не бродяги, чтоб жить в шатрах! - Курды живут круглый год и довольны. В них теплее, просторнее, чем в убогих ваших лачугах, где вы ночуете вместе с овцами и козами. Омар попросил у визиря толику денег в счет годового жалования и послал гонца в Нишапур, в отцовскую мастерскую. Посланец привез один шатер. Вместе с печальным известием, что Ибрахим совсем отстранился от дел, мастерская хиреет, мать просит найти хорошего управляющего. Зачем ей мастерская? Через нового порученца он велел старухе продать ее и переехать с Голе-Мохтар к нему в Исфахан. Не едет. Не может, видно, покинуть свой дом любезный, - наконец-то заполучив его назад. Ну, мать - бог с нею. Она никогда не была ему другом. Ни ему, ни Ибрахиму. Он не хочет оставить сестренку. Ладно, Омар сам поедет в Нишапур и все уладит. А для жителей Бойре поставили тридцать добротных тюркских войлочных юрт. Юрты понравились жителям Бойре. В них уютно, тепло. Но больше всего, конечно, им понравилось то, что царский звездочет считается с ними. Жилье им дал, работу и кормит хорошо. Ведь другой бы прогнал их вон без разговоров. Но спасибо ему почему-то они не сказали. Нет, он не должен сам заниматься досадными повседневными мелочами. Они отвлекают его от раздумий. Ему нужен добрый помощник, умный и дельный руководитель работ. Итак... ну-ка вспомним Аристотелево четвертое исходное положение, - без него Эвклида не одолеть. "Две сходящиеся прямые линии пересекаются, и невозможно, чтобы две сходящиеся прямые линии расходились в направлении схождения". Значит... два перпендикуляра к одной прямой... не могут пересекаться, так как в этом случае, - Омар наклонился, набросал острием ножа чертеж на мерзлом белом песке, - они должны пересекаться в двух точках по обе стороны от этой прямой. Отсюда следует, что два перпендикуляра к одной прямой не могут сходиться. Далее. Эти два перпендикуляра... - Дозвольте обратиться, ученый друг? - услыхал он над ухом чей-то вкрадчивый голос. Вскинул глаза: Абдаллах Бурхани. Совсем захирел, несчастный. Чем он болен? Эти два перпендикуляра не могут и расходиться, ибо должны б тогда расходиться друг от друга по обе стороны от этой прямой. - Не гневайтесь, что оторвал вас от ваших мудрых размышлений. Но дело мое не терпит отлагательства, это дело государственной важности. - Поэтому... как же им, этим двум перпендикулярам... не находиться... - Оно, да будет вам известно, ученый друг, имеет прямое отношение к вашему Звездному храму. - Да? - очнулся Омар. Бурхани извлек из-за пазухи тугой белый свиток. - Потрясенный... великим замыслом царя царей Джелаледдина Абуль-Фатха Меликшаха - да не иссякнет над ним покровительство божье! - возвести небывалую в веках и тысячелетиях обсерваторию... - Бывало, все бывало, - зевнул Омар. - Разве? Но в нашей стране... - Было и в нашей стране, - вздохнул Омар. - Все было. - Хм. Я, тем не менее, охваченный ярким пламенем неугасимого восхищения, осмелился сочинить по сему блистательному случаю касыду. Но, поскольку плохо разбираюсь в звездах, и поэт я, честно сказать, в сравнении с вами ничтожный, то решил отдать оду на ваш беспристрастный суд. Не сочтет ли наш высокоодаренный друг за не слишком великий труд перелистать ее и, где нужно, внести поправки своей благословенной рукою? Ваш смиренный раб был бы век благодарен. И в случае чего... - В случае чего? - Ну, мало ли что! Мы все - под богом и царем. - Он протянул свиток Омару. Будь это шестью-семью годами раньше, Омар непременно полез бы в драку. Чтоб не мешал думать. Но теперь он серьезнее, спокойнее. Если и злее, то основательно злее, упорнее. В глазах - внимание, пытливость. И не может он обидеть человека хворого. Он только и сказал с неловкостью: - Почему здесь? - А где же вас еще можно застать? Зайдемте в шатер. В шатре Омар развернул свиток и пробежал глазами посвящение: "Во имя аллаха милостивого, милосердного, к которому мы обращаемся за помощью! Хвала и благодарение всевышнему богу, который... озарил страны ислама прекрасной справедливостью и совершенным благородством... ...справедливейшего царя, благороднейшего султана, великого и справедливейшего эмира вселенной, победоносного победителя... ...М-да-а... ...славы царей других народов... ...повелителя страны тюрков... ...Ирана и Турана... ...покровителя... ох... веры, защитника людей, сияния державы, блеска религиозной общины... ы-ы... убежища народа... красы царства... а-а... венца царей тюрков... ф-фу... столпа мира и религии... и-и..." Господи, помилуй! Омар с вожделением взглянул на костер, пылавший в шатре. Нет, зачем же. Он видел в Самарканде, как делают бумагу. Тяжелый труд. - Все хорошо, - вернул он свиток Абдаллаху. - Превосходно. Не нужно никаких поправок. - Но вы не соизволили дочитать? - удивился Бурхани. - Зачем? И так все ясно. Можете смело поднести касыду его величеству султану Меликшаху. Он вас достойно наградит. - Омар ощутил дурноту. Его охватил неясный страх. Будто в шатер на миг заглянула смерть. Что происходит на свете? Из чтения умных книг - а прочитал он их много больше, конечно, чем сей славный "эмир поэтов", - и сурового опыта у него сложилось представление о жизни как о вещи серьезной, именно серьезной, с непроглядно глубоким содержанием. Где же она? Вокруг себя он видит иную жизнь. Не жизнь, ту - высокую, а ее нелепое подобие. Которая же из них настоящая, та или эта? Где суть, а где - ее отражение? Никому на земле нет пощады, ни малым, ни старым. Человек, рождаясь не по своей воле, и живет не так, как хочет. Мечется, бьется, точно затравленный, пока не зачахнет. Зачем? Население изнемогает от поборов, вымирает от скудной еды и неведомых болезней. И все - в угоду богу, которого славит с пеной на губах. Какой в этом смысл? Куда уж серьезнее... А Бурхани пишет хвалебные поэмы. Может, это и есть то настоящее, чему положено быть? А он, несчастный Омар Хайям, со всеми своими раздумьями, со своей обсерваторией, звездами, алгеброй, геометрией и прочей заумью, - он-то и есть шут, одержимый, вредный мечтатель, оторванный от подлинной жизни и мешающий ей идти своим путем? Может, ей нужнее Бурхани? Может, ему, Омару, и впрямь надо руки отсечь, чтоб не мутил воду? Но ведь алгебра, геометрия, физика, метафизика и вся прочая заумь - они ведь тоже есть. Как же их увязать, то и другое, как совместить несовместное? - Победоносный победитель говоришь? - пробормотал он, как пьяный. - Повелительнейший повелитель. Справедливейший справедли... тель. Ну, что ж. Сойдет! Раз уж это кому-то нужно. Ступай, приятель. - Но тут еще... о звездах, о небесах, - не отставал Бурхани. Ах, о звездах? Ну уж, нет! Хватит. Уж звезды-то вы не трогайте. Это не ваше поле. Тут весь его бунтарский дух, который позже назовут, жалея, невыносимо дурным, скверным нравом, шибанул Хайяму в голову. Осел ты этакий! Я тебе покажу. - О звездах? Которые ты, конечно, сравниваешь с алмазами в шахской короне? О небесах? Бескрайних, конечно, как справедливость справедливейшего из справедливых? Тьфу! Что тебе в звездах, собачий хвост? Разве можно писать такую дребедень в наше жуткое время? Добро и зло враждуют, мир в огне... - А что же... небо? - Небо - в стороне! Проклятия и радостные гимны не долетают к синей вышине. Ясно? Прочь отсюда, о стручок, увядший, не успев созреть. Бурхани, подхватив и скомкав развернувшуюся ленту злополучной касыды, весь в слезах, дрожащими губами: - Хорошо... я пойду. Но ты еще пожалеешь! Я доложу кому следует. Шейх уль-исламу - главному наставнику в делах веры... - Хоть самому сатане! Поэт - бунтарь, учитель, обличитель, это понятно. Поэт-доносчик... таких еще не бывало. От касыды Бурхани у него, похоже, приключилось размягчение мозгов. Омар не мог, хоть убей, восстановить ход своих рассуждений о перпендикулярах - и чуть не заплакал от ярости. Скрипя зубами, он налил, выпил чашу вина. Чуть отошел, успокоился. И пожалел, что обидел Абдаллаха. Больно вспомнить, как у него дрожали губы. Разве он виноват, бедный "амир аш-шаура" - князь поэтов, что от природы бездарен? Нет, конечно. Но зато он виноват в том, что берется не за свое дело! Для чего ты пишешь? Для самовыражения? Изволь. Если есть, что выразить. Для самоутверждения? Ради денег? Если так, ты мошенник. Стихи надо писать лишь тогда, когда хорошо понимаешь: если ты это не скажешь, люди останутся в чем-то обездоленными. Бездарность - преступление, если она сопряжена с властью. Бездарный полководец, вместо того чтобы разбить вражье войско, путем дурных, бессмысленных приказаний губит свое. Бездарный поэт - вреднее: это он делает людей болванами, охотно выполняющими дурные, бессмысленные приказания глупых начальников. Прохиндеи! Трах в прах вашу мать, как говорит Ораз. Всякий убогий стихоплет почему-то думает, что поэзия - поле, которое все стерпит: и пшеницу, и полынь. Нет, не стоит их жалеть. И сей прохвост хотел прокатиться на нем, подкупив обещанием помочь "в случае чего". Знаем мы вашу помощь! "В случае чего" ты первый швырнешь в меня камень. О люди! Почему вы так назойливы? Ну, Бурхани можно понять. У него семья, дети. Их надо кормить. А ремесла другого не знает. Вчера явилась в слезах жена: "За что вы преследуете моего мужа? Он есть перестал, он ночей не спит". Скажите, я его преследую! Хе. И тут его с пронзительной ясностью осенило: ему никогда не следует жениться. Чем жена может помочь ему в его размышлениях? С тех пор, как христиане растерзали гречанку Ипатию, ученых женщин на земле не стало. Она не даст ему думать! Изведет его своей пустой болтовней. Но если бы только это водилось за ними. Болтливость - не самый страшный грех жены. Она способна на кое-что похлеще. Нет уж! Увольте. У него есть жена, одна на всю жизнь - наука, она никогда не надоест, не изменит ему. Поэзия? Она тоже входит в науку, составляя с нею целое - душу Омара. Разве можно отделить от цветка его запах? "Поэтому... как же им, этим двум перпендикулярам..." Э! К бесу... Он вышел из шатра и увидел сверху, с бугра, вереницу людей и повозок, приближавшуюся к Бойре. Значит, глашатаи не зря едят свой хлеб: отовсюду к Исфахану уже потянулись землекопы, каменотесы, древоделы. Пойду, решил Омар, к вновь прибывшим и погляжу - может, средь них попадется хоть один толковый человек. Народ подобрался не совсем удачный. Человек в простой, но чистой одежде, никому из пришлых не знакомый, - похоже, руководитель работ, вместе с царским звездочетом дотошно и нудно опрашивал каждого, кто он, откуда, что умеет делать. Землекопы. Возчики. Ну, ладно, эти смогут хоть камень ломать и возить. - Экий сброд! - рассердился руководитель работ. - Здесь, видите, всюду камень. Нам с камнем работать. Каменотесы есть среди вас? - Есть! - выступил из толпы рослый крепкий юнец в меховой шапочке, с переметной сумой через плечо. Ага, тот самый: осведомитель указал на него визирю глазами. Да. Все как у всех. Два уха, два глаза, нос, две дырки в носу. Обыкновенное лицо с пухлым детским ртом, обветренное, простое. И глаза как глаза: никакой в них особой хитрости. Вполне простодушные, честные. - Как зовут? - Курбан, сын Хусейна. - Родом? - Из Тебриза. - Сейчас откуда? - Из Бушира. - Где Тебриз, а где Бушир. Ты как туда попал? - Искал работу. Хорошую работу. - Что, в Тебризе нет хорошей работы? - Есть. Я служил у мастера Абу-Зейда. Он стар, ворчлив и завистлив. Слишком долго держал меня в учениках. - Да, за старыми мастерами это водится. - А я уже сам могу держать учеников. Рассорились мы. Ну, я и ушел. В Тебризе мне проходу нет. Подрабатывал на разных стройках. В Бушире узнал - в Исфахане нужны каменотесы. - Покажи руки. Курбан показал. - Да, похоже, ты каменотес. И хороший? - Вроде неплохой. - Можешь доказать? Курбан, спокойно и уверенно: - Могу. - Сейчас? - Хоть сейчас. - Он оглядел груду белых камней, снесенных к подножью бугра, согласно кивнул сам себе, сказал: - Пусть мне дадут болванку. - Эй, тащите! - приказал "руководитель работ". "Сейчас посмотрим, какой ты каменотес, чем натер мозоли на руке: рукоятью тесла или рукоятью меча". Принесли болванку - грубо обрубленную глыбу. Курбан провел пальцами по шершавому ноздреватому камню, сказал весело и пренебрежительно: - Э! Легкий камень, мягкий. Я его с закрытыми глазами могу разделать. - Он снял с плеча суму, опустился на корточки. - Что там у тебя? - насторожился "руководитель работ". Кое-кто из людей, его окружавших, придвинулся ближе. - Тесло. - Мы найдем тебе тесло. - Какой же путный мастер работает чужим теслом? - удивился Курбан. Он достал из сумы, порывшись в ней, свинцовый карандаш, медный угольник, бечевку с узлами. И увесистое тесло с толстой крепкой рукоятью, оплетенной давно залоснившимся ремнем, с хищным поперечным лезвием, острым как нож. Да, это был инструмент мастера, отполированный до ясного блеска его мозолистой рукой. Ладный, удобный, сам ложащийся в ладонь. Им хоть камень теши, хоть бороду брей. Его хочется держать у груди, как дитя. Великолепное орудие труда. - Я к нему привык, не могу без него, - улыбнулся Курбан светлой улыбкой. - Оно понимает мою мысль, мой глаз, мою руку. - Ты запаслив, - прищурился визирь. - Неглупый, видать, человек. - Я каменотес, - произнес Курбан, не поднимая глаз от сумы, в которую укладывал назад запасные чувяки, шерстяные белые носки, какие-то тряпки, что вынул перед тем, доставая тесло. Попутно отломил от черствой лепешки кусочек, отправил его в рот. - Эй, принесите ему поесть, - распорядится визирь. - Нет, не сейчас, - отказался каменотес. - Поем - отяжелею, в сон потянет, будет уже не тот глазомер. - Он сбросил кафтан, поправил широкий кушак, закатал рукава рубахи. - Замерзнешь. - Согреюсь. Курбан легко подхватил громоздкий, кем-то уже до него давно откиркованный камень, поставил его удобнее, выше, на другие камни. Бечевкой измерил болванку, сделал на ней отметки свинцовым карандашом. В долине дул режущий ветер. Множество людей, ежась и кутаясь в халаты и шубы, молча стояло вокруг и, бессознательно завидуя Курбану, любовалось им, его крепким, хорошо сбитым телом, уверенным взглядом, неторопливыми точными движениями. Все как у всех, но есть в нем некое превосходство перед другими. И все его чувствуют, это превосходство, даже визирь и царский звездочет, но не могут еще постичь, в чем оно состоит. Курбан поплевал на руку, взял тесло. И на миг непроницаемо-спокойное лицо с бровями, сошедшимися над переносицей, с впалыми щеками, буграми желваков на крепко стиснутых челюстях, приняло какое-то жадное, даже хищное выражение. - Без воды работаешь? - ехидно сказал визирь, старавшийся подловить пришельца на какой-нибудь мелочи. - Я слыхал, каменотесы, прежде чем рубить камень, обливают его водою. - Летом, - пояснил, не глядя, Курбан - снисходительно, как ребенку-несмышленышу, отрывающему взрослого от работы наивными вопросами. - А сейчас-то у нас вроде зима? Камень и без того холодный. Вода замерзнет на ветру, лед будет только мешать. Горячей водой поливать - кто и где ее столько накипятит? И все равно будет застывать. Обойдусь. Вот оно! Вот в чем его превосходство над ними. Это превосходство человека, умеющего то, чего не умеют другие. Превосходство человека, отлично знающего свое дело. - Камень тесать - не щепку строгать, - сказал Курбан дружелюбно. - Долгое дело. Заскучаете. - Давай, давай! - поторопил его визирь. - Во имя аллаха милостивого, милосердного! - Пронзительно звякнула сталь о камень. Курбан осторожно нанес несколько пробных ударов - и тесло застучало размеренно, четко, как пест на водяной рисорушке. Зачарован тут каждый - у всех на глазах корявый каменный брус выравнивается на одном конце, точно продолговатый кусок брынзы, обрезаемый ножом. Затаили дыхание жители Бойре, - им предстоит учиться этому ремеслу. - Каково? - кивает визирь звездочету. Для него и Омара постелили на камень толстый войлок, развели костер. Даже он, сановник, погрязший в дворцовых дрязгах и презирающий чернь с ее убогой жизнью, не безучастен к чуду мастерства. Омар же - тот уже видит геометрически правильный четырехугольник. И четырехугольник этот ложится в его мозгу на бумагу, образованный двумя перпендикулярами равной длины, восставленными к одной прямой, и боковыми отрезками. Затем он мысленно делит четырехугольник осью симметрии на две части... Курбан, разгоряченный, вытирает полою рубахи пот с лица и шеи, колдует с угольником над камнем и приступает к другому концу болванки. ...Та-ак. Сделаем первое предложение. Верхние углы четырехугольника равны между собой. Второе: перпендикуляр, восставленный в середине нижнего основания этого четырехугольника, перпендикулярен к верхнему основанию данного четырехугольника и делит верхнее основание пополам... Оба предложения складываются у него в голове томительно медленно, трудно - будто он намерен их сделать не кому иному, как царице и жене визиря, - так что проворный Курбан успевает вчерне обтесать другой конец камня и берется за боковую сторону. ...Дальше - сложнее. Верхние углы четырехугольника прямые. Но это надо доказать! Допустим, они тупые или острые. Нет, тут без бумаги не обойтись. Он вынул из-за пазухи тетрадь. На листке чистой бумаги возник торопливый чертеж. Уже четыре смежных четырехугольника, и от точек ДС опускаются вниз отрезки, образующие острые углы... Так, так. Хорошо. Попробуем перегнуть чертеж... Омар вырывает лист из тетради. Нет, получается нелепость с тупыми и острыми углами! Прямоугольник все-таки существует... Неутомим Курбан, сын Хусейна. Грудь у него - точно кузнечный мех, рука - рычаг на водяной рисорушке: ровно, упорно - вверх - вниз, вверх - вниз. И тесло - со звоном: "раз, два, раз, два" - как железный подпятник на жернове. Или что там стучит, бог его знает, - всего один раз довелось Омару побывать на мельнице. Но стучит равномерно, отчетливо, ясно. И высекает в мозгу Хайяма такие же равномерные, ясные, четкие мысли. И, точно крупа, летит щебенка, белая пыль. ...Раз уж в прямоугольнике противоположные стороны равны, то не является ли любой перпендикуляр к одному из двух перпендикуляров к одной прямой их общим перпендикуляром? Хе! Здесь намечается нечто. Если две прямые равноотстоящи в смысле Эвклида, то есть не пересекаются, то это - два перпендикуляра к одной прямой. И если две равноотстоящие прямые пересекаются третьей, накрест лежащие и соответственные углы равны, а внутренние односторонние составляют в сумме два прямых угла... Скажите, как складно, а? Вот, кажется, он и решен, пресловутый пятый постулат. Вернее, заменен более простым и наглядным. Осталось уточнить кое-какие мелочи, выразить все в подробных чертежах. Но тогда - при чем здесь Эвклид? Это уже не Эвклид. Это уже Омар Хайям. Теперь, пожалуй, недолго сказать "Через точку вне прямой можно провести более одной прямой в их плоскости, не пересекающейся с этой прямой". Он изумился: я это сделал или не я? Не может быть, чтобы я. Не похоже. Нет, все-таки я додумался до этого! Что же я такое? Жаль, не было тут никого, кто мог бы заметить: - Ты первый сделал это. Первый в мире! За 754 года до Николая Лобачевского. Чье открытие тоже, кстати, не получит при его жизни признания. Ты сделал первый шаг к открытию новых, совершенно иных геометрий. ...И Курбан, правда, еще не закончил свою работу, но уже завершал ее. - Хватит! - сказал Омар удовлетворенно. - Золотые руки! Дай обниму, поцелую. Мы берем тебя на работу. Будешь прилежен - получишь учеников. Построим дом и женим, если будет на то соизволение божье. Может, со временем станешь большим человеком, руководителем работ. - Балле, балле! - засуетились вокруг каменотеса. - Воистину, руки у него золотые. Никто не заметил, даже визирь, что звездочет тоже не бездельничал это время, черкая что-то в своей тетрадке. Никто не подумал, что его чертеж, через многих других ученых, отразится когда-нибудь на судьбе сотен и сотен тысяч каменотесов. Да никто из них, находящихся здесь, и не смог бы понять, хоть убей, в чем суть его умствований. Даже великий визирь. Хоть он и учен, и сам пишет книгу. Математика - дело темное. А болванка - она вещь понятная, зримая, веская. - Где мы его устроим на ночлег? - задумался визирь. - Я возьму к себе! - встрепенулся староста Бойре. - У нас в юрте просторно. Мы с дочкой вдвоем. Только... не знаю, чем угостить. Бедность... - Добро, - согласно кивнул визирь. Это отвечало его замыслу. - Вот тебе динар. Накорми хорошенько. "Хитер старик! - ухмыльнулся Омар. - Непременно спихнет умельцу свою беспутную дочь. Жених-дурак сам лезет в руки". Шепнув кое-кому кое-что, визирь взял звездочета с собой и уехал. - А ты парень не промах, - сказал Курбану староста, когда они пошли к подножью бугра, к войлочным юртам. - Самому визирю сумел угодить. У Курбана вмиг ослабли ноги. Он с ходу сел на придорожный камень, сгорбился, опустил голову. - Устал? - спросил старик сочувственно. Каменотес - равнодушно: - Визирь... какой визирь? - Он же разговаривал с тобой! - Тот, который моложе? - Нет, тот - царский звездочет; который старше. - Почему же он... в простой одежде, без свиты... без охраны? - Это у него бывает. - Бывает? - Он у нас чудаковат. Не любит торчать у всех на глазах. Всегда в сторонке. Бродит ночью, переодетый, по кабакам, раздает пьянчугам деньги. - А-а... - Курбан прижал к себе локтем суму с теслом, ощущая его рукоять. Вот незадача. Знать бы... Он уже сегодня мог бы вернуться в рай. Всю дорогу от Аламута до Хамадана, от Хамадана до Бушира, в повозке и на корабле, ему мерещились три райские девы: белая, желтая, черная. Хотелось рыдать от обиды! Только-только сподобился... и шагай куда-то. Он со скрипом зубовным подавлял в себе крик и стон. Что поделаешь? Надо шагать. Надо! Чтобы скорее вернуться назад, надо скорее идти вперед. Он готов перерезать весь Исфахан, лишь бы вновь очутиться в объятиях юных гурий... - Отдохнул? Вставай. Я зарежу в твою честь барана. Курбан сумрачно оглянулся, поискал глазами всадников далеко на дороге, ведущей к городу и рассмеялся, испытывая какой-то смутный разлад в душе. Вот оно как получается! В секте его хвалили за покорность. Хвалили за меткость. Хвалили за хитрость. Но никто никогда ни разу не похвалил за работу. А сколько камней он перетесал за десять лет! Хватило бы на весь Звездный храм... - Не очень-то жарко с ним обнимайся, - сказал визирь звездочету по дороге домой. - Если не хочешь получить удар ножом в живот. Это исмаилит. - Ну, и что? - пробормотал Омар, весь ушедший в свои параллельные. - Как что? Это смертник, понимаешь? - Не понимаю. - Убийца-хашишин! Омар пожал плечами. - Федаи - обреченный! - Ну и что? Я сам обреченный. Мы все обреченные. - Экий ты... не сообразительный. Человек Хасана Сабаха! - Разве? - удивился Омар. - Не похож. Такой-то мастер. Мы сами видели, своими глазами. - Э! Он может, если захочет, прикинуться кем угодно. Святым старичком. Монахом бродячим. И даже невинной девицей. Он пришел убить кого-то из нас. Может, султана, может, меня или тебя. - Меня-то за что убивать? - отмахнулся Омар. - Не всегда убивают тех, кого давно бы надо убить. Но Омару сейчас не до Хасана Сабаха со всей оравой его безумных подручных. Какое имеют они отношение к старику Эвклиду? Омар благодарен Курбану, будь он хоть джинн, за наитие, волшебное озарение, которое сошло на него, когда математик наблюдал за работой каменотеса. Омар спешит в свою келью занести на бумагу решение пятого постулата. Так родилось "Толкование трудностей во введениях к Эвклиду", одно из наиболее ценных произведений Омара Хайяма. Но Омар не ограничился в этом трактате лишь доказательством пятого постулата. Во второй и третьей книге "Толкования" он разработал свое знаменитое учение о числах, противопоставив его античному. Отношение у него выступает как число - либо в старом, собственном, смысле, как целое, либо в новом, несобственном, как нецелое - дробное, не соизмеримое с единицей. Составление отношений не отличается более от умножения чисел, одинаковость отношений - от их равенства, отношения пригодны для измерения любых изучаемых величин. Он положил начало перевороту в учении о числах, уничтожив существенную грань, отделявшую иррациональные величины от числа: "Знай, что мы включили в этот трактат, в особенности в две его последние книги, вопросы весьма сложные, но мы сказали все, что к ним относится, согласно нашей цели. Поэтому, если тот, кто будет размышлять над ними и исследовать их, займется затем ими сам, основываясь на этих предпосылках... он приобретет знание с точки зрения разума". Знание. С точки зрения разума. Именно разума! Как его не хватает человечеству. Через "Изложение Эвклида" Ат-Туси, изданное в Риме в 1594 году, теория отношений Хайяма и его учение о числах попадут в Европу. Но это будет еще не скоро. Это будет через пять столетий. ...