красоты, к примеру, уродовать чей-то красивый лик. Или - во имя света сокрушать светильник. Несообразность, - старик пожевал белый ус, резко выплюнул его. - Это все равно, что лгать во имя правды. Потому я бунтую. И пью. И буду бунтовать. И пить. Пусть хоть голову снимут. Но ты, хозяин, не бойся: твой дом я не пропью. Хворост в горах собирать и таскать, за деревьями в саду ухаживать, дом в порядке держать, зимою стеречь, рыбу в ручьях ловить, куропаток в кустах - лучше меня человека для этих дел не найдешь. Плата? Хлеб и ночлег. Вино я делаю сам, из хурмы и гранатов. Ну, что, остаюсь? - Оставайся, - кивнул Ибрахим благодушно. - Куда ты пойдешь? Сын у меня любознательный. Рассказывай ему о прошлом. Приучай к мотыге, к труду на земле. Только пить, смотри, не научи. - Что ты, господь с тобою! Он парень, я вижу, толковый, не по возрасту серьезный, пьяницей он не будет. - Дай бог, дай бог, - с надеждой сказал Ибрахим. - У нас в Нишапуре пир каждый день. Ученики медресе - и те пьют тайком от наставников. - А наставники - тайком от учеников, - усмехнулся Омар. День был трудный, ночью Омар долго не мог уснуть. Вышел во двор - услыхал чье-то глухое завывание. Собака? Нет. По Нишапуру он знал, собаки воют иначе. Жутко стало ему! Казалось, на дне котловины, в пруду, всплыл джинн, прикованный цепью к подводной скале, - всплыл и завыл, просясь на свободу. Но цепь крепка. На ней - заклятие... - Ты отчего угрюм? - встретил его наутро в саду Мохамед. Глаза-то у старика... в слезах, красные, как от дыма, под ними мешки. Вином густо пахнет от горного деда. Но голос ласковый: - Плохо спалось? С непривычки. Человек из долины всегда поначалу плохо спит в горах. - Это ты выл ночью? - догадался Омар. - Выл? Я пел. Пил - и пел. Эх, милый! Сколько таких убогих лачуг по белу свету, и сколько несчастных людей воет в них по ночам от тоски неизбывной! Воет тихо, пугливо, чтоб, не дай бог, кого не обеспокоить. Давай-ка сядем над ручьем да помолчим. Вода - самый дорогой божий дар. Окунешься - смывает с тела грязь. Сядешь возле, смотришь, ни о чем не думаешь - омывает душу. - И пил бы ее. - Не всякую жажду, родной, можно водой утолить. Огорчения огорчениями, но горное солнце, горный воздух, купание в горных ручьях пошли Омару все-таки на пользу. Домой он вернулся окрепшим, подросшим, загоревшим. Он соскучился по городскому шуму и гаму и в первый же день, взяв у отца монетку, ушел бродить. В Нишапуре сорок кварталов, хотелось их все обежать. Но сперва - на базар! Уже у ворот услыхал мальчишка призывный вопль зурны, грохот бубна и до сладости знакомый медный голос. Она? Сердце заныло, в голове зашумело. Боясь ошибиться, он яростно протолкался сквозь толпу и увидал на ковре давнюю и тайную свою любовь. Маленький шрам на подбородке, - чуть ли не до слез он умилял Омара каждый раз. Голе-Мохтар! Девчонка из семейства бродячих скоморохов. Не то курды, не то белуджи, но скорее всего - цыгане, они часто появлялись в Нишапуре, давали на базаре представление: кувыркались через голову вперед и назад, прыгали друг через друга, ходили на руках, смешили народ прибаутками-шутками, плясали и пели, - и лучше всех, конечно, пела золотисто-смуглая, с алыми губами, черноглазая Голе-Мохтар. Голос ее был именно медным - сильным, звенящим. Она казалось ему сказочной пери, и ученый сын Ибрахима часто видел девочку во сне. Хорошо бы уйти вместе с нею, выступать на базарах, удивлять людей. - Ради чего, - по заведенному у них порядку - завершать представление назидательной беседой, обратился старший скоморох к народу, - человек может покинуть друга? - И, зная, что никто сразу не решит эту головоломку (мало ли, ради чего), ответил сам: - Ради семьи. - И продолжал: - А семью? Ради селения. А селение? Ради страны. А страну?.. - Ради аллаха! - крикнул кто-то богобоязненный. Но скоморох, испытующе, с умыслом помедлив, твердо произнес: - Ради самого себя. Представление окончилось. Бородатый старший скоморох с медным блюдом пошел по кругу. Зазвенели монеты. Омар с готовностью положил свою. Он все смотрел на Голе-Мохтар, но она - хоть бы раз взглянула на него! Как-то рассеянно, вскользь, похоже - лишь по долгу ремесла, девчонка улыбнулась толпе восхищенных зрителей и медленно удалилась в палатку. Его неудержимо, - как петушка к зерну, влекло к этой палатке. И Омар не утерпел, слегка раздвинул дверную завесу. Голе-Мохтар сидела на полу, руки на приподнятых коленях, голова - на руках. У него дух захватило! Он шумно и судорожно перевел дыхание. Голе-Мохтар вскинула голову, вздрогнула, крикнула: - Рой! Босые ноги Омара вмиг отделились от земли. Встряхнув мальчишку за шиворот, Рой, сильный молодой скоморох, прошипел ему в лицо: - Чего тут бродишь? Прочь. Омар отлетел на пять шагов, упал под чей-то смех в канаву. Поднимаясь в слезах, он услыхал медный голос: - Украдет что-нибудь... Оплеванный, потрясенный вернулся Омар домой. "Украдет". Чтоб тебе сгинуть! Ненавижу. И тебе бы, проклятый Рой, шею, подпрыгнув, сломать. Головоходы несчастные. Дурачье. Вот заберусь в темноте на базар и подожгу собачью вашу палатку. Он три дня не ходил на базар. Не надо! Он знать не хочет глупую Голе-Мохтар. Подумаешь, Своевольный Цветок. Однако на четвертый день Омар не выдержал, вновь потащился к рынку в надежде еще хоть раз увидеть ее. Но скоморохов, как говорится, и след простыл. - Уехали, детка! Вчера. Сложили палатку, весь скарб в повозку и - прощай. Не горюй! Приедут опять. Не эти, так другие. - Другие?.. И вот однажды, уже весною, чем-то занимаясь во дворе, он услыхал у раскрытых ворот тягучий звенящий голос: - Пода-а-ай-те-е... Она! В рваном платье, грязных шароварах (где ее яркие наряды?), Голе-Мохтар сиротливо стояла у входа и, глядя куда-то в пустоту, жалостно тянула: - Кусо-о-очек хле-е-ба... Омару показалось, он сходит с ума. Мальчик метнулся в кухню за хлебом, - хлеба, слава аллаху, у них было много. Но, видно, не зря говорят арабы, что самый скупой в мире народ живет в Хорасане. - Ты куда? - строго крикнула мать. Он молча показал на девчонку. Губы его кривились, дрожали. Вот заплачет. - Не давай! Их много нынче развелось. Всех не накормишь. Голе-Мохтар вздохнула, ушла, волоча босые ноги по весенней грязи. И где-то уже на улице зазвенел ее дивный голос: - Пода-а-ай-те-е... Все-таки, улучив миг, когда мать отвернулась, Омар схватил горячую лепешку, сунул ее за пазуху и выскочил на улицу. Голе-Мохтар испугалась. Чего хочет от нее ошалелый мальчишка с дикими зелеными глазами? Не дай бог, суму отберет. Не отберет - изобьет ни за что. Она схватилась за тощую переметную суму, перекинутую через плечо, и как-то боком, в страхе оглядываясь, поплелась прочь. Что с нею стряслось? Куда девались ее родные? Бог весть. Губы из алых превратились в сине-лиловые. И в глазах, когда-то веселых и жгучих, угнездилась, видно навсегда, глухая печаль. Хлеб жег Омару грудь. Он сунул руку за пазуху. И не решился. Нет! Его остановила робость. Будто он хотел совершить у всех на глазах нечто постыдное. Снисходительно вынуть хлеб из-за пазухи и протянуть... Кому? Ей! Это немыслимо. Кощунство. Омар никогда больше не видел, зато запомнил ее на всю жизнь. Так она, жизнь, мало-помалу оборачивалась к нему изнанкой. Возвращаясь в слезах домой, он отдал лепешку другой нищенке, дряхлой старухе. Да, нищих много развелось в Нишапуре. Сюда стекались толпы беженцев из Мерва, Балха, Бухары - из родных мест их погнали невесть куда бесконечные смуты, налеты и передвижения караханидских и сельджукских войск. Не всем удалось уйти с деньгами и припасами. - Сейчас все в цене, - сказала мать Омару. - Иди на базар молоком торговать. Оно у нас в избытке. - Я? - изумился Омар. - Торговать? - И запальчиво: - Из дому убегу! Она побоялась настаивать. И вправду убежит! Такой уж характер. На базаре проходу не стало от юрких воришек, от шаек нудных попрошаек. Однажды, в начале лета, слоняясь между рядами, Омар услыхал тонкий певучий голос: - Я не хочу ворувать! Зачем ворувать? Если вы подадиче... Странный выговор. "Подадиче"? Где уж, родной! Его отогнали, как муху. А "ворувать" он, видно, и впрямь не хотел. Или не умел. Сутулясь и шаркая большими ногами, бедняга отступил в сторонку, устало присел у воды под ивой. Лет тридцать ему, тридцать пять. Острые плечи, острый кадык. И столь жалостно, столь уныло мигал он рыжими глазами, что Омар чуть не