- Разве? - сказал он с недоумением. И радостно: - Да, и вправду! Но... как же раньше не догадались? Так просто... - Ждали тебя. Не каждый год совершаются открытия. - Да, да, конечно, - произнес рассеянно Хайям, опять переключаясь мыслью на свой трактат. ...Через десять-пятнадцать дней он выйдет во двор и с равнодушным, как у слепого, безмятежно-тупым выражением на лице, не стесняясь судьи, скажет Али Джафару: - Сбегай к мугу, принеси большой кувшин вина. Самого лучшего! Будем пировать. Подойдет, как больной, к помосту под вязом, растянется на спине, закинет руки за голову - и с мучительным стоном замотает ею. - Что с тобой? - всполошится Абу-Тахир. И дворецкий Юнус, навострив слух, услышит отрешенное, даже враждебное, - так иной с тихим отчаянием, покорностью судьбе и готовностью понести любое наказание сказал бы, что убил жену: - Я... закончил свой трактат. Алгебра, алгебра. Альмукабала... - Омар, вставай! Омар... Молодой математик, проснувшись от крика во дворе, поплелся, еще не совсем отрезвевший, на террасу-айван, изумленно уставился на Али Джафара и Юнуса, сцепившихся в безобразной драке. Вокруг них суетился, ругаясь, Алак. - Он украл твой трактат! - Али Джафар свирепо рванул дворецкого за рубаху, - на землю, разлетаясь, с шорохом посыпались исписанные листы. - Я все утро следил за ним. Ты спал, он залез и украл твой трактат! За пазуху спрятал, проклятый. Дворецкий, затравленно озираясь, резко нырнул вниз, живо сгреб листы - и кинулся в сторону. У ворот - стража. Отрывисто, по-крысиному вереща, он заметался по двору. Ни злобы, ни даже страха нет у него в глазах, только какая-то мутная, непонятная возбужденность и поспешность. "Зачем это он? - подумал Омар. - Зачем?" Настигаемый Али Джафаром, дворецкий прыгнул под навес летней кухни и швырнул рукопись в огонь открытого очага... Высоко взлетело пламя! Обернувшись к Омару, дворецкий мстительно усмехнулся. "Зачем?" Бумага, в отличие от дров, горит без особого шума и треска. Но какой беззвучно-страшный вопль взметнулся к небу от этих листов, испещренных вязью четких строк! На глазах у всех обращались в дым и пепел расчеты и траты Абу-Тахира. Упования безземельных селян, нежный лепет их детей. Мечты Омара Хайяма. Надежды Али Джафара на лучшую жизнь. - Зарублю! - Али Джафар, сумасшедше сверкая глазами, схватил топор и широко замахнулся им на преступника. И, видит бог, зарубил бы, если б судья не успел крепко схватить его за плечи. - Пропал твой труд! - заплакал Али Джафар, отбросив топор. - Столько сил, столько времени... - Не пропал, - зевнул полусонный Омар. - Он украл и сжег черновик. Трактат - под замком, в сундуке. - А? - Юнус опешил. Он отчужденно взглянул на очаг, где листы уже превратились в черные хлопья, вновь обернулся к Омару - и вдруг, по-крысиному тонко взвизгнув, ринулся к нему с кулаками. Уж тут-то отрезвел Омар Хайям. В математически четкий строй его мыслей, где следствие неразрывно связано с причиной, никак не мог уложиться бессмысленно-нелепый поступок Юнуса. Ах, негодяй! С чего тебе вздумалось вредить Омару? Что плохого тебе сделал Омар, - мало денег давал на хашиш? Давал каждый день, сколько мог. Вся ненависть к темному миру, воплотившемуся в этом дурном человеке, горячей волной хлынула Омару в грудь и голову, - и он, закипев, с готовностью рванулся навстречу: - Давай! Я тебе кости переломаю... Удар! - и нет у Юнуса передних зубов. Обливаясь кровью, он упал на колени. Ногою - удар!! - и повержен Юнус на щербатые плиты двора. - Хватит, убьешь! - вопит Алак. Вдвоем с Али Джафаром они кое-как оттащили озверевшего молодца от жертвы. Омар, весь дрожа, задыхаясь: - Долго ты будешь, собачий сын, помнить Омара Хайяма! - Успокойся, родной, успокойся, - гладил его по плечу Абу-Тахир. - Я сам с ним разделаюсь. Эй! - крикнул он безмолвной страже у ворот. - Отволоките его в темницу. - Не надо, - переводит дух Омар. - Довольно с него! Пусть отведут домой. Судья - с удивлением: - Жалеешь? - Жалею. - Омар вытирает слезы. - Я... больше никогда... не буду бить человека. - Ох, сын мой! Будешь. Иначе - затопчут. Ладно, сделаем по-твоему. Эй, отведите дурака к жене! Он более не служит в этом доме. Идем, Омар, мне нужно с тобою поговорить. - Губы у него белые, руки трясутся. И Омар подумал, что судья судей со всем своим могуществом совершенно беспомощен в этом неумолимо жестоком мире и ничего по существу не решает в нем. И его, Омаров, трактат, пожалуй, никому ничего не даст. - О чем разговор? - спросил Хайям угрюмо. Какой еще подвох ему приготовила жизнь? Теперь он никому и ничему не верит. - Сейчас узнаешь, - ответил Алак загадочно. - Разговор очень важный. Очень. Большой разговор. - Ну... что ж. Пойдем. - Омар сосредоточенно потер ушибленные пальцы. - Я-то хотел сбегать на базар, в книжный ряд, к переплетчику. - Ни боже мой! Из дому не выходи. Опасно. Кто их знает. Сейчас же отдай рукопись мне. Я призову переписчиков и переплетчиков сюда, ко мне в жилье, и здесь, на моих глазах, они сделают все, что нужно. Уселись. "Сейчас он меня ошарашит". Судья - осторожно: - Сын мой, не наскучил ли тебе Самарканд? "Он хочет меня прогнать! - похолодел Омар. - Отнимет рукопись и выбросит меня на улицу. Из-за Рейхан. Его достояние, может - любовь. Эх, навязалась девка на мою голову! Куда я денусь, если судья откажется уплатить за трактат? Ну, что за жизнь! Когда мне дадут быть самим собою, распоряжаться собой по своему усмотрению?" - Самарканд - город прекрасный, - не менее осторожно ответил Омар. - Он никому никогда не может наскучить. Судья, помедлив, твердо сказал: - И все же тебе придется его покинуть! Очень скоро. На днях. - Почему? Чем я тут не угодил? - Угодил. Хорошо угодил! Потому и уедешь. - Это как же? Не понимаю. Судья все медлил, тянул, предвкушая, видно, яркий всплеск восторга, который должен был последовать сейчас со стороны подопечного, и, насладившись его нетерпением, объявил торжественно и снисходительно, как помилование преступнику: - Его величество хакан Шамс аль-Мульк Наср требует тебя к себе, в Бухару! Но у Омара это вызвало лишь удивление: - Зачем? - Ему нужен при дворе хороший математик, ученый собеседник, бескорыстный советчик в сложных делах. - Откуда он знает обо мне? - Знает, - усмехнулся Абу-Тахир. Похоже, он сам написал об Омаре хакану. Очень похоже. - Я - при дворе?! - У Омара низко, сутуло прогнулись плечи, будто на них взгромоздили тяжелый камень. И он, казалось, растерянно озирается из-под него. - Приживусь ли? В математике, положим, я кое-как еще разбираюсь. Но при дворе, говорят, надо хитрить, угождать, потакать правителю в его причудах. Я не сумею... - Юнец! - рассердился судья. - Поедешь - и все тут, хочешь не хочешь. Посланец хакана ждет во дворце городского правителя. Между прочим, - Алак исподлобья сверкнул на Омара степными узкими глазами, - он взял с собою отличную стражу. - И заворчал оскорбленно: - Смотрите, сколь привередлив... Другой бы от радости рыдал! Какой-нибудь несчастный Зубейр мечтать не смеет о такой удаче. Все! Собирайся полегоньку. Завтра я произведу с тобою расчет за трактат. Скажи хоть спасибо, неблагодарный! Омар - уныло: - Спасибо! Дай бог тебе всяческих благ... - Говорят, уезжаешь? - Она поднялась к нему на крышу, где Омар расположился на ночь, поскольку внизу, в жилье, чуть не свихнулся от духоты. На сей раз Рейхан забыла, - или не хотела, - облиться водой и натереться листьями базилика и пахла тем, чем и надлежит пахнуть служанке: пылью, потом, золою. - Уже говорят? - У нас, на женской половине, все жалеют, что ты уезжаешь. Всегда любовались сквозь щель в калитке: пригожий, тихий, задумчивый. И судья из-за тебя стал добрее. - И ты... жалеешь? - Я? - Он услышал ее резкий смех, сухой и злой. - Мне-то что? Я невольница, ты человек свободный, едешь, куда хочешь. А я родную мать не могу повидать. - Она заплакала, так же сухо и зло, без слез. - Ну, не надо. - Он присел рядом с нею. - Ты! - Рейхан внезапно накинулась на него, принялась колотить по голове легкими детскими кулачками. - Откуда ты взялся на мою беду? Жила я себе, как во сне... спокойно, без дум, без мечты... Терпела... Ты мне душу всколыхнул! Разбудил... заронил в сердце звезду... и теперь бросаешь. Что делать теперь? Я же не сумею жить как прежде. Тут горит. - Она провела ладонью по груди. - Эх! Отравилась бы я... отравилась, да жаль умереть, не проведав родных... - Успокойся, Рейхан, смирись, - бормотал Омар обескураженно. - Я - свободный? Я тоже раб. Раб своих знаний. Взгляни-ка на небо. Ну, хватит беситься, взгляни! Вот так. Видишь, на юге, над горами, высоко над горизонтом, ту причудливую россыпь ярких звезд? Это Аль-Хавва, Заклинатель змей. В западных странах его зовут Змееносцем. Приглядись. Если крупные звезды соединить между собою черточками, получится человек с острой головой и тонкими ногами. Он держит в руках огромную, яростно извивающуюся змею. Какое дикое напряжение во всей угловатой фигуре! Как дрожат от усилия тонкие ноги. Он бьется, стиснув ее изо всех своих сил, с исполинской царской коброй невежества и мракобесия. Стоит ему зазеваться на миг, ослабить хватку, кобра вырвется из рук - и впрыснет в него весь страшный заряд смертоносного яда. И так - всегда. Он обречен вечно бороться с нею. Именно так бы и надо его называть - не Змееносцем, а Змееборцем. Понимаешь? Разглядела она что-нибудь, поняла, не поняла - бог весть, но Рейхан, как-то странно притихнув, медленно стянула с себя одежду и со вздохом припала к нему. Золотые глаза ее мерцали, точно далекие, очень далекие звезды. Они и будут мерещиться до конца его дней, чем дальше, тем ярче, в ночных небесах средь недосягаемых созвездий... - Уезжаешь? - встретил его наутро Али Джафар во дворе. Омар скользнул по нему отрешенным взглядом и, ничего не сказав, побрел к саду, сосредоточенный, весь углубленный в себя. Три часа он слонялся по саду, недоступный, далекий от окружающих. Казалось, он уже обдумывает новый трактат. "Не хочет, - подумал огорченный Али Джафар. - Не хочет уезжать. Из-за Рейхан. Или, сделавшись приближенным хакана, он теперь брезгует со мною разговаривать? Нет, не может быть. Просто оглушен человек". - Здесь тысяча двести дирхемов, - положил перед юным ученым тяжелый кошель судья Абу-Тахир Алак. - Это плата за твой трактат. Хватит, надеюсь? Но Хайям не спешил взять кошель. Он рассеянно глядел по сторонам, но видел не стены, ковры, резные столбы, а что-то совсем другое. Судья - нетерпеливо: - Ну? - Сколько стоит... служанка? - глухо сказал Омар, преодолев смущение. Судья - удивленно: - Служанка служанке рознь. Иная может потянуть и на тысячу золотых динаров. - Такая... как Рейхан. - Рейхан? - разинул рот Абу-Тахир. - На что она тебе, чудак? Тысячу дирхемов. - Хорошо. У тебя... достаточно слуг. Ты дашь мне двести дирхемов, а за тысячу - Рейхан. И мы будем квиты. - Н-да-а, - протянул судья озадаченно, не найдясь, что сказать. Никогда не знаешь наперед, что может выкинуть такой вот умник. - Странный ты человек. Разве в Бухаре... Омар - грубо: - Я хочу Рейхан! - Ну, что ж. - Сделка, честно сказать, пришлась судье по душе. Рейхан, у которой нет ни особой красоты, ни редкостного телосложения, досталась ему три года назад всего за триста дирхемов. - Будь по-твоему. Эй! - позвал он писца. - Строчи дарственную. С этого дня невольница Рейхан из Ходжента переходит в полную собственность Абуль-Фатха Омара ибн Ибрахима Хайяма Нишапурского. И он волен делать с нею все, что пожелает. - И вновь Омару: - Странный человек! Не могу представить, как дальше ты будешь жить. - Проживу как-нибудь. - "Как-нибудь" - это не жизнь. - Мы ее, господин, понимаем по-разному. Судья приложил к бумаге печать. Омар, свернув ее, спрятал за пазуху вместе с дирхемами, низко поклонился судье. Выйдя во двор, кивнул Али Джафару: - Пойдешь со мною? Али Джафар, обрадованный, не стал расспрашивать, куда, зачем. Всю дорогу Омар молчал, угрюмый, холодный, и Али Джафар не донимал его любопытством. В караван-сарае у Ходжентских ворот они разыскали руса Светозара. Похудел, почернел, - видно, трудно здесь жилось беглецу. - Есть народ из Ходжента? - Да. Сегодня туда идет караван. Омар переговорил с главою каравана, вручил ему сто пятьдесят монет, велел Али Джафару: - Беги домой, вмиг собери Рейхан - и скорее с нею сюда. ...