Прекрасной Зубейде, жене багдадского халифа Харуна ал-Рашида, одно платье из узорчатого шелка обошлось в пятьдесят тысяч динаров. Одно из сотен. На путешествие в Мекку и дары мечетям и служителям при них она истратила три миллиона. Дворец Зубейды был весь обставлен золотой и серебряной утварью, туфли усыпаны драгоценными каменьями. Она терпеть не могла обычных свечей, - ей делали их из амбры, источающей благоухание. У вдовы по имени Разия, жившей в том же Багдаде, не было дворца, не было слуг и рабынь. И даже простых свечей у нее не водилось, худая коптилка и та не мигала в ее убогой хижине. Потому по ночам она пряла свою пряжу при свете луны. Однажды в безлунную ночь по улице, где клонилась к земле лачуга вдовы, прошел с фонарем великий халиф. Разия, торопясь, схватилась за веретено, повернула его два раза и успела скрутить две нити. Халиф удалился, вдову ж одолело сомнение: имеет ли право она на эти две нити? Ведь спряла их при свете чужого светильника. Наутро бедняжка поплелась в тревоге к судье Ахмеду ибн-Ханбалю. Почтенный законник, до слез восхитившись ее бескорыстием, подтвердил, что на эти две добротные нити старуха прав никаких, к сожалению, не имеет и должна отдать их халифу. И, еще пуще умилившись, он объявил Разию святой, великой подвижницей благочестия... Мать Курбана никто не называл святой, хотя благочестием и честной бедностью эта вдова мазандеранская превосходила даже багдадскую Разию. Вместо платья мать Курбана носила дерюжный мешок, сделав в нем дыру для головы и кое-как приладив рукава из рваных штанин, оставшихся после мужа. С ранней весны, едва подсохнет грязь, до поздней осени, когда уже на все садится иней, она ходила босой, в зимнюю стужу навертывала на ступни всякую ветошь. Питалась кореньями, дикими травами. Ее всегда палила жажда, ибо мать Курбана позволяла себе пить не чаще одного раза в день. Она была хилой и бледной, потому что избегала дышать полной грудью, боясь тратить воздух, принадлежащий богу и его наместнику на земле. Она никогда не зарилась на чужое. Более того, свое единственное кровное достояние, десятилетнего сына, дабы угодить аллаху, по доброй воле своей отвела в секту: - Сына моего зовут Курбаном, то есть Жертвой. Пусть же он станет моей жертвой благому делу. ...Эх, мать! Курбан бросил тесло, сунул руку в ледяную струю. Каменотесы трудились у ревущего потока, чтобы острый звон их орудий сливался с шумом воды и не досаждал повелителю. Ладонь - огромная багровая мозоль. Надоело! Курбан сел на камень и подставил руку под студеный ветер. Горит... С тех пор, вот уже десять лет, Курбан не видел мать и ничего не знает о ней. С тех пор он живет в Аламуте. С тех пор рубит, тешет и режет камень. Его, камня, много нужно святому братству - чинить старые стены, строить новые, дабы закрыть неверным суннитам доступ в божью обитель. Курбан всегда безмолвен. Он всегда по-странному задумчив. И никто не знает, о чем он думает. Поди, догадайся, о чем думает скорпион в расселине. Курбан и сам не сказал бы толком, что его угнетает. Откуда у него внутри это постоянное оцепенение. Хотя в них, его смутных, но упорных тайных раздумьях, все будто вполне земное, человеческое: тоска по отцу, с которым, бывало, они выходили весною в поле, и по их небольшому, но уютному нолю; по волу, по мотыге и плугу, по хижине, пусть закопченной до черноты, но все же - родной, по богобоязненной матушке, не пожалевшей сына ради неба. Но главное в них - оно же, небо лучезарное. Не само небо, а мечта в образе сказочной женщины. Горячечно-острое предвкушение райского блаженства. Молодость! Что с нею делать? Именно здесь, в Орлином гнезде, укрыта от грешных людей незримая лестница, что соединяет землю с небесами. По ней, хрустальной, "наш повелитель" восходит к престолу аллаха. Когда-нибудь и Курбан вознесется по ее ступеням прямо в объятия райских гурий. Если будет, конечно, терпелив, послушен и прилежен, ни разу не нарушит предписаний. Да, но в коране сказано, что восхождение в рай длится в течение дня, продолжительность которого - пятьдесят тысяч лет (сура семидесятая, стихи третий, четвертый). А Курбан проходит пока что лишь пятую ступень посвящения. Ему строжайше запрещено пить вино, курить хашиш и не только прикасаться к женщине, но даже видеть ее. Третий запрет - самый тяжелый. От него у него должно быть, и сместилось что-то в голове. Но он уже многое знает и умеет. Он знает: смертен человек, душа его бессмертна. Покинув тело, она ветерком поднимается к небу, сливается с тучей и падает наземь вместе с дождем. Что будет с ней далее, куда она угодит: в какую траву вместе с водою, в какое животное - зависит от ее чистоты. Долог и сложен путь в рай. Она может попасть в чрево милой женщины и воскреснуть в новорожденном. Иль оказаться, если стоит того, в презренном зловонном зверьке. Иль, что хуже всего, навечно застрять в придорожном камне, омытом дождевой водою. Уж оттуда в рай не взлетишь. Но Курбан - человек не такой, как все. Он член секты. И ему уготован особый путь. Он знает: одолев пять ступеней посвящения, наполовину приблизится к райскому блаженству; перейдя на шестую ступень, больше не будет тесать известняк и гранит, - начиная с этой ступени, сектанты живут наверху, в чертогах повелителя, какой-то странной жизнью, не известной никому из низших; самых лучших "наш повелитель" переводит на десятую ступень, они возносятся в рай. Что он умеет? Слушать, смотреть, замечать. Терпеть голод и холод, пытку огнем и железом. Стрелять из лука, биться на мечах. Метать без промаха нож. Наносить смертельные удары головой, кулаками и ногами. Влезать по веревке с закидным крюком на высокие стены. Лежать под водой, дыша через полый камышовый стебель. И, конечно, он помнит наизусть все заклинания, которым учил его шейх. Нет, пожалуй, мать сделала доброе дело, отдав Курбана в секту. И все-таки... лучше б все-таки жить в отцовской лачуге, пахать отцовскую землю. Хе! Землю, которой давно уже нет... - Эй, Скорпион! К наставнику. - Он кого-то ждет. - Сообщника. Или сообщников. Глаз не спускайте! Следите. - Следим, ваша светлость. Всю ночь лежали вокруг юрты. Старик, наевшись баранины, взял миску с мясом и ушел ночевать к соседу. Хашишин остался с его дочкой. - И что? - Лепешки всю ночь пекли. - Ночью? Какие лепешки? - удивился визирь. - Как? Разве его светлость не знает тюркский рассказ о лепешках? - удивился осведомитель в свою очередь. - Дозвольте? - Слушаю. - Один человек пришел в селение. Где ночевать? Староста ему говорит: "На окраине живет вдова, ночуй у нее". Ладно. Пришел. Вдова постелила ему по ту сторону очага. Он, понятно, не может уснуть. В полночь слышит - у входа густой мужской голос шепчет: "Лепешка". Вдова - шмыг наружу. Ну, возня на песке, охи, стоны. Вернулась, легла, тихо кругом. Гость, не будь дурак, неслышно выполз из юрты, шепчет: "Лепешка". Она тут же вышла к нему. Темно. Ну, все уладилось. Утром приходит здоровенный мужик, сел с ними завтракать. "А хорошую мы вчера испекли лепешку!" - мигает он ей. - "Две". - "Как две? Я испек одну". - "Две. И вторая была вкуснее". - "Я - одну!" Ну, начался у них тут спор. "Не шумите, - говорит гость. - Я увидел, что печка горячая, взял и испек вторую". - Ха-ха-ха! Но ты не забывай, что он не за лепешками сюда явился. Что он делает сейчас? - Тешет камень. - Никто к нему не подходил? - Нет. За целый день никого. - Если сообщник в городе, уже бы показался. Значит... значит, он - о аллах! - здесь, у нас во дворце. Хашишину надо попасть во дворец. Хорошо! Я устрою проверку. А ты ступай. Следите. - Вздохнуть не дадим, ваша светлость. ...Вечно затеи, сборища, молебны. Поесть спокойно не дадут! От котла, бурлящего невдалеке, долетает горячий запах вкусной пищи. Сила от черствой лепешки, которую Курбан съел утром, уже вся вышла; сейчас должны разливать просяную похлебку с мясом, но ее, похоже, ему сегодня не хлебать... Зачем он понадобился наставнику? Опять шейх начнет хитро выспрашивать: "Не одолевают ли тебя, сын мой нечестивые сомнения, не испытываешь ли ты где-то на самом дне души смутных колебаний?" Одолевают! Испытываю! Но так я и рассказал о них тебе, почтенный. Разве ты не сам заставил меня затвердить сто восьмой стих шестнадцатой суры корана: "Гнев божий - не над теми, кто приневолен, тогда как сердце их твердо". Значит, дозволено лгать, чтобы добиться своего, притвориться, чтобы спастись, кем захочешь. Не это ли чуть ли не первая заповедь исмаилитов! "Наверное, здесь обиталище нашего повелителя", - подумал Курбан благоговейно, когда суровый безмолвный сектант старшей ступени провел его в помещение, в каких ему никогда не случалось бывать. Огромная комната с потолком, составленным из совершенно одинаковых ровных балок, со стенами в сказочных росписях - белые облака в синем небе, ангелы с белыми крыльями, девы в белых одеждах; пол устлан красными коврами, уставлен в углах резными столами, скамьями. Но встретил его, восседая на золоченой тахте, не повелитель, - встретил его Змей Благочестия. - Садись, сын мой. Устал? - Наставник кивнул на ковер перед тахтой. - Я... как есть. - Курбан смущенно обвел руками вокруг себя: он явился, в чем был - в драном халате, грязных дырявых чувяках. Шейх - отрешенно: - Что значит земное платье перед запястьями золотыми, жемчужными, перед сверкающими шелками садов эдемских? Курбан, закусив палец удивления (мысленно), несмело опустился на ковер и выжидательно потупил очи долу. Внутри у него что-то затрепетало. Зачем наставник сказал о райских садах? Хе! Обычные разговоры... - Не одолевают ли тебя, сын мой, нечестивые сомнения, не испытываешь ли ты в самых глухих тайниках души каких-то смутных колебаний? Так и есть. Все то же. И Скорпион Веры вполне успешно, не моргнув (после десятилетней-то выучки), выдержал пронзительно-вопрошающий взгляд наставника и бесстрастно ответил стихом из корана: "Жизнь земная - забава, игра, и красование и похвальба среди вас, и состязание во множестве имущества и детей". - Балле! - кивнул шейх одобрительно. - Но ты, любезный, проголодался? Сейчас принесут поесть. Хотя... что значит эта пища перед снедью в трапезных райских, где "плоды и все, что только потребуется", вода без смрада, молоко, которое не киснет, вино, приятное для пьющих, мед очищенный? "Опять", - насторожился Курбан. Он не знал, что кто-то пострашнее рубленого шейха следит за ним и слушает его. Но он знал: каждый шаг в Аламуте - испытание. Ему, исмаилиту, что бы ни стряслось, надлежит никогда, ни при каких обстоятельствах не выказывать удивления. Он должен быть находчив, словно кот, из любого положения падающий на все четыре лапы, и тверд и холоден, точно камень, который тешет вот уже который год. Тут и случилось невероятное. Едва шейх умолк, в помещение... - о аллах! - ввалился... медведь? Нет. Бесшумно ступая, проникла горная рысь? Нет. Кобра вползла, зловеще шипя? Тоже нет. Сюда вошла - женщина! Неужто он уже в раю? Женщина с подносом в милых голых руках, закрытая чадрой до черных глаз. Курбан, - его с детства нарочно держали вдали от женщин, - вскрикнул, скривился, будто у него разом содрали с ладони, вместе с шершавой корою мозолей, рубцов и ссадин, багрово-сизую кожу. Но лишь внутренне вскрикнул он и скривился. Лишь про себя. Внешне-то у него даже ресницы не дрогнули. И похолодел он и обмер, тоже ничем того не выдав, когда женщина, поставив поднос на тахту, незаметно для шейха... мигнула Курбану. Так чуть-чуть. Слегка. Даже не мигнула, а сделала еле заметное, почти неуловимое движение веком и бровью, - вроде только хотела мигнуть, да постеснялась... Шейх, по всему видать, был доволен стойкостью Скорпиона. Он пригласил благодушно: - Поднимись на тахту, утоли голод