заплакал. Уж такой это был бесприютный, беспомощный, всем чужой человек... На монетку, полученную утром от Ибрахима, он купил толстую лепешку, горстку спелых вишен - и, краснея, предложил их беженцу. Тот удивленно и недоверчиво, боясь подвоха, взглянул на него, взял, тоже стесняясь, подачку и начал есть, молча, бережно, не торопясь. - Я... э-э... Гафур из Мерва, - вздохнул он, поев. - Потерял всех своих. Все пропало. Без ничего пришлось бежать. В Рей иду. Там у меня родные. Они помогут. Но дойду ли? Сил нет. Изголодался. - Он туманно взглянул Омару в глаза. - Видишь циновку? - показал Омар. - Она ничья, базарная. Ложись, отдыхай. - Нет. - Гафур блаженно погладил вздувшийся живот. - После еды, перед сном, следует гулять. Это полезно для пищеварения. - Он покрутил пальцем вокруг пупка. - Погуляй, - усмехнулся Омар. Господи! Чуть живой, а туда же... - Утром будь здесь, на месте. Я принесу поесть. С того дня он взял Гафура под свою опеку. Зачем? Омар и сам не знал. И думать не думал, зачем. Так уж получилось. Не пропадать же человеку. За обедом мальчик прятал лучшие куски. Он-то всегда успеет дома поесть, а для Гафура в этих кусках - жизнь. И монеты, которыми снабжал сына мастер, Омар не тратил, копил Гафуру на дорогу. Он места себе не находил, пока не повидает друга. Скучал по его певучему голосу. По наивным и честным рыжим глазам. По грустным рассказам о Мерве, о дальних странах и торговых караванах. "Когда мы уедем отсюда?"- приставал он к матери. "Куда?" - "Хоть куда-нибудь". Глухой, слепой, беспросветной казалась ему жизнь в душном, скучном Нишапуре. Десять дней длилась счастливая жизнь! Но скоро ей наступил конец. Гафур окреп, повеселел и собрался в путь. Омар вручил ему монеты, притащил полную сумку снеди. - Знаешь, - признался, пряча глаза, Гафур на прощание, - я тебя... обманул. - То есть? - Я никакой не Гафур. Я Давид, сын Мизрохов. - Да? - Я еврей, понимаешь? - Ну, и что? - удивился Омар. Давид, сам удивленный его простодушием, начал было горячо: - Но ведь!.. - Однако, взглянув мальчишке в глаза, что-то уразумел и успокоился. - Не видал я, что ли, евреев? - пожал плечами Омар. - Я уже в первый день угадал, что ты еврей. - Разве? Я думал найти здесь приют в нашей общине. Но, оказалось, ее недавно разгромили сельджуки. - Они всех громят. И христиан, и евреев, и заодно - своих мусульман. - И потому я остался на улице, ночевал в садах. Я тебя никогда не забуду! Ты спас меня от погибели. Доберусь до Рея, устроюсь - дам знать о себе. Жди вестей. Жди добрых вестей. Вестей от Давида мальчик не дождался. Благополучно ли дошел еврей до Рея? Рей не так уж далеко от Нишапура, но мало ли что может случиться в дороге. Он долго тосковал по Давиду. И лишь спустя месяц-другой услыхал краем уха о некоем Давиде, сыне Мизроховом, преуспевающем торговце из Рея. Наверно, это другой Давид. Конечно, другой. Уж больно тот был убог, не похож на человека, способного быстро преуспеть в делах. Помогли родные, он и развернулся? Вряд ли. За два-три месяца? Не может быть. А впрочем, кто знает? Кажется, все может быть на этом свете. ...Волна, нахлынув на мокрый песок и передернув узор, что был намыт предыдущей, создает из него же другой, непохожий. Свежий рубец, ложась на старый шрам, меняет его очертания. Нет возместимых утрат! Каждая уносит из сердца что-то свое, неповторимое. Находка, не восполняя потерю, тоже занимает в сердце свое место - может быть, даже более важное. Но потерять не значит лишиться совсем. Любая утрата оставляет след в душе, и новое, наслоившись на него, рождает в ней нечто иное, третье. Так возрастает жизненный опыт. Из Балха приехал новый учитель, шейх Назир Мохамед Мансур, человек спокойно-усмешливый, тихий, скупой на слова. И на редкость умный. Из бездонного кладезя его блистательной мудрости предстояло отныне Омару выгребать черепки истории, черпать перлы языковедения, выуживать хитрости мусульманского права. В медресе к Омару пристало прозвище - Хайям, то есть Палаточник, по ремеслу отца (от арабского "хайма" палатка). И носил он его всю жизнь. Чего же добивался мастер Ибрахим, не жалея средства на учение сына? Он хотел воспитать его законоведом. Он стремился сделать его богословом. Он мечтал увидеть его в среде местных духовных владык. Не возражал он, конечно, и против занятий астрологией. Господи, помилуй! Звездочеты - в почете. Омар со временем смог бы попасть в какой-нибудь княжий (о царском - грех и подумать) богатый двор. И безвестный палаточник тоже, глядишь, через то взлетел бы до небес в глазах завистливых соседей. Алгебра, геометрия? Господи, помилуй! Что ж, наверное, и они полезны. При запутанных спорах о наследстве, при разделах и переделах земельных участков, при подсчете налогов, долгов и прочих взысканий, при строительстве крупных зданий и каналов - без них, слыхать, не обойтись. Но... это слишком заумно, слишком туманно для простого ума. Ну их! Деньги, если они завелись, можно сосчитать и истратить без алгебры. И еще - естествознание. Оно-то к чему? Господи, помилуй! Хлеб - это хлеб, камень - камень. Между тем, - скажите, почему от столь почтенных отцов рождаются столь нелепые сыновья, - Омар проявлял наибольшую склонность именно к математике и к изучению явных и скрытых свойств вещей. История, право, словесность? Ах, уважаемый родитель! Они давались Омару без всяких усилий с его стороны. Постигались как-то сами собою. Словно хранились в мозгу от рождения и стоило лишь краем глаза взглянуть в нужную книгу, как сразу пробуждались в памяти. Зато сколько тайн заключал в себе обыкновенный серый голыш с белыми крапинками. Или весенний тугой росток, пробивающий и разламывающий кладку из таких голышей. И сколько неимоверных тайн могла раскрыть по двум-трем намекам алгебра. "Искусство алгебры и альмукабалы, - по-книжному сухо скажет он позже в "Трактате о доказательствах", - есть научное искусство, предмет которого составляет абсолютное число и измеримые величины, являющиеся неизвестными, но отнесенные к какой-нибудь известной вещи, по которой их можно определить. Эта вещь есть количество или отношение". Но в детстве (Что в детстве? Всю жизнь!) Омара увлекала, прямо-таки завораживала до оцепенения, как обезьяну - хитрый узор на шкуре удава, и не столько узор на чешуйчатой шкуре, сколько его могучий проникающий взгляд, не внешняя, числовая, а внутренняя, поэтически-волшебная, суть алгебры. Самая простая формула представлялась ему колдовским заклинанием, способным управлять сонмом могущественных джиннов. Или той самой Архимедовой точкой опоры, с помощью которой можно сдвинуть землю. Да. Наука - искусство. Искусство - наука. Основа у них одна - творческая мысль. Ему и в голову не приходило противопоставлять их, как делали иные губошлепы в медресе. То же и с геометрией. По двум смежным стенам - боковой и задней - и еле заметному выступу далекого портала можно ясно вообразить весь облик здания. Будто просматриваешь его насквозь. Весь мир он видел через призму отчетливых линий - и его до слез обижал, например, неряшливо, кое-как, обмазанный угол глинобитной садовой ограды, где угол не угол, а нечто безобразно кривое. Все, что нарушало геометрическую стройность, казалось ему уродливым, отвратительным. И ранило душу. Однако есть у него и художественное чутье - он способен увидеть, как замечательно вписывается голое, корявое, сучковатое, нелепо скорченное и растопыренное дерево в сочетание правильных плоскостей: стен, башен, ворот, куполов, минаретов. Что касается звезд и планет, он уже семи лет от роду умел с первого взгляда находить любую. - Ты среди них - как огородник на своей бахче, - сказал одобрительно шейх Назир. Удивительный инструмент - астролябия! Безотказный и точный. Не поверишь, что он изобретен женщиной. Да, гречанка Ипатия была поистине чудом природы. Она стоила тысячи мужчин. Не потому ли ее убили? Спору нет, у шейха немало других способных учеников, но доверяет только Омару. Оказалось, наставник тоже не очень-то охоч до мусульманского права (оно дано раз навсегда, копайся в нем, не копайся, нового ни крохи не измыслишь) - и готов до утра глазеть на звезды. Он научил Омара обращаться с астролябией, квадрантом, определять высоту солнца, высчитывать градусы, разбираться в таблицах. И хотя считалось, что они занимаются священной историей, богословием и астрологией, чудак-учитель и чудак-ученик есть и пить забывали, отдаваясь математике и серьезной науке о небесных телах. Да, немало дорожной пыли ушло на посыпку дощечек, где производились расчеты. Уделялось, правда, внимание и гаданию по звездам. Пригодится! И неизбежно в наш век. Еще Беруни горевал: "Чтобы получить звание астронома, необходимо, хочешь, не хочешь, знать и астрологию". Возьмем, к примеру, красноватую звезду Альдебаран из Тельца. По природе своей она родственна Мирриху (Марсу), и действие ее - неблагоприятное. Кто имел неосторожность родиться под этой коварной звездой, пусть боится, злосчастный, не то что грешить - даже чихнуть, не оглянувшись. Иначе ему, собачьему сыну, несдобровать, - смеялись они над людским неразумием. Что за дело звездам до двуногих букашек, бестолково снующих по какой-то ничтожной планете? ...