Джафар не узнал усадьбы. Ему показалось даже, что он забрел по ошибке в чужой двор. Нет, это дом Абу-Тахира. Все будто на месте - крыша, стены, навес и метла, которую он бросил давеча у летней кухни. И все же это уже другой дом. Душа дома - близкий тебе человек, нету его - и дом стал чужим, незнакомым. - Едем? - всполошилась Рейхан. - Омар ждет? Ох! Я сейчас. Долго ли мне собраться? Завяжу в узелочек обувь, платья, платки, и хоть в Хиндустан! - Она рассмеялась сквозь слезы. - Ты посиди, я сейчас... - Рейхан кинулась на женскую половину, но тут же выскочила обратно, боясь, что Джафар уйдет, не дождавшись ее. - Я сейчас! Ох, сейчас... Голос ее напряженно звенел, переливался от волнения. Разве что у пастушьей свирели бывает этакий легкий, особый, сверляще-певучий и нежный голос. "Чистый жаворонок, - подумал с горечью Джафар. - Эх, собачья жизнь! Мне бы... эту Рейхан. Молился бы на нее". Второпях ни с кем не простившись и бросив во дворе половину своего убогого имущества, она с легким сердцем покинула постылый двор и в пути щебетала, не умолкая: - О аллах! Я, когда первый раз увидела Омара сквозь щель в калитке, сразу почуяла, что у меня с ним что-то будет. И не ошиблась, а? Сердце - оно не обманет. Он добрый, правда? Умный. Красивый. А где его вещи - ты уже отнес их в караван-сарай? - И вдруг, потемнев, остановилась. - Почему мы идем к Ходжентским воротам, - почему не к Бухарским? - Идем, куда надо, - хмуро сказал Джафар. Она стихла, понурив голову. Подбили жаворонку крылышко! Рейхан с недоумением взглянула на свой узел и, бурно разрыдавшись, швырнула его через ограду в чей-то двор. Джафар, пошумев, вынес узел, крепко схватил девчонку за локоть и не отпускал до самых Ходжентских ворот. Бедняжка Рейхан. Как она плакала, кричала у тех злосчастных ворот. Билась лбом о глинобитную ограду, во весь рост кидалась на землю, поднималась - и вновь бросалась в пыль. Целовала Омару ступни, обнимала колени. - Не вопи, глупая! На днях, бог даст, увидишь мать. - Не отсылай! Что мне мать? Возьми с собою. - Куда?! Я сегодня не знаю, что будет со мною завтра. Пропадешь со мною. - Без тебя скорее пропаду. - Не дури! Вернешься домой, выйдешь замуж (я разрешаю) - тотчас забудешь о несчастном Омаре Хайяме. - Вовек не забуду! - Ну, и ладно. Буду жив - как-нибудь заеду к тебе в Ходжент... Поручив девчонку заботам пожилых степенных женщин, отъезжавших в город на Сейхуне, сунув ей в узел дарственную запись и отпускную, а также тридцать дирхемов на еду и прочее, Омар проводил безутешную Рейхан далеко в поле и вернулся безмолвный, с каменным лицом. Что творилось у него в душе, то никому неведомо. И никому неведомо, отчего, зайдя в харчевню при караван-сарае, он вдруг развеселился, взял медный поднос и, стуча в него, как в бубен, приказал мальчишке-прислужнику плясать. Двадцать последних дирхемов они втроем: Омар, Светозар, Али Джафар - честно пропили в дымной харчевне. Ибо эта их встреча была последней. Мы больше в этот мир вовек не попадем, Вовек не встретимся с друзьями за столом. Лови же каждое летящее мгновенье, - Его не подстеречь уж никогда потом... "Итак, похоже, мы мало-помалу выбиваемся в люди? Жизнь - великолепна! Однако... Если я поеду в Бухару служить хакану, дадут ли мне думать? Быть самим собою? Или я стану одним из тех бесчестных людишек, что продают разум и совесть за царскую жирную похлебку? Плохо! Лучше я сбегу по дороге. Куда-нибудь в Баласагун, а то и дальше, в Кашгар... Но ведь и без них, высоких этих покровителей, бедный ученый нигде ничего не может создать. Ему надо есть. Надо пить. Надо где-то жить, на чем-то спать. И посему - кому-то служить. Проклятье! Жаль, что человек, с его-то разумом, остается все-таки животным. Я не ел бы, не пил и не спал, если б можно было и так обойтись. Зачем все это бродяге-поэту? Фердоуси - тот мог, ни о чем не тревожась, не торопясь, четверть века писать свою "Книгу царей". Богатый помещик, знатный дехкан, он не нуждался в чьей-либо опеке и способен был сам содержать слуг, переписчиков и чтецов своих стихов. А как быть, куда деваться человеку, у которого всего-то добра - пять-шесть истрепанных книг? Смирись, бездомный! Необходимость. Жизнь - торг. Ты нужен хакану, хакан нужен тебе. Поедешь в Бухару. Это и впрямь удача, о которой подлый Зубейр не смеет и мечтать. Хотелось бы мне сейчас взглянуть в его дурные глаза. Ну, погодите, неучи! Я вам покажу. Э, в том-то и горе, что сколько глупцу ни показывай - ничего не докажешь. Его надо просто избегать. Или, лучше всего, подражать ему? Тьфу! Нет, прав судья: я и вправду странный человек. Сам не знаю, чего хочу. То есть знать-то знаю, однако... Эти "но" и "однако"! В них вся пагуба человеку". Бухара. Что сказать о ней? Удивительный город. Единственный в своем роде. Город ученых, поэтов, искусных зодчих. Омар мог часами, не отрываясь, взирать на гробницу Исмаила Самани. Нет нигде больше в мире подобных строений. В плане - проще не может быть: полусфера на кубе. И кирпич - обычный кирпич, тяжелый и твердый, как всякий другой. Но уложен он так хитроумно, затейливо, разнообразно, что видишь перед собой нечто воздушное, легкое, вроде резной шкатулки из слоновой кости. Здесь и теперь кое-что воздвигалось: медресе, мечети, ханаки. Но знал Омар - при всей красоте высоких зданий, они, будучи опорой духовенства, утверждают не красоту человека, создавшего их, а его ничтожность, бренность, возвеличивая то, чего нет на самом деле - божью премудрость. Это нелепо и потому обидно. За человека. Может быть, через тысячу лет они и станут народной гордостью, всеобщим достоянием, как пирамиды в Египте, но пока что в них - лишь оплот мракобесия. Сколько сил человеческих, ума, умения, душевной тонкости уходит, по чьей-то неразумной воле, на химеру. Между тем, как нет просторных жилых домов, настоящих школ, светлых лечебниц. ...Говорят, хакан Шамс аль-Мульк крайне возносил Омара, сажая его с собою на трон. Не очень-то похоже на правду, а? Цари, как известно, весьма неохотно подпускают к престолу чужих. Даже своих - сын отца, отец сына, брат брата - безжалостно режут из-за уютного места на троне. Не вызывает сомнений одно: эти три года при дворе хакана прошли для Омара Хайяма впустую, если не считать, конечно, частых попоек, собачьих драк и прочих, обычных тут, никчемных развлечений. Ну, и горьких раздумий. Хотя они как будто и не относятся к делу? Что угнетало его? Окружение? Низость, наглость и какая-то необъяснимая, прямо-таки фатальная склонность к предательству у царских прихлебателей, всех этих горе-поэтов, лживых звездочетов, бездарных врачей? Пожалуй. Вместе едят, вместе пьют. Вместе злословят о правителе и его женах. И, едва разойдясь, бегут, сломя голову, к хакану: кто первый, в экстазе подобострастия, успеет донести. Но жил же на свете честный Авиценна, который рожден был именно здесь, дышал здешним воздухом? Устыдились бы, вспомнив о нем? Где уж. Ведь как раз им подобные и свели его в могилу. Зависть, спесь, явная и тайная паскудная грызня, удар в спину - разве это могло быть по душе Омару Хайяму? Не потому ли, находясь в священной Бухаре, он написал: Лучше впасть в нищету, голодать или красть, Чем в число блюдолизов презренных попасть. Лучше кости глодать, чем прельститься сластями За столом у мерзавцев, имеющих власть. ...Сто лет лежит огромный камень на круче. Ни дождь его не может смыть, ни ветер свалить. Но вот однажды, где-то внутри земли, что-то колыхнулось. И камень, качнувшись, падает - точнехонько на голову одинокого путника, что идет себе тихо, ни о чем дурном не думая, из одной зеленой долины в другую. Пока Омар пребывал при хакане, в Иране и Туране произошли крутые перемены. К ним он вовсе не был причастен, но они, тем не менее, прямо отразились на его судьбе. Наверное, ни у кого еще жизнь не зависела так резко и грубо от внешних причин, от чьей-то злой или доброй воли. От чьей? Художники, ученые, поэты несут в мир благо, покой и радость. Поэт дрожит над розой, над каждой сочной травинкой, боясь на нее наступить. Не было в мире поэта, что призвал бы в стихах к насилию, убийству, грабежу. Если же был такой, то он не поэт. Это жулик, мерзкий стихоплет. Смуту и смерть несут народу болтуны-лицемеры, самозваные пророки да полководцы, которых до желтизны изнуряет жажда славы и почестей. Султан Алп-Арслан погиб в бою с караханидами. Но сын его, новый султан Меликшах, разбив Шамс аль-Мулька, заставил его признать сельджукское превосходство. После многих лет яростной вражды наступило как будто затишье. Шамс аль-Мульк женился на одной из туркменских царевен, Меликшах - на племяннице хакана, юной красавице Туркан-Хатун, той самой, что в свое время отравит Омару Хайяму жизнь. И не ему одному. Новый султан перенес столицу из Мерва в далекий Исфахан. Визирем при нем - его воспитатель, уроженец счастливого Туса, мудрый Низам аль-Мульк... - Отчего, - спросил визиря Меликшах, безбожно мешая персидскую речь с родной, огузской (до того, как стать мусульманами, туркмены назывались огузами), - в нашей стране столько нищих? Низам аль-Мульк, отодвинув книгу, вскинул на тюрка внимательный взгляд. Прежде, еще ходя в наследниках, Меликшах не задавал таких вопросов. Что ж, видно, разум его, слава богу, созрел для забот о государстве. - Мало чести - слыть царем голодранцев! - продолжал сердито Меликшах. - Или у нас перестали пахать и сеять? Нет, я видел: ковыряют землю. Где же хлеб, где плоды? В селениях великий шум. Крестьяне ропщут на вельмож, вельможи - на крестьян. Когда б ни приехали сборщики податей, один ответ: или еще, или уже нечем платить. Кто и что тому виною? - Виноватых много, - тихо сказал визирь. - Но прежде всего - календарь. - Календарь? - Удивлен Меликшах! Вот уж не думал новый султан, что благополучие огромной страны может зависеть от каких-то ничтожных бумажек. Но, хвала всевышнему, он, в отличие от своих предшественников, если и не ахти как учен, то хоть грамотен. Что само по себе уже немало. Для тех, кто сидит на троне. И ему захотелось узнать: - Почему? - Вот, государь, - визирь положил на книгу ладонь, - "Кудатгу-билиг", сочинение Юсуфа Хас-хаджиба Баласагунского. Он пишет о земледельцах: "Они - нужные люди, это ясно. С ними ты общайся и хорошо обходись. Пользу от них видит всякий". Просвещенному правителю, о государь, должно быть известно: жизнь траве, хлебному злаку - и, значит, скоту, дает, по милости божьей, не луна, а солнце. И крестьяне Ирана и Турана издревле привыкли рассчитывать полевые работы по старому, давно проверенному, солнечному календарю. Ибо каждое растение знает свое время, - и пахарь должен знать время каждого растения. Ячмень не заставишь зеленеть в стужу, вишня цветет по весне, а сорго созревает лишь осенью. Однако теперь, - продолжал визирь, - календарь у нас лунный, чужой, который сюда занесли мусульмане. Я не спорю, - может, он весьма удобен в горячих песках, где живут племена кочевых бедуинов, - он хорошо приспособлен к их сонному быту. Но у нас, в стране земледельцев, где, как говорится, летний день год кормит, видит бог, непригоден лунный календарь. Ибо лунный год не совпадает с истинным, солнечным. Он гораздо короче. Между ними разница в одиннадцать с чем-то дней. Повелитель может представить, какой разрыв нарастает в календаре за долгие годы! Отсюда и раздоры при сборе податей: урожай-то еще на корню, скот далеко от хлебных полей, а по новому календарю уже пора взимать налоги. Не все новое, как видите, полезно... Султан - весь внимание: - И что же из этого следует? Уж теперь-то, кажется, уразумел правитель, что ничтожные листы, составляющие календарь, да и любой клочок исписанной бумаги, способны отразить, как медные щиты - ночной небосвод с луной и звездами, весь сложный век с его победами и поражениями, несчастьем ошибок и заблуждений, успехами, неудачами, невероятной смесью правильных и ложных представлений. Отразить