и жажду. Медлит Курбан. Никак не вяжется его обличье с золоченой тахтой и коврами. Он привык есть на ветру, у ручья, усевшись на ветхой циновке. Здесь Курбан как осел шелудивый на царском пиру. - Ну? - Шейх любовно провел обрубленными пальцами по стройному, как девичье тело, с объемистым низом, медному кальяну, поправил чубук, поднес к чашке наверху огонь. Повиновался молодой сектант. Женщина сняла с подноса белый покров - и в ноздри Курбана хлынул изумительный дух баранины, обжаренной на вертеле, уксуса, лука, отварных овощей. Уходя, она вновь обратила к нему томный взор и смущенно потупилась. Будь на месте Курбана другой мужчина, опытный, тертый, он бы сразу раскусил ее, разгадал развратную игру. Но Курбан не знал всех этих хитростей. Однако они сделали свое дело. К чему все здесь и велось. Ему стало не до еды. - Смелей! - подбодрил его шейх. - Или с устатку и хлеб не проходит в глотку? На, покури. Сразу снимет усталость. Это - хашиш. Святая трава, дар божий. - Он сунул Курбану чубук. - Не соси, не леденец! Вдыхай дым сквозь чуть раскрытые губы... Стены дрогнули, расплылись, облака шевельнулись и заклубились. Девы в белых одеждах все повернулись к Курбану. Ангелы взмахнули белыми крылами, тихо слетели с росписи, закружились над его головой. - Курбан, сын Хусейна! - загремел над нею громовой и нежный, задушевно мягкий голос: - Возрадуйся, раб божий. За верную службу ты удостоен лицезреть при жизни рай... Помнится, Курбан долго кашлял, обливаясь слезами. Затем ему сделалось так хорошо, как не было никогда за двадцать лет. Восторг! Хочется петь, и смеяться, и плакать от радости. Летать. И зверски хочется есть. Ангелы кормили его с рук. Накормив и напоив каким-то душистым питьем, подхватили счастливца и понесли куда-то. Он очутился, нагой, в мраморном бассейне, и чьи-то руки с ласковым плеском омывали его тело, намерзшееся на ветру, теплой благоухающей водой. Затем он увидел себя в огромном серебряном зеркале - в сверкающих шелках, золотых и жемчужных запястьях. Запела флейта. Он с детства не слышал ее. Грянул гром, полыхнула молния. Голубая звезда вспыхнула в мозгу Курбана. И прозрел он великую истину. Единую на свете. Если б только это мгновенное озарение разума можно было удержать и запомнить, он смог бы завтра изменить весь мир. Но тут Курбан потерял сознание и очнулся в голубой пещере, сверкающей самоцветами. Он возлежал на белоснежном пушистом войлоке под развесистым, причудливо искривленным золотым деревцом с атласными листьями, с колокольцами из серебра вместо плодов. Перед ним, в золотых блюдах, плавились в янтарном масле куропатки и куры, горою лежали яблоки, груши, гранаты. И еще какие-то плоды, названия которых он не знал. Потому что не знал их вкуса. И здесь дымился кальян. "Ох, ах!" - мягкими размеренными порывами, как из большого кузнечного меха, дул теплый ветер. "Дзинь, дзень!" - тонко звенели колокольцы в ярко-зеленой шелковой кроне. За красными деревцами на краю малахитовой, гладкой до блеска, поляны утопал в голубой нежной дымке необозримый простор, где расплывчато синели рощи, тихие реки, озера. Здесь нету снега, нету палящего солнца. Откуда-то сверху льется весенний лазурный свет. Это рай. Курбан, вошедший во вкус, придвинул к себе кальян, сделал затяжку, другую. Снова кашель. Затем - какое-то странное, особое, напряженно-обостренное прояснение в голове. Колокольцы над нею зазвенели отчетливей, громче, и глубокий их звук переродился в звон струн незримой арфы. И струны арфы расплавились, пролились на малахит россыпью певучих капель. И будто из них, томительно звенящих капель, пред помертвевшим гостем небес возникли въявь... три нагие райские девы. Ветер: "Ох, ах! Ох, ах!" Бубенцы: "Дзинь, дзень!" Повинуясь ритмичным вздохам ветра, они туманно-долго, то ли век, то ли миг, извивались над поляной, ясно отражаясь в ней, плавно взмахивая руками и делая бедрами упругие круговые движения. Похоже, они и есть средоточие рая, весь сад эдемский - лишь их обрамление. Обезумел Курбан. Он не знал, что делать. Зато знали они. О, они все знали, многоопытные райские девы. Хотя с виду им было лет по двенадцать, не больше. Но, может быть, и по тысяче лет. Ведь это рай. Здесь не стареют. ...Черная гурия. Пухлые губы дрожат, страстно раскрыты, округлены. Смычок притронулся к струне, извлек из нее долгий мучительный стон. Курбану казалось, он превратился в кальян, и черная дева сосет терпкий белесый дым. ...Дева янтарного цвета, похоже - тюрчанка, неслась верхом на горячем коне сквозь черную степь. И ветер всхлипывал: "Ох, ах", и колокольчик звенел на узде: "Дзинь, дзень". Струна испустила низкий рыдающий рокот. И Курбан погрузился в жгучую красную тьму меж двух белых сугробов. Боль и безумие. И грянул гром, и полыхнула молния. И вспыхнула кровавая звезда в мозгу Курбана. Вот теперь он прозрел самую главную истину. Дикий крик разнесся под сводами райского грота, и Курбан опять потерял сознание... Очнулся он как в тумане, хворый, слабый. Дым уже почти весь улетучился из головы. Не примерещилось ли ему все это? Нет, вот зеленая поляна, золотое дерево, лазурная даль. Он в раю. Где же девы? Кто-то сопит у него под ухом. На правой его руке - голова с охапкой золотых волос. Он не знает, сопят ли во сне земные девы - эта явно сопит. Хм. Ему сделалось как-то не по себе. Он побрел, потерянный, на край поляны, чтобы лучше разглядеть лазурную даль. И уперся в гладкую стену. Провел дрожащей ладонью по облакам, озерам и рощам. Так-так. Рай-то нарисован. Неужто он - самодельный? Зимнее, так сказать, помещение. - Очнулся, милый? - В губы ему уперся чубук кальяна. И вновь - рыдающий голос струны. Не от печали рыдающий, а от истомы, от вожделения. Или от печали?.. Трах! Он в какой-то мрачной холодной нише, в драном халате своем, рваных чувяках. И нет у него на руках золотых и жемчужных запястий. Перед ним, на камне, шейх-наставник: - Хорошо тебе было в раю, сын мой? У Курбана помутилось в глазах. Он, впервые забыв о выдержке, вцепился зубами в руку и хрипло завыл, как лес, брошенный уехавшим хозяином. - Не горюй! - утешил его наставник. - Ты скоро вернешься в рай. Навсегда. Очень скоро. Курбану хорошенько объяснили, что и как он должен сделать, чтобы вновь попасть к трем сказочным девам. И предупредили напоследок: - Помни, в любой миг над тобою - око господне... Не по себе нынче Курбану. Он опустошен. Он стал умнее. Трезвее. Повзрослел на пятнадцать лет. Ох, эта Экдес... Его уже не тянуло так сильно в рай. Райские девы, со всеми их прелестями, потускнели в его глазах. Вся их сладость забылась за новой. Его начинало томить ощущение какой-то великой неправды, подлой лжи, жертвой которой сделали его. Камень, - он возненавидел камень за десять лет, - казался сегодня почему-то желанным, добрым, родным, хоть целуй. Он отложил тесло, сел к костру. В нем смутно пробудилась кровь его дальних предков-огнепоклонников. Огонь. Земля. Вода. Воздух, Как можно без них? Куда уйдешь от них? В раю хорошо, спору нет. Но... почему, чтобы вновь туда попасть, нужно сложить голову? И ради чего? Ради сытной еды, чистой воды, красивой девицы? Все это есть на земле. Он потрогал шею. Все-таки лучше, когда голова у тебя на плечах. К костру с другой стороны подсел какой-то человек, немного старше Курбана. Кто его знает, кто он. Протянув руки к пламени, человек беспечно замурлыкал короткий веселый напев. Курбан вздрогнул. Знакомый напев! Условный знак хашишинов. Делая вид, что греется, прикрываясь от огня, отмахиваясь от искр, сообщник закрутил руками так и сяк, то берясь за ухо, то за подбородок, то сгибая пальцы один за другим, то расправляя их. Никто со стороны не усмотрел бы в этих обычных движениях людей, сидящих у костра, ничего зазорного. Но это был язык. Язык жестов. Тайный язык исмаилитов. "Почему медлишь?" - Не знаю, как попасть во дворец". - "Разве не вышел Влюбленный Паук?" - "Нет. Дворец закрыт". - "Неужто у них есть подозрение?" - Может быть". - "Староста с дочкой?" - "Они туда не вхожи". - "Думай! Наставник недоволен". Курбан, раскрасневшийся от жара костра, сразу побелел, будто лицо ему обнесло инеем. "Хорошо, придумаю что-нибудь. Ты иди, тут не мелькай. Где ночуешь?" - "В городе, в караван-сарае. Шевелись! Я утром приду". Вот что значит быть федаи - обреченным. "Что делать? - размышлял наутро усталый Низам аль-Мульк. Всю ночь спалось. - Сколько лет я с ними бьюсь! Что толку? Подумайте, люди, чем должен заниматься второй человек в самой огромной в мире державе! Возиться с какими-то проходимцами. Будто у него мало других, более важных забот". Но, увы, в государственных делах нет мелочей. Схватить Курбана (если он Курбан, а не какой-нибудь "Улыбчивый Гад", - слыхали о таких), подвергнуть пытке? Но что, если он вовсе не сектант? Визирь уже склонен верить ему. Обидеть безвинно каменотеса - смертельно обидеть Омара Хайяма. Уйдет. Характер у него самый скверный. Или, если сектант, то не главный исполнитель, просто связной, и сам ничего толком не знает? Схватит, мелкоту - спугнуть крупную дичь. Главный замрет, затаится до поры - и нанесет удар, когда не ждешь. Но и сидеть сложа руки опасно! Визирю хотелось поторопить события. Чтобы скорее развязать замысловатый узел, отделаться от него и взяться за другие дела, серьезные, неотложные. Что ж, если сообщник - во дворце... устроим им встречу. - Открой ворота - и выпусти всех, кто пожелает, - сказал он начальнику стражи. - И до вечера никого не впускай. Сегодня солнечный день, у нас большая уборка. Пусть отдохнут, развлекутся, кто, где и как может. А ты, - велел он главарю своих осведомителей, - следи за всеми. Но прежде сделай так, чтобы все во дворце узнали, что я буду сегодня в Бойре. В секте, где жизнь и смерть, земля и рай перемешались в наркотический дым, Курбан очень смутно понимал, что будет с ним, когда он выполнит задание. Наставник сказал: - Ты бессмертен, ибо отмечен богом. Ничего не бойся! Еретикам-суннитам будет казаться, что они схватили тебя, подвергли пытке, казнили - а ты, расставшись с этой бренной телесной оболочкой, тотчас вернешься в рай, где уже побывал и где тебе так понравилось. И все тут! Не бойся. Иди с радостью навстречу судьбе... И все тут? Как бы не так. Не очень-то похоже. Теперь, когда он вышел из многолетнего заточения в Орлином - вернее Стервячьем, гнезде, вкусил, как говорится в писаниях, иного хлеба, испил другой воды, узрел других людей, познал земную любовь, все, что было с ним в Аламуте, начинало казаться Курбану нелепым сном. Ветер стих. Солнце греет спину. В голых ветвях трех тополей у подножья бугра оживились птахи. Скоро весна. Хорошо. И Курбан с омерзением подумал о сообщнике, который вот-вот подойдет к нему. "Придумал?" Ничего не придумал Курбан. Что он может тут придумать? Перелезть без подручных через дворцовые стены? Чепуха. И, честно сказать, ему не хотелось ничего придумывать. Хотелось работать. Спокойно работать. Жить этой новой жизнью. Но ведь сейчас приползет этот гнусный гад из Аламута! Может, выдать его? Нет. Сам влипнешь, как муха в тесто. Простит визирь - никогда не простит Хасан Сабах. Отвести незаметно к реке, будто для разговора, и - теслом? Хорошо бы! Но что толку? Гость, пожалуй, не один. Конечно, не один. За каждым исмаилитом всегда тянется длинный хвост. Кровавые шакалы! Плохо дело. ...