Жутко и радостно бывало звездными ночами на крыше медресе! Небо казалось огромной черно-синей глыбой стекла, осыпанной кристаллами. Звезды час от часу перемещались слева направо, снизу вверх, и справа налево, сверху вниз, вокруг всегда неподвижной Полярной звезды. Омар, сам не свой, дрожал, затерянный в этой прозрачной холодной бездне. Откуда и куда несутся звезды? И почему? И что за ними? В коране просто: по воле аллаха. И все тут. Но почему же каждое созвездие имеет свои диковинно-затейливые очертания? Здесь видна скорее прихоть случая, чем чья-то разумная воля. Разум - соразмерность. И он расставил бы звезды в определенном порядке, соблюдая точность и повторимость расстояний. Но звезды рассыпаны как попало. Уже одно это вселяет в душу горечь сомнений. - Хочу спросить, - сказал как-то Омар, когда они вдвоем с шейхом закончили наблюдения за созвездием Близнецов (вот их-то действие вполне благоприятное). - Спрашивай. - В коране говорится: аллах сотворил семь небес, одно над другим, и нижнее небо снабдил светилами, поставив их для отражения дьяволов. Так? - Сура шестьдесят седьмая, стих пятый, - отметил дотошный шейх. - И еще говорится: бог, создавший небо, может его остановить и низвергнуть на землю. Но Аристотель пишет, что небо никем не создано и не может погибнуть. Оно вечно, без начала и без конца, и нет силы, способной заставить его двигаться не в ту сторону. - Трактат "О небе". - Выходит, - господи, помилуй! - аллах... тут ни при чем? Кому верить? Ведь Аристотель жил почти за тысячу лет до пророка. - Сказано древними: "Все подвергай сомнению. Ибо сомнение - корень познания". И еще сказано: "Пересекай море, но поглядывай на берег", - ответил шейх смущенно. - Как правоверный, ты должен верить корану. Ибо он ниспослан в объяснение всех вещей. Но здравый смысл... - Вот именно! Здравый смысл. Однако он, - простите, учитель, - не приемлет и вечность с бесконечностью. Это уму непостижимо. Кто-то из старших пишет: "Из ничего - ничто". Все имеет свое начало. А у Вселенной его нет. Как это понимать? - Ага! - воскликнул шейх со смехом. - И тебя стукнуло, сын мой? Над этой загадкой много людей ломало голову до нас. Раз уж возник такой вопрос, человек не перестанет пытать: почему? Ответа - нет. Отсюда и всякое сумасбродство. Горько Омару. Оттого, что этот сверкающий мир, хоть и кажется близким, рукой подать, остается все же недоступным. Что толку, что знаешь название той или иной планеты, звезды? Побывать бы на ней. Увидеть возле, потрогать. В коране сказано: бог опустил с горных небес на землю огромную лестницу, по которой дух и ангелы восходят к нему. Найти бы ее! Но она - для небожителей. Людей и чертей, говорится в коране, задумавших влезть на небо, встретит яркий зубчато-мелькающий пламень. Так-то. Человек приравнен в священной книге к черту. Может, не зря вопрошал хмельной старичок Мохамед в Баге-Санге: "Во имя бога - это во благо тому, кто верит в бога? Или во зло?" - Зайдем ко мне, - предложил шейх Назир. - Я дам тебе "Алмагест" Абуль-Вафы Бузджани. Он был из этих мест. Гордись, твой земляк. В этой книге он излагает учение румийца Птолемея о планетах. И еще я тебе дам "Звездный канон" Абу-Рейхана Беруни. Его вещь - посерьезнее. Беруни намекает на вращение Земли. Хотя, правда, еще индус Арьябхата писал пятьсот лет назад, что она вертится вокруг своей оси и вокруг солнца. Читай на досуге, может, найдешь у них ответ на те вопросы, что тебя тревожат. Впрочем, вряд ли. Их самих многое сбивало с толку. С одной стороны - коран, с другой - истинное знание. И бейся, мечись между ними, как можешь. Видел пьянчуг? Пить грех, и хочется пить. Потому - разлад в душе. Шейх Назир Мохамед Мансур - ученый известный, и Омара удивляло, что не купит он или не снимет себе хороший дом, живет в келье при медресе, как малосостоятельный приезжий ученик. Но зато, наверное, келья у него громадная, светлая, вся в коврах. ...Он чуть не упал, увидев келью шейха! Крохотная комнатушка. На земляном полу ветхий коврик. В одном углу - свернутая постель, в другом - сундучок, должно быть, с книгами. В нише - поднос, щербатые чашки-плошки. И все. - Ты, конечно, проголодался, - сказал заботливо шейх. - Вот хлеб, вот дыня. Перекусим. Перекусили. Дыня оказалась сочной, спелой, пахучей. - У нас в Баге-Санге есть работник. - Омар рассказал о старичке Мохамеде, о его дырявом сарае. - Ну, он человек недалекий, несчастный. А вы-то умный, ученый... - Омар окинул унылым взглядом убогое жилье наставника и стесненно пожал плечами. - Ум, - вздохнул шейх Назир. - Он удобен в известных пределах. Мало ума - плохо. Много ума - еще хуже. Хорошо человеку среднего ума, которого ровно столько, сколько надо, чтоб человек был доволен собою и жизнью. У него нет сомнений, и он благоденствует. А мы с тобою... Сейчас мы смотрели с тобою на звезды. Вселенная неизмерима. И что перед нею наша нужда и наше благополучие? - Лет семи я мечтал стать бродягой. - И будешь им! Если захочешь... Звезды неслись по кривой в бесконечность и сверкали по-прежнему ярко. Но, поскольку их было все равно не достать, Омар, забыв о звездах, обратился к делам земным, человеческим. К тому его побуждала плоть. Будь хоть трижды умен и учен, от животной сути своей никуда не уйдешь. Если, конечно, ты не худосочный калека. К четырнадцати годам его будто подменили: раздался в плечах, огрубел, вырос в дылду. Это уже другой Омар. Невыносимо наглый, до жестокости драчливый и даже - глупый. Юнец все чаще заглядывался на соседских девочек и еще пуще - на взрослых женщин, на их животы и бедра. По лицу пошла красная сыпь. Однажды в знойный полдень, не находя себе места, он забрел в отцову мастерскую. Она состояла из низких тесных помещений, где работали пожилые мужчины, старухи и отдельно - молодые женщины и девушки. Здесь шили палатки, полосатые, белые, черные: хлопчатобумажные - летние, шерстяные - для курдов, арабов, белуджей, цыган и даже шелковые - для знатных людей. Его угораздило попасть на женскую половину. Работницы разом прикрылись. Лишь Ферузэ, вдова лет двадцати семи, осталась с открытым лицом. Она имела на это право: когда-то, еще девчонкой, Ферузэ носила хозяйского сыночка на руках. Гранатово-румяная, с дивно густыми бровями вразлет, с черной порослью пуха на верхней губе, она воскликнула с радостным удивлением: - Омар! Давно ты к нам не заглядывал. Совсем заучился? Смотри, как вырос, как похорошел... И, смерив мальчишку темно-карими, с желтой искрой, умными глазами, смутилась, встретив его дурной, жадно-пристальный и требовательный взгляд, покраснела, опустила голову. Тугие губы ее задрожали, тугая грудь резко всколыхнулась. Должно быть, ей томно было сидеть с утра, скрестив ноги, и ощущать под истрепанным войлоком твердый выступ земляного, в глубоких выбоинах, пола. Все! Теперь они уже не могли просто так разойтись. Он выжидательно топтался возле нее, между ними сразу возник безмолвный уговор. Руки Ферузэ тряслись. Она укололась большой иглой. - Городской правитель заказал атласную палатку, - произнесла она тихо, со странной задумчивостью, прислушиваясь к чему-то в себе. - Сегодня утром закончили, - перешла Ферузэ на нежный шепот. И спросила внезапно охрипшим голосом: - Хочешь... посмотреть? Она в чулане. Рот, искаженный страстью: - Скорей! Ох, скорей... Вот так-то. Звезды есть и на земле. Если поискать. - И слава богу, - с усмешкой сказал Ибрахим, когда ему донесли о любовных похождениях Омара. - Он стал мужчиной. С Ферузэ? Не дурак! Это в сто раз лучше, чем с уличной потаскухой. "Ну и ладно, - решили в мастерской. - Что хорошо хозяину, то хорошо и работникам. Лишь бы наших сестер и дочерей не таскал в чулан". В шестнадцать лет Омар был уже взрослым мужчиной. К тому же хорошим лекарем, поваром и музыкантом. Астрономия? Знаем ее. Математика? Разбираемся в ней. Восточная философия? Она нам знакома. Ну, и коран, разумеется. Весьма поэтичен коран. Язык его ритмичен, певуч, но надрывист и навевает тоску, безнадежность. Стихи корана яростны, пугающи. Куда больше по душе Омару стихи Адама поэтов - Рудаки, особенно его золотые четверостишия. ...