и даже - преобразить. - Нужен другой календарь. Подлинно новый. Потому что и в солнечный, старый, всякий, кто мог из царей, вносил ералаш, то запрещая, то отменяя високосы. Короче, следует год вернуть на место. Лишь тогда в стране наступит мир. Не будет восстаний. Будет прибыль и земледельцу, и царскому дому, и войску. - Да, войско надо кормить, - вздохнул Меликшах озабоченно. - А кормить нечем. Что станет с нашими владениями далеко на восходе и на закате? Новый календарь. Кто в силах оный создать? - Астрономы, ученые люди, - Где они? Я их что-то не вижу в нашей стране. - Были! Но ваш покойный родитель, да освятит аллах его могилу... Царь - строго: - То совершалось ради истинной веры. Визирь - смиренно: - Кто знает ее, кроме бога? У людей: что вчера считалось ложью, нынче правда, что сегодня правда, то завтра - ложь. Ежели государь дозволит, я расскажу старую притчу. Она поучительна. Можно? Так вот, некий весьма благочестивый шах решил истребить всех смутьянов, дабы они не сбивали с толку правоверный народ. - Всех? - До одного. - Хорошо сделал. - Послушные слуги шаха разбрелись по стране, хватали смутьянов и тут же рубили им голову. Шах доволен: уж теперь-то в его державе наступит век благоденствия! Он торопил уставших слуг и наказывал нерадивых. И вот однажды они, заляпанные кровью, донесли: "Повеление ваше исполнено, о государь!" - "Хорошо! - воскликнул шах. - Я награжу вас за верную службу. Но где же народ, почему я не слышу ликующих кликов?" - "Некому ликовать, государь. У нас больше нет народа". - "То есть как?" - "Все обезглавлены"... - Хм. Злая притча! Но это... похоже на нас? - Тем хуже для нас! Где это видано, государь, чтобы тридцать-сорок или все пятьдесят миллионов людей, живущих в огромной стране, - людей разных обычаев и преданий, языков, происхождения, навыков и способностей, - думали все, как один, до мелочей, совершенно одинаково? Это невозможно. Не бывало и никогда не будет. Тогда бы зачем они все? Их бы надо и впрямь истребить и оставить в живых лишь одного законника, который может всех заменить. Ибо он непогрешим. Пусть сидит один, любуется самим собою и радуется своему единомыслию... Нет, повелитель! Сколько людей, столько характеров. Сколько характеров, столько и судеб. Сколько судеб, столько мировоззрений. Лишь бы они не нарушали общих правил поведения. А думать всяк волен, что хочет... Ученых найдем, государь. Хвала всевышнему, они народ живучий. В Бухаре, я слыхал, служит хакану некий Омар Хайям. Наш, нишапурский. Большого ума человек. И к тому же - блестящий поэт. Не чета Абдаллаху, сыну Бурхани, пустослову (простите), пригретому вами, - подкинул приманку визирь, который сам терпеть не мог ни бойких рифмоплетов, ни всяких суфиев с имамами, считая их дармоедами, но хорошо знал, что новый царь как и все из рода Сельджукидов, весьма охоч до хвалебных касыд. - Наш? Поэт? Служит хакану? Почему он оказался в Бухаре, у чужих? - Но, государь, - да не сочтет его августейшее мнение речь мою за глупую дерзость, - это всякому ясно! Уж коль человек, умный и честный, бежит от своих к чужим, то значит свои - хуже чужих. О повелитель! Верхом на коне можно взять страну, править ею с коня - невозможно. Хватит набегов и грабежей! Власть надо ставить на мудрую основу. Иначе ее - не дай господь! - так легко потерять. Вместе с жизнью. Пусть повелитель вспомнит: его родитель, грозный Алп-Арслан, храбро, как лев, одолев (я, как видите - хе! - тоже поэт) железных румийцев и благополучно, со славой, вернувшись домой, пал, едва перейдя через мутный Джейхун, от случайной стрелы. - В Исфахан? - встрепенулся Омар. - Строить обсерваторию? О боже! Это... по мне. Низам аль-Мульк... О, мы поймем с ним друг друга! Хакан - угрюмо: - Нам самим тут нужны астрономы. Разве мы тоже не заблудились меж двух календарей? - И с горькой обидой: - Высокомерен Меликшах! Заносчив. Нет отправить в качестве посла вельможу, видного человека, - прислал, в насмешку, какого-то голодранца. О небо! До чего мы докатились. - Да не будет огорчено сердце хакана моими словами, но... об этом надо было думать раньше. "Такой нигде не приживется, - подумал хакан раздраженно. - Ни в Туране, ни в Иране, ни в Исфахане, ни в Хамадане. Слишком прям. Как линейка, с которой он не расстается. И дерзок. Но ведь я сам, - смутился, вспомнив, хакан, - просил его наедине со мной честно говорить, что он думает обо мне". - Начинали вы хорошо, государь. Возводили крупные строения. Отражали врагов. Ограждали селян и горожан от притеснений со стороны ваших буйных сородичей. Но, простите за горькую правду, шайка крикливых славословов, угодников, неучей вскружила вам голову: "великий", "солнцеликий", "бесподобный", и вы - не в обиду будь сказано - обленились. И не заметили, как попали под Меликшахову пяту... Хакан, тяжело сгорбившись над своими толстыми ногами, скрещенными на ковре, и отрешенно постукивая указательным пальцем правой руки по кривому носку левого сапога, уныло глядел из-под завернутой полы шатра на летний стан. Человек уже немолодой, суровый, с лицом, дочерна обветренным в степях, он, к удивлению Омара, сегодня по-юношески тих, задумчив, печален. Невдалеке, за песчаной ложбиной, поросшей верблюжьей колючкой, тянулся пологий холм с остатками старых башен и стен. Варахша - так называлась эта местность. - У Меликшаха, - глухо сказал Шамс аль-Мульк, - хороший визирь. Человек государственного ума. А мои угодники... терзают страну, губят меня! Меликшах недолго будет довольствоваться данью. Он придет и разграбит державу. Семиреченский Тогрул Карахан Юсуф отобрал у меня Фергану. Еще дальше, в Туркестане, появились какие-то каракитаи (Туркестаном в ту пору называли Кашгар, Алтай и Монголию). О боже! Что будет с нами? Я чую, грядут неисчислимые беды... - Он повернулся к Омару, схватил его за ворот, крикнул с тюркской горячей яростью: - Оставайся! Будешь при мне визирем. Как твой земляк - при Меликшахе. Разве ты не сможешь? - Я? - Омар осторожно оторвал от себя его толстую руку, отвел ее в сторону. - Опыта нет, но, оглядевшись, смог бы, пожалуй. Смог бы... если б захотел. Но я, - не гневайтесь, государь, - не хочу. - Это почему же? - Ну, не... по душе. Я математик. И поэт. Каждый должен служить своему призванию. Только ему. И только так, как он умеет, - он, и никто другой. - "Хочу, не хочу!" Привередлив. Надо жить не так, как хочешь... - А как? - Как велит аллах! - Я и живу, как велит аллах! - вспыхнул ученый. - Разве грех - быть самим собою, то есть таким, каким тебя сотворил господь? Сказано: все в руках божьих. Или вы против божьих предначертаний? Что мог возразить на это степняк, не искушенный в тонких словопрениях? Он согнулся еще ниже, с досадой сбросил тяжелую, скрученную в жгут чалму, будто это она придавила его к земле, - и с мучительным вздохом встряхнул головой. - Оставайся, а? - сказал он тихо, с мольбою в голосе, как брату; не поднимая глаз, чтоб, не дай бог, не смутить, не обидеть Омара Хайяма. - Разогнал бы всех дармоедов. Собрал ученых. Построил обсерваторию. Взял бы себе в икту любой город с округой - хоть Самарканд, хоть Hyp, хоть Несеф. Лучше всего бы - Термез, но теперь он у Меликшаха. Ведь это десятки тысяч золотых динаров... По медной щеке хакана скатилась слеза. Не понять, о чем он горюет: о том, что эти десятки тысяч не достались Омару или о том, что ускользнули из его, хакановых рук. Омар испугался: вот-вот правитель расплачется в голос, навзрыд, это могут увидеть телохранители. Нехорошо. Цари не плачут. Не должны плакать. - Успокойтесь! Я... подумаю. - Подумай! - вскинулся хакан. - Но что скажет султан, если я останусь? - Э! - Хакан махнул рукой. - Отпишем ему, что ты уже был назначен визирем. Визиря-то он не посмеет забрать у меня? - Не знаю. Посмотрим. Я поброжу, подумаю. Мне надо побыть одному. - Ступай... безбожник, - усмехнулся хакан. О аллах! Почему небо дает одним разум, но не дает им веры, других наделяет верой, но обделяет умом? Неужто разум и вера несовместимы? А может, разум и есть знак высшего божьего благоволения? Как же так, ведь пророк... Тут от бога он перешел в своих мыслях к служителям божьим, к духовенству. Нет! Хакан боязливо оглянулся, торопливо подцепил рукой и надел чалму. Как бы прикрываясь ею от меча, незримо занесенного над его головой. Не нужно никаких затей. Только считается, что царь всем и всему в стране господин. Если хотите знать, он тоже раб. Раб жестоких обычаев, страшного времени. Раб жадных священнослужителей, всех этих шейхов, ишанов. И послушных им эмиров, беков, знатных земледельцев. Попробуй их задеть! Сметут. Даже собственному скоту-телохранителю - и тому угождай. А то зарежет, обозлившись. Омар - он может жить как хочет. Ему-то нечего терять. А Хакану - есть. Пусть все будет как было. Пусть в Европе, где некуда ногу поставить, мудрят над числами и звездами. У нас много земли и воды, много хлеба, нам не нужно спешить. Что касается грядущих бед, аллах оборонит нас от них. Или нет? Хотя... Запутавшись в сомнениях, правитель велел слуге подать вина и позвать Лейлу, его любимую арабскую плясунью. Забавно глядеть, как, танцуя, она призывно трясет животом и бедрами. Это пока что нам еще доступно. И радуйтесь, государь, тому, что у вас есть. Никаких новшеств! Пусть едет Омар. Он опасен. Он здесь не нужен. Хорошо идти, просто идти куда-то, с удовольствием ощущая свое крепкое тело, легкую поступь, ясную голову. Бродя между шатрами по стану, Омар вспомнил о туркменах, приехавших за ним. Надо взглянуть. Опять-таки просто так, из любопытства. Он еще ничего не решил, но где-то внутри уже знал: в Исфахан не поедет. Зачем? В Нишапуре еще не высохла кровь его ученых друзей. И теперь-то, когда Шамс аль-Мульк дозволяет ему столь неслыханную свободу действий? Загоревшись, он уже видел гигантский секстант, плавно, отрезком радуги, уходящий ввысь, к небу. Он построит, - может, на том холме? - лучшую в мире обсерваторию. И медресе, лучшее в мире, просторное, светлое. Особое, где молодежь будет заниматься точными науками. Нет, святош он в него не пустит! Пусть изощряются в словоблудии в своих темных кельях. Он призовет к себе умных людей со всего Турана: астрономов, художников, зодчих, врачей. Всех, способных к творчеству. Противно смотреть на города, похожие на мусорную свалку, с их глухими глинобитными оградами, грязными каналами, с безобразной путаницей тупиков, закоулков и пустырей. На дороги с непролазной грязью, на переправы без мостов. Здесь возникнут иные города и селения. С детства часто видел во сне Омар исполинское строгое здание, сверху донизу облицованное ярко-синими и белыми изразцами, изображающими ночное небо и звездный мир, - оно, все как есть, блестящее, стройное, отражалось в прозрачной голубой воде огромного мраморного бассейна, за которым, над белой алебастровой решеткой, чернели густые, в зеленых пятнах, кроны прохладных шелковичных деревьев. Точно мираж, безмолвно вставало оно, то синее звездное здание у голубого бассейна, в красочных снах. Иные люди - здоровые, сытые, знающие грамоту, люди, свободные духом, будут с песней трудиться в полях и мастерских. Наука - только она! - способна возродить к новой жизни эту многострадальную землю... - Сто динаров и три фельса! Грох в грох, трах в прах вашу мать. Хорошо тут встречают гостей. Туркмен без мяса - не туркмен! Нас же кормят пустой просяной похлебкой... Омар нашел приезжих поодаль, с краю стана, в отдельной палатке. При виде молодого человека в дорогой парчовой одежде сообразили: перед ними - важное лицо, вскочили, согнулись в низком поклоне. - Кто предводитель? - Ваш покорный слуга, - неуклюже выступил вперед рослый воин средних лет в полосатом длинном халате. - Что прикажете, господин? - Э! - воскликнул Омар удивленно. - Я тебя знаю. Туркмен оробел, попятился. - Я... вы... - бормочет смущенно, - не припомню, чтоб мы... где-нибудь встречались. - Встречались! Шестнадцать лет назад на Фирузгондской дороге. Ты - Ораз из племени кынык. Ты просил не забыть о тебе, если я стану большим человеком. Вот я стал им! И не забыл о тебе. - О боже! - У туркмена