Короткий веселый напев. Мимо Курбана, трудившегося над камнем, ленивым шагом человека, которому некуда спешить, прошел горожанин в добротной одежде. В Бойре каждый день толпились зеваки. Чернь искала и находила тут работу. Люди обеспеченные, прослышав о Звездном храме, отирались меж работающих, надеясь увидеть чудо. Но чуда пока что не было. Был труд - нелегкий, скучный. И они слонялись, вот так, не торопясь, заложив руки за спину, помахивая прутиком или покручивая пальцами ради собственного удовольствия. Но этот говорил им: "Внимание! Я свой". - В Курбане он признал хашишина по особому надрезу на мочке левого уха. У него самого надрез был на нижней губе. Осведомитель визиря видел надрез на Курбановом ухе, но не придал ему значения, - мало ли людей со шрамами, рубцами, а то и вовсе калек ходит по дороге. Горожанин оглянулся, рассеянно скользнул глазами по бугру, по Курбану и, зевнув, двинулся дальше. "Оставайся на месте. Я сяду у костра. Подойдешь. Поговорим". Этого Курбан узнал сразу. Будь ты проклят! Глаза навыкате, нос - точно крюк. Лицо мохнатое, руки, ноги кривые. "Влюбленный Паук". Ну да. Паук, влюбленный в муху. Дрянной человек. Но не смертник. Простой лазутчик. Он, помедлив, спустился по откосу и присел к костру, у которого средь прочих уже грелся - делал вид, что греется, - вчерашний, второй. Курбан, руками - третьему, тому, что явился сейчас: "Разве ты не получил весть обо мне?" - "Получил". - "Почему не вышел?" - "Не мог". - "Мне надо попасть к визирю". - "Не надо. Сегодня он будет здесь. Приготовься". Курбан потерянно взглянул на тополя. От судьбы не уйдешь. Воробью - хорошо. Вспорхнул и улетел. А ты... раз уж родная мать отдала тебя в шайку преступников, преступником и подохнешь. Он встал. "Ты куда?" - "Точильный камень свой оставил в юрте. Пойду принесу. Тесло затупилось". - "Не мешкай". - "Успею..." Бойре - селение нищее. Сох всю жизнь от нищеты и староста селения. Экдес, его дочке, как и всякой девчонке хотелось нарядных платьев, украшений. И просто хотелось есть. Потому что она никогда не наедалась досыта. Городская старуха-сводня, по словам Экдес, посулив ей райскую жизнь, определила к богатому старику в Исфахане. Что ж, поначалу юной красотке было хорошо. Но когда ее мать умерла, прокляв беспутную дочь, Экдес опомнилась и вернулась к отцу, в Бойре. Теперь ей хотелось замуж, жить человеческой жизнью, служить мужу, растить детей. Но кто возьмет такую? ...В первую ночь, сразу отдавшись Курбану, она честно рассказала ему обо всем. Пусть. Курбан рад бы жениться на ней. Умна. Красива. Сладостна. Ничуть не хуже райских гурий. Оба несчастны. Может, из двух больших несчастий получилось бы одно, хоть небольшое, счастье? Он предупреждающе кашлянул у входа, откинул дверной полог. Экдес, на коленях у очага, лепила на широкой доске круглые пирожки с рубленым мясом, бараньим салом, луком и перцем. Всполошилась: - Уже вернулся? Ах, не успела! Вот, мать когда-то учила. Хотела к твоему приходу... Учила ее не мать, ей не с чем было учить дочку стряпне, - учили Экдес на кухне богатого исфаханца, но она уже больше не смела о нем поминать. - Я... ненадолго, за... точильным камнем, - глухо сказал Курбан, рассеянно оглядев сырые пирожки. Испеченные в круглой печке, румяные, сочные, с блестящей корочкой, они были бы объедением. Были бы... Рад бы... Получилось бы... Ничего не будет. Не получится ничего. Она кинулась к нему: - Что с тобою, кто обидел? Я глаза им вырву. - Им - не вырвешь. Вырви лучше мне. - Он взял ее за голову, склонившись, зарылся в густые блестящие волосы. - Прощай. Я должен уйти. Встрепенулась: - Куда? - Далеко. Очень... далеко. - Вернешься? - Н... нет, скорее всего. - А я? Как же я?! - Ты? - Он отстранил ее. - Сиди в юрте. За мной не ходи. Потом все узнаешь. Уходя, уже на тропе, он услышал ее пронзительный горестный крик: - А точильный камень? Курбан, не оглянувшись, махнул рукой. Какой точильный камень? К шайтану. Сердце его превратилось в шершавый точильный камень, о который с отрывистым визгом шаркает стальное лезвие обиды. На бугре - оживление. Курбан заспешил: пожалуй, визирь уже здесь. Явился. На свою голову. Да, визирь явился. Он больше не мог находиться в неясности. На улице - светопреставление, а ты сидишь в глухом, без окон, запертом чулане. Нестерпимо! Им нужна приманка? Хорошо. Я буду ею. Пора их выявить. Выявить - и выловить. Курбан подобрался ближе. Визиря заслонял от него столпившийся народ. Насупив брови, осторожно скользя холодными глазами влево и вправо, Низам аль-Мульк, в своей обычной дорогой одежде, терпеливо внимал рассказу царского звездочета о каких-то башнях и астролябиях. Сопровождаемые толпою, они ходили по бугру, что-то мерили танапами, отмечали кольями. "Звездный храм, Звездный храм..." Нехорошо Курбану. Вот, люди думают о земном, хоть и говорят о звездах, - думают, что-то делают, что-то хотят построить. Староста поведал вчера: Омар намерен создать в Звездном храме новый календарь, при котором, если и не наступит рай на земле, то народу будет хоть какое-то послабление. "Народу. Простому люду. Таким, как мы с тобою". Бедный старик. "Уже сейчас, еще не построенный, Звездный храм принес нам удачу. Стали досыта есть, и то великое благо". И хашишин Курбан должен все это сокрушить одним ударом своего тесла. Хотя мог бы, с его же помощью, укрепить стены Звездного храма. И вдруг с жутью, с ледяной, как зимний ветер, ясностью, исмаилит осознал: он ничего не сможет сокрушить. Он может убить одного человека, пусть человек этот - видный и важный. Но разве с гибелью одного человека погибнут все звезды и звездочеты, звездные храмы и календари? "Зачем я здесь, почему я здесь?" - Почему медлишь? - прошипел ему в ухо второй. - Я... не могу, я хворый. - Давай! - Не могу! Видишь, он обступлен со всех сторон. Боюсь - промахнусь. - Шевелись! Учти, мое прозвище - Яростный Шмель. Слыхал? Слыхал. Скорпион веры слыхал о его подвигах. О них в страхе шептались на низших ступенях секты. - Я... хворый. Боюсь... - На, сделай пару затяжек. - Яростный Шмель сунул ему из-под полы медный горячий чубук. Вот чего не хватало Курбану! Он жадно припал к заветной трубке и сделал не пару - три пары глубоких затяжек. - Хватит, окосеешь. Давай! Закончив осмотр работ и беседу со звездочетами и строителями, визирь, удовлетворенный, собрался ехать ко двору. Вот и все. Никаких исмаилитов. "С чего это стали страхи тебя донимать? - сказал он себе с грустной усмешкой. - Стареешь, Абу-Али Хасан, - вспомнил он свое настоящее имя, давно забытое всеми за пышным титулом Низам аль-Мульк - Порядок державы. Почему ты решил; что вслед за бегством Рысбека сюда тотчас пожалует хашишин? Хасан Сабах человек злой, но не совсем же дурак. Ему лучше жить с нами в мире, получать золото и не тревожить нас". Доволен и Курбан. Обошлось. Ничего не случилось. Пусть едет визирь. А с этими двумя паршивцами, "пауком" и "шмелем", Курбан, сын Хусейна, как-нибудь управится сам... Визирь спустился к коновязи, где слуги уже приготовили лошадь в роскошной попоне. Между коновязью и почтительно замершей толпой открылось свободное пространство, и Курбан, скорей бессознательно, чем с умыслом, прикинул расстояние от себя до Низама аль-Мулька. И тут он почувствовал на себе чью-то улыбку. Экдес? Она почему-то тоже здесь, в толпе. Но она не улыбается. Экдес глядит на Курбана огромными от ужаса глазами. Они у нее от природы разные - серый и карий, и от этого ужас в них - немыслимо дикий. Неужели, подумал Курбан, у него от хашиша так страшно изменилось лицо? Нет, не Экдес. Ему улыбался... четвертый. Маленький тощий человечек с морщинистым желтым лицом. Но жилистый, крепкий. И всегда веселый. "Озорной Клоп". Тот самый, который всего несколько дней назад собирал его в путь. И, благодушно посмеиваясь, рассказывал, как он попал к хашишинам: - Меня, знаешь, с детства держали в страхе. Хотя я и был не озорнее других, разве что малость нетерпеливее. Отец запугивал плетью, мать проклятьем, учитель тростью. Я вырос, стал землю пахать - кто только мне и чем не угрожал! Староста - стражником, стражник - темницей. Священник - адом, небо - неурочным градом. Помещик - что землю отнимет, эмир - голову снимет. Женился - жена взялась стращать: то она утопится, то она отравится. То пойдет к судье - кадию. То убежит к своей матушке. Живого места во мне не осталось! Внутри все почернело от яда, как у рыбы-маринки. Нельзя человека то и дело пугать. Однажды, со страху, я зарезал жену, перебил половину селения и укрылся в секте. На рай, загробное воздаяние мне наплевать Я мститель. Отчаянный. Самому повелителю нашему шею могу свернуть, если обидит. Теперь я уже никого не боюсь. Сам навожу ужас на всех. Убиваю и буду убивать, кто встанет поперек дороги. Отцов, матерей, учителей. Старост, священнослужителей и прочих. Я ненавижу всех! И буду их убивать, пока живой... Улыбаясь веселой, чуть хитрой улыбкой, он держит руку за пазухой. Курбан понимает, что это значит. Теперь - все. Все кончено. Визирь уже сунул ногу в стремя. Курбан отрешенно взглянул на тихую Экдес. Жалко улыбнулся ей мертвыми губами. Яростный Шмель, отираясь позади, кого-то двинул плечом, кого-то прижал, оттолкнул и расчистил Курбану место развернуться. - Ну? Курбан поудобнее перехватил рукоять тесла, для уверенности встряхнул им, с удовольствием ощущая привычную тяжесть. Во имя аллаха милостивого, милосердного! Скорпион, широко развернув плечо, замахнулся... и, уже сам не зная, что делает, крикнул, прежде чем метнуть свое смертоносное орудие: - Визирь, берегись! ...Удар пришелся не по голове, а по левому плечу, так как визирь, подхлестнутый внезапным окриком, резко распрямился в стремени. С такой силой был нанесен удар, что лезвие тесла разрубило железную кольчугу, надетую под бархатную шубу. Зато нож Яростного Шмеля вошел Курбану в спину точно между лопатками. Второму тут же скрутили руки, но он держал на сей случай во рту некий синий шарик, который и проглотил, раскусив, во славу Хасана Сабаха. Озорной Клоп, переставший улыбаться, сделал быстрый знак Влюбленному Пауку: "Ни звука! Оставайся на месте". Визиря, облившегося кровью, унесли в шатер. Курбан, точно пьяный слепец, качаясь и беспомощно ощупывая пустоту перед собою, медленно побрел сквозь расступившуюся толпу. Его никто не трогал. Зачем? Он брел, шатаясь, захлебываясь кровью и сплевывая ее, к вершине бугра. Поближе к небу. К раю. Он бросил Экдес, земную женщину. Он обманул Экдес, не оставшись с нею. А мог бы! Стоило только открыться визирю. Э! А Хасан Сабах? Поздно теперь о чем-то жалеть. Раз уж ты обречен, то обречен. Он сделал свое дело. У него в запасе - рай. Сейчас... сей миг он вознесется в голубую, сверкающую долину с золотыми деревьями. Сейчас... Холодно. Жутко. Где же рай? Где райские девы с их горячими объятиями? Красная муть в глазах. Он рухнул, споткнувшись, на камень, что обтесал в первый день. Нет рая. Нет гурий. Только боль, дурнота. Смерть. Кровь обрызгала белый камень. Экдес, присев подле трупа, пугливо оглянулась на безмолвную толпу и, как бы желая загладить вину Курбана, запачкавшего такой красивый белый камень, стянула с головы чадру и принялась вытирать ею кровь. Но только еще больше размазала ее. - Такого мастера... такого мастера загубили... - Омар, сцепив руки, заломил их над ними, над Курбаном с Экдес, ударил себя по склоненной голове. - О боже! Где я живу, с кем живу - и зачем? Омару уже 27. Пифагора сожгли на костре за неверие 1575, Абдаллаха аль-Мукафу - 316 лет назад. Джордано Бруно сожгут в Риме через 525 лет. Знаменитый поэт Хагани просидит в тюрьме 14 лет; Роджер Бэкон - 14; Томазо Кампанелла - 27. Узбекский поэт Турды умрет в нищете и одиночестве через 625. В Аламуте как будто все по-старому. Юнцы угрюмо тешут камень. Сонно чешут живот и спину, скучая в эмпиреях без дела, нечесаные и немытые, с пахучими ртами, райские девы. Но это лишь как будто. - Как это так? - Взбешенный Сабах схватил за тонкую шейку кальян, из которого перед тем глотнул изрядный клуб приторного дыма. Казалось: кальян сейчас упадет, искореженный, скрученный в жгут. Но в своей-то руке у Сабаха - жалкая слабость. - Плохо! Не можем всецело овладеть их душами. Десять лет натаскивали стервеца, и всего за каких-то несколько дней он вдруг пошатнулся в единственно истинной вере? - Кто знал, что он с червоточиной? - пожал изрубленными плечами Змей Благочестия. - В них всех сидит от рождения проклятый мужицкий дух. Травить! Глушить! С первых дней приучать к хашишу. - Тогда и вовсе не будет проку. - Э! Раз в жизни смогут нанести удар. На что они больше нужны? - Но... - Но к женщинам - еще строже не допускать. Жирно кормить. Чтоб бесновались, как скоты в течку. Сатанели, мечтая о райских девах. Чтоб у них не заводилось мыслей, опасных для нас. Нам не нужны задумчивые. Учти это, когда будешь готовить к делу новых людей. - Учту. Но у нас в запасе - Влюбленный Паук. Визирь, по всему видать, не умрет. Повторим