Ферузэ? Он успел уже побывать у трех-четырех других пылких женщин, охочих до свежих юношей. Когда им удавалось его упросить, он играл на сазе древние печальные напевы, чем доводил их до слез. Женщине, видно, надо поплакать, чтоб горячей любить. На плечах Омара долго не заживали следы от их острых зубов. Но на сердце рубцов не оставалось. Он любил Ферузэ. Конечно, по-своему. И был ей по-своему верен. То есть исчезал, непокорный и гордый, казалось бы, навсегда, - и очень скоро возвращался с виноватым видом. Но однажды ей пришлось внезапно уехать куда-то за город, в селение, на похороны дальней родственницы. Они не успели даже попрощаться, он узнал, что ее нет, от других. Омар, истомившийся, темный, усохший, забрел на третий день в чулан, посмотрел с печалью на голые стены, тюки на полу... и тихо взвыл, вскинув голову, как шакал. Он понял: больше не сможет жить без Ферузэ и ему никого, кроме нее не нужно. Она приехала, тоже не в себе, и с тех пор Омар не покидал свою Ферузэ. Ферузэ была первой. Она была улыбчивой, послушной, всегда готовой ответить на ласку - и сама Неисчерпаемо ласковой. Беспечна, добра и чиста, безусловно чиста, бескорыстна, она потешалась над ним и собою. Ее забавляла их связь. Обычно вдовы выходят замуж за пожилых порядочных мужчин - или заводят степенных обеспеченных любовников. А тут зеленый юнец, который ни жениться на ней не может, ни помочь ей деньгами. Но зачем они, деньги? Разве любовь - для желудка? Нет, она для души. Любишь потому, что хочешь любить. И того, кого хочешь. Расчет? Он губит чувство. - Милый мой! - целовала она его со смехом. - Моя отрада. Мое утешение... * * * Ученики медресе достали где-то сеть и сговорились порыбачить в окрестных ручьях. И заодно устроить пирушку под чинарами. Они уговорили Омара пойти с ними. Раз-другой, соблазнившись, он уже принимал участие в их развлечениях. Даже пил, но после ходил чуть живой, тихий и белый, как хворый старик. Его нутро вина не выносило. На сей раз, однако, он согласился с легким сердцем. Почему не пойти? Все хорошо - и дома, и в медресе. Здоровье теперь у него безупречное. Парень он рослый, красивый. Каждый новый день приносит новую удачу. Предвкушая отменную забаву, хрустя на ходу огурцами, свежесть которых придавала зеленую терпкость их сочной болтовне, юнцы веселой гурьбой приближались к городским воротам. В их глазах отражалась ясность молодого летнего неба. Но у ворот кто-то окликнул Омара: - Эй, пропащий! - К нему подскочил соседский мальчик. - Где ты бродишь? Беги домой. С твоей матерью плохо. - Что? - похолодел Омар. И вновь, как тогда, на Фирузгондской дороге, где погиб Ахмед, - в голове странный шум, и ноги трясутся, и внутри - гнусная дрожь. Он еще позавчера отлучился из дому, и его порывистому воображению представился черный черт, гогочущий над красной лужей в зеленой траве. - Похоже, рехнулась. Волосы рвет. Лицо исцарапала. Руки искусала, платье разодрала. И все кричит: "Икта". - Икта? - икнул Омар в замешательстве. Он только что надкусил огурец и так и стоял с вяжущим, точно квасцы, горьким куском во рту: - Откуда? - Беги домой, там узнаешь. Прощай, лужайка под чинарами! Омар, сразу осунувшийся, бросил в пыль надкушенный огурец, выплюнул то, что было во рту, и поплелся, несчастный, прочь, не сказав приятелям ни слова, даже не кивнув. И зачем женщины злые обзаводятся детьми? Чтобы всю жизнь измываться над ними - издалека и вблизи, не давать им свободно вздохнуть и шагу спокойно ступить? Не можешь быть матерью - не рожай! Что еще там с нею стряслось? Крикливость, вспыльчивость, сварливость уже давно за нею водились. И не раз она повергала беднягу Омара в гневное изумление своей внезапной, непонятной яростью. Она ему душу истерзала с первых же лет его жизни. Но волосы рвать, руки себе кусать... Нет, наврал, должно быть, соседский мальчишка, ушедший вместо него на рыбалку. Ужалил, змееныш, - и уполз. Жаль, Омар не дал ему по шее. У ворот их большого двора он увидел толпу соседей. Они злорадно шептались. С его появлением скорбно умолкли. Как на похоронах. Морозная дрожь хлынула от крестца вверх по спине Омара. Сестренка ревела у кого-то на руках. Год назад у него появилась сестра, и по настоянию Омара ей дали имя Голе-Мохтар. Девочка рванулась к нему. Омар схватил ее, прижал к груди, двинулся, шатаясь, к дому. - Несчастный! Где пропадал? Видно, и впрямь ты сделался бродягой. - Мать, желтая, растрепанная, в кровоподтеках, в глубоких царапинах на носу и щеках, - будто вот сейчас ее истязала толпа за воротами, - встретила сына темным отрешенным взглядом. - Ступай к отцу, он в мастерской. Дочка, иди ко мне. Иди, детка, не бойся. Ну? Я уже успокоилась... Двор загажен конским навозом, засыпан клочьями сена. Такого у них никогда не бывало. Хорасанцы - народ чистоплотный. Ибрахим, увидев сына, встал, заковылял навстречу, припал, несмело всхлипывая, к его плечу. - Отец! Что случилось? Ибрахим пугливо оглянулся на работников, молча толпившихся под навесом. - Ох, сын мой! Аллах наказал нас за нашу греховность. Мастерскую... берут в икту. Омар знает: икта - пожалование, которое то или иное лицо получает от властей за свои заслуги перед ними. Обычно в икту отдают посевную землю, и владелец ее - иктадар взимает с крестьян в свою пользу подать деньгами и продовольствием, которую прежде община вносила в царскую казну. Но в икту передаются также и доходы с разных заведений, торговых и ремесленных: с бань, мельниц, с лавок на базаре, караван-сараев, мастерских и даже - с целых городов и областей. Смотря по заслугам. - Ну и что? - удивился Омар. - Из-за этого столько шума? Не все ли равно, кому платить законный налог - государству или иктадару. Так и так платить. - Нет, сын мой, не все равно. - Ибрахим, весь в слезах, покачал головой. - В жизни нашей не все делается так, как указано в мудрых законах. Уплатив государству положенную подать, ты спокоен: оно не тронет тебя до следующего года. Если, конечно, - он оглянулся, - у власти добрый правитель, а не безу... кхм... не бич божий вроде покойного Махмуда Газнийского, - мир его праху. Иктадар же... ведь он, - Ибрахим оглянулся в страхе, - он... своеволен. Наш иктадар - важный сельджукский начальник. Как его? Рыс... Рысбек, да смягчит аллах его жестокое сердце! Явился утром с целой ордой конных головоре... храбрых воинов. Господи, помилуй! Плетью меня отхлестал. И сразу требует: "Освободите дом". Мол, старуху-мать свою хочет в нем поселить и прочих родичей, коим не терпится в городе жить. А мы вчетвером будем ютиться в чулане при мастерской. Омар закусил губы. Вот как. Будь ты хоть трижды учен, как Сократ, Платон и Аристотель, вместе взятые, не только знай все о звездах - сто раз побывай на них, все равно какой-то грязный невежда, который не может отличить Вегу от сверкающей сопли у себя под носом, имеет право с громом вломиться к тебе и выгнать из дому. - О аллах! - вздохнул Ибрахим. - Еще он велит приготовить назавтра, к утру, тысячу золотых. Где я их возьму? Я кто - богатый торгаш или князь? Пятьсот динаров, даст бог, наскребу, а тысячу - нет, не сумею. Пусть рубит голову, - если на то будет божье соизволение. Ничего не поделаешь, сын мой. Надо терпеть. Судьба. - Может, плаху еще приготовишь, на которой тебе голову будут рубить? - возмутился Омар его трусостью, скотской покорностью. - И топор заблаговременно наточишь? - У них топоры свои... - Иди к городскому правителю! Пусть окажет помощь. - Ходил уже, сын мой, ходил! - Мастер в ужасе закатил глаза. Словно взглянул на петлю над собою. - По его-то наущению главный судья и назвал сельджуку мое заведение. У Рысбека грамота с печатью султана. Вот и вписали нас в эту проклятую грамоту. Что делает людская зависть. - На сколько лет? - На десять... Да, дело плохо. Тут не то что волосы рвать, платье драть - от обиды грудь раздерешь до сердца! Икта - пожалование временное, и жадный иктадар, пока у него власть, постарается выжать из мастерской сколько сумеет. И выжимать он будет всеми способами. За десять лет, видит бог, он дотла разорит доходное заведение и загонит семейство Ибрахима в могилу. Омар уныло огляделся. В глазах работников - сумрак. Ибрахим, конечно, хозяин прижимистый, но все же он - свой. Он лучше, чем чужак, свирепый сельджук, который теперь не оставит их в покое. - А где... Ферузэ? - встревожился Омар, не увидев ее среди них. - Увел, увел иктадар! - Ибрахим махнул рукой. Только первый день, и уже началось... - Да? - Какой-то не свой, писклявый голосок. Ноги Омара сделались ватными. Он, внезапно ослабевший, схватился за опорный столб навеса и криво сполз под него, попутно ударившись головой о тупой сук. С разбитого затылка на шею заструилась кровь. Началось? С исчезновением Ферузэ для него что-то кончилось. - Сын мой, - хмуро сказал Ибрахим. - Немало средств я потратил на твое учение. Теперь ты сам должен себе помочь. Себе и мне. Не пора ли подумать о службе? Омар - о своем: - Как же мы все уместимся в чулане? - Сколько раз он бывал в нем с Ферузэ? Нет, он не сможет там жить. - В чулане, конечно, не жизнь! - подхватил Ибрахим. - Мать ворчит, сестра пищит. Где уж тут читать и писать. Вот что! Переселяйся в келью при медресе. Я тебя не гоню, не подумай, но там тебе будет удобнее. Дам чуточку денег, внесешь плату вперед за полгода, - и живи себе на здоровье. Но нас не забывай. А? Согласен? Да, конечно, Ибрахим его не гонит. Но юноше обидно, что отец так легко расстается с ним. И в то же время заманчиво жить одному, начать свой особый путь, как птенцу перед тем, как слететь с гнезда: и страшно, и хочется крылья скорее расправить. Впереди - весь мир. - Спасибо! - Омар прослезился. - Согласен. Это будет хорошо. Но и ты не подумай, что я рад от вас убежать, покинуть в беде. - Эх, сынок! Я все понимаю. Я что такое? Палаточник, бедный и темный. Таких, как я, - тьма на свете. А ты человек, отмеченный богом. Ты другой. Не как все. Я вижу. Не будь этой беды, я вывел бы тебя к твоим звездам. Но теперь... Только выйдя на улицу, он вполне осознал, какое страшное несчастье их постигло. Оно оглушило его. По дороге, припомнив, Омар произнес с полынной душевной горечью: На мир изменчивый питать надежды - То заблужденье бедного невежды... Стихи Катрана ибн Мансура. Поэт изображает землетрясение, до основания разрушившее Тебриз. Невозможно было сыскать меж горизонтов город, равный ему по безопасности, богатству и совершенству. Каждый занимался тем, к чему влекло его сердце: один служил богу, другой - народу. Третий добивался славы, четвертый - достатка. И в одно мгновение земля разверзлась, шарахнулись в сторону реки, низины вздыбились, вершины опали. И не стало никого, кто бы мог сказать другому: "Не плачь". Нечто вроде Тебризского землетрясения и случилось с семейством Ибрахима. К вечеру Омар, сокрушенный духом, потерянный, сам напросился к приятелям пить. Пил много. Спал плохо. Утром встал совершенно разбитый. Чуть живой, он поплелся к шейху Назиру. Будто язва у него внутри, она жжет, как горячий уголь. Сев, точнее, упав на ветхий коврик, уронив голову на колени и еле ворочая языком, сбиваясь, он рассказал наставнику о том, что произошло у них дома. Ему надлежит теперь самому заботиться о себе. - Н-да-а, - вздохнул шейх озадаченно. - Что ждет нас еще в благодатной нашей исламской стране? Сын мой! - воскликнул он, расхаживая по келье. - Ты одолел низшую науку - естествознание. И среднюю науку - математику. И высшую науку - метафизику. Ты сведущ во всех областях современного знания. Где ты сможешь сейчас их применить? Иди учительствовать. Учить в мектебе семилетних детей читать, писать и считать - уж на это у всякого хватит ума. Я скажу, чтоб тебе дали должность. Правда, не разбогатеешь, но и без хлеба не будешь сидеть. Последуй моему совету. До лучших времен. Может, - он грустно усмехнулся, - когда-нибудь станешь главным судьей Нишапура - сам будешь брать в икту что захочешь. - Нет, - замотал Омар опущенной головой. Его тошнило. - Из меня ничего такого не выйдет... Учительствовать? Это спасение. Но Омар, пришибленный горем и похмельем, утратил способность радоваться. Только глухо сказал: "Буду", - и уставился в темный угол. На изможденном лице - отрешенность, в мокрых глазах - сосредоточенность, сухие губы что-то тихо шепчут. Будто он вспоминает забытую молитву. Он тяжко вздохнул и произнес бесцветным голосом: Ученью не один мы посвятили год, Затем других учить пришел и наш черед. - Э! Да ты поэт? - изумился шейх. - Великолепно. Постой-ка. - И он подсказал третью строку: Какие ж выводы из этой всей науки? Омар, не поднимая глаз, ответил с отчаянием: Из праха вышли мы, нас ветер унесет... Это были его первые стихи, - если не считать, конечно, острых и злых четверостиший, в которых он высмеивал своих неуклюжих приятелей. - Не горюй! - утешил шейх ученика. - Даст бог, не пропадем. - И сказал доверительно: - Я тоже... пишу стихи. Но жгу их. Никому не читаю. И ты не читай. В наш век стихотворство - опасное занятие. Несколько дней понадобилось Омару, чтобы хоть немного оправиться от последствий попойки. Как от теплового удара. И зачем ему надо было себя травить? Омерзительно. Он пришел навестить родителей и заодно похлебать у них белого, с простоквашей, супа и пожевать сушеного кебаба. Говорят, помогает. Ему бы пройти в мастерскую прямо с улицы, через ход запасной. Однако ноги сами, по привычке, занесли его в жилой двор. Отворив калитку в тяжелых воротах, он ступил - на большую желтую собаку с отрубленными ушами и хвостом... Хорошо, что Омар захватил с собой толстую красную палку (для пущей важности, теперь он учитель) - иначе бы не отбиться от своры огромных степных волкодавов, заполнивших двор. Из войлочной юрты, разбитой во дворе, с криками бегут свирепого вида люди с раскосыми глазами. Господи! Он тут чужой. В родном своем доме чужой. Омар еле успел юркнуть через улицу в мастерскую. Догнали б - избили. Или вовсе убили. От калитки к дворику мастерской ведет узкий длинный проход между высокой оградой жилого двора и глухой стеной рабочих помещений. Так что Омара еще никто не заметил. Он прислонился спиною к стене, уронил голову на грудь. Тело, еще не окрепшее после попойки, взмокло от горячего пота. Хотелось лечь. - Омар! Перед ним - кто бы мог подумать? - Ферузэ... - Ты? - вскинулся Омар. - Я, как видишь. - Голос чужой, с хрипотцой, странно низкий. - Отлучилась проведать... подруг... и всех... Он изумленно уставился на Ферузэ. Платье на ней дорогое, атласное, как у жены городского судьи (Омар как-то раз видел ее на базаре), и пахнет от вчерашней швеи, как от жены городского судьи, индийскими благовониями. Вот каково сделаться наложницей важного лица. Ферузэ усохла - в лице, в плечах, а бедра вроде еще больше раздались вширь. На белой (была румяной) щеке - крупная родинка, откуда взялась, Омар не помнит ее. Намазалась, дрянь, прихорошилась. На зацелованных губах - дурная усмешка. Обидная усмешка. Но хуже всего - глаза. В них вызов, превосходство женщины, познавшей тайную высшую усладу с другим мужчиной... - Убью! Азиатская черная ревность, полыхнув в груди, как пламя в круглой хлебной печке, горячим дымом ударила Омару в голову, ослепила очи и обнесла сизой, как летучий пепел, пеной губы. Он в бешенстве замахнулся палкой. И услышал покорный шепот: - Ударь, милый. Избей. И уведи меня куда-нибудь, укрой. Ты не думай... я лишь притворяюсь довольной. Всем назло, и назло самой себе. Мне стыдно. Обидно. Все отвернулись. А чем я виновата? Куда он ее уведет, где укроет? - Долой с моих глаз, - глухо сказал Омар. И побрел прочь, так и не повидав родных. Ферузэ тихо плакала вслед. Виновата ли она перед ним? Конечно! Но в чем? Не сама же... Так получилось. А почему получилось так, а не этак? Кто в этом виноват? Вопросов полон мир, - кто даст на них ответ? Оставь их, если ты во цвете лет! Рай на земле вином создай, - в небесный Не то ты попадешь, не то любезный, нет. Ночью, в кругу развеселых друзей - будущих, богословов, судей, учителей, священнослужителей - он опять упился жидким белым вином. Оно требует мало пищи, устраняет желчь и полезно для людей пылкого нрава. Так рухнуло благополучие. Но, провалившись по грудь в топкий