подкосились ноги. Он повалился на колени, припал головой к Омаровым сапогам. - Смилуйтесь! Не велите казнить. По глупости... - Встань! Не таким смиренным ты был тогда на Фирузгондской горной дороге, где зарезал нашего Ахмеда. Ораз тяжело встал и, не поднимая глаз, сокрушенно развел руками. - Я тот самый ученый, за которым ты приехал, - добил его Омар. "Пропал! - похолодел Ораз. - Я пропал, уже умер, будь я проклят!" - Прикажете... собираться в путь? - Нет еще, - вздохнул Омар. Голубой Нишапур, Баге-Санг в цвету. Печальный старик Мохамед. Родные. По пути в Исфахан он мог бы проведать их... - Пойдем со мною, пройдемся, - тихо сказал Омар. Ораз несмело тащился подле, боязливо поглядывая сбоку, не узнавая его - и уже узнавая. "Пожалел на свою голову. Прибил бы тогда на Фирузгондской дороге, и не было б нынче хлопот, давно все забылось. Теперь житья не даст". - Ну, что в Хорасане? - Все то же. Богатые богатеют, бедные пуще беднеют. Эх, тоска! Она, давно уже было заглохшая, взметнулась в клубах черного дыма, как из еле тлеющего уголька вдруг вырывается пламя в костре. Даже сей головорез Ораз показался Омару до слез родным. Потому что внезапно, так грубо и зримо, живой и здоровый, с ясными глазами, крепким голосом, явился к нему прямо из детства. "Убить по дороге в Исфахан! И сказать султану: заболел и умер. Друзья не выдадут. Или - кто знает? Могут продать". - Ступай назад. - Омар, далекий, как на другой планете, сунул ему, не глядя, золотой. - Купи барана. Зарежь, зажарь, накорми друзей. И собери их в дорогу. Будьте готовы в любой миг выступить в путь. Поеду я с вами, не поеду - тебе тут незачем торчать. "Э! Ему не до меня. У него своих забот сверх головы. Не станет мстить? Ладно, там будет видно". По еле заметному, в кустах и песке, руслу древнего канала Омар вышел к холму, влез на обломок стены. Тишина. Черепки. Битый кирпич. Золотисто-белесая охра, глубокие синие тени. И вездесущий янтак, верблюжья колючка. Здесь, говорят, находилось летнее жилье бухар-худаков, славных таджикских правителей. Стояли дворцы, красота которых вошла в поговорку. Теперь тут пристанище черепах и змей - людоедов-гулей, если верить россказням, бытующим в окрестностях. И этот город был уничтожен, как многие другие, свирепыми пришельцами. Ради чего? Ради истинной веры, конечно. Омар подобрал в расселине крупный обломок - косо отбитый верх кувшина с горлом, ручкой и частью корпуса. Стер ладонью пыль с глазури, и луч солнца, отразившись от гладкой блестящей поверхности, ударил ему в глаза. Он сел на щербатый выступ стены и впал в оцепенение. Будто сквозь мозг и сердце, вместе с горячим ветром, дующим с песчаных равнин, заструилось само безжалостное время, что грозно течет по вселенной, оставляя повсюду груды развалин. Нигде так явственно не ощущаешь его жестокой неумолимости, как в руинах. Почему-то вспомнилась Рейхан. Захотелось плакать. По себе, по Рейхан, по людям, женщинам и умершим здесь, по их давным-давно отзвучавшему смеху, угасшим глазам и мечтам. По всему человечеству с обломками его несбывшихся надежд... Кувшин мой, некогда терзался от любви ты: Тебя, как и меня, пленяли кудри чьи-то, И ручка, к горлышку протянутая вверх, Была ее рукой, вкруг плеч твоих обвитой. ...Очнулся он от чьих-то голосов. Кого еще занесло в столь печальное место, кто, кроме Омара Хайяма, может что-то искать в угрюмых развалинах? Он бережно положил обломок в размытую нишу, побрел по откосу из слежавшегося битого кирпича к неплохо сохранившейся башне. Под ногами мелькали ящерицы. С хрустом провалилась глинистая, с солью, корка. Вот он уже наверху. Вокруг такой простор - хочется голосить во всю мощь! Вдали белеют шатры ханского летнего стана. Справа, внизу, в тени городища, залегло на отдых овечье стадо. У ног, под башней, провал; по ту его сторону, на длинной стене, зачем-то висит яркий ковер, отрезанный по диагонали. И какой-то человек на корточках сосредоточенно ковыряет палкой в ковре. Еще двое уселись позади, наблюдая за действиями товарища, непонятными Омару. Что тут происходит? Омар спустился к ним по сыпучей тропинке и ахнул: - Что ты делаешь? ...Пятьсот с чем-то лет назад, после того, как был построен роскошный дворец бухар-худата, здесь, - именно здесь, но в другую эпоху, и потому-то кажется, что где-то в чужих краях, - художник (его имени уже никто не помнит) нанес на сырую штукатурку последний мазок, бросил кисть, облегченно вздохнул: - Все! Одолел. В углу, в стороне от царей и цариц, от придворных вельмож, я изобразил себя с цветком в руке. Может, и обо мне кто-нибудь когда-нибудь скажет доброе слово? Он был высоко одарен, молод, прекрасен. Стена составляла когда-то часть одного из залов дворца. Роспись на ней, косо засыпанной сверху, слева, обломками смежной стены, с тех пор безнадежно испортилась. В красочных пятнах с трудом угадаешь бегущих слонов и гепардов, женщин, мужчин в богатых одеждах. Изображения лучше всего сохранились справа, в широком месте стены, в устье провала, - и сей молодой человек в рваной рубахе деловито колупает их острым железным наконечником пастушьего посоха. Он добрался как раз до больших темных глаз юноши в белом тюрбане, - подперев подбородок левой рукой, художник задумчиво, с горькой печалью глядит на желтый цветок в правой руке... - Что ты делаешь? - Омар схватил пастуха за шиворот. - Перестань! - Разве нельзя? - В больших и темных, как на фреске, красивых глазах пастуха - недоумение. - Это осталось от неверных. Пророк запретил изображать людей. - Ты кто? - Мусульманин. - Вижу, что мусульманин! Тюрк, араб? - Нет. Я из исконных бухарцев. Таджик. - Ага! И, возможно, твой пращур чертил эти изображения? - Нет, - тупо ответил пастух. - Я мусульманин. Экая непоколебимость, стальная вера в свою правоту! При всем-то его невежестве. Жуть. Это и есть фанатизм. - Но предки твои отдаленные - они-то не были мусульманами? - Что?! - вскипел пастух. - Как ты смеешь меня оскорблять? Поди, растолкуй такому, что прежде, чем их обратили в новую веру, бухарцы поплатились за приверженность к старой десятками, сотнями тысяч жизней... - Ты кто такой, чего ты пристал ко мне? - вскричал пастух. "И впрямь, чего я пристал к нему? Что мне до того, что было здесь когда-то? Пусть мир загорится со всех четырех сторон. Если ему так угодно". - Я совершаю богоугодное дело. Разве не так? - обратился молодой пастух к друзьям. - Истинно так! - А! Губить сокровище, наследие предков - богоугодное дело? - Омар отобрал у пастуха тяжелый посох и перетянул его поперек спины. - Приглядись получше, дурак, - ты исковеркал свое лицо! Пастух взглянул, оторопел - и взвыл со страху: на фреске был изображен не кто иной, как он сам... - Беги в ханский стан за стражей, - шепнул один чабан другому. - Это неверный, муг, злодей. Эх! Как трудно с такими. Хашишу, что ли, они накурились? - Я джинн, гуль-людоед! - заулюлюкал Омар, обернувшись. - Сейчас я вырасту выше этой башни - и проглочу вас живьем! - И, слепой от ярости, не зная, как выразить гнев, клокотавший в нем, всю досаду свою, возмущение, он громогласно мяукнул - раздирающе-хрипло, с воплем и визгом, как дикий барханный кот: - Мя-я-яу!! Их будто смерч подхватил! Все трое вмиг очутились за тридцать шагов от него, на пути к бархану, громоздившемуся неподалеку. Робко, дрожа, обернулись. - Мя-я-яу!! О аллах! Они уже на вершине бархана. Уже за барханом. Лишь один, самый храбрый, выглянул, укрывшись за кустом, - и разом исчез, растворился в пустыне, подхлеснутый свирепым: - Мя-я-я-яу!!! Ну, что за люди! Не знаешь, смеяться или плакать. Тьфу! Омар бросил посох, потащился к стану. "Они и мне глаза отколупают..." Из ханского шатра до него донеслось пронзительное верещание зурны. Опять развлекаемся? Да-а. Может, не зря даже в среде кочевых отсталых народностей светлых тюркских степей племя Ягма, из которого вышли ханы-караханиды, считается самым темным? Что ж. Развлекайтесь. Он поплелся к Оразу. За ханским шатром Омар увидел давешних пастухов. Они лихорадочно что-то втолковывали недоверчиво усмехавшемуся воину. - Мя-яу! - дико рявкнул Омар. Все трое, дружно закатив глаза, рухнули без чувств. Будто их пробило одной стрелой. Придя к Оразу, усталый поэт присел у входа в палатку. Его печальный взгляд, бесцельно, как блуждающий луч, скользя вокруг, набрел на отвернутый угол: знакомые с детства четыре зубчатых листа, вышитые зеленым шелком. Цеховой герб его отца Ибрахима... - Снимайтесь! Едем, - сказал он туркменам. - Эй! - окликнул их Омар. Он надумал просить у них прощение за свою дурную шутку. Но, завидев зеленоглазое чудище, пастухи, молитвенно воздев трясущиеся руки, повалились на колени. - Юродивые? - предположил Ораз. - Правоверные, - уточнил Омар. Он сытно кормил туркмен в дороге, на стоянках - проникновенно, по-доброму, не кичась высокой ученостью, говорил о земле, о народах, живущих на ней, о планетах и звездах, свойствах вещей, - словом, был своим средь своих, - и у Ораза, заметно пробившись сквозь камень настороженности, расцвел на зеленом стебельке доверия алый мак уважения. - Великий аллах! Он удержал руку мою. Какую светлую голову я погубил бы, если б тогда тронул тебя! Жутко подумать, сто динаров и три фельса... - Спасибо. Но... сколько таких светлых голов ты все-таки... тронул? - Увы мне! Теперь понимаю: напрасно. Султану хорошо. А я, как был голодный и рваный, и нынче такой. Гоняют туда-сюда, кому не лень. Брат мой младший пал в бою. Чем виноват был мой брат? Он умер в девятнадцать лет... Джейхун. Решив позабавить спутников, Омар окинул сверкающий водный простор мутным взглядом, втянул голову в плечи. - Не сяду в лодку. - Боишься? - удивился Ораз. - Вот тебе на! Двадцать тысяч человек каждый год переправляются здесь, и никто не тонет. Садись. На реке туркмены, хитро переглядываясь, принялись подтрунивать над поэтом: - Верно, что для утопающего и соломинка - бревно? - Да. Если утопающий - клоп. - У одного человека дочь упала в бурный поток. Он ей кричит: "Не трогайся с места, пока я не найду кого-нибудь, кто сумеет вытащить тебя!" Благополучно пристали к другому берегу. Туркмены: - Неужто и вправду струсил? Эх, грамотей! Выходит, ты не из храбрых, хоть и учен, а? "И далась же всем моя ученость! Не преминут ею попрекнуть. А еще - ученый. А еще - поэт... Нет, спасибо сказать! Разве мало человеку, такому же, как все - с двумя руками, с двумя ногами, с двумя дырками в носу, одной учености? Золотые рога, что ли, вдобавок к ней я должен носить на лбу, как сказочный олень? Я-то хоть учен..." - Утонуть не страшно, - ответил Омар невозмутимо. - Страшно, что скажут потомки: "Такой-то бродяга-поэт, вольнодумец, в таком-то году утонул в Джейхуне". Позор! - Отчего же? - Поэту больше к лицу захлебнуться вином в кабаке, чем водою в реке. Покатились туркмены со смеху. Лишь Оразу это не понравилось. Он отвел Омара в сторону: - Не оговаривай себя! - сказал сердито. - Людей не знаешь? Ты брякнешь что-то в шутку, они подхватят всерьез, разнесут по белу свету - и до потомков, будь уверен, донесут. - Э! - Омар беспечно махнул рукой. - Поэт не может жить с оглядкой на злопыхателей. Потому-то он и поэт, что живет согласно своему уму и сердцу своему. - Пожалеешь когда-нибудь, что, не подумав, бросался словами. - Посмотрим... Ну, все равно - шутка не пропала даром. Омар после нее лучше узнал новых приятелей. Они раскрылись, как яркие цветы чертополоха под жарким солнцем. И оказалось, когда им никто не угрожает, никто не велит бить, хватать, ломать, туркмены - народ веселый, добрый, верный в дружбе. Давно б, наверное, мир наступил на земле, если б человека не принуждали делать то, чего он не хочет делать. Всю дорогу - шутки, смех. Лишь в сыпучих песках между Джейхуном и Мургобом наш Омар затих. - Ты чего озираешься? - спросил Ораз. - Бледный, хмурый. Что-нибудь потерял в здешних местах? - Да, - вздохнул Омар. - Тебе не доводилось видеть дикой женщины - нас-нас? - Нет. Слыхать о ней - слыхал, но, по-моему, люди врут о дивных пустынных девах. - Не врут. Они есть! Я встретил одну - вот здесь, на бархане. Он въехал на бугор, слез с лошади. Пожалуй, не тот бархан. Песок ведь тоже бродит по пустыне. Занге-Сахро! Где ты? Отзовись. Нет, никогда он больше не увидит ее. У каждого есть своя несбыточная Занге-Сахро... - И бог с ней! Нельзя жить одной химерой. В Мерве запаслись вином, пуще развеселились. Омар, ликуя, горланил языческий гимн из "Авесты": Сириус ясный, сверкающий, Идет на озеро Вурукарта В образе белого коня, Прекрасного, златоухого, С золотой уздою. За горой - Нишапур. Он скоро увидит родных. И наконец-то сможет им помочь. Затем - Исфахан. Работа по душе. В Исфахане он совершит все то, что не сумел совершить в Бухаре. ...