попытку? - Зачем? Предупреждение сделано. Будем теперь пожинать плоды. Мы потеряли двоих, - я за них с Меликшаха два каравана золота взыщу. Бедный Яростный Шмель! Он-то зачем раскрыл себя? - Озорной Клоп говорит: Скорпион был настолько ослаблен, что не убей его Шмель, юнец бы не выдержал пыток и выдал султану все наши тайны. - Хвала Яростному! Он до конца остался мне верен. Дай бог ему и впрямь проснуться в раю. - Есть еще Сухой Чертополох с его распрекрасной дочерью... - Молчи о них! Забудь! - Забыл. - Звездочет? - Неподкупен. Он - блаженный. - Все равно оплетем. - А этот, который... бей Рысбек. С ним что делать? - Он здесь не нужен. - Ест и спит, спит и ест. Женщин ему поставляй. "Райские девы" плачут от него. Прогнать? С ним уйдут его люди. - Его люди - нужны. Хорошие добытчики скота. - Как же их отделить? Не может человек умереть в гостях у Хасана Сабаха! Мусульмане ездить к нам перестанут. - В гостях не может. Но может, выбравшись с горсткой самых верных людей на прогулку, попасть в засаду к султановой шайке. - На прогулку?! Хе. Его с боку на бок еле перевернешь. - Пусть присмотрит себе в икту одно из окрестных селений. - О! Тут он сразу встанет. Но султанова шайка... откуда ей знать, когда и где он проедет? - Разве нет у султана в наших краях... доброжелателей? - Найдутся, пожалуй. - Должны найтись. Через десять дней бей Рысбек, катавшийся в легкой повозке, попал в засаду и был убит в короткой стычке. Его тяжелую голову увезли в Исфахан. Так Рысбек, недовольный всеми на свете, получил в бессрочную икту не какую-то захудалую мастерскую, а весь рай небесный с его вечностью, обильной едой, чистой водой, золотыми деревьями и нагими гуриями в придачу. Омар, лечивший визиря, делал ему перевязку, когда проведать страдальца пожаловал сам Меликшах. - Ну что, будет жить? - спросил царь напролом, не стесняясь ясных визиревых глаз, - Низам аль-Мульк, хоть и морщился, терпеливо и даже усмешливо сносил боль. - Милостив бог, - смиренно ответил Омар, не отрываясь от дела. - Горячка проходит. Его светлость проживет много лет. - Не останется сухоруким? Кость-то перебита. - Мощь воина - в правой, не в левой, руке, - поспешил Омар сгладить неловкость. Они, звездочет и царь, еще не встречались так близко, - лишь на пышных приемах, пирах, средь множества разных людей. Только теперь Омар сумел разглядеть его как следует. Молод султан. Лет двадцать ему или чуть больше. Смуглый, носатый, глазастый, он похож на кого угодно - араба, перса, армянина, но никак не на тюрка. Тюрки огузской ветви, из которой туркмены, еще на Сейхуне сильно смешались с древним оседлым населением. Это очень интересно (Омар наблюдал в Бухаре) - смешение народов двух рас, узкоглазых тюрков с таджиками и персами, близко родственными между собой. Оно происходило двумя путями: прямо через здешних женщин, и косвенно, посредством неизбежного перехода местных деятелей на язык многочисленных завоевателей. Тюрки издревле, с гуннских времен, проникали из Сибири в западные страны, оседали у рек и морей. Те, что ушли за Волгу, слились с окрестными светлыми народами и, большей частью, выцвели сами, почти утратив степной облик. В Туране, в Иране от них тоже рождался новый народ, на редкость красивый - что было особенно ярко видно у женщин. Но, перенимая у коренных жителей полезные навыки земледелия, грамоту, даже напевы и танцевальные ритмы, пришельцы с востока, вместе с тем, к сожалению, теряли кочевую бесшабашную щедрость, широту души, веселую беспечность и приобретали расчетливость и бережливость, переходящую часто в черствость, скупость, досадную мелочность. Сохраняя, однако, как в данном случае, степную неотесанность. - Меч державы - царь! - строго заметил султан. - Визирь ее щит. А щит надлежит держать в левой руке. - Да, конечно, - согласно кивнул Омар, заканчивая свою работу. - Кто спорит? Была бы только голова над ними, и над левой рукой, и над правой. - Голова над ними - аллах! - И, не найдя, что к этому добавить, царь нетерпеливым движением выставил Омара за дверь. - Хорошо лечит? - Хорошо, - тихо ответил визирь. - Чем встревожено ваше величество? Меликшах, беспокойно расхаживавший перед его ложем, встрепенулся: - Как чем? Разве не видишь, что творится у нас? На себе испытал. Я подыму все войско, осажу Аламут - и кожу сдеру с проклятого Сабаха! Неужто мы не разнесем его убогую крепость? Не такие брали твердыни. У него и войск-то путных нет. - Не надо! - скривился визирь. - Мощь Сабаха не в жалкой твердыне его и не в ничтожном его войске. Она в ином, как мы знаем. Уж теперь-то хашишины не станут остерегать: "берегись", прежде, чем кинуть в меня или в тебя, сын мой любезный, тесло или нож, метнуть стрелу, подсыпать яду. Остерегли уже. Не забывай: кто-то из них - у нас во дворце. Кто, нам не удалось узнать. И, может, мы так и не узнаем, кто. Пока он не убьет кого-нибудь из нас. Но, пожалуй, и тогда не узнаем. Сей не станет себя раскрывать, все сделает тайно. Ах, если б узнать!.. Конечно, это один из конюших, сокольничих, постельничих, чашников, псарей, стремянных и множества прочих дармоедов. Всю эту ораву надо исподволь сменить. Брать проверенных, верных, таких, как твой сородич Ораз. Так что, - устало вздохнул визирь, - будем пока жить с Аламутом в мире. Платить щедрую дань. До лучших времен. - Я бы их всех!.. - Султан укусил себя за стиснутый кулак. И уже чуть спокойнее: - Явились святые отцы из Нишапура, от шейх уль-ислама, главного наставника в делах веры. Может, мы зря, - султан нерешительно остановился перед визирем, - затеяли эту... обсерваторию? Богословы в обиде на нас: "Сколько средств государь тратит на никчемный Звездный храм. А медресе, мечети, ханаки прозябают в горькой нужде..." - Знаем мы их нужду! Доводилось бывать в ханаках. Звездочеты нужны государству не меньше, чем богословы. Если не больше. Но будь по-ихнему: я построю для них медресе. Лучшее в мире. Вот поднимусь и построю за свой счет в Багдаде. - Почему в Багдаде, а не здесь? - Учение пророка пришло к нам оттуда, - пусть богословы там и славят его в своих молитвах и писаниях. И заодно приглядывают за халифом, который не очень-то жалует нас с тобою, а? Султан, смеясь, покачал головой: - Хитер же ты, отче! - Я визирь. - Лучший в мире! - с чувством воскликнул султан, довольный тем, что у него есть теперь что сказать назойливым ревнителям веры. - Медресе мы назовем в твою честь - "Низамие". Согласен? - Сойдет. Меликшах с легким смущением: - Я потому о Звездном храме... что о звездочете нашем... слухи дурные. - Дурные слухи? - удивился визирь. - Какие, например? - Заносчив, неучтив. Груб, резок, дерзок. На язык невоздержан. - Великий Абу-Рейхан, при всей своей высокой учености, тоже был до крайности запальчив. Все можно простить человеку: дерзость, строптивость, насмешливость, лень и даже распущенность, если он умен. Но только - не глупость! Ибо те пороки - суть человеческие, а глупость - качество скотское. И невежество. Человек, который, проучившись сколько-то лет в медресе, путает Иран с Ираком, Сейхун с Джейхуном, для меня перестает существовать. Омар заносчив? Он человек приветливый, скромный и добрый. Просто он ненавидит глупость. Но, жаль, не умеет это скрывать. - Пусть научится! Иначе... ему будет худо. Не в том беда, что умен. Умен? Хорошо. Пусть будет умен. Но в пределах нашей веры. И не больше. Пусть обращает свой ум не во вред нам, а в пользу. - Ум, государь, не терпит ограничений. Потому он и ум, что не знает пределов. И разве главное достоинство поэта - не талант и разум, а покорность? Вот баран - он покорен, но поэтом никогда не станет. - Он безбожник! - Тоже нет. Но понимает бога по-своему. - Мне передали несколько его четверостиший. В них слишком много вопросов: "Почему, и к чему, и зачем?" Вопрошает людей, вопрошает царей и даже - небо! По какому праву? - По праву... одаренного человека. - Что, у одаренных есть такое право - бога вопрошать? - Есть. Разве они одарены не самим же всевышним? Бог создает одаренных для того, чтобы ему было с кем беседовать на земле. - Хм. Верно! - Султан покраснел. - Омар - человек с трезвым, холодным, как лед, умом, но кипящей пьяной кровью. И все его недостатки, столь неудобные для нас, есть обостренное до крайности продолжение его же достоинств. Разумеешь? У людей одаренных это часто бывает, но никто не хочет - или не может - их понять. - Все же... скажи ему, чтобы он... поменьше, полегче... не все способны увидеть то, что видим... мы с тобою вдвоем. Кстати, у них, в Нишапуре, объявился еще один одаренный. Твой земляк. Из Туса. - Туе - город счастливый, - улыбнулся визирь. - Ему везет на одаренных. - Его зовут... А-а... Абу-Хамид Мохамед Газали. Кажется, так. Точно не помню. Еще ничем не проявил себя сей одаренный. Шейх уль-ислам в письме советует выслушать юношу - и пристроить к делу, если мы найдем это возможным. - Хорошо. Пусть явится ко мне. Совет шейх уль-ислама для нас уже закон. А слухи дурные... их распускали даже о пророке! Царю не пристало внимать пустым разговорам. - Абдаллах Бурхани... - Знаю. Вот еще одно светило в небесах персидского стихосложения... Слов в стихах Бурхани куда как много! Но это - досужее нагромождение слов. Ни ума, ни души в них нет. Много слов, мало смыслу. Говорю, пустозвон. Кстати, где он, почему я его не вижу! - Хворает. - Пусть обратится к Омару. Может, Омар угодит ему, вылечив от всех болезней. Что касается слухов... царю надлежит карать злопыхателей, разносящих сплетни о его достойных слугах. Он должен быть рад, что у него в стране много умных, одаренных людей. - Я и рад, благодетель! Выздоравливай скорее. Я без тебя как без рук - и без левой, и без правой... - Поговори с этим Газали, - приказал визирь звездочету. - Посмотри, к чему его лучше приспособить. Может, он пригодится тебе в Звездном храме? Сердце дрогнуло у Омара, когда он увидел Газали. Он увидел - себя! Таким, каким он был в семнадцать. Вернее, почти таким. Тоже сух, лобаст, узколиц. Но Омар в семнадцать был полнокровен, был выше, крепче, шире в плечах. Щеки его отливали здоровым румянцем. А этот - худой, болезненно-бледный, хилый. Лишь некое подобие Хайяма, вдвое меньше и бесцветнее. Но в черных глазах, - черных, а не зеленых, как у Омара, - та же опасная бездна холодного ума. - Ну, рассказывай, кто ты есть, что ты есть. Газали, будто прижатый к стене, сверкнул глазами исподлобья: - Я хочу познать природу вещей! "Ишь, какой прыткий". - Весьма похвальное желание. А зачем? - Чтобы выявить истину, отличить ее от заблуждений и опровергнуть эти заблуждения. - С какой целью? Газали взглянул на него с удивлением: - Как с какой? С единственной целью, достойной правоверного: обратить ложь в прах и утвердить во всей славе имя господне! Разве ты не с той же целью изучаешь звезды? "А-а. Вот оно что. Теперь я вижу, кто ты такой". В глубоких глазах Абу-Хамида, сквозь пропасть ясного разума, всплыло, как у сумасшедшего, нечто темное и грозное. "Это изувер", - похолодел Омар. - И что тебе нужно для этого здесь, в Исфахане? - спросил звездочет осторожно. - Я хочу постичь науку о звездах, - ответил Абу-Хамид уверенно. И - доверительно, как единомышленнику: - Ведь, чтобы лучше судить о пороках той или иной науки, нужно знать ее, не правда ли? Так знать, что можешь спорить с известными знатоками. И, превзойдя их в знаниях, доказать, что их знания - ложь. "Э, братец! Да ты негодяй! Лазутчик мракобесия в стане наук. Тоже, на свой лад, хашишин". - Ты говоришь о пороках наук, об их лживости, - терпеливо заметил Омар. - Разве в них одни пороки и нет никаких достоинств? - Всякая наука уже сама по себе порок. - Это почему же? - На ней клеймо безбожия. Ибо она - от разума. А бог - это дух. "Этот опасней всех шейх уль-исламов, вместе взятых! Потому что неглуп, собачий хвост. Но бес его знает, какие пороки могут примерещиться его воспаленному мозгу, - кто из тупых его почитателей в них разберется, если он раструбит об этих мнимых пороках на весь мусульманский мир? Вредитель". Омара уже подмывало дать юнцу по шее, схватить его за шиворот и, поддев коленом, выкинуть за дверь. Но, памятуя о своем месте во дворце, о