пухлый солончак на дне пересохшего озера, не думай, что не бывает глубже. Однажды (Омар уже четвертый год учитель), проходя под сводом портала в обширный двор медресе, он встретился с двумя худосочными учеными, преподававшими здесь богословие. Приложив руку к груди и отвесив положенный поклон, он скромно скользнул мимо них и услыхал за спиной: - О аллах! У нас как мух развелось математиков, лекарей, естествоиспытателей. Омар, зайдя за угол, тут же приник к стене, навострил слух. - Все ученики перебежали к ним, - вздохнул второй. - Хлеб несут, сало, инжир. А до нас, несчастных, никому дела нет. Молодежь отвернулась от священного писания. Звезды и числа им подавай. - Помолчав, он произнес зловеще: - А ведь живем в мусульманской стране. Омар передал Назиру их разговор. - Не к добру! - помрачнел многоопытный шейх. - Разум - миролюбив и снисходителен. Невежество - воинственно и беспощадно. Ибо разум, все понимающий, добр по сути своей и утверждает себя лишь собственным наличием. А невежество - оно слепое, и чем оно может себя утвердить, если не будет жестоким и неумолимым? Ты больше на крышу не подымайся. Астролябию отнеси к отцу в мастерскую и спрячь получше. Все книги по математике, труды Беруни и особенно Абу-Али ибн Сины спрячь. Будут рыться. Оставь в келье коран, ну, свод законов и прочее. Сам знаешь. - Знаю. - И не пропускай ни одного богослужения! А то, я ты давно отлыниваешь от пятикратной молитвы. - И, заметив, как скривился Омар, поспешил заверить его: - Это не трусость! Благоразумие. Скажем, ты хранил бы в сундуке крупный слиток червонного золота... - Я-то? Хе! - ... и тебе стало известно, что воры хотят его украсть, а тебя - убить. Как бы ты поступил? Нужна осторожность. Понимаешь? - Понимаю. Может, эта мера и спасла жизнь Омару и самому шейху Назиру, когда, спустя несколько дней, в медресе вломилась шайка сельджукских головорезов. Их привел огромный, неимоверно тучный всадник в дорогой, расшитой золотом, но по-степному засаленной, потной одежде. Он громоздился над воинами, как горный медведь над стаей пустынных гиен. - Рысбек! - крикнул ему кто-то из воинов. - Всех хватать? - Не всех, дурак, - туго прохрипел начальник. - Было же сказано: богословов не трогать. Список - у главного шейха. Он укажет, кого. Рысбек? Омар с ненавистью пригляделся к толстому туркмену. Вот он, разоритель. И соперник. Хе! Удивительно, зачем человеку столько сала? Жирный баран, жирный бык - это хорошо. В тучности их ценность и достоинство. А сей мужчина - необъятное брюхо, огромный зад... тьфу, противно смотреть! Запас, как в горбах верблюжьих? Если б! Не дай ему есть до вечера, взвоет и околеет, несчастный. Страшно подумать, сколько плодов человеческого труда переработалось в это дурное сало, - с тем, чтоб со временем стать пищей для червей... Шейх Назир и Омар, прижавшись к стене, в ужасе, точно путники, застигнутые в ущелье селевым потоком, глядели, как туркмены волокут из келий истерзанных Ученых, связки их книг. Такого еще не бывало в Нишапуре! Даже слуги Махмуда Газнийского, - который когда-то велел соорудить повсюду множество виселиц и под ногами повешенных еретиков жечь костры из книг, направленных против "истинной веры", - даже они не устраивали казней прямо в медресе. Все-таки божье место. Но, видно, можно, при излишней ретивости, во имя аллаха оплевать самого аллаха. - Откуда этакое рвение у вчерашних язычников? - произнес Омар белыми губами. - Ведь еще совсем недавно на Сырдарье с пеной на губах кружились у костров, колотили в бубен и завывали. Шейх тихо изрек: - Нет верующих более неистовых, чем новообращенные, - так же, как нет отступников злее недавних предателей. Пахнет конским навозом и потом, человеческой кровью. Знакомый запах: Омар слышал его на Фирузгондской дороге. И в ячеистом, как осиное гнездо, медресе - под сводами, в нишах и тесных кельях, привыкших к протяжному зову муэдзина, молитвенным возгласам и тихому бормотанию учителей и учеников, отдается эхо иных, здесь совсем неуместных, звуков: стука конских копыт о плиты двора и топора о плаху, ругательств, предсмертных причитаний. Все ярче и жарче пылает костер, - книг тут много, и в пламени гаснут лучшие умы Хорасана. Если не всего Ирана и Турана. И на всей земле некому их защитить. Некому слово замолвить за них! Разум могуч - и бессилен, он сдвигает горы - и расшибается о придорожный камень... - Ромей Плутарх... подразумевая туманно-далекое прошлое... говорит в своих "Сравнительных жизнеописаниях": "В те времена не терпели естествоиспытателей и любителей потолковать о делах заоблачных. В них видели людей, унижающих божественное начало. И Протагор был изгнан, и Анаксагора Периклу едва удалось освободить из темницы, и Сократ, не причастный ни в коей мере ни к чему подобному, все-таки погиб из-за философии". Тысячу лет назад это сказано. И сказано о еще более ранней эпохе. Что изменилось с тех пор? Пятнадцать столетий назад невежды травили умных людей - и травят сейчас. И перестанут ли когда-нибудь? Ученика раздосадовала необычная говорливость шейха. До разговоров ли, когда топор висит над головой? Но по странной хрипотце в голосе наставника он определил: старик говорит, чтобы не закричать. И не дать кричать ему, Омару. Спасибо. - Нам с тобою, по совести, надлежит быть среди них, - осторожно указал шейх бородою на толпу обреченных, дожидавшихся своей очереди у плахи. - Даже - первыми лечь на плаху. Но ты - мой прилежный ученик, а я - известный шейх, вероучитель, мудрый наставник в делах божьих. Так что, сын мой, учись притворству. В наш век эта наука важнее всех прочих наук. Сколько "святых", дай им волю, кинулось сразу б ломать свою же мечеть. Чтоб выжить, надо лукавить. - Я не сумею, - уныло ответил Омар. - Э! Умному легче прикинуться дураком, чем дураку - умным. - Может, наоборот? - Может. Что за времена? Дому своему ты не хозяин - отнимут, деньгам своим не хозяин - отберут, семье своей не хозяин - уведут, голове своей не хозяин - снимут. Даже над собственной бородою ты неправомочен: могут сбрить, издеваясь. О небо! - Да-а... Под этим небом жизнь - терзаний череда. А сжалится ль оно над нами? Никогда. О нерожденные! Когда б о наших муках Вы знали, не спешили б вы сюда. - Ага! - злорадно сказал Омару, встретив его на рынке, сосед по кварталу, Юсуф-брадобрей. - Разорил-таки аллах гнездо хулителей истинной веры! И поделом. Пусть не читают безбожных книг. - Ты-то читал эти книги? - Я?! Нет!!! Зачем?! - Откуда ж ты знаешь, что они безбожные? - Имам так говорит. - При этих словах брадобрей почтительно понизил голос. - Сам-то ты думать способен? - Думать? - Юсуф вскинул ладони, закатил глаза. - Зачем? Бог думает за нас. - Вот я сейчас научу тебя думать, собачий хвост! - И Омар надавал ему по шее. Хотя учителю это и не к лицу. Наутро, у знаменитых Нишапурских караван-сараев, где когда-то жило и трудилось множество приезжих людей, где прежде стоял стук и звон, раздавались веселые голоса, а теперь было пусто и тихо, как в древних руинах, Омар прощался с шейхом Назиром. Как раз готовился к выходу небольшой караван, и наставник за сходную цену сговорился доехать до Астрабада, где надеялся найти хоть временный приют. Здесь, после вчерашних событий, оставаться он не хотел. Доберутся и до него... - Видишь, чем выгодна бедность? - Шейх ткнул носком сандалии книжный сундучок с увязанной с ним постелью. - Случится бежать - подхватил весь свой скарб под мышку, и да будет над вами благословение божье! Оставайтесь и беситесь, как знаете. А бегать случается часто. Такой уж век. Не горюй! - воскликнул он, заметив слезы на глазах ученика. Легко сказать: не горюй. С кем останется бедный Омар в Нишапуре?.. - Даже Абу-Али ибн Сине, - утешил шейх ученика, - пришлось покинуть ваш дивный город. - Как?! - изумился Омар. - Разве... разве ибн Сина здесь бывал? - Бывал, - угрюмо сказал шейх. - По пути в Хамадан. Богословы не дали ему тут осесть. А ты не знал? Ну, конечно, некому было сказать. Султана Махмуда, кровавого пса, люди запомнили. Об Абу-Али забыли. Ведь он их жалел - и уважал. Может быть, его благородная стопа попирала прах как раз на месте, где ты стоишь... Омар отступил, потрясенный. Или он хотел увидеть золотые следы ибн Сины? Увы! Никаких следов, кроме верблюжьих, ослиных и обывательских, не увидел Омар у себя под ногами. ...