В древнем гимне еще говорится, что навстречу доброй звезде, несущей дождь, "выбегает злой дух Апоша, суховей в образе тощей черной лошади, вступают они в сражение". Но Омар, чтоб не смущать своих правоверных спутников, пропустил мрачный стих. Они, правда, знают лишь разговорный персидский, и то так себе, - язык старинного писания им не понять. Ну, пусть. Себя побережем. Зачем портить радостный день, поминать нехорошее, когда на душе спокойно и светло? Сириус белый, сияющий, Запевает хвалебную песнь: Благо, ручьи и деревья, Благо тебе, страна! Влага каналов твоих Пусть течет без помех К посевам с крупным зерном. Но злой дух Апоша, "лысый, с лысыми ушами, лысой шеей, драным хвостом, безобразием пугающей", все-таки вышел ему навстречу... - Отец? - скрипуче переспросил незнакомый старик. - Чей отец? Ах, твой! Ты хочешь узнать, где он? Зачем, несчастный? У тебя больше нет отца... "Умер?" - С болезненным шипением, как воздух из туго надутого меха, напоровшегося в реке, на переправе, на острый камень, из сердца Омара в несколько мгновений утекла молодая радость, и он, опустошенный, уныло сник перед старцем. Весь в клочьях седых, неимоверно грязных волос, в серых отрепьях, старец тихо сидел у входа в мастерскую на драной циновке и глядел куда-то вдаль пустыми глазами. Кто такой, почему он здесь? Не Мохамед ли из Баге-Санга? Омар, холодея, склонился к нему, чтоб лучше разглядеть - и отшатнулся с омерзением: в нос ударил запах тления. Не Мохамед. Старый пьянчуга был чистоплотен, как юноша. Неужели родители, сами перебиваясь с черствого хлеба на воду, приютили кого-то с улицы? "Пройду в мастерскую, там все узнаю". - Омар! Угрюмая старуха кинулась ему на шею. Чтобы обнять, конечно, а не задушить, как сперва показалось Омару. Он с трудом узнал в ней мать. Вот что с нею стало! Всего за каких-то четыре года. День нищеты равен трем дням благополучия. Ну, тут началось. Крики, слезы, причитания... - Что с отцом? - Как? Разве ты не поздоровался с ним? Вот же он. - Мать брезгливо кивнула на вонючего старика, безучастно сидевшего на земле. - Теперь он суфий-аскет... Обмер Омар. Ибрахим, усохший втрое против прежнего, завыл, раскачиваясь: - О аллах! Я изучил шариат и на одну ступень приблизился к богу. И перешел на вторую ступень - тарикат, отказавшись от воли своей и сделавшись в руках вероучителя, как труп в руках обмывателя мертвых. Ныне я прохожу марифат, третью ступень, я близок к познанию высшей истины, я ею уже просветлен! "Насквозь", - подумал с горечью Омар. - Я уже по ту сторону добра и зла! Кроме лика твоего, о боже, ничего не желаю видеть. Фана фи-лла!!! Я прозреваю хакикат, четвертую ступень. Все земное во мне угасает, я сливаюсь с богом, погружаюсь в светлую вечность! Он стих, закрыл глаза, и впрямь погрузившись в нечто туманное, зыбкое, оглушающе-пустое, что, видно, и представлялось ему блаженной вечностью. Уснул? Нет, фанатизм многословен. Его ничем не унять. Разве что смертью. Ибрахим кричит, не открывая глаз и резко дергаясь: - У меня нет помысла в душе! Я говорю, но у меня нет речи! Я вижу, но у меня нет зрения! Я слышу, но у меня нет слуха! Я ем, но у меня нет вкуса! Ни движения нет у меня, ни покоя, ни радости, ни печали. Только бог... Только бог!!! - Отец! Что с тобою сделали, отец... - Омар, заливаясь слезами, легко, как давно иссохшую корягу, взял старика с земли и, терпеливо снося исходящий от него тошнотворный дух, принялся целовать желтое личико, маленькое, костлявое, как у покойника. - Я сейчас на руках снесу тебя в баню! Ты сразу оживешь. Принеси чистую одежду, - кивнул он матери. Она злобно махнула рукой: не возись, бесполезно! - Оставь меня, нечестивый! - вопил аскет, бессильно брыкаясь в его крепких руках. - От тебя пахнет вином и Рейханом. Ты мне противен. Не отрывай от бога чистую душу... Сын осторожно опустил его на циновку. - Очнись, отец! Я привез много денег. Теперь все пойдет по-другому. Вы не будете больше голодать. - Голод есть пища аллаха. Он оживляет ею тела праведных. Деньги? Пыль. Страдание? Это он сам, это бог. Если он, аллах, любит слугу своего, он карает его. Если любит его очень сильно, он совсем овладевает им не оставляя ему ни семьи, ни состояния. Изыдьте, неверные! ...Зато сестренка Голе-Мохтар порадовала Омара. Никогда он еще не видел такой хорошенькой, умной, мило лепечущей, ласковой девочки. И горько - до слез ядовитых и жгучих было горько ему, что она худа, неумыта, оборвана. - Позаботься о ней, о ее судьбе! - угрюмо скрипела мать. Они втроем сидели в чулане, покончив с вечерней трапезой, на которую Омар, конечно, не пожалел монет. - Отцу твоему уже ничего не нужно. Он не сегодня-завтра... сольется с богом. Денег ему не давай, - отнесет дармоеду-наставнику. Мне оставь. Сумеешь нас избавить от икты - перепиши мастерскую на мое имя. Слышишь? - Слышу. Так и сделаю, мать. Не знаешь ли что... о Ферузэ? - Нет! Будь она проклята. - Как старик Мохамед? - Умер! Будь он... - А дом в Баге-Санге? - Заколочен! Будь... Омар, тяжко вздохнув, тихо вышел во двор. Под навесом, на куче тряпья, скулил во сне Ибрахим. Омар обратил сухие глаза к ночному небу. "За что? Чего уж такого, из рук вон непотребного, я успел натворить на земле, чтоб на каждом шагу подвергаться жестоким ударам? О небо! Будь я властен над тобою, я сокрушил бы тебя и заменил другим. Что ты еще уготовило мне? Что?" - гневно, близкий к помешательству, вопрошал он холодное небо, хоть и знал, что оно не ответит ему. Часть вторая. СЕРДЦЕ СКОРПИОНА С той горстью неучей, что миром нашим правит И выше всех людей себя по званью ставит, Не вздумай ссориться! Кто не осел, того Она тотчас еретиком ославит... Исфахан. Золотая пыль. Золотые плоды на базарах. Голубые купола над ними. Светлый город! Счастливый. Впервые попав сюда, Омар и думать не мог, что еще до того, как он смыл дорожный пот, его уже ждал, как змей добычу у входа в пещеру, опасный недоброжелатель. А казалось бы, - поэт Абдаллах Бурхани, угодивший султану двумя-тремя удачно, к месту произнесенными бейтами и получивший за то более двух тысяч золотых динаров, тысячу манов зерна и, сверх того, звание "эмира поэтов", - должен быть рад его приезду. Все-таки поэт поэту - брат. Но... еще Гесиод писал в "Трудах и днях": Зависть питает гончар к гончару и к плотнику - плотник, Нищему нищий, певец же певцу соревнуют усердно... Бурхани огорчен. Он даже захворал, несчастный. Он мог судить об Омаре по десятку четверостиший, дошедших из Бухары. И вновь и вновь мусолил их мысленно, расчленяя на строки, на слова, стараясь найти в них изъян. Вот, например: Нет благороднее растений и милее, Чем черный кипарис и белая лилея: Он, сто имея рук, не тычет их вперед, Она молчит, сто языков имея. Чепуха! На что он тут намекает? На кого? И разве у дерева есть руки, а у цветка - язык? Если под руками подразумеваются ветви, то все равно у кипариса их не сто, а гораздо больше. Несуразность! То ли дело - известный бейт самого Абдаллаха: Рустам из Мазандерана едет, Зейн Мульк из Исфахана едет... Сразу понятно, кто едет, откуда... И все же, похоже, этот Омар - человек вредоносный. Ядовитый. Понаторел, должно быть, при хакане в хитрой придворной возне. Иначе бы как он попал в Исфахан? Там, в Заречье, лукавый народ. Берегись, Абдаллах! Он конечно, уже в пути замыслил худое. Оттеснит, отнимет хлеб. И откуда на нашу голову эти молодые и хваткие? О боже! Столько терпеть. Угождать султану. Визирю. Ублаготворять их родичей, даже слуг. Трепетать под их глазами, с глупой усмешкой сносить их злые насмешки. Быть вечно в страхе на собраниях (хлеб в глотку не лезет!), - а вдруг повелитель потребует сказать экспромтом стих, подобающий случаю? И потому день-деньской держать наготове мозг, как натянутый лук, тупея от неослабного напряжения. Ради чего? Ради места. И - хлоп! - его потерять? ...Понятно, с какой тревогой, теряя и подбирая на ходу сандалии, Бурхани побежал к визирю Низаму аль-Мульку, который как раз беседовал с приезжим. Он даже споткнулся на ровном месте, услышав благодушный голос визиря: - Весь Нишапур с округой принадлежит тебе... "Ого! Так сразу? Хорош, собачий сын! И держится с достоинством. В меру свободно, спокойно, без раболепия, но с должной учтивостью. Ишь, как благосклонно озирает визирь его красивую рожу. С виду скромен, чуть ли не наивен. Будто у него и нет ничего на уме, кроме звезд. Но Абдаллаха ты не обманешь, прохвост! Он видит тебя насквозь. Знаем мы вас, прощелыг. Сейчас поднесет визирю хвалебную оду - касыду, и мне придется надеть колпак бродячего монаха". Но - каково? - Омар ответил простодушно: - Я не думаю о власти, о приказаниях и запрещениях народу. Лучше вели ежегодно выдавать мне жалование. "Хитер! Цену себе набивает". - Идет, - кивнул визирь одобрительно. - Из доходов того же Нишапура будешь получать... десять тысяч динаров. Доволен? "А я получаю тысячу двести..." - Да благословит тебя аллах, - поклонился Омар. - Я и мечтать не смел о такой огромной сумме. Что ж, вся она пойдет в дело. Мне больше не на что тратить деньги - ни жен, ни детей, ни конюшен, ни лошадей. И еще: нельзя ли снять икту с мастерской моего отца? - Кто иктадар? - Бей Рысбек. - А! Знаю. Он здесь сейчас. Будь по-твоему, снимем. "Пропал! - возликовал Абдаллах. - Ты пропал, Хайям. Ты уже умер. Бей Рысбек, он тебя... ведь это - Рысбек!" - Пишет ли наш одаренный друг касыды? - с медовой улыбкой спросил он Омара, когда, покончив с делами, все сели за скатерть. - Нет. - Почему? "И верно - почему? - подумал Омар удивленно. - Сумел бы. И сразу угробил этого стихоплета и всю его братию. Но..." Но кровь у него, при ясном, звеняще-студеном уме, была обжигающей. Несчастный характер! Хуже не бывает. - Для писания хвалебных од, я полагаю, нужно иметь... спокойную, холодную кровь, ум же - этакий... восторженно-пылкий, что ли, горячий, как у вас. Я устроен по-другому. - Чем же тогда, - поразился "эмир поэтов", - наш молодой одаренный поэт снискал благосклонность хакана? "Чем? - хотел сказать Омар, сразу увидев, к чему клонит придворный. - Я заменил хакану его охотничью породистую суку, когда та околела". Но сказал он иное, тоже не ахти что приятное: - Разве цветистое пустословие - единственное средство заслужить чью-то благосклонность? - Воспеть достоинства царя - пустословие?! - Бурхани обратил ошалелый взгляд к визирю. Слышишь, великий? Но тот похмыкивал, ел - и молчал. Молчал - и слушал. - Нет, если есть, - вздохнул Омар. - Что?! - Достоинства. Абдаллах чуть не подавился куском, который перед тем сунул в рот. - Но царь... уже по рождению... тень аллаха... и нам надлежит... так испокон веков у нас заведено... Омар - сухо: - И продолжайте! Я не поэт. В вашем смысле. Я всего лишь бедный математик. Через час "эмир поэтов", весьма довольный оборотом событий, зло нашептывал бею Рысбеку: - Пропал, несчастный! Ты пропал, уже умер. Твоя икта в Нишапуре закрылась. - Э-э... - только и мог произнести лихой воитель, сразу обвиснув в усах и плечах. - Гаденыш с зелеными глазами, наш новый звездочет, оказался сыном твоего кормильца. - Э-э. Знал бы... еще тогда... - Теперь не тронешь! У него великий покровитель. Сам великий визирь. - Э-э. Сам Низам? - Туркмен со скорбью оглядел свое огромное брюхо. - Как же быть? - спросил он плачуще. - Опять на лошадь? Я и не залезу уже на нее. Нет, нет! Пойду к визирю. Пусть я сам для войны непригоден, зато у меня триста сабель. Откажут в икте - обижусь, уйду в Бухару. Поэт - удовлетворенно: "Вот и ты, болтун, у меня на аркане". - Помоги