великих замыслах своих, он решил до конца, хоть умри, держаться в пределах приличия. - Иначе говоря, - хрипло произнес Омар осевшим голосом, - ты явился ко мне, чтобы научиться кое-чему и затем облить грязью вместе со звездами! Газали еще больше побелел (куда еще белеть?), сник под его свирепым взглядом и промолчал. Ему, пожалуй, было даже невдомек, отчего сердится придворный звездочет. Похоже, он хотел найти в Омаре Хайяме соратника по ярой борьбе с вольномыслием... - Звезды - они далеко, друг мой, - вздохнул Омар печально. - Так далеко, что трудно даже представить. До них не долетит земная грязь. А я... я уже и так весь обляпан тебе подобными. Отмоюсь. Оставайся. Учись. Вдруг там, где ты тщишься сыскать щебень пороков, набредешь на алмаз истины? Подлинной истины. Не заумной. "Ведь не дурак! Ум у него пытливый. И это главное. Побудет средь нас, может, просветлеет? Сколько умных людей губит свой ясный разум лишь потому, что не находит в нужный срок, где его применить, кроме как в бреду богословия, которое всегда под рукой и одобряется властью. Или он просто хвор? Ученый, поэт в наш век - это драчун, воитель, он должен иметь здоровое тело и крепкую голову. Хвор? Ничего. Чистый ветер Бойре выдует из него мистическую блажь". - Ступай. Я завтра поведу тебя туда, где мы возводим Звездный храм. - Хорошо. Но знай: я тверд в моей вере. Ну, что ж. Каменная твердость в убеждениях - первый признак их несостоятельности. Ибо нет правды без противоречий. Так иной человек упорно верит в чудотворно-великую очистительную силу воды и не знает, бедный, что именно вода и есть рассадник самых страшных болезней. - Добро. Ступай. Понятно теперь, почему за него хлопочет шейх уль-ислам. Богословы, конечно, в неистовом восторге от юнца. Вот как все относительно в мире! Люди не могут, не распустив слюней, говорить, например, о фламинго. А ведь, по существу, это совершенно безобразная птица - с неимоверно тонкими и длинными ногами, с уродливо тонкой и длинной шеей и нелепым клювом. Куда краше наш обычный воробей. У него все ладно; все на месте. Все соразмерно. И оперение красивое, узорное. Только приглядись. "Эх! Попадись ты мне лет восемь назад..." И все же Омар доволен. Не Газали - собою. Что сумел себя превозмочь, не расправился тут же, на месте, с этой бледной немочью. Трудно далось! Внутри камни друг о друга скрежетали... Уже потом, через много лет, он горько пожалеет, что не оторвал ему голову. Но кто бы мог подумать, что сей заморыш своим гнусным сочинением "Опровержение философов" нанесет почти смертельный удар остаткам древней восточной учености? После затяжной, сухой и холодной весны сразу, как здесь нередко случается, загорелись знойные дни. Не было нынче долгожданной весенней свежести. Потому что не было дождей. По селениям ошеломляюще, как слух о войне, пронеслось: "Засуха... воды нет... засуха". Крестьяне с утроенным рвением чинили, чистили подземные каналы - кяризы, по которым грунтовые воды текут из предгорий в долину. Но если всю зиму нет снега, весною нет дождей, земля остается сухой, а небо - пустым, то откуда же взяться воде под землей? - О боже, что будет с нами? - вздыхали селяне. Во дворце это никого не тревожило. Главное - золото, железо. И богословие, разумеется. А поесть что-нибудь они всегда себе найдут. Во дворце затевается пир по случаю обрезания малолетнего царевича Баркъярука. - Знаешь, - смущенно сказал Меликшах визирю, который уже ходил. - Будет сам шейх уль-ислам. Нельзя ли сделать так, чтобы он... не столкнулся на пиру... с нашим звездочетом? Омар... нрав у него... сам знаешь, какой. Выпьет чашу вина и брякнет одно из своих злых безбожных четверостиший. Нехорошо. - И без вина может брякнуть. - Ты бы сказал ему, только так, чтобы он не обиделся... после втроем посидим, сотворим холостяцкую пирушку... - Шейх уль-ислам? - Омар, стиснув зубы, опустил голову. - Ведь это бывший главный шейх-наставник медресе? Знаю его. И он меня знает. Жив еще людоед? Это головорез! Он устроил избиение ученых в Нишапуре. Нет, если б меня даже позвал сам султан, я не пошел бы на пир, где будет таращить глаза старый стервятник. Не то, что есть и пить с одной скатерти - одним воздухом с ним не смогу дышать! Пусть Газали, любимчик шейх уль-ислама, в его обществе пирует. Хотя куда ему, бедолаге? Ест за троих, спит за четверых и все равно чуть живой. Никак не растолстеет. Только и остается, что мусолить вопросы богословия. Мир вам! Счастливо пировать. Он уехал в Бойре. Знойно. Небо утратило яркую синеву, точно выцвело, по краям - совсем белесое. Как будто на дворе уже месяц Льва (июль - август). Хотя солнце совсем недавно вышло из созвездия Тельца. Телец, Телец... Один - наверху, второй, бык-телец, внизу - подпирающий, по мусульманскому поверью, плоскую матушку землю. Один Телец средь звезд сверкает в небесах, Другой хребтом поддерживает прах, А между ними, - только поглядите! - Какое множество ослов пасет аллах... Дуракам, конечно, трудно с умными. Но - эх! - если б знали они, как трудно умному средь дураков. Доказывать им, что дураки, драться с ними? Их много, забьют. Остается только жалко усмехаться, когда они бьют, полагая, что это - тебе же на пользу. Но... может быть, ты слишком придирчив? Может, глупость и есть норма, обычное человеческое состояние? А разум - болезнь, отклонение? Кто-то сказал: если власть возьмут горбатые, они перебьют всех прямых, объявив их калеками. Не потому обиделся Омар, что ему не придется отведать тонких вин и редких яств. А потому, что в его лице оскорбили науку. Всякий святоша, от которого стране никакой совершенно пользы, бездарный поэт, шут-кривляка будет зван на богатый пир, даже рабы урвут свое, а для ученого, видишь, места у них не нашлось. Ну, погодите. Придет когда-нибудь время, когда ханы, султаны уже не смогут без нас обойтись, будут бегать за нами, учеными, искать нас, просить, иначе сгинут без нас. Или их уже и не будет тогда, всех этих вождей, султанов и ханов? Сухо было весною, не сухо - природа все же преобразилась. Тремя зелеными минаретами возвышается у Бойре тройка мощных тополей. Нет краше дерева, чем тополь. Омар долго сидел на горячем камне, вскинув голову. Струящийся на теплом ветру серебристо-зеленый шелк листвы. Там, наверху... сколько тайн там, наверху. Тополь - это особый мир со своим птичьим населением, со своими преданиями. Крылатые вестники, облетев гады и поля, спешат к нему отовсюду и, щебеча, рассказывают сказки об уютном сумраке под лопухами, о чутких ежах в кустах ежевики, о запахе мяты, об одуряющем запахе, который источает рейхан, прогретый солнцем. У подножья - цикады, трава-мурава, муравьи, вьюнки бледно-розовые. Хочется влезть на тополь, укрыться в нем - и никогда не слезать. Спокойный и мудрый, он тихо беседует с богом мягким шелестом листьев - далеко-далеко в голубой высоте, не доступной ни чертополоху, ни даже прекрасной розе. При всей ее красоте. Налетит ураган: как мечется, как упруго гнется тополь, как стонет, ропща на судьбу возмущенным шумом кроны, чуть не ложится на землю и - выпрямляется, не ломаясь. Четкий и ладный, в хризопразовом наряде, он весь, копьевидным стволом и ветвями, устремлен ввысь, к небу, к солнцу и звездам. Но корни-то у него в земле, крепкие корни, он питается земными соками... Какой же нынче день? Омар подозвал главу Бойре, старика Хушанга, спросил. И тот назвал... его день рождения. Э! Омар подтянул подпругу у лошади, собираясь отбыть. - Куда, ваша милость? - поразился Хушанг. - А как же... работа? - Я, наверно... поеду сейчас в Нишапур. Что-то грустно, отче. - Эх! Если вам, большому человеку, тягостно жить на свете, то что же сказать о нас, несчастных? Дочь моя, Экдес, - старик отер слезу, - плохо с нею. - Что такое? - После того... захворала. - Старик стукнул себя двумя пальцами по виску. - Никого не хочет видеть, ни с кем не хочет разговаривать. Забилась в юрте за полог, целый день молчит. Правда, поет иногда, но лучше б не пела: сердце рвется на части от таких ее песен. - И, в слезах, Омару: - Посмотрели б вы ее, а, ваша милость? Ведь вы, я слыхал, не только звездочет, но и лекарь хороший. Визиря за месяц поставили на ноги. Посмотрите, а? Может, лекарство какое дадите. Может, ей полегчает, а?.. - Что ж, пойдем. Посмотрю. - Нет уж, сударь! Идите сами. При мне она вовсе дуреет. Возненавидела. А за что? Я-то чем виноват? Утром нож в меня метнула. Идите сами, юрту нашу знаете. ...Кружась между юртами, откуда-то прилетел и ужалил Омара в сердце чей-то печальный зов. Он замер у входа, как никогда расположенный нынче к тоске и жалости. И понял: зов доносится из кибитки. Казалось, ребенок, оставленный матерью, устав кричать и плакать, тихо, икая и всхлипывая, продолжает тоненьким голосом скулить, изливать обиду. Это поет Экдес. Кашлянув, он откинул входную завесу. Пение сразу прекратилось. Ему почудился легкий приторный запах. Будто здесь курили хашиш. Принюхался - нет, показалось. Если и курили, то давно. За пологом - судорожный вздох. - Экдес... Ни звука. Он отвернул полог. Она скорчилась у старого облезлого сундука, натянув на лицо чадру в чернобурых пятнах. Ту самую. Которой вытирала окровавленный камень. - Экдес... - Уйди, проклятый! - глухо крикнула она из-под чадры. - Это я, Омар. - Омар?! - Она вскочила, сбросила чадру, кинулась ему на шею. - Омар, милый... тебя еще не убили? - Кто и за что? - Он отер ладонью слезы с ее бледной худой щеки. - Почему меня должны убить? - А как же! Обычай у них - убивать всех хороших. - Ну, не такой уж я хороший, чтобы стоило меня убить, - усмехнулся Омар, продолжая гладить ее по щеке плечу, по голове. - Ты почему плачешь? - Ты хороший! Ты лучше всех. Пожалей меня, Омар. Пожалей... - Ей лет пятнадцать. Она схватила его ладонь, жадно прижала к себе. У него помутилось в глазах, он сделал шаг назад - убежать. - Уйти хочешь? - зашипела она со змеиной яростью. - Даже ты, умный и добрый, не хочешь меня понять. Да, конечно, ты добрый. Тебе совестно воспользоваться моей слабостью? Не бойся. Я не сумасшедшая. Они сами все сумасшедшие. Весь этот темный мир. Рождаются сумасшедшими, живут сумасшедшими и умирают, так и не узнав, что весь век свой перебивались в бреду. Нет уж, милый, просто так я тебя не отпущу! - Она засмеялась, глухо и загадочно, со светлой радостью вожделения, сверкая разными глазами, обольщающе и обещающе, с великой правотой своего назначения. - Пожалей меня! Пожалей. Ну, пожалел он ее. Она - его. Пьяный от любви, как от вина, он вышел из юрты, враждебно взглянул на город. Веселитесь? Что ж, веселитесь. Обидно! Если уже сейчас, в двадцать семь, его боятся позвать на пир, чтобы он не испортил им удовольствие, то что же будет дальше? Заклеймили. И черт с ними! У него нынче тоже праздник. Праздник Экдес. Давно такого не случалось. Он думал еще вчера: "Лучше Ферузэ не было и не будет, - лучше Ферузэ и Рейхан. Все остальные - совсем не то. Так себе". Но, оказалось, бог припас и для него утешение. Омар усмехнулся, довольный, покачал головой. Он вернулся в юрту. Экдес, успев ополоснуться, на корточках, сосредоточенно разжигала очаг. В такую жару? - С этим кончено. - Скомкав чадру в сухих кровавых пятнах, девушка сунула ее в огонь не поднимая глаз, но всем своим доверительно-покорным, принадлежностным видом щемяще-беззащитно выражая верность, любовь - и жаркую готовность. Он хотел оставить ей денег. У нее дрогнули губы. Все так же, не поднимая разноцветных загадочных глаз, она прошептала с болью: - Не... обижай. У нас - любовь за любовь. Омар наклонился, поцеловал ее в мочку уха с небольшим, почти незаметным надрезом и ушел без слов, пристыженный. Наверное, она была бы хорошей женой. - Почему бы тебе... не жениться, а? - сказал с хитрецой Меликшах. Втроем: царь, визирь и звездочет, они укрылись в одной из дальних комнат дворца и похмелялись после вчерашних возлияний. Им прислуживал мальчуган лет десяти, из детей эмиров, очень хорошо прислуживал. Умело, сноровисто. Видать, не первый раз приходилось ему угождать сильным мира сего. Что и отметил вслух Омар. Султан - снисходительно: - Происхождение! Цыпленок, вылупившийся из яйца, сразу клюет