За одиннадцать лет до того, как родился Омар, умер Абу-Али в Хамадане. Написал блистательный "Канон врачевания" и умер, гонимый, измученный, всего пятидесяти семи лет от роду. Никакой лекарь, самый одаренный, не в силах излечить злобных людей от их извечной болезни - ненависти к другим, непохожим на них. Омар потянул носом дымный базарный воздух. Провел узкой ладонью по глинобитной шершавой ограде. Огляделся вокруг рассеянно, как после сна. Удивительно, даже как-то жутко ощущать на дороге, по которой идешь, в воздухе, которым дышишь, в предметах, к которым прикасаешься, незримую близость, былое присутствие великого человека. Вот здесь, у стены, стоял он, высокий, бледный, худой, в потертом халате, в разбитых сандалиях, и его задевали тюками, корзинами, вязанками хвороста. Хорошо одетые, сытые глядели на него свысока, усмехались его жалкому виду. Погонщик ослов свирепо орал: "Посторонись, эй, ты хилый!" И Омар явственно слышит этот давний грубый окрик... Интересно б узнать, каково человеку великому средь мелкоты. Пожалуй, он сам не знает, что велик. Не думает об этом. Он молчит. Он терпит. Он рад уже тому, что его не хватают, не бьют. Люди! Что вы такое? Фараби Абу-Насра, главу ученых Востока, глумясь над ним, довели до нищеты и бродяжничества. Над Фердоуси, объявленным еретиком и бунтарем, тоже смеялись: он двадцать пять долгих лет корпел, полуслепой, над своей несравненной "Шахнамэ". А ведь в любой путной стране обычно смеются над дураками. И нет, наверное, на земле народа, у коего глупость в чести, который славит ее в песнях и сказках. Или есть? Нет, не может быть. Простой народ уважает ученость. Ее терпеть не может недоучка, завистник-обыватель. Он где-то о чем-то слыхал краем уха, ничего не запомнил как следует, но вообразил, что он что-то знает. Что он уже способен судить обо всем на свете. И если с ним не согласны - он готов истребить несогласных. Но где они все, поносившие Фараби, ибн Сину, Фердоуси, - в каких книгах, на сколько лет сохранились их имена? Даже при жизни их никто не знал, кроме ближайших соседей, - кто вспомнит о них после смерти? Нет, неправ шейх: никто не забыл в Хорасане Абу-Али ибн Сину. Его никогда не забудут! А султан Махмуд... что ж, о нем говорят, пока свежи еще раны, нанесенные им стране. Раны затянутся, зарастут - имя дикого султана канет в вечность. Придет время - ни один ученик о нем знать не будет. Зря шумел. Сказал Шариф Муджаллади Гурганский: Кто помнит теперь сасанидов дела, саманидов дела? Их славные роды давно уж исчезли, сгорели дотла. Живут только оды нетленные Рудаки, И песни Барбада живут, - лишь они велики. Так что, самодовольный, ломясь сквозь толпу, будь все же осторожен: ты можешь толкнуть Авиценну, больно задеть Фердуоси, отдавить стопу Абу-Рейхану Беруни. - Сын мой, и ты не оставайся здесь. Пропадешь. Ступай в Мавераннахр. Я приготовил письмо Абу-Тахиру Алаку. - Шейх с оглядкой вынул из-за пазухи свиток, быстро сунул его Омару. - Никому из местных не показывай. Абу-Тахир - главный судья Самарканда и мой давний друг. Он тебе поможет. Должен помочь. Береги, дорогой, свою голову. Пусть она не нужна власть имущим. Зато нужна науке. Нужна народу. Нужна грядущему. И вспомнились тут Омару слова старика-скомороха, - только теперь дошел до него весь их глубокий смысл: "Ради чего человек может покинуть друга? Ради семьи. А семью? Ради селения. А селение? Ради страны. А страну? Ради самого себя". В конечном счете, превыше всего - человек. Нет человека - нет друзей, нет семей, нет селений - и нет страны. И все-таки страшно подумать, что он навсегда оставит свой Нишапур - и умрет на чужбине, как Фараби, ибн Сина, Беруни. Но ведь отнюдь не презрение к родной земле заставило их уехать и умирали они вдали от нее не с проклятиями на устах, а с тоскою в сердцах. Разве от доброй жизни улетают осенью птицы с насиженных мест? Их гонит стужа. Не улетят - вмерзнут в лед и погибнут. ...Странная жизнь началась в медресе! Поскольку оно, - слава аллаху, - избавилось от еретиков, от безбожных естествоиспытателей, богословы могли теперь без помех толковать священное писание. К чему же сводились их жаркие споры? Огонь горячий. Снег холодный. Вода утоляет жажду. И тому подобное. Хотя, казалось бы, тут и спорить не надо, - каждый ребенок это знает. Но ребенок принимает все как есть, не ссылаясь на коран... Я знаю этот вид напыщенных ослов: Пусты, как барабан, а сколько громких слов! Они - рабы имен. Составь себе лишь имя, И ползать пред тобой любой из них готов. Кого здесь могут заботить доказательства задач алгебры, альмукабалы? Омару незачем стало жить в Нишапуре. Нечего делать, не с кем говорить. И без того малообщительный, он отвернулся от всех. Его неудержимо клонило в сон, он молчал, молчал - да и задремал под нудные речи, давно набившие оскомину. К тому же Омар голодал и мечтал на этих пустых собраниях когда-нибудь съесть целую лепешку и выпить целый кувшин молока, - сам, один, ни с кем не делясь. Целую лепешку! Он обносился, новой одежды не на что купить, - так и сидел в кругу богословов в чуть ли не рваном халате, в драных сандалиях. Не очень-то разговоришься, верно? Сказано: хоть и рот кривой, пусть говорит богач. Притворяются, что ли, они дураками, чтоб угодить власть имущим, или в самом деле дураки? Так у него на всю жизнь и осталось: он сразу терялся, глупел, мысли разбегались - и Омар смущенно умолкал, когда при нем начинали изрекать с умным видом нечто прописное, само собою понятное. Или, что хуже, утверждать заведомую чепуху. Поневоле тут скажешь: О мудрец! Если тот или этот дурак Называет рассветом полуночный мрак, - Притворись дураком и не спорь с дураками: Каждый, кто не дурак, - вольнодумец и враг. И вообще он никогда не отличался многословием. Кто пытлив, тот не болтлив. Шейх Назир как-то сказал: - Я молчалив от природной застенчивости. Ты, наверное, тоже. И молчаливость эту усугубляет у нас обстоятельность: нам не хватает быстроты, остроты и находчивости иных завзятых краснобаев, - прежде чем слово сказать, мы должны его не спеша, основательно обдумать. - Да, я тугодум, - вздохнул Омар. - То есть, по своему душевному складу ты писатель, а не вития. ...Упорное молчание Хайяма на сборищах богословов насторожило недоверчивых старцев. И поспешный отъезд Шейха Назира оставил тень на его ученике. И к тому же напрасно Омар полагал, что никто не знает, чем занимались, о чем говорили они с наставником. Кто-то когда-то их случайно услышал (или, скорее, подслушал) и теперь счел важнейшим долгом своим донести на него; с переменой состава учителей изменились ученики: одни разбежались, другие, оставшись, воспылали почтением к истинной вере. Им уже не до тайных пирушек. С ним перестали разговаривать, отвечать на его приветствия. И кончилось тем, что однажды в сумерках мимо его головы пролетел тяжелый кирпич, - мелькнул, ударился об ограду и разбился на куски. Чуть бы еще... и на куски разлетелась голова Хайяма. Омара вызвали к старшему шейху-наставнику. - Не обременяет ли, сын мой, тебя пребывание в стенах медресе? - мягко спросил почтенный богослов. - Да, тебя? Пребывание? В стенах медресе? - Разве я плохо справляюсь с делом? - встрепенулся молодой учитель. - Юноша ты способный. Да, способный. Много знаешь. Много. Но пусть человек ничего не умеет, не знает и не хочет знать - это не грех. Не грех. Ты же сбиваешь с толку детей, сообщая им начатки естествознания. Это грех. Учи их корану: он ниспослан в объяснение всех вещей. Пусть человек не нарушает обычаев. Пусть он живет тихо, благопристойно, как все. Как все! Ничего не ищет и не теряет. - Но тогда, - обозлился Омар, - почему вы именуете его человеком? Это слизень. Однако даже слизень куда-то ползет, чего-то ищет. - Вижу, ты здесь не к месту, - сухо сказал богослов. Конечно, не к месту! Хватит искушать судьбу. Пора собираться в дорогу. В любой день любой правоверный хам может ударом кирпича погасить звездный мир в твоей голове. Убьет и не дрогнет, не пожалеет! Наоборот. Будет считать, что совершил богоугодный подвиг. Только потому, что ты на него не похож. Потому, что ты, со всей своей необычностью, никак не укладываешься в его узком цыплячьем мозгу. - Одумайся... Старик-богослов с обычной отеческой мягкостью, - как будто не по его наущению сельджуки истребили в медресе ученых, - взялся было увещать заблудшего, дабы вернуть беднягу на путь истинной веры. Но Омар даже слушать