встать, - прохрипел Рысбек. - Сейчас же пойду к визирю. К султану пойду! Пусть только откажут в икте... Султан и визирь вдвоем, без посторонних, в эту минуту как раз говорили о нем. - Сей жирный людоед, - негодовал визирь, - до нищеты довел родителей Омара, выпил из них всю кровь! Держатель икты должен знать, что ничего, сверх законной подати, взимать с пожалования не может. И ту брать по-хорошему. Я об этом пишу в своей "Книге управления". На жизнь кормильца, его здоровье, жилье, жену и детей иктадар не имеет права! Если же он превышает власть, его следует укротить, икту отобрать, самого - наказать. Что должно послужить назидательным примером для других. Сколько средств уходит в их утробу, - средств, которые иначе поступали бы в твою казну. - Рысбек затаит обиду, - осторожно заметил султан. - И пусть! Что у него за душой, кроме былых, весьма сомнительных, боевых заслуг? - Я, царь, не должен о них забывать, - вздохнул Меликшах. - А триста сабель? И сто раз по триста других, таких же разжиревших, бесполезных иктадаров? Возропщут. Визирь, подумав, усмехнулся: - Ну, что ж. Дадим ему другую икту. - Где, какую? - Есть у меня на примете одно селение. Это Бойре, тут, близко, на речном берегу. Честно сказать, оно - пропащее, вовсе нищее. Камень сплошной, ни садов, ни полей. Жители режут лозу и камыш, плетут корзины, циновки. Но, какой ни есть, все же доход. Рысбек и без того дороден. Не отощает. - Хорошо. Но я уйду. Ты сам разговаривай с ним. "Кто-то уже успел шепнуть, - догадался Низам, когда к нему, пыхтя и отдуваясь, ввалился заплывший салом иктадар. - Это Бурхани. Что делать с проклятыми болтунами? Э, разве мы не сами их развели..." - Несчастный! - вскричал визирь, терпеливо выслушав Рысбека. - Кто, какой безмозглый ишак сказал тебе, что царь способен обидеть верного слугу? А? Царь, который своей добротой и щедростью прославлен на весь мир? Который день и ночь радеет о благе подданных? О неблагодарный! Не унизить тебя, а возвысить пожелало их августейшее мнение. Вместо одной захудалой палаточной мастерской - пятьдесят мастерских по выделке циновок и корзин. Товар не менее, если не более, ходовой, чем драные шатры. Вот указ. - Он сунул туркмену бумагу с печатью. - Получаешь в икту целое селение. - Э-э... - Толстяк, как стоял с разинутым ртом, так и шлепнулся, мягко, почти бесшумно, к ногам хитроумного визиря. Оставшись один, Низам аль-Мульк долго смеялся, встряхивая головой и отирая слезы кулаком. Ему, конечно, стало б не до смеха, если б визирь мог узнать заранее, чем все это обернется для него со временем. А слезы - слезы он утирал бы, конечно... ...Верблюд в караване, вышедшем за город, с опаской нюхает землю, которую не знает, и яростно стонет, предполагая длинный путь. Омару Хайяму и его новым друзьям - Исфазари, Васити и другим способным астрономам, приглашенным в Исфахан, в пору было стонать со страху, - когда, сойдясь в дворцовой библиотеке, они перерыли сотни книг с описанием вавилонских, египетских, сабейских, индийских обсерваторий. Оказалось, им предстоит неимоверно огромный, как сам космос, тяжкий труд, состоящий из тысяч мелких и крупных забот. Труд на десять, пятнадцать лет, если не больше... Исфазари, уныло: - Омар! Я нашел Аль-Ходженди: "Универсальный астрономический инструмент". Это здесь о Фахриевом секстанте? - Как будто... Аль-Ходженди. Рожденный в Ходженте. Там, где сейчас Рейхан. Уже забыла, конечно, об Омаре. - Попытайтесь найти "Астрономию" Аль-Бузджани. Пригодится. Ох! Затмение. Кратковременное отупение. - Не пугайтесь! Все одолеем. Давайте чуть передохнем, заглянем, чтоб освежить мозг, в "Геодезию" Абу-Рейхана Беруни, в ее начало. Оно бодрит людей, подобных нам, еще более утверждает их в мыслях и целях. - Омар раскрыл книгу и прочитал вслух первые строки: - "Когда умам есть в помощи нужда, а душам в поисках поддержки есть потребность..." Абдаллах Бурхани, с красными глазами, худой и синий от бессонницы, тайком проскользнул в книгохранилище, укрылся за полкой с древними свитками и навострил слух. Омар: "Что на ум приходит из открытий новых..." Ну, конечно! Хайяму, с его ледяным умом, не хватает воображения одному написать оду в честь Меликшаха, он и собрал всех своих приспешников, чтобы они помогли ему. - "...окинул взглядом наших современников, - продолжал читать Омар вступление в "Геодезию", - обрели они во всех краях обличье невежества, бахвалясь им один перед другим; воспылали враждою к достойным и принялись преследовать любого, кто отмечен печатью науки, причиняя ему обиды и зло". "Это в кого же он метит? - оскорбился "эмир поэтов". - Ну-ка, ну-ка..." Но тут между звездочетами завязался столь непонятный, сложный для него разговор, что у Бурхани в голове помутилось: - Ось мира. Полуденный круг... - Горизонт. Азимут. Зенит... - Апогей. Перигей. Солнцеворот... - Угол визуального расхождения... "Неужто они всерьез хлопочут о звездах? Экий несуразный народ! Пойду-ка, напишу на них злой стихотворный пасквиль". Вслед ему: "Как удивителен тот, кто ненавидит логику и клеймит ее различными клеймами, не будучи в силах постичь ее! Если бы он отбросил лень, поступился покоем..." После двух-трех недель изнурительных занятий, тихих бесед и бурных совещаний астрономы доложили визирю: - С помощью одних ручных приборов новый календарь не составить. Как при осаде стрелой из лука не пробить крепостной стены. Эта работа требует длительных, неспешных, основательных наблюдений. Да, нужно строить обсерваторию. Причем здесь не управиться лишь солнечным секстантом. Как при той же осаде не обойтись одним тараном, поставленным у главных ворот. У крепости много ворот и башен. - Тем более, что, - заметил визирь, - вам придется заниматься не только календарем, но и гаданием по звездам для его августейшего мнения. - Тем более! Нужны солидные угломерные приспособления для слежения за шестью - Землю не будем считать - планетами, а также за двенадцатью созвездиями эклиптики, по которой движется Солнце. Восемнадцать крупных обязательных сооружений, не считая подсобных. Пусть великий государь прикажет отвести под Звездный храм подходящий участок земли - каменистый, без пустот и трещин, с твердой и прочной скальной основой. Ибо, случись просадка хоть на жалкую пядь, направление линий сместится на тысячу верст. Инструменты станут непригодными. И все дело, вместе с деньгами, на него затраченными, пойдет насмарку. - Хвала бережливому! - Визирь, оставив их, переговорил с царем, не забыв при этом нежно пощекотать его честолюбие: - Его августейшее мнение навечно войдет в историю как создатель лучшей в мире обсерватории и календаря, самого точного в мире. "Эра Джелала ибн Алп-Арслана", "Меликшаховы звездные таблицы". Неплохо звучит, а? - Мусульманин по необходимости, втайне - ярый поклонник древней иранской веры, считавшей Александра Македонского заклятым врагом, визирь не преминул его уколоть: - Все кричат: Искандер! Искандер Зулькарнайн! А что он создал за свою короткую глупую жизнь? Возвел три-четыре города в наших краях? И те - на месте старых, им же разбитых. Он был разрушитель. - Разве? - Конечно. - И ты думаешь... - Непременно! Заручившись милостивым согласием "его августейшего мнения", визирь сказал Омару: - Я пришлю тебе завтра людей, хорошо знающих окрестность. Возьмешь своих помощников, осмотришь с ними всю округу. Попадется удобный участок - заметь, сообщи мне. - А что, если он уже чей-то и кто-то воздвиг на нем какие-нибудь строения? - Снесем! - жестко молвил визирь. - Будь то хоть ханское поместье, хоть халупа холопа. Превыше всего - благо державы. Этот ловкач, осанистый плут - и мыслитель, в душе язычник, поэт, сумел бы сам, не хуже иных стихоплетов, сочинять касыды в свою честь. Он из Туса, как и славный создатель "Книги царей". Богат Хорасан светлыми умами. При всей заносчивости, хваленой стойкости в бою, в серьезных делах, требующих глубоких размышлений, цари из рода сельджукидов не могут обойтись без персов, точно так же, как и караханиды - без таджиков, без их государственного опыта, хитрости, знаний. Огонь - друг или враг? В очаге и в лампе, в пастушьем костре, в жаровне зимой он друг. На крыше дома, в дровяном сарае, на хлебном поле созревшем он враг. В руках доброго человека огонь - это жизнь, в руках злого - смерть. Главное - в чьих он руках. Так же и с грамотой. Просвещение - благо, кто спорит? Но один пишет научный трактат, полезное наставление, толковую сатиру, стихи про любовь, другой - клевету, донос... Несколько дней терзался Абдаллах над задуманным пасквилем, но у него почему-то ничего не получилось. Видно, яду не хватило. Чтоб жалить насмерть, нужно иметь его побольше. Обозлившись на себя и на других, и пуще всех на Омара Хайяма, он забросил перо и бумагу и вновь побрел к хранилищу книг, подглядывать за звездочетами. "Что он чертит, что пишет? С него станет - сочинить в честь султана какую-нибудь, еще небывалую, лунную иль звездную касыду. Негодяй! Выйдешь ты, наконец, оттуда? Нет, я опять не усну нынче ночью, если не взгляну, чем ты занимаешься". Омар прикидывал на листах облик будущих сооружений Звездного храма. "Итак... Стоящий прямо широкий прямоугольник с глубоким полукруглым вырезом сверху... Перпендикулярно к нему, к середине выреза, примыкает одной из сторон прямоугольный треугольник... И впрямь, нацеленное в небо, это сооружение будет напоминать осадное метательное орудие. Но вместо тяжелого копья к далекой звезде полетит человеческая мысль. Поскольку тут глубокий вырез, означающий дугу полусферы... треугольник покоится на ребре... сооружение же - не чертеж на бумаге, оно объемно... и речь идет о немыслимо больших расстояниях, то... нужен расчет равноотстоящих линий". Уже давно хотелось пить. Омар пошарил вокруг себя, нашел пустой кувшин, отбросил. "Хм... Похоже, мы здесь опять упремся в допущение Эвклида: "Если прямая, падающая на две прямые, образует внутренние и по одну сторону углы, в сумме меньше двух прямых..." - Чем изволит утруждать свой драгоценный разум наш ученый друг? - прозвучал над ним чей-то сладостный голос. То "эмир поэтов", крадучись, проник в библиотеку. Омар даже глаз не вскинул на него. Только дернул щекой: не мешай. Так сгоняют муху, когда руки заняты делом. "...то прямые, если их продолжать, пересекутся с той стороны, где углы меньше двух прямых". - Не приказать ли слуге принести шербету? - не уходил Абдаллах. - Пусть принесет, - услышал его наконец Омар. - И питье, и еду, и свет. И постель, - мы здесь будем ночевать. - Он взглянул на алебастровые решетки окон - за ними синел уже вечер. "И он еще может есть? - вздохнул Абдаллах. - Ах, чтоб хлеб застрял в твоей глотке острым углом". Омар, тут же забыв о поэте, вновь склонился к чертежам. Зловредный пятый постулат! - В силу этого каверзного допущения, что подкинул ученому миру хитрый старик Эвклид, через точку вне прямой можно провести не более одной прямой, не пересекающей данную. Неубедительно. Ибо не доказано. И посему - сомнительно. Треклятый пятый постулат... кто не пытался уточнить его, доказать как теорему! По крайней мере тридцать сочинений, объясняющих Эвклидовы "Начала" и задевающих пятый постулат, накопилось в мире по сей день. Но все они логически несостоятельны. Вообще с ним что-то неладно, с пятым постулатом. Эвклид здесь затронул мимоходом нечто, что не вяжется ни с чем другим в его трудах. "Жаль, я редко бываю на стройках, - горюет Омар. - У меня мало наглядных представлений. Начнем возводить обсерваторию - буду жить на площадке, думать, смотреть, все делать своими руками". Темнеет. Где же свет? Омар отложил наброски, потянулся. Поодаль, за опорными столбами, корпят над бумагой Исфазари, Васити. Счастье - работать с такими. Не то, что с полуслова - с полувзгляда понимают, чего ты хочешь от них. Да, ученые - особый мир в этом трудном мире. Особый народ в народе, живущий по своим законам. Не вызвать ли сюда еще Мухтара? Нет, в Самарканде он нужнее. Пусть хоть один математик трудится в краю, где рожден. Что за жизнь - скитаться по чужим городам. Омар расспросил людей о шейхе Назире. Оказалось, увы, старый учитель умер два года назад по дороге из Астрабада в Тебриз. Должно быть, опять ему пришлось бежать. Мир его праху! Жаль. Без него Омар никогда не стал бы тем, кем он стал теперь... Где же огонь, почему не несут? Ага, вот у входа вспыхнуло желтое зарево. Припомним пока кое-что из Эвклида, пять общих понятий к пятому постулату... - Пожалуйте к столу, - позвал молодой Васити. Оказалось, кто-то уже расставил светильники, принес поднос с едой. Омар, не глядя, что-то съел, что-то выпил и, захватив кувшинчик легкого вина и чашу, вернулся на свое место. Ну-с, пять общих понятий о сравнении величин. 