зерно. - Всякий великий вдохновлен! - кисло восхитился Омар его словами. И, уже горько, подумал: "Может, и впрямь у них, высокородных, это в крови - угождать, блюдолизничать?" - Что касается женитьбы... зачем это мне? - Как зачем? Чтоб испытать счастье супружества, семейной жизни. От холостяцкой неприкаянности все твои сумасбродства. "Какие, например? - хотел спросить Омар. - Чем это я никак не могу вам всем угодить? Не такой, как вы? А вы-то сами такие, как надо?" Но не спросил. И без того ясно. - Обзаведешься детьми, - поучал Меликшах, - остепенишься. "За дурачка-мальчишку, что ли, он принимает меня?" - потемнел Омар. И сказал угрюмо: - Что-то я не вижу счастливых семей. - Ну! Я, к примеру, счастлив со своими женами. Особенно - кхм - с божественной Туркан-Хатун. - В самой с виду благополучной семье таится хворь былых или будущих разногласий. - Ого! - Меликшах похолодел. "Неужели Туркан-Хатун бесплодна? Почему до сих пор не тяжелеет? Не хочет?" - Я математик, государь. Дважды два - четыре, не больше и не меньше. А у женщины: утром дважды два - три с половиной, днем - четыре с четвертью, к вечеру - пять, ночью - семь. И ничем ей не доказать, что это не так. "Если я и женюсь, то только на Экдес. Эта хоть знает свое место и назначение". - Ох, эти поэты, ученые! Мы найдем тебе невесту, воспитанную в строгих правилах. Послушную. Скромную. Дочь эмира, шейха или даже одну из младших царевен. - Султану, видать, очень хотелось привязать Омара душистой женской косой к своей колеснице. - Еще хуже! Породнившись с людьми знатными, я буду обязан вести их образ жизни. Содержать богатый дом. Ораву слуг. Лошадей. Каждый день принимать гостей, самому ездить в гости. Пить, объедаться. Вот уж тогда - прощай, математика, не загорайтесь, звезды! И сверх того помогать любезному тестю во всех его плутнях? - Зато и он будет тебе прочной опорой. - Пока не попадет в опалу? Слетит и меня за собой увлечет. - Э, как ты дрожишь за свою голову! - Не за голову! А за то, что в ней есть. Это не только мое достояние. Я и хочу сохранить его для всех. Оттого, пожалуй, и терплю, молчу, когда надо мною издеваются. А то бы... при моей-то отваге... - Хитер! - прыснул царь. - Вполне можешь быть придворным. Причем великолепным. Лукавства у тебя, я вижу, хватит. - О государь! - вздохнул ученый с горечью. - Поэт, настоящий поэт и ученый, в качестве придворного - такая же нелепость, как ручной медведь. Который, будучи способен одним ударом вдрызг сокрушить укротителя, все же пляшет, как скоморох, кривляется, изображая разных лиц на потеху сбежавшейся толпе. Жалкое зрелище! Это противно его естеству и потому - отвратительно. При доме хорошо домашнему животному: козе, барану, ослу. Дикий же зверь... ему бы жить - и пусть он живет - в пустыне, в лесу и в горах. Султан - озадаченно: - А-а! Хм... - И выжидательно взглянул на визиря. - Жена - что попугай, - важно, однако не совсем уже к месту, изрек великий визирь. - Друг, пока в клетке. Открой клетку, оставь - больше ее не увидишь. А думал он свое: "Хворь былых и будущих разногласий? Наш чудак-звездочет... куда острее и дальновиднее, чем мы полагаем. Эта Туркан-Хатун - надо к ней присмотреться, к чужачке". ...На вершине бугра в Бойре взлетает к небу косой белый парус солнечных часов. Подойдя к обширной площадке циферблата, выложенного из светлых и темных мраморных плит и долек, увидишь, что на нем обозначены не только часы и минуты, но и секунды. Ниже по склону - круглая главная башня обсерватории, и к ней от подножья взметнулся большой секстант Звездного храма. Строители - греки, персы, армяне, китайцы, арабы, которых Низам аль-Мульк и Омар Хайям собрали со всей сельджукской державы, от Кашгара до Палестины, - возвели поистине великолепное, как по отделке (четкость линий, изразцы, орнамент), так и по точности, измерительное приспособление. Многие сооружения оставались еще незаконченными, или к ним даже пока не приступали. Но Омар, дописав геометрический трактат, вместе с Исфазари, Васити и другими, пользуясь тем, что уже есть в Звездном храме, а также ручными инструментами Абу-Рейхана Беруни, теперь, уже который год, корпел над астрономическими таблицами и новым календарем. Было установлено: лунный год состоит из 12 оборотов Луны вокруг Земли, и равен 354 суткам 8 часам 48 минутам 36 секундам; солнечный год - один оборот Земли вокруг Солнца - равен 365 суткам 5 часам 48 минутам 46 секундам. Разница между ними - примерно 10 дней, так что на 100 солнечных лет приходится 103 лунных года. В них-то, в этих десяти недостающих днях с часами, и заключается главный изъян чисто лунного арабского календаря. Он слишком укорочен. Не лучше и юлианский календарь, которым пользуются в Европе. Он слишком удлинен. По христианскому календарю год длится 365 дней 6 часов - на 11 минут 14 секунд дольше, чем один оборот Земли вокруг Солнца. Из ежегодных мелких погрешностей за 128 лет набегают лишние сутки. Куда их девать? Церковники против изменений в календаре, утвержденном еще Юлием Цезарем 1125 лет назад. Ведь известно, что самые тупые люди на земле - богослужители. Омар вернул год к Наврузу, празднику весеннего равноденствия - 21марта, когда Солнце в полдень вступает в созвездие Овна. Здесь, в Звездном храме, Омар доложил визирю: - Мы предлагаем календарь с 33-летним промежутком времени, из которых 25 будут иметь 365 суток каждый и 8 по 366 суток, что означает продолжительность года в 365 суток 5 часов 49 минут 5,45 секунды. Високосными годами должны быть четвертый, восьмой, двенадцатый, шестнадцатый, двадцатый, двадцать четвертый, двадцать восьмой и тридцать второй. Ошибка всего в один день наберется теперь за пять тысяч лет. Для повседневной человеческой деятельности, ваша светлость, один день в пять тысяч лет не имеет значения. Простой календарь, ваша светлость, стройный, очень удобный. Конечно, над ним стоит еще подумать. И мы подумаем о високосах, внесем со временем в них уточнения. Но народ, ваша светлость не может ждать. Ему надо пахать и сеять, снимать урожай. Надо жить. Пусть великий визирь напишет указ о новом календаре. Назовем его "Летосчислением малики или джелали" в честь нашего славного султана. Он будет доволен. Через десять дней как раз наступает солнечный новый год, праздник весеннего равноденствия. Удобно сразу ввести новый календарь. - Э! - уныло скривился визирь. - Минуты, секунды. Что могут решить на земле какие-то дохлые секунды? - Как? Из них, секунд, слагаются часы и сутки. Годы, века, тысячелетия. Вечность, сударь, состоит из секунд. - Указ, конечно, нетрудно написать. Однако... - Что значит - однако? Нужно! Вы же сами затеяли это дело. Для чего же тогда мы старались? - Вот именно: для чего? - вздохнул визирь. - Изменить календарь - это мы можем. Но ни секунды, ни минуты, ни века, ни тысячелетия ничего не меняют в человеческой природе. И вправду! Омар видел мир земледельцев, которые с детства знают: не посеешь - с голоду умрешь и в поте лица, по слову писания, добывают хлеб. Для себя и для других. Видел он и мир мастеров, создающих все необходимое: топор, мотыгу, молот, нож, посуду, ткани, украшения. И видел мир ученых, врачей, художников, зодчих, поэтов, учителей, певцов, канатных плясунов - их умение тоже служит человеку. Но где-то возле них и средь них, вокруг и над ними копошится мир иной, плохо известный Омару: мир бездельников, дельцов-ловкачей, умелых льстецов, неумелых работников, скользких выскочек, проныр-краснобаев, убогих писак и всякого рода толкователей всякого рода явлении, которые, не производя на свет ничего, кроме хворых и глупых детей, все же - живут и живут, по слухам, припеваючи. За счет чего? И зачем? Бог весть. Они все казались ему проходимцами и мошенниками. Таким не нужен точный календарь. С любым календарем им хорошо. Ну, что ж. Где растет гордый рис, в той же почве, в той воде благоденствует и поганый ручейник. И это неотвратимо. Нет никакой возможности удалить сорный злак. Лишь тогда, когда нужно приготовить плов, хозяйка, терпеливо перебирая зерно, отделяет мелкие глянцевито-зеленые семена ручейника и выбрасывает их вон. Зря горюет визирь! Хозяйка-жизнь когда-нибудь сумеет отделить подлинно низких от истинно благородных и выкинуть их на свалку. Может быть, сумеет. Ручейник живуч, он-то, пожалуй, считает себя злаком более ценным, чем рис... Омар - осторожно: - Что-нибудь случилось? - Эта чужачка Туркан-Хатун... служанки у нее только из заречных племен: ягма, халлух, аргу, чигили. Она ненавидит нас! Смеется над нами, над нашим древним языком, нашей пищей. Даже над огузским говором своего супруга-тюрка. И разве ты не заметил, сколько молодых здоровых заречных тюрков объявилось в нашей дворцовой страже? И гости к ней зачастили из Бухары. Царица ведет дурную игру. Султан же ей во всем потакает. Любит, видишь, ее. Это тебя не тревожит? Омар прилежно оберегал свой звездный мир от дворцовых дрязг. - Если верить астрологическим бредням, - сказал он с усмешкой, - звезды еще как-то влияют на судьбы людей. Но сами-то звезды, - это уж всем известно, - для людей недостижимы. - Зато для этих людей, - свирепо оскалился визирь, - легко достижимы те, кто занимается звездами! Разумеешь, ты, несчастный математик, физик-метафизик? Над нами сгущаются черные тучи. Как бы не грянул гром и не развалил твой Звездный храм. - Да-а. - Омар потемнел, увидев Абу-Хамида Газали, который медленно, украдкой поднимался к ним по четким ступеням секстанта. - Я из дому выйти боюсь! Этот собачий хвост Газали... нельзя ли отослать его куда-нибудь подальше? - Дай срок, отошлю. В Багдад, в новое медресе. Он тоже нужен государству. - Эх! Оно бы вполне обошлось без таких... Омару уже 31. Он схоронил отца, перевез мать и сестру в Исфахан. Мастерскую они продали. Дом в Нишапуре, по настоянию предусмотрительной родительницы, остался за ними. От греков-строителей Омар научился их грамоте - кафареву-са и благозвучному их языку. Славный поэт Цюй Юань из южнокитайского царства Чу, яро боровшийся против бесконечных междоусобных войн, был изгнан правителем и с камнем в объятиях бросился в реку 1357 лет тому назад. 154 года назад умер Абу-Бекр Закария Рази, один из самых блестящих умов Востока, который, за его учение о вечности мира, был так безжалостно избит богословами, что утратил зрение. Саади родится через 105 лет, Коперник - через 394 года. Джордано Бруно сожгут на костре через 521 год. Абу-Наср ан-Насави, когда-то случайно оказавшийся в числе учеников Абу-Али ибн Сины и даже прослывший одним из его последователей, весьма тяготился этой сомнительной честью. Она вовсе ни к чему преуспевающему судье округа Фарс. Решив совершить в свое оправдание богоугодный подвиг, он, обуреваемый верноподданническими чувствами, надумал избрать орудием для сего высокоблагородного дела известного еретика Омара Хайяма. И обратился к нему с грозным письменным запросом относительно мудрости благословенного и всевышнего аллаха в сотворении мира и, в особенности, человека и об обязанности людей молиться. Омар озадачен. Это ловушка. И чего тебе не сидится спокойно в твоем знойном Фарсе, осел ты этакий? Алмазный чертог великой славы хочешь построить на моих костях? Эх, ответил бы я тебе... Даже в самой тайной глубине души Омар не считал себя ярым безбожником. Но понимал он бога по-своему: никто не смеет утверждать - "Есть бог", так же, как никто не вправе сказать: "Нет бога". Ибо ни то, ни другое еще не доказано. ...Уже давно определено, что все состоит из пустоты и бесконечно малых частиц, различных по форме и размерам. Так? И частицы те несутся в пустоте, где более крупные, наталкиваясь на мелкие, оттесняют их вверх. Так? И из этих движений образуется вращение атомов, вследствие чего возникают бесчисленные миры, одним из которых является наш мир и все разнообразные по качеству предметы. Так? И к тому же все на свете - относительно. Мир мелкой на зеленом листке иной, чем у слона, поедающего миллионы зеленых листьев. Черепаха, что ползет в степи куда-то видит землю иначе, чем большой орел, что парит над степью в зените. Навозный жук, катящий грязно-зеленый шарик, воспринимает степь не так