его не стал. Ярость трясла молодого поэта! В голове шумит, во рту пересохло, и совсем он забыл про такую вещь, как осторожность. - К чему весь этот разговор! О люди! Не спросясь меня, меня зачали и произвели на белый свет. И, не спросясь, пичкают нынче всякой премудростью. Ну, ладно, в детстве, положим, меня надлежало учить читать, писать и считать. Но я уже взрослый! Теперь-то я уже сам умею видеть, понимать - и мыслить. Коран - в объяснение всех вещей... Хе! Попробуйте решить с его помощью хоть одно уравнение третьей степени. Нет уж! Я честно служил "истинной вере" - пока не узнал, что она ничего не может мне дать, ни уму моему, ни сердцу. - Но, кроме ума и сердца... - Есть желудок? Я о нем не забочусь. Брюхо, конечно, очень важный орган. Но сердце - выше брюха, пощупайте слева, а выше сердца - голова. Прощайте. И знайте: я и без ваших мектебов и медресе одолел бы арабскую азбуку, а нет, придумал бы свою. - Омар поклонился, повернулся и двинулся к выходу. - Ах, невоздержан ты на язык, невоздержан, - вздохнул сокрушенно настоятель. - Так легко в наш век навлечь на себя ненависть тех, кто выше нас, и так нелегко заслужить их любовь. - Обойдусь! - резко сказал Омар у порога. - Гаденыш! Я хотел тебе добра. Погибнешь, ах, погибнешь. - Как можно, сидя на краю могилы и болтая в ней обеими ножками, пророчить чью-то гибель? Хлопочите о себе, почтенный шейх. Вы идите своим путем - я пойду своим. - Изыди и сгинь, - проворчал ему вслед обескураженный вероучитель. Ночь. Это кто, внезапно спугнув тишину, гремит у входа в мастерскую? Ночью орудуют воры. Но воры, делая свое дело, стараются шуметь как можно меньше. Это стража. Это миршаб, владыка ночи, с подручными. Они, точно так же, как воры, боятся действовать днем. Они не могут, как люди, спокойно постучать в калитку. Им надо ее сломать. Конечно, этаким детинам нетрудно сломать ветхую калитку мирного дома, принадлежащего их земляку. Вот защитить в свое время от чужаков мощные, в железных бляхах-заклепках, ворота родного города они не сумели. Их встретила мать. - Где твой безбожный сын? - накинулся на женщину "владыка ночи". - Уехал. - Куда? - В Баге-Санг. - Это где? - У Астрабада, в горах. - Успел-таки удрать? Ну, пусть и сидит там тихо, как мышь, не суется назад в Нишапур. Он, скверный, надерзил святому шейху и посему объявлен вне закона. - Женщина лжет, - заявил один из подручных. - Мы следили: сын ее, как вернулся из медресе, не выходил из дому. - Значит, он здесь! Переройте всю мастерскую. Рубите мечами тюки, отсечете руку или ногу - сразу голос подаст. Ибрахим тихо скользнул через внутреннюю калитку в жилой двор, попросил разбудить Рысбека. - В мастерскую вломилась ночная стража. Кого-то ищут. Потрошат готовый товар. Господин иктадар может потерпеть большой убыток. Убыток? Рысбек всполошил боевую дружину. Не успели собаки залаять, как незадачливых стражников, избитых в кровь, искалеченных, не слушая их объяснений, туркмены выкинули на улицу. - Хоть какая-то польза от нечестивцев, - шепнул дрожащий палаточник сыну, спрятавшемуся среди тюков в глубине рабочих помещений. На рассвете, обрядив Омара в материнскую чадру, Ибрахим украдкой отвел его в караван-сарай у Балхских ворот. "Итак, вы ненавидите нас? Хорошо же! - Омар скрипнул зубами. - Не надейтесь, что мы совсем безобидны, - умеем тоже ненавидеть. И наша ненависть стократ страшнее! Где уж вам, скудоумным, тягаться с нами. Талант, обращенный к мести, может измыслить такую каверзу, что заклеймит вас на веки вечные. Погодите, я вам отплачу. За все - и за всех. Как и чем, я еще не знаю, но досадить сумею, не сомневайтесь... Но, может быть, они достойны скорей сожаления, чем вражды? - сказал он себе, стараясь быть беспристрастным. - Невежество - от рабства. Эх! В том-то и дело, что самое жуткое в рабстве - не цепь, а то, что раб настолько свыкается с нею, что уже жить не может без нее. И ничего иного не хочет. Отбери у быка-дурака кормушку - он своим яростно-жалобным ревом оглушит всю округу. И невдомек несчастному: чем больше он будет жрать, тем больше будет жиреть - и скорей попадет под нож. Извечная опора великой черной силе, именуемой ненасытной человеческой жадностью, и обдуманно, неустанно угнетающей вольную мысль с тех пор, как она появилась, - благонамеренный, послушный закону, так сказать, "порядочный" человек: с тем, кто выше, - тошнотворно-угодливый, с тем, кто ниже, - тупо-нахрапистый, злобный, скупой, стяжатель. Отца родного готов он по миру пустить, глотка воды не даст он в засуху соседу - и учит его, как надо жить. Ну их всех к черту! Пусть от холеры вымрут. И вымрут, видит бог, поголовно, если не вылезут из своих зловонных луж и не окунутся в проточную чистую воду". ...Он думал, что больше никогда никому не улыбнется. Но ошибся, конечно: ему довелось еще улыбаться, смеяться и хохотать. Жизнь берет свое. Ибрахим дал сыну денег на дорогу, присовокупив к ним родительские наставления, причем наставлений - куда больше, чем денег: "Береги монету пуще глаза! Где нужно израсходовать дирхем, трать всего полдирхема". Загремел барабан, завопила труба, сзывая отъезжающих, и Омар, в слезах распростившись с родными, отправился с мервским караваном в далекий неведомый путь. - Дум, дум, дум! - задумчиво и печально бьется впереди на гордой шее головного верблюда из сильной породы - нар большой медный колокол. Он так и называется - дум-дум. - Лук-лак, лак-лук! - бездушно брякает колокол поменьше, да еще испорченный, на груди замыкающего верблюда из менее сильной породы - лук. А между ними, по всему каравану, разноголосо заливаются колокольчики и бубенцы на тяжело навьюченных рабочих животных, одногорбых и двугорбых. Длинная редкая цепь каравана состоит из отдельных звеньев по три-четыре верблюда, на каждое звено приходится один погонщик. Между звеньями - охрана на лошадях, путники в скрипучих повозках. Нестройный, далеко разносящийся звон веселит привычных к нему погонщиков. Но Омару от него не по себе, - как от похоронного перезвона христианских греческих церквей, - их было еще немало в Хорасане. Он, конечно, не может не думать о стране, где ему предстоит теперь жить. Судьба Заречья (Мавераннахра) неотделима от судьбы Хорасана. Оба входили когда-то в государство Ахеменидов, древних персидских владык, и наравне подверглись нашествию краснолицего Искандера, - любителя выпить, царя столь же буйного, сколь и ученого. Много столетий спустя они подпали под власть мусульманских завоевателей, после вошли в состав блестящей державы саманидов, бухарских правителей. Саманиды перестали подчиняться халифату и зажили самостоятельной жизнью. Затем появились тюрки. Правда, и раньше, уже давно, они мало-помалу, капля за каплей, струйка за струйкой, проникая из дальних восточных степей, оседали здесь. Но теперь они хлынули мощной волной. Помнит Омар, старики пожимали плечами: откуда берутся все эти новые ханы, султаны? Какое имеют они отношение к Ирану и Турану? Кто их тут знал? Кто их звал, кто их здесь избирал? Бог весть. И еще изволь их почитать... А было так. Великий мракобес, халиф правоверных, не примирившись с утратой богатейших восточных областей, Хорасана и Заречья, подстрекнул степных тюркских ханов, совсем недавно обращенных в ислам, к походу в защиту правой веры от извечного туранско-иранского свободомыслия. Было спешно придумано "изречение пророка": - "У меня на востоке есть войско, называемое тюрками; когда я разгневан на какой-либо народ, я насылаю их на него". А тем только того и надо - они сами давно уже зарились на хлеб и мед солнечных южных долин. Что ж, правую веру они защитили успешно, истребив повсеместно ученых. Тогда-то и прогремел свирепый тюрк Махмуд Газнийский. Но и самой правой вере туго пришлось от ее защитников. Султан Тогрулбек, внук Сельджука, родового старейшины из туркмен, продвигаясь на запад, осадил Багдад, и перепутанный халиф покорился ему. Получилось как раз по тюркской пословице: обозлившись на блох, кинуть в огонь шубу. Но если Хорасан, после злого Махмуда, захватили сельджуки-туркмены, то в Заречье переселились тюрки иных кочевых племен - караханиды. И, конечно, между теми и другими разгорелась вражда, которую не мог остудить даже разделяющий их владения полноводный Джейхун. Омару было пятнадцать лет, когда умер султан Тогрулбек и его заменил Алп-Арслан. В Заречье правит ныне караханид Шамс