1. "Равные одному и тому же равны между собою..." - Милый, не пойдешь ли со мной... подышать свежим воздухом в саду? Поднял Омар туманный взгляд: перед ним в ярком свете - золотисто-смуглое женское лицо, все в темных точках мелких родинок. Точно румяный сдобный хлеб, густо посыпанный анисовым семенем. Опустившись на колени, служанка делала вид, что прибирает что-то вокруг столика. В длинных карих глазах - задумчивая боль. Призывно лизнула дрожащую верхнюю губу, нежно шепнула: - Пойдем? - Сейчас, - ответил Омар как во сне. Ткнул пальцем в Эвклидову книгу. - Вот, закончу сейчас, и пойдем. Подожди немного. Сейчас... Не стала ждать. Встряхнула головой, ушла. Обиделась? Похоже. "2. Если к равным прибавить равные, то и целые будут равны..." Растекаются талой мутной водой мысли, совсем недавно - ясные, четкие. "3. Если из равных вычесть равные, то и остатки будут равны..." 4. Совмещающиеся друг с другом равны между собою. 5. Целое больше части". Как будто все бесспорно. Однако... до чего же бескрыла эта геометрия! Она боится взлета, неожиданной кривизны, непредусмотренного движения. В ней все настолько иссушающе правильно, что нет места поиску, дерзкой работе ума. Вывиха нет, дикого озарения! Это геометрия циркуля и линейки. А с их помощью, как убедился Омар на своих уравнениях, решишь не всякую задачу. Ведь пространство не может состоять из одних лишь дохлых плоскостей. Уж так ли непререкаем Эвклид? Омар прочертил мысленно четкую линию к немыслимо далекой синей Веге. И рядом с нею - другую. И провел их далее, в бесконечность. Так неужели в этой жуткой бездне, живущей по никому еще неведомым законам, вторая линия так и будет покорно следовать за первой, не смея ни отойти от нее, ни приблизиться к ней? Несмотря на чудовищные провалы, смещения и завихрения в космических пространствах? В излучине реки, текущей мимо Исфахана к юго-востоку, у дороги в Шираз, из глубин земли выдается обширный пологий купол. Исфазари - восхищенно: - Камень сплошной! Цельная глыба. Подходит? - Подходит, - вздохнул Омар. - Но видишь, на ней - селение. - Куча серых лачуг, больше похожих на груду развалившихся надгробных строений, чем на человеческое Жилье. Ни деревца между ними, ни кустика. Где-то там, среди голых камней, жалостно, тонко и беспрестанно плачет, и плачет, и плачет больное дитя. Гиблое место. - Найдите старосту. Староста, под стать селению, весь серый, пыльный и облезлый, повалился Омару в ноги. - Встаньте, почтенный! Чем вы здесь занимаетесь, как живете? - Корзины плетем, циновки. Как живем? Коротаем век, кто как может. Лоза и камыш тут скудно растут, приходится ездить далеко на озеро, куда эта речка впадает. Да и там их уже негусто. - А не хотелось бы вам, всем селением, сменить ремесло? - На какое, сударь? - Ну, скажем, камень ломать, тесать. Его-то у вас, я вижу, тут много. - Много, сударь! Куда как много. От него, проклятого, все наши беды. Ломать его да тесать - пытались. Не выходит. Нечем, сударь! Нету железа, орудий нету нужных. И навыка нету. - А если дадут? - Кто? Мы народ пропащий. - Тут будет стройка. Все мужчины селения смогут на ней работать. За хорошую еду - и малость денег. - Дай бог! Мы бы рады. Но... - Что? - В икту нас берут, наше бедное Бойре. Иктадар уже... осчастливил нас... высоким своим посещением. Важный он человек, м-да, строгий. - Кто? - Некий бей, как его... Рысбек. ...Напрасно визирь Низам аль-Мульк битый час толковал толстяку о высшей пользе - пользе государства, обещал дать взамен три других богатых селения. Нет! Рысбек знать не хочет ни о чьей высшей пользе, кроме своей. И других селений в икту ему не давайте - это обман, их завтра тоже отберут. Просто великий визирь за что-то, - за что, бог весть, по чьему-то злому наущению, - невзлюбил беднягу Рысбека и хочет сжить его со свету. Хорошо! Правоверному не нужно благ земных. Старый воин, верный султану, навсегда откажется от них и удалится в общину аскетов-суфиев. Пусть при царе остаются безбожные звездочеты. - Пойми, обсерватория... - Никогда не пойму! Славный тюркский народ без всяких дурацких обсерваторий разгромил сто государств на земле. Средь них - и ваше, - напомнил он грубо. - Наш доход - военный поход. С чего это вдруг теперь нам взбрело строить бесовский Звездный храм? И где? На моей - только подумайте! - на моей земле. И кто? Мой раб... - Омар Хайям - ученый, поэт. И не может быть рабом. Он человек свободный. - Что ж, - понурил голову сельджук. (Эх, если б знал он тогда, в Нишапуре!..) Что он может поделать, темный воитель, раз уж в этой несчастной стране опять началось засилье книгочеев? Он уйдет. И, уходя, он, бездомный дервиш Рысбек, вознесет к престолу аллаха молитву о благе султана, охмуренного персами-пройдохами... - Прощай! - ехидно сказал визирь, легко расхаживая перед ним, здоровый и крепкий в свои пятьдесят семь, как молодой человек. Остановился, ткнул сельджука длинным пальцем в жирную грудь. - Будешь там, в суфийской общине, которого ты довел до нищеты и безумия. (Так в книге. Видимо, Низам аль-Мульк напомнил Рысбеку о судьбе отца Омара Хайама. - Прим. OCR) Через день по дворцу разнеслась дурная весть: Рысбек, забрав свой трехсотенный отряд, покинул Исфахан. Ну, ушел так ушел. Не в том беда, что глупый человек избавил всех от своего несносного присутствия. А в том, куда он ушел. В Нишапур, в суфийскую общину? Как бы не так... Бей Рысбек, конечно, смешон и ничтожен. Как тряпичная кукла в балагане бродячих скоморохов. Но смешная тряпичная кукла - пузатая, неуклюжая, набитая опилками, - не поджигает свой родной балаган. А живые пузатые пучеглазые вздорные куклы из большого балагана жизни то и дело жгут его. Да, выходит, мир - балаган, причем не столь веселый, сколь страшный, раз уж в нем впереди других самим себе на потеху мечутся, кривляясь в жутком лицедействе, такие страшные куклы. Тут уже не до смеха. ...Перед отъездом бей шепнул кому-то - с явным расчетом, что тот донесет султану, - что спешит под Казвин, на север, в горную крепость Аламут (Орлиное гнездо), служить Хасану Сабаху. Зима уже настала, но в царском дворце в Исфахане не от нее всем сделалось холодно, неуютно, скорее - от этой черной вести. Особенно султану и визирю. Визирь приказал утроить дворцовую стражу. - Хасан ненасытен. А что принесет ему Рысбек? Отправь под хорошей охраной, - дал совет он царю, - в дар баламуту из Аламута (визирь не чурался простонародных выражений) вместо обычных двух мешков золота четыре. И - сейчас же, чтобы опередить беглеца, - он будет мешкать, пробираясь на север по бездорожью. Что до меня, я везде разошлю бывалых осведомителей. Под видом нищих, суфиев, странников, торговцев целебными травами. Государю надлежит знать обо всем, что происходит вдали и вблизи от него, о великом и малом, о плохом и хорошем. Какой ты царь, если не знаешь, что творится в твоей стране? А если знаешь, но ничего не предпринимаешь, тут уж ты вовсе никакой не царь. При древних правителях, если кто за пятьсот фарсангов от столицы отнимал у кого-то незаконно петуха, торбу сена, государь тотчас получал об этом весть и налагал на виновного взыскание. Дабы все видели: владыка неусыпен! Успокойтесь, повелитель. - Визирь улыбнулся султану как сыну. - Никто и ничего, даже дым, не пройдет незамеченным к Исфахану. И, если того пожелает аллах, мы обезвредим собаку Сабаха... Но с этого дня над царским дворцом в Исфахане, над всеми, кто в нем обитает, над страницами книг, уже хранящихся или только еще задуманных здесь, над каменной кладкой будущих звездных строений как бы навис чей-то огромный желтый глаз. Днем он сверкал в виде солнца, ночью - в виде лупы. Хмурая туча служила ему бровью, легкие перья облаков - ресницами. Казалось, даже в дверных проемах, в нишах стенных, в пламени свеч присутствует его упорно следящий, хитрый тяжелый взгляд. И нигде не укрыться от злобного ока: ни на совете, ни в бане, ни в спальне. Ни за едой, когда вдруг из чаши в руке оно, ядовитое, может свирепо блеснуть прямо в твои глаза... Новость по-своему взволновала и "эмира поэтов". "Одного уже выжил отсюда наш звездочет, - сказал себе Бурхани, с тоской ощущая тошноту и слабость. - Негодяй! Теперь он, конечно, возьмется за меня. И за что такая напасть? Жаль, туркмен не доверился мне, я уехал бы с ним к наркоману Хасану. Ей-богу, я сам, наверно, скоро начну курить хашиш". Омар же Хайям - тот жалел об одном: что не успел узнать у бея, куда он дел бедняжку Ферузэ... Ему было в ту пору двадцать шесть с половиной, "Илиаде" Гомера - 1925. Астроном Птолемей умер 904 года назад. Христиане убили Ипатию 245 лет спустя, академия в Афинах закрылась через 114 лет после страшной смерти этой ученой женщины. Галилей родится через 490 лет, Джордано Бруно сожгут на костре через 526. При халифах Аббасидах, в эпоху кровавых смут, вождь мусульман-отщепенцев шиитов Джафар отказал Исмаилу, старшему сыну, из-за его пристрастия к вину в праве наследовать власть в Иране. Но у пьяницы было много друзей. Они взбунтовались, ушли от Джафара, укрылись в горах. Начинали вроде они хорошо: сражались против князей, воевод, богачей-угнетателей. Но, как известно, всякое доброе дело превращается в свою противоположность, если к нему примажутся люди случайные, пройдохи, жадные проныры, болтуны. Добро - хуже зла, если добро насаждают насильно. Явное зло - бесхитростно. Оно кричит о себе издалека, его легко распознать. Добро же, сочетаясь с насилием, превращается в ложь. А где ложь, там уже нет добра. Там уже подлость, смерть и разложение. ...Хасан Сабах принимает у себя тюркского бея Рысбека. Не наверху, на темени исполинской скалы, отколовшейся от горного хребта, в черном замке, - путь наверх посторонним закрыт, да и не мог бы жирный жук-сельджук туда заползти, - а внизу, у подножья, в легкой постройке в садах за мощными стенами, опоясывающими два-три небольших селения, что прилегают к горе. В обширных загонах под стенами - неумолчный рев, будто в них река бушует на порогах; пять тысяч голов скота пригнал сельджук в дар Хасану Сабаху. Он награбил его по дороге. Точно страшный смерч прокатился от столицы к синему Эльбурсу. - Звездный храм... зачем? - Хасан Сабах, восседающий, как идол индийский, в глубокой черной нише, единственным желтым оком, изучающе-раздумчиво, спокойно, не мигая, глядит на туркмена, удобно скрестившего ноги против него, пониже, за скатертью. Словно прикидывает, сколько сала можно вытопить из него. И лицо у Сабаха желтое, худое: человек, знакомый с врачеванием, мог бы сразу сказать, что у властелина гор что-то неладно с пищеварением. Но, как известно, божественный "наш повелитель" никогда не ест и не пьет. Во всяком случае, еще никто (из непосвященных) не видел, чтобы Хасан прикоснулся к еде. "Наверное, - думает туркмен с удивлением, - это правда, что оттого он желтый, что у него золотая кровь. Велик аллах! Воистину, он свершитель того, что пожелает..." Желтое широкое лицо, черная повязка на левом глазу, густая бровь над правым, янтарно-желтым, с большим черным зрачком, и короткая борода, черная как уголь: в общем-то это даже красиво, черное с желтым. Как у тигра. И голос у Хасана красивый, даже - нежный. Как у тигра, мурлычущего весною. Должно быть, втайне пожалев о своем неуместном вопросе: "зачем", - ведь святой повелитель сам должен все знать раньше других, - Хасан поправляет дело, хитро добавив: - Как думает почтенный гость? Ну, толстяку не до тонкостей. - Чтоб окончательно погубить мусульманский народ! - вгрызается он в баранью ляжку. Он поглощает мясо и хлеб большими кусками, большими чашами пьет темное вино. Да, и щедр, и добр Хасан Сабах с теми, к кому он благоволит, - не зря о нем идет по земле такая молва. - Ты отдыхай. Я вознесусь в эмпирей и посоветуюсь с Али, вечно существующим и всюду сущим. И мы поступим с твоими недругами так, как он соизволит повелеть. - Не сходя с кресла, Хасан делает легкий знак рабу - и, на глазах у потрясенного туркмена, мгновенно и бесшумно исчезает вместе с креслом. "О боже! Неужто я, - соображает Рысбек, уставившись в пустую нишу, - чем-то угоден тебе, что ты являешь предо мною чудо? - И сельджук, взволнованный, вновь тянется к мясу. Но, диво, скатерти перед ним уже тоже нету! Вместо нее - чудовищный пес с ощеренной пастью. - Куда я попал? - с жутью в спине косится гость на гиганта-раба с черным, точно у джинна, угрюмым лицом. - Как бы меня тут самого не съели". Взлетая вместе с креслом на веревках по темной трубе внутри горы, Хасан Сабах с отвращением сплюнул голодную слюну. "Дикарь. Пустынный волк. Жрет, как волк, с хрустом кости дробит. И, скажите, без потуг переваривает такую уйму еды. Дает же бог здоровье всякому ничтожеству". Хасан недоволен собою. Своим "зачем" и своими людьми здесь и в столице. Сделав знак рабу, Хасан услыхал, как внизу, под нишей, чуть скрипнуло недостаточно хорошо смазанное подъемное колесо. Захмелевший сельджук мог не услышать, и веревки черные не разглядеть в черной нише, но Хасан уловил неприятный звук. Рабы обленились! Я ими займусь. В Исфахане происходит что-то необычайное, он же, великий Хасан Сабах, в ком воплотилось божество, узнает об этом чуть ли не последним в стране. И от кого? От тупого беглого бея. Звездный храм. К чему бы это? Ничто так не пугает человека, как непонятное. Почему-то и сам Хасан окружает себя мрачной таинственностью, пользуется сотней всяких ухищрений, чтоб устрашить простодушных людей. Но обсерватория? Она представилась ему орудием сатаны. По ступеням секстанта султан норовит взойти на Аламут! Хасан верит в гадание по звездам. У него есть свой звездочет. Но, видит бог, звездочет Аламута не сможет один устоять против десятка звездочетов царских. И Меликшах точнее Сабаха будет знать, когда наступать, когда отступать. Что делать, чего не делать. И станет во сто крат сильнее секты. Хотя он и без того опасен! Что же, что внес дань в казну Сабаха? Все вносят ее. И все лишь о том помышляют, как свернуть Хасану шею. И если кому-то - сохрани господь! - это удастся сделать, то, конечно, только Меликшаху. ...Но, собственно, при чем тут Меликшах? Он всего лишь темный сельджук, а сельджукским султанам доселе не было дела до звезд. Исправно платили секте, что положено - и занимались тем, что положено: пили, ели, жен целовали, воевали, молились. Звездный храм, конечно, затея Низама аль-Мулька. Умен, проклятый! Он хочет возродить во всей красе (руками туркмен) государство славных сасанидских царей, разрушенное арабами. Вот он-то и впрямь опасен. Хасан его знает, учились вместе в Нишапуре. И вместе, при прежних царях, служили при сельджукском дворе. Пока Низам не прогнал Хасана прочь, уличив его в злостном сектантстве... И здесь, наверху, скрипит колесо! Как серпом - по слуху. - Кушать подано, наш повелитель. - Это уже в "эмпирее", где в потайной комнатушке Хасан вышел из подъемного приспособления. "Наш повелитель" чуть не захлебнулся слюной, накопившейся во рту. Он даже забыл о скрипучих колесах, - то есть не забыл, он ничего не забывает! - отложил расправу с рабами на после. Горячий, нежный, рассыпчатый рис, - его бы, стиснув в руке, запихивать комьями в глотку, а не обсасывать по зернышку. И куропачье жирное крыло - оно тает во рту! Подлива - пахучая, пряная, но без острых специй, противопоказанных Сабаху. Разохотившись, он уже не мог оторваться от блюда и, махнув рукой на все страхи, очистил его до дна... - Нет, так недолго и свихнуться! - Омар Хайям зашвырнул циркуль и линейку в дальний угол. - Друг Васити, скажи, чтоб нам принесли барана, целиком зажаренного на вертеле. И чесноку, и перцу, и разной острой травы для приправы. И вино, побольше вина! Я выпью пять чаш. Он выпил десять. И побрел, шатаясь, искать крапчатую служанку. Искал и читал стихи: Пред взором милых глаз, огнем вина объятый, Под плеск ладоней в пляс лети стопой крылатой! В десятом кубке, ей-же-ей, немного проку: Чтоб жажду утолить, готовь шестидесятый. Но не нашел ее. И лег спать огорченный. ...Так что же Меликшах? Сытый, умиротворенный, Хасан выпил чашу вина, взял светильник и проник в сокровищницу, откинув настенный ковер и открыв длинным витым ключом железную дверь. Золото делает хворых здоровыми. Даже Омар Хайям, самый бескорыстный человек в Иране, напишет в своей "Наврузнамэ": "Золото - эликсир солнца. Его лицезрение дает свет глазам и радость сердцу, делает человека смелым и укрепляет ум, увеличивает красоту лица, освещает молодость и отдаляет старость. Золото лечит любую рану". Казна Хасана Сабаха совсем не походит на сокровищницы индийских сказок, где в глубоких волшебных пещерах, ослепительно сверкая, рассыпано грудами золото, серебро вперемешку с алмазами, жемчугом и бирюзой. Это просто глухое, без окон, помещение, - грот, вырубленный внутри утеса. Ценности здесь заботливо уложены в сундуки и корчаги. Каждый сундук тщательно заперт и поставлен у стены на другой, каждая корчага засмолена, опечатана. У скупого царя византийского нет, пожалуй, в казне такого порядка. На полу - полушки медной не увидишь. Хасан, чуть пьяный от легкого вина, спустился, мутно улыбаясь, по каменным ступеням к сундукам, склонился к зеленому, самому ближнему. Здесь дар Меликшаха. Открыл, торопясь, задыхаясь. Отраженный свет полыхнул из сундука, будто не золото в нем, а груда пылающих углей. И в золотом этом зареве Сабах стал еще больше походить на индийского истукана - на золотого истукана, сошедшего ночью в храме со стены. Даже борода у него сделалась золотой. Хорошее золото, чистое. И это - лишь первый взнос! Нет, все-таки надо ладить с Меликшахом. В хранилище еще немало места... Сабах, блаженно облизываясь, сунул правую руку в груду монет. И дико вскричал, будто в руку ему вцепилась кобра! Страшный, с лицом, слева от нижней челюсти к правому виску, передернутым болью, рыча сквозь косо сцепленные зубы, он скорчился над сундуком, стиснул, шалея, горсть монет и прижал их к животу. Монеты со звоном посыпались сквозь желтые скрюченные пальцы. Хасана вырвало прямо в сундук. Боясь умереть в одиночестве над этими мертвыми сокровищами, он чуть отдышавшись, тихо побрел наверх. И сундук зеленый Хасан не закрыл, и монеты, что раскатились по подземелью, так и остались лежать, где какая, покрутившись, легла. Он кое-как запер дверь, дополз до тахты. Раб, явившись на слабый зов, поднес господину кальян с хашишем. От ядовитого дыма лицо у Сабаха сделалось вовсе шафранным. Зато боль в животе притупилась. Но совсем она его еще не отпустила. И соответственно ей слагались его размышления. Хасан - из тех, кто из-за своей изжоги способен сжечь родное селение. Нет, Меликшаха не следует трогать. Но в страхе надо держать. И посему - сделать ему предупреждение. Он выпил чашу холодной воды, настоянной на сырых рубленых яблоках, сказал рабу: - Где Змей Благочестия? - Я здесь, наш повелитель! Из-за черной шелковой завесы, расшитой золотыми листьями, вывалился, опираясь на костыль, человек, совершенно необыкновенный с виду. Казалось, сшили его из разных кусков, второпях подобрав на поле боя от кого что пришлось: отдельно голову, глаз, тулово, руку, ногу. Вкривь и вкось по его лицу, шее и телу, обнаженному до пояса, расползались глубокие зубчатые рубцы от старых ран. Однажды их подсчитали, оказалось пятьдесят четыре. Хасан сделал движение бровью. Раб исчез. Калека, бросив костыль, легко и ловко опустился на черный, с желтыми цветами, мягкий ковер. - В подъемнике скрипят колеса. И внизу, и здесь, наверху. Трудно смазать? Рабы обленились. - Скоты! Я их сейчас... - Зачем? Не так уж их много у нас. Побей, - ну, слегка, для устрашения. Пообещай смазать колеса их кровью... - Может, Рысбека пустить на смазку? Сколько жира в нем. Хе-хе! Он внизу уже всем надоел. - Да, назойлив сельджук! Назойлив и глуп. Потому-то и назойлив, что глуп. Но не смей его трогать! - Что же с ним делать, с ним и его людьми? За что и чем их кормить? - Овечками, которых они же сами и пригнали. Не обижай их. Пока. Пусть несут службу в дозоре на дальних подступах к Аламуту. Посмотрим после, что с ними делать. Кто от нас в Исфахане? - Влюбленный Паук. - Негоден, сменить, отозвать. - Будет сделано, наш повелитель. Тут боль как-то сразу отпустила Сабаха. О блаженство! Есть, значит, счастье на свете. И Хасан подумал с грустью: о чем он хлопочет? Зачем и к чему? Что толку в этой кровавой игре ради денег? Но у него уже не было сил и охоты докопаться до ясного ответа самому себе, зачем, и к чему, и что толку. - Нет, оставь его, - передумал Хасан. - Это может вызвать у визиря подозрение. Один из дворцовых служителей вдруг исчезает. Почему? И как мы сумеем пристроить на его место другого? В Исфахане все теперь настороже. Нет, оставь. Пусть наш человек посмотрит: нельзя ли купить их нового звездочета. - Велю. - Сколько у нас молодцов, прошедших девять ступеней посвящения? - Пятнадцать, наш повелитель. - Их надо беречь. Для иных, более важных затей. Нам пока никто не угрожает, правда? На сей раз нужен кто-нибудь попроще, - чтобы сделать султану предупреждение. Ну, скажем, прошедший пятую ступень. Неприметный с виду, но крепкий, проворный. И хитрый, конечно. Особенно хитрый. - Есть подходящий. - Кто? - Скорпион Веры. - Хорошо. Сойдет. Переведи его в "обреченные". - С пятой ступени - сразу в "обреченные"? - удивился подручный. - Да! - Сабах вновь схватился за живот и завыл, испуская пену, сквозь косо сцепленные зубы: - Ды-ы-а-а! Приготовишь, покажешь мне... он... о-о-у... - Приметы? - Особых нет. Лицо простое. Обыкновенное. Все - как у всех. С виду он совсем зауряден. - Почему же ты думаешь... - Глаза! Глаза... слишком умные. - Экий болван! Каждый встречный с умными глазами - злоумышленник? - Нет, конечно. Я... неверно сказал. Не то, что бы слишком умные, а есть в них что-то такое... слов не найду, скрытность, затаенность. Ну, чует мое сердце, есть в них что-то опасное. Его светлость может мне поверить. Утверждать, что он злодей, я, конечно, не смею. Кто его знает. Мое дело - обратить на него ваше проницательное внимание. - Где ты его засек? - В Бушире, у моря. - Как, если человек из-под Казвина, он может оказаться в Бушире, минуя Исфахан? - Ну, это просто. По западной дороге. Казвин - Хамадан, Ахваз - Абадан, морем - в Бушир, чтобы запутать след и зайти к нам с юга, через Шираз. - Все может быть. Надо проверить. Сам разберусь. Я оденусь простолюдином, пойду, погляжу. А ты беги, предупреди звездочета и всех там других, чтобы меня не величали светлостью, яркостью и прочее. Скажем, я - руководитель работ. Будь со своими людьми поблизости. Незаметный, в простой, но чистой одежде, визирь, уходя в Бойре, приказал начальнику стражи пока что никого не впускать во дворец без его личного указания. И не выпускать. Никого. Даже султана. Пятый постулат. Ох! Пятый, распятый, растреклятый постулат. Чертов старик Эвклид, заварил кашу. Пусто у Омара в голове. Едва пригреешь мысль, с натугой вымучив ее, - тотчас же спугнет кто-нибудь. Он сидел на ветру, постелив кошму на камень, и следил за работами в Бойре. Никогда, наверное, здесь не было так шумно, как теперь. Жители Бойре ломают хижины, сносят камень к подножью бугра. Сколько слез у них пролилось, уговоров для них понадобилось, чтобы склонить их к этому. - Ты хочешь оставить нас зимой без жилья? - кричал староста с яростью. - А еще - ученый... Ах, эти "а еще!" А еще - поэт... А еще - ученый... Будто у поэта или ученого только и забот, чтобы всем, кто ни есть, угождать. Омару не терпелось поскорее начать великую стройку. - Вас в Бойре всего-то сто пятьдесят человек. Поставим тридцать суконных шатров, все в них разместитесь. - Мы